Летнее утро в горах.

Бескрайняя и ровная водная гладь озера блестит в лучах рассветного солнца. Над поверхностью подрагивает легкая туманная дымка, застилая далекую гряду холмов на противоположном берегу. Само солнце медленно встает на востоке; на воде, подернутой легкой рябью, играют блики, вспыхивая и переливаясь, точно сошедший на землю Млечный Путь. Ближние склоны и высокие, сплошные ряды сосен одеты розовым заревом. Разреженный воздух свеж и прохладен — в конце концов, это горный утренний воздух! — хотя по мере того, как разгорается день, в нем ощущается веяние тепла. Как краток этот период непривычного роскошества мимолетного горного лета!

Мелкие волночки с тихим плеском накатывают на скалы и на поскрипывающий причал. Демаркационная линия, разграничившая два цвета, зеленый и черный, отмечает тот предел, где мелководье галечного пляжа сменяется глубиной. В зеленой мгле скользят смутные темные тени — преломленные образы озерного окуня и форели и рыб попроще, что проплывают над иссиня-черным илом и тиной озерного дна; а суетливые, шумные утки носятся по поверхности, загребая яркими оранжевыми лапами, точно веслами.

На причале, прямо на досках, устроился маленький мальчик. На нем самый что ни на есть щегольской наряд, подобающий маленьким мальчикам горным летом: визитка, свободная рубашка с жабо, брюки и жилет и высокие ботинки. Мальчуган снарядился на прогулку со вкусом и с толком; из-под матерчатой кепки выбиваются пышные и мягкие каштановые кудри. Он то и дело оглядывается через плечо на галечный склон, по которому от дороги сбегает вниз торная тропка, — словно кого-то ждет.

Внезапно раздается оглушительный лай: по тропинке широким шагом спускается джентльмен в коричневом вельветовом костюме и потертой широкополой шляпе из мягкого фетра; по пятам за ним бегут две собаки. Этот статный, гибкий, беззаботный весельчак ступает легко и пружинисто, весело насвистывая на ходу. В руках у него две тонкие удочки с наконечниками из китового уса, корзинка, коробочка со снастью, наживка и все прочее, потребное для рыбалки.

Завидев джентльмена и резвящихся собак, мальчик с радостным криком вскакивает на ноги. Псы — ретривер и гончая — вихрем вылетают на дощатый причал ему навстречу, резво скачут вокруг малыша и ликующе тявкают; высокий джентльмен неспешно следует за ними. Он ласково похлопывает мальчугана по худенькому плечику и вручает ему одну из удочек; оба усаживаются на доски, свесив ноги на сторону, и сосредоточенно принимаются собирать снасть. Лицо у высокого джентльмена тусклое, тяжеловесное и какое-то комковатое; глаза маленькие, узкие, слишком близко посаженные, причем один — чуть выше другого. Под широкополой шляпой из мягкого фетра скрывается обширная лысина, только за ушами торчат жиденькие пряди, да полоска волос обрамляет затылок полукругом, точно второй воротник. Усы над пухлой губой изящно завиты и нафабрены; щеки и подбородок чисто выбриты. Джентльмен сей, конечно, не красавец, не светский щеголь и в жизни им не был; но для мальчугана в матерчатой кепке он — самый замечательный человек во всем Талботшире.

Вместе готовят они удочки и блесны, поплавки и грузила; джентльмен тихонько насвистывает себе под нос. Закончив работу, они перебираются на самый конец причала, где пришвартован небольшой красавец-шлюп, и принимаются удить. На протяжении всего утра джентльмен твердо и ласково наставляет мальчика в тонком искусстве подсекать и выводить добычу. Мальчик жадно вбирает каждое слово, как если бы джентльмен сей являлся ни много ни мало как высшим авторитетом в вопросах рыбалки на всем земном шаре — впрочем, ребенок отлично знает, что так оно и есть, — и все схватывает на лету. Псы — звать их Нахал и Колокольчик — уселись позади рыболовов, не сводя с них взгляда, насторожив уши, высунув языки, нюхая воздух, а заодно и растущий в корзинке улов (джентльмену то и дело приходится легким шлепком заставлять убраться не в меру любопытные носы). Время от времени, на радость собакам, джентльмен перебрасывает им мелкую рыбешку-другую, случайно попавшуюся на крючок. Псы лают на рыбу, на соек, что гомонят в кронах деревьев, на уток на воде; утки громко крякают на псов; словом, всяк и каждый чертовски славно проводит время тем летним утром на Далройдской пристани.

