Для Эмилии Эмерсон это был один из тех ясных, чудесных дней, когда небо похоже на громадную синюю чашу, опрокинутую вверх дном вроде фаянсовой миски, в которой кухарка в субботу по утрам замешивает тесто для хлеба. Облака – и те как будто резвились; они неслись по эмалево-синему небу, словно легкие белые струйки просеянной, чистой муки.
Эми повернулась лицом к теплым лучам августовского солнца и закрыла глаза. Мысленно она представила себе Господа Бога, стоящего на небесах над ее головой в белой хламиде и фартуке. Его седые длинные кудри были подоткнуты под хрустящий от крахмала льняной колпак повара, и он месил небо, как тесто, одаривая всех тех, кто был на земле, этим чудесным днем.
Такое же эмалево-синее небо было и в июне, в тот день, когда Уильям де Пайстер пригласил ее покататься на лодке по реке Кеннебек. Лодка их тихонько скользила по глади реки, и красные цветы распускавшихся кленов, облетая, плыли по воде перед ними, точно бархатный алый ковер, расстеленный к ногам королевы. Это был самый прекрасный день в ее жизни: улыбки, несколько обрывочных слов и нежный поцелуй чуть позднее – и Эми сошла на берег, опираясь на сильную руку Уильяма, ту самую, что украсила красным кленовым цветком ее волосы и изумрудным обручальным кольцом ее руку.
Странно, как может неожиданно измениться жизнь человека. Ее родители умерли три года назад, и Эми с тех пор проводила каждое лето в Мэне. Один из ее опекунов решил, что морской воздух будет полезен для девушки, и остальные тотчас же согласились.
Летом избранный кружок отдыхающих стекался сюда отовсюду: из Бостона, Филадельфии, Нью-Йорка – толпы богачей из высшего света. Все они на лето съезжались в Мэн, где голубика была сочной и спелой, где легкий морской ветерок навевал спокойствие и беззаботность, где устраивались катания на яхтах и люди общались в своем замкнутом, узком мирке – среди тех, в чьих жилах текла голубая кровь, а в карманах водились деньги.
У Эмилии Эмерсон были деньги – целая куча денег. Вполне достаточно для того, чтобы ее имя стояло среди первых в «Бич» – каталоге, где значились величина и источник происхождения каждого американского состояния. Вполне достаточно для того, чтобы перед ней распахнулись священные двери, надежно отгораживающие от мира тех, кого в Америке считали аристократами. Вполне достаточно для того, чтобы ей присылали все должные приглашения, где водяными знаками на бумаге были написаны такие имена, как Кэбот и Ливингстон, Дибон и Уинтроп, – имена потомков старинных богатых родов. Эми бывала на их вечерах даже после того, как поняла, что она там не очень-то желанная гостья и более того – пария, поскольку родители ее имели дерзость заработать свои миллионы, вместо того чтобы унаследовать их от какого-нибудь прапрадедушки, бежавшего из Старого Света пару столетий назад и прибывшего в Америку, чтобы питаться там кукурузой вместе с индейцами.
Эми никак не могла взять в толк, отчего состояние, нажитое тяжким трудом и своим собственным умом, считается менее достойным, чем капиталы, произраставшие на банковских процентах и ипотеках или на громадных земельных угодьях последние сто лет, а то и больше. Отличие старых состояний от новых оставалось для Эми загадкой.
Правда, Эми совсем почти не знала людей. Она всегда жила под крылышком у родителей, а те оберегали ее и лелеяли в своем маленьком семейном мирке, где она неизменно ощущала себя любимой.
Казалось, это было только вчера – она мысленно видела отца, с его длинными, неудобно подогнутыми ногами, сидящего в маленьком белом креслице с цветками анютиных глазок на обивке. Он был невероятно высокий, однако умудрялся очень ловко удерживать фарфоровую чашечку с блюдцем на своих худых коленях и есть при этом сандвичи с огурцами, слегка оттопырив изящный палец.
Он научил свою дочку чувствовать красоту цветов и деревьев, птичьей песни и сияния летнего неба. У него было чутье на то, что справедливо и что нет, и на то, что представляло для него истинную ценность.
Случалось, они гуляли вместе с Эми, и отец, покачивая темноволосой головой, говорил с недоумением, что никогда не мог понять, как это люди, глядя на цветущую розу, на красные клены, меняющие цвет своих листьев, или слушая утреннюю песню скворца, могут усомниться в существовании Бога. У него было такое же удивленное лицо всякий раз, когда он смотрел на Эми или на ее мать, – словно он никак не мог поверить, что они и в самом деле существуют.
