Три версии нас

Барнетт Лора

Часть третья

 

 

Версия первая

 

Белла

Лондон, сентябрь 1985

Белла Херст возникает в жизни Джима в прохладный сентябрьский день, когда на улице ясно и безоблачно, а лужи на детских площадках еще не просохли после ночного дождя.

Семестр вот-вот начнется: в классах пахнет краской, а паркет в актовом зале сияет свежим лаком. В коридорах царит тишина — мальчики появятся только завтра, — и Джим неторопливо наводит порядок в классе для рисования, расставляя по полкам банки с тушью и маслом. Он наслаждается покоем; скоро здесь вновь воцарится шум и гам.

— Мистер Тейлор?

В дверном проеме Джим замечает девушку — позднее он поймет, что та на самом деле старше, чем показалось вначале, — которая как будто не решается войти.

Он смотрит на нее против солнца, свободно проникающего сквозь свежевымытые окна и заливающего своим светом мольберты, парты, растровые экраны, — и видит только ее силуэт. Шапка кудрявых волос, широкая белая юбка. Легинсы и высокие ботинки. Кожаный рюкзак, переброшенный через левое плечо.

Джим откладывает в сторону коробку с красками. — Да?

— Белла Херст.

Она протягивает ладонь, он делает то же самое. Рукопожатие у девушки крепкое.

— А, это вы, — произносит Джим.

— Вы меня не ждали?

— Ждал. Ну, я знал, что вы должны прийти. Но я…

Джим хочет сказать: «Я не представлял себе, что вы так безрассудно молоды».

В августе ему позвонила Дейдра, секретарша Алана: Джерри, заместитель руководителя отделения, в котором работал Джим, в отпуске упал во Франции с велосипеда и сломал ногу, теперь ему ищут замену. Много времени это не заняло: через несколько дней Дейдра позвонила вновь с известием о том, что новый преподаватель найден. В это время Джим и Ева собирались вместе с детьми в Корнуолл — Пенелопа и Джеральд позвали их на две недели в свой летний дом неподалеку от Сент-Айвз. Когда раздался звонок, Ева стояла рядом с ним в прихожей и укоризненно смотрела на часы, поэтому Джим запомнил имя — Белла Херст — и выбросил разговор из головы.

— Называйте меня Джимом, — говорит он. — Мистер Тейлор я только для мальчиков.

— Хорошо, Джим.

Белла отступает на шаг, снимает с плеча рюкзак.

— Проведете для меня обзорную экскурсию?

Он водит ее по классу, демонстрирует содержимое полок и ящиков, учит включать проектор, показывает, где хранится грубая бумага, предназначенная для младших, а где — ватман для шестиклассников. Она старше, чем показалось сначала (Джим принял Беллу за ровесницу Дженнифер), на самом деле ей, наверное, лет двадцать пять. На голове у нее копна темных волос, и, присмотревшись, Джим замечает, что глаза у Беллы разного цвета — один голубой, другой почти черный.

— Как у Дэвида Боуи, — говорит она. Джим как раз включил проектор, и на дальней стене появилось искаженное изображение «Подсолнухов» Ван Гога.

— Что?

— Я про глаза. У Боуи они такие же странные — голубой и черный.

— А-а.

Джим выключает проектор, и цветы исчезают со стены.

— Вообще-то я не…

— Не всматривались? Я знаю. Мне просто нравится говорить людям, что у меня есть что-то общее с Боуи.

Джим кипятит воду в старом, испачканном краской чайнике, который хранится на дальней полке, заваривает чай. Они сидят на высоких стульях перед партами, образующими полукруг со столом Джима в центре. Белла рассказывает о себе: среднее образование получила в Кэмбервелле, бакалавром стала в колледже Святого Мартина, а магистром в Королевском колледже. Она арендует мастерскую в Пекхэме, а живет в сквоте, самовольно захваченном старом здании в Нью-Кросс. Джим инстинктивно ежится, представляя себе щели в полах, мышей и текущую крышу, а позже будет ругать себя за мелочность. «С каких это пор, — подумает он, — ты стал так откровенно буржуазен?» По городу Белла ездит на велосипеде; раньше никогда не преподавала (ее учитель в Королевском колледже, школьный приятель Алана, рекомендовал Беллу на это место); и от всей души осуждает платное образование. Прихлебывая чай, она говорит с улыбкой:

— Вероятно, это прозвучало лицемерно.

— Не без того.

Джим допивает в неловком молчании, не зная, что сказать этой девушке — или женщине — кудрявой, в мешковатой одежде, тараторящей со скоростью пулемета и легко меняющей темы разговора.

— Но, наверное, не стоит об этом распространяться.

Белла отставляет свою чашку.

— Да. Скорее всего, вы правы.

Она достает из рюкзака пачку табака.

— Свернуть вам? Джим улыбается.

— Я сам, если не возражаете.

Они выходят на пожарную лестницу, где Джим и Джерри обычно устраивают перекур на утренней перемене, собираясь с силами перед встречей со следующей партией скучающих подростков. Джим пришел к выводу: ребята просто не понимают, как им повезло; какая это редкая удача — учиться в такой школе, с башенками из красного кирпича, вековыми дубами и широкими газонами. Отцы этих мальчиков — банкиры и адвокаты: лощеные, при деньгах и титулах, они становятся богаче с каждым месяцем благодаря усилиям Маргарет Тэтчер.

Искусство, с точки зрения большинства учеников Джима, лишено смысла. Для них это всего лишь способ беспечно провести время с красками и ножницами в руках, прежде чем вернуться к серьезным вещам — экзаменам по математике, дискуссиям об общественном устройстве и тренировкам по регби. Но всегда находятся мальчики — один или двое за год — непохожие на других, которые смотрят на натурщицу (стареющую актрису, полностью одетую), потом склоняются над своими рисунками, и под их карандашом изображение на бумаге оживает. Ради таких мальчиков Джим встает рано утром, повязывает галстук и приводит в порядок прическу. Ради них — а также ради Евы, Дженнифер и Дэниела — он способен вечером остановиться на пятой порции и не ждать, когда после шестой или седьмой к нему придет сладкий, стирающий память сон.

— Вы ведь учились в Слейде, верно?

Белла стоит, подставив лицо теплым солнечным лучам. Потом она всегда будет вызывать у Джима ассоциации с игрой света и тени. Как фотографии Мана Рэя, сделанные на зернистой монохромной пленке.

— Верно. Откуда вам известно?

Белла открывает глаза. Из-за того, что они разного цвета, взгляд ее оставляет тревожное ощущение, будто она смотрит сквозь собеседника.

— Виктор сказал. Мой преподаватель. Он видел ваши работы. И конечно, все знают вашего отца. Великого Льюиса Тейлора.

Джим пытается понять, не дразнит ли она его.

— Я уже много лет не занимаюсь творчеством всерьез.

— Что ж.

Белла докуривает сигарету и тушит окурок в горшке с песком, который они с Джерри приспособили под пепельницу.

— Наверняка у вас есть на то свои причины.

Джим кивает, размышляя, стоит ли продолжать разговор, но Белла уже поворачивается, чтобы уйти.

— Мне предстоит встреча с полковником.

Заметив его замешательство, девушка смеется.

— С Аланом Данном, с кем же еще. По словам Виктора, он руководит школой так же, как командовал полком.

Она уходит, и в классе для занятий живописью внезапно образуется пустота.

Джим продолжает наводить порядок на полках. Скоро обед, и остаток дня пройдет в совещаниях, составлении расписания, подготовке к занятиям. И только сев в машину и помахав на прощание Белле Херст, проезжающей в этот момент мимо на велосипеде, он вновь задумается над ее словами.

«Наверняка у вас есть на то свои причины». И пока Джим едет по извилистой дороге в направлении Джипси-Хилл, он пытается вспомнить, в чем же эти причины заключаются.

 

Версия вторая

 

Скорая помощь Рим, май 1986

— Милый, ты здесь?

Ева ставит сумки с покупками на пол в прихожей. Останавливается у ступенек, ведущих на второй этаж, прислушиваясь к тишине.

— Тед, я собираюсь готовить обед. Ты спускаешься? Вновь тишина. Наверное, Тед ушел: его расписание непредсказуемо, оно зависит от заголовков утренних газет и срочных звонков из Лондона. Крис Пауэрс, его новый редактор — необычайно моложавый мужчина с гладким лицом, недавно перешедший в их редакцию из «Мейл», — невероятно требователен. Ева чувствует, как тратит его драгоценное время даже в те несколько секунд, когда поднимается наверх, чтобы позвать мужа к телефону.

Она берет сумки и несет их на кухню. Умберто, лежащий на кухонном столе, поднимает голову и приветственно мяукает. Еве приходится согнать его. Они завели кота вскоре после переезда в Рим, и с тех пор все попытки обучить его хорошим манерам терпели фиаско. Тогда он представлял собой трогательный блохастый комок шерсти, который гонялся за мухами и непрерывно скреб себя лапой. Но Ева редко находит в себе силы ругать Умберто; вместо этого она чешет ему мордочку и в любимом месте, за ушами. Кот жмурится и мурлычет, подставляя живот. Когда Ева откликается на его просьбу, взгляд ее случайно падает на стол. Бумажник, ключи и водительское удостоверение Теда. Три вещи, без которых он никогда не выходит из дома.

Рука Евы замирает. Она напряженно прислушивается к происходящему наверху — не доносится ли оттуда негромкий голос мужа, разговаривающего по телефону, или стук пишущей машинки. (Он с осторожностью относится к текстовому процессору, подаренному ему Евой на шестидесятилетие, утверждая, что размытые зеленоватые буквы появляются на экране слишком быстро.) Но ничего не слышит — только урчание кота, жужжание древнего холодильника и невнятные крики соседки, синьоры Финелли, которая пытается сказать своему глуховатому мужу, что пицца готова. А затем раздается странный звук, похожий на поскуливание раненого животного.

Ева пулей взлетает наверх. Перед дверью в комнату Теда она останавливается, пытаясь отдышаться. Стон становится громче: как будто тот, кто его издает, пытается найти слова, но ему подвластны только бессвязные протяжные гласные. Она открывает дверь и видит спину Теда, выпрямившегося в кресле за столом. Первое, что приходит ей в голову: «Следов крови нет». И второе, когда Ева подбегает к мужу и поворачивает к себе лицом: «О, господи!»

Лицо Теда выглядит окаменевшим, подвижны лишь глаза. Он смотрит на нее изумленным детским взглядом (на секунду Еве вспоминается двухлетняя Сара, заболевшая ветрянкой, закутанная в промокшие от пота простыни), пока она гладит его по щеке.

— Дорогой, что случилось? Тебе больно?

Ева не ждет ответа: из полуоткрытого рта Теда вырывается только уже знакомый стон — будто он собирался что-то сказать, но остановился на полпути, когда его тело окаменело.

— Я вызываю скорую помощь. Не шевелись, пожалуйста. Я здесь. С тобой. Мы отвезем тебя в больницу как можно быстрее.

Ева хватается за телефон, стоящий на столе Теда — тот наблюдает за ней. Пока Ева набирает номер скорой помощи, ее взгляд останавливается на первой странице перекидного блокнота — верхняя страница покрыта мелкими каракулями. Разобрать нельзя ни слова.

Ева берет левую руку Теда в свою.

— Скорая помощь? — произносит она в телефонную трубку.

Спустя несколько часов Ева сидит на металлическом стуле в приемном покое больницы скорой помощи. Это низкое современное здание в пяти минутах ходьбы от их дома; Ева проходила мимо бесчисленное количество раз, направляясь в Трасте-вере. Их дом расположен у высокого холма Монтеверди-Веккио; от улицы его отделяют железные ворота, а ко входу ведут крутые ступени. Вдоль них соседи посадили ароматную зелень, газонную травку и пурпурные бугенвиллеи, лепестки которых сейчас, в последние дни лета, укрывают каменную лестницу.

Ева идет этим путем почти каждое утро — спускается не торопясь, останавливаясь, чтобы поздороваться с синьорой Финелли и насладиться мягким, желтоватым римским светом, отражающимся от черепичных крыш и окон обветшалых дворцов. В кафе на площади она заказывает кофе и мороженое — иногда в компании с кем-нибудь из друзей, но чаще в одиночестве. Заходит на рынок, где покупает помидоры, перец, кабачки и несколько шариков моцареллы; они перекатываются в целлофановом пакете, как пойманная рыба. Затем медленно идет обратно и проходит мимо больницы, на ее стене яркими красными буквами написано «Pronto soccorso» — «Скорая помощь».

Ева замечала эти слова — они отложились в ее памяти наряду со многими другими итальянскими словами, которые ежедневно встречались ей в последние четыре года. Итальянский Ева освоила не так хорошо, как французский, но в достаточной степени, чтобы не испытывать бытовых неудобств. Но ни разу не задумывалась о том, что скрывается за этой стеной, и о том, что сама когда-нибудь может оказаться в приемном покое, где будет сидеть и наблюдать за мерным движением минутной стрелки на часах.

Скорую помощь они ждали целую вечность. «Почему, — думала Ева, сидя рядом с Тедом и бессмысленно гладя его по щеке, — они едут так долго, если больница находится так близко?» Когда наконец появились санитары, они долго жаловались на отсутствие мест для парковки. С собой у них были носилки, аптечка первой помощи и дыхательный аппарат — но к этому моменту Теду уже стало лучше. Чувствительность в конечностях восстановилась, он мог двигаться и говорить и попытался убедить Еву и санитаров в том, что не нуждается в госпитализации.

— Non è niente, — заверил их Тед на своем старательном ученическом итальянском.

Но старший в бригаде покачал головой:

— Синьор, мы обязаны отвезти вас в больницу, даже если для этого нам придется привязать вас к носилкам.

В машине скорой и здесь, сидя на жестком стуле, пока врачи делали бесчисленные анализы, Ева пыталась не поддаваться панике. Как только Тед вновь обрел дар речи, он тут же заявил: все это чушь, не надо было вызывать скорую, к двум он должен сдать материал. Но Ева в ответ проявила твердость. Она сама позвонила Крису Пауэрсу и настояла на том, чтобы врачи выяснили, по крайней мере, что именно произошло с Тедом.

Никто не произносил слово «инсульт», но оно витало в воздухе и мелькало во взглядах санитаров, слушавших рассказ Теда о его самочувствии. Оно же читалось в глазах милого доктора, встретившего Теда у дверей приемного отделения.

— Prego, signore.

Ева, естественно, хотела сопровождать Теда, но это явно было против правил.

— Пусть родственники подождут здесь, — сказал врач, и двери за ними захлопнулись.

Сидящая напротив пышная матрона наклоняется к Еве, протягивает ей что-то завернутое в фольгу и говорит «Mangia»таким тоном, будто та — одна из ее детей. Их рядом с ней двое: девочка лет шести с туго заплетенными косичками и мальчик постарше, ерзающий на стуле. Третий, по предположению Евы, находится за плотно закрытыми дверями больничного коридора.

Ева собирается отказаться, но вдруг понимает, что завтракала очень давно.

— Grazie mille, — говорит она. Панини с салями и мортаделлой восхитительно вкусен. Матрона внимательно наблюдает за тем, как она ест.

— Grazie, — повторяет Ева. — È molto buono.

Матрона воспринимает сказанное словно приглашение к разговору и одаривает Еву подробной лекцией на тему, где лучше покупать продукты: рынок в Трастевере явно ее не устраивает. Ева собирается вежливо возразить, но в этот момент видит Теда, который появляется в дверях.

— Мой дорогой.

Тед выглядит усталым, но спокойным: будь новости плохими, наверное, доктор позвал бы ее?

— Что они сказали? Тебя отпускают?

Тед качает головой.

— Они пока не поняли, что случилось. Хотят, чтобы я проконсультировался у невропатолога.

Заметив, как изменилось выражение ее лица, он добавляет:

— Они не думают, что это был инсульт, Ева. Это уже кое-что.

— Да, это уже кое-что.

Ева берет Теда за руку.

— Как ты сейчас себя чувствуешь?

— Потрясенным. — Он скупо улыбается. — Пожалуйста, пойдем домой.

Они берут такси, возвращаться пешком нет сил. Дома Тед тяжело опускается на диван в гостиной, Умберто устраивается у него на коленях. Ева ставит кассету с записями Моцарта — для улучшения настроения — и идет готовить спагетти. Раздумывает, не позвонить ли Саре в Париж, и решает этого не делать — уже почти девять, и Сара наверняка готовится к выступлению, поэтому лучше не тревожить дочь. А она будет волноваться. Даже сейчас Сара советуется с Тедом по поводу своих многочисленных проблем не реже, чем с Евой: парижская жизнь Сары протекает бурно, успехи ее группы чередуются с неудачами, и отношения с гитаристом Жюльеном тоже складываются неровно.

Все эти годы Тед был для Сары надежной опорой — так же, как и для Евы, разумеется.

— Не могу поверить, что я так долго не мог тебя найти, — сказал он ей однажды ночью, много лет назад, когда все только начиналось. — Боюсь, ты исчезнешь, если я сделаю хотя бы одно неверное движение.

Сейчас, доставая из кухонного шкафа упаковку феттучини, Ева вновь пытается избавиться от картины, вставшей у нее перед глазами, когда она позвала Теда, а ответом ей была лишь тишина. Бесконечная пустынная дорога, извивающаяся по бесплодной равнине: так выглядит жизнь без Теда — пустой и монотонной.

 

Версия третья

 

Приземление

Сассекс, июль 1988

— Ну? Как все прошло?

Софи, устраиваясь на заднем сиденье, отвечает не сразу.

— Все в порядке.

Джим перехватывает взгляд Евы.

— А мама?

Вновь следует пауза.

— Да, она тоже в порядке.

Джим включает заднюю передачу и выезжает на дорогу. Сегодня суббота, в аэропорту, где они встречают Софи, людно. Джим с Евой приехали раньше времени; пили водянистый кофе в зале прилета и наблюдали, как мимо них прошло семейство — родители и трое обгоревших на солнце детей, толкающих перед собой тележку, доверху набитую чемоданами и пакетами из дьюти-фри, поверх которых пристроен игрушечный ослик в сомбреро. Следом появляются трое мужчин в майках без рукавов и с банками пива.

— Боже, — сказал Джим Еве, понизив голос, — я надеюсь, они не с рейса Софи.

— Не волнуйся. Самолет из Аликанте еще не сел.

Аликанте: пыльный и жаркий город недостроенных небоскребов. Таким, во всяком случае, представляет его Джим. С тех пор как Хелена переехала жить в Испанию, он получил от нее единственную открытку. На ней был изображен аляповато покрашенный отель отталкивающего вида, а на обороте имелась надпись: «Джиму — поскольку даже самое омерзительное здешнее здание лучше того дома, который я делила с тобой. Х.»

Джим пришел в ярость — не от Хелениной ненависти (это он понимал), а потому, что она написала эти слова на открытке, которая могла попасться на глаза их дочери. Он сочинил возмущенный ответ, но Ева, прочитав его по просьбе Джима, посоветовала пока не отправлять это.

— У Хелены есть все основания чувствовать себя задетой. Не стоит еще больше озлоблять ее.

Джим последовал совету, а через несколько дней выбросил свое письмо в мусорную корзину. Хелена, очевидно, посчитала, что высказалась ясно. С тех пор она писала только Софи и слала ей фотографии: маленький белый дом в горной деревне; женщины в черном с испещренными морщинами лицами; худые козы на лишенных растительности горных склонах. Два года назад на снимках появился темноволосый, загорелый мужчина с узким лицом, щурившийся на солнце.