Порою, когда лесы провисают без дела, мальчуган вскидывает глаза и засматривается на лицо джентльмена, сидящего рядом, — на тусклое, тяжеловесное, комковатое лицо, полускрытое полями фетровой шляпы и озаренное улыбкой, лицо с наморщенным высоким лбом и нафабренными усами; лицо, согласно всем общепринятым стандартам непривлекательное, однако ж есть в нем некое своеобразное обаяние. Хотя, конечно, откуда мальчику знать про тусклость, и тяжеловесность, и комковатость, и общепринятые стандарты; он слишком юн, чтобы судить. Все, что он видит, — это радостное, доброе, открытое, беспечное, великодушное, мужественное, уверенное, неустрашимое лицо отца.

В этот миг утреннее солнце меркнет, черты джентльмена в фетровой шляпе с вислыми полями темнеют. Мальчику мерещится, что, возможно, случайное облачко набежало на солнце, но не тут-то было. Он оборачивается — и видит, что джентльмен уже не сидит рядом с ним на пристани, а отошел в сторону и уходит все дальше, точно тень, скользящая по пейзажу, что с каждой секундой делается все меньше и бледнее. Мальчуган протягивает руку, со слезами заклинает отца вернуться… И тут чудовищная черная завеса мрака опускается между мальчиком и прошлым, и все скрывается из виду.

Сквайр Далройдский, резко вздрогнув, просыпается. Утро; лето; солнце уже поднялось, но этот рассвет похож на ясное солнечное утро далекого детства не больше, чем луна на марципан. Впервые за долгое время ему приснился сон, не похожий на кошмар. В нем не присутствовало злобное, мстительное существо, затаившееся за круглым окном, — никаких тебе свирепых зеленых глаз, никаких тебе торчащих во все стороны мокрых и грязных темных волос; ничего, кроме невинного малыша на берегу озера давно минувшим днем, что радуется жизни в обществе отца и милых старых Нахала и Колокольчика у Далройдской пристани.

И все же, если рассудить как следует, разве это — не кошмар?

Как давно все это было! Что за ясные, светлые дни, что за ясные, светлые годы рисовались ему тогда, до того, как пала тьма!

И как он только мог позабыть давние славные времена? Отчего эта отрадная сцена и бесчисленные другие, во всем на нее похожие, выборочно изгладились из памяти? Кто мог такое проделать? Кто мог разом стереть все записи с грифельной доски его сознания, кроме самого сквайра Далройдского?

— Ты, треклятый дурак! — шепчет Марк в подушку во власти самоуничижения. — Ты, треклятый, треклятый дурак!

Что за извращенный инстинкт, что за чудовищная, дурная составляющая его собственной натуры привели его к такому, за двадцать восемь лет напитали воспоминания о родном отце такой горечью, такой обидой, до небес раздули каждое пустячное несовершенство, нагромоздили вопиющую клевету на искаженные факты и заведомую ложь, несправедливость на несправедливость, недоброжелательство на недоброжелательство, и все — незаслуженные? Посредством какого самообмана все плохое — а таких эпизодов было раз-два, и обчелся! — приобрело столь правдоподобные очертания и вытеснило воспоминания о хорошем? Что за абсурдные умозаключения владели им, чтобы изливать столько яда на пропавшего отца? Отчего образ доброго, великодушного человека, каким его отец на поверку и был, оказался вычеркнут, заменен материалом более грубым? Откуда взялись его кошмарные убеждения, если, конечно, не были подсказаны собственным воображением?

Душу сквайра терзали угрызения совести. Более чем очевидно: отец его, человек чести, никогда не покинул бы по доброй воле жену и сына. С отцом что-то случилось, он просто вынужден был уехать; теперь Марк в этом не сомневался ни минуты. Его заставили, приневолили! Но… что?