С матерью Эми чувствовала себя уверенной, защищенной. Та как-то умела угадывать, когда девочка нуждалась в ласке, в добром совете или просто в утешающем, нежном касании руки. Ей достаточно было взглянуть на дочку, чтобы заметить, что той нездоровится. Ей даже не требовалось для этого касаться ее лба рукой или губами.
Сколько раз, бывало, Эми, почувствовав, что проголодалась, оборачивалась и видела мать, уже стоявшую у дверей ее комнаты с вазочкой, полной фруктов, или с тарелочкой булочек к чаю. Мать всегда находила предлог, чтобы войти в спальню Эми буквально за минуту до того, как девочка ощущала, что валится с ног от усталости. В мгновение ока Эми оказывалась переодетой в ночную рубашку и лежала под одеялом в своей теплой, уютной кроватке, а мать в это время гасила свет и желала ей доброй ночи таким мелодичным и ласковым голосом, словно он доносился с небес.
Эми еще не было семи, когда они с матерью увидели куклу с чудесным приданым в витрине универсального магазина Шварца. Эми помнила, как вставала на цыпочки, пытаясь разглядеть, что там внутри.
Витрина от ее дыхания затуманилась, так как девочка прижималась носиком к льдистому, холодному стеклу, и мама тогда наклонилась – лицо у нее было улыбчивое, нежное – и вытерла затуманенное стекло своим прекрасным кружевным платочком, так чтобы Эми могла спокойно разглядывать все, что в витрине. Они простояли там не менее получаса, и снег падал на их меховые муфты и на воротники бархатных пальто. Но мать ни разу не поторопила ее, давая Эми наглядеться вволю.
В тот год на Рождество Эми, открывая одну за другой коробки с подарками, находила в них кукольную одежду – но не ту, что была тогда в витрине магазина игрушек, а бархатные, отделанные парчой платья, крохотные шляпки с бантиками и перьями и даже маленькие бархатные сумочки с шелковыми шнурочками – все это было точь-в-точь как кукольная одежда из магазина, и все это мать Эми сделала своими собственными руками.
Родителям ее ничего не стоило купить эту одежду в магазине – у отца и тогда уже было достаточно денег, – но они не сделали этого. Мать потратила много времени, чтобы сшить это приданое для куклы дочки, и оттого оно было для Эми дороже, чем все капиталы во всех банках Манхэттена. В каждой жемчужинке, в каждой ленте и сборочке была любовь ее матери.
Однако с какой бы нежностью Эми ни вспоминала эти радостные, светлые годы, родители ее все-таки совершили ошибку: они никогда не выпускали свою дочь за порог того мира, который сами же для нее создали, – того, где ее берегли и любили, где девочку учили быть доброй, любить, мыслить самостоятельно – ценностям, ничего общего не имевшим с деньгами.
Детство Эми было особым миром – миром, который внезапно, в одно трагическое мгновение, рухнул. Потому что, когда ее родители умерли, тот мир, который она знала, погиб вместе с ними.
Эми осталась на попечении опекунов – людей деловых, практичных, распоряжавшихся ее состоянием и совершенно чужих ей. Отец ее, быть может, и доверял им, но для нее они были не более чем представителями закона, которые не могут понять, что значит для молоденькой девушки внезапно остаться совершенно одной в целом мире. Вот они и отправляли ее в Мэн каждое лето в июне.
Эми замолкала, робела и чувствовала себя не в своей тарелке всякий раз, как попадала в большую компанию, особенно в общество, которое каждое лето бежало от жары и тесноты переполненных городов на востоке страны к приволью и прохладе побережья Мэна. Для них ценность представляли только капиталы в банке, имущество – все, что имело определенную стоимость; критерием всего были деньги. Главным было имя, «марка» – шла ли речь о старинном, почтенном семействе или о модном, дорогом туалете.
Эми всегда отличалась от окружающих – ведь те были на месте, в своей стихии, они были неотъемлемым ее дополнением, словно гостиная, декорированная изящно, в мягких, пастельных тонах. Эми среди них чувствовала себя чужой, словно ярко-красное пятно в комнате среди приглушенного бледно-розового.
И все-таки что-то, как будто по волшебству, изменилось после катания на лодке среди ярко-алых цветов в тот чудный июньский день. Эми словно бы стала частичкой кого-то. Исподволь, постепенно она вновь начала обретать прежнее ощущение надежности, защищенности. И сердцем и умом она верила, что имя де Пайстер поднимет ее в глазах окружающих, смоет с нее печать буржуазных, не так давно заработанных капиталов. Она больше не будет кричащим ярко-красным пятном. Благодаря Уильяму, прекрасному, сильному Уильяму, Эми скоро приобретет бледно-розовый цвет, такой же приглушенный, изящный, как и у всех окружающих.
