Три версии нас

Барнетт Лора

Часть вторая

 

 

Версия первая

 

Выставка

Лондон, июнь 1966

— Гилберт опять притащил этого проклятого попугая, — говорит Фрэнк.

Ева, целиком погруженная в текст, раздумывает, какое слово здесь уместнее — «может быть» или «возможно», — и не поднимает головы от пишущей машинки.

— Да?

Фрэнк встает из-за стола и подходит к открытой двери.

— Ты разве не слышишь, как тот верещит?

Он высовывает голову в коридор:

— Гилберт! Утихомирь эту сволочь, пожалуйста!

Из кабинета напротив — его занимает Гилберт Джонс, редактор отдела некрологов, худой, сухощавый человек, который недавно начал приходить на работу со своим попугаем ара, — раздается тихий голос:

— Хорошо, хорошо, не надо так кричать.

Следом слышится глухой стук закрываемой двери.

— Так-то лучше.

Фрэнк, не присаживаясь, лезет в карман за сигаретами.

— Будешь?

Ева останавливает свой выбор на «возможно».

— Давай.

Как обычно, они устраиваются на подоконнике. Это неудобно, но Боб Мастерс, литературный редактор, с которым Ева и Фрэнк делят кабинет, не переносит запаха сигарет. День перевалил за половину; в тяжелом, липком воздухе висят привычные запахи жареного лука и переполненных мусорных баков. Их кабинет расположен в тыльной стороне здания редакции, и вид из окна — сплошные пожарные лестницы и вентиляционные шахты — не внушает восторга. Но преимущество места в том, что поблизости пролегает главная лестница — по крайней мере, это преимущество с точки зрения Фрэнка, который обожает слухи и старается держать дверь в коридор всегда открытой.

Каждый раз, когда мимо проходит пара секретарш, обмениваясь новостями и не понижая при этом голоса, он внимательно прислушивается. Таким образом Фрэнк, например, узнал, что Шейла Дьюхерст, старшая секретарша, спит с редактором, жена которого обо всем прекрасно осведомлена и, по сути, выдала им карт-бланш.

— Боб не появлялся? — спрашивает Ева, глядя на стол коллеги, где пишущая машинка прячется за нагромождением книг, стопок бумаги, конвертов и скоросшивателей.

Фрэнк вытягивает ноги и выпускает одно за другим три идеальных кольца дыма. Как обычно после обеда, он закатал рукава рубашки; густые, плохо поддающиеся расческе волосы уже заметно седеют. Он хорош собой — Ева слышала, как девушки перешептываются о нем в столовой, — но по-прежнему трогательно предан Софии; как полагает Ева, Фрэнк не бабник.

— И вряд ли появится, — отвечает он. — Обедает в Художественном клубе с каким-то писателем. Обычно это заканчивается ужином. Мы ведь знаем писателей, да?

Фрэнк слегка подталкивает ее локтем в бок, Ева улыбается.

— Как у тебя вообще дела?

— С материалом?

Ева сейчас работает над статьей о женской коммуне в Восточном Сассексе: она провела там два дня в начале недели. Фактическим лидером коммуны — теоретически иерархия у них отсутствует — оказалась Теодора Харт, полная женщина с низким голосом. По наследству от тетки ей достался большой дом, и она решила — в силу бескорыстного идеализма, граничащего с глубочайшей наивностью, — основать коммуну, построенную на принципах «нового матриархата».

Ева восприняла идею скептически: как, спросила она членов коммуны, из движения, которое борется за равные права для всех, можно исключать половину человечества? Женщины угощали Еву вкусным рагу, приготовленным из собственноручно выращенных овощей, и терпеливо отвечали на ее вопросы. Потом, усевшись на полу, слушали музыку и курили марихуану.

— Не понимаю, — сказала одна из них, — как вы терпите замужество? Чтобы мужчина все время указывал, что делать?

Ева — расслабленная после травки — расхохоталась и ответила:

— Не беспокойтесь. Я даю столько же, сколько получаю.

— Нет, не с материалом, — говорит Фрэнк, — а с твоим романом. Это, как ты выражаешься, более важные буквы.

Ева медленно затягивается, наслаждаясь мягким вкусом табака.

— Спасибо, неплохо. Почти закончила.

— Когда дашь почитать?

— Скоро. Но после Джима, разумеется.

— Конечно.

Какое-то время еще они дымят сигаретами. Фрэнк сует окурок в пепельницу.

— Итак. Мне нужен еще час на то, чтобы привести этот несчастный материал Иветты в божеский вид, а потом заскочу в «Чиз» выпить пива. Пойдешь со мной?

— Нет. Сегодня вечером у Джима открытие выставки.

— Ну да, я совсем забыл.

Фрэнк выглядит виновато.

— Нам с Софией, наверное, надо прийти?

— Нет. Он никого не приглашал. Выставка только для сотрудников школы. Хотя я думаю, что по субботам она открыта для всех.

Ева сейчас ненавидит собственную интонацию; будто извиняется за скромность выставки и за отсутствие у Джима амбиций. Она усаживается на свое место и опускает взгляд на пишущую машинку.

— Отлично, — говорит Фрэнк, скрещивая ноги под столом, — тогда мы, наверное, зайдем в какую-нибудь субботу.

Примерно через час статья готова: Ева кладет копию на стол Фрэнку, чтобы завтра он начал день с этого текста, и выходит на вечернюю улицу. Флит-стрит заполнена людьми. Женщины, похожие на Еву, в аккуратных платьях с принтом, целеустремленно движутся к автобусной остановке или к метро; быстро шагают зрелые мужчины в модных костюмах со свернутым номером «Ивнинг стандард» в руках; их обгоняют клерки, копирайтеры, маркетологи и прочие знаменосцы новой медиаэры — молодые, быстроногие, длинные волосы развеваются над воротниками спортивных пиджаков.

Поезд, идущий с вокзала Виктория, задерживается, поэтому до школы она добирается только к половине седьмого. Выставку устроили в коридоре, ведущем в актовый зал, — Джим рассказывал, как трудно было развешивать картины, пока мимо пробегали любопытные ученики. Она посочувствовала ему, представив себе узкое, плохо освещенное пространство. На деле коридор оказывается просторным и светлым, картины Джима яркими пятнами выделяются на белых стенах. Ева в который раз задумывается, почему мужу надо принизить любое свое достижение, любой шаг, приближающий его к успеху.

Она даже не уверена, что значит теперь для него это слово: человек, которого Ева встретила и полюбила в Кембридже, — строивший грандиозные планы, твердо намеренный перенести на свои полотна весь мир, — этот человек исчезает у нее на глазах, подобно тому, как выцветает лежащая на солнце фотография.

— Возможно, — сказал Джим несколько месяцев назад (они ходили в театр, потом допоздна сидели за бутылкой вина), — это все, на что я способен, Ева: преподавать и баловаться живописью в свободное время. Возможно, это мой предел.

— Нет.

Она стиснула его руку в своей, этим пожатием пытаясь передать, насколько верит в него.

— Не говори так. Если хочешь создать что-то настоящее, приходится бороться, ты же знаешь. Ты не должен опускать руки, Джим. Не должен сдаваться.

Он пристально посмотрел на нее — у Евы даже мурашки побежали по коже. В этих знакомых темно-синих глазах она увидела то, чего там раньше не было: отстраненность и неверие, спокойное принятие факта — между ее победами и его неудачами лежит пропасть. Ей тогда захотелось крикнуть: «Нет, Джим! Не делай этого. Не используй мой успех как оружие против меня. Мы же вместе!»

Но она не крикнула, и он тоже промолчал; через несколько секунд Ева сказала, что ложится спать, а он не сделал попытки последовать за ней.

Сейчас она видит Джима в окружении других преподавателей, родителей учеников, воспитателей. Некоторые ей знакомы.

— Прости, дорогой, — говорит она негромко, — поезда — это какой-то кошмар.

Он хмурится, шепчет в ответ:

— Жаль, что ты не пришла раньше.

Ева сжимает его ладонь, они возвращаются к гостям, и лицо Джима меняется; на нем вновь появляется привычное беззаботное выражение, так привлекающее людей.

Алан Данн, директор школы — высокий грузный мужчина, неуловимо похожий на отставного армейского полковника, — обращаясь к Джиму, довольно неубедительно называет его выставку «триумфальной». Затем рассказывает Еве о том, что ее последняя колонка (после возвращения из Нью-Йорка она получила новое назначение и больше места на полосе — теперь пишет статьи для женской страницы) произвела фурор в его семье.

— Я не уверен, что вам следует призывать английских домохозяек повесить фартуки на гвоздь. Элеонор угрожает объявить забастовку.

Ева открывает рот для ответа. Трудно представить себе Элеонор Данн — та происходит из обедневшей аристократической семьи и любым другим темам для беседы предпочитает скачки и брачные союзы между королевскими домами Европы — хоть что-либо делающей по дому. Но Алан Данн продолжает свою мысль:

— Разумеется, я шучу, дорогая. Мы читаем вас с удовольствием. «Ежедневный курьер» для нас не вполне традиционное чтение, вы понимаете, но все равно — с удовольствием.

Он широко улыбается Еве, и та улыбается в ответ с ощущением, что Алан сейчас наградит ее медалью.

Когда шерри допит (пара шестиклассников с недовольным видом разносила напиток в пластиковых стаканчиках) и коридор заполняет тишина, которая бывает только в опустевшей школе, компания преподавателей отправляется в ближайший паб. Ева знакома с большинством из них — вот Гэвин, учитель английского; Джерри преподает рисование, как и Джим; Ада, учительница французского, носит черное и непрерывно курит «Голуаз», совершенно не боясь быть похожей на карикатурную француженку. Джим — благодарный им за то, что остались до конца, — заказывает на всю компанию пиво и чипсы.

У Евы кружится голова от выпитого натощак алкоголя и напряжения, которое она испытывает, думая, как много сегодняшний вечер значит для Джима, хотя он ни за что этого не покажет. Когда в мае он сообщил Еве о планируемой выставке в школе, то сделал это словно походя, пожав плечами.

— Всего лишь утешительный приз, разве не так? — сказал он. Ева принялась спорить и настояла на том, чтобы они отметили это событие — поужинали в его любимом французском ресторане в Сохо, съели по стейку с жареным картофелем. Джим разошелся — заказал бутылку кьянти и был похож на себя прежнего. Но когда подали десерт, впал в слезливое настроение: вновь заговорил о том, что это, вероятно, предел его возможностей.

— Вот о чем я подумал, Ева, — сказал он, внезапно оживившись и взяв ее за руку. — Я бы очень хотел, чтобы у нас был ребенок. А ты? Не пора ли уже? Разве мы не достаточно долго ждали?

Ева осушила свой бокал и несколько секунд помолчала, прежде чем ответить:

— Ты знаешь, я тоже хочу ребенка, Джим. Но не сейчас. Еще не время. Я так занята на работе, и я хотела бы еще…

Он ответил резко и пренебрежительно:

— Да-да, знаю — ты должна закончить труд своей жизни. Как я мог забыть?

Вначале преподавание его увлекло. Джим задумался об этом еще в Нью-Йорке. Прошла неделя после покушения на Кеннеди — Ева продолжала собирать материал, брала многочисленные интервью, но, несмотря на занятость, обратила внимание на перемены в Джиме. Он неделями не подходил к мольберту; по вечерам, когда она возвращалась из редакции «Нью-Йорк таймс», его часто не было дома, и записок он не оставлял. Ева забеспокоилась: ее тревожило не только то, что Джим внезапно утратил природный интерес к творчеству, но и происходящее с их браком. Она боялась даже думать, что в жизни ее мужа появилась другая женщина. Но вслух Ева о своих страхах не говорила, опасаясь превратить их в реальность. Однажды, вернувшись домой, она обнаружила на столе еду из ближайшего китайского ресторана и только что откупоренную бутылку вина.

— Я решил, Ева, — сказал Джим. — Когда вернемся в Лондон, пойду преподавать.

Она знала, какой ценой Джиму далось это решение — ему пришлось, по крайней мере на время, расстаться с мечтой о том, чтобы зарабатывать на жизнь исключительно творчеством. Юэн уже завоевал некоторую известность: крупная галерея на Корк-стрит выставляла его работы; вот кому уж точно не было нужды преподавать. Но Джима воодушевили новые перспективы: по его словам, такая работа — все-таки лучше, чем возвращение к юридической практике; преподавание позволит ему не отрываться от искусства, а рисовать он сможет по выходным. И Ева позволила Джиму убедить себя, что он поступает правильно. «Слава богу, дело только в этом, — думала она. — Слава богу, у него нет другой женщины. Слава богу, с нами все в порядке».

Сейчас они сидят на веранде паба, и теплый бархатный вечер пропитан запахами пива и свежескошенной травы. Преподаватели выпили лишнего и со смехом делятся друг с другом страшными историями об учениках. Ада, старшая среди них, вспоминает какого-то пятиклассника, который присылал секретарше директора скабрезные записки от имени последнего. Пока обман не раскрылся, бедная женщина постоянно рыдала на своем рабочем месте.

— Я никогда не видела Алана в таком гневе, — рассказывает Ада, одобрительно кивая. — Это было похоже на сцену из фильма про рассерженную гориллу, как его? «Кинг-Конг»!

Джим не участвует в разговоре, он незаметно для других держит Еву за руку. Она думает о его картинах, аккуратно развешанных по белым стенам: широкие мазки и тонкие штрихи, вихрь ярких красок, заключенный в строгие черные рамы. После возвращения из Нью-Йорка у Джима наступил новый творческий период. Он самозабвенно рисовал в своей мастерской — вечерами и по выходным, уже приступив к работе в частной школе для мальчиков в Далвиче. Ее директор, Алан Данн, обрадовался появлению Джима в штате. Сейчас, спустя два года, Джим рисует гораздо реже — по воскресеньям, иногда по вечерам, если не очень устал — и из-под его кисти все чаще и чаще выходят абстракции. Но если у других художников абстрактный метод становится языком самовыражения, то с полотнами Джима дело обстоит иначе — их смысл остается туманным. Ева считает, что муж должен вернуться к прежней изобразительной манере; он прекрасен в портретной и пейзажной живописи; многие его ранние работы, в том числе два ее портрета, висят у них дома.

Однажды она попыталась со всем возможным тактом сказать Джиму об этом, но он только проворчал в ответ:

— Никому больше не нужна техника письма, Ева. Ради бога, разве ты не видишь, эта чепуха — уже вчерашний день? Мир меняется.

Ева отлично понимала, что под «этой чепухой» подразумеваются произведения его отца. Она редко видела Джима таким раздраженным и не стала продолжать разговор.

После закрытия паба они отправляются домой; машина припаркована возле школы, но оба выпили слишком много, чтобы сесть за руль, тем более идти недалеко, хотя и все время в гору. На полпути Ева и Джим останавливаются перевести дыхание. Пригородная улица темна и пустынна, внизу светятся огни города.

— Мне кажется, все прошло хорошо, — говорит Джим. — Может быть, позову Адама Браунинга взглянуть.

Адам Браунинг — владелец галереи, где выставляется Юэн. Тот благородно рассказал галеристу о своем друге, и Адам написал Джиму с предложением посмотреть его следующую выставку.

— Хорошая мысль, — отвечает Ева и целует Джима. Он обнимает ее за плечи, и они идут домой.

 

Версия вторая

 

Склад

Бристоль, сентябрь 1966

Выставка проходит в старом складе у доков. Названия у здания нет, и Джим не понимает, как отыщет нужное место. В объявлении о предстоящем событии — написанном от руки на грубой бумаге, буквы вьются вокруг изображения женской головы с густыми, распущенными, как на картинах прерафаэлитов, волосами — сказано только «склад № 59».

Но подойдя к реке, в неподвижной зеркальной поверхности которой отражаются силуэты громоздких судов и заброшенных элеваторов, Джим понимает, что беспокоился напрасно: по вымощенной булыжниками набережной движется множество людей. Все примерно его возраста, женщины в длинных юбках, с распущенными, как на объявлении, волосами; мужчины в джинсах, бородатые, воротники рубашек расстегнуты. В Сан-Франциско таких называют «хиппи», а теперь это слово прижилось и в Бристоле. Они окликают друг друга и смеются громко и беззаботно. Поравнявшись с толпой, Джим начинает жалеть, что у него не было времени переодеться после работы.

— Друг, — обращается к нему какой-то незнакомец, — идешь на выставку?

Глаза человека полуприкрыты, на лице загадочная улыбка. Под наркотиками, скорее всего. Джим кивает в ответ, и его случайный собеседник продолжает разговор:

— Отлично. Это будет бомба!

Проходя мимо доков, штабелей поддонов и контейнеров, ржавеющих остовов старых пассажирских паромов, Джим чувствует, как настроение его улучшается. Он сбрасывает с себя тоску и скуку рабочей недели, проведенной в душных комнатах за многочасовым изучением бесконечных уставов и правоустанавливающих документов в компании упитанных бизнесменов.

Джим не стал любить юриспруденцию больше, чем прежде, но оказалось, он к ней предрасположен вопреки своему желанию; и чем меньше усилий прилагает, тем лучше идут дела.

Возможно, Джим работал бы в «Арндейл и Томпсон» с большим удовольствием, если бы ему хоть изредка удавалось высыпаться. Уже много месяцев непредсказуемое поведение матери превращало всякую ночь в кошмар. Несколько недель назад Джим проснулся в четыре утра. В квартире царила неестественная тишина. Он встал, обнаружил, что комната Вивиан пуста, оделся, выскочил из дома и обнаружил мать в ночной сорочке на Уайтлейдиз-роуд, одной из пустынных клифтонских улиц. Она плакала и дрожала от холода. Джим закутал ее в пальто, отвел домой и уложил в постель, как уставшего ребенка.

В ту ночь что-то изменилось: Джим решил — ему надо беречь душевные силы. Непонятно, заметила мать перемену в сыне или нет, но с того момента обстановка в доме улучшилась. Врач прописал Вивиан новое лекарство, и теперь она спокойно спала до утра, правда, большие дозы препарата делали ее сонной и заторможенной. Хотя ничего хуже электрошока в больнице все равно быть не могло.

Джим до сих пор в подробностях помнит, как впервые пришел навестить мать после смерти отца: прохладные белые коридоры; добросердечная медсестра, налившая принесенный им апельсиновый сок в пластиковый стаканчик; ужасная, неописуемая пустота в глазах матери.

То, что он вновь начал рисовать, также не способствует здоровому сну; Джим делает это по ночам, поставив пластинку Дюка Эллингтона или Боба Дилана и приглушив звук. Нью-Йорк будто вдохнул в него новые силы. Говорливых адвокатов волновали только деньги, машины и выпивка. У Джима не было с ними ничего общего. Большую часть свободного времени он проводил в Музее современного искусства, где как раз проходила ретроспектива британского скульптора Ричарда Сейлза, произведения которого он видел в Бристоле. Джим заинтересовался, зашел в музей и возвращался еще дважды, чтобы вновь насладиться зрелищем мощных законченных форм из бронзы, гранита и бетона. Он бродил по Гринвич-Виллидж, где можно было заглядывать в окна галерей или зайти в распахнутые двери и стать участником какого-нибудь спонтанного представления. Однажды в подвальной галерее на Кристофер-стрит, стоя в небольшой, серьезно настроенной толпе, Джим наблюдал, как молодая женщина сняла с себя одежду и принялась торжественно покрывать тело жидкой глиной.

Поначалу, вернувшись к рисованию в своей комнате в Бристоле (Джим ненавидел этот город, мечтал вырваться отсюда, но понимал, насколько опасно оставлять Вивиан одну, пока продолжаются ее ночные эскапады), он побаивался реакции матери. Джим слишком хорошо помнил те времена, когда, вернувшись с работы, мог обнаружить свои холсты испорченными, а краски разлитыми по полу. Но она повела себя намного более сдержанно, чем ожидалось. В прошлые выходные даже зашла в его комнату, села на кровать, по-девчоночьи поджав под себя ноги, и наблюдала, как сын работает. Джим не возражал, хотя и не любит рисовать в присутствии других людей. Спустя некоторое время Вивиан сказала:

— Ты знаешь, у тебя неплохо получается, дорогой. Так хорош, как твой отец, ты не будешь никогда. Но это и в самом деле неплохо.

Найти склад № 59 оказалось легко: кто-то нарисовал на грубых кирпичных стенах цветы, они тянутся из окон над выщербленными фронтонами. Внутри — открытое пространство, разделенное металлической лестницей. Картины на стенах, на полу — скульптуры и инсталляции; справа от себя Джим обнаруживает скелет какого-то животного, сделанный из старой магазинной тележки; слева — водруженную на постамент гору камней.

Большинство работ — второсортица, это видно с первого взгляда, но Джима не покидают сомнения: кто он, в конце концов, такой, чтобы судить? Адвокат, рисующий по воскресеньям. Сын великого живописца. Человек, напуганный и издерганный болезнью матери, вряд ли имеющий право претендовать на звание художника.

Джим берет пиво с козел в углу, оставляет мелочь и неторопливо обходит помещение, убеждаясь, что никого здесь не знает: он увидел объявление в «Белом льве» и оставил Питера и остальных коллег, допивавших в этот момент первую кружку пива. Джим звал Питера с собой, но Шейла ждала мужа к ужину, и вообще, такие выставки — не по его части.

Время от времени Джим завидует семейной жизни своего приятеля — их полной и легкой близости с Шейлой; взаимной поддержке и тому, как Питер любит свою жену — это видно всякий раз, когда он произносит ее имя. Разумеется, в жизни Джима появлялись женщины. В Нью-Йорке была секретарша по имени Кьяра, пышная американка с итальянскими корнями; и Дайан, худощавая блондинка, учившаяся актерскому мастерству; еще несколько в Бристоле, в том числе учительница младших классов Энни, с которой он познакомился недавно. Уже несколько месяцев они осторожно присматриваются друг к другу. Джим видит, как Энни постепенно влюбляется в него — собственное высокомерие ему невыносимо, но он знает, что никогда не будет испытывать к ней похожих чувств. Когда Джим смотрит на Энни, кажется, будто он видит перед собой другую женщину — с узким овалом лица, умными глазами и кожей слегка загорелой, будто покрытой тонким слоем глазури.

Ева. Ева Кац — или теперь она Кертис? Замужем за человеком, которого называют следующим великим британским актером, преемником самого Лоуренса Оливье. Тогда, в «Алгонкине», она проговорила с Джимом, наверное, с полчаса — прежде чем торопливо уйти. Джим спросил кого-то — да-да, ту красивую девушку в белом платье, — куда подевалась Ева. Посмотрев на него с любопытством, девушка сказала, что дочери Евы нездоровится. Услышав об этом, Джим устыдился — кем надо быть, чтобы вести откровенные разговоры с чужой женой, матерью бедного заболевшего ребенка? Однако именно так Джим и поступил — а теперь не мог забыть лицо Евы и ее слова.

«Вы продолжаете рисовать?.. Нет… Вот что я скажу, Джим Тейлор, сын Льюиса Тейлора, вам надо вновь заняться делом».

Одна картина привлекает его внимание. Это немодный по нынешним временам морской пейзаж — голубые и серые тени, сливающиеся воедино море и небо. Джим стоит перед полотном, пытаясь определить изображенную на нем местность — на переднем плане россыпь камней, окруженных высокой сухой травой, — Корнуолл, решает Джим и слышит сзади голос, словно отвечающий ему:

— Сент-Айвз.

Он оборачивается. Рядом с ним стоит высокая женщина — их глаза находятся почти на одном уровне. У нее чистая бледная кожа, каштановые волосы разделяет аккуратный пробор посередине. Она одета в свободную белую блузу, при виде которой Джиму вспоминается отец в своем рабочем халате, джинсы и коричневые замшевые сапоги, похожие на ковбойские.

— Хелена, — говорит женщина так, будто Джим спросил, как ее зовут. — Это моя работа.

— Да? Очень хорошая.

Он представляется, протягивает руку. Хелена только улыбается в ответ.

— Вы кто, банкир?

Джим чувствует, что начинает краснеть.

— Адвокат. Но не волнуйтесь. Скука не заразна. По крайней мере, я так думаю.

— Может быть.

Какое-то время Хелена рассматривает Джима. У нее голубые глаза, большой чувственный рот; от ее тела исходит аромат свежести, будто от нового постельного белья или морского воздуха.

— Вы голодны? Наверху можно поесть.

Они едят, усевшись на полу в комнате на втором этаже, где стены увешаны дешевыми индийскими гобеленами и крашеной хлопковой тканью. В одном углу оборудована маленькая кухня; в другом прямо на кирпичах стоит проигрыватель. Кто-то делает музыку громче; Джим почти не слышит Хелену, но ему нравится смотреть на движения ее губ и на то, как она ест — аккуратно и бережливо. Потом они выходят наружу, где музыка почти не слышна и одинокие лодки у опустевшей пристани отбрасывают на воду длинные тени. Хелена достает из сумки готовую самокрутку с марихуаной. Закуривает, предлагает Джиму, сидящему рядом с ней на мостовой у кирпичной стены бывшего склада. Рассказывает, что живет в Корнуолле, не в самом Сент-Айвз, но рядом — там художники создали колонию. Когда-то такая же была в Сент-Айвз, но сейчас это умирающее место: виной тому дрязги и преклонный возраст обитателей. На новом месте все иначе, без эгоизма, просто художники живут вместе и делятся друг с другом идеями, размышлениями, навыками. Там не бывает всех этих скользких типов из мира искусства, которые любят указывать художникам, как им рисовать, о чем думать и где продавать свои работы, а есть только покосившийся старый дом, огород, в котором надо работать самим, и бесконечная свобода моря и неба. Джим признается: ему нравится ее рассказ, похоже на идиллию, и очень отличается от его жизни — с мольбертом в углу комнаты в квартире матери.

— Я рада, что тебе нравится мое описание, — говорит Хелена. — Надо приехать и увидеть все своими глазами, гостям у нас всегда рады.

Джим отвечает:

— Наверное, приеду, — но он не уверен в собственной искренности. Пока.

Когда он целует Хелену, то чувствует запах чеснока и табака, сладкий, навязчивый аромат марихуаны, а кроме того — хотя позже Джим поймет, что это ему почудилось, — еле ощутимый соленый привкус моря.

 

Версия третья

 

Песчаные черви

Саффолк, октябрь 1966

На день рождения Мириам Ева дарит матери поездку на неделю в Саффолк. Пенелопа и Джеральд недавно отметили годовщину свадьбы в Саутуолде, в чудесном отеле на побережье. Они снабдили Еву телефоном местной жительницы, сдававшей старый рыбацкий дом у моря.

— Самое очаровательное место, которое я когда-либо видела, серьезно. Ребекке там очень понравится.

Ева вдруг понимает, как давно никуда не выбиралась с дочкой, а с матерью — и того дольше. Из-за постоянных гастролей Якоба родители путешествуют нечасто; в редкие совместные выходные предпочитают гулять, заниматься садом и слушать свои любимые оперы, сидя рядом в одинаковых креслах и молча кивая в такт.

Но этот день рождения они проведут втроем — Ева, Мириам и Ребекка. Якоб на гастролях в Гамбурге. Антон уехал по работе в Глазго (к большому изумлению всей семьи, он начал карьеру судового брокера). А Дэвид улетел на съемки: да и когда, собственно, Дэвид бывает дома?

Они отправляются в пятницу после школы на новом «ситроене» Евы (подарок Дэвида, купленный на гонорар за последний фильм; как бы ни была Ева благодарна, она не может избавиться от мысли, что эта машина — попытка откупиться от угрызений совести). Ребекка в восторге от предстоящего путешествия — малышка настаивает, чтобы бабушка села с ней на заднее сиденье, хочет показать ей свой сегодняшний рисунок. Учительница попросила всех изобразить свои идеальные выходные. Ребекка нарисовала себя, маму и бабушку в виде трех человечков-палочек на пляже, напротив полоски неба; каждая волна — карандашная завитушка, солнце — оранжевый шар, лучи напоминают велосипедные спицы.

— Бабушка, я нарисовала то, чем буду заниматься на выходных. Мисс Эллис сказала, что я счастливица.

Мириам сквозь смех подтверждает этот вывод. Она интересуется у Ребекки насчет четвертой фигуры на рисунке — находящейся поодаль от остальных.

— Это папа, глупая, — отвечает девочка насмешливо. — В моем воображении он тоже туда приедет.

— Не говори бабушке «глупая», Ребекка, — строгим голосом произносит Ева с водительского сиденья. — Так нехорошо.

Дочка прикусывает нижнюю губу, что всегда предвещает слезы. В зеркале заднего вида Ева ловит взгляд матери.

— Я знаю песню про искателей приключений, — говорит Мириам. — Кто хочет послушать?

Они доезжают до места уже в темноте. Ева с трудом ведет «ситроен» по узкой дорожке между двумя террасами и втискивает в маленький двор, который автомобиль занимает почти целиком.

— Не хотела бы я проделать этот номер еще раз, — говорит Ева, когда машина, дернувшись, наконец останавливается. Мириам согласно кивает.

— Нам никуда и не надо ездить. Что будем делать с Ребеккой — перенесем в дом на руках или разбудим?

Ева оглядывается на дочь, свернувшуюся клубочком на заднем сиденье с выражением полного умиротворения на лице. Девочка мала для своих семи лет, ростом она пошла в Еву и Мириам, хотя черты лица унаследовала от Дэвида: такие же яркие черные глаза и полные выразительные губы. Мысль о том, чтобы разбудить ее, кажется преступной.

— Я ее понесу. Возьмешь сумки?

Дом квадратный, с плоским фасадом; к нему примыкает запущенный сад, тянущийся до самого волнолома. Внутри холодно, и это ощущение усиливает резкий запах сырости, словно от гниющих овощей.

На мгновение она бессильно застывает в дверях с Ребеккой на руках — у Евы при себе две рукописи для издательства; их необходимо закончить к утру, а еще надо распаковать вещи и сделать этот дом пригодным для жилья, что сейчас кажется невозможным. Слава богу, с ними Мириам. Внеся сумки, та сразу начинает хозяйничать.

— Приготовь постель для Ребекки, Schatzi. Открой на десять минут все окна — только не снимай пальто, — а потом я затоплю камин. Сейчас мы тут сделаем gemütlich.

Быстрыми умелыми движениями Мириам отчищает каминную решетку и разводит огонь с помощью смятой газеты и жидкости для розжига. В открытые окна врывается свежий морской ветер. Наверху, в дальней маленькой комнате — Ева настояла, чтобы Мириам заняла большую центральную, — она застилает двуспальный матрас простынями и одеялами и укладывает Ребекку.

Затем они сидят вместе с матерью у камина, распивая бутылку рислинга. Аромат горящих дров заглушает запах сырости, и в темноте различимы лишь оранжевые всполохи огня да зеленоватое мерцание настольной лампы. Обсуждают семейные новости — последний концерт Якоба; новую пассию Антона, хрупкую светловолосую секретаршу по имени Сьюзан, к которой обе они не испытывают особой симпатии; здоровье Мириам, давно уже страдающей от осложнений после легочной инфекции, подхваченной во время долгих гастролей, когда ей было лет тридцать.

Они не говорят о Дэвиде, хотя тот незримо присутствует в разговоре. В последний раз Ева видела его перед отъездом на съемки. Было уже поздно, Ребекка давно спала, а Дэвид только что вернулся с какой-то вечеринки. Еву на нее не приглашали. Она сидела на краю кровати, курила и наблюдала за сборами мужа.

Дэвид полюбил ее сразу — так он сказал в тот вечер в пабе «Орел». Сколько времени прошло с тех пор; какой напрасной и бессмысленной кажется сейчас тогдашняя паника, все эти спешно составленные планы. Дэвид не испытывал никаких сомнений, ни разу не попытался воспользоваться ситуацией, внезапно обернувшейся в его пользу, — а многие мужчины поступили бы так — и отказаться от Евы и от их ребенка.

Ева тогда верила, что сможет полюбить этого красивого, умного, обаятельного человека, безгранично верящего в собственный талант. По-своему она любит Дэвида, как и он ее; но чувствует — Ева долго размышляла об этом, подобно ученому, исследующему объект под микроскопом, — что он так и не открылся ей, не дал возможности увидеть себя без тех многочисленных масок, которые бесконечно демонстрирует миру.

В тот вечер полтора месяца назад, глядя на Дэвида, в молчании двигающегося по комнате, Ева спросила себя, не играет ли он сейчас роль образцового отца и мужа, это нравилось ему когда-то, но потом утомило. Возможно — скорее всего, так оно и есть — это ее вина. Могла ли Ева стать Дэвиду достойной женой, создать с ним крепкую семью, если он знал — а он не мог не знать, — что ее сердце отдано другому? Тем не менее она старалась — о, как же она старалась; но не могла простить Дэвиду его отстранение под удобным предлогом работы. И конечно, занятость не была единственной причиной постоянного отсутствия мужа; Ева хорошо это понимала.

На следующее утро, в день рождения Мириам, Еву будят лучи зимнего солнца, вкусный запах горящей древесины и приглушенные разговоры на первом этаже. Вторая половина кровати, где спала Ребекка, пуста. Ева причесывается и одевается. На кухне ее мать и дочь готовят еду, в камине разгорается огонь.

— С днем рождения, мама. Который час? Это я должна была сделать для тебя завтрак.

Мириам, стоя у плиты, приветственно машет рукой.

— Не беспокойся, дорогая, меня не надо обслуживать. Сейчас десять. Я решила дать тебе поспать. А мы с Ребеккой отлично проводим время.

Ребекка тянет мать за рукав.

— Садись здесь, мамочка. Вот твое место.

Они завтракают яичницей и кофе с молоком, которое для них предусмотрительно оставили в кладовке. Ева достает из сумки подарки для матери. Шелковый шарф от нее и Дэвида. Пара шерстяных перчаток от Ребекки — та купила их, опустошив свою копилку. Духи «Флер де Рокель» от Якоба. Пластинку с записью «Нормы» Беллини в исполнении Джоан Сазерленд — от Антона (он консультировался по этому поводу с отцом).

— Какая роскошь, — говорит Мириам. Она немедленно повязывает шарф, душится и надевает перчатки — под крик Ребекки, потрясенной таким нарушением протокола:

— Бабушка, так нельзя!

Потом они идут к морю. Прилив закончился, вода отступает; крупный песок еще не просох; повсюду валяются выброшенные рыбаками пустые коробки из-под червей. Ребекка, раскинув руки, бежит вперед, к линии воды. Ева окликает ее, опасаясь зыбучей почвы или других неведомых угроз, но Мириам успокаивающе касается ее локтя.

— Не тревожься все время, Schatzi. Пусть поиграет.

