Три версии нас

Барнетт Лора

Часть первая

 

 

Версия первая

 

Прокол

Кембридж, октябрь 1958

Потом Ева часто будет думать: «Если бы не этот ржавый гвоздь, мы с Джимом могли никогда не встретиться».

Эта мысль была такой яркой и отчетливой, что перехватывало дыхание. Ева лежала неподвижно, наблюдая, как свет пробивается сквозь занавески, и вспоминала, под каким углом колесо скользило по изрытой колеями траве; сам этот гвоздь, старый и гнутый; маленькую собачку, которая не услышала звук приближающегося велосипеда и выскочила наперерез. Она попыталась объехать ее, и тут подвернулся ржавый гвоздь. Как легко все это могло не произойти, не должно было произойти.

Но это будет потом, когда вся жизнь до встречи с Джимом станет казаться Еве бесцветной, лишенной звуков, и вообще, можно ли это назвать жизнью? А сейчас она слышит только слабый звук прокола и шипение воздуха, выходящего из велосипедной шины.

— Черт, — говорит Ева. Нажимает на педаль, но переднее колесо трясется, как нервная лошадь. Она тормозит, слезает с велосипеда и опускается на колени, чтобы выяснить причину поломки. Маленькая собачка виновато кружит в отдалении, затем лает, будто извиняясь, и устремляется вслед за хозяином, чья фигура в бежевом плаще уже исчезает вдали.

Вот он, этот гвоздь, из-за которого в шине образовался разрыв длиной не меньше двух дюймов. Ева надавливает на шину, и воздух с хриплым свистом покидает ее. Колесо уже практически стоит на ободе; придется теперь тащить велосипед обратно в колледж, хоть она и так опаздывает на встречу со своим куратором. Профессор Фарли решит, что Ева не написала эссе по «Четырем квартетам» Т. С. Элиота, а ведь она потратила на него две ночи; эссе лежит в сумке, тщательно переписанное, занимающее пять страниц, не считая сносок. Ева этой работой гордится, предвкушает, как будет читать ее вслух, краем глаза наблюдая за старым Фарли, который наклонится вперед и станет шевелить бровями. Он делает так всегда, если что-то привлекает его внимание.

— Scheiße, — говорит Ева по-немецки, потому что в подобных ситуациях годится лишь этот язык.

— С вами все в порядке?

Ева все еще стоит на коленях, с трудом удерживая велосипед. Опустив голову, рассматривает злополучный гвоздь и размышляет, стоит его выдернуть, или будет еще хуже.

— Все в порядке, спасибо. Только колесо проколола.

Неизвестный прохожий молчит. Она думает, что он ушел, но тут его тень — мужской силуэт без шляпы, рука в кармане пиджака — появляется на траве рядом с ней.

— Позвольте, я помогу. У меня с собой есть ремонтный набор.

Ева поднимает взгляд. Солнце уже садится за деревья, растущие вдоль дороги, — середина октября, дни становятся все короче — и светит ему в спину, отчего черты лица различить трудно. Его тень, к которой теперь прилагаются поношенные коричневые башмаки, кажется гротескно большой, хотя сам он среднего роста. Светло-каштановые волосы, похоже, давно не виделись с парикмахером; в свободной руке — книга в мягкой обложке. Ева успевает прочитать название — «О дивный новый мир» — и внезапно вспоминает зимний воскресный день, когда мать возилась на кухне с ванильным печеньем и по дому плыли звуки скрипки, на которой играл отец, а она сама с головой ушла в странное, пугающее будущее, нарисованное Олдосом Хаксли.

Ева аккуратно кладет велосипед на землю и встает.

— Спасибо, но боюсь, я не умею им пользоваться. Когда что-то случается с велосипедом, мне помогает сын привратника.

— Уверен… — Он говорит спокойно, но при этом хмурится и начинает рыться в другом кармане. — Похоже, я поторопился. Не представляю, куда подевался этот набор. Обычно я ношу его с собой.

— Даже когда идете пешком?

— Да.

Он скорее мальчик, чем мужчина: примерно ее возраста; студент — шарф цветов колледжа (черные и желтые полосы, как у пчелы на спине) небрежно повязан вокруг шеи. У местных ребят не такой выговор, и они уж точно не носят с собой «О дивный новый мир».

— Надо быть готовым к неожиданностям, и все такое… Кроме того, обычно я езжу на велосипеде.

Он улыбается, и Ева замечает, что глаза у него темно-голубые, почти фиолетовые, а ресницы длиннее, чем у нее. Будь он женщиной, это выглядело бы красиво. В случае с мужчиной немного сбивает собеседника с толку — Еве трудно поймать его взгляд.

— Значит, вы немка?

— Нет!

Ответ звучит резко, и он смущенно отводит глаза. — Извините, я просто слышал, как вы ругаетесь по-немецки. Scheiße.

— Вы говорите по-немецки?

— Нет, но слово «дерьмо» могу сказать на десяти языках.

Ева смеется, не стоило на него набрасываться.

— Мои родители из Австрии.

— Ach so.

— Значит, вы все-таки говорите по-немецки.

— Nein, mein Liebling. Совсем чуть-чуть.

Их глаза встречаются, и у Евы возникает странное ощущение, будто они давно знакомы, хотя имени юноши она не знает.

— Вы изучаете английскую литературу? Откуда Хаксли? Я думала, ничего более современного, чем «Том Джонс», мы не проходим.

Он смотрит на обложку книги и отрицательно качает головой:

— Нет… Хаксли — это для удовольствия. Я изучаю право. Наверное, вы удивитесь, но романы нам читать не запрещено.

Она улыбается.

— Разумеется.

Значит, на факультете английской литературы она его видеть не могла; должно быть, встретились на какой-нибудь вечеринке. У Дэвида столько знакомых — как звали того парня, с которым Пенелопа танцевала на майском балу в Кембридже, прежде чем выбрала Джеральда? У него глаза были ярко-голубые, но точно не такие.

— Ваше лицо мне кажется знакомым. Мы с вами раньше встречались?

Он смотрит на нее, склонив голову набок. Выглядит как типичный англичанин — бледная кожа, нос в веснушках. Ева готова поспорить, что при первых же лучах солнца их станет намного больше, а он ненавидит веснушки и проклинает свою кожу, чувствительную, как у всех северян.

— Не знаю, — отвечает он. — Мне кажется — да, но я уверен, что не забыл бы ваше имя.

— Ева. Ева Эделстайн.

— Ага.

Он снова улыбается.

— Такое я бы запомнил. Я Джим Тейлор. Клэр Колледж, второй курс. А вы из Ньюнхэма?

— Тоже второй курс. И у меня будут серьезные неприятности, если пропущу встречу с куратором из-за какого-то идиота, который оставил на дороге этот гвоздь.

— Мне тоже нужно на встречу с куратором. Но, честно говоря, я собирался ее прогулять.

Ева смотрит на него оценивающе; она не любит тратить время на людей — как правило, это парни, — если те ленятся учиться и пренебрежительно относятся к своему образованию, самому, кстати, дорогому в мире. Казалось, ее новый знакомый не из их числа.

— И часто вы так поступаете?

Он пожимает плечами:

— Да нет. Просто нездоровилось. Но сейчас вдруг стало гораздо лучше.

Разговор прерывается. Оба чувствуют, что надо уходить, и обоим этого не хочется. На тропинке появляется девушка в темно-синем коротком пальто с капюшоном. Бросает на них взгляд, проходя мимо, затем узнает Еву, смотрит внимательнее. Ее фамилия Гиртон, она играла Эмилию в той постановке театра «Эй-ди-си», где Дэвид исполнял роль Яго. Гиртон имела виды на Дэвида, это и дурак бы заметил. Но сейчас Еве не хочется думать о Дэвиде.

— Похоже, — говорит она, — мне надо возвращаться. Надеюсь, сын привратника починит велосипед.

— Или вы позволите мне этим заняться. Клэр отсюда гораздо ближе, чем Ньюнхэм. Я найду ремонтный набор, заклею прокол, а потом мы выпьем чего-нибудь вместе.

Ева смотрит на него и внезапно понимает — с уверенностью, которую не может, да и не хочет объяснять, что сейчас — переломный момент, дальше все в ее жизни будет иначе. Ей стоит — она должна — сказать «нет», повернуться и уйти, толкая велосипед по полуденным улочкам университетского городка к воротам своего колледжа, где сын привратника, краснея, придет ей на помощь, за что получит четыре шиллинга. Но Ева поступает иначе. Поворачивает велосипед в другую сторону и идет вместе с этим юношей, Джимом, а их тени крадутся за ними по пятам, перекрещиваясь на высокой траве.

 

Версия вторая

 

Пьеро

Кембридж, октябрь 1958

В гримерной она скажет Дэвиду:

— Я чуть не переехала собаку велосипедом.

Дэвид, в эту минуту покрывающий лицо толстым слоем тонального крема, посмотрит на нее искоса в зеркало и спросит:

— Когда?

— Когда ехала на встречу с профессором Фарли.

Странно, что Ева вспомнила об этом сейчас. Она испугалась: маленькая белая собачка стояла неподвижно, а потом бросилась к ней, виляя обрубком хвоста. Ева уже собиралась вывернуть руль, но в самый последний момент собака выскочила из-под колеса и убежала с испуганным лаем.

Ева остановилась, ошеломленная.

— Я говорю, внимательней надо быть, слышите?

Невдалеке стоял человек в бежевом плаще и сердито смотрел на нее.

— Простите, — сказала Ева, думая при этом: «Лучше бы ты держал свою проклятую собаку на поводке».

— С вами все в порядке?

С другой стороны к ней подходил юноша примерно ее возраста в твидовом пиджаке и небрежно повязанном шарфе цветов колледжа.

— Все в порядке, благодарю вас, — чопорно произнесла Ева. Когда она садилась на велосипед, их взгляды на мгновение пересеклись: у него были глаза необычного темно-синего цвета, и длинные, как у девушки, ресницы. Еве показалось, что они точно встречались раньше. Она даже собралась поздороваться, но засомневалась, передумала и уехала, не произнеся ни слова. К тому времени, когда она очутилась в кабинете профессора Фарли и начала читать свое эссе по «Четырем квартетам», происшествие совершенно забылось.

— Ева, — говорит Дэвид, — ты все время попадаешь в нелепые ситуации.

— Неужели?

Ева хмурится из-за того, что в его представлении она такая — рассеянная и взбалмошная.

— Я не виновата. Глупая собака сама бросилась под колеса.

Но Дэвид не слушает. Внимательно изучает свое отражение в зеркале и начинает класть грим на шею. Выглядит он смешно и грустно, как настоящий Пьеро.

— Смотри, — замечает Ева, — ты пропустил одно место.

Она наклоняется, чтобы растереть грим по подбородку Дэвида.

— Не надо, — произносит он резко, и Ева убирает руку.

— Кац, — в дверях появляется Джеральд Смит, одетый, как и Дэвид, в длинный белый балахон. На лице Джеральда тоже неровно лежит белый грим.

— Пошли, начинается сбор труппы. О, привет, Ева. Могу я попросить тебя выйти на улицу и найти Пенелопу? Она где-то там, у входа.

Ева согласно кивает и говорит Дэвиду:

— Увидимся после спектакля. Ни пуха ни пера.

Когда она поворачивается, чтобы уйти, он притягивает ее к себе.

— Прости, — шепчет Дэвид, — это все нервы.

— Я знаю. Не переживай. Все пройдет отлично.

«Все идет отлично», — с облегчением подумает Ева спустя полчаса. Они с Пенелопой, ее подругой, сидят, держась за руки, на местах для приглашенных. В начале первого акта девушки напряжены и едва могут вникнуть в происходящее на сцене; их занимает реакция публики, они про себя повторяют текст, который столько раз слышали на репетициях.

Дэвид в роли Эдипа произносит длинный, минут на пятнадцать, монолог — он разучивал его целую вечность. Вчера после прогона Ева допоздна сидела вместе с ним в пустой гримерной, снова и снова повторяя роль, хотя ее собственное эссе было написано только наполовину и ей предстояло провести бессонную ночь. Сейчас она с трудом заставляет себя вслушиваться, но голос Дэвида звучит уверенно, он не запинается. Ева видит, как двое сидящих перед ней мужчин увлеченно подаются вперед.

Потом все соберутся в пабе, где будут пить подогретое белое вино. Ева и Пенелопа, высокая девушка с отличной фигурой и алыми губами — первое, что услышала от нее Ева на торжественном ужине в честь студентов-первокурсников, было: «Не знаю, как ты, а я бы полжизни отдала за сигарету» — стоят вместе с Сьюзан Флетчер. Режиссер Гарри Янус расстался с ней ради другой актрисы, которую встретил на спектакле в Лондоне.

— Она старше меня, ей двадцать пять лет, — рассказывает Сьюзан. Ее голос дрожит, и видно, что она с трудом удерживается от слез, когда, сузив глаза, смотрит на Гарри. — Я видела ее фотографию в «Прожекторе», нашла экземпляр в библиотеке. Она великолепна! Как я могу с ней соперничать?

Ева и Пенелопа незаметно переглядываются. Они, разумеется, должны сочувствовать Сьюзан, но их не покидает ощущение, что та принадлежит к типу девушек, которые в подобных драматических обстоятельствах только расцветают.

— Не соперничай, — советует Ева. — Выйди из игры. Найди кого-нибудь другого.

Сьюзан смотрит на нее, часто моргая.

— Легко тебе говорить. Дэвид от тебя без ума.

Ева вслед за Сьюзан переводит взгляд на Дэвида, который в дальнем углу беседует с человеком постарше, в жилете и шляпе. Это явно не студент, но и пыльным профессорским духом от него не веет; может быть, лондонский агент? Собеседник Дэвида смотрит на него с выражением человека, искавшего пенни, а нашедшего хрустящую однофунтовую банкноту. А почему бы и нет? Дэвид переоделся, смыл грим, воротник спортивного пиджака поднят по последней моде; он высок, красив, излучает обаяние.

На первом курсе имя Дэвида Каца преследовало Еву по всем коридорам и аудиториям Ньюнхэма, и произносилось оно восторженным шепотом:

— Вы знаете, он сейчас в Королевском колледже!.. Вылитая копия Рока Хадсона… Он пригласил Хелен Джонсон на коктейль…

Наконец они встретились — Ева играла Гермию в спектакле «Сон в летнюю ночь», где Дэвид исполнял роль Лисандра. Это был первый сценический опыт Евы, подтвердивший ее подозрения, что актрисы из нее не получится. Ева знала: Дэвид ждет, что она, подобно другим девушкам, будет застенчиво краснеть и кокетливо смеяться. Не дождался: он показался Еве пижоном, чрезвычайно увлеченным собой. Но Дэвид этого не заметил. В пабе «Орел», куда они отправились после читки пьесы, Кац расспрашивал ее о семье, о жизни с таким интересом, что Ева решила — он делает это искренне.

— Ты хочешь стать писательницей? — спросил Дэвид. — Это замечательно.

Он почти дословно пересказывал целые сцены из радиосериала «Полчаса с Хэнкоком», и Ева не могла удержаться от смеха. Через несколько дней Дэвид пригласил ее выпить после репетиции, и Ева с неожиданным энтузиазмом согласилась.

Это случилось на Пасхальной неделе, с тех пор прошло полгода. Ева не была уверена, что их отношения переживут лето — Дэвид на месяц улетел в Лос-Анджелес к родителям (его отец родом из Америки, со связями в Голливуде). Она сама две недели копалась в земле на археологических раскопках в Хэрроугейте (тоска смертная, но в долгие предзакатные часы между ужином и отбоем можно было писать). Однако Дэвид отправил ей несколько писем, даже звонил, а по возвращении явился в Хайгейт на чай, очаровал ее родителей тем, что привез немецкое печенье, и они с Евой отправились купаться на пруды.

Дэвид оказался намного более содержательным человеком, чем считала Ева сначала. Ей импонировал его ум и знания в области культуры и искусства. Однажды он повел Еву в Королевский театр смотреть «Куриный суп с ячменем», и постановка чрезвычайно ей понравилась, к тому же Дэвида приветствовала как минимум половина посетителей театрального буфета.

Они рассказали друг другу историю своих семей, и это сделало общение еще более свободным. Родня отца Дэвида эмигрировала в Штаты из Польши, а родственники матери приехали в Лондон из Германии. Теперь семья Кац жила в Хэмпстеде, в добротном эдвардианском доме, отделенном от дома родителей Евы всего лишь поросшим вереском пустырем.

Если уж говорить честно, не последнюю роль сыграла и внешность Дэвида. Ева не отличалась тщеславием: унаследовав от матери отличный вкус — пиджак по фигуре, красиво обставленная комната, — она с детства была приучена ценить умственные способности человека выше его внешнего вида. Но Ева ловила себя на том, что ей нравится, как Дэвид притягивает взгляды, когда появляется где-то, и как любая вечеринка с его участием становится более веселой и оживленной.

К концу осени их уже воспринимали как заметную пару в кругу, где вращался Дэвид, — среди начинающих актеров, драматургов и режиссеров. Ева купалась в его обаянии и уверенности; в заигрываниях его друзей, в их шутках для посвященных и в абсолютной убежденности, что мир принадлежит им, стоит только руку протянуть.

В своем дневнике Ева писала: «Возможно, именно так и приходит любовь, и мы не замечаем той тонкой грани, что отделяет знакомство от близости».

При всем желании Еву нельзя было назвать опытной. До Дэвида она встречалась только с Бенджамином Шварцем. Они познакомились на танцах в Хайгейтской мужской школе. Шварц, застенчивый мальчик с совиным взглядом, был глубоко убежден, что когда-нибудь именно он изобретет лекарство от рака. Бенджамин так и не зашел дальше того, чтобы взять ее за руку и попытаться поцеловать; рядом с ним Ева часто испытывала скуку, которая нарастала, словно подавляемая зевота. С Дэвидом никогда не бывает скучно. Дэвид весь движение и энергия, он как цветное кино, когда все остальные — кино черно-белое.

С другого конца бара он находит ее взглядом, и губы его беззвучно шепчут:

— Прости.

— Видела? — спрашивает Сьюзан, наблюдая за этим безмолвным диалогом.

Ева потягивает вино, наслаждаясь чувством незаконного обладания предметом, который вожделеют многие…

Впервые Ева оказалась в комнате Дэвида в тот душный июньский день, когда они в последний раз играли «Сон в летнюю ночь». Дэвид усадил девушку перед закрепленным над умывальником зеркалом, как манекен. Сам встал позади и разложил ее волосы волнами по светлому хлопковому платью.

— Видишь, насколько мы красивы? — спросил он.

Ева, глядя, как их зеркальные двойники отражаются в глазах Дэвида, внезапно почувствовала то, о чем он говорит, и просто ответила:

— Да.

 

Версия третья

 

Осень

Кембридж, октябрь 1958

Издалека он видит, как она падает: плавно, постепенно, словно в замедленной съемке.

Маленькая белая собака — терьер — сопит, стоя у обочины дороги, изрытой колесами велосипедов, затем укоризненно лает вслед хозяину, человеку в бежевом плаще, который уже удалился на приличное расстояние. Приближается девушка на велосипеде — она едет слишком быстро, темные волосы развеваются, подобно флагу. Ее голос перекрывает высокий звук велосипедного звонка:

— Уйди, уйди!

Но пес, почуяв что-то привлекательное для себя, бросается не в сторону, а под колеса велосипеда.

Девушка резко поворачивает, выезжает на высокую траву, и велосипед заносит. Она падает на бок, тяжело приземляется, левая нога ее неестественно вывернута. Джим, находящийся в нескольких футах от места происшествия, слышит, как она ругается на немецком:

— Дерьмо!

Терьер мгновение выжидает, сочувственно помахивая хвостом, затем уносится вслед за хозяином.

— Я спрашиваю, с вами все в порядке?

Девушка не поднимает головы. Приблизившись, он видит, что она небольшого роста, худощавая, примерно его возраста. Густые волосы закрывают лицо.

— Не уверена.

Она говорит с трудом, прерывисто: явно не пришла в себя после падения. Джим сворачивает с дороги, идет к ней.

— Колено? Попробуйте наступить на ногу.

Наконец можно рассмотреть ее лицо: худое, как и вся она; узкий подбородок; быстрый, оценивающий взгляд карих глаз. Кожа у нее темнее, чем у Джима, покрыта легким загаром; девушку можно принять за итальянку или испанку, но за немку — никогда. Она кивает, встает, слегка поморщившись. Ее нельзя назвать красивой в классическом смысле, и, кажется, Джим где-то ее видел. Хотя и уверен, что они не знакомы. Во всяком случае, не были до сих пор.

— Значит, перелома нет.

Она кивает:

— Перелома нет. Немного побаливает. Но жить, похоже, буду.