Как же выразился доктор? Девятый сквайр всегда отличался и прямодушием, и благородством, и обязанности свои по отношению к приходу и общине в целом исправлял ревностно и на совесть. Во всех отношениях и во все времена отец его выполнял все то, что долг предписывает владельцу Далройда, — любую, самую тягостную повинность; при этой мысли сквайр с растущим стыдом подумал о том, как скуден его собственный вклад в жизнь прихода. Возможно, права была кузина Мэгс Моубрей, обозвав его сердитым сварливцем, который запирается в темных и мрачных комнатах и сокрушается о великом зле, что причинил ему и его матери Ральф Тренч. Чего доброго, и Оливер тоже не ошибся на его счет. В какой степени его воспоминания об отце соответствуют истине, а в какой — порождены собственным воображением как результат мрачных предположений и раздумий?

Но стоит ли предаваться мрачным раздумьям теперь, стоит ли хандрить, запершись в темных и мрачных комнатах, если девятый сквайр вовсе не бросил свою семью, как представлялось раньше, но был у близких насильственно отнят?

Сквайр поспешно встал и оделся. За завтраком он почти не разговаривал, разве что справился у Оливера, будет ли он занят после полудня и намерен ли всласть покорпеть над занудой Силлой, каковой замысел сквайра устраивал на все сто и отлично согласовывался с его собственными планами.

Удостоверившись, что Оливер и впрямь принялся за пропыленного римского испанца, сквайр отправился на конюшню и велел конюху заседлать вороную кобылу. Приказав слуге никому не сообщать о цели его поездки, сквайр прихватил с собою моток веревки, положил в карман свечи, а на голову нахлобучил непромокаемую шапочку. Держась подальше от той части дома, где находились отведенные Оливеру комнаты, Марк, пустив лошадь рысью, тихо выехал на каретный тракт — без Медника и без Забавника. Четвероногих друзей сквайр не взял с собою из элементарной предосторожности: если Оливер, утомившись от трудов праведных, отправится на поиски друга, он обнаружит этих двоих членов неразлучного трио в Далройде и неизбежно заключит, что Марк тоже где-то рядом.

Выехав в путь, сквайр, по обыкновению своему, помешкал немного над лощиной, почтив память матери, что упокоилась там, внизу, вечным сном; а затем, пришпорив кобылу, быстро поскакал вперед, миновал перекресток и потемневший столб с указанием миль и свернул на узенькую петляющую тропку к Скайлингдену. Очень скоро всадник уже оказался в густом лесу и ехал по верховой тропке, что огибала усадьбу сзади. Сам особняк, с его огромным округлым «глазом», с бесконечно длинной крышей, что лениво тянулась над чащей, со стенами из доброго талботширского камня, тут и там испещренными и перечеркнутыми дубовыми брусьями и балками, сонно дремал в лучах солнца. Как обычно, взгляд не различал никаких признаков жизни; хотя сквайру померещилось, будто у одного из окон верхнего этажа маячит темная фигура, заметили его или нет, Марк не знал.

Он поскакал вдоль южной опушки леса, через прогалину, мимо развалин аббатства, мимо заблокированного входа на лестницу, что скрывался где-то среди разбросанных тут и там каменных плит и обломков застывшего известкового раствора. Поднявшись на вершину, сквайр натянул поводья и привязал кобылу в той самой молодой рощице, где они с Оливером останавливались прежде. Ни минуты не мешкая, двинулся по тропке вниз и наискось по склону и в должный срок добрался до каменного уступа. Ускорив шаг, он миновал иссохшие останки Косолапа, затем зажег свечу, прошел через внешний зал пещеры и снова оказался у колодца.

Ни мгновения не потратил Марк зря на бесплодные размышления. Он распутал узлы и вынул отколотый кусок крышки. Закрепив веревку на железных кольцах, спустил ее конец в отверстие, в непроглядно-темный провал. Уперся затянутыми в перчатки руками о бортик, склонился над шахтой — и застыл, напряженно прислушиваясь в свете свечи.