Ева берет мать под руку, и они идут дальше. Ева думает о том, как много лет назад Мириам и Якоб шли так же по другому берегу на востоке страны. Рассказ о том, как они прибыли в Англию, — а через несколько месяцев родилась она сама, — знаком Еве в мельчайших подробностях, словно старая фотография, хранящаяся в бумажнике. Они приплыли в Дувр и поездом отправились в Маргейт, где кузен Якоба владел пансионом — его адрес был записан на клочке бумаги. Кузен нашел им обоим работу — Мириам занималась уборкой, Якоб мыл посуду. Чета молодых музыкантов с новорожденным ребенком перебивалась поденной работой, живя в забытой богом ночлежке на краю света.

И несмотря ни на что, всегда подчеркивала Мириам, они были счастливы. Это ощущение не покидало их и позднее, в лагере для перемещенных лиц на острове Мэн, где они организовывали вечерние концерты, а Мириам преподавала основы английского людям, говорящим только на немецком, чешском, венгерском или польском. Тогда, вопреки известиям из материковой Европы, еще верилось, что рано или поздно к ним в Англию доберутся родные: брат Мириам Антон и их престарелая мать Йозефа, из-за болезни не уехавшая вместе с дочерью; Анна и Франц, родители Якоба; его сестры Фанни и Марианна; многочисленные дядья, тетки и двоюродные братья.

Потом, разумеется, они испытали боль, и та осталась с ними навсегда, со временем лишь чуть ослабнув. Но Ева часто завидовала способности матери поддерживать в себе ощущение счастья, ее умению оставлять беды в прошлом и стремиться к лучшему будущему, которое обязательно наступит.

— Похоже на Маргейт? — спрашивает Ева. — Ну, ваш первый город в Англии.

— Немного, — отвечает Мириам, на мгновение задумавшись. — Такое же огромное бледное небо, как на акварелях Тернера. Твоему отцу здесь понравилось бы.

— Да, — соглашается Ева, зная, что мать имеет в виду Якоба, а не ее настоящего отца; тот остается для нее всего лишь туманным образом, человеком без лица.

Они идут дальше в молчании, песок тихо шуршит под ногами. Ева думает о Дэвиде; он сейчас в Испании, где-то южнее Мадрида. Домой должен вернуться через пару недель. Съемки долгие и сложные — он занят у режиссера Дэвида Лина в экранизации «Дон Кихота» с Оливером Ридом в главной роли. Дэвид звонил пару раз и большую часть времени проговорил с Ребеккой; Еве сказал только, что Лин заставляет съемочную группу много работать, но они неплохо проводят время — накануне до утра дегустировал с Ридом местные крепкие напитки.

Дэвид ни словом не обмолвился о Джульет Фрэнкс, хотя ее образ незримо стоит между супругами; Джульет получила в этом фильме небольшую роль и должна была приехать в разгар съемок. И Ева, и Дэвид знали, кто предложил ее кандидатуру.

После семи лет брака Ева неохотно призналась себе: это ошибка. Сейчас она с трудом понимает, почему тогда убедила себя, что беременность подразумевает немедленное вступление в брак. И ее уверенность разделяли Дэвид, Абрахам и Джудит (Ева до сих пор отчетливо помнит выражение мученической покорности судьбе на лице будущей свекрови). Но родители не оказывали на Еву никакого давления.

— Главное — чтобы ты была уверена, Schatzi, — сказала Мириам. — Совершенно уверена.

Почему они так поступили, ведь Якоб женился, зная, что станет отцом чужого ребенка? Но он любил Мириам и верил в правильность своего поступка. Ева знала — Джим поступил бы так же, дай она ему хоть малейший шанс. Тогда, семь лет назад, отказывая Джиму в такой возможности, Ева верила — это из любви к нему. Ради того, чтобы его грандиозные планы не рухнули под тяжелым грузом отцовства. Но, увидев Джима в Нью-Йорке, мгновенно поняла: их расставание причинило ему гораздо большую боль, чем она могла себе представить.

При мысли о Джиме у Евы кружится голова, будто она оказалась на краю обрыва. Подобные ощущения часто заставляют ее просыпаться ночами. (Вчера она впервые за много месяцев спала крепко.) Побежать за ним, передать записку и не прийти — собственное поведение вызывает у Евы отвращение. Она никогда не предполагала, что способна на такое. Но она сделала это. Тем ясным солнечным утром в Нью-Йорке Ева испытала дикий страх — и не смогла заставить себя выйти из дома. Не могла представить, как в тот осенний полдень оставит Ребекку на бабушку с дедушкой и отправится в библиотеку навстречу — кто знает, чему? Новым отношениям? Новой жизни? Отказаться от всего, что есть, ради неопределенного будущего?

Ей до сих пор стыдно за свое малодушие — хотя она не уверена, пошел ли Джим в библиотеку. Больше они не встречались. У него нет лондонского адреса Кацев, но найти его не составляет труда: достаточно спросить Гарри или кузена Джима, Тоби, который по-прежнему относится к числу многочисленных друзей ее брата. Поэтому, возможно, — Ева не уверена, становится от этой мысли легче или наоборот, — Джим никуда не ходил. Вполне вероятно, он был возмущен ее предложением, порвал записку на клочки и выбросил их.

— Ты несчастлива, Schatzi, — внезапно произносит Мириам, будто читая мысли Евы. — Ты несчастлива в браке.

Ева собирается возразить. Она никогда не обсуждала с матерью свое подлинное отношение к Дэвиду — но, разумеется, Мириам о многом догадывается; обмануть человека с такой интуицией, как у нее, непросто. Она и Якоб всегда утверждали, что им нравится Дэвид — энергичный и обаятельный. Но Ева понимает: их все больше огорчают его длительные отлучки, из-за которых Ева, по сути, воспитывает Ребекку в одиночку, со всеми сопутствующими трудностями и проблемами. Ей приходится отвечать на бесконечные вопросы о том, когда вернется папа, и утешать дочь, приходящую посреди ночи в спальню родителей, но застающую там только мать.

Изо всех сил Ева старается беречь психику Ребекки: рассказывает, как много Дэвид работает, как он востребован в своей профессии. Каждая открытка, полученная от него, тщательно изучается; всякий междугородный звонок становится поводом для праздника. Сама же Ева — мать на полной ставке, двадцать четыре часа в сутки. Мать, конечно, любимая, но привычная, не вызывающая и доли того интереса, как ее далекий блистательный отец; тот появляется в жизни Ребекки с поцелуями и подарками, когда ему заблагорассудится. А что касается самой Евы — ее литературных усилий, намного более важных для нее, чем поденщина в издательстве «Пингвин», — на это попросту не остается времени. Разумеется, она может не работать — у Дэвида теперь хороший доход, — но принципиально не хочет жить за счет мужа, точно так же, как не делала этого ее мать, хотя и полагалась на Якоба во многом другом.

Сейчас, гуляя вдоль полосы прибоя под бесконечным небом, Ева понимает, что больше не в состоянии скрывать правду.

— Это правда, мама. Я очень несчастна. И уже давно.

Мириам прижимает к себе одетую в шерстяную перчатку руку дочери.

— Моя любимая, ты посадила себя в клетку. И думаешь, что выбраться из нее невозможно. Но ты не права. Достаточно открыть дверь.

— Так, как это сделала ты?

Мириам не поворачивает головы; продолжает глядеть на море и на Ребекку, которая носком ботинка рисует на песке большой круг. Ева смотрит на мать сбоку и видит, насколько та по-прежнему красива, лишь редкие морщины тронули глаза и уголки губ.

— Да, как это сделала я, — отвечает Мириам. — И как может сделать каждый, кому посчастливилось иметь свободу выбора.

 

Версия первая

 

Чудо

Лондон, май 1968

Дженнифер Мириам Тейлор появляется на свет в девять часов ясным весенним утром, когда редкие облака бегут по бледному акварельному небу, а деревья, чьи верхушки достают до окон родильного зала, только начинают зацветать.

Годы спустя Джима поразит, насколько время рождения его дочери точно соответствует ее характеру — она будет аккуратным дисциплинированным ребенком, а со временем превратится в аккуратную дисциплинированную женщину, юриста, намного более квалифицированного, чем когда-либо мог стать ее отец. Но сейчас, держа новорожденную на руках и чувствуя ее неровное дыхание, он почти не следит за временем. Минуты и часы потеряли свое привычное значение.

Он хотел остаться с Евой — чтобы разделить и хоть как-то смягчить ее боль, — но акушерка шикнула на него и выгнала из палаты. Всю ночь Джим пил кофе, сидя за кухонным столом, тревожно поглядывая на часы и ожидая звонка, который разрешит ему вернуться. После девяти телефон наконец зазвонил; уже светало, когда Джим сел за руль и поехал в больницу. Он застал жену спящей.

— Не будите ее, — сказала сестра и погрозила пальцем.

В присутствии медсестер — решительных и всезнающих, похожих друг на друга в одинаковых белых накрахмаленных шапочках — он всегда чувствует себя беспомощным.

Ему, однако, позволяют взглянуть на ребенка. Джим всматривается через окошко палаты для новорожденных и не сразу обнаруживает свою дочь. Тут его охватывает паника, пугает значимость происходящего, он боится, что уже оказался несостоятельным как отец. Затем наконец видит Дженнифер, и к нему приходит понимание: он в любом случае узнал бы ее, эту миниатюрную головку с кажущейся прозрачной кожей; темные, неожиданно густые волосы; эти разумные, ясные глаза — такие же синие, как у него самого. Открытие приводит Джима в восторг, хотя сестра и сказала, что с возрастом цвет поменяется.

Ева просыпается: на лице у нее выражение болезненной усталости. Но она улыбается, и Джиму кажется — жена изменилась; он восхищен ею самой и чудом, которое та совершила. Этим маленьким чудом. Он садится у ее кровати на неудобный пластиковый стул. Дженнифер сосредоточенно смотрит на него своими невероятными голубыми глазами, сжимая и разжимая маленькие кулачки. Джим знает — новорожденные порой выглядят странно, как сморщенные старички, будто обладают глубинным знанием о прошлой жизни; Юэн говорил о чем-то подобном в том году, когда родился его сын Джордж. Однако Джим испытывает это впервые, ему еще не доводилось смотреть в лицо только что появившегося на свет человека, понимая: ребенок приходит в мир со знанием великих тайн жизни, но вскоре знание покинет его, и все надо будет начинать заново.

Этой долгой бессонной ночью за кухонным столом Джим испытывал радостное возбуждение, отравленное, впрочем, чувством острого стыда: он вспомнил танцовщицу из Нью-Йорка, Памелу. Больше они не встречались: на следующий день, отойдя от похмелья, Джим осознал, как легко и бездумно предал свою жену и все, что та для него значила. «Я сделал ошибку, — успокаивал себя Джим. — Такое больше не повторится».

Тем не менее «такое» повторилось, причем в их доме, примерно через год, когда Ева уехала в командировку: на сей раз это была Грета, молодая немка, работавшая в школе помощником преподавателя. Девятнадцать лет, гибкое, податливое тело, высокая грудь. Потом она не хотела отпускать Джима, расплакалась, и он понял, какую ошибку совершил. К счастью для него — для всех, — через неделю Грете пришлось вернуться в Мюнхен, где заболел кто-то из родственников. Оттуда она написала Джиму два трогательных письма, которые удалось перехватить прежде, чем кто-то заметил немецкие марки на конвертах, а затем, к его облегчению, связь прервалась. На протяжении нескольких недель Джим был отвратителен себе до такой степени, что не мог смотреть на свое отражение в зеркале. Он не понимал, как Еве удается жить так, словно ничего не случилось. Но постепенно чувство вины истончилось, стало похоже на постоянный звон в ушах, словно белый шум, — мешает, но можно притерпеться. Жизни не угрожает.

Джим часто спрашивал себя — не испытывал ли подобное чувство его отец? После войны Льюис Тейлор был звездой английской живописи, а теперь вышел из моды, хотя преподаватели Джима в школе Слейд хорошо его помнили. Некоторые из них даже учились вместе с Тейлором-старшим, и в их памяти он остался худым подростком с кривой ухмылкой и вечной сигаретой в углу рта. Джиму всегда казалось: наставники особенно строги к нему именно потому, что он сын Льюиса Тейлора. Например, один из них с особым удовольствием обвинял юношу в попытке копировать отцовскую манеру письма; такое отношение вызывало у Джима упрямое нежелание подчиняться требованиям. Он хотел быть не таким, как все, и в то же время знал: единственный человек, чье одобрение ему нужно, — это отец, от которого Джим подобных слов не услышит никогда.

С возрастом Джим стал понимать, что Льюис не хранил верность Вивиан: он переспал с большинством натурщиц, в некоторых даже влюблялся. Джим помнит сцену из детства — отец собирал вещи, а Соня, рыжеволосая девушка с картины, ждала его в машине у ворот. Мать бегала вверх и вниз по лестнице, ее крики привлекли внимание соседей, четы Доуз. Он помнит робкий голос миссис Доуз из-за забора:

— Успокойтесь, миссис Тейлор, я уверена, все образуется.

Но мать оставалась безутешна: после того как отец, мягко отстранив ее руку, поставил чемодан в багажник машины, она плакала целыми днями. Джим сам готовил и носил поднос с едой матери на второй этаж. Ему было всего девять лет, мальчику в голову не приходило в чем-то обвинять отца; тот вернулся домой через несколько недель безо всяких объяснений. Вивиан пришла в себя, вновь начала краситься. Джим слышал, как она напевала что-то на кухне, когда готовила, а ночами из родительской спальни до него доносились другие, странные звуки, но смысл их оставался Джиму недоступен. Все, казалось, встало на свои места — и внезапно спустя год отец умер, а через несколько дней после этого мать впервые забрали в больницу.

Какое-то время Джим утешал себя тем, что никогда не подвергал Еву подобным унижениям. Ведь он не любил Памелу, в конце концов; и, безусловно, не испытывал никаких чувств к Грете. Они привлекали его только физически — инстинкт и вожделение; так, во всяком случае, говорил себе Джим вначале. Но недавно он задумался, не стояло ли за его изменами кое-что еще: может быть, желание по-другому познать женское тело — безо всех обстоятельств, сопутствующих браку: воспоминаний, размолвок, взлетов и падений; и без любви. Безусловно, он любит Еву: предав ее, Джим ощутил это с необыкновенной силой. И тем не менее чувствует, как они отдаляются друг от друга, и ненавидит себя за происходящее. Ненавидит собственное негодование, которое не в силах подавить, как ни старается. Его недовольство вызвано тем, что карьера Евы идет в гору, ей во всем сопутствует успех, пока он сам находится в ловушке постылых учительских обязанностей — заведенный туда собственной ложью. Нежелание Евы иметь детей долго стояло между ними: подобно гранате с вырванной чекой, которая периодически взрывалась, причиняя огромный вред. Джим винил Еву в эгоизме и однажды прямо сказал об этом, но, когда увидел, какую боль ей причинил, пожалел о собственных словах — да тех уже было не вернуть.

А затем в один прекрасный летний день в прошлом году Ева сказала, что беременна (они были осторожны, но, как выяснилось, недостаточно). Джим видел, что она радуется этой новости не меньше его. И вот в мир вступает Дженнифер: их дочь, их любовь и надежда на счастье в браке.

Сегодня ночью, ближе к четырем, на стол, за которым сидел Джим, взобрался их кот и растянулся там, погрузившись в сон; Джим, сидящий на стуле, уронил голову на руки и тоже задремал. Ему привиделась мастерская — он теперь называл ее просто «сарай», поскольку определение «мастерская» казалось слишком значительным для редких посещений по воскресеньям. Во сне Джим заканчивал автопортрет. Изображение на холсте расплывалось, но Джим знал, что рисунок хорош, возможно, лучшая работа в его жизни, и она наконец принесет долгожданный успех. Он позвал Еву, чтобы показать ей картину, и та прибежала из дома; но, когда Джим обернулся, увидел не жену, а свою мать. С портретом тоже что-то произошло: на месте глаз зияли две дыры.

— Не достаточно хорошо, — услышал он за спиной свистящий шепот матери, — не достаточно.

В больнице Джим, оставив задремавшую Еву, идет в кафетерий выпить чашку жидкого кофе, а по дороге рассказывает встречным — врачу в костюме и строгом галстуке, испуганно глядящему на Джима, пожилой женщине с грустным, изборожденным морщинами лицом — о том, что стал отцом. Днем приезжают Якоб и Мириам: они светятся от счастья, оживленно разговаривают, по очереди держат Дженнифер на руках. Все трое уходят, когда заканчиваются часы посещения — все в порядке, говорит медсестра, но пару дней мать с ребенком еще надо подержать здесь, чтобы «привести их в идеальную форму», — и неуверенно останавливаются у дверей больницы.

Якоб откашливается.

— Мне кажется, отправиться в такой день по домам будет неправильно, а, Джим? Может быть, поужинаем все вместе?

Они находят неподалеку французский ресторан, где мужчины заказывают себе по стейку с жареной картошкой, а Мириам — буйабес. Джим смотрит то на Мириам в элегантной светло-желтой блузе и со вкусом подобранном шарфе, то на Якоба и его открытое лицо с крупными чертами, свежевыбритое, но с уже пробивающейся щетиной. «У Евы хороший отец, — думает Джим, — а ведь он ей не родной. Может быть, отцовство — вопрос не только биологии, но и простой человеческой решимости».

— А твоя мама? — спрашивает Мириам. — Она приедет?

Джим на мгновение видит мать такой, как в своем вчерашнем сне: молодой (примерно столько лет ей было, когда умер отец), с гладкой кожей, без морщин, с обнаженными руками. Состояние Вивиан сейчас улучшилось: новое лекарство сделало ее более уравновешенной. Джим позвонил матери сразу после того, как у Евы начались схватки; ее голос показался странным: он звучал приглушенно, будто эхо. Но эта странность была все-таки меньшим злом по сравнению с альтернативными вариантами.

— Я позвоню ей завтра, — сказал он. — Не хочу строить планы, посмотрим, как Ева будет себя чувствовать.

Мириам кивает. Сидящий рядом с ней Якоб улыбается Джиму, отпивая из своего бокала.

— Теперь у тебя есть дочь, Джим. Ничто уже не будет как прежде.

Джим улыбается в ответ:

— Я знаю.

Он до сих пор потрясен новостью о собственном отцовстве и пытается осмыслить незнакомое ощущение жизни, которая разворачивается перед ним, подобно чистому листу, ожидающему, что же на нем напишут.

 

Версия вторая

 

Уход

Лондон, июль 1968

Вернувшись из редакции «Ежедневного курьера» домой, Ева застает там Дэвида. Его раскрытый чемодан стоит на кровати.

— Ты вернулся раньше.

Дэвид смотрит на жену с высоты своего роста. Он одет в рубашку с короткими рукавами, которую Ева видит в первый раз. Белый цвет подчеркивает загар — после месяца, проведенного в Италии, Дэвид вполне может сойти за итальянца. Встретив его взгляд, она испытывает странное замешательство: муж был в разъездах несколько недель — в Италию отправился прямо из Нью-Йорка — и за это время они лишь иногда беседовали по телефону; когда он звонит, то общается в основном с Сарой. А если очередь доходит до нее, Ева с трудом может отыскать понятные им обоим темы: мир Дэвида состоит из расписанных по часам съемок, интриг, дней, проведенных в трейлерах, и ночей, тонущих в выпивке, — и очень далек от ее собственного. Все чаще Еве кажется, что они разговаривают на разных языках и ни один не стремится услышать другого.

— Съемки закончились на два дня раньше. Я поменял билет.

— Понятно.

Она испытывает раздражение. К ужину должна прийти Пенелопа, и Ева предвкушала, как они вдвоем с подругой проведут вечер на террасе, обмениваясь новостями и офисными сплетнями. Ева начала работать в «Ежедневном курьере» два года назад: не под началом Фрэнка Джарвиса, проводившего с ней собеседование после окончания Кембриджа, а как младший редактор в отделе литературы. Устроиться ей помогла Пенелопа.

Для присмотра за пятилетней Сарой, когда та возвращается из школы, а Ева еще на работе, она наняла Аурель, флегматичную молодую француженку. Аурель не вызывает нареканий, правда, любит усадить Сару перед телевизором, чтобы спокойно поболтать со своим парнем в Реймсе или накрасить ногти. Но сейчас девушка на каникулах в родной стране, а Ева хотела бы иметь немного времени, чтобы подготовиться к приезду Дэвида — убраться в квартире и рассказать Саре о скором возвращении любимого папочки.

— Ты мог бы меня предупредить.

Он молча смотрит на нее. В разговоре возникает заминка, и внезапно Ева понимает, что происходит, — от этого ей становится нехорошо. Дэвид не разобрал свои вещи.

— Пойдем присядем, — говорит он ровным голосом. — Мне кажется, нам обоим не повредит глоток чего-нибудь.

Она выходит на террасу. Солнце все еще жарит, и Ева подставляет ему лицо, закрывает глаза, вслушивается в отдаленные крики детей в Риджентс-парке, в равномерный гул проезжающих машинам. К своему удивлению, она сохраняет спокойствие. Дэвид приносит джин с тоником, слишком крепкий, без сомнения, а через час надо забрать Сару из дома ее подружки Доры, — ну и ладно, пусть мать Доры думает что хочет. Еве кажется, будто все это происходит с другими людьми, за которыми она лишь наблюдает. Молодая пара сидит на солнце: он — брюнет с движениями точными и выверенными, как у танцора; она — легкая, подвижная, с миниатюрными чертами лица. Мужчина протягивает женщине стакан, оба пьют, не глядя друг на друга.

— Куда ты поедешь? — спрашивает она. И дабы показать, что все понимает — назвать имя другой женщины означает лишить ее власти над собой, — добавляет:

— Вместе с Джульет?

Дэвид смотрит на нее, но Ева не отвечает на его взгляд. Хочется думать, что даже здесь и сейчас она по-прежнему способна удивить его.

— Знаешь, а ты совсем не такая, как я представлял, когда мы познакомились, — сказал Дэвид через несколько лет после женитьбы. Ева посчитала это комплиментом, но позднее задумалась, не говорил ли муж о своем разочаровании: на смену женщине, которая когда-то его привлекла, явилась ее скучная, бледная копия.

Но даже если он и удивлен, Дэвид этого не показывает.

— У нее есть квартира в Бейсуотере. Но мы подумываем о переезде в Лос-Анджелес.

— А Сара?

— Она может прилетать к нам на каникулы.

В словах Дэвида возникает заминка, вызванная, как хочется верить Еве, тревогой и сожалением, хотя она знает — подобные чувства мужу чужды. «Если они и есть, — думает она недобро, — то лишь потому, что он их разучил заранее. Подготовил сценарий».

— Если ты, конечно, не возражаешь.

Ева молчит, и Дэвид торопливо продолжает.

— Я должен это сделать, Ева, — ты ведь меня понимаешь? Думаю, да. Ты ведь тоже знаешь, что наш брак давно умер.

В сознании Евы вспыхивает картинка: они лежат на бетонных плитах, словно каменные изваяния на христианских гробницах. Что сказал Якоб в тот вечер накануне свадьбы — они сидели в музыкальной комнате, а в холле громко тикали дедушкины напольные часы? «Я боюсь, что он не сможет любить тебя так же сильно, как самого себя». Она знала это тогда, знала, собственно, всегда, но происходящее сейчас — это уже слишком. Уехать в Лос-Анджелес с этой женщиной, возложив на Еву обязанность самой сообщить Саре, что папа больше не вернется… Ева знает: гнев придет; чувствует, как он подступает, но происходит это словно не внутри ее, а где-то вдали, и сама она наблюдает за происходящим в перевернутый бинокль, испытывая только леденящее спокойствие.

— Ева.

Она глядит на него и немедленно узнает это выражение лица: именно такое Дэвид Лин снял крупным планом в своем последнем фильме. На шестифутовомэкране в кинотеатре она рассматривала фальшивые слезы на лице своего мужа. В жизни Ева ни разу не видела Дэвида плачущим.

— Ты же знаешь, я любил тебя. Мне жаль, что все так случилось. Я постараюсь, чтобы все прошло для тебя… безболезненно.

Дэвид кладет ей руку на плечо.

— Пожалуйста, не надо. Пожалуйста, просто уходи. Он остается на месте. Ева с усилием, стараясь сохранить достоинство, произносит:

— Мы все обговорим потом…

Пока Дэвид собирается, она ждет на террасе, допивая джин и не открывая глаз.

— Я позвоню завтра, — говорит он из гостиной. — Постарайся все объяснить Саре.

«Но ведь это твоя обязанность, — думает Ева. — А ты так легко перекладываешь ее на меня».

Дэвид топчется в дверях. Ева размышляет, выйдет ли он на террасу поцеловать ее на прощание — так, как делал всегда, уезжая на репетиции, представления, пробы, съемки: словно и сейчас покидает дом лишь на время. Но Дэвид не выходит.

— До свидания, Ева, — произносит он. — Береги себя.

Она не отвечает — ждет, когда напоследок щелкнет замок входной двери. Вскоре он появляется на улице. Ева сверху наблюдает за мужем, везущим по тротуару свой чемодан.

Дэвид останавливается у припаркованной неподалеку машины, открывает багажник, кладет туда вещи. В машине сидит женщина: Еве видны только темные кудри, черные очки в черепаховой оправе, розовая помада. Это Джульет. Вероятно, все это время ждала Дэвида в машине, наблюдая за ними. От мысли, что их брак кончается так спокойно и безо всяких церемоний, а эта женщина сидит и наблюдает за происходящим, будто смотрит пантомиму, Еве хочется плакать, и она быстро уходит в дом.

На кухне она позволяет себе расплакаться и стоит, опершись на раковину, до тех пор, пока не наступает время идти за Сарой.

Умывается холодной водой, тщательно поправляет макияж и спускается к машине — наверняка автомобиль останется ей, если условия развода окажутся справедливыми. Она не сомневается: так и произойдет; несмотря на свое высокомерие и буйный нрав, Дэвид всегда был человеком разумным; даже добрым в той мере, в какой это доступно мужчине, превыше всего ценящему собственное счастье.

Ева вдруг понимает — и эта мысль доставляет боль, — ей будет не хватать Дэвида вопреки всему: их отдаленности друг от друга; его изменам; осознанию того, что роман между ними не должен был продлиться дольше нескольких месяцев; недостаточности ее любви к нему — и причина заключалась не только в неискушенности Евы. Ей будет не хватать его смеха и того, как он постукивает себя по колену, когда нервничает. Его прикосновений (хотя в последний раз они занимались любовью несколько месяцев назад) и ощущения собственной красоты и могущества, возникавшего всякий раз, когда Дэвид признавался ей в любви. Семейных завтраков: случалось это нечасто, но поверить в то, что она больше не увидит, как Дэвид кормит Сару, Еве непросто. Его звучного, глубокого голоса, доносящегося из комнаты дочери, где Дэвид укладывает ее спать. Ей будет не хватать этого и многого другого, составляющего их общую жизнь; все теперь покроется тьмой и исчезнет.

Какое-то время Ева просто сидит за рулем, глубоко дыша. Затем заводит мотор и едет по улице, мимо того места, которое только что покинула машина Джульет.

 

Версия третья

 

Мороз

Корнуолл, октябрь 1969

Прошлая ночь выдалась морозной. «Впервые в этом году», — думает Джим, стоя у окна и грея руки о кружку с кофе. На часах четверть восьмого. Джим встал первым — так же поступал его отец, чтобы застать утренний свет, который беспрепятственно проникал в комнату и окрашивал ее в бледные тона.

Сегодня он проснулся позже обычного, зарылся под одеяло и прижал к себе теплое тело Хелены, будто чувствуя, что на улице минусовая температура, и высокая трава на задней лужайке пожухла, а салат замер на грядках под пленкой. Кому-то — скорее всего, Говарду — хватило ума накрыть их: наверное, прочитал прогноз, или чутье сельского жителя помогло ему правильно истолковать подсказки ветра и грозно темнеющего неба.

До переезда в Трелони-хаус Джим тоже мог считать себя сельским жителем: его детство прошло вдали от городов, в Сассексе, и он привык к его ритму жизни, неожиданным звукам и глубокой тишине, краскам и запахам. Но теперь Джим знает: Сассекс — не настоящая сельская местность, в отличие от Корнуолла. Во всяком случае, этой, продуваемой всеми ветрами части, в нескольких милях от Сент-Айвз: впереди море, позади поля и черные утесы, создающие впечатление лунного пейзажа, и высокая трава, и цветы. Говард называл их, но в памяти Джима сохранились лишь некоторые: истод, очанка, мягкий подмаренник.

Подмаренник — ярко-желтый цветок с четырьмя матовыми лепестками. В то лето, когда Джим впервые появился здесь, они пошли на прогулку, и Хелена улеглась на цветущем лугу. Желтый фон выгодно оттенял ее роскошные рыжие волосы. Оттенок, словно у Лиззи Сиддел, по крайней мере, такой, каким передал его Россетти в своих работах. На это Джим обратил внимание еще при знакомстве с Хеленой; к своему разочарованию, впоследствии он обнаружил, что ее волосы — крашеные. Там, на вершине утеса, Джим собрал букет из подмаренников, принес в дом и поставил в кувшин возле мольберта. Хелена выделила ему угол в старом сарае, служившем мастерской; зимой там царил холод, несмотря на то что они завесили дверь индийскими покрывалами, а в самые морозные дни приносили древний обогреватель. Первая картина, написанная Джимом в Корнуолле: букет подмаренников в бело-голубом кувшине на столе. Ничего особенного, но он сразу понял: это лучшее, что удалось ему за очень долгое время.

Джим наливает себе еще чашку кофе, находит в запасах Кэт хлеб из муки грубого помола, отрезает кусок и мажет на него масло и джем. Наверху кто-то ходит; наверное, Говард. Он обычно встает следом за Джимом. Немало утренних часов они провели вдвоем в мастерской, где Джим смешивал краски и отмывал кисти, а Говард перетаскивал с улицы всяческие деревяшки — коряги, очищенные и выбеленные морем; здоровенные обрезки мореного дуба, добытые на лесопилке в Зенноре; собственноручно собранные толстые вязанки хвороста, похожие на ведьмовские метлы. Говард — скульптор по дереву, поэтому его часть мастерской напоминает рабочее место плотника — инструменты, токарный станок, острый запах смолы и опилок.

Вначале звуки, раздающиеся из владений Говарда — стук молотка, монотонное повизгивание пилы, — отвлекали Джима от работы. Он даже поинтересовался у Хелены по секрету, нельзя ли ему занять одну из пустующих чердачных комнат. Она покачала головой: главная идея как раз и заключалась в создании общего творческого пространства, где происходит постоянный обмен идеями. Хелена рассказала об этом еще при первой встрече на праздновании пятидесятилетия Ричарда в его доме в Лонг-Эштоне; Джима сразу привлекла рыжеволосая женщина в зеленом платье, стоявшая у камина. Он подошел к ней и с прямотой, удивившей обоих, спросил, как ее зовут. Им приходилось перекрикиваться — кто-то поставил пластинку «Лед Зеппелин», — но рассказ Хе-лены о колонии художников в Сент-Айвз выглядел, с точки зрения Джима, как описание рая.

Спустя неделю он сел в свой потрепанный «рено» и отправился в Корнуолл. А еще через несколько недель Джим — потерявший голову от любви, желания, долгих ночных разговоров с обитателями колонии, во время которых они, передавая по кругу самокрутки с марихуаной, обсуждали искусство, секс и любые темы без ограничений, — сказал матери и Ричарду Сейлзу, что уезжает.

— Поезжай, займись делом, — ответил Ричард, — и будь счастлив, как ты того заслуживаешь.

Даже мать проводила его словами, похожими на благословение:

— Джим, ты сын Льюиса Тейлора и унаследовал отцовское упрямство. Только не забывай, пожалуйста, о женщине, которая тебя очень любит, хорошо?

Она подалась вперед, взяла сына за подбородок, и в этот момент он будто вновь оказался в родительском доме в Сассексе; как часто, возвращаясь днем из школы, Джим заставал мать, сидящую без движения в кресле с вечной сигаретой между пальцев, и отца, работавшего наверху, отгородившегося от всего мира.

Уже поселившись в Трелони-хаус, Джим начал сомневаться в правильности идеи общего творческого пространства, но вслух не возражал. Дом, в конце концов, принадлежал Говарду; достался ему после смерти матери, светской дамы и первой покровительницы колонии в Сент-Айвз. Теперь, год с лишним спустя, Джим видит, что идея неплоха: его собственные работы стали более энергичными, словно жесткие, законченные формы творений Говарда придали Джиму уверенности в себе.

На лестнице раздаются шаги. Дверь кухни открывается, и появляется Говард, еще сонный, похожий на медведя в своем шерстяном халате. У него выдающаяся внешность: рост шесть футов, совершенно лысая голова, крупные, выразительные черты лица будто позаимствованы у трех разных людей. И все же, считает Джим, в нем есть харизма, хотя это слово не совсем точно передает исходящее от Говарда ощущение силы, которое особенно действует на женщин. Джим подозревает, что когда-то у Говарда и Хелены был роман, но вопросов не задает, понимая — ответ может ему не понравиться. Если даже и так, все держится в секрете: Говард и Кэт вместе уже много лет. В любом случае в этом доме подобное не поощряется — Говард сказал это Джиму, когда они обсуждали его переезд в Трелони-хаус.

— У нас тут, — говорил Говард с горящим взглядом, — не какое-нибудь сомнительное сборище, о которых пишут газеты. Мы не делимся друг с другом деньгами и — тут он для убедительности постучал кулаком по столу — любимыми. Мы художники. Работаем бок о бок, вместе готовим еду и ухаживаем за садом. Если такая жизнь вам нравится, тогда — добро пожаловать.

— Нальешь мне кофе? — Говард грузно опускается на стул. — Спасибо.

— Сегодня ночью были заморозки, — говорит Джим. — Первые в этом году.

Говард делает глоток, прикрывает глаза.

— Да. Я закрыл салат пленкой. Но дрова сырые. Ты сегодня за них отвечаешь?

— Думаю, да.

Расписание дежурств по хозяйству, написанное аккуратным мелким почерком Кэт, пришпилено к пробковой доске у двери.

— Хелена готовит вечером. Я что-то слышал про мясное рагу.

Говард задумчиво кивает, глаза его по-прежнему прикрыты. Лысый и в халате с капюшоном он напоминает молящегося монаха.

— А в двенадцать, если не ошибаюсь, появится Стивен.

— Так он сказал.

Всю прошедшую неделю Джим готовился: заканчивал последние работы, разбирал картины, хотя Стивен предупредил, что выбирать будет сам и упаковка — не забота Джима, он приведет с собой человека, который ею займется. Джим ни с кем этим не делится, но он боится, что все может сорваться: Стивен Харгривз не приедет, не погрузит его картины в фургон и не увезет их в свою галерею в Бристоле. При этом Джим знает, что его страх иррационален, как ночной кошмар. К выставке все готово: афиши отпечатаны, и одну из них Хелена с гордостью прикрепила к пробковой доске: «Джим Тейлор. Рисунки. 1966–1969». Закрытый показ состоится через три дня — на него в стареньком микроавтобусе Говарда поедут все восемь обитателей дома: кроме Говарда, Кэт, Джима и Хелены тут живут еще Джози, Саймон и Финн с Делией. Придут тетка Джима Пэтси и его дядя Джон, и даже Вивиан вместе с Синклером. Джим никак не может заставить себя называть его спутником матери. Пэтси сообщила ему новость — и та удивила Джима до глубины души — по телефону спустя несколько месяцев после его отъезда в Корнуолл.