Джим улыбается. Его улыбка остается без ответа.

— Я с ужасом смотрел, как вы падали. Наехали на что-то?

— Не знаю.

На щеке у нее грязь; Джим борется с внезапным желанием стереть ее.

— Наверное. Я обычно езжу очень аккуратно. Но собака бросилась прямо под колеса.

Он смотрит на лежащий на земле велосипед и рядом с задним колесом обнаруживает большой серый камень, едва различимый в траве.

— Вот он, злоумышленник. Наверное, вы повредили шину. Давайте я взгляну. У меня с собой есть ремонтный набор.

Джим перекладывает из одной руки в другую книгу в мягкой обложке — это «Миссис Даллоуэй» Вирджинии Вульф. Книгу он нашел на столике возле постели матери, когда собирал вещи перед возвращением в колледж с осенних каникул, и попросил почитать в надежде лучше понять ее психологическое состояние.

Джим лезет в карман пиджака.

— Спасибо большое, но, думаю, у меня получится… — Пустяки. До сих пор не могу поверить, что владелец собаки даже не оглянулся. Не очень-то вежливо с его стороны.

Он нервно сглатывает, смущенный тем, что она может увидеть в его словах намек: дескать, я-то не такой… Но его вряд ли можно назвать героем дня; ремонтный набор, как выясняется, он забыл. Лезет в другой карман. Затем вспоминает: Вероника. Когда сегодня утром Джим раздевался у нее в спальне, не успев даже оставить в прихожей пиджак, то выложил содержимое карманов на туалетный столик. Потом забрал бумажник, ключи, мелочь. А коробочка с ремонтным набором так и лежит там среди ее бус, колец и духов.

— Похоже, я поторопился. Боюсь, не знаю, где он. Обычно ношу его с собой.

— Даже когда ходите пешком?

— Да. Чтобы быть готовым ко всему, и так далее. И как правило, я не хожу пешком. В смысле, езжу на велосипеде.

Некоторое время они молчат. Девушка отрывает левую ногу от земли и начинает медленно сгибать и разгибать ее. Она делает это плавно и элегантно, словно танцовщица, работающая у балетного станка.

— Не больно?

Он сам удивляется искренности своего любопытства.

— Немного опухла.

— Может, показаться врачу?

Она качает головой.

— Уверена, холодный компресс и порция неразбавленного джина — это все, что мне нужно.

Он смотрит на нее, не понимая, шутит ли она. Девушка улыбается.

— Так вы немка? — спрашивает Джим.

— Нет.

Он не ожидал такого резкого ответа и потому отводит взгляд.

— Извините. Просто услышал, как вы выругались. Scheiße.

— Вы говорите по-немецки?

— По сути, нет. Но я могу сказать слово «дерьмо» на десяти языках.

Она смеется, обнажая здоровые белые зубы. Наверное, слишком здоровые для человека, выросшего на пиве и кислой капусте.

— Мои родители из Австрии.

— Ach so.

— Значит, вы все-таки говорите по-немецки!

— Nein, meine Liebling. Совсем чуть-чуть.

Глядя на девушку, Джим вдруг понимает, как хочет ее нарисовать. Необычайно отчетливо представляет себе эту картину: она сидит на подоконнике и читает, свет, падающий из окна, пробивается сквозь ее волосы; он делает набросок, в комнате светло и тихо, только карандаш скрипит по бумаге.

— Вы тоже изучаете английскую литературу?

Вопрос возвращает его в реальность.

…Доктор Доусон в аудитории колледжа Квинс, трое его коллег-правоведов с безучастными мясистыми лицами небрежно записывают что-то для доклада о «целях и соответствии гражданского законодательства»… Джим уже опаздывает, но его это не волнует.

Он смотрит на книгу в своей руке и отрицательно качает головой.

— Боюсь, нет. Я изучаю право.

— А-а! Я почти не знаю мужчин, которые читают Вирджинию Вульф ради удовольствия.

Он смеется.

— Я ношу эту книгу с собой, чтобы производить впечатление. Отличный способ знакомиться с очаровательными студентками английского факультета. Достаточно спросить: «А вам нравится “Миссис Даллоуэй”?» — и дело в шляпе.

Она смеется в ответ, и Джим вновь смотрит на нее, на этот раз дольше прежнего. В действительности глаза у нее не карие, радужка почти черная, а по краям ближе к серому. Такие глаза были у женщины, стоящей на фоне бледного английского неба, на одной из картин отца; теперь Джим знает — ее звали Соня, и мать не хотела видеть эту картину в их доме.

— А вам? — спрашивает он.

— Что мне?

— Вам нравится «Миссис Даллоуэй»?

— Да, разумеется.

Она замолкает ненадолго.

— Ваше лицо кажется мне знакомым. Мы не встречались на занятиях?

— Только если вы пробрались на одну из увлекательных лекций профессора Уотсона по римскому праву. Как вас зовут?

— Ева. Ева Эделстайн.

— Ага.

Имя подошло бы оперной певице или балерине, а не этой невзрачной на первый взгляд девушке, чье лицо — Джим знает наверняка — он будет рисовать, размывая контуры: плавные линии скул, легкие тени под глазами.

— Нет, такое я бы не забыл. Меня зовут Джим Тейлор. Учусь в Клэре, второй курс. А вы… в Ньюнхэме. Угадал?

— Все верно. Тоже второй курс. У меня будут серьезные неприятности, если пропущу встречу с куратором. А ведь я написала эссе по Элиоту.

— Это особенно обидно. Но я уверен, они вас простят. Учитывая обстоятельства.

Ева изучает его, склонив голову набок. Джим не понимает, находит она его интересным или странным. Возможно, просто недоумевает, почему он до сих пор не ушел.

— Мне тоже нужно на встречу с куратором, — сообщает он, — но, если честно, я думал прогулять ее.

— Вы регулярно так поступаете?

В ее словах слышится жесткость. Ему хочется объяснить: он не из тех, кто учится спустя рукава и считает, что ему все позволено по праву рождения. Джим мог бы рассказать ей, каково это — заниматься не тем, к чему стремится душа. Но он отвечает:

— Да нет. Просто неважно себя чувствовал. Но теперь мне неожиданно стало лучше.

На мгновение кажется — говорить больше не о чем. Джим понимает, что сейчас произойдет: она поднимет велосипед, повернется и медленно пойдет обратно. Он в смятении, не может придумать никакого предлога, чтобы удержать ее. Но Ева не уходит и смотрит не на него, а на дорогу. Он поворачивает голову и видит девушку в коротком темно-синем пальто, которая внимательно рассматривает их, а потом удаляется.

— Ваша знакомая? — спрашивает Джим.

— Виделись пару раз.

Чувствуется, как что-то меняется в ней, она закрывается.

— Мне пора возвращаться. У меня еще встреча сегодня.

И встреча, конечно, с мужчиной, в этом нет сомнений. Джим начинает паниковать: он не должен, не может ее отпустить. Он дотрагивается до нее.

— Не уходите. Пойдемте со мной. Я знаю один паб. Там много льда и джина.

Он все еще прикасается к рукаву ее пальто из грубого хлопка. Ева не отталкивает его, только смотрит задумчиво. Джим уверен, что девушка скажет «нет», повернется и уйдет. Но она говорит:

— Хорошо. Почему бы и нет?

Джим кивает с напускной беспечностью, хотя ощущает нечто совсем иное. Думает о пабе на Бартон-роуд; если понадобится, он сам отвезет туда проклятый велосипед. Встает на колени, ищет повреждения; на первый взгляд — ничего, если не считать длинной рваной царапины на переднем крыле.

— Ничего страшного, — говорит Джим. — Я его поведу, если хотите.

Ева качает головой:

— Спасибо. Справлюсь сама.

И они уходят вдвоем — выбравшись из колеи, которая каждому из них была предназначена, — в сгущающиеся сумерки, в тот день, когда один путь избрали, а другим пренебрегли.

 

Версия первая

 

Дождь

Кембридж, ноябрь 1958

После четырех неожиданно начинается дождь. Незаметно собрались облака — синевато-серые, почти фиолетовые по краям. Дождь заливает стекло, и в комнате становится необычайно темно.

Джим за мольбертом откладывает палитру и начинает торопливо включать все лампы, какие только есть. Результат его огорчает: при искусственном освещении краски кажутся плоскими, безжизненными; местами мазки положены чересчур густо, а следы кисти слишком заметны. Отец никогда не рисовал по вечерам: чтобы не упустить утренние часы, вставал рано и поднимался на чердак, где была оборудована мастерская.

— Запомни, сын, дневной свет не обманывает, — говорил он. Порой в ответ на это мать негромко — но Джим мог расслышать — отзывалась:

— В отличие от некоторых.

Он кладет палитру в раковину, вытирает тряпкой кисти и ставит их в банку из-под джема, наполненную скипидаром. На плитке остаются водянистые брызги краски: завтра уборщица опять будет закатывать глаза и ворчать, что не нанималась прибирать это. Но все-таки она относится к его занятиям живописью более терпимо, чем миссис Гарольд, которая работала в прошлом году. Не прошло и месяца в первом семестре, как она пожаловалась старшему уборщику, и Джима сразу же вызвали к заведующему учебной частью.

— Прошу вас, Тейлор, проявлять понимание, — устало сказал тогда мистер Доусон, — здесь все-таки не художественная школа.

Они оба знали, что серьезное наказание ему не грозит. Жена Доусона — художница, и, когда Джиму выделили огромные комнаты с высокими потолками и незанавешенными окнами на последнем этаже, он подумал, что произошло это не без вмешательства старого профессора.

Но в том, что касается учебы, Доусон гораздо менее терпим: в этом семестре Джим не сдал вовремя ни одной работы и ни разу не получил оценки выше «2/2».

— Мы вынуждены задаться вопросом, Тейлор, — сообщил профессор, вызвав Джима к себе на прошлой неделе, — хотите ли вы продолжать обучение?

Затем, уставившись на него поверх очков в черной оправе, строго спросил:

— Итак?

«Конечно, хочу, — думает теперь Джим. — Хотя у меня на это совсем другие причины, чем у вас. У вас и моей матери».

Он слегка дотрагивается до холста, проверяя, высохла ли краска: Ева скоро придет, и надо убрать портрет. Он говорит, что работа еще не закончена, но на самом деле картина близка к завершению. Сегодня, вместо того чтобы читать материалы по земельным трастам и вопросам совместного владения собственностью, Джим работал над фоном, который должен оттенить ее лицо. Он нарисовал Еву в кресле у стола с книгой в руках (эта уловка сделала процесс создания портрета приятным для обоих), ее длинные темные волосы локонами спускаются на плечи. Закончив набросок, Джим понял: именно такой он и хотел нарисовать Еву с момента их встречи на сельской дороге.

Краска высохла; Джим закрывает портрет куском старого холста. На часах четверть пятого. Ева опаздывает уже на сорок пять минут, а дождь все не унимается, с прежней силой барабаня по слуховому окну. Его охватывает страх: она могла поскользнуться на мокрой дороге, или какой-нибудь ослепленный ливнем водитель задел ее велосипед, и она лежит сейчас распростертая на мокрой мостовой. Он знает, что это глупые мысли, но ничего не может с собой поделать — не может уже месяц с тех пор, как они вошли в жизнь друг друга с такой же легкостью, с какой старые приятели обсуждают им одним известные темы. Страх подстегивает его возбуждение: страх потерять ее, оказаться недостойным ее внимания.

Ева рассказала ему о Дэвиде Каце, своем парне, вечером того же дня, когда они встретились, — после того, как Джим заклеил дыру в шине, взял собственный велосипед и они поехали в известный ему паб на Грантчестер-роуд. Ева познакомилась с Кацем полгода назад, когда оба играли в спектакле «Сон в летнюю ночь». (Кац был актером и пользовался некоторой известностью: Джим слышал о нем.) Ева сказала Джиму, что не любит Каца; на следующий день она сообщила Дэвиду, что им нужно расстаться. Она призналась бы ему в тот же вечер, но он играл премьеру — «Царя Эдипа». Ева и так пропустила спектакль, и было бы жестоко сказать Дэвиду почему.

Джим и Ева сидели в дальнем углу паба, и хозяин уже звонил в колокольчик, предупреждая посетителей, что заведение скоро закрывается. Прошло ровно шесть часов с тех пор, как они встретились, и час и десять минут с их первого поцелуя. Когда Ева закончила говорить, Джим кивнул и поцеловал ее вновь. Он умолчал, почему фамилия Кац показалась ему знакомой: тот был приятелем одноклассника Джима Гарри Януса, ныне студента английского факультета в колледже Сент-Джонс. Джим встретил Каца на какой-то вечеринке и мгновенно невзлюбил его — по причинам, которые не мог ясно определить.

Но с этого дня — даже когда карьера Каца достигнет таких высот, что любые его неудачи будут представляться чем-то невообразимым, — Джим станет испытывать к своему сопернику великодушное сочувствие победителя к побежденному. Чего бы Кац в конечном счете ни добился, первый приз достался Джиму.

Там, в пабе, Джим рассказал Еве о том, что и ему надо разорвать отношения с другим человеком. Ева не поинтересовалась именем, но спроси она, Джим с трудом бы его вспомнил. Бедная Вероника: неужели она в самом деле ничего для него не значила? И тем не менее так и было: на следующий день Джим предложил Веронике встретиться в баре на Маркет-сквер и, не дожидаясь, пока она допьет кофе, сказал, что между ними все кончено. Вероника тихо заплакала, отчего тушь черным ручейком поползла по щеке. Он удивился такому проявлению чувств — Джим пребывал в уверенности, что они честны друг с другом. Но вежливым недоумением с его стороны все и ограничилось: он протянул ей салфетку, пожелал всего хорошего и ушел. На обратном пути в колледж Джим подумал, что, вероятно, проявил равнодушие. Но эту неловкость скоро вытеснили другие, более радостные мысли — о карих глазах Евы, о прикосновении ее губ. Веронику он больше никогда не вспомнит.

В следующую пятницу Ева одна отправилась в Лондон на день рождения матери. Девушка была бы рада прийти с Джимом, но ее родители летом знакомились с Кацем, и Ева не хотела огорошить их известием о новом романе. Вечером того дня Джим, оставшийся в одиночестве, проходил мимо университетского театра и купил билет на вечернее представление «Царя Эдипа».

Даже густой слой сценического грима не помешал увидеть, что Дэвид Кац — серьезный противник: высокий, обаятельный, заносчивый ровно в той степени, чтобы это качество вызывало у окружающих скорее приязнь, чем отторжение. К тому же Кац, как и Ева, был евреем. Хотя Джим ни за что бы в этом не признался, но его — формального протестанта, крещенного только по настоянию бабушки и не ощущавшего ни принадлежности к общей истории, ни трагических утрат своего народа, — это обстоятельство смущало довольно сильно.

Он вернулся из театра в общежитие колледжа и заходил по комнате, пытаясь понять: что же Ева нашла в нем такого, чего не мог дать ей Кац? А потом пришел Свитинг, постучал в дверь, сказал, что собирается еще с несколькими ребятами в местный бар, и почему бы Джиму не перестать слоняться из угла в угол, словно тигр в клетке, и не пойти вместе с ними напиться?

Сейчас льет как из ведра, и Джим все время думает об одном и том же: Кац виделся с Евой, уговорил вернуться, и они лежат, обнявшись, в ее комнате. Он хватает пиджак и сбегает вниз, перепрыгивая через ступени: надо проверить, не пролезла ли Ева через дыру в ограде, которой пользовалась всякий раз, когда не хотела попадаться на глаза привратнику. Тот уже начал хмуриться, полагая, что видит здесь Еву слишком часто; но Джим считал это несправедливым, поскольку она уж точно была не единственной студенткой Ньюнхэма, проводившей много времени за стенами своего колледжа.

На нижнем этаже он налетает на Свитинга.

— Поаккуратнее, Тейлор, — говорит тот, но Джим не задерживается, даже не замечает, что на улице дождь, от которого мгновенно намокают волосы и капли стекают за воротник рубашки.

У забора он останавливается и шепчет ее имя. Затем повторяет его уже громче. На этот раз слышит ответ.

— Я здесь.

Ева пробирается через дыру, мокрые ветки лезут в лицо, цепляются за пальто. Он пытается развести их, чтобы помочь Еве, но набухшие ветки не поддаются, царапают руки. Когда она наконец оказывается перед ним — вымокшая, испачканная, задыхающаяся от бега, объясняющая на ходу: «Прости, заболталась после лекций», — Джим готов заплакать от облегчения. Он удерживается от упрека, понимая: это было бы не по-мужски. Но когда обнимает ее, слова вырываются сами:

— Я боялся, ты не придешь.

Ева выскальзывает из его объятий и со строгим выражением на лице, которое он со временем так полюбит, говорит:

— Дурак. Не смеши меня. Где еще, как не здесь, мне хочется быть?

 

Версия вторая

 

Мать

Кембридж, ноябрь 1958

— Тебе обязательно надо идти? — спрашивает она.

Джим, одевающийся в полутемной комнате, поворачивается и смотрит на Веронику. Она лежит на боку, ее груди, твердые и белые, как китайский фарфор, прижаты друг к другу под фиолетовой ночной сорочкой.

— Боюсь, что да. Мне надо встретить одиннадцатичасовой поезд.

— Твоя мать приезжает, — произносит Вероника ровным голосом, наблюдая, как Джим натягивает носки. — Какая она?

— Ты не хочешь этого знать, — говорит он, имея в виду: «Я не хочу тебе о ней рассказывать».

И правда, любых ассоциаций между матерью и любовницей следует избегать. Разница в возрасте у них — чуть больше десяти лет, и мысль об этом смущает Джима. Без сомнений, Вероника испытывает то же, только в большей степени.

Наверное, она это чувствует и потому не настаивает на продолжении разговора, а поднимается с кровати, надевает шелковый халат, спускается вниз, чтобы проводить Джима, и предлагает сварить кофе. Утро пасмурное, низкие облака обещают дождь. В унылом сером свете остатки вчерашнего ужина — бокалы, на одном из которых остались следы ее розовой помады, грязные тарелки в раковине — выглядят отталкивающе. Джим отказывается от кофе, торопливо целует Веронику в губы и оставляет без ответа вопрос, когда они теперь увидятся.

— Не забудь, на следующей неделе возвращается Билл, — низким голосом говорит Вероника, отпирая замок. — Времени у нас немного.

Дверь за его спиной захлопывается. Джим выводит из-за угла свой велосипед. Занавески в окне соседнего дома чуть колышутся, когда он проезжает мимо, но Джим не смотрит вокруг, испытывая странное чувство нереальности происходящего. Будто не он, а кто-то другой едет по неприметной окраинной улице, только что распрощавшись с любовницей — женщиной старше его на двенадцать лет, чей муж служит в торговом флоте.

«А ты уверен, — спрашивает он себя, поворачивая на Милл-роуд, чтобы избежать плотного потока транспорта, который движется из центра в сторону вокзала, — что это была целиком ее инициатива?»

Вероника нашла его в темном углу университетской библиотеки (она посещала вечерние курсы по культуре Древнего мира) и предложила выпить вместе. Конечно, она проделывала такое не в первый раз, и вряд ли Джим станет последним в ее списке. Это не делает его безвольным соучастником, напротив, но Джим вдруг понимает, что почти не знает Веронику и вовсе не стремится узнать, а то, что когда-то представлялось таким волнующе запретным, превратилось в рутину. «Пора это прекратить, — думает он. — Поговорю с ней завтра».

Подъехав к вокзалу, Джим находит свободное место у стены и оставляет велосипед; его настроение улучшилось, стоило лишь принять решение. Одиннадцатичасовой поезд из Лондона опаздывает. В ожидании Джим сидит в кафетерии, пьет дрянной кофе и съедает булочку. Наконец — с громким скрежетом тормозов — прибывает состав. Джим не торопится к нему, допивает последние глотки, после которых на дне чашки остается лишь гуща; он слышит голос матери, доносящийся откуда-то со стороны билетных касс.

— Джеймс! Джеймс, дорогой! Мамочка здесь! Где ты?

Вивиан в отличном расположении духа: Джим понял это еще два дня назад, когда она позвонила на телефон привратника и сообщила, что приедет в субботу, и разве это не чудесный сюрприз? Бессмысленно объяснять матери, что семестр скоро закончится, и через две недели он сам будет дома, а сейчас у него гора работы, которую надо сделать, иначе профессор Доусон не позволит ему продолжать учебу в следующему году. То есть если Джим решит ее продолжить.