— Хуан, — сказала Софи, никак не выражая своих чувств, — мамин новый приятель.

Хелена, естественно, могла делать что угодно; Джим волновался только из-за Софи — из-за того, как она в своем юном возрасте переживет эти перемены. Тогда, два года назад — Софи только-только исполнилось шестнадцать — он попытался узнать, как она относится к появлению Хуана, но Софи отказалась поддержать разговор. Она медленно подняла глаза, прикрытые тяжелыми веками, и спросила совершенно бесстрастно:

— Почему меня должно интересовать то, что она делает?

«Равнодушие» — слово, чаще всего приходящее на ум Джиму при мысли о дочери. Она угрюма и апатична, почти никогда не заговаривает первой, а если к ней обращаются, отвечает предельно односложно. Софи набрала вес: ее лицо — точная копия материнского — округлилось, а раздавшиеся бедра она вынуждена скрывать под мешковатыми футболками. Но больше всего Джима тревожит в дочери полное отсутствие интереса к чему или к кому бы то ни было: учится она средне, друзей у нее немного; по выходным обычно сидит дома, смотрит маленький телевизор в своей комнате. Конфликтуй Софи с Евой, объяви она мачеху ответственной за свои юношеские невзгоды, было бы понятно, с чем они имеют дело; но Софи относится к Еве с тем же спокойствием, что и к другим членам семьи. Единственный, кого она признает, — это Сэм, который сейчас изучает геологию в Лондоне: когда на выходные он приезжает в Сассекс со своими учебниками и ворохом грязного белья, Софи преображается: оживляется, начинает улыбаться, ходит хвостом за своим обожаемым сводным братом, и тот отвечает ей искренней привязанностью.

Вначале Джим и Ева старались ни к чему не принуждать Софи, понимая, как непросто дался ей переезд в Сассекс. Он состоялся в восемьдесят четвертом; они наконец продали квартиру в Риджентс-парке и купили ветхий фермерский дом неподалеку от деревни, где вырос Джим.

— Ты разве не помнишь, что это такое — сменить школу? — спросила Ева. — А она это сделала уже не раз. Мне кажется, надо дать ей время.

Так они и поступили — не трогали Софи, пока она осваивалась в новом доме и заканчивала первую четверть. Софи, казалось, только в том и нуждалась: она выжидала, тянула время. Не приводила домой друзей, и ее никто не звал к себе. (Много лет спустя Джим вспоминал об этом с горькой усмешкой.) Ева и Джим начали тревожиться.

— Как дела в школе, Софи? — регулярно интересовались они или говорили: — Если тебе не нравится в Сассексе, нам совершенно не обязательно здесь оставаться, мы можем подумать о том, чтобы вернуться в Лондон.

Но Софи отделывалась своим обычным: «Все в порядке. У меня все хорошо». Так продолжалось до тех пор, пока Сэм, который тогда заканчивал школу и еще жил с ними, сказал Еве и Джиму, чтобы они не приставали к ней с вопросами.

— Она считает, вы к ней придираетесь, — объяснил он Джиму. — Что бы она ни сделала, вы с мамой все равно будете недовольны.

И тогда они постарались оставить Софи в покое, дать ей возможность самой справиться со своими проблемами.

— Она подросток, — сказала Ева, вспоминая, через что она сама прошла с Ребеккой в этом возрасте. — Это пройдет.

Но не прошло: с годами Софи все больше отдалялась от них. В последние месяцы перед выпускными экзаменами в школе она не проявила никакого интереса ни к поступлению в университет, ни к поиску работы. Джим и Ева перестали делать вид, будто происходящее их не интересует.

— Нельзя вечно прятать голову в песок, дорогая, — сказал Джим. Они сидели за столом после воскресного обеда, пустые тарелки из-под пудинга еще стояли на столе. — Нужен какой-то план.

Ева, сидевшая рядом с ним, кивнула.

— Чем мы можем тебе помочь, Софи? Может быть, вместе попробуем решить, чем ты хочешь дальше заниматься?

Ее слова встряхнули Софи: она повернулась к мачехе и спокойно, твердо спросила:

— Вот так ты и поступила? Села вместе с моим отцом, и вы выработали план, как он оставит мою маму?

Им, конечно, было больно — позднее, когда они легли, Ева расплакалась, и Джим обнимал ее, пытаясь успокоить, — но они вернулись к этому разговору. Хочет ли Софи поступить в университет? Или пойдет работать? Выпускные экзамены остались позади, а решения Софи так и не приняла. Даже в Испанию поехала только потому, что Хелена и Хуан прислали билеты на самолет в качестве подарка на восемнадцатилетие. Джим не мог вообразить, при каких обстоятельствах его дочь способна проявить инициативу, даже если они с Евой предложат ей деньги. (Они это делали многократно, но всякий раз Софи без объяснений отказывалась.)

Сейчас, в очереди машин, собравшихся на выезде из аэропорта, Джим сжимает руль и спрашивает:

— И это все, Софи, что ты можешь рассказать о двухнедельной поездке в Испанию? Все было нормально?

В зеркале заднего вида он видит округлившиеся глаза дочери.

— А что еще ты хочешь узнать?

Ева предупреждающе кладет ему руку на колено.

— Ты, наверное, устала, милая? Давай ты сейчас поспишь, а за ужином расскажешь подробности.

Воцаряется тишина. На автостраде Джим старается следить за стоп-сигналами едущих впереди машин. День выдался теплый, но не жаркий, с моря дует легкий ветер. Свернув с трассы на второстепенную дорогу, ведущую к их дому, Джим открывает окно и делает глубокий вдох. Дорога, петляющая между полей, постепенно сужается: стоящие по обочинам высокие деревья склоняются все ниже, местами образуя туннель, в котором солнечные лучи приобретают зеленоватый оттенок.

Джим любит эти места так, как никогда не любил ни Лондон, ни даже Корнуолл. Чувство оказывается естественным продолжением его любви и к Еве, и — он это понял неожиданно для себя, когда Ева впервые заговорила о возможности переезда в Сассекс, — к собственной матери. Первоначальное постыдное облегчение, которое он испытал после смерти Вивиан, — будто тяжкий груз свалился с его плеч — быстро уступило место чувству вины. Несколько месяцев Джим не мог рисовать и слонялся бесцельно по квартире в Риджентс-парке до тех пор, пока у Евы, работавшей над рукописью в бывшей комнате Ребекки, не лопнуло терпение. Она взяла у Пенелопы номер психотерапевта — их общей знакомой еще по Кембриджу. Та приняла Джима в своей квартире в Максвелл-Хилл — уставленной книжными полками, тихой, спрятавшейся за шторами от дневного света — и, преодолев некоторое сопротивление с его стороны, пришла к определенным выводам. Джим может если и не до конца избавиться от чувства вины (за то, что он сделал или, наоборот, не сделал по отношению к матери, Хелене и Софи), то во всяком случае приглушить его. А главное — после шестимесячного курса психотерапии Джим вновь начал рисовать.

Через несколько лет, когда ситуация с Софи ухудшилась, Джим в разговоре с Евой сказал, что, наверное, дочери тоже стоит проконсультироваться с кем-нибудь; а вдруг, не приведи господи, у нее развиваются ранние признаки болезни, от которой страдала ее бабушка?

— Да, — сказала Ева, — надо попробовать.

Он попытался обсудить такую возможность с Со-фи, но та взглянула на отца с презрением:

— Что ты хочешь сказать, папа, — у меня не все дома, как у бабушки Вивиан?

Джим не смог сдержать гнев:

— Никогда не говори так про бабушку. Ты не знаешь, о чем речь.

Софи, выходившая в этот момент из кухни, остановилась в дверях и взглянула на него.

— Так же как и ты, папа. Почему бы тебе не оставить меня в покое?

Вернувшись домой из аэропорта, Джим относит наверх чемодан Софи и спрашивает у жены, не надо ли помочь с ужином. Ева качает головой.

— Я просто разогрею лазанью.

— Тогда я ненадолго загляну в мастерскую.

Ева кивает.

— Я постучусь, когда все будет готово.

Мастерской служит старый сарай: он, вместе с неухоженным фруктовым садом и лугом, по пояс заросшим травой, был одной из причин, по которым Ева и Джим влюбились в это место. Сарай находился в ужасном состоянии: черепица местами отсутствовала, перекрытия сгнили, рядом мирно ржавел покрытый паутиной старый трактор. Но они взялись за работу — он, Ева, Антон, Сэм и бригада строителей из ближайшей деревни. Постепенно, шаг за шагом сарай превращался в полноценную мастерскую: покатая крыша стала прозрачной благодаря вставленным в нее огромным окнам; появился туалет и даже такая роскошь, как центральное отопление. Еще несколько недель после ремонта Джиму постоянно слышался голос Говарда, разносившийся по их насквозь промерзшей общей мастерской в Трелони-хаус:

— Немного холода еще никому не вредило. Перестань, бога ради, ворчать, лучше надень еще один свитер.

В новой мастерской Джим стал все больше заниматься скульптурой в ущерб живописи: поначалу работал с огромными глыбами известняка, потом переключился на гранит. Он создавал высокие отполированные монолиты; ему казалось, что в них таится спокойная сила древних памятников. Критики отнеслись к нему без снисхождения: «Смешное и бессмысленное упражнение с фаллическими символами» — так описал один из них последнюю выставку Джима. Джим смеялся, читая эту рецензию; он вспомнил слова отца, сказанные однажды вечером, когда Джим молча наблюдал, как тот рисует:

— Газеты с мнениями критиков годятся только на то, чтобы выстилать ими клетку хомяка.

Первая реакция Стивена его, однако, удивила.

— Скульптуры интересные, — сказал старый друг Джима и владелец галереи, продававшей его картины. — Но ты в первую очередь все-таки художник, Джим. Может, вернешься к тому, что у тебя получается лучше всего?

Сейчас Джим стоит перед работой, занимавшей его последние три недели: узкий кусок гладкого темного гранита; на матовой поверхности виднеются серые, белые и угольно-черные вкрапления. В голове у него звучат другие слова Говарда — тот повторял их снова и снова любому, кто соглашался его слушать: «Занимаясь скульптурой, вы не создаете нечто из ничего. Вы делаете явным то, что уже существует».

Эта мысль поразила Джима. Впервые прикоснувшись к камню, с которым он собирался работать, Джим почувствовал: идея Говарда касается и его отношения к Еве. Джим никогда не позволяет себе жалеть о годах, проведенных без нее — с Хеленой и Со-фи. Но в его представлении эти скульптуры должны стать памятником тому, что он чувствует рядом с Евой, — убежденности в правильности собственного выбора и благодарности за данный судьбой шанс. Он жалеет только о том, что его попытка добиться счастья причиняет такую боль Софи. И у него нет иного способа смягчить эту боль, кроме как каждый день, каждую минуту показывать дочери, как много она для него значит. Но она будто не желает его слушать. «Или, — мрачно думает Джим, — я недостаточно стараюсь».

В половине седьмого они собираются ужинать; Ева ставит на стол лазанью и салат, разливает белое вино. Она вновь расспрашивает Софи про каникулы, и та на этот раз рассказывает подробнее — о черных цыплятах, которых Хелена держит на заднем дворе; о Хуане; тот, по ее словам, «нормальный — немного странный, но нормальный».

Джим смотрит на дочь, бледную и неуклюжую, одетую в черную футболку и легинсы, и чувствует прилив любви к ней. Он берет Софи за руку, говорит, как рад, что она дома.

Софи смотрит на Джима холодно и отдергивает руку.

 

Версия первая

 

Ман Рэй

Лондон, март 1989

За несколько дней до своего пятидесятилетия Ева зовет Пенелопу позавтракать вместе.

— Приходи без Джеральда, — говорит она. — Джим уехал в Рим. Школьная экскурсия.

На следующий день — это суббота — Ева готовит киш, салат и ставит охладиться бутылку шабли. Они едят, пьют и разговаривают. Обсуждают больную спину Джеральда; планы Дженнифер по организации свадьбы: девушка помолвлена с Генри (они оба — помощники адвоката) — вежливым, спокойным молодым человеком, склонным к раннему облысению, но преданным Дженнифер. Впрочем, это у них взаимно. В прошлом месяце, выбирая в магазине свадебное платье, Дженнифер повернулась к матери и сказала:

— Я так люблю Генри, мама, что боюсь выходить за него — вдруг все окажется не таким, как я себе представляю? У вас с папой тоже так было?

Ева посмотрела на дочь, стоящую у вешалки с платьями, — молодую, красивую, горячо любимую. Ее охватило чувство, с трудом поддающееся описанию: смесь печали, радости, любви и чего-то еще, похожего на ностальгию, словно она вернулась в прошлое и стоит сейчас рядом с Джимом, клянясь ему в вечной любви. Нет, она никогда не испытывала страха.

— Не переживай так, дорогая, — ответила она Дженнифер. — Брак — это не то, что соответствует твоим мечтам. Это то, что получится у вас в результате. А у вас с Генри все выйдет отлично.

Воспоминания эти слишком болезненны. Ева наливает себе и Пенелопе еще вина и показывает подруге почтовую открытку, которую засунула между страниц верстки своей последней книги (на этот раз ничего художественного, обзор творчества десяти лучших писательниц двадцатого века). На открытке, лежащей сейчас на столе перед ними, — репродукция черно-белой фотографии. Женщина, запечатленная в профиль: полные губы, темные брови, волосы коротко подстрижены по последней моде. Изображение чуть расплывчато, как будто сделано мягким карандашом.

— Ли Миллер? Нет. Ман Рэй?

Ева кивает, впечатленная познаниями Пенелопы.

— Переверни ее.

На обратной стороне открытки знакомым округлым почерком написано: «Б. — которую я всегда буду помнить в одном и замечательном цвете. Спасибо за то, что вернула меня к жизни. С любовью и навсегда. Дж.».

Пенелопа прерывает воцарившееся молчание.

— Где ты это нашла?

— В машине. Вчера. Убиралась в багажнике.

Ева допивает вино и смотрит на сидящую напротив подругу. Она испытывает странное спокойствие, как и вчера днем, когда вдруг наступила предельная ясность, и она села в машину, точно зная, куда надо ехать.

— Я не стану оскорблять тебя вопросом, уверена ли ты, что это почерк Джима.

— Не надо.

Пенелопа откидывается в кресле, вращая в пальцах бокал.

— А знаем ли мы, кто такая эта Б.?

— Белла Херст.

— Девушка с мастерской?

— Именно.

Конечно, Ева могла бы догадаться, любая жена на ее месте догадалась бы. Ее не отпускает неприятное ощущение: она должна была понять все еще осенью, когда почувствовала в Джиме какую-то перемену. Он повеселел, стал меньше пить, прибрался в мастерской, раскопал свой мольберт и даже начал рисовать. Вот тогда-то и стоило сообразить: дело не только в унявшейся боли по Вивиан, за всем этим стоит что-то или кто-то еще. Она знала о новой преподавательнице, подменившей Джерри, — Джим несколько раз упоминал о ней вскользь («Вполне приятная, очень молодая, живет в каком-то сквоте в Нью-Кросс»), затем ее имя стало возникать регулярно, и Джим говорил о ней все с большей теплотой. Время от времени Джим с Беллой Херст ходили вместе в паб; он заглядывал к ней в мастерскую в Пекхэме, которую она снимала на пару с кем-то; иногда они встречались уже после того, как Джерри вернулся к работе и Белла ушла из школы. Теперь Ева полагает, что были и другие встречи, но о них ее не ставили в известность.

Ева верила в дружеский характер их отношений — возможно, этой Белле Херст (почему-то она всегда называла ее именно так — по имени и фамилии) нужен старший товарищ. Что же касается Джима… у Евы не имелось оснований сомневаться в нем со времен Греты. И он откровенно рассказывал ей о Белле — о том, как ему нравится разговаривать с ней о живописи и обсуждать темы, о которых раньше не задумывался: навык и вдохновение, деконструкция, размывание прежних границ между высоким и низким искусством. Еве эти рассуждения казались претенциозными, но она оставляла свои мысли при себе.

Однажды Джим даже пригласил ее к ужину: Белла Херст сидела здесь, пила их вино и поглощала еду, приготовленную Евой. Она была невероятно молода и выглядела такой миниатюрной в своей рабочей куртке и комбинезоне; из-под копны густых волос смотрели глаза разного цвета — черный и голубой. Оторвать от них взгляд казалось невозможно. Ева тогда что-то почувствовала — пусть даже просто минутную зависть к молодости и свежести девушки, к тому, чего им с Пенелопой теперь приходилось безуспешно добиваться с помощью мазей и ночных кремов, — и выбросила это из головы.

Она была слишком занята, чтобы тратить время на подозрения: надо было готовить материалы для новой книги, писать газетные статьи, выступать по радио и на телевидении, а еще эта Букеровская премия. (Ева входила в жюри 87-го года, и большую часть 86-го потратила на чтение номинированных романов.) В прошлом году Джим рассказал ей: в мастерской, которую арендует Белла Херст, освободилось место, он хочет рисовать там по выходным и во время каникул — и она только обрадовалась этому.

— Замечательная идея, Джим, — отозвалась Ева. — Возможно, новое пространство — как раз то, что нужно, чтобы начать все сначала.

Сейчас Ева может думать лишь о собственной преднамеренной слепоте, ведь они не очень-то и скрывались. Наверняка считали ее дурой — если вообще думали о ней. Или Белла Херст полагала, что у них свободный брак; что, если Джим сказал ей так? Мог ли он узнать о ее коротком романе с Лео Тейтом тогда, в Йоркшире? Конечно, она никому не рассказывала о той ночи, и вряд ли это сделал Лео. Но теперь она сомневается во всем. Будь это просто минутный порыв — физическое влечение, которому Джим оказался не в силах сопротивляться, как она сама в случае с Лео, — Ева чувствовала бы себя иначе. Но написанное Джимом свидетельствовало о более глубоких отношениях. «Спасибо за то, что вернула меня к жизни». Каждое слово было для Евы как пуля в сердце.

Вчера, в Пекхэме, когда между ними произошел разговор, Белла Херст держалась невозмутимо, лицо ее выглядело непроницаемым. Ева позвонила в дверь мастерской и сказала открывшему ей скучающему мужчине в испачканной краской одежде, к кому пришла. Он не предложил войти, Ева осталась у открытой двери — и успела несколько раз прочитать все фамилии на почтовых ящиках, висевших на облупленных, покрытых зеленоватой плесенью стенах; только буквы в фамилии ее мужа сливались в нечитаемую абракадабру.

Она почувствовала головокружение; опершись о стену, думала о том, как поведет себя, увидев Беллу Херст; и может ли та сказать Еве то, что облегчит ее боль. Сказать, разумеется, было нечего — похоже, это конец всему, уничтожение жизни, которую Ева и Джим так долго и трудно выстраивали. Головокружительное чувство влюбленности, обретения друг друга. Их медовый месяц. Обожаемый дом в Джипси-Хилл. Дженнифер. Дэниел. Уход Вивиан и Мириам. Ужас тех лет, когда Еве казалось, что между ними — пропасть. И все-таки они сумели ее преодолеть, разве нет? Они выстояли тогда. Что же сказать девушке — почти ребенку, — чтобы та поняла, каково это: тебе показывают семейную фотографию, за которой часы, дни и годы совместной жизни, — а потом бесцеремонно вырывают ее из рамки и топчут на твоих глазах.