— Твоя мать познакомилась с одним человеком. Джим, я не видела ее такой счастливой и спокойной с тех пор, как она встретила твоего отца.

— Вы с Хеленой больше не ссоритесь? — спрашивает Говард, отхлебывая кофе. — Я имею в виду из-за этой картины.

Джим свой кофе допил. Он тянется за кофейником, но тот уже пуст.

— Да. По крайней мере, мне так кажется. Она утверждает, что все в порядке.

Шесть месяцев назад случилась их первая настоящая размолвка, длительная и болезненная. Тогда он взялся за самую важную в своей жизни картину. Работая над изображением рук и ног, Джим попросил Хелену позировать — возможно, в этом и заключалась его ошибка. Но в остальном портрет писался по памяти: женщина сидит на подоконнике с книгой в руках, ее лицо слабо освещено. Небольшого роста, блестящие темные волосы, блуждающая улыбка… Ева, конечно, то была Ева; Джим знал это еще до того, как начал рисовать.

Ему не пришло в голову опасаться ревности Хелены — она тоже художник и знает, что подсознание иногда выдает образы полностью готовые — и сформировавшиеся абсолютно бесконтрольно. Но Хелена приревновала. Несколько дней не разговаривала с Джимом и не позволяла себя успокоить — да и как он мог сделать это? С первого дня знакомства Джим был честен с ней: она знала, как глубоко он любил Еву и какую рану та ему нанесла.

«Не стоило, — думал все эти дни Джим, — начинать эту картину». Хотя это оказался лучший из нарисованных им портретов: они оба — и он, и Хелена — так думали. На выставке, организованной ими в Сент-Айвз, эта работа словно заслоняла собой все остальные, и какая-то загадочная сила постоянно влекла к ней посетителей. Один человек простоял у портрета почти четверть часа; им оказался Стивен Харгривз, старинный приятель Говарда по Королевскому колледжу. Его галерея в Клифтоне, как выяснилось, располагалась всего через несколько улиц от квартиры Вивиан; Джим проходил мимо нее много раз.

— Хорошая работа, Джим, — сказал Стивен, протягивая ему руку. — Нам надо подумать над твоей персональной выставкой.

Разумеется, портрет Евы (так Джим именовал его про себя, официально полотно называлось «Читающая женщина») займет центральное место на предстоящей выставке, но Хелена не позволяла себе думать об этом; вчера, помогая разбирать картины в мастерской, она вновь увидела эту работу, прислоненную к стене, и внезапно расстроилась. Позднее, в постели, успокоившись, она сказала:

— Прости, Джим. Знаю, что выгляжу смешно. Но меня не покидает чувство, как будто она нас преследует. Я знаю это.

Он, конечно, разубеждал Хелену, обнимал, шептал на ухо ласковые слова. Но чувствовал, что в ее словах есть доля правды, и злился на себя, а еще больше на Еву.

Два часа он проторчал тогда у входа в публичную библиотеку Нью-Йорка; сто двадцать минут текли очень медленно, вокруг волнами проносились автомобили, а Джим стоял, ощущая, как груз разочарования становится тяжелее. Возвращаясь домой, он дал себе слово забыть Еву и все, что с ней связано. Он вновь поддержит принятое ею решение.

Джим остался верен своему слову — но вот Ева снова здесь, на картине, которую вскоре упакуют и увезут за двести миль отсюда, в Бристоль. Джим ставит пустую кружку в раковину и оборачивается к Говарду; тот сидит, прислонившись к стене, по-прежнему прикрыв глаза.

— Никак не отойду, старина. Трава была злая.

— Это правда.

Джим вчера сделал лишь пару затяжек и пошел наверх к Хелене, которая не захотела присоединиться к вечеринке.

— Пойду прогуляюсь.

Говард кивает.

— Сильно не задерживайся. И включи обогреватель, ладно? Холодает.

Джим и вправду замерз, пока шел по двору навстречу свежему утреннему запаху моря и сырой земли. На этот пейзаж он мог смотреть бесконечно: изъеденные пещерами утесы, беспокойное, переменчивое море, вода, темно-синяя этим утром, и небо, светлеющее на горизонте. Он медлит, прежде чем открыть дверь в мастерскую, чувствуя, как увиденное наполняет его беспричинным счастьем, и наслаждается этим состоянием. С возрастом Джим понял: счастье мимолетно, к нему не надо стремиться и цепляться за него не стоит, нужно только осознать, что оно пришло, и длить миг сколько удастся.

 

Версия первая

 

Тридцатилетие

Лондон, июль 1971

Они опаздывают на вечеринку к Антону уже почти на два часа.

Сначала Анна, дочь соседей, довольно раздражительная девица, которая должна была остаться с ребенком, без объяснений явилась на полчаса позже оговоренного времени. Затем Джим, будучи уже изрядно навеселе (он налил себе и Еве по порции джина с тоником, пока они собирались, и еще два коктейля выпил в ожидании Анны), внезапно заявил, что ему не нравится наряд жены.

— Ты похожа на младенца-переростка в ползунках, — сказал он, и уязвленная Ева принялась рассматривать себя в обтягивающем комбинезоне. На днях в магазине тот показался ей таким элегантным, особенно в сочетании с новыми босоножками на веревочной танкетке. Неужели Джим не понимал собственной жестокости? Он произносил эти слова с улыбкой и удивился, даже обиделся, когда Ева решительно отправилась наверх переодеваться.

— Ты что, шуток не понимаешь?

Наверху она отыскала длинное платье, в котором недавно ходила на барбекю с бывшими одноклассниками, — в тот раз у Джима не возникло претензий к ее внешнему виду. Снимая одежду, Ева обнаружила, что тихонько плачет.

— Не обращай внимания, — сказала она собственному отражению в зеркале, поправляя макияж в ванной. И все-таки ее ранила эта жесткость, появившаяся в Джиме; место комплиментов, которые доставались ей раньше (сколько раз в начале их отношений он называл ее красавицей!) теперь заняли едкие замечания. Особенно часто такое случалось, когда он выпивал.

И вряд ли Джим делал это неосознанно: несколько недель назад Ева попыталась вызвать мужа на разговор, чтобы понять, чем так его раздражает. Он посмотрел удивленно — конечно, момент был выбран неудачный: они вернулись с вечеринки в редакции «Ежедневного курьера» и оба были не вполне трезвы.

Он сказал:

— Не понимаю, что ты имеешь в виду. Это я тебя должен раздражать. Твой муж — несостоявшийся художник. Нечем особо гордиться, верно?

В ванную неуверенным шагом входит маленькая Дженнифер.

— Мама идет на вечеринку, — лепечет она. За ней следует Анна с обиженным выражением лица. Ева целует дочь, спускается на первый этаж и говорит, что лучше бы им отправляться прямо сейчас, иначе можно будет уже никуда не ходить.

— Ты переоделась, — произносит Джим неприязненно. — Я не просил этого.

Ева делает глубокий вдох.

— Давай просто пойдем.

Такси привозит их к дому Антона. Продолговатое георгианское здание стоит на одной из тенистых площадей Кенсингтона. Антон со своей женой Теа — яркой худощавой блондинкой, юристом из Норвегии — купили его сразу после свадьбы, устроенной в Осло. Теа немедленно принялась сверлить стены, отдирать старый линолеум и ликвидировать все обнаруженные ею недостатки — и вскоре дом стал выглядеть современно, богато и неброско — как сама Теа, думает Ева.

Она обнаруживает золовку в саду, где с деревьев свешиваются разноцветные лампочки, а складной столик уставлен остатками пиршества: тут холодное мясо, сыр, селедка под укропным соусом, картофельный салат и цыпленок по-королевски, а также огромный торт «захер», испеченный Мириам.

— Мы пропустили еду? — спрашивает Ева, целуя Теа в обе щеки. — Прости за опоздание.

Та машет рукой с красивым маникюром:

— Не переживай, ради бога. Мы только начали.

Антона Ева находит на кухне, разливающим ромовый пунш из глубокой металлической кастрюли.

— Meine Schwester!Попробуй пунш. Твой муж тебя опередил.

Он кивает в сторону холла — там Джим о чем-то оживленно беседует с Джеральдом — где же в таком случае Пенелопа?

Ева берет наполненный стакан и целует брата.

— С днем рождения. И как себя ощущаешь теперь, когда тебе тридцать?

Он пожимает плечами и протягивает порцию пунша очередному гостю. Ева смотрит на Антона — глаза той же формы и цвета, что и у нее самой, густые брови (как у Якоба), жесткие, непокорные волосы — и видит перед собой мальчишку на два года младше ее, которому всегда нужно было заполучить то, что принадлежит сестре. Однажды, в три года, Антон выпросил у Евы ее любимую куклу и весь день не расставался с ней, повторяя: «Мое, мое», пока не вмешалась Мириам. Когда ему сейчас об этом напоминают, Антон смеется.

— Не знаю, сестренка. В принципе, все то же самое. А как это выглядит со стороны?

Ева не успевает ответить — появляются новые гости, друзья Антона по работе, громогласные, с раскрасневшимися от выпивки лицами. Мир, в котором живет брат, — царство регат, прав на швартовку и блестящих корпусов новеньких яхт — далек от Евы так же, как и Антону незнакома ее жизнь. Вежливо улыбаясь мужчинам и здороваясь с ними, она отходит, повторяя про себя вопрос, заданный братом: «А как это выглядит со стороны?»

Ей тридцать два; замужем за любимым человеком; родила дочь; зарабатывает на жизнь журналистикой. Ее роман написан наполовину, и она надеется — верит, — что он хорош. Все чаще Еву зовут на телевизионные ток-шоу, где обсуждается все — от ядерного разоружения до прав работающих матерей.

Регулярное появление на экране сделало Еву известной — она уже привыкла, что посторонние люди узнают ее, смотрят ей вслед, пытаясь вспомнить, где могли видеть. Впервые это произошло в парке — Дженнифер каталась там на трехколесном велосипеде, — и Еву несколько вывела из себя непрошеная слава. Она и сейчас считает такую популярность лишней; но в глубине души известность доставляет ей удовольствие.

А что же другие, более важные вещи, например, тот фундамент, на котором держится все остальное, — брак? Здесь дела обстоят куда хуже: Джим несчастлив, Еву это приводит в отчаяние, но контакт с собственным мужем утрачен. Она пыталась — конечно, пыталась — восстановить его, однако Джим сопротивляется любым попыткам. В прошлое воскресенье, например, вернувшись вместе с дочкой с обеда у Пенелопы, она застала его в мастерской, задремавшим в кресле; пустая бутылка из-под виски стояла на полу.

— Папа спит, — сказала Дженнифер. Ева подхватила малышку на руки, отнесла в дом и усадила играть в гостиной — так она могла за ней наблюдать через стеклянные двери. Вернулась и растолкала Джима. Очнувшись, он посмотрел на нее с тоской и безысходностью. Ева вдруг испугалась:

— Что происходит, дорогой? Я могу тебе чем-то помочь?

Джим вновь закрыл глаза:

— Нет. Ничем.

Она придвинулась ближе, положила руку на затылок, погладила по вьющимся волосам.

— Любимый. Не надо так. За что ты себя наказываешь? У тебя есть работа и время, чтобы рисовать, у нас есть Дженнифер, и у нас есть мы. Разве этого не достаточно?

— Тебе легко говорить, Ева.

Джим отвечал мягко, без ожесточения, и тем не менее каждое слово врезалось в Евину память.

— Ты получила все, чего хотела. Ты не можешь себе представить, что чувствую я.

— Ева!

На Пенелопе сегодня платье с пейслийским узо-ром; после рождения Адама и Шарлотты она прибавила в весе, и это придает ей величественности.

— Где тебя носит?

Ева улыбается, благодарная подруге за то, что отвлекла ее от грустных мыслей. Они вновь выходят в сад; солнце зашло, и Теа зажгла свечи, расставив их в стеклянных банках вокруг цветочных клумб, в дополнение к висящим выше разноцветным лампочкам.

— Девушка, которая сидит с Дженнифер, опоздала. — Та вечно надутая соседская девчонка?

Ева кивает.

— На самом деле она ничего.

— Это ты так думаешь. Представляешь, на прошлой неделе, когда Джеральд заболел — какая-то кишечная инфекция, два дня не вставал, — Луиза зашла к нам в спальню, одетая в шорты и лифчик от купальника, с вопросом, не надо ли ему чем-нибудь помочь.

— Может быть, она беспокоилась…

— Не похоже.

Испанку Луизу, свою помощницу по хозяйству, Пенелопа обсуждает постоянно, поскольку подозревает ее в нимфомании. Ева не может себе представить, как Джеральд, образцовый супруг, вдобавок набирающий вес с такой же скоростью, с какой редеют его волосы, поддается чьим-то чарам. Точнее, она не может представить, как изящная двадцатилетняя девушка с шоколадными глазами соблазняет Джеральда. С другой стороны, чего только не бывает. Но она бы никогда не подумала, что Джим способен на такое.

— Эта женщина опасна, — добавляет Пенелопа.

— Брось. А как же женская солидарность?

— Она не пробуждает во мне чувства солидарности.

Пенелопа делает глоток; она предпочла пуншу белое вино. Ева уже немного пьяна и жалеет, что не поступила так же.

— Но ты, конечно, права. Не стоит беспокоиться. По правде говоря, мне ее бог послал. А ты не думала кого-нибудь взять?

— Помощницу по хозяйству?

Ева часто размышляла о такой возможности: они с Джимом целый день на работе, и всякий раз надо в суете подыскивать кого-то, кто приглядит за Дженнифер, а к Мириам она и без того обращается слишком часто.

В прошлое воскресенье Якоб со всем возможным тактом заговорил о Джулианне, внучке их старых венских друзей. Та планирует приехать в Лондон учиться.

— У нее имеется опыт обращения с детьми. Она может подойти, дорогая.

Ева согласно кивнула, хотя мысль о молодой незнакомке в их доме ей не нравилась. Есть обстоятельства, о которых она не может сказать вслух. Однажды, убирая в мастерской, Ева нашла письмо в конверте с немецкой маркой; его автором оказалась Грета, ассистент преподавателя иностранных языков в школе Джима, недавно уехавшая на родину. Ее английский был неуклюжим: Я мечтаю, как мое тело опять соприкоснется с твоим… Мое сердце зовет тебя…

Ева почувствовала дурноту, убежала в ванную и склонилась над раковиной. Но это состояние прошло; потом она села на кухне и закурила. Когда пачка опустела, решила положить письмо на место и не говорить Джиму о своей находке: не могла подобрать слов, ответ на которые была бы в состоянии выслушать и принять. Одна мысль, что Джим полюбил другую и остался с семьей лишь из чувства долга, вместо того чтобы уехать с Гретой, казалась невероятной. Но Ева знала — она не вынесет, если это предположение подтвердится.

— Папа говорит, какая-то девушка приезжает из Вены в сентябре, — рассказывает она Пенелопе. — Внучка их друзей, Дюреров — помнишь таких? Может быть, имеет смысл на нее посмотреть.

— Хорошая мысль. Давай выпьем еще.

Так они и делают — и Ева вопреки здравому смыслу решает не изменять пуншу. После второй порции у нее кружится голова, по телу разливается восхитительное тепло. Антон приносит Еве еще один стакан, затем ведет сестру в сад танцевать. Все гости уже там: школьные друзья Антона (Ян Либниц и его новая жена Анджела танцуют, слившись в объятиях); коллеги по яхтенному бизнесу; Теа и ее приятели-юристы; Пенелопа и Джеральд; кузен Джима Тоби и его компания с Би-би-си; Джим подходит к Еве со спины, обвивает ее руками, они раскачиваются в такт музыке — «Роллинг стоунз» исполняют «Диких лошадей». Ева поворачивается к нему лицом. Разумеется, Джим пьян, как и она сама; оба улыбаются друг другу, продолжая танцевать.

Джим наклонятся к Еве, и она вновь видит эти синие глаза цвета неба, так поразившие ее в первую встречу; чувствует прикосновение его колючей щеки.

— Прости, — шепчет Джим ей на ухо. — Я люблю тебя. Любил и всегда буду любить.

— Я верю тебе, — отвечает Ева, и ее слова правдивы — вопреки всем сомнениям и неотступному страху. Ведь на самом деле, если не верить в это, во что тогда верить вообще?

 

Версия вторая

 

Тридцатилетие

Лондон, июль 1971

Джим и его двоюродный брат Тоби встречаются, как договаривались, в пабе неподалеку от Риджент-стрит. Тоби в рубашке с короткими рукавами сидит с друзьями за столом в саду — у него отличное настроение, он пьет пиво и смеется. Когда появляется Джим, Тоби поднимается. Мужчины приветствуют друг друга тепло, но немного неуверенно — они не виделись несколько лет, идея встретиться со своим кузеном пришла Джиму в голову только вчера поздно вечером. Недавно звонила его тетка Фрэнсис, чтобы поздравить с первой выставкой в Лондоне: она прочитала об этом в «Ежедневном курьере».

— Мы обязательно приедем, — сказала она. — Позвони, пожалуйста, Тоби при возможности. Я знаю, что он очень хочет повидаться с тобой.

И вчера вечером, перед тем как Хелена повезла его на вокзал в Сент-Айвз — надо было успеть на ночной лондонский поезд, — Джим связался с Тоби. Он не искал, где бы остановиться, — Стивен предложил поселить его в гостинице, — но кузен настоял: Джим должен провести время с ним и его друзьями. Они собираются в пабе, а оттуда отправятся праздновать чье-то тридцатилетие.

— Тебе будет полезно поменять картинку, — сухо произнес Тоби. — А то у тебя перед глазами одни овцы.

Джим подавил желание объяснить: в Трелони-хаус нет овец, там только поля и утесы да еще ленивый кот Марсель, который появился однажды — тощий, с клочковатой шерстью — на пороге кухни и с тех пор отказывается уходить. Но Тоби не ошибался, когда говорил, что в Лондоне Джим отвлечется; Джим даже не представлял себе, насколько кузен был прав. Поезд прибыл на Паддингтонский вокзал в шесть утра. Еще не до конца проснувшись, Джим отдернул занавеску в купе, и перед ним открылся огромный город, грязный и суетливый, с толпами людей, спешащих по перрону под высокую сводчатую крышу. Дома, в Корнуолле, все еще спят; Дилан в поисках тепла прижимается к матери.

Джим много лет не бывал в Лондоне и, как теперь понимает, оказался не готов к встрече с городом. Выйдя из вагона, он остановился на перроне, осматриваясь. В кафе на Бишоп-бридж-роуд взял кофе и сэндвич с жирным беконом и, усевшись за столик, разглядывал бесконечные приливы и отливы машин на улице, решительно шагающих мужчин в строгих костюмах и женщин в туфлях на высоких каблуках. «Почему, — подумал Джим, — они все так спешат?»

Друзья Тоби, как выясняется, в большинстве своем работают вместе с ним на Би-би-си: продюсер, редактор программ, диктор по имени Мартин Сондерс. Они не могут поверить, что у Джима нет телевизора и он не смотрел его уже много лет, но с возрастающим интересом слушают рассказ о жизни в Трелони-хаус — об общей мастерской, огороде, строгом разделении обязанностей.

— Коммуна, — произносит один из них; Джим не запомнил его имени.

Джим неловко ерзает на стуле. Он знает, как большинство людей воспринимают слово «коммуна».

— Мы предпочитаем называть это колонией. Художественной колонией.

Человек кивает в ответ, но Джим видит, что его не слушают.

— Понятно, колония. А как вы там оказались?

Складское здание в Бристоле, застывшие тени от лодок, темная вода, свежесть поцелуя Хелены… Потом она повела его к себе — Хелена остановилась у друзей в Редленде; множество людей махали им на прощание из гостиной сквозь клубы дыма от марихуаны.

Кожа у нее была бледной и теплой на ощупь; движения ее тела в одном ритме с его собственными дарили Джиму совершенно новые, замечательные ощущения. Когда потом они лежали без сна, Хелена спросила:

— Не хочешь поехать со мной в Корнуолл, Джим? Сегодня.

Джим открыл рот, чтобы сказать «конечно же я не могу», а вместо этого услышал собственный голос:

— Почему бы и нет? Просто на выходные.

В понедельник он позвонил из Сент-Айвз в «Арндейл и Томпсон» — сообщить, что заболел и появится на следующий день. Так он и сделал; но через неделю подал заявление об увольнении, а еще спустя месяц погрузил вещи в машину и покинул Бристоль навсегда. Мать не устроила своей обычной истерики — спасибо тете Пэтси, которая приехала к ней на первое время, — и даже лечащий врач Вивиан поблагодарил Джима.

— Вы сделали для нее больше, чем многие сыновья на вашем месте.

Сейчас человеку, чье имя он не может вспомнить, Джим отвечает:

— Разумеется, я встретил женщину. И поехал вслед за ней. А как еще?

Собеседник улыбается и поднимает стакан.

— За это стоит выпить. У вас ведь скоро открывается выставка на Корк-стрит, верно?

— Да. Предпоказ в понедельник.

— Отлично. Вот что, Джим. Я расскажу о вас нашему редактору. Может быть, пришлем съемочную группу. Выйдет хороший материал для раздела культуры.

— Я не уверен…

Джим на минуту представил себе, как воспримут эту идею Говард и Кэт: мясистое лицо Говарда краснеет, ладонь в застарелых шрамах опускается на стол.

«Исключено. Как тебе такое могло прийти в голову? Это противоречит всем нашим…»

— Ну, посмотрим. Но в понедельник я бы зашел посмотреть на вашу выставку.

Джим поднимает бокал и говорит неправду:

— Буду рад вас видеть.

Когда пиво допито, Тоби объявляет: пора идти.

— Чей день рождения празднуем? — интересуется Мартин.

— Антона Эделстайна, — отвечает Тоби. — Мой школьный приятель — помните, был на рождественской вечеринке? Он судовой брокер.

— Помню, — энергично кивает в ответ Мартин. — Брат Евы Кац. Или теперь она снова Ева Эделстайн?

Сердце Джима готово выскочить из груди. Медленно и осторожно он произносит:

— Ева Кац?

Мартин поворачивается в его сторону:

— Да, она писательница. Жена Дэвида Каца — точнее говоря, бывшая жена.

Он с интересом смотрит на Джима своими серыми глазами:

— А вы ее знаете?

Джим пожимает плечами:

— Почти нет. Встречались однажды в Нью-Йорке, на бродвейской премьере «Богемы».

Мартин понимающе кивает.

— Очаровательная женщина. Как-то я пытался с ней закрутить… Но слышал, у нее роман с Те-дом Симпсоном из «Ежедневного курьера». Повезло ему! Теду сейчас, наверное, не меньше пятидесяти, я думаю.

На Риджент-стрит они берут два такси. Сидя в машине, которая несется по Трафальгарской площади, затем мимо Уайтхолла и через Миллбэнк, Джим думает о Еве Кац. Сколько лет они не виделись? Восемь — и последняя их встреча длилась не больше часа. Но если вспомнить всех, с кем он общался за эти годы, на множестве вечеринок — в Корнуолле они случались реже, и тем не менее счет этим быстрым, обрывочным разговорам шел на сотни, — никто не оставил в памяти такой след, как Ева, ее лицо во время той давней беседы.

Один раз Джим даже нарисовал Еву по памяти. Не совсем так, конечно: он увидел фотографию в газете — она стояла в облегающем платье рядом с Дэвидом Кацем на какой-то премьере. Хелена настойчиво интересовалась, кого он изобразил, возможно, даже ревновала. Но картина не получилась: не удалось уловить выражение — задумчивое, немного строгое, — заинтересовавшее Джима в ней когда-то. Потом, погрузившись в хлопоты отцовства и ежедневную работу, он перестал думать о Еве. Но сейчас, когда такси подъехало к длинному дому георгианской эпохи, из ярко освещенных окон которого доносились звуки музыки и громкие голоса, Джим испытал внезапное волнение при мысли, что опять увидит ее.

Внутри дом оформлен с подчеркнутой элегантностью — всюду белая лакированная мебель. Джима представляют приветливому человеку с густыми бровями — это и есть Антон Эделстайн, темные глаза выдают родство с Евой — и его жене Теа, стройной, неэмоциональной блондинке. Тоби с друзьями толпятся в саду у складного стола, где сервированы закуски. Джим тоже подходит, кладет себе на тарелку сыр, холодное мясо, цыпленка по-королевски, но все время отвлекается, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть Еву среди толпы незнакомцев. И наконец это происходит — он замечает ее в кухне, Антон как раз наполняет стакан сестры.

Она оказывается выше, чем ему запомнилось, на ней черный комбинезон и туфли на танкетке. Темные волосы заколоты высоко и открывают шею; Джим забыл, какая у Евы ровная, матовая кожа. Она оглядывается вокруг, будто почувствовав на себе чей-то взгляд; видит Джима и отводит глаза без улыбки. Джим краснеет и отворачивается. Ясно, что она не узнает его.

— Привет.

Голос Евы раздается у него за спиной. Джим оборачивается и видит ее рядом. На этот раз Ева улыбается, но неуверенно, словно сомневаясь в его реакции.

— Джим Тейлор, верно? Мы встречались однажды в Нью-Йорке, в «Алгонкине». Вы, наверное, не помните меня. Я Ева Кац.

Ему становится радостно — она не забыла его, она его узнала. Джим собирается сказать: конечно же, я вас помню, — но, разумеется, не успевает.

— Ева!

Мартин опускает свою тарелку, чтобы протиснуться поближе, целует Еву в щеку.

— Выглядишь потрясающе.

— Спасибо, Мартин. Рада тебя видеть.

На несколько минут Ева оказывается потерянной для Джима; к ней подходят все новые люди, она болтает с ними о том, как обстоят дела на Би-би-си, звучат разные имена, ничего не говорящие Джиму. Однако, прислушиваясь к беседе, он узнает кое-что интересное: оказывается, у Евы только что вышел роман (как он мог не заметить? Надо будет поговорить с Говардом насчет доставки в колонию газет); раньше она работала в отделе литературы в «Ежедневном курьере»; а сюда пришла в сопровождении Теда Симпсона, знаменитого журналиста.

— Где же Тед? — интересуется Мартин, оглядываясь вокруг. Ева улыбается — она делает это всякий раз, когда кто-то упоминает Теда, — и отвечает рассеянно:

— Где-то там. В доме, наверное.

Через некоторое время, заметив, что Джим не участвует в разговоре, она поворачивается к нему. Спрашивает, чем он сейчас занимается; он ведь юрист, правильно? Джим начинает рассказывать, что оставил юридическую практику и переехал в Трелони-хаус, и замечает, как друзья Тоби заскучали. Постепенно они с Евой остаются наедине; он говорит о предстоящей выставке на Корк-стрит, она слушает с интересом.

— Это замечательно, — произносит Ева. — Похоже, новая жизнь пошла вам на пользу.

— Да.

Она смотрит ему в глаза. Джим помнит этот взгляд, способный, кажется, проникнуть в глубину души сквозь любые барьеры лжи и лицемерия. Что же натворил этот идиот Кац, как умудрился ее потерять? «Будь ты со мной, — думает Джим, — я бы ни за что тебя не отпустил». Он ловит себя на этой мысли, и ему становится стыдно. Джим произносит:

— Я живу там со своей партнершей, и нам обоим нравится. И нашему сыну Дилану тоже.

Ева в ответ радостно, но несколько напряженно улыбается.

— У вас сын! Как здорово. А у меня дочь. Сара. Сколько лет Дилану?

Джим отвечает на вопрос, показывает фотографии, которые всегда носит с собой. Джози снимала на «полароид», к тому же против солнца, поэтому изображение нечеткое, и в нижней половине кадра какая-то полоса… Дилану на снимке девять месяцев; пухлый, кудрявый мальчуган неуверенно шагает по лужайке навстречу Хелене, которая протягивает к нему руки.

— Прелестные, — говорит Ева. — Оба.

— Спасибо. А вашей сколько?

— Восемь. Сейчас покажу фотографию.

Она открывает маленькую сумочку, висящую у нее на запястье. Он в это время любуется изгибом ее шеи и простым серебряным кулоном в виде сердца, который виден в низком вырезе. Несмотря на внешнюю простоту, это дизайнерская и, видимо, дорогая вещь, однако Джим инстинктивно чувствует: его выбирала не Ева, скорее всего, подарок Теда.

— Ох…

Она поднимает глаза, и Джим переводит взгляд на ее лицо.

— Ну конечно. Они остались в другой сумке. Какая жалость. Я так хотела, чтобы вы увидели Сару.

— Могу представить ее. Если она хотя бы немного похожа на вас, то должна быть красивой.

Он произносит это не задумываясь. Живя в Корнуолле, Джим привык к искреннему выражению чувств — откровенность была одним из правил в доме Говарда и Кэт; хозяин утверждал, что у него нет времени на «мелкобуржуазное манерничанье». Ощутив, как Еве становится неудобно, Джим тут же жалеет о сказанном. Ева бросает взгляд на свой пустой бокал, и Джим пугается, что она сейчас повернется и уйдет, он вновь ее потеряет.

Но она тихо говорит ему:

— Когда мы встретились в Нью-Йорке, вы сказали мне одну вещь, которую я запомнила.

Ее серьезность удерживает Джима от попытки отделаться шуткой: «О боже, неужели это было настолько ужасно?»

— Я рассказывала вам, как трудно мне пишется, и я не могу закончить книгу, опасаясь, что она никому не понравится, а вы сказали: «Единственный судья — вы».

Он помнил, конечно, помнил — потом ругал себя за невыносимый пафос, с каким это прозвучало.

— Я так и не закончила ту книгу, — сказала Ева. — Она просто не была нужна — ни мне, ни кому бы то ни было другому. Но когда начала работать над новой, то записала ваши слова на листе бумаги черным фломастером и повесила его над своим столом. И не снимала до самого конца.

— Уверен, вы переоцениваете мой вклад. Но и я помню сказанное вами. Что надо просто продолжать рисовать и не искать отговорки. Я долго не мог забыть эти слова.

Несколько мгновений они смотрят в глаза друг другу, потом Ева отворачивается в сторону двора, где гости танцуют под музыку «Роллинг стоунз». Джим забыл о них, забыл обо всех, кроме нее; нестерпимо хочется положить ей руку на затылок и притянуть к себе. Но в этот момент Ева видит кого-то — мужчину, который машет рукой и зовет присоединиться к танцующим. Он старше ее (не пятьдесят, конечно, как сказал Мартин, но сильно за сорок), шевелюра седая, и Джим отмечает, что он еще привлекателен, лицо живое и выразительное, как у человека, добившегося высот в этой жизни, но не утратившего способности удивляться окружающему миру.

— Тед, — говорит Ева, хотя Джим уже понял, кто это. — Я, пожалуй, пойду… Поговорим потом, хорошо? Рада была вас повидать, Джим.

Она быстро сжимает его руку и уходит. Он остается один в саду среди мерцающих огней — пока они разговаривали, кто-то расставил свечи в стеклянных стаканчиках вдоль забора и зажег их, вдобавок к гирляндам разноцветных электрических лампочек.

Джим достает папиросную бумагу, табак и немного травы, прихваченной с собой. Свертывает самокрутку, пытаясь не глядеть туда, где Ева танцует в объятиях Теда, его руки обнимают ее талию, их лица почти соприкасаются. Он очень старается не смотреть, но всякий раз Ева оказывается в поле его зрения, будто остальные гости — просто фон в тонах сепии и ларго.

И даже когда Джим закрывает глаза после первой затяжки, наполнившей рот сладким дымом, он продолжает видеть танцующую Еву и отражения десятков огоньков в ее волосах.

 

Версия третья

 

Тридцатилетие

Лондон, июль 1971

Ева замечает Джима первой.

Он только что пришел и неуверенно озирается по сторонам, стоя в холле вместе с другими гостями; среди них — его кузен Тоби. Отпустил волосы до плеч, носит расклешенные джинсы; сняв пиджак, остается в облегающей коричневой футболке с овальным вырезом.

Джим никогда не походил на хиппи, но несколько лет назад он переехал в Корнуолл и поселился в какой-то коммуне. Гарри однажды рассказал об этом за ужином у них дома, еще до отъезда Дэвида в Лос-Анджелес; он сделал это без всякого умысла, подумала Ева, а просто с привычным для себя безразличием к чувствам других людей.

— Помнишь Джима Тейлора? — спросил Гарри. — Того парня из Клэр, с которым у тебя что-то было?

Ева ничего не ответила, только посмотрела на него в упор; будто она могла забыть Джима!

— Связался с какой-то художницей и поселился в коммуне хиппи. Свободная любовь и все такое. Везет же засранцам, я вам скажу.

Сейчас Ева поворачивается и убегает по лестнице наверх — прежде чем Джим сможет ее увидеть. В ванной она стоит у зеркала, держась за раковину; ее сердце бьется учащенно, а в горле пересохло. Смотрит на свое отражение в зеркале; лицо бледное, на веках растушеваны серые тени, положенные в несколько слоев, — попытка сделать «дымчатые глаза», увиденные в каком-то журнале.

Еве не приходило в голову, что Джим может оказаться на вечеринке Антона, а теперь она не видит в этом ничего удивительного. У него скоро открывается большая персональная выставка — «Ежедневный курьер» писал о ней, — и конечно же, оказавшись в Лондоне, он вполне мог найти своего кузена Тоби. Но Джим непременно должен был отказаться от приглашения на день рождения ее брата. «Если только, — при мысли об этом Ева крепче хватается за край раковины, — он не захотел увидеть меня. Если не пришел сюда ради меня».

Она немедленно отбрасывает эту мысль как абсурдную и самонадеянную: у Джима есть женщина, возможно, даже дети. Ева уверена, что Джим никогда не вспоминает о ней. А у нее свои обязательства: хотя даже в самые трудные дни она не позволяет себе так думать про Ребекку и Сэма.

Ева умывается холодной водой, потом достает из сумки косметичку, румянит щеки. Вспоминает, как перед уходом из дома наклонилась над кроваткой сына поцеловать его — Сэм, в пижаме, с волосами, еще влажными после ванны, обнял ее, притянул к себе и отчаянно попросил:

— Мамочка, возвращайся скорее!

Она пообещала и сказала, что Эмма, его няня, сейчас поднимется к нему и почитает сказку.