— Да, мама, это чудесный сюрприз, — покорно согласился он. И повторяет сейчас, найдя ее на стоянке такси, по-прежнему выкрикивающей его имя. На ней ярко-голубой шерстяной костюм, розовый шарф и шляпка, украшенная с двух сторон красными искусственными розами. Обняв мать, Джим понимает, какая та маленькая: он со страхом думает, что с каждым разом она кажется ему все меньше, будто медленно тает у него на глазах. Именно так, когда Джиму было лет девять-десять, еще при жизни отца, она описала свои приступы депрессии. Он сидел у ее постели, и мать сказала:

— Такое чувство, будто я исчезаю потихоньку, а мне все равно.

Джим оставляет велосипед на вокзале, предлагает взять такси, но Вивиан и слышать об этом не хочет.

— Пройдемся, — предлагает она. — Чудесный день. День вовсе не чудесный — они не успевают дойти и до середины Милл-роуд, как начинается дождь, — но она ничего не замечает вокруг, потому что говорит не переставая. Поток слов. — Вчера я выехала из Бристоля и в дороге встретила замечательную женщину. Я дала ей наш телефон. Уверена, мы подружимся… В Крауч-Энде ночевала у твоей тетки Фрэнсис… Она зажарила цыпленка, Джеймс, целого цыпленка. Там были все дети, прелестные малютки! А на десерт она приготовила бисквит со взбитыми сливками, она же знает, что это мое любимое блюдо!

Джим заказал столик в ресторане отеля «Юниверсити Армз», недалеко от Королевского колледжа. Вивиан предпочитает обедать в университете «…чтобы по-настоящему почувствовать, как тебе здесь живется, Джим», — но в предыдущий свой визит она подошла к столу для преподавателей и заговорила с каким-то испуганным магистром. Прославленному военному бригадиру понадобилось почти полчаса, чтобы освободиться от нее. Джим как будто вновь очутился в школе, и мать в зеленом пальто и в красной шляпке — яркое пятно на фоне остальных в одежде сдержанных тонов — машет ему от школьных ворот. Мальчишки вокруг таращатся, пихают друг друга локтями, перешептываются.

После обеда они идут в Клэр через город по мосту, сложенному из огромных светло-желтых камней, и сворачивают около сада. Дождь прекратился, но небо все того же свинцового цвета. Настроение матери тоже ухудшается. Когда они подходят к декоративному пруду, она замолкает, смотрит на Джима и говорит:

— Ты ведь скоро приедешь? Мне так одиноко в этой квартире, когда рядом никого нет.

Он чувствует комок в горле. Одного упоминания того места достаточно, чтобы на сердце у него стало тяжело.

— Я приеду домой через две недели, мама. Семестр скоро закончится. Ты разве не помнишь?

— Да, конечно.

Мать кивает, поджав губы. После обеда она вновь их накрасила — красным, очевидно, в тон цветам на шляпке, хотя он совершенно не подходит к шарфу — но получилось неудачно, помада размазалась.

— Мой сын — юрист. Очень, очень умный юрист. Ты совсем не похож на своего отца. Даже не представляешь, дорогой, какое я от этого испытываю облегчение.

На сердце у него все тяжелее. Внезапно Джиму остро хочется закричать — чтобы мать узнала, как ему здесь невыносимо, как он не хочет тут оставаться. Спросить ее: почему она настояла на Кембридже вместо художественной школы, понимая, что рисование — единственная вещь в мире, способная сделать его счастливым. Но он не кричит, а спокойно отвечает:

— Собственно говоря, мама, я раздумывал над тем, чтобы не возвращаться сюда на следующий год…

Вивиан закрывает лицо руками, и Джим знает, что она плачет.

— Не надо, Джим. Пожалуйста. Я этого не перенесу.

Он замолкает.

Джим живет в Мемориальном корпусе, названном так в честь выпускников Кембриджа, погибших в Первую мировую, и отводит мать туда — умыться и опять накрасить губы. От прежней бодрости не осталось и следа, Вивиан движется будто по инерции, и Джиму очень хочется помочь ей — но мать погружается в привычное состояние беспомощной подавленности, и он знает, что она его не услышит.

На этот раз ему удается настоять на том, чтобы они взяли такси. На вокзале он провожает Вивиан в купе пятичасового поезда, выходит на перрон и стоит у окна, размышляя, не надо ли поехать вместе с матерью к тетке и убедиться, что она добралась благополучно. В прошлом году, будучи в похожем состоянии, Вивиан заснула в пустом купе сразу после Поттерс-Бар, и дежурный обнаружил ее, уже когда все вышли и поезд стоял на запасном пути в Финсбери-парк.

Но он не едет. Торчит на перроне и напрасно машет рукой — мать не реагирует, сидит с закрытыми глазами, откинувшись на салфетку, покрывающую изголовье сиденья, — до тех пор, пока поезд не скрывается вдали, и теперь уже Джиму ничего не остается, кроме как забрать велосипед и отправиться обратно в город.

 

Версия третья

 

Кафедральный собор

Кембридж и Эли, декабрь 1958

В последнюю субботу семестра они просыпаются рано утром в комнате Джима, пробираются незамеченными через дыру в изгороди и отправляются на автобусе в Эли.

Прозрачное солнце висит низко, будто опирается на горизонт, и едва освещает окрестные болотистые низины. Ветер сегодня восточный. В городе он дует уже несколько недель, заставляя прохожих, у которых изо рта на морозном воздухе валит пар, плотнее завязывать шарфы. Но здесь нет зданий, способных остановить его разгул, вокруг только акры замерзшей грязи и низкие кривые деревья.

— Когда ты будешь собираться? — спрашивает он. Завтра они оба уезжают: Джим в полдень на поезде, и по дороге еще проведет день у своей тетки Фрэнсис в Крауч-Энде; Ева — после обеда, на родительском «моррис-майноре» вместе с младшим братом Антоном, который всю дорогу будет сидеть сзади, усталый и раздраженный.

— Утром, я думаю. Мне нужен час или два, не больше. А ты?

— Тоже.

Джим берет ее ладонь в свои. Его рука холодная, жесткая, указательный палец огрубел от работы с кистью, под ногтями засохшая краска. Вчера вечером он наконец показал Еве портрет; Джим снял старый холст с непринужденностью фокусника, но Ева видела, как он нервничает. Она не стала признаваться в том, что несколько дней назад уже посмотрела на картину, когда Джим ушел в ванную; сходство поразило ее. Просто слои краски — но это была она сама, созданная быстрыми, легкими движениями его кисти, очень похожая и в то же время какая-то другая, нездешняя. Прошла неделя с тех пор, как Ева ходила к врачу. Смотреть на картину, видеть этот подарок и хранить молчание было невыносимо. А что тут можно сказать?

Она вновь молчит, глядя на пробегающие мимо пустоши. Где-то на переднем сиденье автобуса хрипло плачет ребенок, мать пытается его успокоить.

— Срок — восемь недель, — сказал врач, внимательно глядя ей в глаза, — возможно, двенадцать. Вам надо начинать готовиться, мисс Эделстайн. Вам и вашему…

Он не закончил фразу, и Ева не стала договаривать за него. Она думала только о Джиме и еще о том, что их знакомству всего лишь полтора месяца.

Если Джим и замечает ее молчание, то не задает вопросов. Он тоже ничего не говорит, лицо у него бледное, под глазами круги от усталости. Ева знает: ему не хочется уезжать, возвращаться в бристольскую квартиру, которую он не считает своим домом. Для Джима это просто жилье, которое снимает мать. Его дом в Сассексе, где он родился; там стены из грубого серого камня и розы в саду. В мастерской, оборудованной на чердаке, рисует отец; мать сидит с маленьким Джимом или смешивает краски, ополаскивая банки из-под скипидара в кладовке на первом этаже. Вивиан была там, когда ее муж, схватившись за грудь, упал с лестницы; она выбежала из кладовки и обнаружила его внизу, с многочисленными переломами. Джим в это время был в школе. Тетка Пэтси забрала мальчика и привезла в то место, которое разом перестало быть домом; там уже толпились полицейские, соседки заваривали чай, а мать безостановочно рыдала, пока ее не успокоили приехавшие врачи.

В Эли автобус останавливается возле почты.

— Конечная, — объявляет кондуктор, и они последними идут к выходу, по-прежнему держась за руки. Впереди них мать с ребенком, который наконец заснул, и пожилая пара: мужчина — в приплюснутой шляпе и со строгим выражением лица, и женщина — добродушная толстушка. На выходе из автобуса она встречается с Евой взглядом.

— У вас все только начинается? — спрашивает толстушка. — Хорошего вам обоим дня.

Ева благодарит и теснее прижимается к Джиму. На улице холодно.

— Посмотрим собор? — предлагает Джим. — В прошлом году я слушал здесь концерт в честь собрания Общества юристов и заодно сходил на экскурсию. Красивое место.

Ева кивает; она согласна на все, что предлагает Джим, только бы оставаться рядом с ним, только бы подольше не наступал тот неотвратимый миг, когда надо будет сказать ему правду о себе и о том, что она должна сделать.

И они идут, закутавшись в шарфы, туда, где высятся соборные шпили, своими рублеными формами напоминающие крепостные башни; их стены испещрены временем, и эти следы явственно видны при тусклом зимнем свете. Внезапно Джим останавливается, поворачивается к Еве, лицо его краснеет.

— Ты ведь не против? Ну, чтобы мы зашли в собор? Я даже не подумал.

Она улыбается.

— Ну конечно, не против. Думаю, бог не возражает. Прежде всего Еву ошеломляет огромное пространство собора: колонны бесконечно тянутся ввысь, к сводчатому потолку, на полу — мозаика из плиток.

— Лабиринт, — объясняет Джим, — в центре которого находится бог.

Впереди, под огромным панно из цветного стекла, стоит золотая ширма, а за ней алтарь, покрытый дорогой белой тканью. Они медленно идут по главному нефу, иногда останавливаются, чтобы рассмотреть потолок, украшенный золотым, красным и зеленым орнаментом. В центре видна звезда; на скатерти, которой мать Евы накрывает стол в Шаббат, почти такая же, хотя у этой — Ева посчитала — восемь лучей, а не шесть.

— Восьмиконечная звезда, — тихо, почти шепотом, объясняет Джим. Ева смотрит на его живое, подвижное лицо, и любовь переполняет ее: это чувство настолько огромно, что она едва может дышать.

«Как, — думает она, — как я смогу его оставить?»

И тем не менее ей придется это сделать. Однажды, лежа без сна в своей комнате в Ньюнхэме, прислушиваясь к скрипам и вздохам старого здания, Ева позволила себе помечтать: представила, что призналась ему, и выражение его лица изменилось, а потом все разрешилось.

— Это не имеет значения, — сказал воображаемый Джим и прижал ее к себе. — Ничто не имеет значения, Ева, если мы вместе.

Пока все это лишь мечты, но Ева знает, что они еще могут сбыться. Настоящий Джим, который стоит сейчас рядом и рассматривает высокий свод собора (как же хочется прикоснуться к его лицу и дотянуться губами до его губ), способен на такие слова. Именно поэтому в то утро, когда колледж вокруг нее начал просыпаться, она решила не давать ему шанса, не допустить, чтобы любимый человек — с его талантом, с его огромными планами, и без того уже сражающийся с болезнью матери, — поневоле очутился в ловушке, став отцом чужого ребенка. Джим скажет, что ему это по силам, и он действительно справится. Но она не позволит ему принести такую жертву.

Несколько дней назад они с Пенелопой сидели в обнимку в Евиной комнате, и даже лучшая подруга не пыталась отговорить Еву.

— А если Дэвид откажется? — спросила Пенелопа. — Что мы тогда будем делать?

Как же Ева была благодарна ей за это «мы».

— Он согласится, Пен. А если откажется, я что-нибудь придумаю.

— Мы что-нибудь придумаем, — поправила ее Пенелопа, и Ева не стала с ней спорить, хотя знала, что эту ношу предстоит нести ей и Дэвиду, и никто им тут не помощник. Ни Пенелопа, ни родители Евы. Она верила, что Мириам и Якоб все поймут, да и как иначе, учитывая их собственную историю? И все-таки мысль о том, что придется оставить университет, вернуться в Хайгейт и вновь оказаться в своей старой комнате, беременной и одинокой, была непереносима.

В дневнике она записала: «Я выбрала Джима и не могу его оставить. Но решения теперь принимаю не только я».

Джим, стоя посреди собора, продолжает говорить: — Монахи построили новые колонны после того, как однажды ночью старые рухнули. Скорее всего, произошло землетрясение. Так они хотели показать, что не отступят перед стихией.

Ева кивает. Она не знает, что ответить, как передать растущее в груди чувство: любви, но вместе с тем и печали по всем, кто ушел. По отцу Джима, лежащему в неестественной позе у подножия лестницы; по Евиным бабушкам и дедушкам с обеих сторон, по всем ее теткам и дядьям, двоюродным братьям и сестрам. Их загоняли в эшелоны, как скот, а они мучились от жажды и темноты, ничего не понимали, только догадывались, куда направляются, и страшились этого, но все еще надеялись. Они наверняка надеялись до последнего момента, когда становилось ясно, что сделать уже ничего нельзя.

Джим как будто догадывается, о чем она думает, и сжимает ее руку.

— Давай зажжем свечу.

У западного входа виднеется подставка, на ней мерцает с десяток огоньков. Ниже — коробка с прорезью для денег, рядом — свечи. Ева достает из кошелька несколько монет, бросает их в прорезь, берет свечи в память обо всех бабушках и дедушках, зажигает их и опускает на металлическое дно подставки. Джим берет только одну — в память о своем отце; они, держась за руки, смотрят, как разгорается пламя, и Ева опять ощущает загрубевшие от работы пальцы Джима. Ей хочется плакать, но слезы не могут передать все, что она чувствует сейчас — близость к нему, воспоминания, надежду, предчувствие расставания.

Они съедают жидкий овощной суп в трапезной собора и медленно бредут через город. Солнце заходит, ветер ерошит волосы; теплое нутро автобуса становится спасением. Ева снимает туфли и ставит ноги на радиатор под сиденьем. Она не собирается спать, но почти сразу роняет голову на плечо Джиму. Тот будит ее уже в Кембридже.

— Мы приехали, Ева. Ты проспала всю дорогу.

Только сейчас Ева сообщает Джиму, что она, к сожалению, не сможет провести с ним вечер, ей надо кое-что сделать. Джим протестует: ведь послезавтра они разъедутся и не увидятся долгих четыре недели. Ева говорит: «Да, все верно, мне очень жаль, но…» Подается вперед, целует его и заставляет себя уйти, не оборачиваясь, хотя Джим несколько раз окликает ее, но ничего больше она сделать не может.

Она идет до Кингс-Парейд, не замедляя шаг. Высокие башни на входе в Королевский колледж отбрасывают длинные прямоугольные тени на брусчатку мостовой. Ева останавливается возле фонарного столба, не обращая внимания на любопытные взгляды парней в черных мантиях, которые спешат на ужин в честь окончания семестра. Она пропустит такой же ужин в Ньюнхэме, но ей все равно. Ева не может себе представить, что еще когда-нибудь в жизни проголодается.

Привратник смотрит на Еву с нескрываемым неодобрением.

— Начинается торжественный ужин, мисс. И мистер Кац должен на нем присутствовать.

— Пожалуйста, — повторяет она, — мне нужно срочно с ним поговорить.

Дэвид появляется через несколько минут.

— Ева, что случилось? — спрашивает он тревожным шепотом. — Ужин вот-вот начнется.

Затем всматривается в ее лицо и смягчает тон. Ева вспоминает, как Дэвид выглядел, когда она сообщила, что между ними все кончено, как он словно уменьшился от этих слов.

— Но я выбрал тебя, — сказал он тогда, и все, что она могла произнести в ответ:

— Прости.

Сейчас Дэвид снимает мантию и вешает ее на руку.

— Ладно. Пошли. Съедим что-нибудь в «Орле».

Позднее, когда они все обсудят и спланируют, Ева вернется к себе в Ньюнхэм и напишет письмо. Затем сядет на велосипед и поедет по темным улицам в Клэр, где попросит привратника — он как раз смотрит телевизор и улыбается, глядя сначала в экран, а потом на Еву — принять письмо для Джима Тейлора.

Затем Ева быстро уйдет, не оборачиваясь, чтобы случайно не увидеть его. Не желая оглядываться на все то, что могло бы произойти.

 

Версия первая

 

Дом

Лондон, август 1960

Когда Ева и Джим возвращаются из свадебного путешествия, Якоб и Мириам Эделстайн устраивают прием в саду.

Стоит самый теплый летний вечер, какой только можно представить в Англии: последние лучи солнца бродят по террасе, воздух неподвижен и напоен ароматами жимолости и сырой земли. Джим потягивает виски с содовой; мысли разбегаются, его клонит в сон, голова словно ватой набита, но ему хорошо, и рядом Ева, которую он держит за руку. Она улыбается, загар ей к лицу. Джиму кажется, что от ее кожи до сих пор исходит тепло острова, где на подметенной ветрами веранде они завтракали дыней и йогуртом, а вечерами пили греческое вино в бухте.

— Что ж, — говорит Мириам, — придется вас еще раз отправить в Грецию. Вы оба выглядите отлично.

Она сидит слева от Евы, летнее платье не скрывает ее стройных ног. Нет сомнений в том, что они мать и дочь: обе маленькие и подвижные, как птицы — похожи даже голоса, низкие, напоминающие звук флейты, хотя у Мириам до сих пор временами прорывается жесткий австрийский акцент. Как ни странно, ее певучий голос — она училась в Венской консерватории, когда забеременела Евой, — на октаву выше, чем у дочери: ярко выраженное сопрано, чистое, как выбеленная временем кость.

Антон пошел в отца: оба высокие, широкоплечие, двигаются неторопливо, размеренно. Ему уже девятнадцать, и он налил себе виски, чтобы поприветствовать сестру и ее мужа.

— Добро пожаловать домой, — говорит Антон, чокаясь с Джимом.

«Домой, — думает Джим. — Теперь и мы здесь живем».

Так оно и есть. По крайней мере, пока. Эделстайны освободили небольшую квартиру — спальня, гостиная с примыкающей к ней маленькой кухней и крохотная ванная — на третьем этаже их просторного элегантного дома.

Раньше ее занимал герр Фишлер, дальний родственник Якоба из Вены, но год назад он умер. С тех пор квартира служила складом для коробок с книгами, которые не помещались на первых двух этажах жилища, знавшего, как и его владельцы, только два увлечения — чтение и музыку. Каждую комнату украшают книжные стеллажи, а в гостиной их место занимают кипы пластинок. Там же стоит рояль, за который изредка и неохотно садится Антон. Ребенком Ева тоже проводила время за инструментом, но отсутствие у нее таланта было настолько явным, что родители признали ее случай безнадежным.

На стенах вдоль лестницы с перилами из красного дерева висят выцветшие портреты каких-то родственников Эделстайнов: все как один в высоких воротничках, лица неулыбчивые. Эти фотографии ценны не столько качеством изображения, сколько тем, какой путь им пришлось проделать: в Лондон после войны снимки прислал добросердечный друг отца Якоба, католик, которому тот после Хрустальной ночи доверил все ценное, что у него оставалось.

Ева, его жена, — как красиво и ново звучит это слово — сплетает свои пальцы с пальцами Джима. Вначале, когда Якоб предложил им занять пустующую квартиру — дело было за обедом в ресторане отеля «Юниверсити Армз», где одновременно отмечали помолвку и день рождения Евы, которой исполнился двадцать один год, — Джим колебался. Он представлял их жилище несколько иначе, как место, где они смогут отгородиться от остального мира. Его приняли в Художественную школу Слейд, занятия начинались в сентябре: при поддержке Евы он наконец решил оставить юридический факультет. Ева поехала вместе с Джимом в Бристоль, чтобы сообщить об этом его матери. Та немного поплакала, но Ева заварила чай, ловко отвлекла Вивиан разговором на другие темы, а Джим наконец поверил, что мать вполне сможет выжить под тяжестью своего разочарования.

Затем последовало несколько томительных недель, пока Джим не убедился, что Министерство труда позволит ему вновь перенести сроки ненавистной службы по распределению. Наконец, к его огромному облегчению, пришло письмо — его освобождали от этой повинности. На той же неделе Джим сдал последний экзамен.

* * *

Ева между тем отправилась в Лондон на собеседование в газету «Ежедневный курьер».

— Речь о том, чтобы писать для женской странички, — рассказала она, вернувшись, — ничего особенного.

Но Джим знал, насколько важна для нее эта работа. Предложение она получила через несколько дней после того, как ему пришло письмо из министерства. Они тогда выбрались через окно в комнате Джима на балюстраду общежития, стояли вдвоем, оглядывая идеально подстриженный газон и лодки на реке, и потягивали из горлышка сладковатый портвейн (приз Джима за победу в художественном конкурсе).