Наконец появилась Белла — в белой рубашке навыпуск, черных легинсах и мужском твидовом пиджаке (не Джима) — улыбающаяся и безмятежная. Ева протянула Белле открытку и дрожащим, несмотря на все свои усилия, голосом сказала:

— Видимо, это ваше.

— Что ж, — произнесла Белла, не опуская своих разноцветных глаз, — не стану говорить, будто сожалею. Боюсь, это не так. Но надеюсь, вам будет не очень тяжело.

Рассказывая все это Пенелопе, Ева сама поражается банальности произошедшего: немолодой мужчина накануне пятидесятилетия влюбляется в девушку, которая лишь на несколько лет старше его дочери; жена находит любовную записку и бросается выяснять отношения с соперницей. Ева представила себя в вонючем холле, непричесанную, одетую в самые потрепанные джинсы — наведение порядка в багажнике было последним этапом весенней уборки, и она не успела переодеться.

Джим отвел ей самое старое из всех возможных амплуа — обманутой жены, — и она его ненавидит; ненавидит и себя за то, что играет такую роль. Но боль от этого не становится слабее.

Ева плачет.

— Я, наверное, выглядела так пафосно…

Пенелопа гладит ладонь Евы, другой рукой лезет в сумку за носовым платком.

— Уверена, что нет. Но разве в этом дело?

— Нет, конечно.

Подруга протягивает ей платок, Ева вытирает глаза. Из прихожей раздается пронзительная трель телефонного звонка.

— Хочешь, я подойду? Скажу, пусть перезвонят.

— Не надо.

Ева комкает платок.

— Это, наверное, Дженнифер. Не нужно ей пока знать, что что-то происходит.

Это действительно Дженнифер; звонит рассказать о подготовке к вечеру вторника — они собираются отметить день рождения Евы на верхнем этаже венгерского ресторана «Веселый гусар». Услышав голос дочери, Ева не может сдержать подступившие слезы, но ей удается скрыть рыдания.

— Мама, с тобой все в порядке? У тебя расстроенный голос.

Глубоко дыша и глядя на фотографию в рамке, висящую над столиком в прихожей — они вчетвером на побережье в окрестностях Сент-Айвз, — Ева собирается с остатками сил и произносит твердо и уверенно:

— Все хорошо, дорогая. Не беспокойся. Пенелопа зашла на обед. Я перезвоню попозже.

Вернувшись на кухню, Ева падает в кресло и роняет голову на руки.

— Боже, Пен. Дети. Я этого не перенесу. Что мне делать?

Пенелопа достает из сумки пачку сигарет. Прикуривает и отдает сигарету Еве, затягивается сама.

— Мы же бросили, — говорит Ева, но Пенелопа не принимает ее возражений.

— Ради бога, Ева, сейчас мы имеем право начать опять.

Выдержав паузу, она спрашивает у Евы:

— А что бы ты хотела сделать? Кроме того, как заехать ему по яйцам.

Ева поднимает голову, и даже в этих обстоятельствах у них находятся силы обменяться слабыми улыбками.

— Не знаю. Правда, не знаю. Конечно, придется поговорить с Джимом, понять, действительно ли он собирается уйти. Белла, похоже, уверена в этом. Но я должна услышать от него.

— Разумеется.

Пенелопа выпускает облачко дыма из накрашенных красной помадой губ. Ева видит: Пенелопа недоговаривает, чтобы не показывать, насколько сама чувствует себя преданной, — она, естественно, злится из-за Евы, но из-за себя тоже. Пенелопа всегда обожала Джима, всегда принимала его точку зрения. Они были такими близкими друзьями, но теперь черта перейдена.

— А если он скажет, что порвет с Беллой? На этом все и закончится?

Ева глубоко затягивается.

— Тогда мне надо будет понять, что осталось от наших отношений. Я просто не знаю, сумеем ли мы быть вместе.

Слова Евы повисают в воздухе, ответить на них невозможно. В саду — вид на него открывается из французских окон — бледное весеннее солнце постепенно скрывается за крышей мастерской, за лужайкой, раскинувшейся на крутом склоне холма. Дерево, на котором по-прежнему висит тарзанка Дэниела, только-только начало цвести; а кусты, много лет назад посаженные Евой и Джимом по границам участка, уже кудрявятся пышной листвой. Ужасная мысль приходит Еве в голову: в случае развода с домом придется распрощаться. Не по финансовым соображениям — уже давно она зарабатывает больше Джима, — а потому что слишком многое здесь будет говорить о прежней жизни. Мебель, фотографии, воспоминания о том, как эти комнаты наполнялись детскими криками, смехом, звуками гамм, разучиваемых на пианино… все это останется в прошлом.

Щелкает замок входной двери. Ева бросает взгляд на Пенелопу и быстро тушит сигарету.

— Это Дэниел. Ничего ему не говори.

— Можно подумать, я бы стала.

Пенелопа делает последнюю затяжку и тоже тушит окурок.

Входит Дэниел, нескладный шестнадцатилетний подросток пяти футов ростом, в регбийной форме, с коленями, черными после тренировки. Он обожает эту игру, и, хотя Джим равнодушен к спорту, он исправно водит сына на матчи и может часами стоять у боковой линии в толстых шерстяных перчатках, подбадривая Дэниела, играющего за школьную команду. «Будет ли Джим делать это, если уйдет от нас? — думает Ева. — И может ли все стать по-прежнему?»

— Как дела, тетя Пен? — интересуется Дэниел. — А у тебя, мам?

— Все в порядке, дорогой.

Ева вымученно улыбается. Она старается, чтобы ее голос звучал уверенно и не дрожал.

— Как игра?

 

Версия вторая

 

Отец

Корнуолл, ноябрь 1990

Джим просыпается в шесть утра, когда поезд приближается к Лискерду.

Некоторое время лежит под одеялом на полке, наслаждаясь теплом. Он спал крепко; несомненно, благодаря виски, выпитому вечером вместе со Стивеном в Художественном клубе, не говоря уже о шампанском и вине за ужином. В одиннадцать Джим приехал на такси на Паддингтонский вокзал, не вполне уверенным шагом дошел до нужной платформы и разместился в одноместном купе класса люкс, подумав при этом, что начал привыкать к роскоши. Он едва успел переодеться в пижаму и выпить горячий шоколад, предложенный проводником, как сон сморил его.

Раздается негромкий деликатный стук в дверь купе.

— Завтрак, сэр?

— Да, благодарю вас.

Джим вылезает из-под одеяла.

— Минуту, пожалуйста.

Завтрак не производит впечатления — пережаренная яичница, холодный тост, жирный бекон, — но Джим съедает все без остатка. Голова гудит; одеваясь, Джим находит упаковку аспирина и последними глотками жидкого кофе запивает три таблетки. Накидывает пальто, складывает немногочисленные вещи в маленький чемодан и выходит на утренний перрон.

На улице стоит ясная погода, которую он так любит: небо затянуто облаками, через них пробиваются лучи восходящего солнца, на деревьях дрожат под ветром последние красные и желтые листья. Джим наслаждается морозной свежестью корнуоллского воздуха; в машине он, не обращая внимания на холод, открывает окно и дышит полной грудью. Это то, что он не в силах объяснить Стивену в ответ на его тысячи раз задаваемый вопрос, почему Джим продолжает жить за сотни миль от Лондона. (Стивен, похоже, благополучно забыл о времени, когда его галерея находилась в Бристоле.) Только здесь есть такой воздух, такой свет, такой пейзаж, соединивший в себе воду, камни и траву. Лишь тут возникает чувство, что ты находишься на самом краю земли.

В доме прохладно и тихо, кухня вычищена до блеска — вчера Сандра приходила убирать. Кейтлин пополнила запасы в холодильнике; рядом на столе лежит записка, написанная ее аккуратным почерком с правильным наклоном: «Еще раз поздравляю! Буду около десяти. К.».

Джим заваривает кофе и идет в гостиную, где свет настолько ярок, что режет глаза. За огромными окнами — мечта художника: усеянный валунами сад, протянувшийся до самого обрыва; одинокая чайка, кружащая в поисках тепла; бескрайнее темное море. Джим сидит и пьет кофе. Головная боль почти прошла, он вернулся домой с хорошими новостями, и его окружает эта восхитительная тишина.

Через несколько месяцев после ухода Хелены Джим с удивлением обнаружил, что быстро привык жить один. Он оставил дом на Рыбной улице сразу, как только появилась возможность. Не мог больше находиться ни дня там, где его ожидала не привычная теплая и так любимая им тишина, а тягостное молчание, исходившее, казалось, от полупустых шкафов и буфета без посуды на полках. Самое тяжелое испытание — детская, из которой забрали все, кроме рисунка с надорванным краем, прикрепленного скотчем к стене над кроватью Дилана. Иногда Джим впадал в депрессию. Это случалось несколько раз за недели, прошедшие с тех пор, как он вернулся домой и застал там следующую картину: Хелена укладывает вещи, Дилан плачет, Айрис стоит в прихожей с решительно поджатыми губами и быстро говорит ему, что он не должен «препятствовать любви». Чувствуя ужасную тоску в груди, он брал одеяло и забывался лихорадочным сном на кровати сына. Проснувшись однажды ночью в гнетущей тишине, Джим снял со стены рисунок. Обычные детские каракули: Хелена, Джим и Дилан стоят у моря в окрестностях Сент-Айвз под круглым, невесомым солнцем. Джим понимал: этот надорванный кусок бумаги вряд ли заменит ему сына, но, положив рисунок рядом, он спал крепче.

Покинув Рыбную улицу, Джим нашел временное жилье — только что построенный неприметный дом на окраине; гостиную он превратил в импровизированную мастерскую. Одна спальня предназначалась для Дилана: Хелена пообещала отпускать его из Эдинбурга к отцу, как только тот захочет. (У Айрис, как выяснилось, имелся собственный дом в новой части города; однажды в приступе гнева Джим не удержался и заметил, что Хелена могла бы отправиться еще дальше, хоть «в чертов Тимбукту».) А Дилан хотел приезжать и говорил об этом, когда звонил отцу. По быстрым, скомканным разговорам легко было заметить: Дилан смущен и скучает по дому. Осознание этого тяготило Джима, но он заставлял себя в первую очередь думать о сыне: они с Хеленой условились, что Дилан станет приезжать в Корнуолл только после того, как все образуется и он привыкнет к новой школе. Иногда Джим задумывался, не стоило ли ему побороться за сына и оспорить материнское право Хелены увезти ребенка с собой, хотя это она сама, а не Джим, уходила из семьи. Но он решил не превращать развод в уродливое перетягивание каната; Хелена, надо отдать ей должное, придерживалась того же мнения. После отъезда она прислала письмо, очень взвешенное и разумное, в котором просила Джима простить ее и понять. Она писала, что полюбила Айрис неожиданно и глубоко, и у нее не было другого выбора, кроме как попробовать стать счастливой вместе с ней. Хелена просила его не забывать о замечательном времени, проведенном вдвоем, и об их общем чудесном сыне. Когда гнев отступил, это письмо принесло Джиму умиротворение.

Но пока в его жизни имелся только неухоженный дом, уставленный горшками с магнолиями. Работать там было сложно, но выхода не оставалось. Свой гнев (еще не угасший в ту пору) Джим превратил в серию мрачных картин. Айрис, с толстыми щеками и крашеными рыжими волосами. Хелена, нарисованная со спины, с жидким хвостиком. Рядом с ней — девятилетний Дилан, стоящий лицом к отцу. И Вивиан, выбирающаяся из постели в ту роковую ночь, когда Синклер остался мирно спать под одеялом.

Он назвал эту серию «Расставание в трех частях». Закончив работу над ней, Джим обнаружил, что стал спать лучше, а тихая и упорядоченная жизнь в одиночестве начала приносить ему удовольствие. На следующей выставке в сентябре 1980 года Стивен продал всю серию анонимному коллекционеру за сто пятьдесят тысяч фунтов. С учетом полученного раньше от продажи полотна «Три версии нас» — сумма попала в газеты и прославила Джима, мечтавшего на эти деньги купить дом, где у них начнется новая жизнь, — он разбогател. А когда спустя несколько месяцев умер Синклер — тихо, никому не доставляя затруднений, точно так же, как жил, — Джиму отошли скромное наследство Льюиса Тейлора и очень разумные вложения в ценные бумаги самого Синклера, не имевшего детей. Все вместе вылилось в сумму, о которой Джим никогда и не мечтал. Но с достатком пришло и неприятное осознание факта (в этом, как и во многом другом, он повторял отца): искусство по сути своей не должно иметь ничего общего с финансами. Большую часть денег Джим положил на депозит на имя Дилана; на оставшиеся купил этот дом. Ему нравилось называть его уважительно — Дом. Приземистый, квадратный, построенный в 1961 году из дерева, стекла и бетона местным архитектором, страстным последователем Фрэнка Ллойда Райта, дом примостился на вершине утеса и походил на лодку, которая причалила к морскому берегу. До ближайшей деревни было восемь километров, и Джима, ценившего одиночество, радовало это обстоятельство.

Допив кофе, Джим относит чашку и кофейник на кухню, а чемодан — наверх. В спальне раздевается и отправляется в душ. Он пытается вспомнить сказанное вчера вечером Дэвидом Дженсоном — льстивым и обходительным человеком из галереи Тейт: «Знаковая выставка, где впервые произойдет единение отца и сына. Английская портретная традиция продолжается во втором поколении».

Джим на это не рассчитывал. Как и Стивен, он полагал, что совет галереи просто рассматривает возможность добавить еще одну картину к уже имеющимся. Он был настолько потрясен, что несколько секунд не мог говорить; молчание нарушил Стивен:

— Замечательная идея, Дэвид. Мы выберем день, когда вы могли бы приехать в Корнуолл посмотреть работы.

Тут Дженсон заказал шампанское. Стоя под душем, Джим думает об отце. Отчетливых воспоминаний осталось мало: неправильные черты лица, делавшие его похожим на гоблина; исходивший от него запах скипидара и трубочного табака. И как он каменел во время скандалов Вивиан; редко отвечал ей тем же, но если до этого доходило, Джим прятался в своей комнате, настолько оглушительным был его голос. И как однажды, когда миссис Доуз привела его домой из школы — Вивиан уехала навестить родителей, — он обнаружил на кухне странную женщину, намазывавшую хлеб джемом. Из одежды на ней был только голубой шелковый халат его матери. Льюис налил всем чаю. Джим помнит темные волосы девушки, матовую кожу и точеную шею. Он запомнил ее лицо, в отличие от лица Сони; Джим не может забыть, как отец собирал вещи, а та ждала его в машине, и Вивиан кричала так, что на полках дребезжала парадная посуда.

Все детство Джима прошло среди картин отца: приглушенных серых и голубых оттенков, женщин с добрыми глазами, неяркого английского неба. Но после смерти Льюиса Джим видел его работы только на репродукциях и открытках: Вивиан продала все до единой картины. Теперь этот Дэвид Дженсон собирается найти их, как позабытых родственников в преддверии общего семейного сбора. И выставить вместе с картинами Джима. Чтобы люди стояли, смотрели и оценивали, что же передалось от отца сыну.

Одеваясь, Джим думает: «Мне сейчас больше лет, чем было отцу, когда он умер». Джим Тейлор, пятьдесят два года: свое пятидесятилетие отпраздновал в этом доме — шампанское, коктейли, музыканты, до четырех утра играющие репертуар «Роллинг стоунз». Не состоит в отношениях (более или менее серьезных) на протяжении десяти лет. Бывшая спутница жизни счастливо живет на острове Скай с лесбиянкой, занимающейся гончарным делом. Сын, которому сейчас двадцать один год, изучает графику в Эдинбурге, и он уже намного взрослее, чем были его родители в этом возрасте, да и — Джим думает об этом со смехом — потом тоже.

Дилан приезжал на день рождения Джима; когда они стояли в саду и пили пиво, сын сказал:

— Знаешь, пап, я много думал о том, каково тебе было после нашего с мамой отъезда. Ты ведь никогда не пытался настроить меня против нее. Мог, но не стал этого делать. Я любил приезжать к тебе на каникулах. И до сих пор люблю. Ну, наблюдать, как ты работаешь, и все такое. Это всегда здорово.

Джим посмотрел на сына. Тот очень хорош собой — гладкая кожа, унаследованная от матери, и голубые, как у отца, глаза, на взгляд Джима, в отношении внешности Дилан оставил его далеко позади — и испытал такую гордость и любовь, что на мгновение потерял дар речи. Поэтому он просто обнял Дилана за плечи, думая, что никогда не ждал такого поворота судьбы; а с другой стороны, прожил достаточно долго, чтобы понимать тщетность любых ожиданий. Кого бы то ни было, чего бы то ни было.

Все годы, прошедшие после ухода Хелены, одно и то же лицо неизменно всплывает в памяти Джима. Его кузен Тоби тоже приехал на юбилей вместе со своей женой, элегантной француженкой Мари, и они несколько дней провели в Доме. Однажды поздним вечером Джим вдруг спросил про Еву. И увидел, как Мари и Тоби обменялись взглядами.

— Ей сейчас непросто, — сказал Тоби. — Тед Симпсон плох — болезнь Паркинсона, насколько мне известно. Они вернулись в Лондон из Рима. Он совершенно беспомощен. Она практически стала сиделкой при нем.

Джим не мог понять, что он чувствует к Еве. Вероятно, жалость, но ее заглушало понимание, что он не имеет на нее права. Разве он знает Еву? Джим часто вспоминает ее большие, ласковые глаза и проницательную улыбку; но никого похожего на нее он не рисовал уже много лет — с тех пор как создал тот триптих. Возможно, картины стали своеобразным самоочищением: таким образом он пытался избавиться от воспоминаний об их так и не сбывшихся отношениях. А ведь они были возможны — Джим почувствовал это при встрече с Евой. Ева Кац — Симпсон — пусть даже порожденная воображением художника, могла бы сделаться для него идеальной спутницей. Джим не сомневался в том, что Хелена это понимала. Но Кейтлин — нет, Кейтлин — это другое дело.

Она помогала ему в мастерской, выполняла обязанности секретаря, иногда позировала, а потом незаметно и постепенно превратилась в нечто большее. Ей тридцать восемь; она и сама вполне достойный художник; подтянутая, стройная. (Каждое утро Кейтлин начинает с пробежки вокруг бухты Карбис.) За плечами у нее недолгое раннее замужество. Детей нет, претензий тоже.

Сейчас Джим слышит возню Кейтлин внизу: без сомнений, готовит кофе. У нее есть свой ключ, но Кейтлин соблюдает рабочий график — если, по взаимному согласию, не задерживается вечером. Она ни разу не провела здесь ночь. Их отношения устроены очень деликатно, так, чтобы не задевать ничьи чувства и учитывать обоюдные потребности.

— Кофе будешь? — раздается крик из кухни; напиток, разумеется, уже готов.

— Да, спасибо, — отзывается Джим. И идет вниз, где его ждет Кейтлин, а впереди — новый рабочий день у свежего холста в мастерской.

 

Версия третья

 

Гамлет

Лондон, сентябрь 1995

У барной стойки Дэвид разговаривает с Гарри; тот одет в дорогое черное пальто, на шее — клетчатый хлопковый шарф.