Ребекка у себя в комнате красила ногти на ногах пурпурным лаком. Ева подумала: «О, напоминает конечности при гангрене», — но вслух произнесла:

— Потрясающий цвет, дорогая. Я ухожу.

Дочь подняла голову, выражение ее лица смягчилось. Ей всего двенадцать, а уже заботится о собственной внешности (Ева говорит себе: «Вся в отца») — и после школы часами шепчется с подружками по телефону, обсуждая мальчиков.

— Отлично выглядишь, ма. Мне нравится это платье.

Ева ответила «спасибо» и, целуя Ребекку на прощание, уловила смешанный запах шампуня и духов «Шанель № 5». Дэвид во время последнего приезда в Лондон купил ей флакон в дьюти-фри. Ева полагает, что эти духи не подходят для двенадцатилетней девочки, но Ребекка пользуется ими каждый день, даже отправляясь в школу.

С лестницы, ведущей на первый этаж, Ева оглядывает гостиную: появляются все новые и новые гости, люди смеются и переговариваются, держа в руках бутылки с вином, но Джима среди них не видно. Она подбирает полы длинной юбки, чтобы не наступить на нее. Улыбается пришедшим, хотя не узнает их — наверное, это друзья Теа; так же небрежно элегантны, как ее золовка. На кухне Ева наливает себе еще один стакан пунша.

Ее брату тридцать лет. Верится с трудом — порой, думая об Антоне, она по-прежнему видит перед собой маленького упрямого мальчика, всегда желающего иметь то, что есть у сестры. Но мальчика, разумеется, уже нет, как нет и прежней Евы. Нет девчонки с косичками, питавшей сильную, хотя и недолгую страсть к лошадям. Нет юной девушки, заполнявшей многочисленные тетради тривиальными рассказами и чудовищными стихами — ее саму потом коробило от них. Нет студентки, упавшей с велосипеда и увидевшей тень человека, проходившего мимо. Который тогда тоже не знал, что с ним станет.

— Привет, — говорит Джим, приводя Еву в замешательство: она все еще там, в окрестностях Кембриджа, смотрит на юношу в фирменном двухцветном шарфе колледжа Клэр и размышляет, надо ли принимать предложенную им помощь. Но этот юноша исчезает и превращается в мужчину; стоит перед ней в проеме двери, ведущей в сад — там на деревьях светятся развешанные Теа разноцветные фонари.

— Привет, — отвечает она.

Незнакомые Еве мужчина и женщина осторожно протискиваются мимо Джима.

— Извините, — говорит молодая босоногая блондинка, — мы за пуншем.

Джим делает шаг в сторону сада.

— Освобождаю вам дорогу.

И, повернувшись к Еве, добавляет:

— Пойдем прогуляемся?

Она безмолвно кивает и идет за ним.

Сад невелик, но большинство гостей собрались на площадке возле дома, где начались танцы. Пенелопа и Джеральд тоже там, в этой колышущейся толпе. Ева и Джим без труда находят тихое место, отгороженное белыми горшками с лавровыми деревьями. Создается иллюзия, будто они здесь в полном одиночестве, и Ева вспоминает их последнюю встречу в «Алгонкине», на той проклятой вечеринке. «Да, сложно», — сказал Джим тогда, и Ева прекрасно поняла, что он имел в виду, но не нашла правильных слов для него.

— Я не собирался сюда приходить.

Впервые за вечер Ева смотрит на Джима внимательно: видит его обычную бледность, и россыпь веснушек, и нахмуренный лоб. Он держится неприязненно, и Ева отвечает так же сухо:

— Зачем же пришел?

— Тоби привез. Сказал, мы идем на день рождения. А чей это день рождения, я узнал уже по дороге.

«Но ты мог повернуться и уйти», — думает Ева. Вслух она говорит:

— Ты ведь не знаком с Антоном?

— Нет, мы не встречались.

Кажется, молчание длится очень долго. Ева чувствует пульсацию в висках.

— Прости… я не пришла тогда.

Джим с непроницаемым лицом делает глоток красного вина.

— Откуда ты знаешь, что я пришел?

В горле у нее пересыхает. Воображая их встречу — Ева делала это, отрицать бессмысленно, — она не могла вообразить такой холодности. Знала: Джим будет сердиться, но ей казалось, злость быстро уступит место снисхождению и даже радости.

Джим произносит уже мягче:

— Конечно, я пришел, Ева. Я ждал тебя. Ждал у библиотеки несколько часов.

Она смотрит ему в глаза, потом отводит взгляд.

— Я внезапно испугалась… Прости меня, пожалуйста, Джим. Я поступила ужасно.

Краем глаза Ева замечает, как Джим кивнул, и думает: «Возможно, это было не более ужасно, чем тогда, в Кембридже, — но я все сделала правильно, Джим. Верила, что тебя освобождаю». Она размышляет, не сказать ли об этом, но сейчас уже слишком поздно, слов явно недостаточно. Ева делает глоток пунша, чтобы отвлечься и перестать прислушиваться к собственному участившемуся сердцебиению. Она не могла представить Джима таким: изменилась не только манера поведения, но и внешний облик. Он иначе выглядел в Нью-Йорке — одетый с небрежным богемным шиком, в джинсы и рубашку навыпуск, с копной непричесанных волос — и когда был студентом Кембриджа, в свитере поверх рубашки, спасавшем его от пронизывающего холода Фенландской низины. Иногда, просыпаясь на узкой кровати в комнате Джима в колледже Клэр, Ева подолгу рассматривала его лицо, бледное до синевы, и темные нити вен, сбегающие к запястьям.

— Читала в газете про твою выставку, — с усилием произносит она. — Рада, что ты нашел себя.

— Спасибо.

Он достает из кармана папиросную бумагу, табак и немного марихуаны.

— На самом деле это оказалось нетрудно. Во всяком случае, легче, чем я думал вначале.

Джим разговаривает уже не так неприязненно, и Ева понемногу успокаивается.

— У тебя кто-то есть…

Джим не отвечает; Ева смотрит, как он умело уминает табак и рассыпает марихуану по всей длине бумажного листочка.

— Да.

В одной руке он держит свернутую папиросу, другой закрывает пачку с табаком и кладет ее в карман.

— Ее зовут Хелена. У нас есть дочь Софи.

— Софи.

Ева на мгновение задумывается.

— В честь твоей бабушки.

— Верно. Мать была вне себя от счастья.

Вивиан. Они встречались как-то в Кембридже, когда та приезжала на один день, и Джим повел их обедать в университетскую столовую. Вивиан была одета пестро — голубое платье, розовый шарф, красные искусственные розы на полях шляпки — и вела себя капризно. После кофе, когда Джим ненадолго отлучился, она повернулась к Еве и сказала:

— Вы мне очень нравитесь, дорогая: вы прелестны и, как я вижу, умны. Но у меня есть ужасное предчувствие, что вы разобьете сердце моего сына.

Ева никогда не рассказывала Джиму о том разговоре, опасаясь показаться сплетницей. Сейчас она вспомнила о нем и поразилась дару предвидения его матери.

— Как Вивиан?

— В общем, неплохо.

Джим закуривает, делает пару глубоких затяжек и протягивает самокрутку Еве. Та берет и тоже затягивается, хотя марихуана — не по ее части, и, кроме того, что скажет Эмма, если Ева придет домой под кайфом? «Но немного не повредит», — думает она. Джим продолжает:

— Ей выписали новое лекарство — похоже, помогает. Она, кстати, тоже не одинока. Вышла замуж за приятного уравновешенного человека. Он бывший банковский служащий, сейчас на пенсии.

— Как хорошо. Я рада за нее.

От земли сладко пахнет травой. Ева делает еще одну затяжку и возвращает самокрутку Джиму.

— Все?

Она качает головой, он пожимает плечами и продолжает курить.

— А ты как? Я слышал, у тебя уже двое детей. Мальчик, верно?

— Да. Сэм. В следующем месяце ему исполнится четыре.

Сэм: ее замечательный мальчик, нежданный подарок. Это случилось вскоре после выходных, проведенных с матерью в Саффолке. Ева решила поговорить с Дэвидом, когда тот прилетит из Испании, — и сказать ему, что уходит. Но Дэвид вернулся в приподнятом настроении: немедленно повел ее ужинать в Артистический клуб, заказал шампанское, развлекал рассказами об Оливере Риде. В тот вечер Ева увидела прежнего Дэвида — такого, каким он был в начале их знакомства: настолько притягательным, что ни одна женщина не могла удержаться от того, чтобы обернуться ему вслед. Она глубоко ранила его, уйдя к Джиму, но Дэвид потом повел себя решительно. Сейчас, сидя в клубе при свечах, Ева вспомнила сияние его глаз и то, как он без колебаний согласился: их единственный выход — немедленно пожениться.

— Позволь мне заботиться о тебе, — попросил тогда Дэвид. — Позволь заботиться о вас обоих, о тебе и ребенке.

Он говорил искренне; возможно, по его мнению, он до сих пор проявлял заботу. Они немало выпили тогда, вернулись домой поздно ночью и впервые за много месяцев занимались любовью. Так появился Сэм.

Ева не собиралась просить Дэвида о разводе. Не хотелось, чтобы Сэм вырос, зная отца только по рассказам, а Ребекка, по-прежнему боготворившая его, окунулась в печальные подробности родительских отношений. Дэвида такое положение дел вполне устраивало: статус женатого человека помогал держать на безопасном расстоянии толпы поклонниц (и маскировать отношения с одной из них). Но в прошлом году он купил дом в Лос-Анджелесе — Дэвид постоянно снимался в голливудских фильмах и устал жить в гостиницах — и его статус мужа и отца окончательно сделался теоретическим. Предполагалось, что он будет прилетать в Лондон, когда сможет; но за последние девять месяцев Дэвид провел здесь лишь два уикенда.

Разумеется, можно было отправиться к нему в Америку, но они никогда это не обсуждали, да Ева и не настаивала. Она видела Лос-Анджелес во время медового месяца, и город совершенно ей не понравился: гигантские супермаркеты, безликие автострады и непреходящее ощущение, что все вокруг хотят друг друга использовать. У Дэвида, разумеется, есть причина не звать жену в свой калифорнийский дом — Джульет Фрэнкс. Ева знает об их отношениях, и довольно давно.

— Полный набор, — говорит Джим, и Ева резко вскидывает голову, пытаясь понять — не подшучивает ли тот над ней. Она не станет обижаться, если даже и так.

— А чем ты занимаешься?

— По-прежнему читаю рукописи для издательств. Иногда берусь за книжные обзоры.

Он, как никто другой, знает: ей этого мало.

— Пишешь?

— Нет, на самом деле… тяжело, когда дети, знаешь…

— Не надо искать оправданий. Если хочешь — то делаешь. Это очень просто.

Она чувствует, что краснеет. — Мужчинам всегда легче…

— И в этом все дело?

Они смотрят друг на друга в упор. Ева ощущает новый приступ сердцебиения, но сейчас причиной его становится не прежняя смесь вины, страха и горечи потери, а чувство гораздо более сильное и незамутненное — ярость.

— Ты раньше не был таким шовинистом.

Джим почти докурил. Делает последнюю затяжку, бросает окурок на землю и растирает его носком ботинка.

— А ты не была такой тряпкой.

Ева поворачивается и уходит в дом через сад, проталкиваясь сквозь толпу танцующих, игнорируя Пенелопу, которая шепотом спрашивает:

— С тобой все в порядке? Что он сказал?

Пен, должно быть, наблюдала за разговором, хотя Еве и Джиму казалось, что никто не обращает на них внимания. Но Еве все равно; она бежит наверх, мечтая побыстрее отыскать свой пиджак, выйти на прохладную площадь, поймать такси, добраться до дома, убедиться, что дети в порядке, и с наслаждением скрыться от мира под одеялом, забыв сегодняшний вечер навсегда.

«Извинюсь перед Антоном потом, — думает Ева, — да он уже, наверное, пьян, и не заметит моего отсутствия». И в этот момент кто-то кладет ей руку на плечо и поворачивает к себе. Он обнимает ее, его губы прижимаются к ее губам, и Ева ощущает вкус марихуаны, табака, красного вина и тот запах, который может принадлежать только Джиму и больше никому.

 

Версия вторая

 

Приглашение

Лондон, июль 1971

— Ты действительно не против?

Тед, сидя на террасе с вечерней газетой и порцией джина с тоником, поднимает голову и улыбается.

— Конечно, не против, дорогая. Ты иди. Развлекись. Мы с Сарой отлично проведем время.

Ева наклоняется и целует его в теплую щеку. На часах немногим больше шести, и на улице все еще жарко, хотя солнце готовится вот-вот нырнуть за деревья и скоро терраса погрузится в тень.

— В холодильнике фаршированные помидоры. Их надо лишь на несколько минут засунуть в духовку и сделать салат.

— Ева.

Он берет ее за подбородок.

— Мы справимся. Иди. — Спасибо. До вечера.

Сара читает в своей комнате; дочь стала задумчивым, замкнутым ребенком, и Ева немного беспокоится о ней, позабыв, что в этом возрасте тоже предпочитала мир книг беспокойным детским компаниям. Жаль, что у них нет сада, где Сара могла бы играть. «А в Париже, — размышляет Ева, — у нас будет сад?»

— Я ухожу, дорогая. Вернусь не поздно. Тед накормит тебя ужином.

— Хорошо, — отвечает Сара, отрываясь от книги — она дочитывает «Маленьких женщин» Луизы Мэй Олкотт и с трудом может думать о чем-то, кроме судьбы Бет Марч. Ева поражается отстраненному, невероятно взрослому выражению на лице дочери.

— Хорошего вечера, мам.

В прихожей она надевает босоножки и лезет в сумку — проверить, на месте ли приглашение, которое Джим Тейлор вложил ей в ладонь на дне рождения Антона, перед самым уходом.

Ева решает пройтись: Корк-стрит недалеко, а она весь день просидела у стола, редактируя одно трудное место в своей второй книге. Героиня романа Фиона — актриса. Она добилась славы, но все более отдаляется от мужа-адвоката — трогательно преданного и скучного; это вольная интерпретация ее жизни с Дэвидом, только герои поменялись местами. Но к своему огорчению Ева никак не может изгнать мужа из повествования. «Почему, — спрашивает Дафна, ее редактор, в последних замечаниях к тексту, — он так долго мирится с эгоизмом Фионы?»

Ева не находила пока ответа на вопрос и поэтому сегодня позволила себе отвлечься: прочитала письма, принесенные почтальоном после обеда, поболтала с Дафной по телефону. Ничего за день толком не сделав, теперь она испытывала чувство неловкости из-за того, что оставляет Теда присматривать за дочерью, отправляясь на встречу с другим мужчиной — какой бы безобидной эта встреча ни выглядела. На улице она смотрит вверх, надеясь поймать взгляд Теда, но тот целиком поглощен чтением газеты.

* * *

Прошел почти год с того дня, как Ева впервые согласилась поужинать с ним. Тед добивался этого несколько недель — оставлял записки в ее ящике для корреспонденции или в книгах на рабочем столе; присылал букеты цветов — они заполоняли кабинет, который она делила с Бобом Мастерсом, литературным редактором, и редактором женской полосы Фрэнком Джарвисом. Букеты напоминали Еве — и воспоминания эти были приятны — о пятничных розах Дэвида. Фрэнк умолял сжалиться над человеком и не превращать кабинет в цветочный магазин (от запаха лилий он начинал чихать). Боб был более сдержан, но он хорошо относился к Теду после двадцати лет совместной работы. Лучшего репортера на Флит-стрит не найти, сообщил он Еве, будто это могло стать доводом в пользу того, чтобы принять ухаживания Теда.

Ева, однако, колебалась. Бракоразводный процесс занял больше года и оказался более трудным и болезненным, чем она себе представляла. Особенно для Сары. Ева пока не была готова к новым отношениям.

Кроме того, она не была уверена, что Тед Симпсон ей нравится, — он казался лишенным чувства юмора и высокомерным. С ним считался даже главный редактор, его мнение, сформулированное с убедительностью, присущей политикам, всегда имело резонанс. Наконец, хотя Ева и не знала его точного возраста, она подозревала, что Тед старше ее лет на пятнадцать.

И, разумеется, дело осложняла Сара. Дочь еще не до конца оправилась от развода родителей, и Ева боялась невольно причинить ей боль. Сара до сих пор иногда просыпалась по ночам и звала Дэвида; Ева подходила к ней, гладила по голове, пока девочка не затихала, или даже брала к себе в постель почитать на ночь — чего не делала с тех пор, как Сара была маленькой. Как она отреагирует на появление нового мужчины, не разрушится ли то хрупкое ощущение домашнего уюта, которое Ева так старалась сохранить?

Однако через несколько недель мнение Евы о Те-де поменялось. Теперь она ждала его новых записок и цветов; заметила, что он довольно привлекателен; начала высматривать Теда в коридорах редакции и отвечать на приветствия и улыбки. Однажды она обнаружила особенно смешную записку в присланном им экземпляре романа «Жизнь девочек и женщин» Элис Манро.

Тед написал: «Книга совсем не понравилась, поскольку в ней отсутствует жизнеописание Евы Эделстайн, а истории всех остальных женщин данного конкретного читателя не интересуют».

Она не выдержала и рассмеялась в голос, потом написала короткий, осторожный ответ.

«Как жаль, что книга не пришлась вам по душе, но рецензия меня развеселила. И я подумала: наверное, будет все-таки приятно поужинать вдвоем».

Ответа не было в течение нескольких дней. Она безуспешно искала Теда по всей редакции и сама удивлялась силе своего разочарования. Но как-то утром он появился на пороге ее кабинета (Боб и Фрэнк отсутствовали) и сказал, что забронировал столик в ресторане на вечер пятницы, если это не противоречит ее планам.

— Не противоречит, — ответила Ева.

Когда Тед ушел — так же внезапно, как и появился, — Ева позвонила матери и спросила, может ли Сара провести у них пятничный вечер. Мириам не стала задавать вопросов, хотя наверняка что-то заподозрила — особенно когда в следующие недели Ева еще не раз обращалась к ней с подобной просьбой. Лишь однажды — отношения с Тедом длились уже несколько месяцев — Мириам сказала:

— Ты светишься, Schatzi. Этот человек делает тебя счастливой.

Ева чувствовала — это правда, впервые за несколько лет. Ее сомнения относительно Теда оказались совершенно беспочвенными: он серьезно относился к работе и прекрасно разбирался в международных делах, но мог быть и забавным, и внимательным, и легкомысленным. Единственное, чего Ева не могла понять, — почему он никогда не женился.

— Я несколько раз приближался к этой черте, — сказал Тед однажды вечером; они были в его квартире в Сент-Джонс-Вуде — огромной, с высокими потолками, полной сувениров, привезенных из многочисленных командировок (он жил в Западном Берлине, Иерусалиме, Бейруте), однако казавшейся пустой и неухоженной. — Но постоянные разъезды по миру не способствуют прочным отношениям.

Ева взглянула на него — они пили красное вино, лежа в постели, — и спросила:

— А теперь ты осел в Лондоне? Навсегда?

Тед наклонился к ней с поцелуем.

— Да, Ева. Да.

«Он ответил слишком поспешно», — думает она сейчас, поворачивая на Марилебон-хай-стрит по пути к галерее.

На прошлой неделе Тед предложил ей перебраться вместе с ним в Париж. Нынешний собственный корреспондент «Ежедневного курьера», немолодой франкофил, страстный любитель бургундского вина, собрался выйти на пенсию и обосноваться в своем имении в Дордоне.

— Это завидная работа, Ева, — сказал Тед, ощутимо волнуясь, и тут же добавил: — Но я не уверен, что соглашусь, если ты не поедешь со мной. Вы обе.

Она не сразу поняла, о чем он говорит.

— Хочешь, чтобы мы поехали с тобой? В Париж?

Тед взял ее за руку.

— Глупышка, я не просто хочу поехать туда всем вместе. Я хочу жениться на тебе. И стать Саре настоящим отчимом.

Первым порывом Евы было сказать: «Да! Я люблю тебя, и это будет замечательное приключение», — но она сдержалась. В конце концов, такое решение нельзя принять в одиночку. Оставались еще Сара и родители Евы, друзья и все те корни, что привязывали ее к Лондону. И Дэвид, разумеется, хотя тот вряд ли станет возражать: он может прилетать в Париж так же редко, как и в Лондон.

Ева поцеловала Теда и ответила:

— Большое тебе спасибо. Это замечательное предложение. Но я должна подумать, дорогой. И первым делом поговорить с Сарой.

— Разумеется, — сказал он, — не торопись с ответом.

На следующий день после уроков Ева повела дочку на фильм «Вилли Вонка и шоколадная фабрика» в кинотеатр «Керзон» в Мейфэр, а после сеанса — в бар «Вимпи» есть гамбургеры.

— Что ты думаешь о Теде, дорогая? — спросила Ева словно невзначай.

Сара отхлебнула молочный коктейль.

— Мне он нравится. Забавный. И нравится, что ты с ним счастлива, мам. Когда он рядом, ты чаще улыбаешься.

Ева, сидевшая напротив дочери за пластиковым столом, едва не расплакалась.

— Когда ты успела стать такой взрослой?

— Ну, я ведь смотрю на тебя.

Сара взяла бургер, смерила его оценивающим взглядом и откусила кусок. Не переставая жевать, спросила:

— А почему ты спрашиваешь?

— Видишь ли, — Ева отложила свой бургер, — мы с Тедом обсуждаем возможность пожениться.

Сара уставилась в свою тарелку.

— Что ты об этом думаешь, дорогая?

Сара ничего не ответила. Она не отрываясь смотрела на недоеденный гамбургер. Ева поглядела на дочь — темные шелковистые волосы, мягкие щечки, — затем накрыла ее маленькую руку своей.

— Тед хочет, чтобы после свадьбы мы переехали в Париж.

— В Париж?

Сара вновь взглянула на мать. Аурель, ее первая няня, была провинциальной француженкой, влюбленной в Париж — она непрестанно говорила о нем, и на какое-то время этот город стал для Сары навязчивой идеей. Девочка постоянно спрашивала, почему не может жить там, как Мадлен, героиня ее любимой книжки-раскраски.

— Мне придется выучить язык?

Ева осторожно подбирала слова.

— Мы постараемся найти для тебя школу, где говорят по-английски. Но может быть, ты сама захочешь его выучить?

Сара погрузилась в размышления.

— Может быть. Тогда я смогу переписываться с Аурель на французском.

Она на какое-то время замолчала, доела бургер, вновь взялась за молочный коктейль. Ева не нарушала молчания. «Для нее это слишком, — думала она. — Я скажу Теду, что пока еще рано».

Но когда она собиралась заговорить, Сара подняла глаза и сказала прямо и открыто:

— Хорошо, мам. Я не против, если только мы сможем видеться с папой.

— Конечно, сможете, — пообещала Ева и, отпустив руку дочери, погладила ее по щеке.

И когда Тед зашел за ней, чтобы вместе отправиться на день рождения Антона, Ева встретила его долгим поцелуем. «Сегодня, — думала она, — я дам ему ответ».

Но на вечеринку пришел Джим Тейлор — и все превратилось в хаос. Разговаривая с Джимом, даже просто чувствуя его присутствие где-то рядом, Ева, как и тогда в Нью-Йорке, ощущала: между ними существует необъяснимая, но прочная связь, которую нельзя описать словами. Когда Джим передал ей приглашение на выставку, она пережила вспышку возбуждения, такого сильного, что кровь прилила к щекам.

Дома Тед между делом спросил, с кем она так увлеченно разговаривала на вечеринке.

— Один старый приятель, — ответила Ева так же небрежно. Тед, казалось, выбросил этот эпизод из головы, и Ева старалась о нем не напоминать.

Но сейчас, поворачивая на Корк-стрит, где возле галереи уже собираются приглашенные — рыжеволосая девушка в расклешенных джинсах и с золотой цепочкой на шее, мужчина без пиджака, в рубашке с закатанными рукавами, — Ева внезапно пугается. Лучше бы Тед не настаивал, чтобы она пошла одна, не предлагал ей с беспечной щедростью провести время в компании «старого приятеля». Что, черт возьми, Ева здесь делает? Надо развернуться и уйти, вернуться к дочери и человеку, за которого она собирается замуж.

Но Ева не разворачивается, а проходит в галерею. Почти сразу же видит Джима, окруженного гостями. Страх уступает место смущению; она берет предложенный официантом бокал и идет смотреть выставленные работы. Ева замедляет шаг у картины, где женщина с широким правильным лицом стоит у открытого окна, за которым виден утес и сине-зеленое море, рядом с ней — ваза с ярко-желтыми полевыми цветами. Это спутница Джима, он показывал Еве ее фотографию, которую всегда носит с собой. Ева не помнит, называл ли Джим имя.

— Ева. Вы пришли.

— Да.

Она целует его в обе щеки и чувствует, как вновь предательски краснеет.

— Поздравляю. Замечательное событие.

— Спасибо.

Джим смотрит на нее, потом переводит взгляд на картину.

— Хелена с букетом подмаренников. Это полевые цветы, которые растут на скалах в Корнуолле, их там целые поля. Удивительный цвет.

Ева кивает, демонстрируя заинтересованность. Она остро чувствует его присутствие; смотрит на бледную веснушчатую кожу в расстегнутом воротнике рубашки. В голове всплывает странное видение: ее пальцы скользят по его плечам… Она вздрагивает и отводит глаза.

— Я не хочу вас задерживать. Вам еще со многими надо поговорить.

— Пойдемте, я вас кое с кем познакомлю.

Ева не успевает ответить, а Джим уже берет ее за руку и ведет навстречу незнакомым людям; Ева улыбается им, здоровается, поддерживает необременительную светскую беседу.

К девяти галерея уже почти пуста; официанты собирают бокалы и тарелки из-под закусок, а Ева, не отдавая себе в этом отчет, все еще стоит рядом с Джимом. Он поворачивается к ней:

— Мы собираемся поужинать в ближайшем ресторане — я, владелец галереи Стивен Харгривз, его жена Прю и еще несколько человек. Не хотите присоединиться к нам?

Ева сомневается, думает о Теде и Саре. Она не сказала, когда вернется, но Сара будет волноваться, если она слишком задержится. И дочь сделала такое усилие над собой, приняв Теда и согласившись на переезд в Париж, — каково ей будет, если теперь все пойдет прахом? Не говоря уже о Теде, которому Ева так осторожно и неторопливо позволила узнать и полюбить себя? «На самом деле, — думает она, — выбора нет».

— Спасибо, но мне уже пора. Вечер был замечательный, Джим. Берегите себя.

Ева торопливо целует Джима в обе щеки и быстро выходит из галереи на улицу, оглядываясь в поисках такси, которое отвезет ее домой.

 

Версия третья

 

Приглашение

Лондон, июль 1971

— Пойдем поужинаем, — предлагает Джим.

Они стоят в дальнем углу галереи; посетители уже расходятся. Он до сих пор не может поверить, что пришло столько народу: кажется, все это происходит не с ним, это лишь сон. Официанты неторопливо собирают пустые бокалы и тарелки из-под закусок.

Джим безуспешно пытается вспомнить имена тех, с кем его сегодня знакомили, — художников, галеристов, коллекционеров. Стивен уже прикрепил бирки с надписью «Продано» на несколько больших работ. Джим выслушивает комплименты и вопросы, иногда даже воспоминания о своем отце. Пожилой художник с гривой седых волос и крючковатым носом сказал, что преподавал Льюису Тейлору живопись в Королевском колледже. Он долго не отпускал руку Джима.

— Я видел вас еще маленьким мальчиком. Ваш отец порой вел себя отвратительно — уж я-то знаю, — но он был настоящим художником. Случившееся с ним — настоящая трагедия.

Заехала на час тетя Фрэнсис с тремя кузенами Джима: Тоби явился прямо из телестудии, в костюме и галстуке, который распустил с явным облегчением. Джим поцеловал тетку, поблагодарил братьев, согласился, что отсутствие его матери и Синклера — просто ужасно. Но все его мысли занимала только она: невысокая женщина в синем платье, одинокая в толпе гостей. Ее обнаженные руки были унизаны серебряными браслетами, распущенные темные волосы спадали на плечи.

— Не могу, — отвечает Ева тихим голосом. — Все будут любопытствовать, почему я там.

— Они знают, что мы старые друзья по университету и ты приглашена посмотреть на свой портрет. Никто ничего не заподозрит.

Она глядит на Стивена — тот дает указания официанту, уносящему подрагивающую стопку тарелок.

— Я не уверена. — Пожалуйста.

Джим слегка дотрагивается до ее руки, однако этого прикосновения достаточно, чтобы Ева начала оглядываться по сторонам.

— Хорошо. Но я не могу задерживаться. Мама сидит с детьми.

Стивен заказал стол в дорогом французском ресторане на Шефердс-маркет. Их шестеро, считая Джима и Еву: Стивен и его жена Прю; Макс Файнстайн, коллекционер, приехавший в Лондон из Сан-Франциско на несколько дней вместе со своей подругой-японкой по имени Хироко. Как бы Джим ни успокаивал Еву, пока гости рассаживаются, он немного нервничает. Замечает подозрительный взгляд Стивена и надеется, что ему можно доверять; он, конечно, видит такое не в первый раз. К тому же присутствие Евы поначалу остается почти незамеченным: внимание всех собравшихся притягивает Файнстайн, крупный мужчина с густым утробным голосом, от звука которого позвякивают бокалы на столе. Хироко сидит рядом с ним тихо как мышка и время от времени невесело улыбается.

— Стивен сказал мне, Джим, вы живете в какой-то коммуне, — говорит Файнстайн, поглощая закуски. Глаза на мясистом лице поблескивают, словно начищенные пуговицы. — Свободная любовь, а?

Джим откладывает вилку.

— Вовсе нет. Это не коммуна, а художественная колония. Место, где художники могут делиться друг с другом идеями и творческими методами, работать сообща.

Но Файнстайна так просто с толку не сбить.

— И это ведь не все, чем вы делитесь?

Он накалывает на вилку гриб в чесночном соусе, подносит ко рту. Джим наблюдает за жирной каплей, стекающей по его подбородку.

— Я вас, хиппи, знаю. Дома насмотрелся, верно, Хироко?

Хироко по-прежнему молчит и улыбается. Сидящая напротив него Прю — прирожденный дипломат — вмешивается в разговор:

— Ты не слышал о колонии в Сент-Айвз, Макс? Помнишь Барбару Хепворт и ее компанию? Трелони-хаус расположен недалеко, но это совсем разные вещи.

— Хепворт, — произносит Файнстайн так, будто пытается вспомнить лицо старого приятеля. — А, точно.

Он начинает подробный рассказ о том, как однажды выставил работу Хепворт на аукцион и был нагло обманут покупателем, звонившим из Панамы. Джим не вслушивается в слова Файнстайна; он смотрит на Еву — та, держа бокал за ножку, вежливо наклоняет голову в сторону рассказчика.

Он видел: портрет потряс ее. Ева остановилась у этой работы и смотрела на нее не в силах оторваться. Стоило предупредить ее заранее. Джим хотел сказать еще на дне рождения Антона, когда они поднялись с кровати (чудо, что никто их не застал) и он сунул Еве в руку приглашение на выставку. Но Джим промолчал. Возможно, ему хотелось поразить ее, донести с помощью портрета — «Читающая женщина» была самой большой работой из представленных, — как много она значила для него тогда и по-прежнему значит сейчас. При первой же возможности Джим подошел и встал рядом с Евой у картины.

— Помнишь, я однажды нарисовал тебя?

Она ответила не сразу.

— Да. Конечно, помню.

Сейчас в ресторане Макс Файнстайн смотрит на Еву, и лицо его расплывается в улыбке узнавания.

— Вы же замужем за этим актером! Как его — Дэвид Кертис? Слышал, он поселился в Лос-Анджелесе. О чем он думает, оставляя в одиночестве такую женщину, как вы?

За столом воцаряется тишина, даже Прю выглядит растерянной. Но Ева спокойно отвечает:

— Я вовсе не одинока, мистер Файнстайн. Наши дети со мной, и Дэвид приезжает, когда может. Но с вашей стороны очень любезно волноваться за меня. Благодарю вас.

Файнстайн не чувствует иронии и благосклонно кивает, а Прю быстро меняет тему разговора; но Джим видит — Еве неприятно происходящее, и начинает жалеть, что пригласил ее на этот ужин. Его собственная совесть тоже нечиста: он ощущал дискомфорт вчера, когда звонил в Трелони-хаус (там наконец установили телефон) и слушал рассказ Хелены о прошедшем дне, о том, как Софи расправилась со своим обедом и как все смеялись над ней, перепачканной едой и сияющей от счастья.

— Возвращайся скорее, Джим, — сказала она. Джим думает о Софи, подвижной не по возрасту, похожей на мать простоватыми правильными чертами лица, и на мгновение ему становится страшно, что Стивен расскажет Хелене о Еве, посетившей выставку и присоединившейся к ним за ужином. Но он все равно благодарен Еве за то, что она пришла, и не собирается отказываться от задуманного.

После десерта Стивен предлагает всем дижестив, но тут Ева встает и извиняется:

— Благодарю за чудесный вечер, но мне уже пора.

Джим провожает ее. Они молча выходят на Уайт-Хорс-стрит. Там он останавливается и обнимает Еву.

— Прости, если пришлось нелегко. Но я не мог отпустить тебя.

Она прижимается щекой к его груди; голос звучит сдавленно.

— Знаю. Я тоже не хотела уходить. Но как же тяжело притворяться!

Джим берет Еву за подбородок и приподнимает ее лицо. Он полюбил эту женщину, когда впервые увидел возле велосипеда с проколотой шиной, любил все годы в Кембридже и продолжает любить сейчас.

— Поехали со мной. — Он наклоняется и целует Еву. — Я найду какое-нибудь жилье. Твои родители могут посидеть с детьми.

Ева отводит взгляд и оборачивается в сторону Пикадилли, где бежит бесконечная череда такси и громко пыхтящих автобусов, а вдали колышутся на ветру деревья в Грин-парке.

— Я не знаю, Джим. Правда, не знаю.

Он не говорит ни слова, но не представляет, как переживет расставание с Евой во второй раз, хотя, разумеется, переживет. Люди преодолевают одиночество каждый день. Думают, что им это не под силу, однако секунды сменяют друг друга, превращаясь в часы, дни и недели, а они все еще живы. По-прежнему одиноки, даже когда находятся посреди толпы. Даже если рядом с ними любимый человек или ребенок.

Но сейчас Джим не одинок. Ева глядит на него.

— Да, хорошо. Позвони мне, когда все устроишь. Скажешь, куда приехать.

Он целует ее вновь.

— Да. Как только все сделаю. Ты знаешь, я так и поступлю.

Ева поворачивается и уходит, Джим провожает ее взглядом до тех пор, пока она не исчезает за углом. Затем возвращается в ресторан, где Стивен заказал бутылку десертного вина, а Файнстайн рассказывает о своем доме в Майами.