— За будущее, — сказал Джим, а Ева рассмеялась и поцеловала его. Ему казалось, что будущее лежит перед ними как раскрытая книга: после свадьбы он станет рисовать, Ева — писать, а главное, каждый вечер они будут засыпать вместе. Ощущение счастья было настолько сильным, что Джиму пришлось ухватиться за парапет, дабы не свалиться. В этот момент внизу проходил один из университетских служителей в фирменном котелке. Он поднял взгляд и заметил их:

— Эй вы, слезайте оттуда!

Они в ответ помахали ему, держась за руки, молодые, свободные, неуязвимые.

В том будущем, которое представлял себе Джим, они жили отдельно от Эделстайнов — в районе Хэмпстедхит, где можно гулять летом в выходные; в квартире с широким окном, у которого он поставит мольберт, с кабинетом, где Ева будет писать. Но Ева отнеслась к предложению отца более прагматично. Крошечная стипендия, обещанная Джиму в Слейде, гроши, которые, по крайней мере вначале, она сможет зарабатывать в «Ежедневном курьере», — все это обещало им довольно скудный достаток.

— Лучше в бедности и тепле, но рядом с мамой и папой, — сказала она, — чем в бедности и холоде в каком-нибудь сыром подвале, верно?

Джим улыбнулся.

— Честно говоря, второй вариант выглядит соблазнительно. Нам пришлось бы искать спасение от холода в объятиях друг друга.

Ева улыбнулась в ответ и погладила его по щеке; но Джим знал, что решение уже принято.

«В любом случае, — думает Джим сейчас, глядя на родственников жены, — мне повезло». Эделстайны приняли его с ненавязчивым гостеприимством и великодушием. Якоб, первая скрипка в Лондонском симфоническом оркестре, — человек мягкий, скромный, почти застенчивый. Когда они встретились впервые, Джим заметил, что Якоб внимательно присматривается к нему — оценивает, предположил Джим. Поскольку с тех пор он подобного выражения на лице Якоба не наблюдал, очевидно, вердикт был вынесен положительный. Антон обрадовался, обнаружив на свадьбе, что двоюродный брат Джима Тоби — его одноклассник, плюс к этому староста класса и звезда школьной футбольной команды. И Мириам с самого начала хорошо относилась к Джиму. Если они с Якобом и были разочарованы, что дочь выбрала человека другой веры, то умело это скрывали. Они, кажется, остались довольны тем, что брак заключат по светским канонам: на церемонию Ева наденет белое шелковое платье с букетом голубых анемонов, а в зале на первом этаже будет играть джазовая группа. Ни разу у Джима не возникло ощущения, что они предпочли бы видеть свою дочь выходящей замуж в синагоге.

Голова у Джима кружилась при мысли, что Ева ответила согласием на его предложение. Вскоре после помолвки, во время одного из тихих утренних разговоров, он спросил, не хочется ли ей, чтобы он перешел в иудаизм. Джим был серьезен, но Ева мягко рассмеялась и велела ему выбросить это из головы.

— Мама и папа выше такого, — сказала она, лежа в его объятиях. — Выше стадного чувства. Они видели, к чему это приводит.

В восемь на улице еще тепло; небо над Хайгейтом розовеет, бледная луна проглядывает над горизонтом. Ужинать решили на воздухе.

— Стыдно сидеть в душной столовой, — говорит Мириам, — когда такая погода.

Джим помогает носить стаканы, приборы, свечи. Мириам ставит на стол холодного цыпленка, селедку в укропном соусе (любимое блюдо Якоба), картофельный салат и спелые помидоры, заправленные домашним оливковым маслом, которое Ева привезла из Греции. Якоб разливает вино по бокалам, и, пока все пьют и закусывают, Джима охватывает чувство приятной усталости и восхитительного тепла, исходящего от Евы, его жены, женщины, которая предпочла его остальным. Сейчас она рядом, а прошедшие две недели они провели в объятиях друг друга, и Джим до сих пор ощущает соленый вкус ее губ.

— Вам обоим пришли письма, — сообщает Мириам, — я положила их наверху возле камина. Видели?

Ева отрицательно качает головой.

— Еще нет, мама. Мы сразу заснули. Потом посмотрим.

Мириам смотрит на Джима:

— Одно из Бристоля. Наверное, от твоей матери? Джим кивает и отводит взгляд. За несколько дней до свадьбы Вивиан опять попала в больницу, и даже Ева не смогла убедить его в том, что не решение бросить занятия юриспруденцией стало этому причиной. В последний раз он видел мать сразу после сессии. Из Кембриджа отправился прямо к Эделстайнам, жил наверху, а Ева заняла свою старую комнату. Ясным субботним днем Джим взял семейный «моррис» и поехал в Бристоль. Вивиан в одиночестве сидела у окна, выходящего на заросший деревьями сад. Он несколько раз назвал ее по имени, но мать не обернулась.

Почувствовав, что Джиму не по себе, Якоб обращается к Мириам:

— Еще успеют прочитать. Пусть сначала придут в себя после дороги.

Эделстайны переглядываются, и Мириам, промокнув губы салфеткой, слегка кивает.

— Когда начинаются занятия в Слейде, Джим? Наверняка не терпится приступить?

Позже, наверху, уже в постели Ева шепотом скажет ему на ухо:

— Джим, давай на следующих выходных навестим твою маму. Можем взять с собой фотографии со свадьбы. Она посмотрит и словно сама там окажется.

Он ответит:

— Да, наверное, так и сделаем, — и прижмет ее к себе. Потом Джим заснет, словно провалится в глубокую черноту. Ему приснится, что он едет в поезде по Италии, и поля чернеют за полуоткрытыми окнами, а в соседнем купе спит мать. Сквозь разделяющее их стекло он видит, как покачивается на сиденье ее голова, и не может до нее дотянуться, да и пробовать не хочет.

 

Версия вторая

 

Гипсофила

Лондон, август 1960

Ева Мария Эделстайн и Дэвид Абрахам Кац сочетаются браком в воскресенье в Центральной синагоге на Халлам-стрит, прием по случаю этого события проходит в «Савое».

Невеста одета в длинное платье с пышными негнущимися юбками и глубоким декольте в форме сердца, приобретенное за приличную сумму в «Селфриджес» ее свекровью Джудит Кац, а в руках у нее — чайные розы и гипсофила. Потом все приглашенные станут восхищаться ее красотой, хотя на самом деле их внимание в первую очередь привлек жених. Как хорош собой, как сидит на нем серый костюм, как безупречна его стрижка. На приеме в честь бракосочетания одна из теток Дэвида Каца будет делиться впечатлениями со всеми, кто пожелает ее слушать:

— Я едва узнала своего племянника. Думала, это Рок Хадсон во плоти.

День очень душный: та же тетка потеряла сознание в синагоге, когда молодые пили ритуальное вино. Происшествие вызвало недолгий переполох, но даму быстро привели в чувство с помощью благоухающего лавандой носового платка, который нашелся в сумочке у более молодой родственницы. Затем гости выстраиваются под палящим солнцем на ступенях синагоги с пригоршнями конфетти в руках. Появляются молодожены. Они смеются и щурятся от яркого света, а конфетти ложится им на лица и плечи, и фотограф все щелкает и щелкает затвором.

В «Савое» подают напитки, столы ломятся, гости танцуют. Антон Эделстайн и его школьный приятель Ян Либниц перебрали ромового пунша и блюют в декоративную вазу. После поздравительных речей Мириам исполняет песню Шуберта, Якоб аккомпанирует ей на пианино. Джудит Кац находит это несколько избыточным, но вслух не говорит ничего, только улыбается и вежливо аплодирует, тщательно скрывая неодобрение. Гости между тем перемещаются в зал, где оркестр играет хору, а Дэвид и Ева, согласно обычаю, держат за концы белый шелковый платок, пока их поднимают вверх на серебряных стульях.

Неожиданно быстро наступает момент, когда молодые должны покинуть праздник. Брачную ночь они проведут наверху, в одном из самых роскошных номеров «Савоя» — еще один подарок от Джудит и Абрахама Кац наряду со свадебным путешествием. Завтра утром Ева и Дэвид рейсом «Бритиш эйруэйз» вылетают в Нью-Йорк, где пробудут несколько дней у бабушки и дедушки Дэвида в Верхнем Ист-Сайде, а затем поездом отправятся в Лос-Анджелес.

Прощальные объятия, поцелуи; слезы тетушек и двух подружек невесты — ее лучшей подруги Пенелопы (которой ужасно жарко и неудобно в атласном корсаже) и двоюродной сестры жениха Деборы. Эта яркая, хотя и несколько надменная брюнетка дважды, как подметили внимательные наблюдатели, зевнула во время церемонии в синагоге. Потом Дэвид и Ева поднимаются наверх в полной тишине — обитые материей двери лифта гасят любые звуки — держась за руки, и тонкое кольцо невесты у нее на пальце поблескивает рядом с бриллиантами на обручальном кольце.

В номере тоже царит тишина. Пара останавливается на пороге, за спиной у них переминается с ноги на ногу посыльный.

— Сэр, мадам… что-нибудь еще? Шампанское в номере — подарок от администрации отеля.

— Очень мило с их стороны, — произносит Дэвид. — Спасибо, вы свободны.

Посыльный еще раз поздравляет их со сдержанной ухмылкой, которую Ева предпочитает не заметить, и уходит. На столике стоит проигрыватель, рядом кипа пластинок.

— Немного музыки, миссис Кац?

Ева кивает, и Дэвид ставит пластинку братьев Эверли.

Тишина нарушена. Он подхватывает ее и ведет в танце по мягкому синему ковру. В манерах Дэвида всегда присутствует актерство — иногда кажется, что Ева для него скорее зритель, нежели невеста. Но сегодня это неважно, ведь он так красив, и они поженились, и никого, кроме Дэвида, Ева никогда не любила.

Или думает, что не любила. Однажды утром, вскоре после того, как он сделал ей предложение, Ева проснулась с чувством, похожим на панику. Не могла избавиться от ощущения, что не любит Дэвида или делает это неправильно; возможно, просто не умеет любить. В библиотеке, где ей предстояло закончить эссе по «Гамлету», она вместо работы записала в дневнике, пригнувшись, чтобы никто из девушек вокруг ничего не увидел: «Дэвид так умен, так обаятелен и талантлив. Когда я рядом с ним, мне кажется, что преград не существует. Я на самом деле его люблю, я в этом уверена. В то же время меня гложет неприятное чувство, что все происходящее между нами — какая-то поверхностная имитация любви. Мне не дает покоя идея Платона о том, что большинство людей проводят жизнь, повернувшись спиной к свету и наблюдая лишь тени на стене. Что, если моя жизнь с Дэвидом — та самая тень? Вдруг это все не настоящее?»

Ева мгновенно отбросила эту мысль как вздорную — она явно усложняла самые простые вещи. Но позднее, когда они с Пенелопой шли на лекции, поинтересовалась:

— Откуда ты знаешь — по-настоящему знаешь, что любишь Джеральда?

— Дорогая, я просто знаю. Инстинктивно чувствую.

Она взяла Еву за руку.

— Но если ты беспокоишься из-за Дэвида, то зря. В принципе, сомнения — это естественно. Знаешь, как я себя чувствовала, когда ответила Джеральду «да»? Словно кролик, ослепленный светом фар. Я совершенно не понимала, правильно ли поступаю. Помнишь, ты сказала, что мы с Джеральдом созданы друг для друга и это всем очевидно. Разреши мне вернуть тебе долг. Дэвид Кац блестящий человек, он любит тебя, и я знаю, что вы сделаете друг друга счастливыми.

Ева позволила убедить себя. Она действительно верила, что Дэвид любит ее: тот взял за правило каждую пятницу дарить ей букет красных роз, наполнявших комнату пьянящим ароматом. Предложение он сделал в «Юниверсити армз»: столик был заказан заранее, Дэвид встал на колено — игра на публику, разумеется, — и пара за соседним столом принялась аплодировать. Тогда он сказал, что с того момента, как увидел ее, знал: когда-нибудь она станет его женой.

— Ты не похожа на других девушек, Ева. У тебя есть амбиции, собственные планы. Мне это нравится. Я это уважаю. И мои родственники тебя любят, ты же знаешь.

Казалось, в ресторане не осталось равнодушных: все присутствующие следили за тем, как он надевает кольцо ей на палец.

— Даже твоя мама? — спросила Ева.

Дэвид рассмеялся.

— Об этом не беспокойся, дорогая. Через несколько месяцев ты будешь единственной миссис Кац, мнение которой имеет значение.

«Миссис Ева Кац». Она написала эти слова в дневнике, как будто пытаясь ощутить их значение. В присутствии Дэвида Ева чувствовала себя прекрасной, парящей над землей, свободной. Может, это и есть любовь? На самом деле у Евы не было причин сомневаться, так что она отогнала беспокойные мысли, списав их на неопытность и неумение разобраться в собственных чувствах.

Сейчас Дэвид в номере отеля разливает по бокалам шампанское. Они перебираются на гигантскую кровать, скидывают огромные подушки и стеганые одеяла и занимаются любовью — немножко неуклюже, потому что оба выпили лишнего. Потом лежат рядом — обессиленные, не в силах сказать ни слова. Дэвид засыпает почти мгновенно, Еве не спится. Она надевает новую ночную сорочку и халат — то немногое, что разрешили купить Мириам в качестве приданого, несмотря на многочисленные подарки Джудит Кац, — находит сигареты в переднем отделении сумки, тщательно уложенной к завтрашнему путешествию, и выходит на балкон.

Еще не поздно, и воздух не успел остыть от дневной жары: по набережной прогуливаются, взявшись за руки, пары, зажигаются фонари, и лодки скользят по темнеющей реке. Как странно: завтра они окажутся в воздухе, будут пролетать над Лондоном и коварными водами Атлантики.

Ева закуривает. Думает о Якобе, о том, как вчера, в последний вечер в родительском доме, когда она собиралась к себе наверх, отец отвел ее в сторону и спросил по-немецки:

— Ты абсолютно уверена в своем выборе, дорогая?

Он повел ее в музыкальный салон, усадил рядом с роялем, на котором лежали скрипки и ноты. Место для серьезных разговоров; от этого и оттого, что Якоб заговорил по-немецки, Ева почувствовала холод внутри.

— Почему ты спрашиваешь? — резко ответила она по-английски. — Тебе не нравится Дэвид? Не думаешь, что нужно было говорить об этом раньше?

Якоб пристально смотрел на нее своими карими глазами, излучающими бесконечную доброту. Мириам всегда говорила, что именно эти глаза привлекли ее к нему в поезде на пути из Вены; а еще то, как он, не говоря ни слова, поднял и понес в купе ее чемодан, будто безоговорочно принимая тот факт, что их жизни пересеклись.

— Дело не в том, что он мне не нравится, — сказал Якоб. — Дэвид приятный молодой человек, и видно, что он заботится о тебе. Но я боюсь за тебя, Ева. Боюсь, что Дэвид никогда не полюбит тебя так сильно, как любит самого себя.

Ева ужасно разозлилась: почему Якоб ждал так долго, прежде чем сообщить о своих подозрениях? Злилась еще и потому, что он облек в слова те страхи, которые она сама усердно гнала от себя. В последние месяцы при обсуждении совместных планов на будущее Еву не покидало неясное чувство, что интересы Дэвида всякий раз оказываются важнее ее желаний. Через несколько недель у него начинались занятия в Королевской академии драматического искусства, так что им предстоял переезд в дом Джудит и Абрахама в Хэмпстеде. Ева предложила в качестве жилья пустующую квартиру в доме своих родителей, но мать Дэвида с ходу отвергла эту идею.

— Дэвиду предстоит очень много работать, Ева, — сказала она. — Будет лучше, если мы обе будем поблизости, чтобы помогать ему.

Ева выдержала паузу и затем спокойно ответила, что не собирается посвящать всю себя заботам о Дэвиде. Она претендовала на место в «Ежедневном курьере» (всякая мелочовка на женской странице, ничего особенного), но оно досталось кому-то другому. Теперь ради заработка Ева собиралась читать рукописи пьес — Дэвид обещал использовать свои связи в Королевском театре — и приступить к собственному роману. Но если они поселятся в Хэмпстеде, придется жить в старой комнате Дэвида. Ее давно превратили в храм его школьных достижений, увесив стену битами для крикета и грамотами из драматического кружка. Да, там имелся стол, за которым теоретически Ева могла бы писать, но, как она подозревала, если Джудит будет поблизости, времени на это у нее не останется.

Но здесь, в музыкальном салоне родительского дома, Ева не собиралась позволять Якобу вновь пробуждать в ней сомнения. Она побежала наверх, в свою комнату, где несколько часов пролежала с открытыми глазами. Лишь ближе к утру Ева забылась неглубоким сном.

Сейчас она курит, глядя на реку, фонари и небо, местами окрашенное в фиолетовый цвет. Затем возвращается в комнату и ложится рядом со своим спящим мужем.

 

Версия третья

 

Прилив

Лондон, сентябрь 1960

Субботнее утро: Еву будит звонок в дверь. Вначале она даже не понимает, что это за звук, — не может вырваться из тревожного сна. Ей снится, что они с Ребеккой находятся на маленьком острове; начинается прилив, вокруг ни души, из пустынной гавани доносится сигнал горна, а ребенок все плачет и плачет, не желая успокаиваться.

Открыв глаза, Ева чувствует, как слабеет напор волн: остров оказывается всего лишь старой кушеткой, а горн — дверным звонком, кнопку которого кто-то нажимает с равными интервалами.

— Антон! — зовет Ева через дверь, удерживая на руках Ребекку. Дочь вырывается, не переставая кряхтеть. Но никто не отвечает — уже поздно, и тут Ева вспоминает, что брат на тренировке по крикету. Мириам, как обычно в субботнее утро, дает уроки пения в Гилдхолле, отец уехал с оркестром на гастроли. А Дэвид… Дэвид тоже ушел куда-то. Они с Ребеккой дома вдвоем.

Она усаживает ребенка себе на колени. Ребекка открывает сонные глаза — темно-карие, всезнающие — и пристально смотрит на мать. Кажется, малышка раздумывает — не закатить ли истерику, ведь ее разбудили столь бесцеремонно. Потом решает, что не стоит, и вместо этого одаряет Еву беззубой улыбкой. Ева улыбается в ответ, удерживая дочь на вытянутых руках, затем бережно опускает ее на пол.

— Сейчас мамочка оденется, и мы спустимся посмотреть, кто там устроил такой шум.

На верхней ступеньке стоит раскрасневшаяся Пенелопа в короткой черной куртке, в руках — букет желтых роз, завернутый в коричневую бумагу. Едва взглянув на Еву, подруга бросается к ней, они дважды целуются, и Ева ощущает знакомый аромат помады и ландышевых духов.

— Скажи честно, дорогая, — ты забыла, что я должна прийти?

Ева не успевает ответить, а Пенелопа уже наклоняется к Ребекке, которую мать с трудом удерживает на руках.

— Боже, меня не было всего три недели, а она так выросла!

Пенелопа гладит легкие как пух детские волосы. Те сильно отросли — Ева уже несколько дней собирается постричь дочку — и торчат в разные стороны, делая ребенка похожим на какаду-переростка.

— Какая ты у нас красавица, Бекки! Ну давай, улыбнись тете Пенелопе.

Ребекка послушно улыбается: Ева подозревает, что она унаследовала от отца готовность угодить публике. Жажда всеобщего внимания — тоже от него; по ночам девочка часто плачет, жалуясь на неведомые ущемления своих прав. Ева с матерью уже протоптали дорожку на ковре, пока расхаживали туда-сюда, прижимая к себе извивающегося младенца. Мириам при этом негромко напевает старинные колыбельные на идиш.

На кухне Ева отдает ребенка Пенелопе. А сама готовит чай, ищет вазу для цветов и тарелку для песочного печенья, упаковку которого подруга достала из глубин своей кожаной сумки.

— Не выспалась?

— Куда там.

Она наполняет чайник, роется в кухонном шкафу в поисках подаренной матерью хрустальной вазы.

— Дэвид после занятий пошел вместе со всеми в паб, вернулся поздно, ему, конечно, захотелось увидеть дочь, и он ее разбудил. Ребекка разволновалась, ну и как ты думаешь, кто потом всю ночь ее успокаивал?

— Понятно.

Чувствуется, что Пенелопе есть что сказать, но она сдерживается и отходит к раковине с девочкой на руках, чтобы не мешать Еве. Ребекка, воспользовавшись моментом, выхватывает из сушилки деревянную ложку и пытается ударить Пенелопу по голове.

— Бекки, дорогая, не надо так делать, — мягко говорит Пенелопа. Ева морщится.

— Прости. Давай я ее возьму.

— Давайте-ка вы обе посидите, а я приготовлю чай.