Для нее дни, подобные этой последней субботе августа, были точно искры, рождавшие те удивительные события, которые в корне меняют всю жизнь человека. В такой же день, как сегодня, одно из заветных желаний Эми исполнилось.
Девушка с неохотой отвернулась от теплых солнечных лучей и взглянула на море – сине-зеленое и спокойное. Там, далеко, на самом севере, темным силуэтом на фоне васильково-синего неба выделялся остров. На мгновение этот суровый скалистый остров показался ей сказочным замком – громадным, темно-серым, величественным. Эми представила, как рыцари на белых конях объезжают его в поисках ужасных чудовищ, надеясь поразить их ради прекрасной дамы.
Правда, единственными чудовищами, которых когда-либо видела Эми, были яркие, похожие на маленьких драконов стрекозы с прозрачными крылышками, сновавшие сейчас вокруг нее. Они носились в августовском воздухе, потом ныряли вниз по склону холма в заросли голубики. Девушка пошла вслед за ними мимо вьющихся роз, чьи стебли образовали живую изгородь и приманивали пчел, которые кружились перед ней, словно маленькие яркие огоньки.
Неподалеку, в высоких ивах, чьи тонкие стволы были густо увиты плющом, Эми услышала звонкую песню скворца, а зяблики перелетали с ветки на ветку, и их лазоревые перышки словно бы таяли в этом удивительном небе.
Тихонько напевая, девушка опустилась на колени у высоких кустов, где дикая голубика была такой спелой и сочной, что стоило прикоснуться к ней пальцами – и ягоды сами так и падали в подставленную ладонь. Эми качнула две веточки с гроздьями ягод.
Точно жемчужины с нитки, ягоды голубики – белые, как будто покрытые изморозью, – посыпались ей в ладони. Она подержала их какую-то долю, секунды, не утерпела и отправила всю горсть в рот. Щеки ее оттопырились, как у мыши, нашедшей рождественский пудинг.
Эми проголодалась; она так торопилась за ягодами, боясь, как бы другие ее не опередили, что не успела съесть утром ни крошки.
Стоя на коленях на мягкой, чуть влажной земле, девушка набрала еще ягод и опустила их в плетеную ивовую корзинку, стоявшую рядом с ее снятыми чулками и туфельками. В считанные минуты корзинка наполовину наполнилась, и Эми углубилась в заросли; в листве видны были только ее босые, испачканные в земле ноги.
Мужские голоса и хруст сапог по гравию заглушили песню скворца и тихое жужжание стрекоз и пчел. Эми замерла, услышав смех, она не знала, заговорить ей или затаиться. Сквозь густую листву ей ничего не было видно, кроме нескольких пар мужских ног.
– Просто не представляю, что может быть хуже, Энд. Даже я не смог бы такого вынести.
У Джонатана Уинтропа был резкий, высокий голос, и Эми тотчас же узнала его, а «Энд» – это, конечно, Эндрю Билл. Оба были друзьями ее Уильяма. Девушка, тихонько прислушиваясь, сосчитала ноги, видневшиеся сквозь листья. Мужчин было шестеро.
– Еще и не то можно вытерпеть... за такие-то деньги, – заметил один из них, и мужчины опять рассмеялись.
– Я бы лучше заточил себя на остров Эрент с этой бандой диких шотландцев, чем повесить такое ярмо на шею.
– Шотландская клетка совсем не идет тебе, Энд. – Снова взрыв смеха. – К тому же твоя семья не нуждается в этих миллионах.
– Даже если бы и нуждалась, вряд ли я сгодился бы на роль жертвенного агнца.
– Еще как бы сгодился! Если бы ты так же нуждался в деньгах, как Уильям...
Эми так и застыла, догадавшись наконец, что они говорят о ней. Она затаила дыхание, прислушиваясь.
– И когда же наш жертвенный агнец, или, скорее, баран, пойдет на заклание?
Новый взрыв хохота.
– Где-нибудь в декабре.
– В декабре, – хмыкнул кто-то. – Декабрь – это длань Господа, удушающая де Пайстеров.
– А теперь повтори это быстро шесть раз.
Эми сидела в своем укрытии, почти физически ощущая, как все в ней увядает и меркнет, точно все ее надежды и счастье утекали по капле, пока не осталось ничего, кроме пустой оболочки. Мужчины опять засмеялись, обыгрывая еще раз последнее оскорбление. Щеки девушки вспыхнули от стыда.