— Видели бы вы тамошних женщин — ничего подобного нигде на свете нет!

Стивен поглядывает на Джима с любопытством, а Прю избегает смотреть ему в глаза, но Джиму все равно: он думает только о том, когда снова увидит Еву. Все годы, прожитые без нее, будто не имели ни формы, ни цвета, прошли словно во сне, и лишь теперь Джим вспомнил, что значит бодрствовать.

 

Версия первая

 

Ожидание

Бристоль, сентябрь 1972

Ева просыпается ранним субботним утром.

Она спала плохо, как и ребенок внутри. Ева несколько часов пролежала без сна, сложив руки на животе, ощущая его пинки и ожидая момента, когда серый утренний свет начнет пробиваться сквозь створки жалюзи. Наконец стрелки будильника, стоящего у изголовья, приближаются к семи, и Ева грузно встает с кровати. (При ее теперешних размерах мало что удается делать элегантно.) Джим спит не шевелясь. На двери она обнаруживает теплый халат, заботливо оставленный Синклером, и накидывает тот поверх ночной сорочки. В соседней комнате — кабинете с идеальными рядами скоросшивателей на самодельных полках — поперек раскладной кровати лежит на спине Дженнифер и смотрит загадочные сны.

Спустившись на кухню, Ева наливает воду в чайник, находит банку с растворимым кофе и насыпает его в кружку. Кухня, оснащенная по последнему слову техники, производит впечатление стерильной, как и остальные помещения в доме. В воздухе витает легкий аромат дезинфицирующих средств. Впервые навещая Вивиан и Синклера, Ева удивилась непритязательности здания — только что построенного, стоящего рядом с шестью другими точно такими же домами. За ними тянулись бесконечные поля, и лишь один ряд молодых низкорослых деревьев виднелся на горизонте. Можно было подумать, что Вивиан специально выбрала самый неброский пейзаж, желая стереть из памяти годы, проведенные в чудесном старом доме с каменными полами, розовыми кустами в саду, мастерской на чердаке, и ту часть своей жизни, которая прошла среди былого величия георгианской эпохи в темной квартире в Клифтоне, где по углам остро пахнет плесенью. Но, как выяснилось, на самом деле дом выбрал Синклер.

— Нам нравится то, что он новый. Как будто старая жизнь закончилась.

Ева понимала, о чем говорит Синклер — у него тоже имелся брак за плечами. Они с Вивиан познакомились, когда она зашла узнать состояние своего счета в банк, а Синклер, служивший там клерком, с неожиданной для него смелостью предложил сделать это за обедом. Синклер сед, стрижется очень коротко, и в целом внешность его непримечательна — из тех, какие сложно удержать в памяти.

После знакомства с Джимом Синклер позвонил ему и сказал, что имеет серьезные намерения в отношении Вивиан. Он внимательно изучил ее историю болезни и собирался теперь добиваться, чтобы врач назначил Вивиан лекарство, которое недавно прошло первые испытания.

— Я уверен, вы согласитесь, — сказал Синклер тем спокойным, взвешенным тоном, которым сообщал клиентам об отмене кредита по текущему счету, — что новый препарат лучше шоковой терапии.

Ева видела, что муж не вполне понимает, как относиться к Синклеру. Казалось, появление этого человека в жизни матери и тот факт, что теперь она подчиняется ему, не слишком нравились Джиму. Но в то же время он испытывал облегчение. Синклер рано вышел на пенсию и стал заботиться о Вивиан, до этого целиком зависевшей от Джима и своих сестер. И когда лечащий врач наконец прописал новое лекарство, состояние Вивиан изменилось словно по волшебству.

Все, и Ева в первую очередь, радовались тому, что чудовищные перепады настроения остались в прошлом — хотя Еве обретенное свекровью спокойствие чем-то напоминало этот дом, стерильно чистый и абсолютно заурядный.

Чайник вскипел. Ева наливает воду в кружку, наблюдает, как растворяются гранулы кофе. Они приехали вчера вечером позже, чем планировали: Ева хотела закончить последнюю порцию правки, чтобы в понедельник отослать своему редактору. Дверь им открыла Вивиан. Она тараторила, не давая никому вставить ни слова, пока Джим и Синклер переносили вещи из машины, а Ева помогала Дженнифер снять пальто, пытаясь уследить за потоком слов свекрови. Когда все уселись за приготовленный Синклером поздний ужин, Вивиан не могла оставаться на месте ни секунды. Даже Дженнифер, с трудом уместившись на коленях у матери, — ей давно пора было спать, но у Евы не нашлось сил пререкаться с дочерью — спросила громким шепотом, когда Вивиан вышла ненадолго из-за стола:

— Почему бабушка такая странная?

Ева и Джим не смогли поговорить с Синклером о переменах в состоянии матери: когда они отправились спать, та еще не ложилась. И пока Ева не погрузилась в тревожный неглубокий сон, она представляла, как несчастный Синклер, еще не оправившийся от недавнего гриппа, убеждает Вивиан лечь.

— Уже встала?

Ева рассеянно размешивает кофе, стоя у кухонного стола. Она оборачивается на голос: Синклер, полностью одетый, улыбается в дверях.

— Я думал, ты поспишь подольше.

— У меня сейчас со сном не очень.

Он переводит взгляд на ее живот.

— Вот старый дурак, совсем забыл. Уже скоро, верно?

— Через месяц, если все пойдет по плану.

— Так оно несомненно и будет.

Синклер подходит к Еве и мягким движением забирает у нее ложку.

— Садись, пожалуйста, дорогая, а я сделаю завтрак. Съешь что-нибудь?

Ева позволяет Синклеру усадить себя и начать суетиться вокруг, предлагая тосты, апельсиновый сок и яйца. В ее романе с недавно придуманным названием «Под давлением» — действие происходит в редакции газеты, очень напоминающей «Ежедневный курьер», — есть персонаж, отчасти срисованный с Синклера: Джон, редактор отдела писем, мягкий человек, которого трудно полностью оценить с первого взгляда. Этот герой очень нравится ее редактору Джилли, хотя та и предложила Еве придать его характеру чуть больше твердости. Но роман на самом деле о четырех абсолютно разных женщинах: среди них есть и неглупая юная секретарша, мечтающая стать репортером, и театральный критик, заядлая курильщица, меняющая одного неудачного любовника на другого.

— Отлично получилось, Ева, — сказал Джим, прочитав первый вариант. — Все на месте. Настоящая работа.

Похвала мужа, сумевшего преодолеть то, что еще недавно разделяло их, привела Еву в восторг, и она поцеловала его, впервые за много месяцев чувствуя себя счастливой.

— Спасибо тебе, — сказала Ева. — Для меня это много значит.

Он поцеловал ее в ответ, и внезапно они как будто вновь оказались в старом пабе на Грантчестер-роуд, где строили планы на будущую совместную жизнь, — и Ева даже не вспоминала о Дэвиде, вновь и вновь целуясь с Джимом, пока хозяин заведения не предложил посетителям сделать последний заказ и освободить помещение.

— Интересно, Ева, — говорит сейчас Синклер, поставив перед ней тарелку с тостами и налив себе кофе, — что тебя волнует больше — будущий ребенок или твой роман?

— Роман, конечно.

Она намазывает масло на тост и поднимает глаза, чтобы увидеть, оценил Синклер ее шутливый ответ или нет. Шутливым он был лишь отчасти, если честно. Ребенок, пусть и долгожданный, — это подарок судьбы, которого с особым нетерпением ожидает Джим. Он избавился от тоски, пожиравшей его еще год назад, и вложил всю свою энергию в то, чтобы переоборудовать кладовку на втором этаже в детскую — так Дженнифер могла остаться в собственной комнате.

Джим уже не притворяется, будто уходит работать в свое убежище (даже Ева перестала называть сарай мастерской), но никаких эмоций по этому поводу, если верить ему, не испытывает; наоборот, он счастлив, что не надо заставлять себя проводить там столько времени после занятий в школе. Ева, напротив — хотя ни с кем, кроме Пенелопы, своими переживаниями она не делилась — пыталась сопротивляться беременности, бороться с тем убаюкивающим состоянием заторможенности, которое охватывало ее и мешало работать над романом. Она надеется, что скоро все закончится. В понедельник она отправит редактору окончательный вариант и всю себя посвятит ожиданию ребенка.

На несколько минут в кухне воцаряется тишина: Ева доедает тосты, Синклер пьет кофе. Слышно, как наверху ворочается Дженнифер. Ева ждет, что сейчас раздастся тихий плач дочери, но все тихо.

Первым заговаривает Синклер:

— Я немного тревожусь из-за Вивиан. Ты видела, насколько она…

Ева кивает, ничего не говоря: откровенность Синклера удивляет.

— Наверное, виноват этот проклятый грипп. Она ведь тоже переболела.

— Да, похоже.

— Думаю, стоит переговорить с ее врачом. Конфиденциально. Может быть, он объяснит, в чем дело.

Синклер смотрит в стол. Ева внезапно хочет дотронуться до него и берет его руку в свои ладони. Он поднимает голову и удивленно глядит на Еву.

— Я понимаю, как вам тяжело.

Синклер прочищает горло, отвечает Еве легким пожатием и высвобождает кисть.

— Не слишком. В чем суть семейной жизни? Принимать все — и радости, и горести. Так, по крайней мере, должно быть.

Сверху, приглушенный ковром, доносится плачущий голос Дженнифер:

— Мамочка…

— Я пойду к ней, — говорит Ева.

Поднимаясь по лестнице, она повторяет про себя услышанное. «И радости, и горести…» Вот уже несколько лет последнего с избытком хватало в жизни; иногда Ева сомневалась в их с Джимом способности справиться со всем этим. Она верила в их взаимную любовь, но порой казалось: этого недостаточно. Что ж, ее страхи были напрасны: трудные, бурные времена позади, и Ева может теперь оглядываться на них из той тихой гавани, куда зашел корабль их семейной жизни.

В кабинете Синклера четырехлетняя Дженнифер — Еве кажется, дочь беспокоится из-за скорого появления брата или сестры, — скинула пижаму и стоит у двери вся красная и в слезах.

— Мамочка… — Дженнифер плачет навзрыд, ее интонации внезапно напоминают Вивиан. — Ты не пришла!

— Вот она я, дорогая, — произносит Ева успокаивающе. — Я просто спускалась на первый этаж.

Дженнифер недовольно смотрит на мать; глаза опухли от слез.

— Мне здесь не нравится. Я хочу домой.

Ева подходит к дочери и целует ее в макушку.

— На самом деле не хочешь, Дженнифер. Сейчас нужно позавтракать. Спускайся, и дедушка Синклер тебя накормит.

Она помогает Дженнифер надеть халат и любимые тапочки с Микки Маусом, подаренные когда-то Пенелопой и Джеральдом и способные положить конец любым пререканиям.

— А у дедушки Синклера есть хлопья? — с надеждой спрашивает Дженнифер.

— Думаю, да, — отвечает Ева. Когда они выходят на площадку, из спальни появляется Джим, зевающий и растрепанный.

— Доброе утро, — говорит он, сонно улыбаясь. — А кто меня поцелует?

— Папочка!

Дженнифер бросается к отцу и обнимает его за ногу; Джим поднимает девочку, и они прижимаются друг к другу носами — их особое приветствие. Ева смотрит на мужа и дочь, мысленно благодаря того, кого следует благодарить в таких случаях, за то, что им с Джимом удалось — она знает это наверняка — преодолеть трудные времена в семейной жизни, став терпимее, сильнее и лучше, чем прежде.

 

Версия вторая

 

Париж, Монмартр

Ноябрь 1972

У Евы появилась привычка работать по утрам в кафе на Пляс дю Тертр.

Вначале ее это очень смущало: казалось нарочитым сидеть с блокнотом и ручкой в кафе, где полвека назад столько знаменитых писателей пили анисовую настойку. Ева ярко представляла, как Эрнест Хемингуэй хлопает ее по плечу со словами:

— Мадам, полагаете, вы в состоянии написать хотя бы одну настоящую фразу? А вы сможете ее узнать, когда та укусит вас за ногу?

Она поделилась своими сомнениями с Тедом, но тот лишь расхохотался.

— Ева, дорогая, ну когда ты уже привыкнешь к тому, что можешь с полным правом называть себя писателем?

Ева рассмеялась вслед за ним, почувствовав его правоту: литература сейчас стала для нее единственной работой, хотя доходы от первой книги не совпали с ее ожиданиями, а работу над второй она забросила. Через несколько месяцев после этого Ева приступила к третьему роману — о женщине средних лет, которая внезапно решает оставить своего вполне благополучного мужа, переехать в Париж и начать новую жизнь.

— Не слишком автобиографично? — спросила она как-то за ужином у Теда, пересказав ему сюжет.

Вопрос его слегка встревожил.

— Нет, конечно, — сказал он. — В конце концов, ты переезжаешь в Париж не одна. Или есть что-то, о чем мне надо знать?

Ева начала новую книгу еще в Лондоне, и дело пошло быстро, вдохновенно, но вскоре работа затормозилась. Вначале Евины оправдания выглядели убедительными: свадьба (малолюдная, со вкусом организованная церемония в городской церкви в Челси, куда были приглашены только родственники и близкие друзья, и последовавший за этим отличный обед в Реформ-клубе); переезд в Париж, со всей сопутствующей укладкой и распаковкой вещей. Устройство Сары в новую школу. Время, ушедшее на то, чтобы приспособиться к жизни в незнакомом городе. Но все, чем она пыталась отговориться потом, — косметический ремонт в квартире, предоставленной «Ежедневным курьером», попытки Сары завести новых друзей — было незначительным, даже с точки зрения самой Евы. Правда заключается в том, что она не знает, куда двигаться дальше. А кафе, где тебя постоянно что-то отвлекает — жужжание кофемашины, позвякивание колокольчика над дверью, ровный гул разговоров, понятных только наполовину, — отличное место, где можно спрятаться от осознания этого факта.

Пятничным утром Ева сидит на своем обычном месте за столиком у окна. Она неторопливо выпивает два кофе латте и съедает круассан, отрывая от него кусочки и намазывая их маслом и джемом. На площади полно художников в пальто и перчатках с обрезанными пальцами — они сидят за своими мольбертами, пытаясь продать праздношатающимся туристам картины в стиле Пикассо, Дали и Матисса. Как всегда, в одиннадцать за окном появляется старуха в пальто с кроличьим воротником. В двенадцать Ева встает, засовывает блокнот в сумку, надевает пальто, оставляет чаевые рядом со счетом на металлическом блюдце, открывает дверь и вдыхает свежий парижский воздух.

За три часа в кафе написано ровно два абзаца. «Я превратила ничегонеделание в искусство», — думает она, подходя к небольшому гастроному на углу. Затем задумывается о более приятных вещах, например, о сегодняшнем приезде Пенелопы и Джеральда вместе с детьми. Их поезд приходит на Северный вокзал. Они замечательно проведут выходные вместе, и Ева вновь осознает, как ей повезло, что у нее есть Сара, и Тед, и верные друзья.

В магазине она покупает сыр, ветчину, оливки, йогурт, две бутылки красного вина и длинные твердые багеты, которые все еще не научилась любить, как настоящий английский хлеб, выпеченный из австрийской ржи, столь милой сердцу ее родителей. У овощного прилавка Ева лицом к лицу сталкивается с Жозефиной Сент-Джон, чей муж Митч, корреспондент «Джералд трибюн», делит с Тедом кабинет в Доме иностранной печати. Жозефина — неглупая, дружелюбная уроженка Бостона, вышедшая замуж за Митча сразу после окончания Гарварда и с тех пор путешествующая с ним по миру, — стала Еве подругой. Женщины стоят, обмениваясь новостями, почти до часа дня, и тут Ева спохватывается: ей уже пора, в обед она ждет Теда дома.

Жозефина поднимает брови и дважды целует подругу на прощание.

— Да вы настоящие молодожены! Ничем не могу заманить Митча домой на обед.

Но выясняется, что Тед прийти не сможет. Когда Ева входит в квартиру, раздается телефонный звонок: ему надо сдать материал в завтрашний номер — и Еве, если она не против, придется самой забрать Сару из школы, встретить Пенелопу с семейством на вокзале и на такси привезти всех домой. Она, естественно, справится с этим — но Тед все равно извиняется и обещает вечером ужин в «Максиме».

Положив трубку, Ева в который раз удивляется разнице между своим первым и вторым браком. С Тедом всегда легко, он в первую очередь думает о ней, даже когда обязан ставить во главу угла свою работу; с Дэвидом же она постоянно мучилась из-за его нарциссизма и вечного вмешательства свекрови, которая указывала, что и как надо делать. Хотя Джудит Кац поразила Еву, появившись на пороге квартиры в Риджентс-парке через несколько дней после отъезда Дэвида. Тогда боль еще была остра, и Сара непрерывно спрашивала, скоро ли вернется папа.

Джудит принесла еду в пластиковых контейнерах — куриный бульон, русский салат, пастуший пирог.

— Мне кажется, вам это не помешает, — сказала она и неожиданно обняла Еву, чем едва не довела ту до слез.

— Ева, дорогая, хочу, чтобы ты знала: мне за него чрезвычайно стыдно. Что касается этой женщины, то ни я, ни Абрахам никогда не будем иметь с ней ничего общего.

Ева ответила, что, если Дэвид и Джульет поженятся, как, похоже, и собираются сделать, ни у кого не останется выбора. Джудит, проходя в кухню со своими судками, согласно кивнула:

— Думаю, ты права, — на лице ее отразилось неприкрытое огорчение, и Ева мгновенно поняла: свекровь сама нуждается в утешении.

— Джудит, не беспокойтесь по поводу общения с Сарой. Она обожает вас обоих. Вы и Абрахам сможете видеться с ней так часто, как вам захочется.

«Сейчас, конечно, это не так просто», — думает Ева, хозяйничая на своей парижской кухне, раскладывая покупки, нарезая на тарелки сыр, ветчину, помидоры. Но Джудит и Абрахам, к ее удивлению, нисколько не возражали, когда она сообщила им о Теде и предстоящем переезде в Париж.

— А в Париж, — со свойственным ему добродушием немедленно отозвался Абрахам, — мы будем приезжать так часто, что ты еще от нас устанешь.

Действительно, они уже дважды прилетали на выходные — останавливались в хорошей гостинице на Сите; с Тедом держались вежливо, даже дружески. Все прошло намного лучше, чем Ева могла ожидать, и ее нелюбовь к Джудит сменилась смутной приязнью.

В квартире прохладно, хотя двери закрыты и газовый обогреватель включен: Ева относит поднос с едой в гостиную, накидывает на плечи шаль и открывает ставни, впуская в комнату слабый свет зимнего дня, шум машин и крики школьников, выскочивших на улицу в большую перемену.

Тед сложил сегодняшние газеты на столе: предпочитает, чтобы почту доставляли домой, а не на работу. Он внимательно читает их: вначале французские, затем английские и, наконец, «Уолл-стрит джорнэл» и «Джералд трибюн». Ева ограничивается британскими изданиями, выискивая материалы знакомых, а по субботам — свои собственные; Боб Мастерс по-прежнему присылает ей на рецензию два-три романа в месяц. Ева берет «Ежедневный курьер», лежащий в стопке сверху, и за едой просматривает основные статьи: последствия победы Никсона; шестеро погибших в результате взрыва бомбы, заложенной ИРА. А затем в глаза бросается первый заголовок в разделе культуры: «Джим Тейлор: вдыхая новую жизнь в искусство портрета».

Ева перестает листать газету. Вспоминает лицо Джима в тот момент, когда отказалась принять приглашение на ужин и ушла, оставив его на ступеньках галереи на Корк-стрит. Он выглядел на удивление молодым и каким-то потерянным. Потом прислал ей на адрес «Ежедневного курьера» открытку: «Спасибо большое за то, что пришли на выставку. Я желаю вам всяческого счастья — вы его более чем заслуживаете. Д.»

На лицевой стороне изображалась одна из скульптур Барбары Хепворт: овальной формы камень (называлась она «Овал № 2») с двумя аккуратными отверстиями, будто проеденными термитами. Ева несколько минут рассматривала открытку в поисках скрытого смысла — кроме того, разумеется, что Хепворт имела отношение к Сент-Айвз, — но не нашла. Похоже, Джим умышленно выбрал нечто, не несущее смысловой нагрузки. Наверное, хорошо, что он так сделал, — Ева заволновалась, получив эту открытку, хотя и засунула ее потом на самое дно ящика письменного стола. Там ей и суждено оставаться, лишь изредка напоминая Еве об их с Джимом взаимном притяжении. Она уже ответила Теду. А Джим… что ж, у него своя семья. Своя жизнь.

В два часа Ева убирает посуду после обеда, затем быстро осматривает квартиру, взбивает подушки, стелет свежее белье в гостевой комнате, где поселятся Пенелопа и Джеральд; в комнате Сары она поставила двойную раскладушку для Адама и Шарлотты. Затем надевает пальто, находит шарф и перчатки и отправляется на улицу.

Международная школа, в которой учится Сара, совсем недалеко от их дома. Ева обнаруживает дочь на игровой площадке в компании еще двух девочек, склонивших друг к другу свои головки так, что светлые волосы мешаются с каштановыми. Ева не хочет их прерывать — Сара только-только начала заводить здесь друзей, — но дочь поднимает глаза, видит ее, и начинаются долгие девичьи прощания.

Они берут такси до вокзала: поезд прибывает через полчаса, а Саре много задали на выходные, и ее ранец набит учебниками.

— Девочки, с которыми ты разговаривала, выглядят милыми, — говорит Ева, усаживаясь на заднее сиденье. — Наверное, стоит позвать их в гости?

— Может быть.

Сара передергивает плечами. Глядя на ее резкость, Ева внезапно видит, какой будет дочь, когда вырастет, и одновременно она вспоминает себя в таком же возрасте. Она обнимает Сару за плечи.

— Ты чего? — говорит Сара, но она все-таки еще ребенок, поэтому откидывается и кладет голову матери на плечо.

— Просто так, — отвечает Ева, и они едут, рассматривая пробегающий мимо город: светлые фасады домов, яркие пятна витрин, базилику Сакре-Кер на вершине холма.

 

Версия третья

 

Интервью

Корнуолл, февраль 1973

Интервьюер оказалась совсем не такой, как ожидал Джим.

Солидная женщина средних лет, интеллигентного вида, коротко стриженная, одетая в темно-синие брюки и гарнитур из светло-желтого джемпера и жакета в тон. Джим наблюдает из окна, как гостья паркует машину возле дома, а выбравшись из нее, оглядывается вокруг с нескрываемым любопытством. Джим выходит на улицу, здоровается с ней за руку. Она внимательно рассматривает его маленькими голубыми глазками из-под густых седеющих бровей.

— Энн Хьюитт. Вы думали, я окажусь моложе?

Джим улыбается, сбитый с толку этим вопросом.

— Возможно. А вы, уверен, ожидали, что я выгляжу лучше.

Энн Хьюитт вскидывает голову и на мгновение задумывается, стоит ли принимать этот шутливый тон.

— Вероятно.

Джим ведет ее на кухню, ставит чайник.

Хелена приготовила печенье, поставила в вазу букет цветов. С раннего утра она убирала в доме, мыла, подметала, наводила порядок, а потом уехала.

— Она не риелтор, Хелена, — сказал Джим, — на нее не надо производить впечатление.

Хелена посмотрела на него недоверчиво.

— Надо, Джим. И ты дурак, если думаешь иначе.

— Никого нет дома? — спрашивает Энн Хьюитт, стоя перед расписанием дежурств по хозяйству.

Теперь в Трелони-хаус жильцов стало меньше; Финн и Делия уехали в прошлом году после того, как Говард обвинил Делию в краже денег из общей кассы — на покупку марихуаны. Обязанности оставшихся расписаны, как всегда, скрупулезно. Это делает жизнь в доме подобной бегу белки в колесе, и Джима начинает угнетать существующий порядок вещей. Честно говоря, он уже давно его угнетает.

— Боюсь, никого. В Сент-Айвз сегодня рыночный день. У нас там есть стенд.

Он наливает кипяток в кружки, находит молоко.

— Вам с сахаром?

— Нет.

Она достает из сумки небольшой блокнот и карандаш, переворачивает первую страницу. Джим следит за быстрым бегом грифеля по бумаге, ставит кружку с кофе на кухонный стол и пытается вообразить, каким видит это помещение Энн Хьюитт. Старинная плита, очень ненадежная — даже в морозные дни порой приходится обходиться без горячей пищи. Занавески, собственноручно сшитые и покрашенные Джози, остро нуждаются в стирке. Батарея пустых винных бутылок на комоде, собранная там Саймоном, — он создает скульптуры из битого стекла (когда ему заблагорассудится встать с постели). Джим внезапно преисполняется благодарностью к Хелене и стыдом за то, что упрекал ее, — а ведь она заботилась о нем, обо всех них. Но в последнее время Джим часто чувствует себя виноватым перед Хеленой и уже к этому привык.

Он делает глоток из кружки с чаем.

— Пойдем в мастерскую?

— Хотела спросить…

Энн Хьюитт улыбается, не разжимая губ.

— Может быть, пока никого нет, разрешите посмотреть, как вы здесь живете?

Джим колеблется. Стивен Харгривз настаивал на том, чтобы он давал интервью дома:

— Журналистам важно посмотреть место, где ты работаешь, Джим, — тут нет ничего постыдного.

Но Говард пришел в ярость и не дал своего разрешения. Пришлось спокойно напомнить Говарду, что тот ему не отец и не имеет права что-либо запрещать, а в Трелони-хаус Джим живет уже пять лет, это и его дом тоже.

— Я, черт побери, действительно не твой отец, — рявкнул Говард в ответ. — Но будь он жив, сказал бы то же самое — ты художник, а не чертова знаменитость! А ты, похоже, забыл разницу между двумя этими понятиями.

Они не разговаривали несколько дней — хотя в последнее время подобное случалось сплошь и рядом. Первым заговорил Говард:

— Если ты настаиваешь, чтобы эта женщина приехала сюда, ради бога. Но не пускай ее дальше кухни и мастерской. Не позволяй слоняться по дому, совать всюду нос и судить о нашей жизни. И пусть приезжает в рыночный день. Мне неохота сидеть с вами и поддерживать светскую беседу.

«Будь проклят этот Говард, — думает сейчас Джим. — Вместе с его зацикленностью на себе и мелочными правилами».

— Хорошо, — говорит он вслух. — Полагаю, вам понравится.

Позднее Джим задавался вопросом — о чем он думал, когда показывал Энн Хьюитт комнату за комнатой — словно чертов риелтор — и отвечал на ее вопросы, такие вежливые и невинные.

— А кто здесь живет? Ах, ваша дочь Софи — а где она спит?

Он даже открыл дверь в спальню Джози и Саймона: они не отдернули безвкусно раскрашенную простыню, служившую занавеской на окне, и комната, пропитанная сладким запахом марихуаны, была погружена в полутьму.

Имелось одно-единственное обстоятельство, которое могло служить Джиму оправданием, но им нельзя было ни с кем поделиться — в тот момент он думал о Еве. Она занимала его мысли, как, впрочем, и все последнее время — особенно этим утром, за несколько часов до момента, когда их встреча из мечты вновь станет реальностью.

Поэтому сейчас по дороге в мастерскую Джим не придает значения своим словам, почти не замечает, что записывает Энн Хьюитт в блокноте. В мастерской, по крайней мере, прибрано, все вычищено и расставлено по местам. Говард даже позволил Кэт подмести опилки и аккуратно разложить инструменты.

За разговором время проходит незаметно: когда раздается стук в дверь, кажется, прошли часы, возможно, даже дни. Джим внезапно вспоминает: этот условный стук, на котором настоял Говард, означает, что время интервью истекло. И Джиму тоже скоро уезжать.

Он провожает Энн Хьюитт до машины, где Энн жмет ему руку и благодарит за уделенное ей время.

— У вас тут очень интересно, — говорит она, садясь за руль. — Я уверена, наши читатели будут в восторге.

Джим машет журналистке на прощание, не обратив внимания на ее последние слова. Он не будет вспоминать об Энн Хьюитт несколько недель, пока газетный номер с ее статьей не ляжет на кухонный стол, произведя эффект разорвавшейся бомбы.

Джози приготовила на обед омлет по-испански. Джим садится к столу и ест, а на вопрос, как прошло интервью, отвечает уклончиво:

— По-моему, нормально.

Софи взбирается к отцу на колени, и он кормит малышку омлетом, хотя и чувствует раздражение Хе-лены: она считает, что Софи должна есть самостоятельно. Но Джиму нравится сидеть вот так, уткнувшись носом в головку дочери и вдыхая сладкий запах детских волос.

Чувство вины перед Софи еще сильнее, чем перед Хеленой, избавиться от него непросто. Это вина за то, что она растет здесь. Колония когда-то представлялась Джиму самим воплощением свободы, но теперь уже не кажется подходящим местом для ребенка. Софи два с половиной года, она становится требовательной и беспокойной: по ночам часто выбирается из кроватки и начинает с плачем бродить от комнаты к комнате, пока Джим — а чаще Хелена — не проснется и не устроит дочь под своим одеялом. И вокруг множество опасностей: ножи, оставленные на ночь на кухонном столе, крутой обрыв утеса, страшные острые камни под ним.

До недавнего времени девочке разрешалось заходить в мастерскую: но однажды в январе она запустила руки в масляные краски Джима и оставила разноцветные отпечатки на одной из деревянных скульптур Говарда. Джим счел это забавным и милым, но Говард явно придерживался другого мнения.

— Кто-нибудь собирается присматривать за этим чертовым ребенком? — рявкнул он, и его мясистые щеки побурели от гнева. — Она тут скачет, как дикий индеец.

Софи лишилась доступа в мастерскую, и это означало, что теперь Джим или Хелена (хотя Кэт и Джози тоже приходили на помощь, когда могли) должны были приглядывать за ней. Чаще всего эта обязанность ложилась на Хелену. Она почти перестала рисовать после рождения Софи. Это мучает Джима — не говоря о том, что уже два года он прижимает к себе дочь со всей возможной любовью, а затем отрывается от нее и уезжает к женщине, которую любит не меньше. И та женщина вовсе не мать Софи. Сегодня Джим уедет рано, но так, чтобы не вызвать подозрений. Софи выбегает на улицу проводить его, и Хелена придерживает девочку, не давая попасть под колеса.

— Ты вернешься завтра? К ужину?

— Да, к этому времени.

Он целует ее и наклоняется поцеловать Софи — та уже морщит лицо, готовясь заплакать. Разворачивая машину и выезжая на дорогу, он видит жену и дочь в зеркале заднего вида. Софи рыдает, колотя кулачками по ноге матери. Джим размышляет, не стоит ли ему вернуться. И едет дальше, наблюдая, как две фигуры уменьшаются, пока не исчезают совсем.

В Бристоле Джим около часа проводит у матери и Синклера. Говорит им то же, что и Хелене: в Лондоне ему надо встретиться со Стивеном, обсудить организацию выставки в следующем месяце. Страшно подумать, сколько раз уже использовался этот предлог — Стивен, разумеется, все знает, — но ни Вивиан, ни Синклер не проявляют особого интереса. Мать не может ни на чем сосредоточиться, ее глаза во время разговора блуждают. Синклер, когда они с Джимом ненадолго остаются одни, признается, что его беспокоит состояние Вивиан, у нее опять начались перепады настроения.

— Значит, надо снова показать ее врачу. Как можно скорее. — Джим говорит озабоченно, но втайне стыдится того равнодушия, с которым воспринимает это известие. Все, что его занимает сейчас: как бы уехать поскорее.

К семи вечера Джим добирается до «их» отеля — он называет его так, хотя они встречались там лишь пару раз. Они редко могут позволить себе такую роскошь, как целая ночь вдвоем.

Он находит Еву в баре: она пьет джин с тоником и смотрит на серый морской простор.

Когда Ева оборачивается на звук его шагов, Джим чувствует, будто внутри у него что-то взрывается: он слишком давно ее не видел и сейчас испытывает эйфорию. Это сродни наркотическому опьянению — видеть ее лицо и знать, что на целую ночь и несколько коротких утренних часов Ева принадлежит ему.

 

Версия первая

 

Остров

Греция, август 1975

По пути из Афин они сидят на верхней палубе парома, в глубине, точно так, как в свой первый приезд. Краски, яркие, словно на фотографии, сделанной «никоном», остались теми же, что и в памяти Джима: синяя глубина моря, удаляющаяся бледно-желтая суша, лазурная высь неба.

Закрыв глаза, он подставляет лицо солнцу. Шум двигателей, похожий на урчание огромного добродушного животного, позволяет не слышать других пассажиров — сидящая рядом американка вслух читает ребенку сказку доктора Сьюза, греческая семья перекусывает пирогом со шпинатом и мягким сыром «фета». Он берет Еву за руку, вспоминая их медовый месяц: тогда все было внове, все еще было впереди. Она носила бело-голубое платье, а на загорелых ногах — белые сандалии.

— То платье сохранилось? — не открывая глаз, спрашивает Джим.

— Какое?

— Которое ты носила в медовый месяц. Бело-голубое. Я давно его не видел.

— Нет.

Ева высвобождает руку. Судя по звукам, она копается в глубинах своей сумки.

— Я отдала его Дженнифер для благотворительного базара в школе. Ему было лет двадцать.

Паром приближается к берегу, и Джим с Евой вместе с другими пассажирами выстраиваются на носу; они вновь испытывают какой-то детский восторг при виде острова. Полуразрушенная пожарная вышка на входе в бухту, пологие холмы, у подножия которых стоит городок, — неожиданно зеленые после иссушенных зноем афинских улиц.

В прошлый раз они встретили на пароме одного афинянина, и тот отпустил шутку, поражая знанием крепких английских выражений:

— Говорят, когда господь бог создавал Афины, он испражнялся бетоном.

А вот и сам городок — дома, амфитеатром поднимающиеся от гавани; купол церкви; бар и таверна у пристани, где под вечер собираются старики, чтобы поиграть в нарды.

Джим помнит местных осликов: худых, истощенных, стоящих на улице под полуденным солнцем; его это зрелище расстраивало, а Ева, на удивление, спорила с ним, утверждая, что не надо мерять других по себе. Но теперь осликов не видно, а город разросся: верхние ярусы заполонили новые дома, некоторые из них еще не достроены, и арматура торчит из бетонных блоков; баров и таверн стало заметно больше. Прямо у причала в тени полосатого навеса пара в белых одеждах пьет коктейли под песню Элтона Джона, доносящуюся из открытой двери бара.

Внезапно Джима посещает яркое, отчетливое воспоминание: они с Евой сидят на закате в гавани и пьют местное вино; бармен Петрос наливает узо рыбакам, чьи лица напоминают дубленую кожу. Но сейчас Петроса не видно: из дверей бара с подносом, полным коктейлей и вазочек с вишневым гляссе, появляется другой человек, молодой, мускулистый, обаятельный. Возможно, внук Петроса. Или не имеет к нему никакого отношения.