Ева слишком устала, чтобы спорить. Она устраивает дочь на полу в гостиной, перед французскими окнами — отсюда открывается хороший вид на кошку у соседской двери — и приносит ей любимую куклу. Думает о том, каким пришел вчера Дэвид — с трудом держался на ногах, распространяя вокруг себя запах пива и табачного дыма. Он разбудил ее, да и весь дом, наверное. Благоухая ароматами паба, наклонился над кроватью и спросил:

— Где тут моя любимая девочка?

Спросонья Ева решила, что муж хочет обнять ее, и ошиблась — он тянулся не к ней.

— Я имел в виду Ребекку. Разве она не хочет обнять папочку?

«По крайней мере, — думает Ева сейчас, — нельзя обвинить Дэвида в равнодушии к дочери, хотя он и проявляет внимание только тогда, когда удобно ему». Он по-прежнему временами хорошо относится к Еве. В прошлом месяце они втроем ездили на день в Брайтон, сбежав от удушающей городской жары; жареная рыба с картошкой, мороженое, восторженные вопли Ребекки, когда отец бережно опускал ее ножки в самые маленькие волны. Ева смотрела на мужа и дочь, чувствуя, как уходит накопившееся напряжение. Она на мгновение закрыла глаза и ощутила губы Дэвида на своей щеке.

— Скажи, любовь моя, — прошептал он ей на ухо, — отчего ты так бледна? И почему так быстро вянут розы?

Ева улыбнулась: они вновь стали Гермией и Лисандром, репетировали в пыльном, залитом солнечным светом зале, и Дэвид брал ее за руку во внутреннем дворике паба «Орел». Тогда — до Джима, до всего остального — они были счастливы; и почти два года назад, обсуждая планы на будущее, Дэвид обещал снова сделать Еву счастливой. Кто мог поверить, что он оставит эти попытки так быстро?

Пенелопа приносит чай и печенье, усаживается рядом с подругой.

— Как я понимаю, у Дэвида в академии все в порядке?

— По-моему, все идет отлично. — Ева старается говорить жизнерадостно. — Взял сценический псевдоним. Теперь он Дэвид Кертис. Старший преподаватель сказал, так у него будет больше шансов получить работу.

Пенелопа округляет глаза и откладывает недоеденное печенье.

— Почему Кертис?

— Дэвид утверждает, что его тетка в Америке вышла замуж за какого-то Кертиса, и эта фамилия теперь имеет отношение к их семье. Но я полагаю, это из-за Тони Кертиса. Знаешь, режиссеры могут подумать, будто они родственники.

— Ясно. Что ж, удачи ему. Мы ведь не хотим, чтобы хоть что-нибудь стояло между Дэвидом и мировой славой, верно?

В ее голосе слышна мягкая ирония; девушки встречаются взглядами. Первой смеется Пенелопа, следом Ева, и утро вновь становится солнечным.

— Рада тебя видеть, — говорит Ева, беря подругу за руку. — Расскажи про ваш медовый месяц. Я жажду подробностей.

И Пенелопа рассказывает…

Вначале они отправились в Париж, остановились в чудесной маленькой гостинице на Монмартре с видом на базилику Сакре-Кер. Первые пару дней выходили из номера — тут подруга краснеет, — только чтобы добраться до бистро на углу. Оно выглядело прямо как в фильмах Годара: клетчатые скатерти, свечи в бутылках из-под вина, маринованные мидии с картошкой фри.

— Слава богу, — добавляет Пенелопа с улыбкой, — все молодожены, слоняющиеся по Парижу, выглядят одинаково изможденными.

На блошином рынке Джеральд купил ей в подарок старинный браслет, они провели несколько часов в Лувре, а как-то вечером обнаружили джазовый клуб в подвальчике и танцевали в облаках дыма от «Голуаз».

— Там все были ужасно серьезными. Когда музыканты переставали играть, кто-нибудь вставал и начинал читать чудовищные стихи. Ну, действительно плохие. Я хихикнула. Видела бы ты, как на нас посмотрели.

Потом они взяли машину напрокат и уехали из Парижа, сняли коттедж на старой обветшалой вилле и две недели прожили там, купаясь в хозяйском бассейне и питаясь сыром и салями, отчего оба растолстели — тут Пенелопа похлопывает себя по животу. Она никогда не отличалась стройностью, а после свадьбы еще больше набрала вес, но, по мнению Евы, подруге это шло.

— А теперь мы вернулись в реальную жизнь. На прошлой неделе Джеральд вышел на работу в Министерство иностранных дел. Мне кажется, дело как раз для него — он знает русский и все такое. И совсем не скучает по актерской игре.

— Я так рада за тебя, Пен.

Ева внимательно следит за Ребеккой: отложив надоевшую куклу, она неуверенно встает на ноги и жадно разглядывает соседскую кошку — та потягивается и умывает мордочку на террасе. Ева думает о Джеральде, о его гладком юношеском лице, любви к вельветовым пиджакам с подбитыми плечами и полной, безоговорочной преданности Пенелопе. Вспоминает собственный медовый месяц: неделя в Эдинбурге, в отеле «Скотсмэн», подарок от мистера и миссис Кац. «Тоска» в Королевском театре, мокрые серые улицы, чрезмерное внимание Дэвида к ее положению — не очень, на счастье, заметному под свободным пальто, — которое постепенно превратилось в плохо скрываемое нетерпение.

«Я не стану завидовать лучшей подруге», — думает Ева. А вслух произносит:

— Ты начинаешь работать в издательстве «Пингвин» с понедельника?

Пенелопа кивает.

— Думаю, там будет интересно. Хотя первое время мне, наверное, придется заниматься всякой дребеденью.

Наступает напряженная тишина, и тут Ребекка решает сделать шаг навстречу кошке, прямо в стекло. Раздается плач, и Ева бросается успокаивать дочь. Когда Ребекка перестает рыдать и вновь берется за куклу, Ева возвращается на диван.

— А ты? Что собираешься делать? — спрашивает Пенелопа.

Ева прекрасно знает, о чем говорит подруга, однако ее охватывает внезапное упрямство: легко задать этот вопрос, но как трудно на него ответить.

— Ты о чем, Пен?

— Ну, о работе. Что-нибудь пишешь?

— А ты как думаешь? Я едва живая от усталости.

Она не хотела отвечать так резко; Пенелопа отводит взгляд, на щеках выступают красные пятна — ей всегда плохо удавалось скрывать чувства. Но и сбить ее с толку нелегко.

— У тебя появился ребенок, Ева. Но тебя не посадили в тюрьму. Есть твоя мама, Якоб, Антон, Дэвид, когда он дома. Родители Дэвида. Ты вполне могла бы взять какую-нибудь работу. Или найти время, чтобы писать. В конце концов, скоро я буду знать, кому показать твой роман.

Разговор вновь прерывается. Несмотря на то что она действительно устает, Ева понимает: Пенелопа права. Ей надо писать — половина романа уже готова, блокноты с текстом хранятся в спальне под кроватью, к тому же есть еще рассказы, правда робкие и безжизненные. Но мечта Евы о литературном творчестве, вызванная потребностью придать окружающему миру понятную форму, мечта, всегда казавшаяся естественной как дыхание, испарилась в тот страшный вечер, когда они с Джимом вернулись из Эли и она не дала ему никаких объяснений, кроме письма, трусливо оставленного у привратника.

Джим не искал встречи с ней. Ева напомнила себе, что именно так и планировала: она поставила Джима перед свершившимся фактом, чтобы тот не пытался ее переубедить. Но где-то в глубине души теплилась надежда.

Ньюнхэм пришлось оставить. Ева до сих пор не могла забыть выражение на лице заведующей учебной частью — смесь сочувствия, неловкости и легкого неодобрения, — когда она объявила, что прекращает учебу. Профессор Джин Макмастер, дама энергичная и прямолинейная, принадлежала к тому типу женщин, которых раньше называли «синими чулками», а в иных университетских кругах, пожалуй, называют так до сих пор.

— Не могу передать, Ева, как мне жаль вас, — сказала она. — Надеюсь, когда-нибудь университетские правила будут соответствовать реалиям жизни, а не мужским представлениям о том, как женщины должны себя вести. Однако понимаю, что сейчас вам здесь будет некомфортно.

Брак зарегистрировали спустя несколько недель в городской ратуше. Мероприятие было скромным и малолюдным, хотя Мириам и Якоб очень старались развеять атмосферу, поддерживая оживленный разговор с Абрахамом и Джудит Кац. Отец Дэвида отвечал им тем же, мать поджимала губы и обняла новообретенную невестку так коротко, как только позволяли приличия.

В январе Ева и Дэвид вернулись в Кембридж и поселились на Милл-роуд, в сырой, пропитанной кислым запахом квартире для семейных пар, которую предоставил им Королевский колледж. Ева пыталась навести там уют, сшив чехлы для подушек и заполнив книгами полки, но безуспешно: квартира оставалась темной, затхлой и холодной.

Большую часть зимы, которая тянется в этих краях бесконечно, Ева провела взаперти. Живот у нее рос, а Дэвид приходил домой все позже и позже — то со спектакля, то с читки пьесы, то с банкета. Она не могла найти работу. Вскоре после возвращения Ева зашла в книжный магазин и в пару кафе с вопросом, не найдется ли чего-нибудь на неполный день, но всякий раз владелец смотрел на нее и говорил:

— Не в вашем положении.

Тогда она попробовала писать. Сил вернуться к роману, начатому летом, не хватило — блокноты так и хранились под кроватью, — и Ева принялась за рассказы, один, потом другой, но обнаружила, что не может написать больше четырех абзацев. Она привыкала к своим персонажам, думала за них, представляла их внешность и манеру разговаривать и даже напоминала себе иногда, что они — не живые люди. И вдруг те перестали казаться ей подлинными; в них появилась какая-то мимолетность, бесплотность. Спустя несколько недель Ева оставила попытки угнаться за ними. Теперь ей оставалось только читать, слушать радио, изучать рецепты из книги Элизабет Дейвид, подаренной матерью (карбонад из баранины имел успех, картофельный гратен — в меньшей мере), и дожидаться родов.

Нет, она не искала Джима, изо всех сил старалась не думать о нем; но однажды он все-таки появился. Это случилось в марте, за несколько дней до ее двадцатилетия, Ева была в то время на шестом месяце. Она вышла в город, усилием воли заставила себя пройти по Кингс-Парейд мимо главного здания университета, где так и не получила диплом, полюбовалась игрой света на каменных стенах. У книжного магазина Хефферса Ева остановилась — соскучилась по новым книгам — и тут увидела Джима. Он открывал дверь, держа в руках бумажный пакет с парой томов внутри. На нем был тот же твидовый пиджак, тот же шарф. Ева затаила дыхание. Стояла не двигаясь, в надежде, что Джим ее не заметит, и в то же время ей мучительно хотелось, чтобы он оглянулся, уходя.

И Джим оглянулся. Сердце замерло, когда Ева увидела недоуменное выражение на его лице: как будто собирался улыбнуться, но передумал. Он ушел в сторону Сидней-стрит, а она все смотрела ему вслед, пока не потеряла из виду.

Ева видела Джима еще несколько раз — однажды тот проехал на велосипеде мимо их дома; и в следующем году на Маркет-плейс, куда пришла на выпускную церемонию Дэвида и стояла рядом с его родителями, держа Ребекку на руках. А потом Ева и Дэвид сложили вещи в коробки и перевезли их в Лондон, в пустующую квартиру в доме Эделстайнов. Ева отвергла идею о переезде в дом Кацев, заявив, что с ребенком ей понадобится помощь матери, и возразить на это было нечего. Шансов снова увидеть Джима у нее не осталось.

На следующий день, распаковывая вещи, Ева вновь запихнула свои блокноты под кровать, где они и лежали сейчас.

— Я вот о чем подумала, — говорит Пенелопа. Еве хорошо знакома интонация, с которой это произносится: так Пенелопа обращается к Джеральду с предложением, которое, по ее мнению, может тому не понравиться.

Ева подается вперед, наливает подруге остатки чая.

— О чем?

— Смотри. Издателям всегда нужны рецензенты. Ну, то есть люди, которые будут им говорить, какую рукопись взять, а какую отвергнуть.

Ева протягивает ей чашку.

— Спасибо.

Пенелопа берет с тарелки еще одно печенье.

— Может быть, мне удастся замолвить за тебя словечко в «Пингвине». Расскажу им, какая ты замечательная, ведь никто не знает о книгах больше твоего.

Услышав слова Пенелопы, Ева внезапно осознает, что уже очень давно не считает себя годной на большее, чем успокаивать дочь, улавливать ее настроение и превращать остатки вчерашнего ужина в некое подобие еды.

— Ты имеешь в виду — никто, кроме тебя.

Пенелопа с облегчением улыбается.

— Так что? Поговорить о тебе?

Ребекка у окна тихо лепечет что-то на ухо своей кукле. Ева думает о матери, о тех секретах, которыми они шепотом поделились друг с другом, сидя на этом же диване несколько недель назад, укачав наконец Ребекку.

— Серьезно тебе говорю, дорогая, надо заняться чем-то еще, помимо работы мамой, — сказала Мириам. — Материнство — замечательно и важно, но если ты поставишь на себе крест как на творческой личности, то со временем возненавидишь свою дочь.

Ева, плохо соображавшая из-за бессонных ночей, посмотрела на мирно спящую Ребекку.

— Ты чувствовала это, когда забеременела? Когда пришлось уйти из консерватории?

Мириам помолчала.

— Вначале, может быть. Но потом, когда он бросил меня, и мы поняли, что происходит в Вене, я думала только о том, как вырваться оттуда. Когда появилась ты — и Антон, разумеется, — вы стали главным в моей жизни. Но как только смогла, я тут же вернулась к вокалу.

Ева откидывается назад, закрывает глаза. В памяти всплывает сцена на пятничном ужине у Кацев: Дэвид и Ева задержались из-за Ребекки, которая никак не хотела засыпать, и Джудит, сидевшая во главе стола, напомнила сыну, что лишь благодаря ее и Абрахама деньгам они живут вполне комфортно и могли бы проявить хоть каплю уважения и не опаздывать к ужину в вечер Шаббата.

«Да, — думает Ева, — если я начну зарабатывать, все изменится».

Она берет Пенелопу за руку:

— Спасибо тебе. Поговори, если можно.

 

Версия вторая

 

Мост

Бристоль, сентябрь 1961

По пятницам клерки непременно собираются в пабе после работы.

Сегодня Джим освободился позже других: нужно было закончить множество дел, которые в минуты отчаяния представлялись ему сотнями толстых, грубых нитей, опутывающих его с ног до головы, подобно виноградной лозе.

«Эти пятничные собрания, — думает Джим по дороге из офиса в ближайший паб, — лишний раз доказывают, что мои коллеги — рабы заведенного порядка. Ровно в девять приходят на работу. В полдесятого отправляются на утреннее совещание. В час идут есть сэндвичи с сыром в кафе на углу. В пять вечера по пятницам они уже в «Белом льве», накачиваются теплым пивом и добиваются расположения барменши Луизы».

А вот и они, сгрудились за столом на улице. Неделя выдалась необычайно теплая, и сейчас заходящее солнце мягко золотит металлические цепи висячего моста, который хорошо виден отсюда. Руководство зовет их «парнями», хотя ничего мальчишеского в этих мужчинах с аккуратными прическами, мягкими руками и университетскими дипломами нет, они уже начинают напоминать своих отцов. В конторе они пересказывают остроты из юмористической радиопередачи «Кен выходит из себя» и делятся грязными шутками, бывшими в ходу в их кампусах, но за офисными стенами, среди напористых работяг, весь их лоск улетучивается. Среди них только Питера Хартфорда Джим с некоторой натяжкой может назвать своим другом. Питер — сын докера, единственный из их компании, кто не имеет ученой степени, а деньги на свое образование собрал, работая по субботам почтальоном.

Джим находит Питера внутри, у стойки бара. Луиза с улыбкой на губах, покрытых матовой розовой помадой, наклоняется к нему, демонстрируя обширный бюст. Увидев Джима, барменша стремительно отстраняется, на ее лице появляется привычное бесстрастное выражение. Питер улыбается при появлении приятеля.

— Что будешь пить?

Они выходят с пивом на террасу и садятся вдалеке от остальных.

— Выпьем за окончание еще одной недели в угольном забое.

Джим чокается с Питером. Невысокого роста, коренастый, рыжеволосый, с бесхитростным выражением на широком лице, Питер — первый мужчина из пяти поколений Хартфордов, кто не работает в доках. «Он умнее любого из нас», — думает Джим и внезапно ощущает приступ симпатии к приятелю. Обещает себе не откровенничать с ним, не рассказывать, насколько презирает профессию, давшуюся Питеру большим трудом, тогда как сам Джим оказался в ней случайно, в силу обстоятельств… Каких? Страх, полагает Джим: страх и та центробежная сила, которой стала в его жизни болезнь матери.

Получив диплом, он в компании Свитинга добрался автостопом до Франции, где две недели шатался по деревням и виноградникам, рисуя акварели — девушки с голыми ногами пили в уличных кафе свежевыжатый лимонный сок, желтыми волнами покачивалась кукуруза на полях, — и ощущал небывалый прилив сил. Джим вернулся, собираясь решительно сказать матери, что будет поступать в Художественную школу в Слейде, но в Бристоле узнал — она опять в больнице. Лечащий врач соглашался выписать Вивиан только при условии, что кто-то постоянно будет за ней присматривать.

— Ее нельзя оставлять одну, мистер Тейлор, — сказал врач. — Во всяком случае, до тех пор, пока состояние не стабилизируется. Вы готовы переехать к ней?

— Я думаю, да, — ответил Джим, глядя, как отдаляются все его планы, подобно незнакомому пейзажу, проплывающему за окном поезда.

Но следом встал вопрос о роде занятий. В моменты просветления Вивиан уговаривала сына не бросать юриспруденцию, да и сам Джим не представлял, чем можно зарабатывать в Бристоле; но требовалось еще получить степень, а в городе не было юридического факультета. В конце концов на выручку пришла тетка Пэтси: оставив своего мужа Джона в Бадли-Салтертоне, она согласилась пожить с Вивиан, пока Джим будет сдавать экзамены в Гилдфорде; на время каникул племянника она собиралась возвращаться домой. За несколько недель все устроилось. Первое же адвокатское бюро, найденное в телефонной книге Бристоля, куда Джим отправил свое резюме, — «Арндейл и Томпсон» — согласилось принять его на работу. В Гилдфорде он жил у Сида Стэнли, одинокого, печального вдовца, вечера в компании с которым чаще всего проходили за просмотром сериалов. Через полгода Джим вернулся в Бристоль полноправным практикующим юристом и поселился вместе с матерью.

Ничего подобного Джим не планировал — даже когда, уступив Вивиан, согласился штудировать право в Кембридже. Он хотел учиться на искусствоведческом факультете, но туда была очередь, и в знак протеста Джим подал документы на юридический факультет, не рассчитывая поступить; однако, к его собственному удивлению, выяснилось, что он расположен к юриспруденции, где царствует логика и добро отделено от зла четкими границами. «Возможно, — думал он, — сейчас все могло быть иначе, встреть я в университете женщину, с которой захотел бы начать самостоятельную жизнь». Кто-то появлялся после Вероники — в конце учебы, например, завязался короткий роман с миловидной первокурсницей с исторического, Анджелой Смит. Но та разорвала отношения, чтобы вернуться к парню, с которым встречалась еще в школе. И не было никого, к кому бы Джим относился хоть сколько-нибудь серьезно.

— Неплохое местечко, верно? — произносит Джим вслух. — Даже старик Крогген кажется здесь не таким неприятным.

Питер кивает.

— Я предпочитаю держаться от него подальше, пока он не вернется с обеда, выпив портвейна.

Они обмениваются легкими улыбками и отхлебывают пиво. Джим сидит лицом к мосту, наслаждаясь видом его изгибов и опор, тем, как естественно мост вписывается в поросшие лиственным лесом берега. Питер, как и большинство коренных бристольцев, похоже, просто его не замечает, а Джим каждый раз восхищается творением Брюнеля, которое, подобно огромной птице, раскинуло над Эйвоном свои серые крылья.

Когда они впервые зашли в «Белый лев», Питер рассказал Джиму историю про девушку с местной фабрики; обманутая любимым, она бросилась с парапета, но уцелела — широкая викторианская юбка сыграла роль парашюта.

— Умерла, когда ей было восемьдесят пять, — сказал Питер. — При жизни стала легендой.

Джим поежился, вспоминая, сколько раз после возвращения в Бристоль — три? четыре? — бегал ночами по улицам Клифтона в поисках матери. Вивиан уходила из дома босиком, в плаще, небрежно накинутом поверх ночной сорочки. Однажды он успел схватить мать, когда та уже ступила на парапет. Держал за воротник, как кошку за загривок, и старался не смотреть вниз, в глубокую темноту.