На минуту Еве кажется, что она перенеслась на сорок лет назад и вновь видит их такими, какими они были тогда — молодыми, вечно куда-то спешащими, полными грандиозных планов. Но иллюзия быстро исчезает, и перед Евой вновь двое немолодых седеющих мужчин — многого добившихся и уверенных в себе. Ни один из них никогда не испытывал даже малейших сомнений в том, что все, им задуманное, сбудется.

— Ева.

С годами обаяние Дэвида никуда не делось; он наклоняется поцеловать ее с таким видом, будто она — единственная женщина в его жизни. Когда-то, полагает Ева, так и было, но сейчас ее уже не обманешь: обаяние Дэвида — всего лишь способ удовлетворить инстинктивную, неутолимую жажду обожания. Это действовало на многих женщин, и на нее в том числе.

Та постановка в Кембридже… то лето… головокружительные полуденные часы на смятых простынях, которые сблизили их гораздо сильнее, чем следовало бы. Они были счастливы тогда и слишком долго пытались вернуть свое счастье. Как он сказал в Лос-Анджелесе, в новогоднюю ночь, когда они поняли, что все бесполезно: «Мы просто не подходим друг другу, верно?» Причина, разумеется, в Джиме, в его попытке дать еще один шанс их отношениям с Евой — в этом нет сомнений.

— Дэвид.

Ева подставляет щеку под его губы.

— Волнуешься? — спрашивает она у Гарри.

Тот кивает.

— Нервное занятие. Показ для прессы и все такое. Но Ребекка держалась молодцом от начала до конца.

— Да, конечно.

Ева оценивающе смотрит на Гарри. Он растолстел, поредевшие волосы топорщатся за ушами, делая его похожим на сову. Ребекка рассказала, что он вновь женился на женщине гораздо моложе, ей, кажется, едва исполнилось двадцать. Разумеется, актриса. Его последняя Офелия.

— Если, конечно, Гарри не наскучит, — отреагировала на эту новость Ева.

Ребекка нахмурилась.

— Он хороший. Не понимаю, мам, что ты всегда имела против него?

Под взглядом Евы Гарри чувствует себя неловко.

— Ладно, пойду проверю ряды бойцов. Встретимся на вечеринке — и получайте удовольствие.

Дэвид хлопает старого друга по плечу:

— Давай. Ни пуха ни пера вам всем. И дочь мою за меня обними.

Когда Гарри уходит, он обращается к Еве:

— У нас еще полчаса. Я заказал тебе джин с тоником. Может быть, присядем?

Они находят столик у окна. Ранний вечер: улица, асфальтовой лентой сбегающая к Темзе, погружается в полумрак, в неверном свете фонарей спешат по набережной пары. Фойе театра постепенно заполняется; Ева замечает, как перешептываются окружающие, подталкивая друг друга локтями. Едва они усаживаются за стол, к ним, держа в руках программку, подходит улыбающаяся женщина в алом пиджаке и с губной помадой в тон — на первый взгляд ровесница Евы.

— Прошу прощения за беспокойство. — Она краснеет, почти сливаясь с пиджаком. — Если вы не против…

Женщина достает из кармана ручку. Дэвид улыбается своей профессиональной улыбкой:

— Конечно же. Как вас зовут?

Ева смотрит в сторону. Она давно нигде не бывала вместе с Дэвидом и позабыла, как часто в его обществе может нарушаться личное пространство.

Однажды — в середине шестидесятых, когда Дэвид находился в зените славы, Ребекке было лет шесть-семь, и Ева еще не забеременела Сэмом, — они втроем возвращались в свою квартиру у Риджентс-парка, и какая-то женщина увязалась следом. Она дошла с ними до дома и звонила в дверь так настойчиво, что у Евы и Дэвида не осталось другого выхода, кроме как вызвать полицию. Дэвид тогда посмеялся:

— Это просто часть моей работы, прекрати переживать по этому поводу.

Но Ева до сих пор не может забыть выражение страха и смущения на лице дочери. Правда, кажется, случившееся никак на нее не повлияло: в конце концов Ребекка выбрала тот же путь в жизни, что и Дэвид. Гарт, ее муж, драматург, чье хладнокровие так выгодно оттеняло эксцентричность супруги, в прошлом году высказался по поводу возникновения Ребеккиного фан-клуба:

— Наконец-то нашлись люди, которые любят ее почти столь же сильно, как она сама.

Разумеется, Гарт сказал это со смехом. Ребекка сначала нахмурилась, но потом смягчилась и улыбнулась.

— Рад тебя видеть, — говорит Дэвид, когда женщина в алом пиджаке наконец неохотно удаляется. — Отлично выглядишь.

— Правда?

Ева только-только начала выкарабкиваться из летней простуды: нос красный, глаза слезятся, что, без сомнения, портит макияж; надо будет поправить его перед вечеринкой. Но, не желая показаться неблагодарной, она отвечает:

— Спасибо. Хорошее пальто.

— Точно? — Дэвид проводит рукой по выглаженным лацканам. — «Барберри». Джакетта выбирала.

— Как она?

— Хорошо. — Он прихлебывает джин с тоником. — Все в порядке.

— А девочки?

Он улыбается — на этот раз искренне.

— Отлично.

О предстоящем разводе Дэвида и Джульет Еве также сообщила Ребекка. Их свадьба широко освещалась — церемония у бассейна в «Шато Мармон» стала темой номера журнала «Пипл» — и развод обещал быть не менее публичным. Газеты перетряхнули все грязное белье: Дэвид сбежал из Америки и залег на дно в родительском доме в Хэмпстеде. Еве стало его жаль настолько, что она пересилила себя и позвала Дэвида провести выходные с ними в Сассексе.

Идея оказалась неудачной. Дэвид выпил все их коллекционное вино; непрерывно повторял Джиму, что тот не должен был отпускать Еву (эта часть выступления показалась ей особенно неубедительной); и наконец, уронил кофейник на новый ковер в гостиной. С тех пор Ева ограничила их встречи семейными мероприятиями — свадьбами детей и крещением внуков. Время от времени они также бывали вдвоем на театральных и кинопремьерах.

На крещение младшей внучки, дочки Сэма, — он назвал ее Мириам, в честь бабушки, чем чрезвычайно растрогал Еву, — Дэвид пришел в сопровождении высокой блондинки, чью худобу скрашивала явно видная беременность.

— Это Джакетта, — с гордостью представил ее Дэвид родственникам. — У нас будет двойня.

Сейчас он спрашивает:

— А как Джим? На ферме все в порядке?

Ева кивает:

— Да.

Хотя это не вполне правда, но у нее нет желания обсуждать с Дэвидом, насколько огорчила Джима его последняя выставка скульптур. (Ни одной продажи и ни единой рецензии в крупных газетах.) Или что их по-прежнему тревожит Софи. Ей сейчас двадцать пять, она ведет в Брайтоне совершенно хаотичный образ жизни, меняя места работы и спутников с обычным своим равнодушием, которое Джим и Ева так долго пытались побороть. Или то, как Ева все еще не может оправиться от смерти Якоба; ей не хватает его ежедневно и ежечасно, хотя прошло уже два года. И может ли она объяснить Дэвиду, что все проблемы не в состоянии разрушить главное, созданное ими с Джимом за эти годы?

Они молча завтракают вдвоем под тихое бормотание радиоприемника. Затем он отправляется в мастерскую, она — в свой кабинет, но все время чувствуют близость друг друга. По вечерам готовят ужин, смотрят телевизор, встречаются с друзьями — для них важно одно: они делают это вместе.

— Ребекка сказала мне, ты над чем-то работаешь, — произносит Дэвид. — Книга?

— Возможно. Это рассказы, но мне кажется, они могут существовать под одной обложкой.

Голос Евы выдает волнение: вновь начать писать после долгого перерыва, получать от процесса удовольствие, надеяться, что выходит что-то стоящее, — о таком она даже не мечтала. И конечно, произошло это благодаря Джиму, его абсолютной нетерпимости к ее слабым отговоркам. «Ты писатель, Ева, и всегда им была. Так вот, иди наверх и пиши».

Дэвид кладет руку на ладонь Евы.

— Послушай, это замечательная новость. Я всегда говорил, тебе надо продолжать.

Ева улыбается — Дэвид сказал ровно то, что от него ожидалось.

— Пишешь обо мне?

— О да. Я свяжусь с твоим адвокатом в ближайшее время, — со смехом отвечает Ева.

— Отлично.

Дэвид выпрямляется на стуле, глаза его светятся от удовольствия.

— Я это заслужил. А если серьезно — о чем рассказы?

— Ну…

Как же ответить на этот вопрос, как свести в одно связное предложение месяцы работы, размышлений и тревог?

— О любви, я полагаю. Об одной женщине и ее любимых мужчинах. Каждый рассказ — эпизод из истории ее отношений с кем-то из них.

Увидев его удивленно поднятые брови, Ева добавляет:

— Не смотри на меня так. Мужчин было немного. Большинство рассказов — про одного мужчину, которого она любит особенно глубоко.

— То есть про ее Джима.

Ева смотрит Дэвиду в глаза, и тут в фойе раздается третий звонок.

Толпа вокруг приходит в движение. Напряжение, возникшее между ними, спадает.

— Нам пора, — говорит Ева.

— Да, пошли.

Они проходят на обычные места для приглашенных в шестом ряду партера. По пути Дэвид здоровается с незнакомым Еве мужчиной в восьмом ряду. Она вежливо улыбается тому и устраивается в кресле — снимает пиджак, ставит сумку под сиденье. На ярко освещенной сцене — высокие стены из фальшивых кирпичей, украшенные чудовищно яркими концептуальными арт-объектами, и видавшая виды металлическая кухонная мебель. Нью-Йорк, приблизительно 1974 год: Гамлет — непрерывно курящий трансвестит, ничего не рисующий художник, в прошлом протеже Энди Уорхола. В роли Гертруды — Ребекка; в ее тридцать шесть рановато играть мать принца датского, но Гарри, верный друг, равнодушно проигнорировал все жалобы заведующего труппой.

Ребекка подробно описывала матери режиссерский замысел, но Ева не вполне уверена, как надо относиться к происходящему на сцене. Однако насколько бы странной ни оказалась постановка, она не сомневается в том, что дочь будет хороша: недаром у нее дома стоят на столике три премии Лоуренса Оливье. И тем не менее Ева привычно переживает за Ребекку — та в нервном ожидании, уже одетая стоит за кулисами — так же, как в свое время переживала за Дэвида. Ева ясно помнит тот день, когда они с Пенелопой сидели в партере университетского театра, повторяя слова, которые Дэвид и Джеральд произносили со сцены, и внимательно оглядываясь вокруг — не решится ли кто-нибудь на критику?

Дэвид усаживается рядом, и Ева спрашивает его:

— Помнишь ту постановку «Царя Эдипа» в Кембридже?

— Да, а в чем дело?

— Ты тогда выглядел довольно испуганным.

Дэвид внимательно смотрит на нее, и Ева начинает тревожиться, что он воспримет сказанное слишком серьезно: Дэвид никогда не дружил с самоиронией.

Но он хохочет.

— Ты права, черт возьми. Юношеская робость, что поделаешь. Мы ни о чем не имели ни малейшего понятия!

Ева тоже начинает смеяться. Они останавливаются, только когда гаснет свет и на сцене появляются Франсиско и Бернардо в велосипедных кроссовках и с торчащими вверх, как у панков, волосами. Дэвид наклоняется и шепчет на ухо Еве:

— Но все-таки мы выглядели не такими напуганными, как эти ребята.

Ева утыкается лицом в локоть, чтобы не рассмеяться вслух. Пожилая женщина, сидящая на соседнем месте, смотрит на нее с неодобрением. Ева пытается сосредоточиться на спектакле. И одновременно думает о том, как их собственная драматичная история — брак, заключенный по расчету и в то же время по обоюдной страсти, и затянувшийся развод — превратилась с годами в предмет для шуток, в источник общих воспоминаний, и не более того.

 

Версия первая

 

Снежок

Лондон, январь 1997

— Ты не смотришь, папа.

Вторник, на часах четверть четвертого; Джим ведет дочь домой из школы. Снегопада не было уже несколько дней, но вдоль тротуара все еще лежат белые сугробы, превращаясь ближе к проезжей части в желтоватое месиво. Робин проводит руками по ограде сада и лепит из собранного снега снежок. Джим опускает голову и видит, как он тает в маленькой ладони, одетой в красно-розовую варежку.

— Я смотрю, дорогая. У тебя здорово получается. Но лучше его, наверное, выбросить.

Робин мотает головой, и помпон на ее розовой шапке колышется в такт.

— Нет, папа. Снежки не выбрасывают, а бросают. — Так бросай.

Робин высвобождает руку и прицеливается; Джим хочет остановить ее, но не успевает. Снежок летит по низкой дуге в сторону проходящей мимо собаки.

— Робин, — резко одергивает ее Джим, — никогда больше так не делай.

Дочь, к счастью, не отличается меткостью, и снежный комок падает на тротуар в нескольких сантиметрах от пса.

— Простите, — говорит Джим, поймав взгляд владельца.

Тот улыбается из-под шляпы с загнутыми полями, демонстрируя три золотых зуба.

— Ничего страшного. Это же дети.

— Дети, — соглашается Джим.

Робин останавливается, засовывает в рот мокрую варежку и смотрит вслед уходящей собаке и ее хозяину.

— Папа, — говорит она громко, и прохожий наверняка ее слышит. — Ты видел зубы этого человека? Они сделаны из золота!

— Пошли, болтушка.

Он тянет Робин за руку.

— Тебе пора домой.

Домом ему на протяжении последних семи лет служит особняк в раннем викторианском стиле в Хакни: двухэтажный, с прямым фасасадом и без балконов; наличники выкрашены белой краской; высокие кованые ворота сбоку отделяют дом от соседнего, похожего на этот, как брат-близнец. До тех пор пока они с Беллой сюда не въехали, здание несколько лет пустовало. Никакого самозахвата — Джим честно купил его, потратив часть наследства, оставшегося от Синклера. В дальней комнате вместо обоев обнаружилась плесень и свисающие с потолка провода, а полы окончательно сгнили. Но Белла влюбилась в это место, и поскольку именно Джим настоял на переезде, то теперь по выходным ему приходилось сидеть в своей комнате и читать в наушниках, чтобы спрятаться от оглушительного звука дрели. Но он считал себя не вправе мешать Белле.

Она занялась ремонтом немедленно: даже на восьмом месяце беременности продолжала отдирать размокшую штукатурку и старые обои, красила потолки, стоя на верхней ступеньке стремянки и игнорируя просьбы Джима быть осторожной.

Джим, конечно, вспомнил лето 62-го (все пробовал посчитать, сколько лет прошло с тех пор), когда они с Евой переехали в район Джипси-Хилл, в ярко-розовый дом с мастерской старого художника в саду, где он рассчитывал добиться многого. Джим прожил в том доме тридцать лет и не мог просто взять и стереть его из памяти. Они с Евой положили немало сил на то, чтобы сделать его обитаемым: по вечерам Ева возвращалась из редакции «Ежедневного курьера», переодевалась в одну из его старых рубашек, затягивала косынку на голове и бралась за малярную кисть.

Однажды Джим допустил досадную оплошность: поднявшись наверх, он увидел Беллу на стремянке — она стояла к нему спиной, темные кудри выбились из-под косынки — и назвал ее Евой. Белла не разговаривала с ним четыре дня. Послала куда подальше — подвергла обструкции, как теперь выражаются, — что проделывала с огорчительной регулярностью. В начале их отношений такого за ней не водилось.

В прихожей Джим снимает с дочери рюкзак, шапку, варежки и толстый пуховик. Робин топает ногами, обутыми в высокие сапоги, стряхивая остатки снега на пол. Голубыми глазами (одинакового цвета, в отличие от матери), формой нежно-розовых ушных раковин, забавным выражением, появляющимся на лице в моменты глубокой задумчивости, — всем этим Робин очень напоминает Джиму Дженнифер и даже, пожалуй, Дэниела. Но он опасается подобных сравнений: когда Робин впервые улыбнулась, и Джим — преисполненный отцовского счастья — сказал, что видит перед собой Дженнифер, Белла отреагировала очень резко.

— Не заставляй меня чувствовать так, — сказала она, — будто все, сделанное нами вдвоем, надо обязательно сравнивать с твоей жизнью с ней.

Потом Белла извинилась за этот срыв, объяснила его нервным истощением после родов. Но неприятный осадок остался. Это была уже не совсем та женщина — девушка, — однажды в сентябре заглянувшая в художественный класс, с которой он разговаривал об искусстве, свободе и жизни, не ограниченной условностями, и мог делать это часами — в пабе, в мастерской и даже во время того злополучного ужина в компании с Евой.

Время, проведенное в обществе Беллы, ощущалось Джимом словно глоток холодной воды при сильной жажде: она была молода, красива, с ней рядом казалось легко существовать, не чувствуя обязательств, налагаемых длительным браком, и не питая надежд, с ним связанных.

На протяжении многих месяцев он и не надеялся на взаимность; и вдруг выяснилось — к его неописуемой радости, — что это возможно.

Стояла ранняя весна. В один из воскресных дней они работали в мастерской; впервые за много месяцев открыли настежь окна, поставили выбранный Беллой диск с какой-то громкой и резкой музыкой. Она зашла в его комнату и долго стояла за плечом, наблюдая, как Джим рисует. Он молчал, предчувствуя, что сегодняшний день многое изменит в его жизни. Белла придвинулась вплотную — он ощущал ее дыхание на шее — и прошептала ему в правое ухо:

— Мне кажется, я люблю тебя, Джим Тейлор. А как ты думаешь, ты мог бы полюбить меня?

Он притянул ее к себе — таков был его ответ.

Тогда, в первые умопомрачительные месяцы их связи, Джим не мог себе представить, что Белла способна на мелочную ревность. И когда он появился на пороге ее дома в Нью-Кросс с чемоданом в руке, поставив точку в своем браке, она обняла его и повела внутрь. А на следующее утро, за невкусным завтраком в какой-то забегаловке по соседству, призналась, что в жизни не была так счастлива.

Джим не может вспомнить, когда все начало портиться. «Возможно, — думает он сейчас, — я и не знал подлинной Беллы, принимая за нее ту, которую себе вообразил: своего спасителя, женщину, вернувшую мне веру в искусство и в собственные способности; избавившую от пристрастия к алкоголю». Джим перестал безоглядно пить, едва только встретил Беллу, будто боялся потерять даже секунду их общения. Возможно, свой отпечаток наложило на нее материнство или же сильные переживания о том, уйдет ли Джим из семьи. Независимо от причин результат был налицо — Белла изменилась.

Когда Джим вернулся из Рима и застал на кухне разъяренную Еву — открытка с репродукцией Мана Рэя лежала перед ней на столе, — он оказался совершенно не готов к такому повороту событий. Вначале он не узнал открытку, но Ева перевернула ее, и Джим почувствовал пустоту в желудке. Никогда раньше, видясь тайком с Беллой по вечерам (обычно он отправлялся в Нью-Кросс после занятий, а Еве рассказывал про очередное собрание в школе), Джим не позволял себе даже представить, что произойдет, если иллюзорное будущее столкнется с настоящим. Он воображал, как вместе с Беллой создаст шедевр и сообщит Алану Данну, куда именно тот может засунуть свою школу. Но к происходящему сейчас он готов не был и потому стоял, беспомощно глядя на жену и слушая собственное сердцебиение, громкое, будто прибой. Ева не нуждалась в объяснениях — она уже съездила к Белле. Услыхав об этом, Джим испытал сильнейший приступ тошноты. Казалось, Ева даже не злится: просто хочет знать, что Джим собирается делать.