На сходнях, где они с чемоданами в руках дожидаются своей очереди, Джим обращается к Еве:

— Как же тут все изменилось!

— Неудивительно, столько времени прошло.

На причале их дожидается мальчишка с табличкой в руках — их имена написаны с ошибками. Не говоря ни слова, он грузит вещи на тележку и идет вперед. Джим и Ева следуют за ним, и Джим чувствует, как настроение падает. Это была его идея — и она казалась удачной — отметить пятнадцатую годовщину свадьбы на острове, который им так полюбился когда-то: здесь они провели неделю вдвоем, наедине друг с другом. Ева вначале колебалась: Дэниелу еще не исполнилось трех лет — рано бросать его одного надолго. Но постепенно Джим убедил ее: Дэниел останется со своей няней Джулианной (внучка Дюреров приехала из Вены четыре года назад, и теперь Джим и Ева не представляли жизни без нее). И все у них будет отлично. В конце концов Ева согласилась, при условии, что они не станут жить в той же гостинице.

— Если она изменилась до неузнаваемости, — сказала она, — это будет ужасно.

Похоже, Ева подготовилась к переменам, произошедшим с островом, лучше Джима. Он знает, что склонен к ностальгии гораздо больше жены. Именно Джим стремится запечатлеть на фотографиях события детской жизни — дни рождения, первые шаги, выход в театр, — а затем отправляет в проявку все до единого кадры и бесконечно рассматривает их. Джим полагает, что им движет чувство, когда-то побудившее его рисовать: потребность остановить мгновение, подлинное или воображаемое, прежде чем оно исчезнет. Но эти попытки кажутся ему сейчас обреченными на неудачу, идет ли речь об искусстве (абстрактная мазня, на которую он потратил столько времени, теперь не вызывает у него ничего, кроме легкого стыда и сожаления), или о семейных фотографиях. Каждый раз Джим ощущает несоответствие между своими воспоминаниями — Ева, отбрасывающая волосы с лица; Дженнифер в школьной форме, серьезная и повзрослевшая; Дэниел с хулиганской усмешкой сидящий на детском стуле — и фотографиями, разложенными на кухонном столе.

Они идут по булыжной мостовой к арендованной квартире — в местном туристическом агентстве Джим просил подыскать им жилье с балконом и видом на море — и он внезапно вспоминает афоризм из коробки печенья с сюрпризами: «Нет в жизни ничего постоянного, кроме перемен». Эта фраза звучит в его мозгу неотвязно, как заевшая пластинка, пока наконец они не добираются до места назначения, где приходят в восторг от белизны стен и прохлады закрытых ставнями комнат, красных бугенвиллей на балконе и тихого моря, блестящего под солнцем. Будто тяжелый груз спадает с плеч Джима, и он говорит себе: «Не все перемены обязательно к худшему».

Мальчик, получив свои чаевые, уходит, толкая перед собой пустую тележку, и они с наслаждением засыпают, утомленные долгой дорогой. Джим просыпается первым. По-прежнему тепло — они отворили ставни, чтобы проветрить квартиру, и задернули занавеску на балкон, — но солнце уже садится, и легкий бриз колышет кружевную ткань. Он лежит еще какое-то время, не вполне очнувшись от сна, где он играл в саду своего дома в прятки с Дженнифер и Дэниелом. Мать и Синклер тоже были там, и все спрашивали, где Ева, а он не знал. Джим переворачивается на бок, охваченный бессознательной тревогой, но Ева спокойно спит рядом, согнув руку в локте, словно машет кому-то на прощание.

Хочется прижаться к ней, почувствовать ее тепло. Пятнадцать лет назад Джим сделал бы это, не раздумывая, с одной только мыслью, как повезло ему встретить Еву, без которой теперь он не может представить свою жизнь. Сейчас он колеблется — Ева крепко спит, а Джим знает, как она устала за последнее время: два интервью лишь на этой неделе и переговоры с Би-би-си по поводу экранизации романа «Под давлением».

По мере того как приближался день отъезда, Дэниел доставлял все больше хлопот: просыпался по ночам, звал Еву и успокаивался, только забравшись к ним в постель, где начинал сопеть и ворочаться, лишая обоих родителей сна. И Джим решает дать Еве поспать. Он встает, находит пачку сигарет и выходит на балкон.

Вечер хорош: плитка на балконе нагрелась за день, вокруг разливается мягкий свет. Из стоящих ниже домов доносятся приглушенные звуки — мать зовет ребенка, смеется женщина, бойкой скороговоркой переговариваются герои идущего по телевизору мультфильма. Джим наблюдает, как небольшой катер рассекает тихие воды бухты. Его охватывает удивительное спокойствие. Джим вспоминает, что именно привлекло его когда-то в этом месте — возможность остановить поток мыслей, сосредоточиться на происходящем здесь и сейчас.

Во время их медового месяца Джим полагал, что будущее выглядит волнующим и прекрасным только потому, что он сам влюблен и счастлив. Но сейчас с удивлением испытывает то же самое. Все лишнее, вся муть минувших десятилетий отступает на второй план: годы преподавания; тяжелое разочарование из-за несбывшихся надежд; давние измены (после случая с Гретой он хранил верность жене); ревность к ее легкому успеху. Хотя его, конечно, не назвать легким, и Джим лучше прочих знал, как много она работает, — но в часы уныния не мог удержаться от мысли, что Еве все дается без труда. Все это просто испаряется, остаются лишь нагретые плитки на полу балкона, темно-синее небо и чернеющая вдали полоса моря.

Джиму хочется плакать от облегчения, но он сдерживается. Возвращается в спальню, ложится на бок рядом с Евой, прижимается щекой к ее плечу, дожидается, когда она, еще не до конца проснувшись, повернется к нему, и говорит:

— Я так рад, что мы сюда приехали.

 

Версия вторая

 

Возвращение домой

Париж и Лондон, апрель 1976

Звонок раздается сразу после девяти.

Очень удачно, что Ева оказалась в это время дома. Она только что отвела Сару в школу, откуда собиралась пойти прямиком в университет. Но ее первая встреча со студентами отменилась: рано утром позвонила Ида, секретарь факультета, и сообщила, что оба плохо себя чувствуют и прийти не смогут — в тягучем выговоре уроженки южных штатов сквозило явное неодобрение надуманной причины. Таким образом Ева получила несколько часов свободного времени: возвращаясь пешком домой, зашла в любимую булочную за свежей выпечкой, полюбовалась расцветающими деревьями на их улице — и решила посвятить пару часов новой биографии Симоны де Бовуар, которую Боб прислал из Лондона на рецензирование.

Но едва Ева сняла плащ и положила ключи и сумку с покупками на столик в прихожей, как зазвонил телефон.

— Ева? — это Антон.

По его тону сразу понятно: что-то произошло.

— Где ты была? Я пытаюсь дозвониться уже полчаса.

В прихожей стоит стул — чудесная хрупкая старинная вещь, — который Ева купила на блошином рынке Ле Пюс и собиралась отреставрировать, сменив обивку на сиденье. Она садится, ощущая, как в горле встает ледяной ком.

— Почему ты не позвонил на работу? Что случилось? Мама?

Антон молчит и вздыхает.

— Мама в больнице. Клиника «Виттингтон». Пневмония. Состояние не очень хорошее. Ты можешь приехать сегодня?

Пневмония: какое странное слово. Все то время, пока она устраивала дела — искала Теда, связывалась с Идой, звонила домой в надежде услышать голос Якоба, упустив из виду, что его там быть не может, — это слово не отпускало Еву. Она видела его написанным мелом на доске и представляла себе бородатого профессора с указкой. «Обратите внимание на сочетание “пн”, непривычное для нашего уха, — от латинского “пнеумон”, что означает “легкое”». Легкие Мириам: уже много лет в них слышались хрипы; она носила с собой ингалятор и дышала через него во время приступов, покачивая головой, будто это всего лишь небольшое неудобство.

Тед немедленно возвращается домой с работы, обнимает Еву, гладит ее по голове. А она представляет себе легкие матери — вялые, бессильные, как сдувшиеся шарики.

После короткого спора решают, что Ева едет в Лондон одна. Сегодня четверг: Теду надо сдать два материала в субботний выпуск, а Саре — подготовиться к завтрашнему тесту по французскому языку.

— Приезжай в субботу, — твердо говорит Ева, захлопывая чемодан. — Я должна понять, в каком она состоянии.

Тед хмурится, глядя на нее с сомнением:

— Ну… если ты так хочешь, дорогая. Но я бы предпочел отправиться с тобой сегодня.

В поезде, идущем в Кале, так и не раскрыв биографию де Бовуар, Ева размышляет, почему настояла на том, что поедет одна. Тед мог отложить сдачу материалов или отправить их из Лондона, а Сара пропустила бы контрольную. Но она чувствовала инстинктивную потребность, причины которой были непонятны ей самой, поехать к матери без мужа и дочери.

Ева пытается вспомнить, когда в последний раз видела Мириам. Это было на Рождество — или, как добродушно окрестил его Тед, совместив названия христианского и еврейского праздников — Хануство. С тех пор как в их семью вошли Тед и Теа, жена Антона, у Эделстайнов стали подавать индейку, зажигать гирлянды и даже наряжать елку. Тогда все ужинали при свечах за обильно накрытым столом. Круглоглазая Ханна, дочь Антона и Теа, еще не умеющая говорить, издавала булькающие звуки, сидя на коленях у матери. Потом все по традиции переместились в музыкальную комнату. Якоб играл на скрипке грустные старые мелодии, созданные, казалось, вековой памятью еврейского народа. Сара, усевшись за рояль, исполнила «Гимнопедию» Сати, за которую получила диплом с отличием в шестом классе. Мириам слушала, устроившись в своем любимом кресле. Мама выглядела усталой — Ева и Теа даже настояли на том, что сегодня готовить будут они, — и немного задыхалась, но не больше, чем всегда, и внимательно следила за игрой внучки. Затем закрыла глаза и с легкой улыбкой откинула голову на изголовье кресла.

Сейчас Ева вспоминает: мать тогда отправилась спать очень рано, а в День подарков отказалась участвовать в традиционной прогулке по Хайгейтскому лесу.

— Вы идите, дорогие мои, — весело сказала она за завтраком, — а я с удовольствием проведу время с новыми книгами.

Якоб, как понимает теперь Ева, был встревожен.

— Твоя мама слишком много на себя берет, — сказал он ей, когда они шли рука об руку к лесу и немного отстали от остальных. — Поговори с ней, Ева. Убеди, что иногда надо и отдыхать.

Ева успокаивающе погладила отца по руке и ответила, что обязательно это сделает; но остаток дня прошел в готовке, уборке, наблюдении за совместными играми Сары и Ханны, и она забыла о своем обещании.

Сейчас, под мерный стук колес Еву охватывает сожаление — бесполезное, но неотвязное. Она все время задается вопросом: почему не добилась от матери ответа на вопрос, как та себя чувствует, не осталась с ней хотя бы на несколько недель, не убедила ее передохнуть? Но Ева знает: все это оказалось бы бесполезным. Мириам всегда делала то, что считала нужным, и принимала решения самостоятельно. А Ева не станет теперь ее осуждать, поскольку всегда восхищалась этими качествами в собственной матери.

В Кале она встает в очередь на паром. Здесь так же светло и ясно, как в Париже: воды пролива гладкие, словно темно-синее стекло, и переправа проходит спокойно. В Дувре Ева не сразу узнает брата. Он одет в дорогое пальто из верблюжьей шерсти и встречает ее на новой машине, обтекаемой формы и с низкой посадкой.

Брат и сестра обнимаются.

— Как она? — спрашивает Ева. Брат прочищает горло. Вблизи видно, что привычный лоск сошел с него: Антон бледен, под глазами заметны черные круги.

— Когда я уезжал, ей, кажется, немного полегчало.

По дороге в Лондон они говорят на другие темы: о Ханне, которая по-прежнему не спит ночами; о Теа; о Теде и Саре; о том, как Еве работается в университете. Она рассказывает брату про курс писательского мастерства, который сама же и придумала; про то, какую радость доставляют ей успехи отличников, и как приятно подтягивать отстающих. С удивлением слышит гордость в собственном голосе: преподавание не виделось ей чем-то серьезным, скорее это был способ заполнить пустоту, образовавшуюся после того, как прервались отношения с ее литературным агентом Джаспером. Нет, время от времени он присылает Еве чеки и интересуется, не пишет ли она что-нибудь; с Дафной, ее давней приятельницей и редактором, они также поддерживают связь. Но в недолгих дружеских разговорах по телефону и тот и другая старательно обходят молчанием факт, что новая книга Евы выглядит сейчас не более чем туманной перспективой. Сюжеты, когда-то казавшиеся ей такими животрепещущими, поблекли или совсем увяли. Ева утратила уверенность в себе. Просматривая наброски к третьей книге — это занятие давалось ей с трудом и с каждым абзацем доставляло все меньше удовольствия, — она ясно видела, как грубо слеплен сюжет. Наконец она призналась себе, что собственная жизнь ей интереснее, нежели судьба выдуманной героини.

Первое время Ева не понимала, что чувствует в связи с этим — разочарование или облегчение. Как-то за кофе она поделилась с Жозефиной наблюдением: когда не пишешь, возникает ощущение бесконечности времени. Через несколько дней Жозефина по телефону изложила ей свой план: Одри Миллс, ее давняя приятельница по одному женскому обществу, сейчас преподает английский в Американском университете в Париже и пытается найти для своих студентов наставника по литературе.

— Одри очень хочет с тобой встретиться, — сказала Жозефина тоном, не терпящим возражений. — Я договариваюсь?

На подъезде к Эшфорду Ева начинает дремать, убаюканная мягким урчанием двигателя. Ей снится, что она в их парижской квартире, поправляет одеяло на засыпающей Саре (в тринадцать лет та еще иногда позволяет матери такие нежности), приглушает свет лампы, стоящей на тумбочке у кровати, оставляет дверь полуоткрытой и идет в гостиную, чтобы посидеть и выпить с Тедом по бокалу вина. Но застает там не Теда, а Дэвида: он выглядит так же, как в день их свадьбы — светло-серый костюм, роза в петлице, безукоризненная прическа.

— Послушаем музыку, миссис Кац? — говорит Дэвид и делает шаг вперед, протягивая к ней руки. Но когда они начинают танцевать, Ева видит перед собой лицо другого человека — Джима Тейлора.

Машина останавливается, Ева просыпается и, растерянно моргая, смотрит на Антона.

— Мы приехали, сестренка. Пора просыпаться.

Близится вечер: на Хайгейтском холме загораются уличные фонари, а небо становится темно-синим. В неровно освещенных больничных коридорах царит суета. Вслед за братом Ева торопливо идет к лифтам. Они обгоняют двух деловитых медсестер в накрахмаленных халатах и пожилого человека в тапочках, который целеустремленно движется к выходу с пачкой сигарет «Вудбайн» в руках.

Ева берет Антона за локоть.

— Подожди. Я ужасно себя чувствую.

— Понимаю. У меня было такое же ощущение, когда ее сюда привезли. Но посетителей пускают только до семи. И старшая сестра — просто какой-то монстр.

Едва они заходят в палату, предварительно назвав сестре свои имена, как там появляется седовласая женщина в голубом халате. Слева на груди у нее прикреплен бейдж с надписью «Старшая сестра». Она протягивает Еве руку:

— Вы, должно быть, дочь миссис Эделстайн. Слава богу, вы приехали. Она все время о вас спрашивает.

Сестра говорит, что им удалось найти для Мириам место в углу у окна. В ее голосе слышится гордость, но Ева видит только металлический каркас кровати, где под несколькими одеялами лежит мать, удивительно маленькая, будто ребенок. Рядом с ней на пластиковом стуле сидит Якоб. При их появлении он встает и идет к Еве, чтобы поцеловать дочь, но та, не отрываясь, смотрит на лицо Мириам, белое, как наволочка ее подушки. Она пытается улыбаться пересохшими губами.

— Ева, Schatzi, — произносит Мириам. — Прости меня за все эти хлопоты, которые я вам доставляю.

Ева садится на другой стул, стоящий возле кровати. — Не говори глупостей, мама. Никаких хлопот ты не доставляешь.

Якоб целует Мириам в лоб.

— Мы вернемся через минуту, Liebling, — говорит он и уходит, увлекая за собой Антона.

— Не позволяйте ей много говорить, — мягко произносит старшая сестра, прежде чем тоже уйти, и Ева старается следовать этому совету, наблюдая, как тяжело дышит мать. Но Еве столько нужно ей сказать, и она говорит это про себя: «Нет в мире другой женщины, которую я уважала бы так сильно. Я люблю тебя. Не покидай меня».

Мириам молчит, ее глаза полуприкрыты, но Ева знает: она все слышит. Мириам поднимает веки, сжимает руку Евы и произносит по-немецки:

— Он пытался заставить меня избавиться от тебя. Сказал: «Я не хочу, чтобы на свет появилось еще одно маленькое грязное существо, такое же, как ты. Покончи с этим».

Ева чувствует нарастающую боль в груди. Она гладит руку матери в надежде успокоить ее, но Мириам продолжает говорить, не отрывая взгляда от лица дочери.

— Вот почему я уехала. Не по какой-то другой причине — а их, конечно, было множество. Уехала из-за тебя. И так рада, что сделала это, Schatzi. Я гордилась тобой каждый день.

Еве хочется сказать: «И я гордилась тобой, мама. Смогу ли когда-нибудь отблагодарить тебя?»

Но глаза Мириам закрываются, и разговор заканчивается: Ева продолжает гладить ее руку, а в палате слышны только слабые стоны и писк прибора, к которому подключен кто-то из пациентов. Ева наблюдает за спящей Мириам до тех пор, пока не возвращается старшая сестра. Следом за ней идут Якоб и Антон, и брат говорит Еве, что пора уходить.

 

Версия третья

 

Герань

Вустершир, май 1976

На следующий день после похорон Мириам они встречаются в Бродвейской гостинице.

Это была идея Джима: в прошлом году он как-то заехал в этот городок на долгом, скучном пути из Бристоля в Лондон, находясь в состоянии одновременного отчаяния и возбуждения, ставшего для него привычным в последние годы. Он увидел крыши, покрытые толстой соломой, каменные стены цвета густых сливок, горшки с геранью на отделанных деревом пабах — все это представлялось ему устоями английской жизни и внушало некоторое спокойствие.

Но тогда, вероятно, стояло лето: сейчас герань уже отцвела, хотя корзинки по-прежнему висят на стенах, а соломенные крыши именно такие, какими Джим их запомнил. Он забронировал номер в лучшей гостинице города, но, когда хозяин приводит их туда — карнизы, кровать красного дерева, на которой могут поместиться четверо; «Номер для новобрачных, сэр», — Джим понимает, что совершил ошибку.

Ева смотрит в окно и не отвечает на пожелания спокойной ночи. Когда дверь за хозяином закрывается, Джим несколько мгновений молча глядит на ее напряженную спину.

— Мы можем уехать отсюда.

Он подходит к ней, обнимает за талию.

— Куда угодно. Куда захочешь.

— Нет.

Она сильно похудела, под одеждой проступают ребра. Джима охватывает стыд и ненависть к себе за то, что он не в силах позаботиться о ней.

— Все в порядке. Правда, Джим.

Ева поворачивается к нему, и Джим видит худое лицо и глаза, лишенные обычного света. Он где-то читал, что печаль старит людей, но с Евой это не так. В своих джинсах и коротком пальто с капюшоном она кажется очень юной, похожей на школьницу.

— Может быть, пойдем в постель? — спрашивает Джим.

Она смотрит непонимающе.

— Я имел в виду — просто ляжем спать. Ты выглядишь изможденной.

— Я действительно без сил.

Ева отходит от окна, расстегивает пальто.

— Наверное, надо поспать.

Кровать оказывается жесткой и неуютной, а подушки тонкими, но Ева отключается почти мгновенно. Джим лежит рядом с ней на спине, разглядывая рисунок на пологе — листья и цветы. Он кажется смутно знакомым; это Уильям Моррис, думает Джим, и внезапно вспоминает кресло, где зимними вечерами сидела его мать в их доме в Сассексе. Он отчетливо помнит, как водил пальцем по такому же узору, уютно устроившись на материнских коленях. Дыхание Евы становится ровным. Джим знает — заснуть ему не удастся. Через несколько минут он тихо встает, берет одежду, ботинки, сигареты и бесшумно закрывает за собой дверь, надеясь, что до его возвращения Ева не проснется.

На Хай-стрит толпы туристов стекаются от автобусных остановок к сувенирным лавкам и кафе. Джим закуривает, глядя вслед двум пожилым дамам, медленно бредущим по тротуару. Одинаковые плащи и седые кудряшки, похожие на вычесанную шерсть, делают их похожими на близнецов. Джим слышит, как одна из них обращается к другой:

— Как думаешь, Энид, если мы съедим по булочке, не испортим ли аппетит перед обедом?

Джим обгоняет их и не слышит ответа. Впереди он видит паб; выбрасывает сигарету, заходит, заказывает пиво и садится за пустой столик на улице. На часах почти полдень. Дома — если только это слово сюда применимо: во время встреч с Евой Корнуолл кажется таким же далеким, как заграница, — Хелена отбивает цыпленка и чистит картошку, рядом крутится Софи. К обеду придут родители Хелены, и в этом заключалась ее главная претензия к Джиму, когда тот сказал, что в воскресенье его не будет дома — Стивен хочет обсудить, в каком порядке будут висеть картины на следующей выставке. Джим теперь старается пореже использовать Стивена в качестве причины своего отсутствия.

— Именно в это воскресенье? — спросила Хелена. Разговор происходил на их собственной кухне — прошло почти три года с момента их отъезда из Трелонихаус. Это случилось после кошмарного интервью Энн Хьюитт, в котором все обитатели колонии были представлены как «юродивые наркоманы и презренные хиппи». Так выразился Говард, прося Джима и Хелену — приказывая на самом-то деле — уехать. Хелена с горящим от злости лицом прошипела:

— Как ты мог? Я же тебя просила быть осторожнее с этой женщиной.

Пока они носили вещи в машину, Софи, которую увозили из родного места, от всех, кого малышка знала, безутешно плакала.

Джим посмотрел через кухонное окно на небольшой сад, где Хелена высадила в горшках зелень и вскопала грядки под картошку. Испытывая отвращение к самому себе, сказал:

— Прости, любимая. В понедельник Стивен улетает в Нью-Йорк.

Но тогда Джим не был уверен, что Ева сможет освободиться. Прошло два месяца с их последней встречи, но Мириам умерла всего четыре дня назад, и Ева не только скорбела о матери, но и занималась похоронами: надо было найти раввина, заказать цветы, напоить чаем бесчисленных друзей и соседей, пришедших выразить сочувствие.

Дэвид прилетел из Лос-Анджелеса первым же рейсом. Джим не мог подавить в себе ревность к нему: он оставил Еву одну, отбыл на другой конец Земли и только теперь появился. «Но в действительности, — с горечью думает Джим, — я должен быть благодарен Дэвиду». Теперь Ева имела законную возможность оставить детей на ночь с отцом и уехать. Дэвиду она сказала, что хочет побыть одна. Кац, очевидно, посчитал споры неуместными.

Иногда, задумываясь об абсурдности той ситуации, в которой они оказались, Джим испытывает ужас: вот Ева, которая практически в одиночку воспитывает двоих детей, хорошо зная при этом, что ее муж любит другую женщину; и вот он сам лжет Хе-лене и Софи. Однако, когда Евы нет рядом, Джим не чувствует лжи: дома он — обычный муж и отец. Со-фи, как ему кажется, обжилась на новом месте, стала реже просыпаться по ночам. Хотя возникли проблемы в школе: мать одноклассницы обвинила Софи в хулиганстве и воровстве игрушек у ее дочери. Учительница вызвала Джима и Хелену в школу и спросила, все ли благополучно в их семье.

— Да, — уверенно сказал Джим, держа Хелену за руку, — все в полном порядке.

Он привык лгать. При этом Джим убеждает себя, что сейчас относится к Хелене мягче и внимательнее, чем когда не изменял ей, а мысли о предстоящих встречах с Евой не вносили в его жизнь радость. Работа, безусловно, не пострадала — после «Читающей женщины» образ Евы больше не появлялся на картинах Джима. Но ни одна из них не обходится без ее участия: когда Джим рисует, перед его внутренним взором всегда стоит лицо Евы, ее бездонные, проницательные глаза, полные веры в его талант.

Он доверился только Стивену и много раз рассказывал ему о своем ощущении: Джиму кажется, будто он разделился надвое, и это два разных человека, живущие в отдельных вселенных.

В последний раз, когда засиделись за виски в клубе Стивена и говорили об этом, друг, откинувшись в кресле, сказал:

— Видимо, яблоко от яблони все-таки недалеко падает.

Слова Стивена запомнились Джиму, и всякий раз, как они всплывали в голове, к нему приходило осознание: надо что-то делать. Но как только он собирался обсудить это с Евой, мужество изменяло ему. Им выпадало слишком мало времени побыть вдвоем — порой не больше часа, который они проводили в Риджентс-парке. Потом Ева шла забирать Сэма из школы, а Джим отправлялся на свои встречи — и он не хотел отравлять эти мгновения разговорами о будущем. Как будто здесь и сейчас есть только он и она, весь остальной мир отступает на второй план. Но в глубине души Джим отдавал себе отчет: у такого отношения есть и оборотная сторона — при столкновении с повседневностью сказка может закончиться.

Джим пьет пиво и думает о Мириам Эделстайн. В гостинице, прежде чем подняться в номер, они с Евой пили кофе, и она достала из сумки свои свадебные фотографии. На первой были Якоб и Мириам; она — молодая, улыбающаяся, в летнем платье без рукавов, удивительно похожая на дочь. Джим долго не мог оторваться от этого снимка, вчитываясь в незнакомые слова, написанные на обороте на иврите. «Покойся с миром». Он жалел о том, что не знал Мириам; не он в парадном костюме стоял рядом с Евой на ступеньках мэрии, щурясь от солнца; и не его — в качестве тещи — поздравляла Мириам Эделстайн, не им с Евой желала она счастья.

Допив пиво, Джим выходит на Хай-стрит и возвращается в гостиницу. Хозяин поднимает голову навстречу входящему, но Джим не смотрит на него. Осторожно открывает дверь номера, не зная, проснулась ли Ева, но та еще спит, приоткрыв рот, темные волосы рассыпаны по подушке.

Джим вновь раздевается, кладет одежду на спинку стула и забирается под одеяло. Ева вздрагивает, когда

Джим прижимается к ней и говорит полушепотом:

— Я хочу, чтобы мы жили вместе, Ева. Давай начнем сначала.

Несколько секунд длится тишина, нарушаемая только стуком его сердца и легким дыханием Евы.

И Джим понимает — она не слышала сказанного.

 

Версия первая

 

Поэты

Йоркшир, октябрь 1977

— Еще глоток? — спрашивает он.

Ева смотрит на свой пустой стакан. Следует отказаться. Пожелать спокойной ночи, подняться на два лестничных пролета и укрыться в безопасной тишине своей комнаты, устланной коврами.

— Почему бы и нет?

Есть множество причин не делать этого. Она смотрит в спину Лео, который подходит к бару и наливает две щедрые порции односолодового виски. Он высок, хорошо сложен, двигается чуть враскачку, что свойственно спортсменам. В его группе много женщин среднего возраста, и Ева видела, какими глазами те глядят на него. В первый день в женском туалете она невольно подслушала разговор двух таких дам, хихикавших словно школьницы:

— Господи, этот Лео Тейт, он в жизни выглядит даже лучше!

Другая ответила:

— Но он женат.

Первая, презрительно:

— Когда их это останавливало?

Моя руки — она тактично дождалась в кабинке, пока дамы уйдут, — Ева размышляла над тем, кто такие эти «они», упомянутые в разговоре. Мужчины? Мужья? Поэты? Предположила, что речь шла о последних, чья репутация неверных супругов возникла не на пустом месте — вспомнить хотя бы Байрона или Бернса. Но ей не нравилась нынешняя мода описывать всех мужчин скопом и давать им довольно неприятные характеристики. Она посмотрела на свое отражение в зеркале, пытаясь оценить, не погорячилась ли с тенями для век, когда собиралась на завтрак; подумала о Джиме, который остался дома с детьми и Джулианной; вновь испытала почти забытое чувство ярости, вызванное его изменой. Затем взяла себя в руки, отправилась на поиски своей группы и погрузилась в таинства длинных фраз и коротких абзацев — она вела недельный курс по самостоятельному редактированию — и больше не думала ни о Джиме, ни о Джулианне, ни о Лео Тейте.

Но сегодня за ужином она оказалась за столом рядом с ним: в столовой стояли скамьи, на которых, по идее, должны были вперемешку рассаживаться слушатели и преподаватели, хотя на деле последние все-таки предпочитали держаться особняком. Ева сидела по соседству с Джоан Доулинс, автором детективов (однажды они вместе участвовали в телевизионной программе). Напротив устроился драматург Дэвид Слоун, печальный человек, ни с кем не перекинувшийся даже словом, — и тут появился Лео с бокалом вина в руке.

— Свободно? — спросил он, указывая на пустующее место рядом с Евой.

— Конечно, Лео, — жеманно ответила Джоан. Слоун по-прежнему хранил молчание. Но Лео не садился, будто ожидая разрешения от Евы.

— Ева?

Она подняла голову, только сейчас заметив его присутствие.

— Тут не занято.

И поймала себя на том, что слова ее прозвучали грубо. Джоан пошла красными пятнами — Ева вспомнила, как то же самое произошло с ней в телевизионной студии при свете софитов, и визажисту пришлось срочно спасать ситуацию. На лице у Слоуна появилась улыбка — он принадлежал к типу людей, получающих удовольствие от чужого замешательства. Ева уже собралась извиниться перед Лео, но тот, казалось, ничего не заметил.

— Я так рад, что вы тоже читаете курс на этой неделе, — с воодушевлением сказал он, усаживаясь рядом. — По-настоящему люблю ваши книги. Я несколько раз проезжал свою остановку в метро, пока читал «Под давлением». И телевизионная постановка мне понравилась. Хорошая работа.

Ева аккуратно положила приборы на пустую тарелку.

Сложно было понять, говорит ли он искренне: Ева ненавидела лживые комплименты, которых в изобилии наслушалась с тех пор, как к ней пришел «успех». На самом деле она не считает себя «успешной» — иначе, наверное, не написала бы больше ни слова — правда, ей нравятся похвалы, интервью, рецензии. Но в глубине души она знает: все это вторично по отношению к творческому процессу — когда, отправив детей утром в школу и поручив Джулианне хлопоты по кухне, можно сесть за письменный стол и насладиться полным одиночеством.

В конце концов, не многие женщины могут себе это позволить.

— Спасибо.

Вероятно, в голосе Евы слышалось сомнение, потому что Лео повернулся к ней, демонстрируя темно-серые глаза и мальчишеские ямочки на щеках, и сказал:

— Вы думаете, я шучу? Зря. Просто из-за внешности никто не воспринимает меня всерьез.

— Вот уж не поверю.

Лео отпил вино из бокала, по-прежнему глядя на Еву.

— Возможно, вы станете исключением.

Он флиртовал с ней весьма беззастенчиво, и так продолжалось всю неделю. Вероятно, женщины, чей разговор подслушала Ева, были правы в своих оценках: Лео точно знал, что делает. Уделял Еве во время завтраков и обедов ровно столько внимания, чтобы она понимала — он выделяет ее среди остальных, — но так, что это не бросалось в глаза другим. Ева наблюдала за его рыцарским поведением — если можно использовать это слово — с усмешкой. Она никак не поощряла Лео (оба знали о браках друг друга, и для него происходящее, разумеется, было всего лишь игрой), но ни разу не предложила ему остановиться. Позднее Ева призналась себе, что легко могла положить этому конец, но в действительности не хотела; на самом деле она ждала продолжения флирта.

После смерти матери Ева привыкла к чувству легкой отстраненности, будто все происходящее с ней — не вполне реально. Словно она не один человек, а два, даже три, и каждый живет своей жизнью, дышит, что-то изображает, но кто из них настоящий, уже неизвестно. Она попыталась пересказать свои ощущения Пенелопе, но ничего не вышло, получилась какая-то научная фантастика. Подруга посматривала на нее осторожно, не уверенная, как надо правильно реагировать на эти слова.

— Это печаль, дорогая, — в конце концов сказала Пенелопа. — Печаль делает с человеком очень странные вещи. Не надо бороться. Пусть само пройдет.

Действительно ли печаль заставляла Еву продолжать игру с Лео — соглашаться в ответ на предложение выпить вдвоем; с удовольствием ощущать тепло его тела, когда за ужином он прижимал под столом свою ногу к ее? Вначале, возможно, да, но на четвертый день — во вторник — Лео положил ладонь ей на колено, и у Евы перехватило дыхание; однако она не оттолкнула его руку. После этого события приняли стремительный оборот: во время групповой экскурсии в Хэйуорт — Лукас, директор фонда, был страстным поклонником Бронте — они на минуту остались одни в коридоре на верхнем этаже здания, и Лео обнял ее за талию, страстно прошептав на ухо:

— Я должен поцеловать тебя, Ева. Должен.

Ева вырвалась из его объятий и отправилась догонять остальных. Остаток дня держалась от Лео на расстоянии, испытывая чувство вины, хотя не сделала ничего предосудительного, даже не позволила поцелую случиться; однако ночью, в постели, осознала: это чувство неслучайно. Она хотела Лео. Решение уже было принято; и, лежа без сна, Ева думала о Джиме и о том, испытывал ли он нечто подобное по отношению к Грете.

Итак, сегодня вечер пятницы. Как заведено в фонде, окончание курса отмечают чтениями: сначала по два слушателя от романистов, драматургов, поэтов и авторов детективов — тщательно отобранных преподавателями; затем сами преподаватели. Тейт должен был выступать последним. Остальных принимали снисходительно, но женщины не скрывали нетерпения, когда встал Лео, держа в руках тонкий сборник своих стихов.

— Я готова его слушать вечно, — театральным шепотом сказала соседка Евы.

Ева, разумеется, тоже смотрела на Лео: ей нравился его глубокий баритон, заполнивший комнату. Она не читала стихов Тейта (хотя не признавалась ему в этом) и не была готова к тому впечатлению, какое на нее произвели слова, с неожиданной элегантностью сплетенные в обволакивающую паутину. Она ждала жестких, рубленых форм — но не убаюкивающих напевных рифм, закончившихся мощным крещендо, — когда Тейт замолчал, присутствующие на мгновение замерли, а затем разразились аплодисментами.