Чтобы прогнать воспоминания, Джим интересуется у Питера планами на выходные.

— Особо никаких. Завтра, естественно, буду работать. В воскресенье, может быть, повезу Шейлу куда-нибудь. В Кливдон, например, там по-прежнему хорошо. Прогуляемся, съедим мороженое на пирсе. Всякая чепуха.

Джим видел Шейлу один раз, на дне рождения Хартфорда: широкобедрая, высокая (выше Питера, но их обоих это обстоятельство, похоже, не смущает) кудрявая блондинка с низким голосом и заразительным смехом. Они недавно поженились и живут в маленьком доме в Бедминстере, недалеко от места, где оба выросли.

— Все верно, — с гордостью произнес Питер, представляя Шейлу, — я влюбился в соседскую девчонку. Как здорово, что она в меня тоже влюбилась! А у тебя? — спрашивает он, внимательно глядя на Джима поверх пивной кружки. — Никаких планов? Как дела вообще?

Джим вкратце рассказывал Питеру о своих обстоятельствах: о болезни матери и о решении — хотя про себя называл это иначе — забыть про художественную школу, Лондон и остаться здесь вместе с ней.

— Все в порядке, — отвечает Джим.

Все действительно в относительном порядке. Вивиан чувствует себя лучше. Прошлой ночью она разбудила его в три часа, поставив на полную громкость пластинку Синатры.

— Потанцуй со мной, Льюис, — попросила мать с блеском в глазах. И Джим протанцевал с ней пару песен, не найдя сил в тысячный раз повторить, что он — не отец, тот давно умер.

— Найдется время, чтобы порисовать в выходные?

— Возможно.

Мольберт стоит в углу его спальни; освещение неважное, Джим часто просыпается с головной болью из-за запаха скипидара, но, по крайней мере, комнату можно запереть, уходя. С месяц назад он забыл это сделать и по возвращении обнаружил огромные пятна краски на чистых холстах и полупустые тюбики на ковре.

— Надеюсь.

Приятели замолкают, благодарные друг другу за возможность не вникать в подробности чужой жизни. Вскоре их кружки пустеют; кто-то из коллег по пути в бар спрашивает, не хотят ли они выпить еще. Оба отвечают утвердительно: Питер — чувствуя, что Джиму нужен собеседник, а Джим — потому что этот пятничный летний вечер, уже пропитанный спелыми ароматами осени, дарит тепло, и ему хочется оставаться здесь, в неверном солнечном свете, как можно дольше.

 

Версия третья

 

Лицо

Бристоль, июль 1961

Джим видит ее в воскресный полдень.

Он гуляет с рюкзаком за спиной, где лежат альбом и карандаши: его тетка Пэтси и дядя Джон приехали навестить мать, и Джим предоставлен сам себе на целый день. Раздумывает, не отправиться ли в доки порисовать портовые краны, склонившие головы к воде, или тушу парохода «Уильям Слоан», только что приплывшего из Глазго. Попозже, может быть, сходит в кино или заглянет на ужин к Ричарду и Ханне: те звали приезжать к ним в Лонг-Эштон без приглашения. Подадут жареного цыпленка, салат из зелени, выращенной в собственном саду, и кошка усядется на коленях у Ханны. Ричард откроет бутылку хорошего вина, будут слушать музыку и говорить об искусстве, и на какое-то время Джим испытает чувство, похожее на счастье: забудет о матери и ее беде, которой никто не в силах помочь; и о пустоте, царящей у него в душе. Джим думает об этом лениво, спокойно — и вдруг видит ее. Еву.

Она идет вверх по противоположной стороне улицы. Лицо скрыто в тени дома, но нет сомнений, это Ева: тот же узкий, заостренный подбородок; те же темные глаза под густыми изогнутыми бровями. На ней легкий летний пиджак без пояса и зеленое платье. Волосы подобраны высоко, обнажая стройную шею и нежную кожу.

Он останавливается как вкопанный, на него налетает какая-то женщина — ругается и предлагает разуть глаза, но Джим не отвечает. Ева идет быстро и целеустремленно, не видя его. Джим выбегает на проезжую часть, едва не попадает под машину, водитель давит на клаксон и кричит на него. Джим не слышит; хочет окликнуть Еву, но не может произнести ее имя. Идет следом, наслаждаясь этой близостью. Кровь шумит в ушах.

В последний раз он видел ее на Маркет-плейс. Ева держала на руках маленькую девочку, брюнетку с темными, как у нее самой, глазами. Дэвид Кац высился рядом в отделанной мехом мантии, предназначенной для таких торжественных случаев, как вручение дипломов. Элегантный мужчина, похожий на иностранца, и его жена со строгим, неулыбчивым лицом стояли поодаль, будто не решаясь признать, что они тут все вместе. «Родители Каца, — подумал Джим, — и Ева им не нравится». Несмотря на почти физическую боль, не отпускавшую его с того вечера, когда Джим прочитал письмо от Евы, он испытал тревогу за нее. Впервые задумался, каково пришлось ей; до сих пор с яростным эгоизмом, присущим отвергнутым, Джим полагал, что страдает только он один. На самом деле хотелось, чтобы и она страдала; тогда у книжного магазина он заметил Еву, ее выпирающий живот — и отвернулся преднамеренно, удостоверившись, что она это видит.

Сейчас Ева идет на несколько шагов впереди него. Ребенка рядом нет. Может быть, Кац остался с дочерью, или — позднее Джим будет с содроганием вспоминать, как легко мысль пришла в голову и как страстно ему хотелось, чтобы это оказалось правдой, — они отдали ребенка. Он беспорядочно думает, с чего начать разговор, какие фразы подобрать.

«Что ты делаешь в Бристоле, Ева? Как дела? Знаешь, я больше не работаю в адвокатском бюро. Я стал помощником скульптора, его зовут Ричард Сейлз. Может быть, слышала о нем? Хороший мастер, мы познакомились на выставке, подружились, теперь он мой наставник. И я работаю, Ева, работаю, и с большим удовольствием, чем когда-либо. Скучаешь по мне? Почему решила тогда расстаться так, я имею в виду то письмо? Почему не дала мне шанса, скажи, бога ради? Разве ты не знаешь, что бы я выбрал?»

Все эти слова громко звучат в голове у Джима, и ему кажется, будто он произносит их вслух. Он берет Еву за руку, та оборачивается и яростно округляет глаза.

— Какого черта вы за мной идете? Уходите, или я закричу!

Это не Ева! Чужое лицо, шире и полнее, чем у нее, и в глазах нет острого ума и вечного любопытства. Он шел вслед за незнакомкой и напугал ее до полусмерти.

— Простите. Я обознался.

Женщина трясет головой, поворачивается и почти бегом удаляется в сторону Клифтона. Джим стоит и смотрит ей вслед. Затем уходит в противоположном направлении — к докам, к воде, к кораблям, величественно застывшим у причала.

 

Версия первая

 

Розовый дом

Лондон, октябрь 1962

Дом хорош — не слишком большой, но основательный, квадратный; по два окна с каждой стороны крыльца, украшенного двумя колоннами; большое дерево с медными листьями заслоняет собой почти половину фасада.

Из-за этого, а еще из-за цвета — дом выкрашен в необычный лососево-розовый оттенок — агент по имени Николз не хотел его показывать. Николз — одетый в мешковатый клетчатый жилет, лицо украшают тонкие усы — сообщил им, поколебавшись, что внутри дома ничего не менялось с двадцатых годов.

— Деньги просят смешные, — сказал он. — И вы поймете почему. Хозяин был художник, знаете ли. Представление о жилье имел весьма своеобразное.

Этого хватило, чтобы Джим мгновенно отреагировал:

— Благодарю вас, мы хотим посмотреть дом сегодня же.

Возможно, этого оказалось бы достаточно и для того, чтобы заставить их расстаться с приличной суммой даже без осмотра дома (в сравнении с остальными вариантами цена была вполне разумной). В конце концов, имелись деньги в банке; их Еве — неожиданно для всех Эделстайнов — завещала Сара Джойс, ее крестная мать и первый человек, с которым Мириам подружилась в Лондоне.

Но решающим аргументом стал сад. Не сам участок на склоне холма в Джипси-Хилл — пыльного дальнего угла Лондона, любимого Евой и Джимом по необъяснимым причинам, — а полуразрушенная мастерская в нижней его части. Обычный сарай, но художник снял с крыши рубероид и поставил стеклянные панели, которые в хорошую погоду можно было раздвинуть — и увидеть небо. Летом там, конечно, бывало жарко, а зимой холодно, и после смерти старика помещение пришло в запустение. Сквозь щели в полу пробивалась трава, стеклянная крыша побелела от птичьего помета. Но Еве хватило одного взгляда, чтобы понять: здесь будет их дом. Они сообщили Николзу, что все решено — сделка состоится.

Сейчас, когда Ева стоит у кухонного окна и чистит картошку для рыбного пирога, она легко может представить, что происходит в мастерской, расположенной у основания заросшего травой холма: будто видит наклон головы своего мужа и то, под каким углом установлен его мольберт. Большую часть лета Джим занимался домом — циклевал полы, ремонтировал шкафы, красил стены; почти каждый вечер Ева, придя с работы, меняла деловой костюм на старую рубашку и заляпанные краской штаны и присоединялась к нему. С тех пор как была готова мастерская, она нечасто видела Джима. Он отправлялся туда раньше, чем Ева уходила в редакцию, прерывался на ужин, когда она возвращалась, и затем рисовал до поздней ночи, забыв свое старое правило заниматься живописью только при дневном освещении. Его преподаватель в Слейде назвал это чепухой, и Джим постепенно с ним согласился.

Учеба в художественной школе сказалась на манере его письма: почти исчезла образность, пропали сочные, изысканные изображения земли и воды, самой Евы. На их место пришли картины, написанные резко, яростно, будто в горячке.

«Незамутненная энергия» — так отозвался о них один критик в своей восторженной рецензии на коллективную выставку в Манчестерской художественной академии, хотя и не упомянул фамилии автора. Ева, глядя, как Джим поздравляет своего друга Юэна — тому достались все лавры, — чувствовала разочарование мужа. У нее не было слов для Джима, кроме тех, что она верит в него и успех со временем обязательно придет.

Почистив картошку, Ева нарезает ее, кладет в кастрюлю, заливает водой. Рыба уже сварена и залита густым сливочным соусом; бисквит, пропитанный кремом, томится в кладовке. Гости приедут через час. Ева ставит чайник на плиту; в ожидании, пока он закипит, она стоит, опершись о край столешницы, и с удовольствием рассматривает кухню: выскобленный до блеска сосновый стол, купленный на рынке в Гринвиче, и пестрый гобелен, который раньше томился свернутым в подвале родительского дома.

— Никакой бытовой техники там нет, — предупредил их Николз. — По-моему, в том новом доме, который я вам показывал, жить будет гораздо лучше.

Они не стали спорить: как рассказать человеку, предпочитающему газовые плиты, оборудованные кухни и новые ковры, об удовольствии, которое доставляют дощатый пол, лепнина из гипса и выщербленная плитка Викторианской эпохи? Николз считал их сумасшедшими. Возможно, он не ошибался. Еве и Джиму было все равно.

Ева несет чай мужу в мастерскую. У двери останавливается и, как заведено, дважды стучится, дожидается ответа и только затем входит. Джим смотрит на нее отсутствующим взглядом, он все еще погружен в работу. Она заставляет себя не смотреть на холсты — Джим по-прежнему не любит показывать незаконченную работу, хотя уже и не прячет картину, стоящую на мольберте. Ева понимает: сама не прочитает никому ни строчки, пока рассказ — ну, сейчас не рассказ, конечно, а колонка — не закончен.

— Уже шесть, дорогой. Ты помнишь, что они придут в семь? Душ примешь?

Джим качает головой:

— Не успею. Боюсь, придется им потерпеть меня таким, какой я есть.

— Тогда я пойду.

Она подходит к Джиму, протягивает чайник, тянется к нему и целует, ощущая едкий запах краски.

— Но к семи ты все-таки приходи.

Поднявшись к себе, Ева принимает ванну. На кровати разложена одежда, в которую предстоит переодеться к ужину. Гостей сегодня будет восемь: Пенелопа и Джеральд; Фрэнк, редактор Евы из «Ежедневного курьера», и его жена София; Юэн со своей подругой Кэролайн. «Все такие разные, — думает Ева, погружаясь в горячую, ароматную воду, — но, по-моему, они должны между собою поладить».

Она откидывается назад, прижимаясь затылком к краю эмалированной ванны. Подумать только, они впервые позвали в свой дом гостей на настоящий ужин; как странно чувствовать себя такой взрослой.

К половине восьмого все собрались, нет лишь Юэна и Кэролайн (Юэн вечно опаздывает). В гостиной пьют мартини с джином, и концентрация последнего опасно высока: Джим недавно начал смешивать коктейли, и соблюдать пропорции ему удается не всегда. К восьми, когда наконец являются Юэн и Кэролайн и можно садиться за стол, остальные уже порядком навеселе. Пенелопа рассказывает, как они с Евой в Ньюнхэме в первый раз пытались приготовить спагетти на маломощной электрической плитке.

— Мы зашли в соседнюю комнату выпить по коктейлю — у Линды Спенсер была бутылка джина — и забыли про ужин. Когда вернулись, вода уже выкипела, и спагетти превратились в угли. И тут, конечно, сработала пожарная сигнализация…

Выпивший свой первый мартини Юэн, вгоняя Кэролайн в краску, рассказывает, что она недавно пыталась накормить его сырым яйцом, забыв вскипятить воду в кастрюле. Затем София — изящная, с мелкими чертами лица, недавно дебютировавшая в свете, с неожиданно грубоватым чувством юмора — делится историей о том, как Фрэнк предпринял очередную попытку «освободить ей вечер» и предложил на ужин сырой фарш, политый яйцом, настаивая: это бифштекс по-татарски.

— Я бы поверила, — говорит София, поднося к ярко накрашенному рту кусочек рыбного пирога на вилке, — если бы не узнала в этом фарше то, что сама отложила утром для собаки. Он был серого цвета — по-настоящему серого — и запах от него шел…

Вскоре пирог доеден, от бисквита не осталось и следа, шесть бутылок вина опустошены. После кофе Джим предлагает послушать музыку. Они с Фрэнком добродушно препираются по поводу того, какую пластинку выбрать — прежде чем стать в «Ежедневном курьере» женским редактором (только Фрэнк, жизнерадостный и уверенный в себе мужчина, мог изобрести подобное название для своей должности), он заведовал там отделом искусства и сохранил особую привязанность к джазу. Фрэнк одерживает верх, вытаскивает из конверта пластинку Дейва Брубека, и все они неуклюже танцуют под вкрадчивые звуки саксофона.

Потом Пенелопа и Ева, разгоряченные, выходят в сад покурить. Вечер прохладный, облаков на небе нет, и звезды сияют над скопищем неоновых огней Лондона.

— Ева, дорогая, какой чудесный вечер, — говорит Пенелопа, нетвердо держась на ногах. — Мне кажется, я слегка напилась.

— Если только совсем чуть-чуть, Пен. Я тоже.

Опершись о стену, они наблюдают, как тлеют в темноте огоньки их сигарет.

— Мне очень понравилась твоя колонка на этой неделе, Ева. По-настоящему смешно. Смешно и умно. Думаешь, тебе разрешат продолжить?

Ева улыбается. Она до сих пор не может окончательно поверить, что идея серии колонок, изложенная Евой Фрэнку в пабе несколько недель назад, оказалась удачной.

— Современный брак от А до Я, — перекрикивая обычный пятничный гам в «Чеширском сыре», — рассказывала она. — От аргументов до яйцеклетки. Можем назвать это — «Алфавит замужней женщины».

Фрэнк поперхнулся пивом.

— Звучит отлично, Ева. Надо обсудить с начальством, но думаю, у тебя получится. Только пообещай не писать про яйцеклетки.

Сейчас она отвечает Пенелопе:

— Не знаю. Надеюсь, что да. Спроси у Фрэнка.

— Может быть, я так и сделаю. — Пенелопа улыбается, в темноте виден лишь ряд белых зубов. — Ну ладно, наверное, не сегодня.

И склоняет голову на плечо Еве.

— Мне так нравится этот дом. Он совершенен. Ты совершенна.

— Ничто в мире не совершенно, — отвечает Ева, а про себя думает: «Возможно, этот момент близок к совершенству больше чем какой-либо другой. Здесь и сейчас мне ничего не хочется менять».

 

Версия вторая

 

Хозяйка вечера

Лондон, декабрь 1962

— Ну разумеется, мы все обожаем Дэвида. Он изумительно талантлив, не правда ли?

Ева пытается вспомнить, как зовут актрису: кажется, Джулия, но не стоит рисковать, называя ее по имени вслух. Актриса смотрит с вызовом — будто ожидая несогласия. Глаза у нее аметистового цвета, совсем как у Элизабет Тэйлор, и щедро подведены черным карандашом.

— О да, — отстраненно говорит Ева, вспоминая, что оставила в духовке противень с сосисками в тесте — если немедленно не вынуть, они будут хороши только для мусорного ведра. — Удивительный талант. Извините меня.

Ева пробирается через толпу в гостиной, улыбаясь всем подряд:

— Как мило, что вы пришли…

Живот на таком сроке спрятать уже невозможно, он выпирает даже из-под широкого платья; она и не хочет его прятать, просто неловко чувствовать себя такой неповоротливой — препятствием, из-за которого рассеиваются и перемешиваются группы гостей. «Актрису зовут не Джулия, — запоздало вспоминает Ева, — а Джульет». Она играла Джессику в «Венецианском купце» в театре «Олд Вик», а Дэвид тогда играл Лоренцо — и она так сморщила нос при виде Евы, будто от той дурно пахло.

— О боже, какая вы огромная, надо же! — воскликнула Джульет без тени симпатии. Еве захотелось вырвать бокал с коктейлем из ее изящной маленькой ручки и вылить содержимое актрисе на голову; она сдержалась, но это усилие истощило запас ее самообладания.

На кухне она застает Гарри Януса, его ладонь лежит на бедре молодой незнакомки. Гарри убирает руку при появлении Евы и адресует той одну из самых чарующих своих улыбок.

— Наша прелестная хозяйка, — сообщает он. — В полном цвету.

Ева не обращает на него внимания. Подходит к духовке и наклоняется, чтобы достать противень. Девушка топчется рядом, не предлагая помочь.

— Когда вам рожать? — смущенно спрашивает она. — А вы себя очень плохо чувствовали? Моя сестра ужасно переносила первую беременность. Что, правда, не помешало ей завести второго.

«Она кажется милой, — думает Ева, перекладывая сосиски на блюдо. — И не знает, что Гарри собой представляет. Пока, во всяком случае».

— Первый триместр был тяжелым, — говорит она. — Сейчас уже лучше. Рожать мне в следующем месяце.

— Волнуетесь?

Когда Ева неловко поворачивается с тяжелым блюдом в руках, девушка спохватывается.

— Давайте я понесу. Кстати, меня зовут Роуз.

— Спасибо, Роуз, очень мило с вашей стороны. Меня зовут Ева.

— Я знаю.

Роуз забирает блюдо и несет его к дверям, где замешкался Гарри, удивленный тем, что не он оказался в центре внимания.

— Мне так нравится ваша квартира. Роскошная. Очень стильная.

— Благодарю.

Через окошко для подачи блюд Ева наблюдает за круговертью в гостиной. Кто-то из гостей танцует на фоне широких окон, за которыми — темнота; но днем они предлагают отличный вид на залитые зимним светом деревья и промерзшую траву. Близость квартиры к Риджентс-парку стала решающим аргументом в ее пользу. На самом деле выбор сделал Дэвид — то есть его мать. Ева предпочла бы что-нибудь более уютное и менее современное; думалось, она имеет право голоса, не в последнюю очередь потому, что часть денег, потраченных на покупку, досталась ей по наследству от крестной матери. Но ослушаться Джудит Кац оказалось непросто. Как-то поздним утром она просто вошла без стука в комнату Дэвида и Евы; мужчин не было дома, а Ева пыталась сосредоточиться на пьесе молодого автора из Манчестера.

— Ева, объясни мне попросту, — сказала Джудит, — что тебе не нравится в этой прекрасной квартире? Она — само совершенство. Не могу понять, почему ты всегда споришь со мной?

Ева тогда была на третьем месяце беременности и все еще страдала от тошноты, причем не только по утрам, но и во второй половине дня. Она хотела возразить, но почувствовала, что ей просто не хватит сил. Хорошо, они согласны на эту квартиру. И просто замечательно (хотя Ева ни за что бы не доставила Джудит удовольствие, признавшись в этом вслух) жить в двух шагах от парка, когда родится ребенок и вновь зацветут деревья.