— Делать? — бездумно переспросил он.

Ева смотрела тем взглядом, который привлек его внимание еще тогда, при первой их встрече в Кембридже, возле велосипеда с пробитой камерой. И вот уже тридцать один год он смотрит в эти глаза — умные, вопрошающие, знакомые Джиму в каждом своем выражении.

— Сейчас, Джим, ты обязан сделать только одно, — произнесла Ева холодным твердым голосом, словно от правильного подбора и расстановки слов зависело ее самообладание. — Сказать мне, собираешься ли ты уходить.

Он ушел немедленно — это казалось самым милосердным в данной ситуации. Просто сказал Еве: «Я очень сожалею. Я люблю тебя. Всегда любил», — повернулся и ушел. Она плакала; хотелось успокоить ее — но Джим, разумеется, не мог так поступить. И тут к нему пришло страшное понимание: возможно, он больше никогда не обнимет Еву. Джим с трудом заставил себя повернуться и уйти. В прихожей забрал чемодан, с которым вернулся из Рима. Закрыв за собой дверь, сообразил, что забыл взять ключи от машины. Впрочем, машина ему теперь не принадлежит. Ее купила Ева. Как и многое из их прочего имущества. Джим вышел на улицу и стал оглядываться в поисках свободного такси; он ощущал пустоту и истощенность, но одновременно и растущую радость. Белла теперь его: пути назад нет. Он переворачивает страницу, начинает новую главу в жизни. Двери дома в Нью-Кросс ему открыл один из сквоттеров — соседей Беллы. Смерив Джима скучающим взглядом, он сказал, что Белла спит наверху. Джим подошел к двери комнаты, тихо открыл ее и, когда Белла бросилась ему навстречу, ощутил тепло ее маленького стройного тела.

Сейчас на кухне их дома в Хакни Джим делает Робин бутерброд из ржаного хлеба без корки и земляничного джема. Он сидит рядом с дочерью, пока та ест и одновременно делится с ним новостями загадочной школьной жизни:

— Папа, мы рисовали Австралию… Гарри на перемене стошнило… У мисс Смит на джемпере дырка. Под мышкой.

Джим не припоминает таких эпизодов, связанных с Дженнифер и Дэниелом. Он начинает осознавать, как мало времени проводил с ними наедине: Ева и тогдашняя их няня Джулиан брали на себя большую часть родительских забот. Удивительно, как Ева справлялась при ее занятости — ведь она работала в «Ежедневном курьере», да еще и писала. Тем не менее она все успевала, и Джим не может припомнить, чтобы Ева упрекнула его в том, что он мало помогает. Наоборот, недовольство всегда выказывал он сам, и сейчас Джиму стыдно за это. Он чувствует, как растет его долг, который старшие дети не собираются просто так прощать. Дженнифер, потрясенная предательством отца, заявила, что не хочет видеть его на своей свадьбе и встречаться с ним больше не будет; она разговаривала с ним по телефону отстраненно, ледяным тоном. (Теперь, конечно, они видятся регулярно, раз в несколько месяцев, но свое слово Дженнифер держала почти год.) Дэниел был более сдержан, но расстроился не меньше сестры.

— Мама просто убита, пап, — сказал сын, когда они обедали вдвоем в мясном ресторане в районе Джипси-Хилл. — Может быть, ты вернешься?

Джим не нашел слов, чтобы объяснить своему шестнадцатилетнему ребенку, почему это невозможно. Он не хотел причинять боль Еве и собственным детям, но рядом с Беллой испытывал такое счастье, какого не знал уже много лет. В то время Джим больше не работал в школе — уволился в конце весенней четверти, и никто его отговаривать не стал. На лице Алана, подписывавшего заявление, читалось неодобрение, и Джим не нашел в себе смелости сказать вслух то, что столько раз произносил про себя. Вскоре выяснилось, что Белла беременна, и вопрос об их совместном будущем встал ребром. В больнице, где делали первое УЗИ, разглядев на экране крошечное изображение зачатого ими ребенка, Белла сильно сжала руку Джима.

— Я знала, — сказала она позднее. — Знала с той секунды, как увидела тебя, что хочу стать матерью твоего ребенка. Она — или он — будет таким красивым! Наше общее произведение искусства.

После чая наступает время игр: Джим усаживает Робин в детской в окружении кукол. Выйдя оттуда, останавливается перед дверью, ведущей в свободную комнату: именно там, среди коробок, сломанных зонтов и старых игрушек дочери, он поставил мольберт и разложил краски, кисти и пропитанные скипидаром тряпки.

Сперва это казалось временным решением: арендованная ими мастерская в Дальстоне была меньше той, что в Пекхэме, а Белла как раз начала работать с большими формами — последняя картина, изображающая во всех подробностях ее девичью спальню, заняла почти все пространство. Для совместной работы места не оставалось, и Джим вынужденно стал рисовать дома, дабы Белла могла спокойно распоряжаться мастерской.

Ее работы подавляли Джима и размерами, и бесшабашностью — собственные картины на их фоне выглядели более скромными и робкими. Скульптуры, на которые его вдохновила любовь к Белле, не получились, и Джим, переживая горечь неудачи, вернулся к живописи.

Но даже здесь, дома, его не покидает чувство приниженности — работы Джима кажутся тихим шепотом рядом с громкими высказываниями Беллы. Он все еще покорно рисует в те дни, когда не работает учителем на подмене и не сидит с Робин, но именно так к этому и относится — словно к долгу. Перед своими былыми амбициями; перед Беллой; перед тем Джимом Тейлором, каким он хотел выглядеть в ее глазах, — художником, угнетенным отцовством, браком, ответственностью и желающим все начать сначала.

Так и не открыв дверь в комнату, где стоит мольберт, он поворачивается и идет вниз. Время — половина четвертого: спокойные часы перед ужином, который он обещал приготовить. Если, конечно, Белла вообще придет домой: она теперь, бывает, несколько раз в неделю ночует в мастерской. На кухне Джим делает себе чай и садится с чашкой в гостиной. Его внезапно охватывает усталость, подняться просто нет сил. Глаза закрываются, и он не чувствует ничего, пока детская рука не начинает теребить его за рукав.

— Папа, проснись! Почему ты спишь? — слышит он тонкий голос дочери.

Медленно приходя в себя, он отвечает:

— Иду, Дженнифер. Папа идет.

Открыв глаза, Джим внезапно обнаруживает, что Дженнифер рядом нет, и несколько секунд удивленно смотрит на маленькую девочку с ярко-голубыми глазами и копной темных кудрявых волос, пытаясь понять, кто это такая.

 

Версия вторая

 

Совет

Лондон, июль 1998

Она несет поднос с обедом Теда. Суп-пюре из картофеля и лука-порея; хлеб с маслом, который он будет есть небольшими кусочками, макая их в суп.

— Ты готов покушать, дорогой?

Ева ставит поднос на больничный стол на колесиках — некрасивый, но практичный. Она не ждет ответа, а когда оборачивается, видит, что Тед заснул.

Ева смотрит на своего мужа: его грудная клетка поднимается и опускается. Он прижался к подушке правой щекой, и осталась видна только левая — неповрежденная — часть лица. С закрытыми глазами и слегка приоткрытым ртом Тед выглядит совершенно обычно: Ева вспоминает, как, проснувшись в первый раз рядом с ним, долго всматривалась в его лицо.

Открыв глаза, он тогда произнес:

— Пожалуйста, Ева, скажи, что ты мне не снишься.

Она рассмеялась и потрепала его по щеке:

— Я здесь, Тед. И никуда не денусь.

На кухне Ева ставит поднос на стол: через полчаса подойдет к нему вновь, потом разогреет суп; или, возможно, он захочет съесть его холодным. День сегодня чудесный — теплый, но не жаркий; Ева открывает настежь окна и развешивает выстиранное белье — бесконечные простыни Теда, его полосатую пижаму, лечебные гольфы. Затем наливает себе тарелку супа и идет с ней в сад, где на раскладном столе ее уже ждут аккуратно разложенные приборы и салфетка.

Ева описала этот ритуал в своей книге. «Как правило, вы будете есть в одиночестве, но не пренебрегайте условностями. Вы соблюдали их, когда ваш супруг или родители чувствовали себя хорошо, так зачем же что-то менять?»

Дафне казалось, что это звучит слишком назидательно.

— Ева, тебе не кажется, что большинству из тех, кто заботится о своих близких, не до правильно сложенных салфеток? — спросила она по телефону во время работы над вторым изданием. — Таким образом ты их только перегружаешь, разве нет?

Но Ева настаивала на своем.

— Именно эти мелочи, Дафна, позволяют не сойти с ума. Таков, во всяком случае, мой опыт. О нем я и рассказываю.

Ева говорила об этом с уверенностью, которой на самом деле не чувствовала. Сам факт написания книги — с рабочим названием «Обращаться осторожно» — тревожил ее гораздо сильнее. Предложение Эммы Харрисон, молодой женщины, которая унаследовала клиентов Джаспера, старого друга и агента Евы, застало ее врасплох. Всего полгода назад Сара подарила Еве ноутбук и научила пользоваться электронной почтой. Адрес Евы был у немногих, но предприимчивая Эмма Харрисон сумела его добыть. В письме она тактично объясняла, что пришла на работу в агентство, где трудился Джаспер, вскоре после его смерти. Она писала: «Надеюсь, что мое неожиданное обращение не вызовет у вас негативной реакции. Я хотела бы предложить вам как-нибудь пообедать вместе. У меня есть для вас одна идея».

Они встретились в Сохо, в ресторане «Васко и Пьеро», любимом заведении Джаспера. (Ева отдала должное этой девушке; та изучила историю вопроса.) Заказав бутылку недешевого «Сансер», Эмма изложила свою идею: книга о том, как правильно заботиться о немощных. Отчасти воспоминания, отчасти практическое пособие.

— Вы, Ева, выполняете на самом деле тяжелую работу — и тысячи мужей, жен и детей по всей стране заняты тем же. Не напоказ, с чувством собственного достоинства — и, как правило, не за деньги. Это возможность обратиться к ним. Поддержать их.

Слова о чувстве собственного достоинства показались Еве несколько избыточными. Она сухо заметила, что не считает себя матерью Терезой, но над идеей обещала подумать. Вечером, после купания Теда — поднимать его помогала Кэрол, вечерняя сиделка — она сказала, натирая мужу ноги лечебным кремом:

— Дорогой, мне предложили написать книгу о нас. О том, каково это — заботиться о другом человеке. Мне эта идея не кажется удачной. А ты что думаешь?

Тед пришел в волнение: бессвязные звуки, которые теперь были для него единственным средством общения, стали громче. (С этого наблюдения она и начнет книгу: как ужасно для человека, чей профессиональный успех строился на умении общаться с людьми, потерять дар речи.) Глаза его начали двигаться из стороны в сторону, он принялся усиленно моргать, что означало согласие.

— Думаешь, стоит согласиться?

Тед продолжал моргать.

— Ну что ж.

Ева начала втирать крем в его правую руку.

— Посмотрим.

Сейчас, доедая суп в саду, Ева слушает новости по радио, которое она оставила включенным в кухне: трое детей погибли в Северной Ирландии в результате взрыва самодельной бомбы; голод в Судане; в финале чемпионата мира по футболу Бразилия сыграет с Францией.

«Не теряйте интереса к происходящему вокруг, — написала она в третьей главе своей книги. — Слушайте радио, смотрите телевизор, подписывайтесь на газеты. Важно помнить, что вы и тот, о ком вы заботитесь, — не одни в этом мире, и уж точно не единственные, кто оказался в беде».

Она думает о бедных детях в Северной Ирландии и Судане; о своем внуке Пьере, замечательном подростке, свободно владеющем двумя языками; о незнакомой женщине, которая прислала ей месяц назад письмо о том, что ее муж с двумя детьми вернулся в Пакистан и она боится их больше не увидеть. Ева не стала высказываться в своей колонке по поводу этого письма. Она поступила в соответствии с рекомендациями юристов «Ежедневного курьера» — посоветовала женщине обратиться в полицию. Вчера от нее пришло еще одно письмо. «Благодарю вас за совет, миссис Симпсон. Не могу вам передать, как это важно для меня. Но все бесполезно. Он говорит, что убьет их, если я последую за ним. И думаю, он на такое способен».

Советы. Вот чем сейчас занимается Ева, хотя в глубине души отдает себе отчет, что ни в одном вопросе не разбирается лучше остальных, а может быть, и хуже, чем когда ей было двадцать лет и все вокруг казалось простым, ясным и понятным. Это началось после выхода «Обращаться осторожно»: успех книги превзошел даже ожидания Эммы Харрисон. Критики отнеслись к ней благосклонно (большинство из них, во всяком случае), читатели — с восторгом. Еву пригласили выступить в телепрограмме и войти в совет директоров трех благотворительных фондов. Вопрос «об опеке» обсуждался в парламенте. Даже Джудит Кац — ей уже девяносто, и она коротает свои дни в роскошном заведении для людей преклонного возраста в Хэмпстед-Гарден — позвонила, чтобы поздравить Еву. А затем к ней обратились из редакции «Ежедневного курьера»; Джессами Купер, главный редактор нового субботнего приложения, тридцати четырех лет от роду. Ева не уставала удивляться тому, как неожиданно помолодел весь мир вокруг.

За очередным дорогостоящим завтраком Джессами спросила Еву:

— Как вы смотрите на то, чтобы вести у нас колонку, где вы могли бы давать советы людям, оказавшимся в трудной жизненной ситуации?

Ева на минуту задумалась.

— Рекомендации в безнадежных случаях?

— Можно и так сказать. — Джессами улыбнулась. — Но слово «безнадежный» звучит слишком пессимистично.

Парадоксальность ситуации, думает Ева, доедая суп, состоит в том, что чем больше она советует другим, как правильно заботиться о близких, тем меньше времени на это остается у нее самой. Кэрол теперь приходит на три дня в неделю и еще помогает купать Теда. Когда сразу после Рождества он заболел воспалением легких, сиделка оставалась на полные сутки и ночевала в гостевой комнате.

Они могли себе это позволить благодаря гонорару за книгу и более чем щедрому выходному пособию, которое выплатил Теду «Ежедневный курьер». Еву пригласили на встречу к новому главному редактору, который недавно перешел в «Курьер» из «Телеграф». Это была их первая встреча; сидя на удалении от редакторского стола, Ева наблюдала, как его маленькие, слезящиеся глазки бегают по кабинету.

— Тед Симпсон — великий человек. Нам его очень не хватает.

Ева удержалась от соблазна сказать в ответ: «Вы с ним даже не знакомы. Откуда вы знаете, насколько его не хватает?»

Но даже Тед предпочитает — такое у Евы создалось впечатление, — чтобы она продолжала писать. Он сказал однажды, пока еще мог говорить, что больше всего боится не за себя, а за нее — будет катастрофой, если ей придется все время посвятить заботе о немощном муже. Через несколько недель после возвращения из Рима случилось кое-что ужасное: однажды утром они вышли из поезда на вокзале Кингс-Кросс, и, когда шли по перрону, Тед вдруг утратил контроль над своим телом. Ева знала, как поступать в таких случаях: крепко взять его за руку, увести подальше от толпы, усадить и главное — успокоить. Но какая-то бизнес-леди — Ева до сих пор помнит ее строгий деловой костюм и стук высоких каблуков — громко сказала, проходя мимо:

— Напиться с утра! Какой позор!

Услышав это, Тед сжался, словно от физической боли. Когда они наконец нашли, где присесть, он закрыл лицо руками и произнес:

— Ты должна меня оставить, Ева. Я тебе обуза. Я разрушаю твою жизнь.

Ева оторвала его руки от лица — холодные, безжизненные — и принялась отогревать их в своих ладонях.

— Тед, я тебе говорила, что никуда не уйду. И не собираюсь это делать. Придется тебе меня терпеть.

Но в глубине души Ева знает: мысль о том, чтобы оставить Теда, все-таки посещала ее. Спустя несколько недель после того случая она вышла прогуляться и медленно брела к Александра-палас. По дороге она присела отдохнуть на скамейку под старым платаном; открывавшийся оттуда вид напомнил ей о Париже. «Я слишком молода для этого, — произнесла Ева мысленно. — Я не просила такой судьбы. Это несправедливо».

Так оно и было — но Ева заставила себя подумать, что куда более несправедливым это было по отношению к Теду. Она представила, как покидает его, поручив сиделке, которая способна только на отстраненную, безличную заботу; оставляет одного в какой-нибудь больнице, веря, что та может заменить Теду дом. Тед был единственным ребенком в семье, его родители умерли, своих детей он не имел, Ева и Сара — все, кто у него есть; они его не оставят. И Ева любит его. Без всяких сомнений.

Из радиоприемника сейчас доносится музыка из «Арчеров». Ева слушает, закрыв глаза, наслаждаясь теплом летнего солнца и звуками сельской жизни, которыми полон вымышленный Эмбридж. Открыв глаза, обнаруживает Умберто — он превратился в благородного старика, худощавого и неторопливого, как и положено пожилому итальянскому синьору. Кот потягивается после сна на своем любимом месте, в тени под клематисами. Ева подходит к нему и чешет мордочку.

— Что ты хочешь сказать, мой дорогой итальянец? Я должна пойти посмотреть, не проснулся ли твой папочка?

Тед не спит. Ева вновь приносит поднос с едой, кладет ладонь на его лоб.

— О господи, дорогой, ты весь горишь. Хочешь, я открою окно?

Он часто моргает, глядя на нее. Ева открывает окно, и в комнату проникают звуки улицы и дуновение свежего воздуха. Она смотрит на мужа, на ту сторону его лица, которая после последнего приступа как будто сморщилась и не может расправиться. В глазах Теда Ева видит невыразимую печаль. Она говорит:

— Мой дорогой. Пожалуйста, не смотри на меня так. Это невыносимо.

Тед вновь моргает и закрывает глаза.

 

Версия третья

 

Пропавшая

Сассекс, апрель 2000

К тому моменту, когда Джим, вернувшись из мастерской, сказал: «Думаю, надо начинать ее искать», — они не получали никаких известий от Софи уже полтора месяца.

Сегодня вторник, на часах — начало двенадцатого. Ева стоит у окна в кухне с чашкой кофе в руке: обычно в это время она делает перерыв в литературных занятиях. Она почти закончила редактировать свой долгожданный сборник рассказов, во всяком случае, надеется, что это так.

— Дорогой, ты полагаешь, это правильная идея?

— Нет.

Джим прислоняется к дверному косяку.

— Я не считаю эту идею правильной. Но других у меня нет.

Ева садится за руль. Утро ясное и ветреное; деревья, стоящие по обочинам узких дорог, раскачиваются и гнутся, с живых изгородей падают лепестки. Джим размышляет о своей последней встрече с Софи, перед Рождеством. Дочь отвергала любые попытки пригласить ее отпраздновать вместе с ними — мобильный вечно был выключен, — и Джим решил взять дело в свои руки. Он поехал в Брайтон один; Ева проводила выходные в Лондоне вместе с Сэмом и внуками, а Джим остался дома, чтобы закончить работу над заказом, который предстояло сдать на следующей неделе. Он ехал тогда по этим же дорогам, покрытым наледью.