И вот Лео возвращается с третьей, а может, и четвертой порцией виски. Уже три часа ночи, и остальные отправились спать: несколько минут назад нетвердым шагом ушел даже изрядно подвыпивший Лукас. Ева знает, что каждая минута, проведенная здесь, наедине с Лео, таит опасность, но она не делает попытки избежать ее.

Подойдя к столу, он не присаживается.

— Может быть, допьем у меня?

Они молча поднимаются на третий этаж. Окна эркера в его комнате выходят на дорогу и парковку: сейчас за ними царит мрак. Ее комната больше, с видом на сад, и, подумав об этом, Ева испытывает гордость, которой стыдится.

Она стоит у двери, держа в руке наполненный стакан, а Тео задергивает занавески и включает лампу на столике возле кровати.

«Еще есть время, — думает Ева. — Я могу открыть дверь и уйти». Но не делает этого и не сопротивляется, когда Лео подходит к ней, забирает стакан, ставит его на стол и обнимает ее.

— Ты уверена? — спрашивает он. Ева кивает и притягивает его к себе.

И больше не остается ничего, ни единой мысли, лишь телесные ощущения, лишь это путешествие в неизвестность…

Она просыпается в постели Лео. Раннее утро — она едва уснула, — и комнату заливает слабый розоватый свет. Лео спит, слегка приоткрыв рот и негромко дыша. Его расслабленное лицо выглядит очень молодым, хотя он на несколько лет старше Евы. Она одевается, стараясь не разбудить его; бесшумно закрывает дверь и быстро идет в свою комнату. Никто не попадается навстречу, но даже случись такое, ей было бы все равно; как ни странно, стыд, преследовавший ее всю неделю, теперь испарился.

Стоя в душе и намыливая тело, которое еще помнит прикосновения его рук, Ева внезапно ощущает приятное волнение. Они с Лео больше не встретятся, разве только случайно, на какой-нибудь вечеринке или на других подобных курсах; и они не давали друг другу никаких обещаний, которые невозможно будет исполнить. Сегодня вечером она будет дома, вместе с Джимом и детьми; вновь начнется привычная повседневная жизнь. То, что произошло здесь, в Йоркшире, она сохранит для себя. Как камушек, взятый на память и позабытый в кармане пальто.

 

Версия вторая

 

Имбирные пряники

Корнуолл, декабрь 1977

Сочельник: бледное, прозрачно-голубое небо, гладкое, застывшее море. На чисто прибранных палубах стоящих в бухте судов тает тонкий слой наледи.

Окна паба «Старый Нептун» украшают рождественские венки, а вход — ветки омелы, которые всякий раз задевают головой рыбаки, зашедшие выпить пива, пока жены дома ощипывают индейку и заворачивают подарки. Всякий раз, как открывается тяжелая дубовая дверь, изнутри доносится музыка — «Когда рождается дитя», «Мыс Кинтайр», «Всех с Рождеством».

В своем доме на Рыбной улице — они смеялись над этим названием, услышав его впервые, — Хелена, Джим и Дилан пекут имбирные пряники. Хелена добавляет сахар в кастрюлю и помешивает в ней деревянной ложкой. Лицо ее раскраснелось, и выбившийся локон прилип к мокрой щеке. Джиму хочется протянуть руку, поправить прическу и ощутить тепло ее кожи. Но он этого не делает.

— Мам, можно мне помешать?

Дилану восемь; он высок для своих лет, с бледной, как у матери, кожей, и светло-каштановыми волосами. Из-за них Хелена зовет его Мышонком; сама она стала краситься хной, от которой в ванной остается горький травяной запах. Глаза у Дилана, однако, одного цвета с отцовскими — темно-синие; и веснушки на переносице, как у Джима. Иногда, глядя на сына, Джим пугается этого сходства — будто смотрит на собственное отражение в зеркале. Они похожи не только внешне: Дилан проявляет склонность к рисованию (набор карандашей средней мягкости, подаренный Джимом на последний день рождения, — одна из самых ценных вещей в его жизни); и так же чувствителен, как отец. Это становится особенно заметно, когда сын пытается разобраться в настроениях Хелены и Джима.

— А я уж думала, ты никогда не попросишь.

Хелена ловит взгляд Джима поверх головы Дилана и улыбается. Она сегодня выглядит спокойной и веселой, напряжение ушло, это можно сравнить с солнцем, выглядывающим из-за края облака. Так в последнее время бывает далеко не всегда.

— Давай-ка.

Хелена через голову надевает на Дилана свой фартук, завязывает его и, чтобы сыну было удобнее орудовать ложкой, пододвигает ему стул:

— Мешай.

И обращается к Джиму:

— Ну что, перекур?

Они стоят, поеживаясь, у задней двери, изо рта у них вырываются клубы пара. Зелень Хелена укрыла в самодельной теплице, построенной из деревянных ящиков и двух чуть покосившихся оконных рам, выброшенных кем-то за ненадобностью. Хе-лена намного практичнее его. Но запрет на курение в доме — это что-то новое: с такой идеей — нет, указанием — выступила Айрис. При мысли об Айрис Джим ощущает застарелую неприязнь.

— Айрис не передумала приходить? — спрашивает он как можно более небрежно. Хелена бросает на Джима внимательный взгляд.

— Нет. Сейчас появится.

Она глубоко затягивается.

— А Синклер не сказал, во сколько они приедут? — К чаю.

— Около пяти, значит.

Он смотрит на ее профиль: широкие брови, выгнутые дугой, полные потрескавшиеся губы. Когда они познакомились на полутемном складе в Бристоле, где было много плохих картин и дешевого вина, его поразила таившаяся в этой женщине жизненная сила. Казалось, от нее веет морским воздухом. Бывало, в Трелони-хаус после бурной ночи Хелена вставала рано, отправлялась на прогулку, и никакие излишества не отражались на лице, а радостное настроение не покидало ее. Такой Джим и рисовал Хелену. «Хе-лена с букетом подмаренников»: несколькими штрихами он запечатлел ее чистую, бесхитростную красоту. Джим не помнит, с каких пор в их отношениях появилась напряженность, подобная тонкой трещине на стекле, но знает, кто в этом виноват — Айрис.

Когда приходит Айрис, Джим наверху надевает свитер, собираясь отправиться в мастерскую — старый, выбеленный ветрами сарай, где всегда стоит холод, хотя каждое утро Джим включает там электрический обогреватель. Он инстинктивно напрягается, представляя, как эта женщина здоровается в прихожей с Хеленой и наклоняется поцеловать его сына.

Айрис невысокого роста, коренастая, с грубоватыми чертами лица, стоящие торчком волосы выкрашены в отталкивающий рыжий цвет. Она занимается тем, что лепит громоздкую посуду, которую называет «скульптурными произведениями»; некоторые образцы имеются и в их доме, убраны с глаз подальше. У нее есть место на местной субботней ярмарке, и, к огромному удивлению Джима, ей иногда удается продать какой-нибудь горшок или кружку. Назвать ее бизнес процветающим нельзя: насколько он понимает, Айрис живет на щедрое наследство, оставленное двоюродной бабушкой. Это позволяет Айрис разделять презрительное отношение хиппи к материальным ценностям, хотя, как подозревает Джим, в глубине души она завидует его скромному коммерческому успеху.

— Искусство для людей, а не на продажу. Собственность — это воровство. Я стремлюсь преодолеть духовную планку в своих работах.

Иногда, слушая эти сентенции в исполнении Ай-рис, Джим ощущает сильнейшее желание ударить ее; ни к кому раньше он не испытывал такой острой неприязни; истоки подобного чувства ему самому не до конца понятны. Хелена, конечно, чувствует это отношение, но упорно не хочет его разделять. В последнее время кажется, что компании мужа она предпочитает общество подруги. В прихожей Джим здоровается и лицемерно целуется с Айрис. От ее липких щек неприятно пахнет пачулями. Айрис смотрит на Джима искоса.

— Я слышала, ты печешь имбирные пряники, Джим. Не знала, что ты кондитер. Разве это не женская работа?

Айрис усмехается, повернувшись к нему вполоборота. Она вечно подтрунивает над ним, навязчиво демонстрируя свой доморощенный феминизм, словно Джим какой-то женоненавистник, в то время как единственная женщина, которую он терпеть не может, — это она.

— Дилан нам помогает. Это же не делает его женщиной? — Не дожидаясь ответа Айрис, Джим обращается к Хелене: — Пойду пройдусь. Позовешь меня, когда они приедут, ладно?

В мастерской, которую работающий обогреватель наполнил запахом нагретой пыли, его приветствует кот Марсель, лежащий пузом вверх на старой циновке.

— Здорово.

Джим наклоняется и чешет мордочку кота, тот урчит и трется о его руку.

— Против музыки не возражаешь?

Он вставляет в кассетник (подарок матери и Синклера на прошлое Рождество) «Кровь на следах» Боба Дилана, нажимает кнопку. Снимает кусок материи, которым закрыт мольберт, — неискоренимая привычка, хотя Хелена нечасто теперь заходит в мастерскую, — лезет в карман за табаком и бумагой для папирос.

Как-то утром, лежа в постели, в солнца лучах, я думал о ней, о рыжих ее волосах…

Джим умело сворачивает папиросу, внимательно глядя на холст. Волосы изображенной на нем женщины не рыжие, а темно-каштановые. Она повернула голову и смотрит на мужчину, сидящего рядом с ней на диване в гостиной их дома; тот глядит прямо перед собой, и Джим не хочет, чтобы зритель понял, какие чувства он переживает. Страх Джима объясняется тем, что мужчина на картине — он сам и в то же время не он, точно так же, как женщина одновременно и Хелена, и Ева Кац, и все женщины, которых он знал, — выглядит слишком несчастным.

Это заключительная часть триптиха. Две другие стоят на полу, повернутые изображениями к стене, и все это вариации одного и того же сюжета: на втором полотне мужчина стоит рядом с диваном; на третьем они оба сидят. Кроме того, Джим изменил некоторые детали интерьера: в разных местах висят настенные часы за диваном; иначе расположены открытки и фотографии на каминной полке; кот, устроившийся в кресле, поменял масть. (В одном случае он из уважения к Марселю стал черно-белым.)

— Что-то вроде «найди отличия», — сказала Хелена, когда он впервые поделился с ней этим замыслом; шутка, разумеется, но язвительная. Идея триптиха выглядела намного более масштабной — рассказать о невыбранных путях и непрожитых жизнях. Джим назвал его «Три версии нас».

Он едва успевает приняться за работу — хочет поправить тени в уголках губ и немного их приподнять, — как Хелена приоткрывает дверь мастерской, сообщая о приезде Синклера и Вивиан. Ей приходится повысить голос, чтобы перекричать музыку.

Джим кивает, неохотно отворачивается от холста, опускает кисть в банку со скипидаром. Выгоняет Марселя на крыльцо и выключает обогреватель: он сможет вернуться сюда не раньше, чем через несколько дней.

Джим никогда не любил Рождество с его бесконечным застольем и принудительным весельем. Он помнит Рождество в год смерти отца. Вивиан только вернулась из больницы и даже не захотела встать с постели. В холодильнике не было ничего, кроме банки приправы и коробки заплесневелого печенья, которую он прикончил к тому моменту, как появилась соседка. Миссис Доуз всегда безошибочно чувствовала, что Джиму плохо, и настоятельно позвала его к себе на ужин.

Сейчас Джим держит в руках теплого кота и трется подбородком о его голову.

— Пошли, приятель. Пора домой.

Кухня наполнена ароматами остывающих имбирных пряников, из радиоприемника доносятся тихие мелодии рождественских песен. (Хелена, на удивление, относится к Рождеству очень консервативно: когда однажды в Трелони-хаус Говард и Джим предложили не отмечать праздник, дело дошло до того, что Хелена и Кэт чуть не уехали.)

Вивиан очень громко обращается к Дилану:

— Ты не должен подсматривать, как мы будем раскладывать подарки, дорогой. Нельзя.

На ней зеленый свитер с неумело вышитым оленем и розовая вязаная шапочка, в ушах сережки в форме листьев падуба. Она поворачивается к вошедшему Джиму, чтобы поцеловать сына, и он видит густой и неровный слой краски на веках и розовую помаду, размазанную в углах рта.

— Мой дорогой, — говорит Вивиан.

Синклер, который в этот момент появляется в дверях с чемоданами в руках, ловит взгляд Джима и беззвучно, одними губами произносит:

— Не очень хорошо.

Вечер спасает Дилан. Мальчик обожает бабушку и желает показать ей все свои игрушки — машинку-рисовалку, движущуюся фигуру Люка Скайуокера, живую пружину. Хелена ставит на стол ветчину, сыр, салат, потом они пьют чай с имбирными пряниками и играют в шарады, но, как только очередь доходит до Вивиан, она произносит название фильма вместо того, чтобы жестами и мимикой изобразить его.

— О господи, — восклицает она, осознав свою ошибку. Ее глаза наполняются слезами. — Какая же я глупая.

Джим, помня катастрофические последствия игры в двадцать вопросов, которая в его детстве закончилась рыданиями матери, пытается отвлечь ее и предлагает всем выпить. После второй рюмки шерри Вивиан засыпает на диване, слегка похрапывая.

Позднее, когда Вивиан удается отправить к себе в комнату, а Дилан уже спит, и Хелена тоже готовится отойти ко сну, Джим и Синклер допивают на кухне бутылку виски.

— Давно она в таком состоянии?

Синклер пожимает плечами. Выражение его лица Джиму знакомо, он сам выглядел так же, когда жил с матерью в той несчастной квартире в Бристоле.

— Недели три-четыре, наверное. Это лекарство творило чудеса — ты сам видел, — но мне кажется, она перестала его принимать. Говорит, из-за него у нее возникает ощущение, будто она находится в коконе, а ей хочется все чувствовать.

— Удалось найти таблетки?

— Нет. Ты же знаешь, какой она бывает хитрой. По-моему, она спускает их в унитаз.

Тикают часы на стене; Марсель, свернувшийся в старом кресле в углу, зевает и засыпает вновь.

— После праздников надо опять вызывать доктора Харриса. Она так долго не продержится. Для тебя это слишком большая нагрузка.

— Для всех нас.

Синклер допивает виски.

— Ты знаешь, она по ночам зовет твоего отца. Такое с ней впервые. Когда я пытаюсь ее успокоить, начинает драться.

— Мне жаль, — говорит Джим, потому что ему действительно жаль и сказать больше нечего. Потом оба отправляются наверх, ложиться — Джим в кровать, согретую Хеленой, Синклер в комнату, где мирно, во всяком случае пока, спит Вивиан.

В эту ночь Джим просыпается от женского плача. Несколько секунд лежит, прислушиваясь; но Хелена продолжает спать, а звук больше не повторяется.

 

Версия третья

 

Отблески

Лос-Анджелес, декабрь 1977

Новый год Ева и Дэвид отмечают у Харви Блуменфельда, агента Дэвида, в его доме в Хэнкок-парке.

Дом, разумеется, большой, из кирпича и дерева, с башенками во флорентийском стиле, которые не к месту напоминают Еве о школьной экскурсии в Стратфорд-на-Эйвоне и покрытый соломой домик Энн Хэтэуэй, его оштукатуренные стены с темными прожилками балок. Бассейн возле дома Харви окружен гигантскими пальмами, а сбоку расположена терраса из красного камня с навесом и открытой жаровней, где хозяин летом лично готовит пиццу для более узкого круга гостей.

На Еве длинное ярко-розовое платье колоколом с глубоким шнурованным декольте. В Лондоне наряд смотрелся отлично — Ева купила его в бутике рядом с Карнаби-стрит, — но для Лос-Анджелеса, как она понимает вскоре после начала вечеринки, точно не годится.

Почти все женщины вокруг одеты в брючные костюмы и блузки в пейзанском стиле. Их волосы тщательно уложены; обнаженные руки и то, что видно в декольте, — покрыто нежным загаром. Было бы неверным назвать их красивыми — это нечто большее, чем обычная красота. «От них исходит какое-то золотистое свечение», — думает Ева, глядя на окружающих. Вот стройная и длинноногая Фэй Данауэй в белых брюках клеш; а у бассейна Керри Фишер беседует с Уорреном Битти — свет софитов будто проник им под кожу. Дэвид всегда был таким же, а людей этого круга тянет друг к другу, словно мошкару на свет. Ева видит, как в дальнем конце комнаты он оживленно разговаривает с худощавой актрисой, которая смотрит на него, не отводя глаз.

Ева стоит в одиночестве и пьет шампанское, оглядывая свое ненавистное розовое платье. Внезапно ей в голову приходит неприятная мысль: вся история их отношений с Дэвидом может быть описана как бесконечная череда неудачных нарядов, надетых ради вечеринок, где она никого не знает.

Ну, не то чтобы прямо никого: вот, например, Харви, который относится к ней с преувеличенным вниманием — ему кажется, так принято в Европе. «Прелестная фрау Кертис! Как дела, красивейшая из женщин?» Гарри тоже здесь, хотя Роуз отсутствует: они расстались три года назад после того, как она застала его в постели с очередной молодой актрисой. И Ева за эти годы познакомилась с достаточным количеством людей из окружения Дэвида, чтобы сейчас спокойно переходить от компании к компании, поддерживая разговор. Ева знает: она для них чужая; какая-то англичанка, мать двоих детей. Но, как правило, они держатся с ней приветливо. Однажды на вечеринке в честь вручения «Оскара» молодая актриса по имени Анна Капоцци — небрежно элегантная в своем вечернем платье с открытой спиной — подошла к Еве, взяла ее за руку и прошептала на ухо:

— Все, что рассказывают про Дэвида, — глупости. Никто этому не верит.

Анна не могла не знать, что это правда — Дэвид был и остается влюблен в Джульет Фрэнкс, — но Ева была благодарна ей за отрицание самого факта.

По крайней мере, Джульет здесь нет — проводит отпуск в Лондоне. Ева признательна ей за это тактичное отсутствие, но обманываться не хочет. Ведь ясно, что Дэвид и Джульет практически живут вместе. Она обнаружила в ванной дорогую косметику и духи, а Ребекка в приступе безжалостной откровенности — как будто ей было интересно увидеть реакцию матери — рассказала, как по утрам Джульет часто готовит им завтрак. Блинчики с черникой, свежевыжатый сок. Когда-то мысль о том, что эта женщина готовит ее дочери завтрак, вызвала бы у Евы истерику. Сейчас она понимает — так и должно быть. Хотя Джульет и увела у нее мужа, именно она теперь его настоящая жена.

Идея провести рождественские каникулы в Лос-Анджелесе возникла у Евы. На это время она будет свободна от корректуры, у Сэма появится возможность пообщаться с отцом (с тех пор как умерла Мириам, Дэвид ни разу не задерживался в Лондоне дольше чем на выходные — его вечно ждали пробы), и оба они повидаются с Ребеккой, которая теперь живет с Дэвидом. Ей восемнадцать, дочь переросла Еву, глаза темные, как у отца, полные губы и беззаботная улыбка. Она уже пробовала себя в качестве модели в Лондоне, Дэвид водил ее с собой по голливудским вечеринкам, словно… «словно сутенер» — так охарактеризовала Ева его поведение, когда они в последний раз спорили по телефону. Дэвид оскорбился — как сделал бы на его месте всякий отец, наблюдающий взросление своих детей с безопасного расстояния в пять тысяч миль.

— Если будешь заставлять Ребекку делать то, чего она не хочет, ты добьешься только отчуждения.

Еве не хочется признавать, но Дэвид прав. Подростковый возраст Ребекки — это бесконечные рыдания, хлопанье дверями и угрозы уехать к отцу в Лос-Анджелес. Самая жестокая стычка произошла, когда Ребекке исполнилось четырнадцать: Дэвид не приехал, как обещал, на ее день рождения. За этим последовал обычный звонок с извинениями: «Прости, дорогая, но Харви назначил встречу с Джорджем Лукасом», — следом пришла «примирительная» посылка с большим флаконом «Шанель № 5». Ева постаралась возместить дочери потери и приготовила парадный ужин для нее и четверых ее друзей: салат-коктейль с креветками, цыпленка по-охотничьи, торт «Аляска». К ужину никто из них не явился; и только одной из них — милой и нервной девочке по имени Эбигейл — хватило совести позвонить.

— Простите, миссис Кац, — сказала Эбигейл. — Ребекка вместе с остальными пошла в клуб. Она очень рассердится, если узнает, что я вам сказала, но иначе я буду чувствовать себя ужасно.

Ева не торопясь обернула пленкой и убрала в холодильник все приготовленное, собрала столовые приборы, сняла с проигрывателя пластинку Дэвида Боуи (ее подарок Ребекке). Пятилетний Сэм помогал ей — он обожал старшую сестру, но очень чутко прислушивался к настроениям матери. Ева уложила сына и уселась с пачкой сигарет ждать Ребекку. Та появилась к двум ночи; увидев мать, поджала ярко накрашенные розовой помадой губы и сказала:

— Я хочу жить с папой, а не с тобой.

Ева ответила ей с искренностью, о которой потом пожалела:

— Тогда почему бы тебе не сесть на самолет и не убраться отсюда к чертовой матери?

Глаза Ребекки сузились.

— Возможно, я так и сделаю. Но ты ведь потом будешь переживать, верно?

Ева не верила в реальность этой угрозы до тех пор, пока спустя четыре года, сдав выпускные экзамены на «отлично», Ребекка не перешла к действиям. Она собрала все свои вещи — джинсы, футболки, куртки, кассеты с записями Боуи, старого плюшевого мишку по имени Гюнтер — и субботним утром отправилась в Хитроу с билетом в кармане, который, очевидно, прислал ей авиапочтой Дэвид.

К счастью, Ева, возившая Сэма на футбольную тренировку, вернулась домой вовремя. Увидела дочь, стаскивающую рюкзак по ступенькам, схватила ее за руку и поинтересовалась:

— Куда это ты собралась?

— В Лос-Анджелес.

Ребекка смотрела на мать прямо, и в этих темных отцовских глазах, в этом упрямо вздернутом подбородке Ева увидела то, что уже видела когда-то в глазах Дэвида — решимость и уверенность. Дочери было восемнадцать; она пошла в отца; возможно, им следовало пожить вместе. И Ева решила не сопротивляться.

— Но почему ты собиралась уехать, не говоря ни слова?

Ребекка ответила уже не так агрессивно:

— Прости. Думала, ты попытаешься меня остановить.

Ева вздохнула и поправила выбившийся из прически дочери локон.

— Пошли. Я отвезу тебя в Хитроу. Не могу сказать, что ты это заслужила. Не говоря уж о твоем чертовом отце…

Ева положила рюкзак в багажник. Ребекка устроилась на пассажирском сиденье, демонстрируя безупречные загорелые ноги, и сказала:

— Мам, ну ты же понимаешь, мне надо уехать. Ты душишь меня, честно. Душишь своей любовью.

Ева отвернулась, притворяясь, что поправляет боковое зеркало, и смахнула слезу. Все время, пока они ехали по трассе М4, в машине царило молчание (Джим считал этот неприглядный отрезок пути очень романтичным, потому что дорога вела в Корнуолл). В аэропорту Ребекку охватило раскаяние.

— Прости, пожалуйста, мам… — и Ева, чтобы не усугублять горечь расставания, купила ей в подарок пудру от «Кристиан Диор» и солнцезащитные очки «Рэй-Бэн». Когда они прощались, Ребекка даже всплакнула. И ушла. Ева проводила взглядом тонкую фигуру дочери, согнувшуюся под весом огромного рюкзака.

Пока она ехала назад, где Сэм ждал ее в квартире, казавшейся теперь пустой, Ева вновь и вновь повторяла про себя слова Ребекки: «Ты душишь меня». Думала о том, что в жизни не раз, а дважды совершала такой выбор. Делала ставку не на Джима, не на возможность найти счастье вместе с ним, а на своих детей, убежденная, что они будут счастливы только с матерью, которая, по крайней мере формально, хранит верность их отцу. Да, она часто думала о разводе с Дэвидом и открытых отношениях с Джимом. Но когда эта мысль приходила в голову, Ева видела перед собой детей — Ребекку, расцветающую при появлении отца; Сэма, для которого афиши, театральные программки и фотографии размером десять на двенадцать с автографом Дэвида были самым большим сокровищем. Она мечтала, чтобы Джим стал частью их жизни, а взамен разрушенных семей появилась новая, — и боялась своей мечты.

Дети стояли для нее на первом месте, но и для Джима тоже не было никого важнее его дочери Со-фи; осознание этого пробуждало в Еве особую, иногда избыточную потребность защитить Ребекку и Сэма. Она вспоминала, как после одной из редких ночей, проведенных с Джимом, заставила Ребекку, которая хотела куда-то пойти с друзьями, остаться дома на все выходные. Очевидно, подсознательно она таким образом пыталась заглушить глубокую боль из-за отсутствия Джима рядом. Ева вспомнила еще, как в те дни, когда им с Джимом удавалось провести украдкой несколько часов вдвоем в Риджентспарке, она запрещала Сэму после школы ходить в гости к приятелям. Чувство вины заставляло ее держать детей при себе. Добираясь домой по трассе М4, Ева вдруг поняла: в этом больше нет нужды. Возможно, лучшая мать не та, которая старается оградить своих детей от всего, а та, что честна перед собой, счастлива и живет собственной жизнью.

Вечеринка в Лос-Анджелесе идет своим чередом — гости пьют шампанское, звучит живая музыка, в полночь взрываются фейерверки. В час ночи музыканты (группа «Колеса Кэтрин», знававшая лучшие времена) еще играют, но толпа начинает редеть; желающие продолжить веселье сделают это либо в «Шато Мармо», либо в номерах мотелей, стоящих вдоль автострады. Евы и Дэвида там не будет: их ждут Сэм и Ребекка (если Ребекка осталась дома, а не улизнула куда-нибудь на подаренной отцом машине, слишком мощной для ее возраста). И поэтому они идут к красному «астон-мартину» Дэвида сквозь сырую прохладную калифорнийскую ночь, пахнущую олеандрами, выхлопными газами и сгоревшим фейерверком.

Дэвид опускает верх, и, когда машина, громко шурша по гравию, выруливает на дорогу, Ева поправляет шаль на плечах.

— Мерзнешь? — спрашивает Дэвид, взглянув на нее.

— Нет, все в порядке. Просто свежо.

С дороги виден центр Лос-Анджелеса, полный мигающих огней, похожих на хвостовое освещение самолетов. Ева, как всегда, думает о Джиме: о том, насколько надежно и безопасно чувствует себя в его присутствии, и в эти минуты остальной мир словно перестает существовать.

На память приходит один день в Бродвее, после похорон матери, проведенный с ним: Джим вернулся, лег рядом и сказал, что хочет жить вместе, а она притворилась, будто спит и не слышит. Конечно, Ева была благодарна ему за эти слова — но она тогда потеряла маму, а дети — обожаемую бабушку, и мысль об ожидающей их еще одной потере и резких изменениях в жизни казалась ей просто непереносимой.

Она размышляет о том, что сейчас происходит с Джимом; может быть, он лежит рядом с Хеленой, вспоминая, как они с Евой занимались любовью во время их последней встречи.

Думает о письме, написанном много лет назад; она везла его на велосипеде по Кингс-Парейд под мигающими уличными фонарями и чувствовала, как сердце ее — в буквальном, физическом смысле — разрывается на части.

Представляет, как Джим стоит перед публичной библиотекой в Нью-Йорке, пряча мерзнущие руки в карманы, и высматривает ее в толпе прохожих, а она так и не появляется.

«Слишком все затянулось, — думает она. — Время пришло».

— Пора это прекратить, Дэвид.

В тишине, царящей на дороге, ее голос звучит неестественно громко.

— Я так больше не могу. Даже не могу подобрать слов, чтобы описать происходящее.

Дэвид не поворачивает головы. Ева смотрит на его профиль; через несколько месяцев ей исполнится сорок, она знакома с Дэвидом большую часть жизни, но человека, в которого ее муж превратился за последние годы, не знает совсем. Перед ней — лицо с афиши, непроницаемое, ничего не выражающее.

— Ты права, — отвечает Дэвид. Он говорит медленно, будто подбирает слова на чужом языке. — Эта ложь тянется слишком долго.

— Есть человек, которого я люблю. — Ева произносит это неожиданно для самой себя.

— Я знаю. И Джим заслуживает тебя, Ева. Я серьезно. Он любил тебя все это время.

Ева бессознательно поправляет платье. Внезапно в голове всплывают стихи Элиота; она зачитывалась им в студенческие годы: «И в памяти звучат шаги по дорогам, не выбранным нами…» Сколько сил ушло на разные уловки, полуправду и полуложь — и вот не осталось ничего.

— Когда ты узнал?

— Думаю, я всегда это знал.

Ева проглатывает ком в горле. Вывеска мотеля у дороги вспыхивает призрачным светом.

— Ребекка в курсе?

— Не уверен. Она ничего не говорила.

Еве становится легче дышать — когда-нибудь она сама все скажет дочери и Сэму.

— Мы не были с ними честны, верно?

— Мы не были честны друг с другом.

— Этого я не знаю.

Дэвид достает из бардачка пачку сигарет, прикуривает, отдает сигарету Еве.

— Мы оба поступали так, как считали правильным. И не из каких-то замшелых представлений о долге — я, знаешь ли, любил тебя. Возможно, до сих пор люблю. Мы просто не подходим друг другу, ты не находишь?

Они молча курят. «Он порядочный человек, — думает Ева, — под всей этой его оболочкой. Он действительно сделал все, что было в его силах». Другой кабриолет, сигналя, обгоняет их, из динамиков в машине доносится «Дип Перпл». Ева вглядывается в лица четверых подростков в поисках Ребекки — но дочери среди них не видит. Она откидывается на подголовник, докуривает сигарету до фильтра, размышляя о том, как внезапно все может поменяться; и еще о реакции Джима, когда тот узнает, что она сделала.

Машина плавно останавливается у дома Дэвида — современного здания из стали, стекла и бетона, — который так и не стал для Евы своим. Они не выходят из машины, им не хочется пока заходить внутрь.

— Хочу, чтобы ты была с ним счастлива, Ева, — произносит Дэвид. — Я действительно желаю тебе счастья.

Она протягивает руку и дотрагивается до его лица. Она не делала так много месяцев — да что там, много лет — и сейчас, прикоснувшись к его прохладной щеке, Ева вздрагивает от нахлынувших на нее чувств: страха, сожаления и радости, какую испытывала, когда любила Дэвида. Или верила, что любит. Или — что должна любить.

— Думаю, мы будем счастливы, Дэвид. Я верю.

 

Версия первая

 

Земля

Бристоль, февраль 1979

Вивиан хоронят утром в пятницу: на улице — один из самых холодных дней в этом феврале, сырой и промозглый, хотя дождя нет.

Трава в церковном дворе замерзла и хрустит под ногами, когда они выходят из церкви. Пока процессия медленно движется — Джим поддерживает левый передний угол гроба, который все время больно врезается ему в плечо, — он может думать только о рабочих, рывших могилу; как долго, наверное, они пробивались сквозь замерзший верхний слой грунта к теплой рассыпчатой земле.

Он впервые присутствует на погребении. Ему приходилось бывать на похоронах — когда, например, три года назад скончалась Мириам. Но всякий раз речь шла о кремации: недолгая служба, напоминающая театральное действо, и гроб исчезает за ширмой, как по мановению фокусника.

От похорон отца в памяти Джима остался только проплывающий мимо красный бархат гроба, который под механические звуки удалялся неизвестно куда, и мать, неподвижно сидящая рядом с ним на церковной скамье (утром приходил врач и дал ей какое-то лекарство «для успокоения нервов»). Еще он помнит свои короткие штаны из колючей темно-серой шерсти.

Когда после звонка из полиции с известием о смерти матери к Джиму вернулась способность думать, он предположил, что и эта церемония пройдет так же. Но выяснилось, что планы уже составлены и нарушать их нельзя. Вивиан посещала церковь больше года. Джим не удивился, узнав об этом. В моменты просветления мать нередко охватывал религиозный фанатизм. Особенно трудно было, когда она увлеклась викканством: Джим находил дома странные вещи — венки из веток, гнездо с перепелиными яйцами, охапки засушенных цветов.

Синклер сказал, что Вивиан хотела быть похороненной в своей новой церкви: она боялась кремации, боялась, что ее сожгут заживо и криков никто не услышит. Джим не сказал: «Знаете, если моя мать хотела быть похороненной по христианскому обряду, не стоило тогда бросаться с моста», — пусть и подумал об этом.

Ему очень хочется утешить Синклера, который чувствует себя ответственным за случившееся, хотя Джим так не считает. Синклер виноват не больше самого Джима, а может быть, и куда меньше. Это Вивиан решила не принимать лекарства: в бачке туалета на первом этаже они нашли целый пакет. Вивиан хотела, чтобы к ней вернулись чувства. Она растолкла в порошок таблетку снотворного и подмешала Синклеру в вечерний виски, а затем незаметно вышла из дома и босиком пошла по холодному асфальту к мосту.

Обычный пешеходный мост — к нему вело ответвление от главной дороги; одному богу известно, почему Вивиан выбрала это место. Полиции о происшествии сообщил проезжавший мимо водитель: он увидел, как женщина падает с моста, и ее ночная сорочка белеет в свете фонаря.

— Она улыбалась, — сказал он. — Клянусь. Я этого никогда не забуду.

Джим знал детали, потому что попросил разрешения ознакомиться с показаниями водителя. Читая их, внезапно вспомнил историю, услышанную когда-то в одном из бристольских пабов, — он приехал из Кембриджа на каникулы и вечером отправился выпить пива в «Белом льве». Рассказывал ее мягкой бристольской скороговоркой высокий мужчина приятной наружности, ровесник Джима; он сидел в пабе в компании одетых в дешевые костюмы клерков с одутловатыми лицами. История была о том, как однажды работница местной фабрики, обманутая своим любовником, бросилась с подвесного моста в Клифтоне — и благополучно выжила. Ее широкая викторианская юбка сыграла роль парашюта.

— Дожила до восьмидесяти пяти, — подытожил рассказчик. Джим удивился тому, что до сих пор ясно помнит его лицо. — Стала живой легендой.

Рабочие подходят к краю могилы, готовясь опустить в нее гроб. Зеленое сукно, лежащее по краям, на фоне черной земли смотрится фальшиво. Джим отходит в сторону, отдавая гроб в крепкие руки рабочих — и в этот момент чувствует, как кто-то берет его за руку. Ева. С другого бока от него стоит Синклер — вид у него потерянный, такое ощущение, будто из этого человека выпустили воздух. Позади — Якоб, держа за руки Дженнифер и Дэниела. Когда священник, крупный, неуклюжий человек с мягким, добрым лицом — разумеется, надо быть добрым, чтобы разрешить церковные похороны самоубийцы, — подходит к могиле, Дэниел громким шепотом спрашивает у Якоба:

— Дедушка, что он делает?

— Прощается, — шепотом отвечает Якоб. — Мы все прощаемся с твоей бабушкой.