Ребенок. Хотя Ева молчит, тот будто слышит ее: она ощущает резкий толчок, словно младенец рвется на свободу.

— Ева, почему ты прячешься? Выходи, пообщайся с людьми.

Дэвид возникает в дверях; Ева поворачивается к нему, прижимая палец к губам, жестом подзывает мужа.

— Что такое?

Ева берет его ладонь и кладет себе на живот. Дэвид чувствует под рукой шевеление и улыбается.

— Боже, Ева, иногда я до сих пор не верю, что он там. Наш сын. Наш малыш.

Он наклоняется поцеловать ее. Очень неожиданно — уже несколько недель Дэвид обходится только легкими касаниями губ, не говоря о чем-то большем — и Ева удерживается от напоминания: нет уверенности, что это мальчик. На самом деле она почему-то твердо знает — но сказала лишь матери и Пенелопе — родится девочка.

Они довольно долго ждали, прежде чем завести ребенка.

— Я хотел бы прежде встать на ноги, Ева, — говорил Дэвид, — а у тебя все время отнимает чтение пьес.

Ева действительно была занята — иногда даже чрезмерно, — а Дэвида работа просто поглощала: пробы, читки, банкеты в честь премьер… Его мир состоял из людей, общения, коллективных усилий, а Ева оставалась заперта в четырех стенах. Примерно раз в две недели она забирала в Королевском театре новую кипу рукописей, потом возвращала их, а больше и не имелось особых причин выходить из дому. Однажды, будучи не в силах больше находиться наедине с Джудит, Ева решила без предупреждения зайти к мужу на репетицию; режиссер рявкнул на нее, требуя немедленно уйти, а Дэвид дулся еще несколько дней. Теперь, когда она пригляделась к миру театра поближе, тот — прежде казавшийся Еве красивым и загадочным; местом, где совместными усилиями актеров и публики творится таинство, — стал терять свою привлекательность.

Между тем попытки писать, как Ева и боялась, оказались бесплодными: роман был брошен на половине. Пенелопа посмотрела рукопись и сказала очень мягко:

— Ева, в этом что-то есть, но полноценной вещью не назвать, ты согласна? — подруга снова и снова листала страницы в поисках следа, который выведет на правильную дорогу и превратит текст в целостное произведение. Но след не находился, а внутренний голос твердил Еве: «Ты никогда не станешь настоящим писателем. У тебя просто не получится».

Шли месяцы, она все реже открывала свои наброски и все чаще думала о том, что хочет ребенка; один из немногих вопросов, по которым у нее не возникало разногласий со свекровью.

— Не могу понять, Ева, почему ты так тянешь с беременностью. Тебе же совершенно нечем заняться, — сказала Джудит на одном из ужинов в честь Шаббата.

— Вы ошибаетесь, — едко ответила Ева. — Я, знаете ли, работаю.

— Материнство — единственная настоящая работа для женщины, — заявила Джудит. Она часто повторяла эту сентенцию с высокомерием викторианской вдовы. Дебора, кузина Дэвида, округлила глаза, призывая тем самым Еву не спорить, а Абрахам успокаивающе погладил жену по руке.

— Остынь, Джудит, я думаю, со временем все у Дэвида и Евы наладится. А сейчас ему надо думать о карьере.

Когда наконец это случилось — плохое самочувствие, длившееся неделю, оказалось симптомом беременности, — Дэвид обрадовался ничуть не меньше Евы. Через несколько дней она выбрала имя для будущего ребенка — Сара, в честь своей любимой крестной матери Сары Джойс, которая, уходя из жизни, сделала крестнице такой щедрый подарок, — но никому пока об этом не сказала. В таких вопросах Ева не собиралась уступать ни Джудит Кац, ни кому-либо еще.

— Пойдем, дорогая. Ты пропустишь вечеринку.

Дэвид берет ее за руку, и они возвращаются в гостиную. Кто-то поставил пластинку, купленную Евой специально для сегодняшнего вечера: старые рождественские песни в исполнении Эллы Фицджеральд. Тот факт, что по крайней мере половина гостей празднует Хануку, значения не имеет. Первые фортепианные аккорды, легкие, почти невесомые, разносятся по комнате, превращаясь в мелодию; Элла Фицджеральд поет о заснеженных полях и санях, летящих над ними. Число танцоров все увеличивается. Кто-то — Пенелопа — хватает ее за руку, и Ева осторожно скользит по полу, слегка поворачиваясь в разные стороны, а ребенок внутри брыкается и крутится в такт музыке, которую слышит только он сам.

Ева не видит Джульет в глубине гостиной. Но когда, запыхавшись, останавливается отдышаться — Сара брыкается все сильнее, Еве кажется, будто внутри у нее два сердца, бьющиеся в унисон, — она замечает пристальный взгляд Джульет. Та смотрит не моргая, без улыбки, но и не хмурясь, словно ждет, что Ева отведет взгляд первой.

 

Версия первая

 

Танцовщица

Нью-Йорк, ноябрь 1963

Первое, на что Джим обращает внимание, — ее ноги; длинные, чуть изогнутые, «обезьяньи» пальцы; белизна лодыжек бросается в глаза на фоне черного трико. Все остальное, разумеется, тоже попадает в поле зрения: широкие бедра, узкая талия, высокая грудь. Но когда женщина танцует, выделывая причудливые па и подчиняясь собственному ритму, Джим не может оторвать взгляд от ее ног.

На сцене появляются другие танцоры — мужчина с мятым печальным лицом; худая рыжеволосая женщина, сквозь трико которой проступают ребра, — но он замечает только одну пару ног. Джим слегка нетрезв — сегодня очередной потраченный впустую день; утро провел дома, но рисовать не мог, а вечером пил виски в баре на перекрестке Чарльз-стрит и Вашингтон-сквер, — и ему кажется, что ничего прекраснее этих ножек он в жизни не видел.

Публика после представления расходится неохотно. Небольшая кучка людей собирается на ступенях церкви, будто по окончании службы, хотя дует холодный ветер, гоняя по улице последние опавшие листья. Девушка в синем плаще с неестественно блестящими глазами — обкуренная, решает Джим — обращается к нему:

— Ничего подобного я никогда не видела, а вы? Правда ведь, великолепно?

Джим колеблется. Ему понравилось действо. В движениях артистов чувствовалась завораживающая свобода. Их танец напоминал рисунки Матисса, которыми Джим увлекался когда-то в Слейде: те же четкие линии, такая же бесшабашная энергетика. Но он не знает, как объяснить подобные вещи незнакомке.

— Да, просто замечательно.

Девушка улыбается и торжествующим тоном произносит:

— Вы англичанин!

Будто можно забыть об этом обстоятельстве. Без особого дружелюбия Джим улыбается в ответ и засовывает руки глубже в карманы — оставил перчатки в съемной квартире, не обратив внимания на пронизывающий нью-йоркский холод.

— Да, я англичанин.

Девушка в голубом плаще — ее зовут Дина — продолжает говорить, когда появляются танцоры: высокие нескладные фигуры, закутанные в пальто и шарфы. Ее длинные бледные ноги сейчас обуты в кожаные сапоги, но Джим узнает лицо и не может сдержать улыбку, хотя, разумеется, они не знакомы. Танцовщица в ответ не улыбается — с чего бы? Танцор с мятым лицом целует Дину, обнимает за плечи. Дина, глядя на Джима, приподнимает брови, будто извиняясь, но он едва замечает ее, не в силах оторвать глаз от женщины в кожаных сапогах.

Компания отправляется в бар на Корнелиа-стрит. Джим идет следом за ними: сейчас только десять, Ева вернется домой из театра не раньше чем через пару часов — после представления будет банкет в «Алгонкине». Когда Джим представляет себе жену, стоящую рядом с Дэвидом Кацем, его старым соперником — они болтают, смеются, вспоминают прежние времена, — то чувствует тяжесть в груди. Наверное, следовало пойти вместе с ней на премьеру, отказ выглядел каким-то ребячеством, Джим теперь это понимает. Но когда Ева сказала: «Звонил Кац, спектакль Гарри будут ставить на Бродвее», — Джим инстинктивно отказался идти. Попытка самосохранения, полагает он, или же застарелая ревность. Уже пять лет Кац не имеет никакого отношения к Еве — пять лет, господи боже, за которые она стала Джиму женой, самым важным, что только есть в его жизни. Но где-то в голове у него поет, не замолкая, невидимый хор, от которого нет сил избавиться.

«Кац теперь звезда, а чего достиг ты? Кто ты? Бесцельно слоняющийся по Нью-Йорку муж на содержании собственной работающей жены. Ты не художник. С тех пор как закончил обучение в Слейде, не продал ни одной картины. Даже даром не можешь раздать. Ты никто».

Только в баре на перекрестке ему удается забыться; он сидит со стаканом виски и наблюдает, как утро плавно переходит в день.

Бар на Корнелиа-стрит разместился в подвале — это заведение с темными стенами, липкими полами и небольшой эстрадой; там стоит стул и временами появляется гитарист. Танцоры из труппы Джексона занимают стол в отдельном зале. Джим задерживается в туалете, а когда возвращается, не может поверить своей удаче — единственное свободное место осталось рядом с ней.

— Памела, — представляется танцовщица, когда он садится.

Джим не многое запомнит из той ночи: запах сажи в полутьме бара; красное вино в толстых, обернутых рафией бутылках; глубокий грубоватый голос музыканта, который периодически поднимается на сцену и исполняет что-то из репертуара Вуди Га-три. Такие же отрывочные воспоминания оставит и Памела: черный локон, отброшенный за ухо; бокал у губ; белизна обнаженного тела, особенно яркая в полумраке. И конечно, ее ноги, длинные и прохладные, обхватывающие бедра Джима в момент приближения оргазма.

Джим не мог потом вспомнить, как ушел от нее и добрался домой, хотя, очевидно, он сделал это — ведь на следующий день проснулся в их с Евой постели. Раздражающий до боли телефонный звонок вырывает Джима из состояния жесточайшего похмелья в его жизни. Он с трудом встает и, пошатываясь, лихорадочно ищет телефон.

В трубке голос Евы — она уже на работе, в редакции «Нью-Йорк таймс», откуда передает в «Ежедневный курьер» свою регулярную колонку «Англичанка в Нью-Йорке», а также новости и заметки в раздел культуры и моды. Ева говорит, что президента Кеннеди застрелили в Далласе, когда кортеж проезжал по улицам. Три выстрела. Кровью забрызгало изящный розовый костюм первой леди.

Пережив шок, Джим испытывает сильнейшее облегчение и стыдится его: вот, оказывается, зачем она звонит. Новость, о которой все вокруг станут говорить в ближайшие дни, недели и месяцы. Ева будет занята передачей материалов в Лондон и не начнет выяснять, где ее муж был прошлой ночью; почему пришел на рассвете, принял душ и лег рядом с ней, по-прежнему думая о другой женщине. Потом он, конечно, испытает чувство вины, но только потом. Не сейчас.

 

Версия вторая

 

«Алгонкин»

Нью-Йорк, ноябрь 1963

После спектакля продюсеры устраивают в «Алгонкине» банкет в честь премьеры.

По британским меркам — шикарное мероприятие: лакеи в ливреях, джазовое трио, шампанское льется рекой. В стенах Дубового зала, отделанных деревом, все это приобретает характер средневекового действа, почти таинства; ряды тяжелых металлических люстр оттеняют богатую лепнину на потолке, льющийся из них неверный свет погружает гостей в комфортный полумрак.

В одном углу стоят рядом Пол Ньюман и Джоанн Вудворд, в другом Рекс Харрисон, склонив голову, слушает Берта Ланкастера, чей четкий, хорошо поставленный баритон едва слышен из-за царящего в помещении шума. В центре внимания — Гарри, Дэвид и Джульет, молодой режиссер и занятые в его спектакле звезды. Они обходят собравшихся, сияя улыбками, и все это время ладонь Дэвида касается спины Джульет чуть ниже выреза ее вечернего платья.

Ева стоит в стороне, держа в руке бокал с шампанским. Туфли жмут — она купила их вчера в «Блумингсдейле» вместе с платьем в пол. Чтобы сделать покупки, оставила Сару на попечение живущих в Верхнем Ист-Сайде дедушки и бабушки Дэвида. Ева впервые рассталась с дочерью больше чем на полчаса, тревожилась за нее и потому взяла первое же платье, которое примерила. Сейчас, увидев свое отражение в зеркальной боковине бара, Ева задумывается, хороший ли сделала выбор: зеленый шелк собирается некрасивыми складками, подчеркивая мягкий животик, образовавшийся после родов. Она старается держаться прямо.

— Все прошло хорошо?

Рядом с собой Ева обнаруживает Роуз. В длинном белом платье та похожа на невесту. Возможно, девушка таким способом пытается намекнуть Гарри на свои чувства. Но Ева не желает ей удачи — она испытывает симпатию к Роуз и радуется, что их отношения с Гарри никуда не движутся. Последний месяц Ева провела наедине с Сарой в крошечной квартире в доме без лифта, снятой для них американскими продюсерами, — Дэвид, отстаивая необходимость собственного личного пространства, отказался поселиться у дедушки и бабушки, ужасно их разочаровав. За этот месяц Роуз стала Еве другом, похоже, единственным в прекрасном безумном городе, с его безвкусными неоновыми огнями, навесами над тротуарами и снующими тут и там бездомными, до которых никому нет дела. Во время долгих пеших прогулок с Сарой в коляске, которую американцы так и зовут — «прогулочной», Ева обнаружила, что лишь у нищих в Нью-Йорке есть время, чтобы остановиться и поговорить. Несколько недель назад они с дочкой наблюдали за голубями на Вашингтон-сквер, и к ним подошла крошечная высохшая старушка с голубыми пластиковыми пакетами вместо обуви на ногах.

— Осторожнее, дамочка, — прошипела старушка, когда Ева быстро отодвинула Сару в сторону, — я могу укусить.

С тех пор лицо этой женщины стояло у Евы перед глазами.

— Да, все прошло безукоризненно, — отвечает она Роуз. — Хотя я боялась, что Джон пропустит обращенную к Дэвиду реплику в финальной сцене. Он опоздал на несколько секунд.

Роуз смотрит на нее с уважением.

— Я ничего не заметила. Ты знаешь текст лучше их.

Она отпивает глоток шампанского.

— Ну конечно, это же твоя работа. Имею в виду — читать внимательно. Все замечать.

— Да. Или это было моей работой раньше.

Сара родилась чуть больше шести месяцев назад, и с того момента Ева перестала читать рукописи пьес. Вскоре Королевский театр объявил, что они берут человека в штат на полную ставку, а вакансиями в других театрах Ева не интересовалась.

Она была рада полностью посвятить себя материнству, ежедневно и ежеминутно заниматься дочерью. И все-таки порой, особенно бессонными ночами, когда Дэвид спал, уткнувшись лицом в подушку, а она ходила взад и вперед по крошечной гостиной, изо всех сил пытаясь успокоить Сару, Ева задавалась вопросом — достаточно ли ей только этого? Конечно, не такой выглядела в ее мечтах жизнь с Дэвидом: они должны были идти к славе вместе — он в актерском деле, она в литературе. А теперь Ева садится писать в редкие свободные минуты, и тут выясняется, что сосредоточиться невозможно, внутри пусто, а мысли, приходящие в голову, не стоит переносить на бумагу. Если она пытается поговорить об этом с Дэвидом — чтобы вновь заручиться поддержкой, которая так ее согревает — тот, как правило, отвечает:

— Ну, дорогая, ты же должна заниматься Сарой, правда? Уверен, когда малышка подрастет, у тебя будет время, чтобы писать.

Однажды в момент слабости и полного упадка сил Ева поделилась своими печалями с Роуз, — сейчас та будто прочла ее мысли:

— Ты могла бы оставлять Сару у дедушки и бабушки Дэвида, как сегодня. И тогда появилась бы возможность писать.

Ева смотрит на Дэвида — в этот момент он пожимает Ланкастеру руку. Джульет по-прежнему рядом. Ева видит, как взгляд Ланкастера перемещается с безупречного овала лица актрисы на глубокое треугольное декольте.

— Или, может быть, Дэвид с ней посидит? Теперь дни у него освободятся. Как и у всех остальных. Можно оставить Сару на Дэвида и поработать в библиотеке.

Ева обдумывает эту мысль: поручить дочку заботам мужа, отправиться в общественную библиотеку на Пятой авеню, провести там целый день; вернуться и обнаружить убранную квартиру, довольного, выспавшегося ребенка и ужин на плите (или по крайней мере пару блюд из ближайшего китайского ресторанчика). Нет, представить себе такое невозможно; Дэвид, без сомнений, любит дочь, но поменять ей пеленки способен с таким же успехом, как и слетать на Луну.

Их разговор прерывает появление Гарри в сопровождении человека, которого Ева не узнает: тщательно уложенные волосы, мешковатый темно-серый костюм немного консервативного покроя. Не актер, скорее кто-то из мира больших денег. Но когда они подходят ближе, Ева понимает, что ошиблась: это лицо кажется смутно знакомым.

— Дорогие мои!

Гарри излучает счастье, упиваясь своим успехом. Он обнимает Роуз за талию.

— Хочу представить вас обеих. Джим Тейлор. Джим, это Роуз, моя прекрасная англичанка. А это Ева, жена Дэвида.

Джим формальным жестом протягивает руку Ро-уз, но та, подавив смешок, наклоняется и целует его в обе щеки.

— Это намного лучше, чем скучное старомодное рукопожатие, верно?

Он краснеет и поворачивается к Еве. Наклоняясь поцеловать Джима, та замечает, что глаза у него темно-синие, почти фиолетовые, а ресницы длиннее, чем у нее самой. Женщину это украсило бы, в случае с мужчиной эффект получается неожиданный.

Гарри, исполнив свой долг, тут же отвлекается и делает шаг назад, торопясь к более важным гостям.

— Мои дорогие, позаботьтесь, пожалуйста, о Джиме.

Он уходит, не дождавшись ответа.

На минуту воцаряется неловкое молчание. Затем Джим обращается к Еве:

— Дэвид сегодня сыграл блестяще. И постановка замечательная.

Взгляд у Джима пристальный, необычный цвет глаз только усиливает впечатление.

— Да, он хорош в этом спектакле.

Еще одна короткая пауза.

— А вы откуда знаете Гарри? Вы тоже актер?

— О нет, ничего столь же блестящего. Я адвокат.

Джим поднимает руки, будто извиняясь.

— Мы с Гарри вместе учились в Кембридже, хотя встречались не часто.

— В каком колледже? Я была в Ньюнхэме.

— Я в Клэре.

Он вновь смотрит на Еву, на сей раз более внимательно.

— Вы знаете, у меня странное чувство, будто мы раньше встречались.

Роуз делано вздыхает.

— Прошу вас, только не начинайте ваши кембриджские разговоры. Терпеть их не могу. Мне такого с Гарри хватает.

Ева смеется:

— Прости. Ты права. Это утомительно.

Несколько минут они говорят на другие темы — о карьере Роуз в модельном бизнесе; о Саре; о том, что Джим делает в Нью-Йорке (двухмесячная программа по обмену, призванная «углубить англо-американские отношения»). Затем Роуз, заметив, как Гарри оказался в опасной близости от девушки в облегающем коктейльном платье, покидает их.

— Рада знакомству, Джим.

Проходящий мимо официант наполняет их бокалы. Он уходит, и Джим говорит:

— Никак не могу вспомнить, где я вас видел.

— Понимаю. У меня такое же странное чувство, что мы раньше встречались.

Теперь, когда они остаются наедине, Ева внезапно испытывает легкое смущение.

После паузы Джим спрашивает ее:

— Может быть, хотите присесть?

— О да. Эти туфли просто убивают.

— И мне так показалось. Вы все время переминались с ноги на ногу.

— Правда?

Ева разглядывает его, пытаясь понять, нет ли в его словах насмешки, но Джим вновь улыбается.

— Как неловко.

— Вовсе нет.

Они садятся в углу. Пока никто не видит, Ева скидывает обувь. Разговор опять прерывается, и теперь молчание носит несколько напряженный характер. Джим нарушает его:

— Вы давно знакомы с Дэвидом? Встретились в Кембридже?

— Да. Вместе играли в «Эй-ди-си», в спектакле «Сон в летнюю ночь», я — Гермию, он — Лисандра.

— Так вы тоже собирались стать актрисой?

— На самом деле нет. Моя подруга Пенелопа пошла на пробы, и я решила составить ей компанию. Было весело.