У него имелся адрес: Софи жила на Квебек-стрит в небольшом доме с террасой и голубым, покрытым трещинками фасадом. На звонки долго никто не отвечал. Джим подумал, что, возможно, Софи переехала, не предупредив его, — такое с ней уже случалось. Но затем она появилась в дверном проеме — точнее, ее тень, исхудавшая и дрожащая от холода в футболке с длинными рукавами.

— Папа, — сказала тень, — ты не понял? Я не хочу тебя видеть.

И закрыла дверь перед его лицом.

Сейчас они поворачивают на Лондон-роуд, и Ева спрашивает:

— Квебек-стрит, верно?

— Других координат у нас нет.

Ева накрывает его ладонь своей.

— Мой дорогой. Не испытывай чрезмерных надежд.

Он сжимает ее пальцы.

— Я знаю.

Они оставляют машину в конце улицы, рядом с аккуратно выбеленным домом, где на подоконнике стоят две деревянные модели яхт. Идти недалеко, но Джим чувствует, как тяжелеют ноги, и внезапно его охватывает страх не устоять на них. Ева берет его за руку.

— Не хочешь присесть? Может быть, придем попозже?

Джим качает головой. Он не станет бояться собственной дочери.

— Нет. Пошли. Я должен хотя бы попытаться.

Второй раз в жизни он звонит в эту дверь. Они томятся в тревожном ожидании. С противоположной стороны улицы на них мрачно смотрит девушка в черном кожаном пиджаке и с ярко-зелеными волосами.

Джим вновь нажимает звонок и ждет. Наконец на лестнице раздаются шаги, и за замерзшим стеклом появляется расплывчатый силуэт. У Джима перехватывает дыхание. Дверь распахивается. Перед ним стоит незнакомый мужчина в черной футболке и поношенных джинсах; он необычайно бледен.

— Что надо? — спрашивает он.

Джим глядит на незнакомца, силясь понять, что тот из себя представляет.

— Я отец Софи. Она дома?

— Ошибся адресом, приятель. — Мужчина говорит с сильным лондонским акцентом, в голосе слышится скрытая насмешка. — Никакой Софи здесь нет.

— Я вам не верю.

Джим делает шаг вперед, но ему преграждают путь.

— Не советую, приятель. Говорю же — ты ошибся адресом.

Ева предупреждающе берет Джима за локоть.

— Если это так, — говорит она, — то извините нас за беспокойство. Но мы в замешательстве. Моя падчерица раньше жила здесь. Муж виделся с ней всего несколько месяцев назад.

Мужчина смотрит на нее, улыбаясь уже в открытую. Джим испытывает сильнейшее желание ударить его, почувствовать, как крошатся его зубы и кости. Но Ева по-прежнему придерживает его руку.

— Что ж. Я понимаю, вы в замешательстве. Но она здесь больше не живет.

— Не могли бы мы, — продолжает Ева тем же спокойным тоном, — пройти внутрь и убедиться в этом сами?

— Нет. И вообще, почему бы вам не развернуться и не продолжить вашу безбедную буржуазную жизнь?

Дверь захлопывается. Джим едва слышит слова этого человека. Он смотрит на свою дорогую смелую Еву. И внезапно наступает чудовищная ясность: он выбрал Еву — то безусловное счастье, которое испытывает рядом с ней, — в ущерб собственной дочери. Очевидно, что он принес страдания и себе, и всем окружающим. Джим не имел права уходить от Хелены. Нельзя было возвращаться в прошлое, туда, где перед ним и Евой простиралась целая жизнь. Он нарушил закон природы: шанс на счастье дается один раз, с одним человеком, и, упустив его, второго ты не получишь.

Джим вспоминает, как увидел Еву на дне рождения Антона: она стояла на кухне, в длинном платье, с подобранными сзади волосами. В тот момент он должен был повернуться и уйти домой — к Хелене и их маленькой дочке, к своей жизни. Но Джим знает: он никогда не смог бы этого сделать. Не в силах был отвернуться от Евы, как уже сделал однажды, столкнувшись с ней возле книжного магазина Хефферса; она носила под сердцем Ребекку, она смотрела ему вслед. Джиму тогда понадобилась вся его воля, чтобы не обернуться. Во второй раз он на такое оказался не способен.

— Джим, дорогой. С тобой все в порядке?

Он не отвечает. Спотыкается, и Ева поддерживает его.

— Пойдем обратно в машину.

Она везет его на набережную. Автомобиль они оставляют на Брунсвик-сквер; оттуда Ева ведет Джима к морю, поддерживая за локоть, как инвалида. Они спускаются к прибрежному кафе, где стоят твердые металлические стулья и в желтых пластмассовых контейнерах продают жареную рыбу с картошкой. На пляже никого, кроме человека с собакой; он бросает палку, и собака ловит ее в красивом прыжке; на бесконечном сером море волнение.

— Где она? — спрашивает Джим.

— Где-то, куда нам не добраться.

— Наркотики.

Джим впервые произносит это слово, но уже много месяцев, если не лет, оно витает в воздухе. Непредсказуемое поведение Софи. Ее внезапная худоба. Нездоровый, желтоватый цвет кожи. Ева кивает:

— Думаю, да.

— Это моя вина, — говорит Джим.

— Нет.

— Да. Я виноват во всем. Софи, мама… я всех подвел, Ева. Никому не стал опорой. Заботился только о себе.

— И обо мне.

Джим смотрит на Еву. Ветер треплет ее волосы. Она значит для него все, в ней заключается весь мир или лучшая из его версий. Нет сомнений: выбора у Джима никогда не было.

— И о тебе.

Несколько минут они молчат. Затем Ева берет пустые контейнеры и несет их к мусорному баку, стоящему возле тропинки. Джим наблюдает за ее неторопливыми, уверенными движениями. Со спины ей по-прежнему можно дать лет двадцать; и даже когда Ева оборачивается, с трудом можно поверить, что ей шестьдесят один год.

Она возвращается, опять садится рядом с Джимом и говорит:

— Ты не должен винить себя во всем. Просто не должен.

— В первую очередь стоило думать о Софи, — отвечает он негромко. — Я был ей плохим отцом.

Ева поворачивается к Джиму и сжимает его лицо в своих ладонях.

— Мой дорогой, все отцы и матери в мире чувствуют ровно то же самое. Ты сделал все, что мог.

— Я должен был сделать больше.

Джим встает, Ева за ним вслед. Она отрывает руки от его лица, он ловит их.

— Извини. Я просто так переживаю за нее.

— Естественно. И мы сделаем все, что в наших силах, чтобы найти ее. Когда вернемся домой, начнем всех обзванивать — Хелену, то место, где Софи работала, кажется, оно называется «Корабль». Может быть, Сэм что-то подскажет. Поднимем всех, Джим. Мы найдем ее и вернем домой.

Джим испытывает огромное облегчение; Ева существует, она рядом, он любит ее. Делает глубокий вдох.

— Дойдем до моря.

И они идут по гальке, неловко спотыкаясь, подобно детям, делающим первые шаги.

 

Версия первая

 

Шестидесятилетие

Лондон, июль 2001

— Готова к торжественной речи?

— Всегда готова.

Ева пригубливает шампанское.

— У меня в сумке есть шпаргалка.

— Умница.

Пенелопа поднимает свой бокал и чокается с Евой. — В любом случае, в твоей биографии бывали аудитории и посложнее.

Они стоят на носу корабля, на верхней палубе. Вокруг мужчины в строгих костюмах — их ровесники, с седыми прилизанными волосами (если осталось что прилизывать) и умиротворенными раскрасневшимися лицами — и дамы в вечерних нарядах со смелыми декольте. Наблюдая за женщиной, стоящей на противоположной стороне палубы, — ее пышные белокурые волосы собраны на затылке, глубокий вырез длинного красного платья открывает безукоризненную грудь алебастрового цвета, — Ева испытывает смешанное чувство жалости и восхищения.

Они с Пенелопой проявили мудрую сдержанность: Пенелопа, проигравшая борьбу с лишним весом, одета в черное платье, расшитое золотой нитью. Ева выбрала темно-зеленый шелк. Это платье — подарок самой себе, сделанный спонтанно, и обошелся он недешево.

— Красивое платье. Ты в нем такая стройная. Черт бы тебя побрал.

— Ты мне льстишь. Но все равно спасибо.

Пенелопа с улыбкой рассматривает Еву, слегка вздернув голову. И произносит уже серьезно:

— Ты великолепна, дорогая. Возраст тебя не берет. Ко всем нам он безжалостен, но ты — исключение. Помни об этом.

— Хорошо, Пен. Я постараюсь.

Ева благодарно сжимает локоть подруги. Пенелопа всегда оказывалась рядом, когда Ева в ней нуждалась, а за последние годы таких моментов набралось множество.

— Я отлучусь ненадолго. Встретимся за ужином. — Договорились. Удачи с твоей речью. Представь их всех голыми.

Они внимательно смотрят друг на друга, и Пенелопа начинает смеяться первой.

— Хотя если подумать, то лучше не надо.

Туалеты расположены на нижней палубе, поблизости от зала для приемов, где официанты лихорадочно расставляют бокалы и стаканы на круглых столах, в центре каждого из которых — высокая белая ваза с одинокой лилией. За широкими окнами тянется ввысь, в чернеющее небо, островерхое здание галереи Тейт Модерн; светлое пятно на противоположной стороне реки — величественный собор Святого Павла. Ева замирает в дверях, разглядывая панораму своего города, впитывая ее.

— Ева. Вот ты где. Слава богу.

Это Теа: седеющие волосы умело подкрашены, тонкие лямки вечернего платья подчеркивают округлость предплечий. Ей пятьдесят восемь, но каждое утро она встречает в спортзале, оборудованном в подвале их дома в Пимлико. В первые недели после ухода Джима — в те ужасные дни, когда казалось, что жизнь кончена, и Ева даже не могла заставить себя переодеться, — Теа пыталась привить своячнице подобную дисциплинированность. По утрам три раза в неделю она забирала Еву из дому, сажала в свой «эмджи» и заставляла вставать на беговую дорожку.

— Физическая нагрузка лечит все, — уверяла она Еву со своей норвежской прямотой. Но это было не так: Еве нагрузка не помогала. Боль просто перемещалась по ее телу, находя себе новое место, где угнездиться.

— Все выглядит отлично, — говорит Ева.

— Правда? Я очень рада.

Теа подходит к Еве, обнимает и кладет ей голову на плечо. Она подвержена таким приступам сентиментальности; раньше Ева чувствовала себя из-за них неловко — в Англии, а тем более в Австрии такое поведение не принято, — но со временем привыкла, и манеры Теа ей стали нравиться.

— За нашим столом будет сидеть один человек, я хочу тебя с ним познакомить.

Ева отступает на шаг, пораженная.

— Теа, ты что…

— Не смотри на меня так. Расслабься.

Теа озабоченно вскидывает ухоженные брови.

— Время садиться за стол. Поможешь мне всех собрать?

Родственники садятся за первый стол, как на свадьбе: Антон и Теа; Дженнифер и Генри; Дэниел и Хэтти, его новая подруга, студентка факультета дизайна, в собственноручно изготовленной элегантной соломенной шляпке на заплетенных в мелкие косички волосах. Бент, мать Теа — нейрохирург на пенсии, ей сейчас за восемьдесят, но она все-таки приехала по такому поводу из Осло, — похожая на дочь и прекрасной фигурой, и незаурядным умом. Она сидит рядом с племянницей Евы, двадцатишестилетней Ханной, студенткой последнего курса медицинского факультета. По другую руку от Бент расположились школьный приятель Антона Ян Либниц и его жена Анджела; подобно многим парам, давно живущим вместе, со временем они стали очень похожими друг на друга. Место между Анджелой и Евой пустует, на табличке, стоящей на столе, аккуратными буквами выведено: «Карл Фридландер». Это новый компаньон Антона, его жена, если Ева правильно помнит, умерла от рака не более года назад.

Ева ловит взгляд брата, сидящего напротив, — он многозначительно смотрит на пустующий стул рядом с ней.

— Ну погоди, — беззвучно отвечает она, — я тебе все скажу, когда придет моя очередь выступать.

Ева не показывает виду, но внутри у нее все кипит. Вместо того чтобы получать удовольствие от юбилея собственного брата, теперь ей придется участвовать в представлении, устроенном этими сводниками. Да еще на глазах у своих детей и их общих друзей (за исключением Джима, разумеется. Тот не приглашен). Но Антон только смеется и пожимает плечами. Он сейчас так похож на себя в детстве — пухлый, краснощекий, вечно в поиске новых авантюр, — что Ева против воли улыбается в ответ.

Карл Фридландер появляется, когда начинают разносить закуски. Он очень высокого роста — больше шести футов, как кажется Еве; запыхавшись, извиняется за опоздание — добирался сюда от дочери, которая живет в Гилдфорде, и где-то в районе Ватерлоо поезд просто встал. Худое, почти изможденное лицо, копна седых волос. Пожимая ему руку, Ева вспоминает черно-белую фотографию Сэмюеля Беккета, висевшую над столом Боба Мастерса, с которым она делила кабинет в редакции «Ежедневного курьера»: строгое изображение самолетов и их перекрещенных теней. Но она с облегчением замечает, что выражение лица Карла Фридландера лишено этой одномерности.

Усевшись, он говорит:

— Очень рад увидеться с вами.

Устраивается на стуле, одергивает пиджак.

— Я, разумеется, вас знаю. Имею в виду, знал еще до того, как мы встретились с Антоном. Моя жена читала все ваши книги.

Он еле заметно вздрагивает, произнеся слово «жена», и Ева, чтобы не длить его замешательство, быстро произносит:

— Приятно слышать. А сами вы их читали? Мужчинам это не запрещено.

Карл внимательно смотрит на Еву, коротко смеется.

— Правда? Жалко, не знал раньше. Когда я читал «Под давлением», маскировал его свежим номером «Плейбоя». Чтобы никто не увидел.

Теперь смеется Ева. Она замечает, как с другого края стола за ней наблюдает Дженнифер, неизменно чуткая к переменам в настроении матери.

— Так знайте же, что теперь вы можете перечитывать его, не скрываясь.

В перерыве между закусками и горячим Ева узнает, что Карл Фридландер родился и жил в Уайтчепеле в семье выходцев из Германии (нет нужды говорить о его еврейском происхождении). В 1956-м поступил на службу в торговый флот, где провел тридцать лет, а затем создал собственную компанию по торговле судами. Когда два года назад его предприятие выкупила компания Антона, он хотел уйти на пенсию, но Антон всеми правдами и неправдами убедил Карла остаться. Обожает Вагнера, хотя знает, что, наверное, не стоило бы. Его внучку зовут Холли, и она самое лучшее, самое ценное в его жизни. А еще Карл совершенно, невыносимо одинок.

Последнее, разумеется, заметно лишь тому, кто понимает, что такое — прийти к финишному отрезку жизни (как ни печально, но факт есть факт) и внезапно обнаружить собственное одиночество. Ева знает: неожиданность подобного открытия смешна. В одиночестве мы приходим в этот мир, одинокими и покидаем его. Но брак — во всяком случае, счастливый брак — призван скрыть от нас эту основополагающую истину. Брак Евы и Джима был счастливым: сейчас, спустя десять лет после его бесславного окончания, она ясно видит это. На протяжении нескольких месяцев после ухода Джима Ева переживала то, что теперь неохотно описывает как нервный срыв, хотя определение кажется ей неточным. Скорее это было раздвоение сознания: она будто заблудилась в жизни и не могла найти путь назад. На ум приходил Данте с его «утраченной дорогой жизни». Ева не могла работать (ее издатель был вынужден напечатать книгу о женщинах-писателях без единого интервью); просто не могла существовать. Для того чтобы вывести Еву из такого состояния, понадобились общие усилия Антона, Теа и дорогостоящего психотерапевта. Вместе они заставили ее вспомнить, что есть дела, которые без нее останутся несделанными, и проблемы, ждущие ее решений. Помогло также и категорическое нежелание Евы оставлять детей одних; не говоря уже о том, что ей не хотелось демонстрировать Джиму свою неспособность прожить без него.

Ева решила обойтись без такого унижения. Собралась с силами и выставила на продажу их любимый розовый дом; затем приобрела в Уимблдоне меньшее жилье, где имелась свободная комната на случай приезда Дэниела, который только что уехал в университет в Йорке. Она даже отправила поздравительную открытку Джиму и Белле по случаю рождения их дочери Робин.

Джим не появлялся примерно год. Дженнифер отказалась приглашать его на свою свадьбу. Но затем он постепенно вернулся в их жизнь: на выпускной церемонии Дэниела (Белла осталась дома с Робин) он взял Еву за руку и прошептал ей на ухо:

— Спасибо за то, что не сделала эту ситуацию еще более тяжкой.

Ева почувствовала ярость; ей хотелось закричать: «Ты появился в моей жизни, когда мне было девятнадцать. Ты был единственным человеком, кого я любила. И все, что мы сделали вместе, все, чем мы были друг для друга, ты превратил в прах».

Но она промолчала и только сжала руку Джима, а затем отпустила.

Когда с горячим покончено, Теа поднимается со своего места, и в зале воцаряется тишина. Она предлагает тост за здоровье Антона, в ответ раздается звон бокалов, звучит нестройный хор поздравлений. Затем Теа смотрит в сторону Евы. Та встает, и все мысли, занимавшие ее, — о Джиме, об одиночестве, о незнакомце рядом, случайном попутчике на неверной дороге жизни — улетучиваются, когда она начинает говорить о своем брате: мальчике, мужчине, отце и сыне. И о своих родителях, которых им обоим так не хватает.

— Отлично сказано, — говорит Карл после того, как Ева усаживается на место; все это время он неотрывно смотрел на ее лицо.

Потом столы сдвинут, и мало кто останется трезвым; Карл пригласит Еву танцевать. Вначале будет держаться очень церемонно, затем обнимет ее крепче и поведет в танце уверенно и элегантно, что окажется для Евы неожиданностью. Увидев любопытствующие взгляды своих детей и племянницы, Ева высвободится из его объятий; Карл кивнет и растворится в толпе. И она почувствует его отсутствие и станет искать его на верхней палубе, не признаваясь, однако, в этом самой себе.

Когда вечер приблизится к своему завершению и гости начнут покидать корабль, чьи огни отражаются в черной глади ночной воды, Карл подойдет попрощаться и скажет, что очень хотел бы увидеть Еву вновь.

И Ева услышит собственный ответ:

— Да. Пожалуйста. Мне бы тоже этого хотелось.

 

Версия вторая

 

Объезд

Корнуолл, июль 2001

Ранним утром Джим пакует вещи, собираясь в Лондон, где Антон будет праздновать свое шестидесятилетие. В этот момент ему звонит сын.

Повесив трубку, Джим некоторые время сидит молча и улыбается. Затем набирает номер своего кузена Тоби.

— Прости, но я не приеду, — говорит он. — У меня родилась внучка. Да, на две недели раньше. Извинись за меня перед Антоном и Теа, хорошо? Хорошо вам всем провести время.

На станции он пытается поменять билет, но кассирша недовольно поджимает губы.

— У вас такой тариф, сэр, что нельзя ни сдать, ни поменять. Придется покупать новый. И поезд единственный — ночной из Пензанса.

— Отлично.

Джим так возбужден, что даже не раздражается.

— Тогда забронируйте мне билет из Лондона в Эдинбург. Первый класс. Я должен там быть сегодня. Моя невестка только что родила девочку. Первенец.