На сей раз долго ждать ему не пришлось: звуки раздались почти сразу. Сперва — вкрадчивый, тихий шорох одежд, а затем из глубины зазвучали голоса. Теперь число их умножилось — умножилось несказанно. Марк знал: в этом хоре есть один-единственный голос, ради которого он и вернулся к колодцу. А пока он стоял там, внимая, душа его преисполнилась невыразимого спокойствия и счастья. Сквайр слушал искушающие голоса… о как они ослепительно прекрасны, светлы и ликующи! Они сулят отдохновение, сулят утешение и награду; о эти пьянящие обещания бесконечной жизни и вселенского блаженства на дне колодца, в бескрайнем царстве пещер, где нет ни дня, ни ночи, где ход времени остановлен навеки.

Мало-помалу голоса становились все более дерзкими и настойчивыми, и вот уже Марк почувствовал, что понемногу подпадает под их власть.

Всмотревшись в отверстие, сквайр обнаружил, что тьма шахты словно развеялась, сменилась фосфоресцирующим светом. Это не просто пустой колодец с голыми черными стенами, это не чернильно-черная бездна; там теснятся фантомы — без числа зыбких, призрачных форм, и все они мелькают в нескончаемой круговерти, точно подхваченные вихрем, вращаются, колеблются, парят…

А голоса между тем окончательно расхрабрились — они звали, приглашали, настойчиво манили вниз.

— Нас много. Мы — выход из тупика. Приди к нам, приди!

— Откажись от своих лживых доктрин!

— Отрекись от своего ложного божества!

— Отрекись от его мошенничества и жестокости!

— Мы — твои друзья!

— Мы — истинный путь; все прочее — кощунство!

— Мы — вечны!

— Мы — истина и милосердие!

— Спасайся, пока не поздно!

— Приди к нам — и обретешь жизнь вечную!

— Отринь нас — и умри!

А затем над общим хором возвысился один-единственный голос:

— Это ты, Марк?

Слова произвели должный эффект. Сквайр отпрянул, на мгновение покачнувшись, точно от удара. Истина, которую он уже заподозрил, по всей видимости, подтвердилась: его отец и впрямь отыскал колодец, спустился вниз — и так и не вернулся. И тут Марка осенило, отчего местные поселяне, в старину атаковавшие аббатство, никого внутри не обнаружили, хотя никто из монахов здания не покидал. Теперь сквайр знал, куда подевались Озерные братья.

Марк проверил, надежно ли привязана веревка к железным кольцам. Он твердо решил, что спустится на дно колодца и попытается вызволить отца. Не приходилось сомневаться, что девятый сквайр Далройдский жив — он где-то там, в круговерти призрачных огней; более того, очевидно, что это отцовская рука легла ему на сапог в прошлый раз и попыталась удержать его.

Сквайр понимал: спустившись вниз, он может и не вернуться точно так же, как не вернулся отец. Понимал он и то, что, возможно, сойдет с ума; так что даже если он и преуспеет, то в итоге уподобится одному из полоумных монахов, сбежавших из аббатства, а то, пожалуй, и мистеру Чарльзу Кэмплемэну. А что можно сказать о душевном здравии его отца — сейчас, после двадцати восьми лет, проведенных на дне колодца?

Или каких-то жалких двадцати восьми секунд? И все равно десятый сквайр Далройдский и последний из талботширских Тренчей упрямо отказывался признавать, что не в силах справиться с ситуацией. Он твердо вознамерился исполнить свой замысел: он отлично собою владеет, он не позволит увлечь себя ни призрачным голосам, ни размышлениям о вечности. Перед его внутренним взором вновь воскресло счастливое воспоминание о том ясном утре на Далройдской пристани и весело насвистывающем беспечном джентльмене с нафабренными усами, в потертой широкополой фетровой шляпе — и Марк еще более укрепился в своем намерении. Или, может быть, его побуждало неосознанное чувство вины? Или ностальгическая тоска по отцу, которого он почти не знал? Или просто сочувствие к несправедливо пострадавшему человеку?

Что бы ни двигало ныне сквайром, ничто уже не могло отвратить его от цели: он немедленно спустится к отцу и все уладит — уладит любой ценой.

Марк протиснулся в отверстие и начал спускаться. Голоса звучали у него в ушах и повсюду вокруг. В воздухе кружили светящиеся призраки, от них веяло холодом — туманная изморозь оседала на коже. Ощущение было такое, точно погружаешься в облако. Как там говорил Чарльз Кэмплемэн? Облако голосов?