– Знаешь, как говорится, ты можешь жениться на женщине ради денег и секса и все-таки любить... Пользуйся ее деньгами и телом и люби каждый миг этой жизни!
С каждым новым взрывом смеха, с каждой шуткой щеки Эмилии горели все жарче; глаза ее жгло от унижения. Невидимая никому, она сидела в своем укрытии и плакала беззвучно, слушая, как друзья Уильяма насмехаются над ней. Они были из тех людей, что не остановятся, чтобы полюбоваться полетом птицы, посмотреть на заходящее солнце или вдохнуть аромат цветка. Сшитая вручную одежда для куклы не имела бы для них никакой цены. Вещи должны были стоить дорого или иметь «знак качества», «марку».
У Эми не было такой «марки», у нее были лишь деньги – достаточно, чтобы оплатить любую вещь, какую им вздумалось бы купить. Это было все равно как если бы сейчас, прямо здесь, в кустах голубики, она превратилась из человека даже не в недочеловека и не в дурного, нехорошего человека, нет, в нечто гораздо худшее – в банковский счет.
Девушка зажмурилась и, наверное, в тысячный раз за последние три года пожалела, что родителей нет в живых. Ей хотелось, чтобы мать ее была сейчас здесь со своим кружевным платочком, но не затем, чтобы протирать затуманенную витрину, а чтобы осушить слезы Эми, которые ей было не удержать.
Ей хотелось очутиться в объятиях матери еще хоть разочек, хотя бы на минутку, чтобы почувствовать себя защищенной, ощутить себя опять человеком. Ей хотелось, чтобы отец был жив и она, заглянув в его глаза, могла бы увидеть там себя такой, какой она была раньше. Ей хотелось быть сейчас где угодно, только не здесь, и чтобы рядом была сильная рука Уильяма и она бы могла на нее опереться.
Когда мужчины перестали смеяться, Эми открыла глаза: вокруг нее неясным пятном расплывалась листва голубики. Эмми вдруг поняла, что ей совсем не хотелось, чтобы Уильям – единственный, кому она была дорога, – услышал издевки и хохот приятелей. Она бы не вынесла, если бы он стал свидетелем ее унижения. Унижения, которое, как ни представляла, невозможно пережить, унижения, которому она подвергалась из-за того, что родилась не с тем именем.
Еще несколько мгновений жестоких, ранящих душу насмешек, и мужчины двинулись дальше по дорожке к дому Кэбота; там, в английском розовом саду Часси Кэбот им будут поданы холодные закуски, прежде чем все отправятся на последний праздник этого лета – ежегодный традиционный бал в имении Бэйардов.
Эми раздвинула кусты и медленно поднялась, не обращая внимания на листья, пыль и раздавленные ягоды, прилипшие к ее светлым волосам и подолу шелковой юбки, на то, что мокрая земля проступает у нее между пальцами босых ног. Низкий мужской голос донесся до ее слуха: такое самопожертвование заслуживает-де ордена за отвагу.
Девушка быстро обернулась, потрясенная, не веря своим ушам, и увидела вьющиеся темные волосы и широкие плечи Уильяма де Пайстера, единственного человека, которому, как думала Эми, она была дорога. У нее было такое чувство, какое бывает в тот страшный, ослепительный миг, когда понимаешь, что падаешь, в миг, когда сознание непоправимости происшедшего ударяет тебя наотмашь.
Горло ее сжалось; казалось, в нем застрял холодный ком жира. Она прерывисто вдыхала в себя воздух, стараясь удержаться и не наделать глупостей, не разрыдаться во весь голос. Девушка зажала себе рот ладонью, чтобы мужчины, которые спускались по тропинке среди деревьев к просторным зеленым лужайкам, не услышали ее плач.
В груди Эмилии, в самой ее глубине, сердце, казалось, совсем перестало биться. Ее мир, ее маленький, нелепый, полный грез и желаний мирок, которого на самом-то деле и не было, неожиданно снова рухнул.
Потому что это был голос Уильяма – того, что требовал ордена за отвагу. Эми смотрела на него со спины, а он стоял среди своих бессердечных приятелей. Он был все такой же высокий. И, освещенный солнцем, он по-прежнему выглядел сильным и уверенным.
Эми надеялась, что он тот, кто одолеет ее чудовищ. Но когда она вскинула голову и сглотнула тяжелый комок, стоявший в горле – казалось, это было ее сердце, – девушка взглянула правде в глаза: это был ее Уильям – тот, что хохотал громче всех.