Выражение на лице кассирши смягчается.

— Первая внучка?

Джим кивает.

— Что ж.

Она нажимает на кнопки клавиатуры и ждет, пока принтер с урчанием выплюнет билет.

— Значит, все у вас только начинается.

До ближайшего поезда на Лондон еще полчаса. Джим покупает газету в киоске и заказывает большой капучино с дополнительной порцией молока. Утро ясное, но обычный для этих мест ветер с моря заставляет поеживаться; стоя на перроне со стаканом кофе в руке, Джим ощущает абсолютное счастье. Причина тому — его внучка, Джессика. (Дилан и Майя выбрали имя на шестом месяце беременности, побывав на постановке «Венецианского купца».) Он закрывает глаза, подставляет лицо ветру и вдыхает запахи вокзала — машинное масло, бекон и моющее средство. «Я запомню этот момент. Остановлю его прежде, чем он исчезнет», — думает Джим.

Его место у приоконного столика: просторное и удобное. Официант приносит свежий кофе, и Джим не отказывается, хотя капучино еще не допит, заказывает на завтрак омлет с сосисками и беконом. Только налюбовавшись пробегающими за окном домиками из сланца и известняка и поблескивающим вдали морем, он разворачивает наконец газету и вспоминает, что не предупредил Ванессу, что уезжает больше чем на сутки. Он достает из чемодана свой новый мобильный телефон (Ванесса настояла на его приобретении; Джим пока относится ко всем этим крошечным кнопкам и необъяснимым звукам с опаской). Медленно, терпеливо набирает эсэмэс.

«Джессика родилась на две недели раньше. Я еду в Эдинбург. Не знаю точно, когда вернусь. Присмотришь за хозяйством? Дж.».

Разумеется, она присмотрит. Ванесса удивительно полезный человек: оставила Лондон, где работала личным помощником у главы инвестиционного банка, и переехала в Корнуолл для того, чтобы вести здесь «более творческую жизнь». Джим не вполне понимает, есть ли творчество в том, чтобы наводить порядок в его мастерской, заказывать необходимые материалы, вести каталог работ, принимать и отправлять корреспонденцию и спасать его от лавины писем, поступающих по электронной почте, но Ванесса, похоже, довольна своей ролью. Ванесса, конечно, не Кейтлин, которая два года назад вдруг уехала, объявив, что встретила человека, который «будет принадлежать только ей». Прежде всего, Ванесса замужем, и даже будь иначе, вряд ли Джим стал бы испытывать судьбу. Но ее общество его устраивает, и он благодарен Ванессе за ее своеобразную заботу.

А вот и новая эсэмэска от нее — с вопросом, не надо ли послать букет на адрес Антона Эделстайна.

«Отличная идея. Спасибо, В. На связи».

Антон Эделстайн: сегодня ему исполняется шестьдесят. Джиму, перешагнувшему этот рубеж два года назад, как ни странно, трудно осознать это. (Кейтлин тогда только покинула его; он продолжал зализывать раны и ограничился скромным ужином в индийском ресторане в компании Стивена Харгривза.) В его представлении Антон Эделстайн — все тот же тридцатилетний молодой человек в расклешенных брюках и яркой рубашке, разливающий пунш на кухне своего дома в Кеннингтоне.

Джим нечасто встречался с Антоном в последующие годы — пару раз на вечеринках в доме Тоби, на частном просмотре перед своей первой персональной выставкой в галерее Тейт. Тогда, в полумраке фойе, расположившегося на цокольном этаже, Джим спросил его про Еву.

— Я не знал, что вы знакомы с моей сестрой, — удивился Антон.

— Не очень близко, — торопливо ответил Джим. — Мы встречались всего пару раз.

— Да, конечно.

Антон понуро уставился в пол.

— Тогда, наверное, вы знаете, что ей пришлось нелегко. Очень нелегко.

Джим кивнул, хотя о том, как тяжело было Еве, мог только догадываться. Впервые он услышал ее выступление по радио два года назад — обычно за работой он включал 4-й канал, и однажды утром из радиоприемника совершенно неожиданно раздался ее звонкий, выразительный голос. Она рассказывала о книге, в которой описала, как ухаживала за своим мужем Тедом Симпсоном, бывшим журналистом-международником. Из-за болезни Паркинсона и нескольких инсультов тот стал полным инвалидом.

Джим замер, не дыша, вспоминая слова Тоби на вечеринке по поводу собственного пятидесятилетия: «Тед Симпсон совсем нехорош». Он вспомнил мужчину, много лет назад обнимавшего Еву на дне рождения Антона: коренастого, основательного и привлекательного своей надежностью — это было очевидно даже Джиму. Ева в тот вечер надела кулон в виде сердца, несомненно подаренный Тедом.

Сейчас, доедая завтрак, Джим признается себе, что предвкушал встречу с Евой на дне рождения ее брата. Его пригласил не сам Антон — они с Джимом знакомы недостаточно хорошо, — а Тоби, чья жена Мари уехала на две недели во Францию вместе с их дочерью Делфин. Тоби же остался заканчивать работу над своим последним документальным фильмом.

— Пошли со мной, старина, — не терпящим возражений тоном сказал он по телефону. — Будем там как два старых крокодила. Покажем молодежи класс.

Джим согласился, думая о Еве. Ее голос он теперь часто слышал по радио; еще он каждую неделю внимательно читал ее колонку в «Ежедневном курьере» с советами людям, оказавшимся в трудной ситуации. Ему нравилась женщина, которую он узнавал благодаря ее текстам: мудрая, ироничная, неравнодушная к людям. Джим представлял себе их встречу на юбилее Антона на корабле, куда он придет, уже зная ее лучше, чем прежде. Тед умер чуть больше года назад: Джим читал некролог. Он хотел выразить Еве сочувствие. Представлял, как та внимательно посмотрит на него своими темно-карими глазами, и они — тут Джим позволял себе полностью отключиться от реальности — начнут обсуждать возможное общее будущее.

Но сейчас он едет на север, к своему сыну и внучке. Дилан настаивал: отец может приехать попозже.

— У нас тут полный беспорядок. Приезжай через несколько дней, если хочешь.

Но Джим чувствует, что должен быть с ними. Он обожает сына — тот вырос умным и тонким человеком и уже сделал себе имя в качестве художника-гравера. Джим от души гордится его талантом и отношением к искусству; его удивительной мудростью, с которой Дилан отнесся к расставанию родителей и появлению в жизни матери Айрис, а также тем, как он старался, чтобы все они сохранили между собой добрые отношения.

Джим любит и свою невестку Майю: ее доброту и ум, и то, как в мелочах — взглядом, добрым словом, рукой, дружески положенной на плечо, — она показывает Джиму, что значит для нее его сын. Джим хочет видеть внучку немедленно: маленькую девочку, дочку Дилана, впервые увидевшую этот незнакомый мир.

Вот она, Джессика — у нее голубые глаза Дилана, смуглая кожа Майи и собственные темные редкие волосы (Дилан прислал по электронной почте ее фотографию у Майи на руках). Именно о ней думает Джим, пока поезд везет его на север, через поля, мосты и раскинувшиеся на пути городки; везет той дорогой, которую он выбрал, а не той, которую мог бы выбрать, сложись жизнь иначе.

 

Версия третья

 

Шестидесятилетие

Лондон, июль 2001

Ева обнаруживает Джима на верхней палубе на носу корабля.

— Дорогой, ты идешь? Теа зовет всех за стол.

Джим оборачивается, и Ева на мгновение ужасается тому, насколько усталым и потерянным он выглядит. История с Софи состарила его. За несколько недель, прошедших после ее исчезновения, прожитые десятилетия будто проступили на лице Джима, которое в памяти Евы всегда выглядело одинаково: чуть угловатым под копной взъерошенных волос, излучавшим лишь одному ему свойственную энергию. Так он выглядел, когда проводил ее через дыру в заборе в Клэре; и когда искоса поглядывал на нее, быстро скользя карандашом по бумаге. И когда медленно проводил ладонью по ее плечу.

— Просто вышел подышать, — отзывается Джим. — Иду.

Они вместе спускаются в зал. Родственники рассаживаются за первым столом, как на свадьбе: Антон и Теа; Ребекка и Гарт; Сэм с женой Кейт, между ними — Алона и Мириам, их дочери, которые чувствуют себя неловко в красивых летних платьях. Бент, мать Теа, приехавшая из Осло, сидит рядом с племянницей Евы Ханной. По другую сторону от Бент — Ян и Анджела Либниц; по правую руку от Евы — человек по имени Карл Фридландер, новый деловой партнер Антона. (Ева вначале удивилась, обнаружив его рядом с собой, но позднее, вспомнив рассказ Антона о том, что жена Карла недавно умерла от рака, оценила жест брата.)

— У вас замечательная семья, — говорит Карл, налив Еве вина, а Ева благодарит его и думает, оглядывая сидящих за столом: «Да, это правда». Ребекка выглядит потрясающе в своем облегающем платье, ее темные волосы собраны на затылке; Гарт наклонился к ней и что-то шепчет на ухо. Сэм, как всегда, держится спокойно и уверенно. (Ева ясно помнит его маленьким: небольшого роста, с пухлыми коленками, он всегда удивлял ее своей терпеливостью; Сэм никогда ничего не требовал и никем не командовал, в отличие от сестры.) Но Ева знает: сдержанность Сэма объясняется его природной застенчивостью — точно унаследованной не от Дэвида — и проявляется только при общении с малознакомыми людьми. В отношениях с Кейт и своими детьми, да и с Софи, он другой — легкий, открытый, любящий. Сейчас он твердо кладет руку на плечо Алоне:

— Сиди спокойно, дорогая.

И та, вместо того чтобы пререкаться или жаловаться, любовно трется щекой об отцовскую руку, чем глубоко трогает Еву. Ее семья: их общая семья с Джимом, который сейчас держит ее за руку. Все в сборе, кроме одного человека — Софи. Убедить ее прийти не получилось, хотя Сэм специально ездил к ней в Гастингс и объяснял, как важно для него — для всех, — чтобы она пришла; и привела с собой Элис.

Софи нашел Сэм. Она позвонила ему через полтора месяца после безуспешной поездки Евы и Джима в Брайтон и дала адрес, но попросила ни с кем не делиться. Сэм сдержал слово.

— У меня нет выбора, — сказал он Джиму, охваченному бессильной яростью. — Если я это сделаю, она может перестать разговаривать со всеми нами, и что тогда?

Это было болезненно для него, но Джим признал правоту Сэма. И тот отправился к Софи в Гастингс, взяв с собой Кейт, Алону и Мириам — будто совершал обычный семейный визит. Он оставил жену с детьми на набережной, а сам поехал по адресу, полученному от Софи. Там оказалась маленькая квартира на третьем этаже непрезентабельного дома.

— Довольно чистая, — доложил потом Сэм. — Очень чистая.

Софи тоже была чиста во всех смыслах слова. К тому же она находилась на шестом месяце беременности.

— Скажи им, что я завязала, — велела она Сэму, но запретила делиться любыми другими подробностями.

Когда родилась девочка, Софи назвала ее Элис и прислала Сэму по электронной почте фотографию. Небольшое зернистое изображение младенца, появившегося на свет два дня назад, — сморщенная, чуть раскосая: больше Джим не знал о внучке ничего. Софи отказалась видеться и с Хеленой: не ограничиваясь неприязнью к отцу, она прервала общение с обоими родителями, как обрубают ветку на дереве. Ева полагала, что это послужит Джиму хоть слабым утешением, но он так не считал.

Ужин великолепен: коктейль из омаров, говяжий стейк, пирог из лайма.

— Любимые блюда Антона, — объявила Теа, ласково поглаживая мужа по затылку. Она по-прежнему стройна, вечернее платье из серого шелка сидит на ней безупречно. — Ему надо было родиться американцем.

Антон улыбается, гладит руку жены в ответ. Он выглядит как эталонный предприниматель средних лет: лощеный, на пальце перстень-печатка, и даже избыточный вес ему не мешает. Еве приходится постараться, чтобы вспомнить, каким брат был в детстве: вот он стоит в прихожей их дома в Хайгейте, одетый в белые брюки для крикета; а вот монотонно повторяет слова молитвы во время своей бар-мицвы. Но иногда брат смотрит на нее, и Ева видит, что тот мальчишка — беспокойный, склонный к проказам и готовый на все — никуда не делся.

— Она меня раскормила, — объясняет Антон. — И должен признать, это уже не щенячья пухлость.

За ужином Джим разговаривает в основном с Анджелой о своей последней выставке в галерее Стивена: небольшом собрании картин, предназначенных исключительно на продажу — свидетельство упадка былого интереса к работам Джима. Ева слышит вопрос Анджелы: «Как вы выбираете тему для рисования?» — и возвращается к разговору с Карлом; это высокий, исхудавший человек с грустным лицом. Он спрашивает у Евы: верно ли, что она недавно опубликовала роман (Ева кивает, ей самой пока еще верится в это с трудом); затем застенчиво интересуется, не была ли она замужем за актером Дэвидом Кертисом. Ева утвердительно отвечает на этот привычный вопрос и делится стандартным набором историй: про Оливье Рида (очаровательный), про Лос-Анджелес (в нем испытываешь некоторое одиночество), про Дэвида Лина (блистательный).

Ева расспрашивает Карла о его бизнесе. Он рассказывает о службе в торговом флоте и о детстве, проведенном в Германии (они обмениваются шутками, услышанными в детстве, и, хотя Карл говорит на немецком не так свободно, как она, Ева все равно смеется); и о своей жене Фрэнсис, с которой они прожили двадцать семь лет.

— Вам, должно быть, ее очень не хватает, — говорит Ева в конце ужина.

— Это правда.

Карл поворачивает голову вправо, чтобы поблагодарить официанта, убирающего тарелки из-под пудинга.

— Но жизнь продолжается. Нельзя жить прошлым, верно?

После кофе начинаются тосты. Первой говорит Теа. Затем наступает очередь Евы. Она поднимается, ощущая внезапную нервозность. Ловит взгляд Пенелопы, которая ободряюще улыбается ей из другого конца зала, а сидящий рядом с Евой Джим сжимает ее руку. Этого достаточно: теперь Ева может произносить речь. Закончив тост, она поднимает бокал за здоровье брата, и все присутствующие следуют ее примеру.

Выйдя на палубу, Ева и Джим выкуривают одну сигарету на двоих. Уже поздно: внизу оркестр играет медленные мелодии, на набережной, освещаемой только фарами проезжающих машин, не видно ни души. У них за спиной высится труба старой электростанции на Бэнксайд, где теперь находится галерея Тейт Модерн. Еве нравится смотреть на этот символ преображающегося Лондона, но Джим отворачивается.

— Ты отлично выступила, — говорит он.

— Спасибо.

Она протягивает ему сигарету.

— Не могу поверить: Антону шестьдесят. Не могу поверить, что нам самим уже больше.

— Знаю.

Ева смотрит на Джима, на длинные ресницы, прикрывающие его голубые глаза, на профиль, расплывающийся в темноте.

— Трудно это представить, да?

Они замолкают. Снизу доносится песня Пола Веллера «Ты преображаешь меня».

— Я скучаю по ней, Ева, — говорит Джим. — Сильно скучаю.

Она думает о Карле Фридландере, оставшемся в одиночестве впервые за почти тридцать лет. О Якобе и Мириам. О Вивиан и Синклере. Об отце Джима. О пустоте, которая образовалась с их уходом в жизни тех, кто остался.

— Я знаю, что ты чувствуешь.

Он передает ей догорающую сигарету.

— Ты думаешь, Софи когда-нибудь вернется?

Ева делает последнюю затяжку. Ей не хочется вселять в него напрасные надежды.

— Думаю, да. Со временем.

— Она злится на меня.

Джим поворачивается к Еве, и его лицо в свете фар проезжающей мимо машины кажется ей расплывающимся, бесформенным.

— И на мать тоже. Мы все делали не так, я имею в виду себя и Хелену. Жили в этой странной колонии хиппи, где постоянно появлялись новые люди и действовали эти мелочные правила, установленные Говардом, а я все время проводил в мастерской, а не с ней.

Ева гасит сигарету в пепельнице, прикрепленной к палубным перилам. По набережной медленно проходит пара: женщина на высоких каблуках и ее спутник в модных обвисших джинсах. Женщина поднимает голову и смотрит на Еву и Джима, стоящих на верхней палубе, — и Ева вспоминает, как в их доме в Сассексе Софи прислонилась однажды к дверному косяку и неотрывно наблюдала за Евой, которая приводила в порядок макияж перед тем, как отправиться на вечеринку. Ева позвала Софи к себе, полагая, что ту заинтересовала губная помада. Но Софи отрицательно покачала головой.

— Мама говорит, красятся только шлюхи, — без выражения, равнодушно сказала она. — Значит, ты шлюха.

Затем повернулась и ушла в свою комнату прежде, чем Ева нашлась с ответом; после она так ничего и не сказала Софи и Джиму говорить не стала. Это был один из редких случаев, когда Софи открыто продемонстрировала свою нелюбовь к ней. И хотя Ева надеется, что сделала все для налаживания отношений с падчерицей (она по-прежнему верит — это возможно), забыть о том эпизоде она не может.

— Она тогда была ребенком, Джим, — произносит Ева. — И вряд ли что-то запомнила. В любом случае, ты отдавал силы тому, во что верил. Софи должна гордиться тобой. Ее отец — художник.

Не стоило этого говорить: Ева видит, как Джим моргает.

— Что ж, — отвечает он с нажимом, — мы оба знаем, что из этого вышло.

Она тянется к его руке. Джим крепко сжимает ее ладонь и продолжает с возрастающим накалом:

— Мне иногда так хочется вновь оказаться в Эли в тот день — помнишь, когда мы поехали туда на автобусе из Кембриджа?

Ева кивает: конечно, помнит.

— У меня есть странное чувство, что с тех пор все пошло не так. Всего этого не должно было произойти.

— Ты же не считаешь всерьез, что все на свете предопределено? — Ева произносит это совсем тихо.

— Возможно, и не предопределено. Кто знает?

Ева обнимает Джима. Чувствует запах пены для бритья, зубной пасты и виски, щедрую порцию которого он позволил себе после ужина.

— Давай не будем ни о чем жалеть, Джим, хорошо?

Уткнувшись лицом в ее волосы, Джим отвечает:

— Я не жалею ни о чем, Ева. Сейчас. И никогда не жалел.

 

Версия первая

 

Спасение

Лондон, ноябрь 2005

Он просыпается от звука выстрела.

Джим лежит, не двигаясь, прислушиваясь к громкому стуку собственного сердца. Он стоял на подземной парковке, спрятавшись в тени от того, кто преследовал его, — фигуры без лица, в натянутой на голову балаклаве, с охотничьей двустволкой в руках…

Еще два выстрела, один за другим. Затем раздается голос:

— Папа. Папа! Это я, Дэниел. Открой!

Джим пытается заговорить и не может. Лежит неподвижно, тяжело дышит и ждет, когда пульс замедлится. Занавеска в гостиной не задернута, и помещение полно причудливых теней. Почему он не в спальне? Почему его сын колотит в дверь? Если потерял ключи, почему Ева его не впустит?

— Папа!

Голос Дэниела становится громче. Видимо, подошел к окну гостиной.

— Ты здесь? Открой мне, пожалуйста.