Ева вспоминает сухой запах мела в кладовой Королевского колледжа, где они репетировали; теплый шанди во дворике паба «Орел» и Дэвида — высокого, яркого, более мужественного, чем все, кого она встречала до тех пор.

— Вначале я решила, что он невыносимо высокомерен.

— Но ему удалось завоевать ваше сердце.

— Это правда.

Ева осекается, боясь сказать лишнее. Затем осторожно спрашивает:

— А вы? Женаты?

— Нет. Я… Обстоятельства складывались непросто. Моя мать, она…

Джим снова смотрит на нее прямо, не отводя взгляда, будто взвешивает, можно ли ей доверять.

— Она нездорова. Когда ее в последний раз выписывали из больницы, врачи сказали, что мать не может жить одна. А отец умер.

Он замолкает, и Ева чувствует, как непросто дается ему этот рассказ.

— Моя тетка жила с ней, пока я заканчивал учебу в Гилдфорде, а потом все легло на меня. Поэтому я переехал к ней в Бристоль.

— Понятно.

В противоположном углу джазовое трио начинает новую мелодию, грустно поет саксофон, перекрывая тихие переливы тарелок и баса.

— И как она себя чувствует сейчас?

— Не очень.

Выражение лица Джима меняется, и Ева начинает сожалеть о своем вопросе.

— Плохо на самом деле. Снова попала в больницу. Я бы не стал проделывать весь этот путь…

Собственно, ее врач сказал, что надо поехать. Он считает, подобное должно помочь. Мне, во всяком случае.

— Помогло?

— Да. Давно себя так хорошо не чувствовал, честно говоря.

Разговор переходит на Нью-Йорк: его безостановочный ритм; головокружительная высота небоскребов; пугающие клубы пара, которые вырываются из-под асфальта, словно призраки.

— Когда я в первый раз это увидела, — рассказывает Ева, — решила, что в метро случился пожар.

То, что Ева и Дэвид поселились в Гринвич-Виллидж, производит на Джима впечатление. Сам он живет в центре города, в невзрачной квартире недалеко от офиса адвокатского бюро. Но почти все свободное время проводит в своем обожаемом Гринвич-Виллидж.

— В этом квартале есть потрясающие художественные галереи — в подвалах, в гаражах, просто в витринах магазинов. Там можно увидеть что угодно — скульптурные работы, инсталляции, представления. В церкви Джадсона на Вашингтон-сквер даже танцуют. Великолепное зрелище.

— Тогда, похоже, я знаю, где вас видела. В Гринвич-Виллидж.

Он кивает:

— Да. Наверное, там.

Затем они разговаривают об отце Джима — Ева была на последней посмертной выставке Льюиса Тейлора в Королевской академии — и о самом Джиме: его любви к живописи и давнем желании вопреки чаяниям матери поступить в художественную школу, а не в Кембридж.

— Отец умер, когда мне было десять лет — вы, наверное, в курсе, раз знакомы с его творчеством. После этого маме стало значительно хуже. Она продала дом в Сассексе и почти все отцовские картины. Не могла примириться с мыслью, что я буду похож на него.

Подходит официант; в полной тишине наполняет их бокалы. Затем Джим нарушает молчание:

— В его жизни была одна женщина. Ее звали Соня. Он крутит бокал в пальцах.

— Вообще-то, женщин было много.

Беседа продолжается, и у Евы возникает ощущение, что она находится не в этом зале, а в каком-то безграничном пространстве, где время ломается и исчезает, и есть только этот человек и этот разговор, и единственное чувство — глубинной связи с ним. По-другому происходящее не описать, хотя Ева пока не отдает себе в этом отчета — просто живет здесь и сейчас, в реальности, в которой Джим находится рядом и звучит его мягкий голос. Весь остальной мир отходит на второй план.

Она рассказывает о своих литературных опытах и неудачной попытке закончить роман: описывает сюжет, героев, обстоятельства.

— Я думаю, это история о четырех работающих женщинах, — говорит Ева. — Они познакомились в Кембридже, а потом вместе сняли дом в Лондоне. Пытаются добиться успеха, заводят друзей, мечтают.

Ева прерывается, с улыбкой глядя на Джима:

— И разумеется, влюбляются.

Он улыбается в ответ.

— Звучит увлекательно. А название уже есть?

Ева качает головой и говорит, что боится никогда не закончить роман, слишком много времени уходит на Сару; но если совсем честно, то ей кажется, она как раз боится его закончить и понять, что он никуда не годится.

Тут Джим наклоняется вперед, сверкая удивительного цвета глазами и постукивая ладонью по столу.

— С чьей точки зрения никуда не годится, Ева? Ведь единственный судья — вы.

Звучит очень просто, но ничего более интригующего Ева никогда ни от кого не слышала. Она сидит на кожаном диване и борется с желанием дотронуться до Джима, взять его руку в свою.

— А вы? — спрашивает она с необычайной тревогой. — Продолжаете рисовать?

— Нет, — говорит он, и заметно, что правдивый ответ причиняет ему боль. — Если серьезно, то я просто… — Джим вздыхает. — У меня нет оправданий.

— Вот что я скажу, Джим Тейлор, сын Льюиса Тейлора, — тихо произносит Ева, — вам тоже надо вновь заняться делом.

— Наконец-то я нашел тебя, дорогая!

Рядом с ними возникает Дэвид и протягивает Джиму руку:

— Кажется, мы не знакомы. Дэвид Кертис. Я вижу, вы составили компанию моей жене.

Джим встает, обменивается с Дэвидом рукопожатием. Тейлор ниже ростом, чем Кац, одежда выглядит непрезентабельно на фоне костюма от «Сэвил-Роу», который так хорошо сидит на его собеседнике, но он спокоен и уверен в себе.

— Джим Тейлор. Скорее это она мне составила компанию. Я здесь никого не знаю, кроме Гарри.

Дэвид продолжает смотреть на Джима.

— Гарри? Откуда вы знаете моего старого приятеля?

— Вместе учились в школе, а потом и в Кембридже. На самом деле мы с вами встречались. На дне рождения Грэма Стивенсона в Мэйполе. Вы пришли вместе с Гарри.

— В самом деле? Я вас совершенно не помню.

Дэвид переводит взгляд на Еву. Та чувствует, что краснеет, и ненавидит себя за это, ведь она не сделала ничего предосудительного, просто разговаривала с интересным человеком, пока Дэвид фланировал между гостями в компании Джульет. Ее охватывает справедливый гнев (и ревность, хотя в подобном чувстве Ева себе не признается; но сложно отмахнуться от мысли, что еще несколько лет назад именно она была бы рядом с мужем, а не кто-либо другой). Однако Ева не произносит ни слова; к ним вновь приближается официант. Но на этот раз не с предложением налить шампанского.

— Миссис Кертис?

Ева кивает: на приемах по случаю театральных событий она откликается на сценический псевдоним мужа.

— Вас срочно к телефону. Не могли бы вы подойти, пожалуйста, мэм?

После бедлама, царящего наверху, в лобби отеля прохладно и тихо. Администратор — элегантная, коротко стриженная блондинка — с выражением профессиональной озабоченности протягивает Еве трубку.

Высокий голос Рейчел, бабушки Дэвида, звучит напряженно: у Сары температура, она все время плачет. Рейчел не хочет отвлекать Еву, но, кажется, той надо приехать.

Ева чувствует, как учащается пульс. Она просит администратора передать Дэвиду, что уезжает; пусть немедленно едет следом. Но муж будет дома лишь спустя несколько часов, и Ева потом с трудом простит его за это.

В два часа ночи они ждут у дверей реанимации; тусклые окна в коридоре пропускают только неоновые отблески города. Они сидят рядом на тяжелых металлических стульях; Ева и Дэвид — в вечерних нарядах, Рейчел и Симеон кутаются в пальто: бабушка и дедушка Дэвида настояли на своем приезде, хотя от усталости и тревоги их лица посерели.

В глазах у Евы темно. Она ни с кем не разговаривает, отказывается от третьего стаканчика жидкого кофе, предложенного добросердечной разносчицей сладостей, которая проходит мимо со своей тележкой. Ева держит Дэвида за руку, напрочь позабыв о Джиме. Не вспоминает их разговор, не помнит вообще ничего — в памяти только Сара, покрасневшее лицо дочери и то, как она плакала, исчезая за дверями реанимационного отделения на руках у чужого человека.

В три часа ночи из реанимации выходит сестра.

— Сара в порядке, — сообщает она, — у нее ушная инфекция, это неприятно, но волноваться не о чем. Доктор дал ей успокоительное. Девочку можно забрать домой.

Не сговариваясь, все садятся в такси и едут к Рей-чел и Симеону. Ева кладет дочь рядом с собой. Сара дышит медленно и ровно, волосы прилипли к вспотевшему лбу.

Дэвид быстро засыпает, и Ева прислушивается к тихому дыханию мужа и дочери. Только сейчас, посреди ночи, она позволяет себе подумать о Джиме Тейлоре и головокружительном ощущении связи с ним — таком странном и неожиданном. Это его лицо видит Ева, прежде чем погружается в долгожданный сон, глубокий и безмятежный.

 

Версия третья

 

«Алгонкин»

Нью-Йорк, ноябрь 1963

Джим не собирался быть на спектакле. У него имелись другие планы на вечер — в церкви на Вашингтон-сквер выступала труппа Джексона. Ричард и Хан-на тоже собирались пойти вместе с компанией из Музея современного искусства; а потом намечалась вечеринка в квартире какого-то художника в Гринвич-Виллидж. Артисты, писатели, темноглазые девушки покачиваются под музыку, а на кухне кто-нибудь раздает амфетамины из бумажного пакета.

Но с того момента, как Джим появился в Нью-Йорке, эти афиши преследовали его, они висели везде — в метро, на газетных киосках, на кирпичных стенах домов и уличных фонарях. Жирным черным шрифтом на них было написано:

Дэвид Кертис и Гарри Янус.

Пьеса, покорившая Лондон!

Он старательно игнорировал афиши, притворяясь, что ни одно из имен ему незнакомо. И внезапно для себя в день премьеры, выйдя из галереи, где он руководил развешиванием картин для выставки Ричарда, Джим направляется в театр и спрашивает в кассе, остались ли билеты на «Богему».

— Последний, сэр, — сообщает ему кассир. — Берете?

Джим сидит в последнем ряду бельэтажа. Отсюда невозможно разглядеть партер, и это его огорчает — он уверен, что Ева здесь, и надеется ее увидеть. Декорации, реалистично-грубые — соломенный тюфяк, раковина, унитаз — с такого расстояния кажутся игрушечными.

Он читал отзывы об этой постановке — свободном прочтении «Богемы», действие которой происходит в послевоенном Сохо, среди торговцев наркотиками и проституток. В Лондоне спектакль получил восторженный прием и оставался в репертуаре Королевского театра еще два сезона. Но Джим не ожидал, что увиденное подействует на него настолько сильно — даже с большого расстояния. Кац — или Кертис, как он теперь себя называет, — в роли поэта Родольфо (здесь его зовут Ральф) совершенно преображается: трясущийся от озноба, исхудавший, он держит на руках свою Мими (тут — Мэри, роль которой исполняет Джульет Фрэнкс, актриса необыкновенной, чувственной красоты). Кац настолько хорош, что Джим даже забывает о своей ненависти к этому человеку.

После окончания спектакля толпа зрителей выплескивается на Бродвей. Джим идет последним, разыскивая взглядом Гарри (и конечно же Еву). С Гарри они не виделись после окончания университета, никогда не были особенно близки, его нью-йоркского номера телефона у Джима нет, и сообщить о своем приходе он не может. Джим ждет до того момента, когда в фойе становится пусто и тихо, и уборщик в безупречной полосатой ливрее уже достает из шкафа огромный пылесос.

— Вы кого-то ищете, сэр?

Служитель в униформе с начищенными до блеска золотыми пуговицами спешит к нему из партера.

— Собственно говоря, да. Я друг Гарри Януса, режиссера. Не знаете ли вы…

Выражение на лице служителя смягчается.

— Его друг из Лондона? Вы проделали долгий путь, сэр. Банкет проходит в «Алгонкине». Вызвать такси?

— Я сам. Благодарю вас.

Джим выходит на Бродвей. На улице прохладно, поднявшийся ветер бьется о витрины, шуршит по тротуарам старыми газетами. Джим плотнее затягивает шарф и поднимает руку, подзывая такси, — в этот момент у него возникает странное чувство, будто он смотрит на себя со стороны, как на героя какого-то фильма. Ему везет, такси останавливается почти сразу. Джим садится.

— В «Алгонкин», пожалуйста.

В отеле он называет администратору фамилию Гарри. Посыльный принимает у него пальто и ведет по коридорам, в которых царит почти церковная тишина, открывает перед ним дверь и приглашает Джима внутрь. Он дает посыльному двадцать пять центов на чай и заходит. Внезапно на него обрушиваются свет и звук: уродливые металлические люстры освещают темные стены, обшитые деревом; джазовое трио играет мелодию Стэна Гетца. Люди — модно одетые, раскованные, веселые — стоят тесными группами, держа в руках бокалы с шампанским. Он тоже берет у официанта бокал и оглядывает зал в поисках Гарри. И Евы.

Ее он видит первой. Она стоит в одиночестве в зеленом платье до пола. Высоко подобрала и заколола свои вьющиеся волосы, обнажив загорелую шею; когда отпивает шампанское, обнажается и рука. Сейчас, видя ее воочию, Джим понимает, как сильно ошибся тогда, на бристольской улице. Ева ни на кого не похожа — как можно спутать этот тонкий подбородок, эти удивленно поднятые брови и карие глаза, светящиеся любопытством, с чьми-то еще? Ему очень хочется, чтобы она заметила его, и одновременно он охвачен желанием повернуться и бежать отсюда.

— Джим Тейлор! Ты откуда здесь взялся?

Гарри стоит перед ним, одетый в смокинг — сияющий, оживленный, наслаждающийся успехом. За то время, что они не виделись после окончания университета, Янус явно набрал вес: лицо расплылось, появился живот. Он хлопает Джима по спине, как бы слегка обнимая, и Джим отвечает тем же.

— Я в Нью-Йорке по работе. Смотрю, твой спектакль — главное событие в городе, ну вот и купил билет.

— Умно поступил.

Голубые глаза Гарри внимательно смотрят на Джима.

— Чем занимаешься? Продолжаешь рисовать?

Джим кивает.

— Да, когда представляется такая возможность. И работаю на одного скульптора, Ричарда Сейлза. Не слышал о нем? У него на следующей неделе открывается выставка в Музее современного искусства.

— Да что ты? Это здорово, Джим.

Но Гарри его уже не слушает: смотрит мимо и улыбается кому-то другому.

— Прости, пожалуйста, еще со столькими надо поговорить. Позвони в театр, тебе дадут мой номер телефона. И спасибо, что пришел.

Гарри уходит, и Джим внезапно чувствует, что Ева смотрит на него. Его охватывает паника. Не важно, с каким выражением она глядит в его сторону — дружеским или враждебным, — но вынести это невозможно. Она стоит на прежнем месте — Джим еще не забыл этот пристальный взгляд, — однако уже не одна, а в компании стройной девушки в белом платье. Ева без улыбки кивает Джиму, приглашая подойти. Он проходит через зал, и вот они уже рядом друг с другом. Джим наклоняется, чтобы поцеловать ее в щеку.

Ева представляет Джиму Роуз Арчер.

— Подруга Гарри, — добавляет она; Джим целует и Роуз, отмечая про себя ее красоту, но как-то безучастно, будто смотрит на фотографию в журнале. Словно ее — в отличие от Евы — здесь нет.

Джим глядит на Еву долго, потом отворачивается, не желая показаться невежливым. Располнела, но ей идет, исчезла былая угловатость. Выглядит усталой, впрочем, как любая мать — сколько сейчас ребенку, пять лет? Под глазами у Евы залегли тени. Он вспоминает их первое совместное утро после встречи в полях. Они мало спали в ту ночь, и, когда Джим проснулся, Ева еще не открывала глаз, и ее лицо казалось серым в утреннем свете. Его охватило жгучее желание нарисовать Еву — такой, какой Джим видел ее тогда и какой она никогда больше не будет. Вместо этого он заснул, и та минута безвозвратно канула в прошлое.

Джим разговаривает с Евой и Роуз. Он видит, как двигаются губы девушек, но сам участвует в беседе через силу, хотя разговор идет о самых тривиальных вещах — понравился ли ему спектакль, сколько времени он уже в Нью-Йорке… Роуз переводит взгляд с Джима на Еву. Возможно, у Роуз и есть сомнения по поводу того, насколько хорошо ее собеседники знакомы друг с другом — Ева представила Джима всего лишь как «старого университетского товарища Гарри», и он с трудом поборол соблазн поправить эту вопиющую неточность, — но она ими не делится, а спустя некоторое время просит извинить ее — надо отыскать Гарри, рада была познакомиться… Джим произносит ответные вежливые банальности, собственный голос доносится до него откуда-то издалека. И вот они остаются наедине.

— Приятно тебя видеть, — говорит Ева.

Джим смотрит на нее не отрываясь и думает: «Наверняка она могла найти другое слово вместо “приятно”». От своего отца он унаследовал любовь к точным деталям — как в языке, так и в искусстве. Джим хорошо помнит один воскресный полдень — ему тогда было лет семь, вряд ли больше. Отец позволил сыну подняться на чердак, где тот увидел картину: лесной пейзаж, утопающий в белизне.

— Смотри, — сказал отец. — Ты думаешь, снег белый, но это не так — он серебристый, серый, пурпурный. Смотри внимательнее. Ни одна снежинка не похожа на другую. Ты должен всегда пытаться показать вещи такими, какие они есть. Все остальное — чушь.

Лишь много лет спустя Джим понял, что имел в виду отец, но усвоил это твердо.

— Прости, — произносит Ева. Она, должно быть, догадалась, о чем он думает: всегда умела читать его мысли. — «Приятно» — неправильное слово. Такое же дурацкое, как «мило». Но тут сложно подобрать что-то получше.

Тогда она просто написала ему письмо. Джим думает, что какое-то время, наверное, ненавидел ее, вместе с тем желая найти слова, которые убедят Еву вернуться. Но притворяться сейчас, будто он испытывает прежнюю ненависть, было бессмысленно.

— Да, — отвечает он. — Сложно.

— Джим Тейлор!

Это Кац (Джим не может привыкнуть к его псевдониму), стройный, как тореадор, в черном костюме, с элегантно растрепанной прической.

— Вот так сюрприз! Ты как здесь оказался?

Джим протягивает ему руку.

— Я работаю помощником у одного скульптора. Его зовут Ричард Сейлз. Завтра в Музее современного искусства открывается его ретроспектива.

Кац поднимает бровь:

— Правда? Видел его работы. Очень интересно. Мы с Евой обязательно зайдем, если будет время.

Джим почти физически ощущает, как Дэвид, с лица которого не сходит доброжелательное выражение, пытается понять, что Тейлор здесь делает. Он всегда недолюбливал Каца, но до появления Евы не мог понять почему. Впоследствии у него было много времени, чтобы поразмышлять на эту тему; и Джим искал ответ единственным доступным ему способом — с помощью карандаша и бумаги, холста и красок. Он не рисовал самого Каца, только людей, похожих на него — с обаятельными жестокими лицами и невидящими глазами. Людей, которые выходили победителями в любой игре, не удосужившись даже изучить правила.

Джим вдруг понимает: все эти годы Ева считала, что он и не старался ее переубедить. Но это не так. Прочитав ее письмо, он много раз пытался ответить ей. Хотел объяснить, что она поступила неправильно, и все это не имеет значения; он будет любить ее и ребенка при любых обстоятельствах. Однако ни одно из этих писем Джим так и не отправил; просто не нашел в себе смелости. Прошло Рождество — и матери стало совсем плохо. Джим погрузился в ежедневную рутину — помочь ей встать, одеться, поесть. К началу нового семестра он чувствовал себя опустошенным, охваченным убаюкивающей апатией. Ева сделала свой выбор. И разве предоставить ей свободу — не есть высшее проявление любви?

Сейчас, когда она стоит перед ним, Джим осознает всю глубину своей ошибки. Он должен был найти ее. Обнять и не отпускать до тех пор, пока она не поймет. А сейчас не остается ничего другого, кроме как извиниться и сказать: «Мне пора». В дверях Джим оборачивается, но Евы уже нет. Он в одиночестве идет по коридору. И вдруг кто-то хватает его за руку и тянет в сторону. Это Ева. Она засовывает ему в карман записку и убегает. Оказавшись у выхода и дожидаясь, когда ему принесут пальто, Джим наконец достает листок. Большие черные буквы, написанные карандашом, смазаны. «Завтра. Публичная библиотека на Пятой авеню. В четыре».