Сквайр уперся ногой в верхнюю металлическую перекладину. Выпустил из рук веревку, схватился за лестницу и проворно заскользил дальше. Очень скоро он услышал отцовский голос — где-то совсем рядом. Однако Марк уже почуял неладное: он слышал голос Ральфа Тренча, но присутствия его не ощущал. А в самом голосе, в неуловимых перепадах интонации ничто не напоминало ему о беззаботном и веселом джентльмене из сна. Не улавливалось в нем ни толики отцовского добродушия, ни его теплой сердечности, ни остроумия; один лишь голос — и только. Более того, теперь, когда Марк расслышал его вблизи, со всей отчетливостью, он поневоле задумался: а Ральфа Тренча ли это голос?

Что, если это и впрямь иллюзия, смертельный яд, как выразился Оливер? Не голос отца, а скорее то, каким отцовский голос ему запомнился? В облаке призрачных форм, кружащемся вокруг Марка, звучали и другие голоса — уговаривая, улещая, заклиная, искушая… Откуда бы им знать о заветных мгновениях из его детства, об эпизодах, связанных с отцом и известных только в кругу семьи?

Ледяной холод пробрал Марка до самых корней несуществующих волос: незримая рука легла на его лодыжку и обхватила ботинок, в точности как в предыдущий раз, норовя сдернуть вниз. Еще одна рука уцепилась за вторую лодыжку, еще одна — за ногу, еще одна — за плечо, и за локоть, и за шею; в нездешнем фосфоресцирующем свете сквайр отчаянно пытался удержаться на перекладинах лестницы.

— Нас много! Присоединяйся к нам!

— Отринь ложные доктрины!

— Здесь — твоя надежда!

— Здесь — твоя единственная надежда!

На лбу Марка выступил соленый пот; в глазах защипало. Оглянувшись по сторонам, сквайр заметил, что стены колодца словно расступились — и продолжают расширяться по мере того, как он спускается все ниже, словно открываясь в обширный и бескрайний подземный мир. Больше ничего ему разглядеть не удалось: незримые руки резко усилили хватку. Все новые и новые призраки слетались к нему. Накатила одуряющая тошнота: Марк чувствовал, как его медленно и неотвратимо стягивают с лестницы.

— Да черт вас подери! — яростно выкрикнул он. — Черт подери вас всех!

Где-то внизу, совсем недалеко, в общем гуле послышался новый голос. Голос совсем слабый, но такой знакомый и родной; ибо внимание сквайра привлек легкий посвист, словам предшествующий. При этом звуке Марк словно примерз к лестнице, на миг вырвавшись из-под власти противников. Кривая улыбка заиграла на его лице — улыбка, способная преодолеть половину расстояния до Далройда. Этот свист и этот голос невозможно было ни с чем перепутать, равно как и не опознать незримую нить, что протянулась от говорящего к Марку и связала их воедино. Сомневаться не приходилось: это отец взывал к нему из бездны. Прежний, более настойчивый голос, возможно, и впрямь был подделкой и ложью, но не этот, нет. То, что Марк услышал, произвело на него глубочайшее впечатление, придало ему новых сил и преисполнило уверенности — и в то же время опечалило до глубины души.

Новые силы и уверенность — именно это Марку и требовалось для борьбы с призраками. Если до этого он твердо намеревался довести поиски отца до конца, чего бы ему это ни стоило, теперь голос заставил его отказаться от поставленной цели. Выхода у Марка не было: настал его черед бросить отца на произвол судьбы. С тяжелым сердцем — тяжелее просто не бывает, таким тяжелым, что бремя это того и гляди затруднило бы ему возвращение, — сквайр принялся карабкаться вверх по ступеням. Призрачные руки одна за другой разжимались, выпуская добычу; хватка слабела, голоса затихали, угасали, обещания их звучали куда менее соблазнительно и веско по мере того, как к Марку возвращалось мужество; клубящееся облако нездешних огней словно таяло…

Сквайр уже достиг верхней ступеньки лестницы. Он ухватился за веревку и, невзирая на глубокую печаль и уныние, несмотря на то, что мышцы рук и ног сводило судорогой, подтянулся, готовясь преодолеть оставшееся расстояние до бортика колодца.