Потом кавалькада черных машин привозит их к дому Синклера — Джим так и не привык к мысли, что дом принадлежал и матери тоже. Там Ева и его тетки накрыли стол, поставили вино, пиво и шерри. Джим наливает себе остатки виски из бутылки, подаренной Синклеру на Рождество, — он выпил ее практически в одиночку за последние несколько бессонных ночей — и наблюдает за Евой, хлопочущей вокруг гостей. Она по-прежнему стройна, фигура не расплылась; темные волосы, собранные сейчас в короткий хвост, поседели, но выглядит как юная девушка, это правда.

Его девушка. Его жена. Женщина, знакомая лучше любой другой — уж точно лучше собственной матери, в которой таилась такая неисчерпаемая печаль. Ева уже совсем не та девчонка, что встретилась ему когда-то на окраине Кембриджа. Теперь она, можно сказать, публичная фигура: ее узнают на улице. Несколько недель назад в ресторане к ним подошел мужчина, ровесник Джима, и, даже не взглянув в его сторону, принялся восхищаться Евой. Джима это не задело — во всяком случае, не так, как задевало раньше. Тогда, в Греции, где они провели замечательный отпуск, он распрощался с этим неприглядным чувством горечи. И вернулся домой с давно забытым ощущением близости со своей замечательной женой, любви к детям, удовлетворенности от преподавания и возможности пробуждать в других ту любовь к искусству, какую познал сам.

Но постепенно им вновь овладело уныние, горечь поражения и несбывшихся надежд. Муж, отец, преподаватель рисования: скучный, ничем не примечательный, надежный. Не настоящий художник; не чета его другу Юэну, выставляющемуся в галерее Тейт. Недавно на какой-то вечеринке он услышал, как новый знакомый Евы — лощеный телепродюсер в синем костюме — интересовался, почему ее муж не захотел стать «толковым художником, как его отец».

— Но Джим художник, — ответила Ева. — И хороший, кстати.

Преданность жены, ее преднамеренная слепота вызывали у Джима гордость. (Он не рисовал уже много лет.) Тем не менее Евины слова задели его. Несколько дней он размышлял, действительно ли Ева верит в сказанное, считает это правдой, видит его мастером? И если так, что это означает для него самого? Ведь говоря начистоту — имеет ли Джим право вообще называться художником?

Он возвращается в реальность, видит лица людей.

— По крайней мере, она покоится с миром, — произносит какая-то женщина, примерно ровесница матери, с маленькими голубыми глазами, оттененными розовым. Джим кивает, не понимая, что надо сказать в ответ. Слова находятся только у его тетки Пэтси.

— Ты сделал для нее все возможное, Джим. Она тебя любила, ты был для нее всем, но в конце концов и этого оказалось недостаточно. Ей всегда чего-то не хватало.

Тетка хмурится, наблюдая, как Джим наливает себе новую порцию виски: вторую бутылку он привез с собой из Лондона.

— Поаккуратнее. Если напьешься до беспамятства, легче тебе не станет.

Пэтси права: он стал много пить. Не хочется винить мать, хотя это удобное объяснение. Уже на протяжении многих месяцев Джим замечает, как первый глоток приносит облегчение — делает мир другим, более понятным.

Самое лучшее время обычно наступает после ужина (по выходным это, бывает, случается и раньше). Напряжение дня спало, Дэниел уже лег, Дженнифер послушно сидит за уроками, Евы нет дома — как правило, Джим не помнит, где она и звала ли его с собой, — на кухне, залитой уютным светом, тихо. Вторая порция идет хорошо, за ней третья: окружающее пространство окрашивается в теплые цвета, вечер становится многообещающим. Четвертая и пятая порции — и вот обещания уже не сбылись, а в комнате сгустились тени. Тут он начинает задумываться: где Ева? И все остальные? Почему в доме так тихо? В этот момент Джима охватывает леденящее чувство одиночества, и пугающая мысль приходит ему в голову — он идет по пути не отца, а матери. Ведь наверняка Вивиан испытывала то же самое, темной безлунной ночью закрывая за собой входную дверь и отправляясь босиком бродить по улицам. Джим думает о том, что он сын своей матери, и страх охватывает его; тогда он наливает себе еще.

Сейчас, когда на улице темнеет и свет из окон кухни падает на тщательно ухоженный газон, Ева готовит кофе. Она ставит кружку перед Джимом, который давно уже сидит за кухонным столом. Большинство из тех, кто приходил выразить сочувствие, вероятно, разошлись: Джим слышит только голоса жены и Синклера, да еще тихое бормотание телевизора в гостиной.

— Я подвел ее, — произносит Синклер. — Прости меня, Джим.

Джим смотрит на отчима, на его мягкие, невыразительные, незапоминающиеся черты лица.

— Не извиняйся, Синклер. Ты ничего не мог поделать. Никто не мог.

На протяжении нескольких недель Джим безостановочно повторяет эту мысль на разные лады. И будет продолжать еще долго, хотя вряд ли в таком повторении есть толк. Он никогда не объяснит Синклеру, что в душе Вивиан царила тьма. И даже ненавидя и страшась ее, мать хотела нырнуть в пучину с головой. Джим знает это и потому тянется к бутылке виски, чтобы налить себе в кофе щедрую порцию.

— Джим…

В негромком голосе Евы звучит озабоченность, но Джим только мотает головой. Встает, берет со стола кружку, выходит в холл, открывает заднюю дверь.

Вначале Джим не замечает холода, но когда достает табак, бумагу и фильтр, то понимает: пальцы его не слушаются; проклинает погоду, собственную неловкость, все на свете… На пороге появляется Ева, забирает у него табак и бумагу и сворачивает пару сигарет. Они курят молча, глядя на темные замерзшие кусты. Курят, потому что говорить не о чем — пока от холода не начинает щипать лицо. Тогда оба поворачиваются и заходят в дом.

 

Версия вторая

 

Завтрак

Париж, февраль 1979

Газетное объявление нашел Тед.

Совместный завтрак: кофе с бриошами, негромко вещает Си-эн-эн, по столу разбросаны газеты. Тед по-прежнему предпочитает читать их дома, но Ева может составить ему компанию только в пятницу утром — во все остальные дни надо быть в университете к девяти. Она часто приходит туда на час раньше, чтобы не торопясь подготовиться к занятиям, собраться с мыслями. Кабинет Евы на третьем этаже здания, где расположен факультет английского языка: небольшой, но хорошо освещенный, в окна заглядывают верхние ветки платана, стены обклеены киноафишами и репродукциями книжных обложек. Удовольствие, которое Ева получает от этого места, обставленного в соответствии с ее вкусом, удивляет. Она любит свою квартиру, полную мелочей, говорящих о том, что здесь живет семья (прислоненная к дивану гитара Сары; бумаги Теда на столе; свежевыстиранное белье на старинной стойке для сушки в кухне), но нигде не чувствует себя так хорошо, как в этом крошечном, давно не видевшем ремонта кабинете.

Даже сейчас, погрузившись в чтение заметки про забастовку водителей грузовиков, Ева мысленно переносится туда, где на письменном столе ее ждет стопка рассказов, написанных первокурсниками, и незаконченный отзыв на магистерскую заявку для Гарварда. Поэтому она не сразу понимает, о чем говорит Тед:

— Джим Тейлор. Ты была с ним знакома в Кембридже?

— Джим Тейлор?

Ева отрывает взгляд от газеты и видит серьезное лицо мужа.

— Что с ним?

— Его мать умерла. Очевидно, самоубийство. Ужасный случай.

Он аккуратно сворачивает пополам номер «Гардиан» и протягивает Еве.

«Вивиан Тейлор, вдова художника, умерла в возрасте шестидесяти пяти лет».

Это не первый текст в разделе некрологов, он помещен в самом низу полосы и сопровождается небольшой черно-белой фотографией хрупкой женщины в вышитом платье; рядом стоит коренастый мужчина ниже ее ростом. Коронер пришел к выводу, что причиной смерти стало самоубийство.

«Остался сын Джим, также известный художник, и сестры Фрэнсис и Патрисия».

Ева вновь вглядывается в фотографию. Вивиан не улыбается, но Льюис Тейлор — мужчина, обнимающий ее за плечи, просто лучится счастьем. Льюис не красавец; невысокого роста, с грубоватыми чертами лица, совсем не похож на Джима, однако в нем, даже на крошечной газетной фотографии, ощущается невероятная энергия. Но Вивиан: вдова художника, мать художника… «Как ужасно, — думает Ева, — когда от человека остаются только имена тех, кого он любил, а больше о нем сказать нечего».

Тед смотрит на Еву.

— Ты ее знала?

— Нет.

Она откладывает газету.

— Я и Джима едва знаю. Мы не встречались в Кембридже, только позднее, в Нью-Йорке.

— А, извини.

Тед уже переходит к французским газетам и берет в руки утренний выпуск «Либерасьон».

— Значит, ошибся.

Позднее, во время обеденного перерыва, когда улицы заполняются машинами, спешащими на выходные за город, а из коридора доносится хохот и топот студентов, Ева в своем кабинете достает газету с некрологом и кладет ее поверх незаконченного отзыва на магистерскую заявку. Джим, конечно, похож на Вивиан чертами лица и хрупким телосложением. Она удивлена тем, что в некрологе не использовали фотографию Джима — его лицо более узнаваемо; Ева недавно читала статью, где говорилось, что его работа была продана на аукционе за ошеломительную сумму. Возможно, редактор решил, что для него и его близких это будет слишком болезненно. «Странно также, — думает она, — что нет ни слова о Хелене и их сыне. Как его зовут? Дилан. Очаровательный мальчик: темные волосы и живые, прищуренные на солнце глаза, в которых светится любопытство».

Из ящика стола Ева достает почтовую открытку с напечатанным адресом университета. «Слишком сухо, — решает она. — Слишком по-деловому». Вместо этой достает другую, купленную в музее Родена — на ней изображена композиция «Волна». Три женщины присели перед набегающим на них потоком зеленоватого оникса. Это не работа Родена, автор — Камиль Клодель. Вдова художника, жена художника: поймет ли Джим эту аналогию? Ева надеется, что нет.

«Дорогой Джим, — пишет Ева, — меня очень опечалила кончина твоей матери». Вычеркивает слово «кончина» и смотрит на испорченную открытку. Другой у нее нет; Джиму придется простить ее за ошибку. Она пишет «…смерть» — все остальное просто словоблудие. «И нет других слов. Иногда, мне кажется, язык не справляется с тем, чтобы верно передать наши чувства. Изобразительное искусство для этого приспособлено лучше, правда? Я надеюсь, ты в этих обстоятельствах по-прежнему можешь работать. Я думаю о тебе…»

Ева останавливается и сидит, в задумчивости постукивая концом авторучки по подбородку. «Часто» было бы преувеличением; она вспоминает Джима Тейлора изредка и мимолетно — например, умываясь или закрывая глаза перед сном — в те моменты, когда неосторожно позволяет себе задуматься о том, что могло бы быть. Дописывает: «С сочувствием и наилучшими пожеланиями. Ева Симпсон». Осталось только написать в правом верхнем углу адрес галереи Джима на Корк-стрит, и дело сделано.

Ева переворачивает открытку и несколько секунд смотрит на изображение — выражения лиц бронзовых женщин, застигнутых каменной волной, не вполне различимы — и кладет в карман пальто, собираясь отправить позже.

Следующие несколько часов проходят спокойно. Еву никто не тревожит, кроме нервной первокурсницы Мэри, которая не может дождаться занятия в понедельник и хочет прямо сейчас узнать, что Ева думает о ее рассказе; и Одри Миллз, принесшей ей кофе и выпечку из ближайшей булочной. Одри — крупная добродушная женщина, свои пышные седые волосы она заплетает в косу, переброшенную через плечо. Они обсуждают обычные темы: ремонт, который муж Одри делает в их сельском доме, расположенном к югу от Версаля; книгу Теда (он на полпути к окончанию работы над язвительным описанием французского характера глазами англичанина); Сару.

— Сегодня ведь концерт в честь окончания полугодия, верно? — спрашивает Одри, прожевывая кусок «наполеона».

Ева кивает.

— Начало в пять. Я хочу поскорее закончить с этим отзывом и поехать. Если опоздаю, мне лучше не жить.

В четыре Ева вынимает из пишущей машинки готовый отзыв и, аккуратно сложив его, кладет в конверт из плотной, кремового цвета бумаги. Затем проверяет, есть ли в сумке ключи от машины, пудреница и кошелек. По пустынным коридорам факультетского здания эхом разносится дробь ее каблуков. Ева спускается вниз и желает хороших выходных охраннику Альфонсу.

Пятничные пробки еще не рассосались: ей долго не удается вывести свой маленький «рено» на авеню Боске, а когда Ева добирается до моста Альма, движение замирает окончательно. На часах уже половина пятого. Она нервно постукивает пальцами по рулю и пытается уговорить себя, что бывают пробки и похуже; день выдался облачный, унылый, но высокие серые здания на правом берегу Сены прекрасны в своем монохромном аскетизме.

Ева смотрит на небольшую лодку, которая покачивается на угрюмых водах Сены, и невольно вспоминает о матери, о том, как однажды летом, вскоре после их с Тедом свадьбы, Мириам и Якоб приехали в Париж. На речном трамвайчике они доплыли от Нотр-Дам до Эйфелевой башни. На открытой палубе негде было укрыться от жары, и Сара все время клянчила мороженое. Чтобы успокоить ее, Ева достала из сумки пакет апельсинового сока, и Сара — похоже, вполне сознательно — вылила его на свое новое белое платье. Ева рявкнула на дочь, а затем и на Мириам; они решили не подниматься на лифте на Эйфелеву башню, а пошли в близлежащее кафе, где царила прохлада.

Ева ясно видит эту картину: мать копается в сумке в поисках носового платка; Тед и Якоб ведут разговор, тактично делая вид, что ничего не произошло; Сара поедает мороженое с фруктами, в котором Ева не смогла ей отказать. Еве тогда стало очень стыдно, она взяла мать за руку и сказала по-немецки:

— Прости меня, мама.

И Мириам ответила:

— Глупости, Schatzi. Что тут прощать?

Мысли о матери по-прежнему не оставляют Еву, когда в четверть шестого она наконец добирается до школы. Тед дожидается ее у входа, ссутулившись от холода.

— Не переживай, — говорит он Еве, когда та, обессиленная, выбирается из машины. — Концерт еще не начался. Скажи спасибо французской пунктуальности.

Ева целует Теда, восхищаясь его способностью сохранять спокойствие в любых обстоятельствах. Спорить с ним невозможно: Тед слушает и принимает решения, никогда при этом не повышая голоса. Всего несколько раз Ева видела его по-настоящему рассерженным, и даже в тех случаях его выдавали только покрасневшее лицо и резко замедлившаяся речь. «Его так просто любить», — думает Ева, берет Теда под руку, и они идут по коридору в актовый зал. Его легко любить и Саре, к которой он относится с искренней теплотой. Когда Ева видит их вдвоем, то иногда жалеет, что у Теда не может быть собственных детей. Он сказал об этом в одну из первых ночей, проведенных ими в его квартире в Сент-Джонс-Вуде — так просто и неэмоционально, что стало ясно: он боится потерять ее и отношения, которые они терпеливо и старательно строят. Но Ева притянула его к себе и ответила с уверенностью, которую по-настоящему ощутила только позднее:

— У меня есть дочь, Тед. Будь ей отцом. Надо быть благодарными за то, что мы имеем.

Сара выступает одной из последних. Ева, едва дыша, смотрит, как дочь появляется из-за кулис, усаживается на стул, стоящий в центре сцены, и пристраивает гитару на колене. Она очень похожа на Дэвида — тот же рост, та же небрежная элегантность, те же точеные черты лица, — но непробиваемой самоуверенности отца в ней нет и в помине. «Да и откуда ей взяться, — думает Ева, — если начиная с пятилетнего возраста она видит его от силы два раза в год».

Иногда Ева задается вопросом, не стала ли застенчивость дочери — преподавателю музыки понадобилось несколько недель, чтобы убедить Сару принять участие в концерте, — своеобразной реакцией на известность Дэвида. Здесь, в международной школе, где учатся дети дипломатов, писателей и бизнесменов, мало кто интересуется ее родителями. В Лондоне дело обстояло иначе: Сару дразнили и обзывали, она чувствовала себя изгоем. Ева медленно, исподволь добивалась от нее правды о происходящем: «Ты думаешь, это из-за того, что твоего папу показывают по телевизору?» Хотя ей хотелось немедленно отправиться в школу, схватить директрису за горло и таким образом положить конец страданиям дочери. Но ради блага Сары она поборола этот порыв. А вскоре Тед сделал ей предложение и заговорил о возможном переезде в Париж; и вот они здесь.

Сейчас Сара неподвижно сидит на сцене. Секунд через десять-двадцать в зале устанавливается тишина. Еву охватывает страх, что Сара может просто подняться и уйти; она так крепко держит Теда за руку, что на ладони у него остаются красные отметины; он продемонстрирует их Еве позже. Но после паузы, которая кажется бесконечно долгой, Сара начинает играть. И у нее хорошо получается — Ева ясно осознает это, и дело не только в ее материнской гордости. Музыкальность Сара унаследовала от бабушки; как только она начала играть, Ева услышала дружный выдох других родителей. Когда раздались аплодисменты, Сара стояла на сцене, раскрасневшись, растерянно глядя в зал, будто забыла, что в нем есть публика.

Как и обещали, после концерта они ведут Сару и ее подругу Хейли ужинать. Родители Хейли тоже идут с ними. Кевин, риелтор из Чикаго, занимается элитными квартирами для экспатов, и Тед обсуждает с ним недвижимость. На другом конце стола секретничают Сара и Хейли, пряча лица под спадающими волосами. Диана — маленькая изящная женщина с изысканными манерами уроженки южных штатов — наклоняется к Еве так близко, что можно почувстввоать аромат духов «Шанель», исходящий от ее шейного платка «Гермес».

— Не могу поверить, что они уже такие взрослые. — Я тоже.

В представлении Евы ее дочь остается толстощеким младенцем, ползающим по ковру, или пятилетней девочкой, топчущей пухлыми ногами газоны Риджентс-парка. Порой, когда Сара заходит в комнату, Ева не сразу может отогнать эти видения.

Сейчас она не вспоминает об открытке, которая так и остается лежать в кармане пальто; вернувшись домой, Ева повесит его в прихожей и не будет носить еще почти неделю. А надев, только под вечер сунет руку в перчатке в карман и обнаружит неотправленное послание. Перечитав его, Ева удивится написанному. «Зачем Джиму Тейлору, — подумает она, — соболезнования от малознакомой женщины?» Выбросит открытку в корзину для бумаг, стоящую под столом, и забудет о ней на много лет.

 

Версия третья

 

Земля

Бристоль, февраль 1979

— Чем я могу помочь? — спрашивает Ева.

До этого момента оба долго молчали. Джим слышал, как она приближалась по посыпанной гравием дорожке, но подошла не сразу. Ева стояла у него за спиной на некотором расстоянии, Джим точно знал, что она здесь, будто слышал ее голос; и, как всегда, испытал приступ радости. Он мгновенно устыдился этого: стоять в одиночестве у могилы матери после того, как остальные уже отошли, — и испытывать радость?

— Просто побудь со мной.

Не снимая перчаток, Ева взяла Джима за руку, и черная кожа сплелась с серой шерстью. Ева купила ему новые перчатки и пальто, вручила подарок в элегантном полосатом пакете. Джим пытался возражать, говорил, что это слишком, но Ева только покачала головой:

— Возьми. Пожалуйста, дорогой, позволь мне сделать что-то для тебя.

Сейчас Джим радуется новому пальто: лицо и шея уже успели замерзнуть.

Он не знает, сколько простоял здесь после того, как последний комок земли упал на крышку гроба и викарий пробормотал завершающие печальные слова молитвы: «Господу нашему, Иисусу Христу, вверяем мы тела наши бренные…»

Десять минут? Полчаса? Викарий — деликатный человек с мягкими чертами лица — закрывает книгу и отходит в сторону. Рабочие дружно делают шаг вперед. Пришедшие на похороны негромко переговариваются между собой, Синклер вопросительно смотрит на Джима. Софи тянет его за руку:

— Папа, я замерзла.

Джим не двигается. Он стоит молча, пока все не уходят: даже Ева, которая во время церемонии находилась не рядом с ним, как ему хотелось, а сзади, поддерживая Якоба. (Несколько недель назад ее отец упал и до сих пор ходил с тростью.) С другой стороны от нее стоял Сэм, тихий и молчаливый, в черном костюме, который был ему мал. Ребекка держалась позади — темные волосы подобраны и заколоты, ногти покрашены уродливым красновато-коричневатым лаком. Она не хотела приходить на похороны — ее курс в Королевской академии театрального искусства заканчивал репетировать «Зимнюю сказку», — но Ева настояла. Джим слышал, как они шепотом препирались в темноте: квартира в Риджентспарке недостаточно велика для четверых — тем более для пятерых, поскольку Софи с недавних пор живет с ними. Теснота порождает взаимные претензии: иногда, открывая входную дверь, Джим ощущает накопившееся напряжение — так чувствуется запах табака в непроветренной комнате.

Споры вспыхивают с удручающим постоянством, но участвуют в них одни и те же: Ева и Ребекка, Софи и Джим. Все остальные отношения пока еще остаются настолько хрупкими и неопределенными, что никто не решается на прямой конфликт. С Евой Софи застенчива, немногословна, слабо реагирует на мягкие попытки мачехи установить контакт (длительный тур по магазинам в поисках обуви для школы, прошедший в гробовом молчании; поход в кино; посещение концерта оркестра, в котором играет Якоб). Джим и Ева ведут себя с девочкой терпеливо, подозревая, что ее решение переехать в Лондон, оставив школу, друзей, всю свою жизнь в Корнуолле, продиктовано не столько тем, что она простила Джима, сколько ухудшением отношений с матерью. У Хелены начались многочисленные романы — Джим знает об этом со слов дочери и из язвительных писем самой бывшей жены — с мужчинами моложе ее. Последнее увлечение — электрик по имени Данни, парень возраста Ребекки. Хелена познакомилась с ним, когда он пришел чинить проводку в летнем домике.

— Это отвратительно, — сказала Софи с трогательным достоинством. — Я больше никогда не хочу ее видеть.

Между тем Ребекка пришла в ярость, когда Ева настояла, что во время учебы в академии она будет жить с ними, дабы не выбрасывать деньги на дорогие съемные квартиры, и теперь по большей части ведет себя так, будто Джима здесь вообще нет. А Софи явно побаивается Ребекки с ее беспечностью, гламурными замашками и привычкой громко декламировать роли, стоя перед зеркалом в ванной. Сэм, похоже, единственный, кто спокойно воспринял перемены в доме — у него легкий характер, он прилежно учится и страстно увлечен футболом, космическими путешествиями и конструированием. Джиму это чуждо, но он изо всех сил старается демонстрировать свою заинтересованность. Конечно, эта квартира — неподходящий вариант. Джим и Ева решили: им надо найти свое место, полное свежести и света. Место, где можно будет все начать заново.

Стоя в одиночестве у края могилы, обрамленной зеленым сукном, и вспоминая об этом и о многом другом (о том, например, как Вивиан смешивала краски в кладовой их дома в Сассексе; о том, как она выглядела в больнице — исхудавшая, плохо видящая, в очках), Джим мимоходом подумал, как смотрится со стороны. Будто представил себя на фотографии, сделанной с большого расстояния: убитый горем сын у могилы матери. Но рядом со свежевырытой ямой он ощущал не столько печаль, сколько странную пустоту. Истощение. Облегчение. Спокойствие, наступающее после того, как долгожданное событие остается в прошлом.

— Пора ехать, — негромко произносит Ева. Джим кивает: он совсем забыл о черном лимузине, которым управлял шофер в кепке с узким козырьком. Ева сжимает руку Джима, они поворачиваются и направляются к выходу. Парковка у церкви почти опустела: остался только маленький «ситроен» Евы (арендованная машина всех не вместила) и черный лимузин. На заднем сиденье Джим видит женщину, прижавшуюся к затемненному стеклу. Бледное лицо, широко поставленные голубые глаза. У него учащается дыхание: Хелена. Джим всматривается, моргая — черты лица трансформируются, зрелая женщина превращается в девушку. Это Софи.

Когда Джим сказал Хелене, что уходит, на ее лице появилось такое выражение, словно он ее ударил. Он хотел бы испытать жалость, но Хелена выглядела слишком неприглядно и была настолько переполнена желчью, что после того, как она назвала Еву «презренной женщиной», ему стоило больших усилий выйти молча, затворив за собой дверь. Хотя именно так он в конце концов и поступил, оставив ее рыдать на кухне среди разбитой посуды — Хелена швыряла в него тарелками, а позднее в мастерской набросилась с ножом на его работы.

Джим посмотрел наверх, на дверь в комнату Софи — она в это время была в школе — взял чемодан и отправился на улицу. До этого он оставил на подушке у дочери письмо, где, как мог, объяснил причины своего ухода и сказал Софи, что они с Евой всегда будут ей рады. Много позже Джим понял, какую ошибку допустил, не поговорив с дочерью лично. Он не знал тогда, что в следующий раз увидится с Софи только спустя три месяца. А еще через полгода низкий, угрожающий голос Хелены скажет ему по телефону, что Софи хочет уехать из Корнуолла и поселиться у него.

— Она выбрала тебя. Вот и все, Джим, — произнесла Хелена. — Ты забрал все, что у меня было. Теперь, надеюсь, ты счастлив.

Он действительно был счастлив — в этом и состояла чудовищная правда — не бездумно и напоказ, а глубоко, по-настоящему. И счастье, как осознал Джим, являлось не состоянием, а формой честного существования: это было ощущение собственной правоты. Он пережил его когда-то давно в Кембридже вместе с Евой; искал в отношениях с Хеленой и нашел в них много подлинного, но не того, в чем нуждался. И вот, много лет спустя, Джим вновь обрел это с Евой, снова почувствовал счастье или что-то похожее, каким бы трудным и тернистым ни был путь к нему сквозь годы.

Сложности закончились 8 января 1978 года. Он навсегда запомнил тот день. Ева только что вернулась из Лос-Анджелеса, они договорились провести ночь в своей любимой гостинице в Дорсете. При встрече Джим сразу почувствовал в ней перемену. Он испугался, что Ева в конце концов решила расстаться с ним. Все оказалось наоборот: она уходила от Каца.

— Мне нужен ты, Джим, — сказала она. — И так было всегда.

В этот момент он осознал: все верно, все части пазла сошлись. На следующий день Джим поехал в Корнуолл и собрал вещи. Сейчас он провожает Еву до машины, в которой сидят Якоб, Сэм и Ребекка — ее семья, ставшая и его семьей тоже.

— Увидимся на месте, — говорит Джим, целуя Еву. Затем садится на заднее сиденье арендованного автомобиля.

— Домой, сэр?

Джиму хочется ответить: «Это место никогда не было моим домом». Но он говорит:

— Да, пожалуйста. Извините, я заставил вас ждать.

Дом Вивиан и Синклера находится неподалеку от церкви; можно было дойти до него пешком, но организаторы похорон настояли на том, что нужны машины. Они едут по окраинам Бристоля, где запущенные поля уже изуродованы новостройками и гигантскими трубопроводами. За окном проплывают китайский ресторан, прачечная, обширная территория школы, откуда раздаются крики невидимых с дороги детей, играющих на площадке. На часах половина первого, время обеда.

— Ты проголодалась, дорогая?

Софи сидит рядом с ним, держа спину прямо, на щеках по-прежнему следы слез. Она качает головой, и Джим испытывает сильнейшее желание обнять ее — как не раздумывая и сделал бы еще несколько лет назад.

Только приехав в Корнуолл за Софи, Джим понял, как сильно дочь злится на него. Чемоданы с ее вещами, школьными учебниками, коллекцией смешных кукол с жесткими пластмассовыми лицами и разноцветными блестящими волосами заняли весь багажник и заднее сиденье машины.

В прихожей Джим притянул дочь к себе — к большому облегчению, Хелены не было дома — и почувствовал, как неохотно она откликается на объятия.

— Я так рад твоему переезду, — прошептал он на ухо Софи. — Мы оба этому рады. Я и Ева.

— Я переезжаю только потому, — ледяным тоном ответила дочь, — что маму больше видеть не могу.

Вивиан, к удивлению Джима, тоже разозлилась не на шутку. Ему казалось, что они с Хеленой не были особенно близки; но когда мать узнала о «дезертирстве» Джима, как она это назвала, то позвонила по телефону в квартиру Евы, и у них с Джимом состоялся крайне неприятный разговор.

— Ты животное, — прошипела Вивиан; слышно было, как Синклер пытается ее успокоить: «Ну, Вивиан, перестань, не надо так».

Он также получил много писем, написанных ее крупным причудливым почерком. «Ты ничем не лучше своего отца. Вы оба эгоисты. Вы думаете только о себе и своих проклятых картинах». И наконец она явилась лично. Ева открыла дверь; Вивиан — в широкополой шляпе, с неровно накрашенными розовой помадой губами — величественно проплыла мимо нее.

— Что вы сделали с моим сыном? — спросила она.

Будь Вивиан человеком иного склада — или имей ее болезнь другую природу, — эта сцена выглядела бы смешной, будто вышедшей из-под пера Оскара Уайльда. Таких полно в пьесе «Как важно быть серьезным». Но сейчас никто не смеялся.

— Ты разрушил жизнь своей дочери, — сказала Вивиан Джиму. Ева в это время разливала чай, поглядывая на Вивиан с осторожной тревогой. Отпив глоток из своей чашки, мать добавила: — Ты разрушил мою жизнь. Вы оба.

Джим догадывался — всегда это подозревал, — что в действительности эмоции Вивиан адресованы его отцу. В тот же вечер он отвез мать обратно в Бристоль — она уехала, когда Синклер был в ванной, не сказав, куда направляется. В машине Вивиан почти сразу заснула, и лишь огни фонарей отражались на ее лице. Джим переночевал в свободной комнате, а к утру Вивиан вновь стала вменяемой — по крайней мере, на время. Перед отъездом Синклер отвел Джима в сторону.

— Мне кажется, она бросила принимать лекарство. Но врачи ничего не станут делать до тех пор, пока она не угрожает самой себе. Я просто не знаю, что предпринять.

Все, что Джим мог посоветовать Синклеру, — не беспокоиться: рано или поздно, при помощи лекарства или без него, но самочувствие матери придет в норму, как это происходило всегда. Но прошло чуть меньше года, Вивиан подмешала Синклеру снотворное в стакан с виски и поздней ночью ушла из дому. Случайный водитель нашел ее тело неподалеку, возле опоры эстакады. Записки она не оставила.

В доме тетки Джима расставляют на столе тарелки с бутербродами и сосисками в тесте. Ева, приехавшая на несколько минут раньше его, нарезает пирог с клубникой и взбитыми сливками. Народу немного: молчаливыми группами в гостиной стоят человек двадцать. Здесь Стивен и Прю, Джози и Саймон, приехавшие из Корнуолла. Даже Говард и Кэт прислали один из изящных карандашных набросков Кэт с бутылкой из-под молока, лежащим рядом букетом тюльпанов и витиеватым «Соболезнуем» внизу.

Джим курит вместе со Стивеном в углу гостиной.

— Мне понравилась служба, Джим, — негромко говорит Стивен, одетый в строгий темно-серый костюм. Джим вспоминает, как вечерами — сколько их было, не сосчитать — они сидели вдвоем, и он рассказывал другу о любви к Еве и неспособности что-то решить; о своем отношении к отцу и матери.

Стивен, как теперь понимает Джим, — единственный человек, который знает про него все; даже с Евой он должен следить за своими словами, чтобы не причинить ей боли. Не говорить, например, об эротических сценах, описанных в злых письмах Хе-лены. Или о том, как при их первой встрече Якоб отвел Джима в сторону и вежливо предупредил: Джим не имеет права поступить с Евой и ее детьми так, как поступил с Хеленой и Софи. Стивен знает все и обо всем — и они по-прежнему друзья. Вот он, рядом. Джима охватывает горячая благодарность к нему.

— Спасибо, что приехал. Я серьезно.

Стивен откашливается.

— Не стоит. Это меньшее, что я мог сделать.

В противоположном углу гостиной его тетка Пэт спрашивает викария, не хочет ли он чаю; Джим ловит ее взгляд, кивает.

— Прости, Стивен, я на минуту.

На кухне Синклер наполняет чайник водой.

— Давай я сделаю, — предлагает Джим, но отчим твердо отводит его руку:

— Ради бога, Джим, я в состоянии сам приготовить этот чертов чай.

— Да, разумеется. Прости.

Джим берется за чашки и блюдца. Кто-то — Пэтси, скорее всего, — аккуратно расставил их на комоде рядом с кувшином для молока и сахарницей, вручную расписанной желтыми цветами, — она из другого, парадного сервиза. Джим помнит эту посуду по их дому в Сассексе: такие чашки Вивиан доставала, когда приходили гости. Одну из них она однажды разбила, метнув через всю кухню в голову отцу. Промахнулась, и осколки потом несколько дней лежали на полу.

Джим подумал об этом в тот день, ровно год назад, когда уезжал от Хелены — от осколков разбитых ею тарелок на полу, от выжженной пустыни, в которую превратились их отношения, их любовь, — подумал и только тогда ощутил всю тяжесть принятого им решения.

Но по мере приближения к Лондону — а значит, к Еве, к их долгожданной совместной жизни — Джим ощущал, как печаль его слабеет. «Интересно, отец чувствовал себя так же, когда уезжал вместе с Соней? — думает он сейчас. — Но он тем не менее вернулся, а я — нет. Значит ли это, что Льюис был лучше меня?»

— Прости, Джим. За резкость.

Джим на мгновение забыл о присутствии Синклера. Он поднимает голову и видит сокрушенный взгляд отчима. Трясущимися руками Синклер ставит чайник на подставку. Джим никогда не слышал от него ругательств.

— Неважно. Что я могу сделать?

Джим неосознанно повторяет фразу, сказанную Евой на кладбище. Он заглядывает в гостиную через проем для подачи блюд в надежде увидеть ее. Он помнит о ней всегда, но время от времени ему надо видеть Еву, чтобы убедиться: ниточка, связавшая их с первой же встречи в Кембридже, не порвалась. Джим до сих пор помнит, как прекрасна она была в тот день, ее внимательный взгляд и безукоризненную осанку.

Наконец он находит взглядом Еву — та протягивает тарелку с пирогом незнакомой пожилой женщине. Ева стоит спиной к нему, но, почувствовав на себе взгляд — или испытав то же, что и Джим, — оборачивается. «Вместе с тобой я могу вынести все, — беззвучно говорит он ей. — Будь со мной».

Ева едва заметно улыбается ему в ответ, как будто просто отвечает: «Да».