Марк уже почти добрался до края, когда слуха его вновь коснулись голоса, и вновь ощутил он прикосновения призрачных рук. Сквайр попытался отпихнуть облако ногами — и, сорвавшись с верхней перекладины, принялся раскачиваться на веревке взад-вперед. Затянутые в перчатки пальцы заскользили вниз; на одно ужасающее мгновение Марку показалось, что он вот-вот сорвется. В отчаянии озирался он, высматривая в стенках шахты хоть малейший выступ или трещину, чтобы зацепиться понадежнее. Вот тогда-то в свете свечи и возник черный мужской силуэт; пришелец протянул Марку руку сквозь пролом в крышке колодца, окликнул его… пришелец, до странности похожий на мистера Вида Уинтермарча из Скайлингден-холла.

Но сквайр уже не способен был ни удивляться, ни задавать вопросы. С безумным воплем он высвободился из захвата призрачных рук и, судорожно цепляясь за веревку, кое-как вскарабкался наверх, к бортику. Мистер Уинтермарч подхватил его и втянул наверх сквозь отверстие.

Оглушенный, измученный, обессиленный, весь в поту, Марк рухнул на землю, дрожа всем телом, словно в жестоком приступе озноба. Мистер Уинтермарч порывисто бросился к нему.

— Марк! Марк! Господи милосердный, ты в порядке?

С какой бы стати мистеру Виду Уинтермарчу обращаться к нему так фамильярно? Невзирая на невыносимое жжение в глазах, Марк попытался внимательнее разглядеть лицо арендатора Скайлингдена, поморгал, утер вспотевший лоб затянутой в перчатку рукой. Наконец, кое-как собравшись с мыслями, он осознал, что джентльмен, опустившийся на колени рядом с ним, его спаситель, этот темный силуэт на фоне света свечи — никакой не мистер Уинтермарч из Скайлингден-холла, как ему померещилось сначала, а всего-навсего Оливер, проживающий по адресу: Бакетс-Корт, Хаймаркет, Вороний Край.

— Дьяволы, — прошептал сквайр, хватая друга за плечо. — Дьяволы колодца!

— Надо запечатать его раз и навсегда, — твердо объявил Оливер. И, поспешно вскочив на ноги, поднял массивный осколок крышки и втиснул его в брешь. А затем, отвязав Маркову веревку от железных колец, крепко-накрепко примотал отбитый кусок к месту, не обращая ни малейшего внимания на слабые протесты сквайра.

— Когда я обнаружил, что Медник — в стойле, Забавник — в корзинке, а ты и еще одна лошадь как сквозь землю провалились, причем конюх ничего вразумительного по поводу отсутствия лошади сказать не может, я сразу понял, куда ты отправился, — промолвил Оливер, вновь опускаясь на колени рядом с другом. — По счастью, зануда Силла быстро меня утомил, я пошел искать тебя — и вот вам, пожалуйста! Как долго ты пробыл внизу?

Марк покачал головой. К вящему своему изумлению, он обнаружил, что горящая свеча, закрепленная на непромокаемой шапочке, сгинула неизвестно куда; должно быть, упала, пока он поспешно выбирался из колодца. По всей видимости, свеча эта уже у отца.

— Который час? — осведомился Марк, глухо кашляя.

— Половина шестого. Я так понимаю, ты сразу после завтрака уехал?

Сквайр кивнул.

— Ты был чертовски прав, старина Нолл, — объявил он, вновь задрожав всем телом. — Касательно голоса… настоящий он или поддельный, но меня обвели вокруг пальца… теперь делу не поможешь… Ты страх как проницателен, дружище.

— Не могу сказать, что это меня радует.

— Ты адски прав, да, но лишь отчасти.

— Что ты имеешь в виду?

— Мой отец, — прохрипел Марк, снова закашлявшись, — мой отец и в самом деле там, на дне. Я чувствовал его присутствие. Он о многом говорил со мною; а потом предостерег. Дьяволы, возможно, один раз меня одурачили и второй раз тоже… но помешать ему объясниться со мной не смогли. Мой отец… мой бедный отец, которого я так жестоко оговорил, — Марк горестно застонал, — мой отец — пленник там, на дне, и спасти его невозможно.