Джим возвращается в реальность постепенно — так контуры детского рисунка угадываются под пятнами краски. Сначала он начинает ощущать грубую обивку дивана, на котором лежит, потом видит испачканный собственной слюной рукав. Затем — батарею бутылок, выстроившихся полукругом и поблескивающих в сумеречном свете. И наконец Джим понимает: дом не его.

— Папа, открой. Я волнуюсь за тебя.

Но это должен быть его дом: иначе как он здесь оказался? И где же в таком случае Ева?

— Папа, я серьезно. Открой.

Это его дом, а не Евы. Он живет здесь вместе с Беллой и Робин. Но где они?

— Папа!

Раздаются глухие удары: кто-то барабанит по оконному стеклу.

— Пожалуйста, впусти меня.

Беллы нет дома. И Робин тоже. Джим здесь один. — Я говорю серьезно, папа. Если ты меня не впустишь, я позову полицию, и мы взломаем дверь.

— Хорошо, — хрипло шепчет Джим. Собственный голос кажется ему чужим. — Иду.

За окном слышится вздох облегчения.

— Папа, ты здесь. Слава богу.

Поднимаясь с дивана, Джим ощущает оглушительную боль. Присаживается, стараясь держаться прямо. Он дышит тяжело, прерывисто; из одежды на нем только трусы и халат, на правом рукаве которого расплывается большое коричневатое пятно. Когда Джим встает, голова начинает кружиться, а боль усиливается.

Он идет, шатаясь, из гостиной в прихожую и открывает дверь. На крыльце стоит сын — в джинсах и коричневой кожаной куртке, темные волосы тщательно уложены.

На улице ясное зимнее утро. Солнце слабо просвечивает сквозь облака, похожие на осыпающуюся штукатурку. Дорожка, ведущая к входной двери, завалена опавшей листвой.

— Господи боже, папа.

Джим пытается рассмотреть сына, но дневной свет режет ему глаза.

— Давай зайдем внутрь. Я хотя бы сварю тебе кофе.

Джим видит: Дэниел с трудом удерживается, чтобы не сказать что-то еще. Он пропускает сына в дом и идет вслед за ним.

На кухне все выглядит не так ужасно, как опасался Джим. Невымытая посуда сложена возле раковины, в пластиковых контейнерах — окаменевшие остатки еды из индийского ресторана, которую он заказал вчера вечером. Или это было позавчера? На подоконнике выстроились бутылки. Джим смотрит на них озадаченно: он ясно помнит, как бросал бутылки в мусорный бак, а те разбивались и превращались в осколки. Но бутылки имеют странное свойство появляться вновь.

Дэниел наливает Джиму черный кофе — молока в доме, естественно, нет, — протягивает упаковку нурофена и усаживается за столом напротив него. Джим принимает две таблетки, запивает их кофе. Чугунная дробь в голове немного стихает, он вновь начинает различать краски. Постепенно возвращается и память. Безразличный взгляд Беллы в тот день, когда она уходила, — будто перед ней был малознакомый человек. Робин, играющая со своими волосами (Джим повел ее в пиццерию), пока он расспрашивает ее о школе, о друзьях, о занятиях танцами, лихорадочно пытаясь найти правильные слова для разговора с собственной дочерью. Все это мучительно напоминало тот давний ужин с Дэниелом вскоре после того, как он ушел от Евы и покинул дом в районе Джипси-Хилл: пережаренный цыпленок, регби по телевизору, и его сын, которому еще не исполнилось семнадцати, не понимающий, что происходит. «Мама просто убита, пап». Но разве Белле плохо? Нет, плохо ему, а с ней все в полном порядке. Он отвез Робин домой — в дорогой многоквартирный комплекс, где они с Беллой жили вместе с тем человеком, — и вернулся в Хакни. Там, в магазинчике на углу, он услышал зовущее звяканье бутылок, аккуратно расставленных по полкам. И с первым же глотком мир вокруг стал выправляться.

— Папа, ты выглядишь ужасно.

— Правда? — Джим давно уже не смотрел в зеркало. Проблема состояла в том, что он не узнавал в нем себя. — Полагаю, ты прав.

— Когда ты в последний раз мылся?

«Ничего себе вопрос сына отцу!»

Джим прочищает горло.

— Ладно тебе, Дэниел. Не так все ужасно.

Он замечает, что сын наблюдает за ним. У Дэниела глаза Евы и такой же прямой, бескомпромиссный взгляд. А что он взял от отца? Ничего, надеется Джим, ради его же блага.

— Мы с Хэтти хотим, чтобы ты пожил у нас какое-то время. Неправильно тебе оставаться одному.

Хэтти, очаровательная девушка с широкой улыбкой и заразительным смехом. Джим представляет свое мрачное лицо в их светлом, прекрасном доме с белыми стенами и деревянными полами, с сухими цветами в вазах.

Он качает головой:

— Нет. Мне эта идея не нравится. Мне и здесь хорошо.

— Не очень-то хорошо, папа.

Джим не отвечает. В окно, выходящее на задний двор, он наблюдает за воробьем, который устраивается на ветке.

Белла и Робин уехали однажды утром после завтрака, когда Джим вышел за газетами. Вероятно, Белла собрала вещи заранее и держала их в гостевой комнате. Как он мог этого не заметить? Записку, написанную торопливым, почти нечитаемым почерком на обороте старого конверта, Белла положила на кухонный стол. Позднее Джим задавался вопросом, собиралась ли она вообще ее оставлять. «Мы оба знаем: все кончено. Подозреваю, и начинать не надо было. Но мы это сделали, и, пока все продолжалось, нам было хорошо. Мы переезжаем к Эндрю. Ты сможешь видеться с Робин, когда захочешь».

Эндрю — это Эндрю Салливан, разумеется. Джим знал о нем: много лет Салливан коллекционировал работы Беллы, а та не скрывала от Джима факт, что спит с Эндрю. Она сказала об этом как-то раз, растянувшись на их кровати; Джим стоял рядом, складывая свежевыстиранное белье и испытывая странное чувство неловкости. Она спит с Эндрю уже несколько месяцев. Но он же знает об этом, разве нет?

Джим не знал.

Белла выглядела искренне озадаченной.

— Я никогда не внушала тебе ложных надежд, Джим. Мы обещали сделать друг друга счастливыми. Ну так вот, это делает меня счастливой.

— Брось, папа, — говорит сейчас Дэниел. — Не надо тебе сидеть здесь в одиночестве.

Он не добавил: «Среди всего, что напоминает об этой женщине». Дэниел и Дженнифер никогда не скрывали своего отношения к Белле: Дженнифер делала это открыто (они с Генри планировали свои визиты в дом Джима таким образом, чтобы избежать встреч с Беллой), Дэниел — с чуть большим тактом. В последний день рождения Джима они даже мирно поужинали вместе — он, Белла, Робин, Дэниел и Хэтти. Но это происходило в итальянском ресторане в Сохо; Джим не может вспомнить, когда в последний раз сын бывал у него дома.

— Прими душ. Я пока сложу твои вещи.

— Дэниел. — Джим впервые поднимает глаза на сына. Он видит его открытое молодое лицо — на котором отражается весь его чертов оптимизм — и едва сдерживает слезы. — Я вижу, что ты хочешь сделать, и благодарен тебе. Но не надо мне никуда ехать. Посмотри на меня — я развалина. Притащить все это дерьмо в твой дом было бы нечестно. Несправедливо по отношению к Хэтти.

— Собственно, это идея Хэтти. Ее и мамина.

Возможно, упоминание Евы — или просто отсутствие сил — заставляет Джима изменить решение. В любом случае, он не противится, когда Дэниел отводит его в ванную, где Джим принимает душ, пока сын складывает его вещи в чемодан. И вот на старом «фиате» Дэниела — включенный обогреватель наполняет машину душным теплом — они едут прочь из Восточного Лондона с его дешевыми забегаловками и винными магазинами с затемненными окнами вдоль извивающейся реки, через Сити, мимо небоскребов из стекла и бетона, на юг города, где стоят высокие, равнодушные особняки.

Хэтти и Дэниел занимают первый этаж аккуратного дома в эдвардианском стиле в Саутфилде. Стены недавно покрашены, живая изгородь подстрижена. Хэтти, от которой исходит аромат крема для лица и свежевыстиранной одежды, кажется настолько чистой, что Джим не решается прикоснуться к ней. Но она сама его обнимает.

— Хорошо, что ты приехал. Мы так волновались.

И только сейчас, в объятиях девушки своего сына — Дэниел ушел к машине за его чемоданом — Джим начинает плакать.

— Я все вокруг себя превратил в руины, Хэтти, — тихо говорит он. — Мне так ее не хватает.

— Ну конечно, — отвечает она. — Конечно, тебе не хватает Беллы.

«Нет, — хочет сказать Джим, только сейчас начавший осознавать правду. — Не Беллы. Евы».

Но он не произносит этого вслух. Благодарит Хэтти, отступает на шаг и вытирает глаза рукавом свитера.

— Прости. Не знаю, что на меня нашло.

Дэниел появляется из кухни и берет отца за руку.

— Пошли, папа. Пора выпить чаю.

 

Версия вторая

 

Сосны

Рим и Лацио, июль 2007

— Ты голодна? — первым делом спросила Ева после того, как обняла Сару и, чуть отстранившись, придирчиво рассмотрела дочь. У Сары новая прическа — короткая и элегантная, в шестидесятые такую называли «под мальчика». И она похудела — Ева почувствовала, когда обнимала ее. Сразу же нахлынули мучительные воспоминания о бурной жизни дочери в Париже, о том, какой она была тощей из-за того, что питалась, похоже, только кофе, сигаретами и бог знает чем еще.

Они с Тедом часто звонили ей из Рима, стараясь при этом не выглядеть надоедливыми, и спрашивали, не нужны ли ей деньги и хорошо ли она питается. И сейчас по старой памяти Ева спрашивает о том же.

Сара слабо усмехается в ответ.

— Все в порядке, мама. Мы поели в самолете. Но от чашки кофе я не откажусь. А ты, Пьер?

Пятнадцатилетний внук Евы — худой и угловатый, с наушниками в ушах — стоит в стороне. Увидев, что губы матери шевелятся, он освобождает одно ухо:

— Что?

— Выключи, пожалуйста, плеер и поздоровайся с бабушкой как следует.

Пьер закатывает глаза и кладет наушники в карман, всем видом подчеркивая, с каким трудом ему это дается. Но когда Ева обнимает его, то вновь видит перед собой большеглазого улыбчивого мальчишку, который гонялся за рыжим котом в маленькой квартире на пятом этаже в Бельвиле, где он рос.

— Привет, бабушка, — говорит он ей на ухо.

— Привет, дорогой. Добро пожаловать в Рим.

Они пьют кофе — три эспрессо в тяжелых чашках из белого фарфора — в баре аэропорта, где бармен рассматривает Сару с ленивым любопытством. Сара восхищенно наблюдает за тем, как мать свободно общается с ним на итальянском.

— Не забыла язык?

— Похоже, он вернулся. Как твой французский. Мне кажется, язык нельзя забыть совсем, даже если долго не говоришь.

Правда, вначале Ева боялась, что именно это и произошло: она не только забыла итальянский, которым не пользовалась много лет, но и утратила любовь к Италии, потеряла ту легкость, с какой они вместе с Тедом когда-то обживали улочки Рима. Но больше всего ее страшило, что она просто не сможет ходить по этим улицам без него.

У Евы было достаточно причин отвернуться от витрины агентства по торговле недвижимостью во время их с Пенелопой недельной поездки в Рим. Они отправились «изгонять дьяволов», по выражению Пен. Арендовали машину и поехали в Браччано. Но Ева не отвернулась, а зашла внутрь и попросила показать ей дом в горах, расположенный к югу от городка, с небольшим бассейном и лимонными деревьями в кадках на террасе. Вскоре подруги уже стояли рядом с этими деревьями, вдыхая смолистый аромат сосен, отделявших дом от соседнего участка.

— Ты должна это сделать, — сказала Пенелопа. И через несколько дней Ева последовала ее совету. Сейчас она ведет машину на север, мимо низких домиков в предместьях Рима, где на рекламных плакатах застыли стройные девушки в бикини; мимо полуразрушенных фермерских построек, во дворах которых ржавеют трактора; мимо стен, украшенных загадочными политическими граффити «Берлускони подонок! Да здравствует фашизм!».

Это время суток Ева любит больше всего: близится вечер, солнце постепенно растворяется в тени, а небо начинает отсвечивать розовым и рыжим. Все окна в машине опущены, они вдыхают теплый ветер и запахи жаркого дня, смешанные с автомобильным выхлопом, слышат звуки сигналов.

Сара на переднем сиденье потягивается, как кошка.

— Боже, как мне здесь нравится.

— Тяжелая выдалась неделя?

— Тяжелый год, мам.

— Все по-прежнему в вашем совете?

— Ты даже себе не представляешь.

Сара извиняющимся жестом дотрагивается до руки матери.

— Прости, я не хотела так резко. Потом все расскажу. Сейчас посплю немножко.

— Конечно. У нас впереди целая неделя.

Остаток пути проходит в молчании. Сара дремлет на переднем сиденье, Пьер сзади слушает музыку. Они добираются до дома в сумерках. Сара с Пьером стоят на террасе, позевывая и оглядывая окрестности.

— Ничего себе, бабушка, — Пьер, сняв наушники, смотрит на бассейн с открытым ртом. — Ты не сказала, что здесь можно плавать.

— Разве? Я надеюсь, ты не забыл положить плавки в свой чемодан?

— Не переживай. — Сара шутливо треплет сына по плечу. — Старая мудрая мать все собрала.

К ужину Ева ставит на стол тарелки с сыром, хлебом, помидорами, тонко нарезанным прошутто. Этим утром она не торопясь прошла по рынку в Браччано, наслаждаясь дружескими разговорами с продавцами о ценах и качестве товара. Ей вспомнился рынок в Трастевере и добродушная синьора, с которой они встретились в отделении скорой помощи. Та строго предупредила Еву, что покупки следует совершать в другом месте.

Конечно, многое навевает на нее грусть — Ева будто все время слышит голос Теда, чувствует его руку в своей руке. Но есть и причины для радости — хотя Ева считает эти чувства слишком сентиментальными; ей кажется, здесь, в Италии, она ближе к Теду, чем в их лондонском доме, где он болел и слабел, а она наблюдала его постепенное угасание. Теду здесь понравилось бы. Иногда — и Ева никому об этом не рассказывает — ей чудится, будто Тед в белой рубашке энергичным шагом проходит по террасе. Она замирает и сидит неподвижно, боясь спугнуть видение, но всякий раз, не в силах противостоять соблазну, поднимает голову — и конечно же терраса оказывается пустой.

За едой они пьют простое местное вино — для Пьера его разбавляют водой — и обсуждают последний случай из практики Сары. (Она теперь социальный работник в Тауэр-Хамлетс в Лондоне, куда переехала после того, как в Париже потерпела неудачу во всем — и с группой, и в отношениях с Жюльеном.) Вино делает Пьера более разговорчивым: он рассказывает о планах на лето, включающих занятия на курсах барабанщиков и поход с друзьями на музыкальный фестиваль. Сара интересуется, как идет работа над новой книгой, и Ева отвечает:

— Медленно.

Позднее, когда на улице уже совсем темно, Пьер отправляется спать, а Ева зажигает по всей террасе свечи на глиняных подставках.

— Здесь очень красиво, мама. Я понимаю, почему ты полюбила это место.

— Да. Я в него влюбилась. Знаю, ты решила, что я немного спятила.

Сара смотрит на Еву поверх бокала.

— Нет, я не решила, что ты спятила. Но боялась, что тебе будет одиноко. Я была неправа?

Ева отвечает после паузы:

— Иногда бывает. Но не больше, чем в любом другом месте. Конечно, мне трудно. Без него.

— Да, мне его тоже не хватает.

Сара вновь ненадолго замолкает.

— Позавчера звонил папа.

— Правда?

При упоминании Дэвида Ева улыбается. По прошествии стольких лет она стала лучше к нему относиться. Теперь она знает цену его эгоизму и невероятному тщеславию — и одновременно отдает должное таланту и желанию этот талант реализовать. Ей бывало с ним хорошо; а в том, что их брак распался, — как теперь понимает Ева — ее вины ровно столько же, сколько и его. Просто они оба выбрали не того человека. С годами Ева начала понимать, что их случай никак нельзя назвать исключительным.

— Он тоскует, — рассказывает Сара. — Никто больше не предлагает ему ролей. И он страшно жалеет себя. «Я одинокий старик, Сара». Я предложила ему пожить на десять фунтов в неделю, не видя ни души за весь день, а после этого жаловаться на одиночество. Тут он заткнулся.

— Не сомневаюсь.

Ева прихлебывает вино. В непростые для нее парижские годы Сара отказывалась встречаться с Дэвидом и настаивала, что Тед — ее единственный настоящий отец. Надо признать, теперь они ладят куда лучше.

— В нашем последнем разговоре он упомянул роль короля Лира. Сказал, Гарри ведет переговоры с Национальным театром.

— Да. Он надеется, это произойдет в следующем году. Ну, хоть на время ему будет чем заняться. И будет на что себя прокормить.

Сара сухо смеется.

— Полагаю, да.

Разговор вновь прерывается; слышится только потрескиванье свечей и урчание мотора, прогоняющего воду в бассейне через фильтры. Откуда-то из-за сосен доносятся голоса матери и ребенка.

— Ты еще что-то хочешь мне рассказать, дорогая?

Сара смотрит на мать: постепенно взгляд ее смягчается.

— Мам, твои мысли разгадать несложно.

— Да? А я полагала, что сама скрытность.

— Ну хорошо. Я встретила одного человека.

— Я знаю.

— Откуда?

— Прическа.

Сара улыбается.

— К нему это не имеет отношения. Хотя ему нравится.

— Ты познакомила его с Пьером?

— Пока нет. Это началось не так давно. Но все идет хорошо. Его зовут Стюарт. Он родом из Эдинбурга. Живет в Сток-Ньюингтоне. Работает в фонде «Думай о пожилых».

Ева цепляет вилкой прошутто и, прожевав, спрашивает:

— Он женат?

— Разведен. Двое детей, младше Пьера. Поэтому мы не торопимся.

— Разумно.

Сара кивает.

— Я тебя познакомлю, как только мы будем готовы. Но для этого тебе придется приехать в Лондон.

— Я приеду. В октябре, наверное. Зимой здесь бывает грустно.

— Но не так грустно, как в Лондоне?

Сара наливает им обеим еще вина. Затем, усевшись на место, спрашивает:

— А ты?

— Что — я?

— Никаких намеков на роман? Долгие призывные взгляды, все такое?

Ева смеется.

— Роман? Ты считаешь, мать в одиночестве тронулась умом?

Сара не смеется. Серьезное выражение не сходит с ее лица: глядя на нее, Ева вспоминает, как они с Те-дом часами разговаривали с дочерью по телефону — разумеется, счета за переговоры между Римом и Парижем оплачивали они, — а на другом конце провода Сара не могла прекратить рыдать. Самой страшной была ночь, когда Сара сообщила им, что забирает Пьера и уходит от Жюльена; они с Тедом бросились к машине и всю ночь ехали на север, по бесконечной пустынной автостраде. На рассвете впереди показались Альпы, укрытые белыми шапками снега.

— Брось, мам. Ты сделала для Теда все, что могла. Ты не обязана навсегда оставаться одна.

— Я знаю.

Ева берет салфетку и вытирает еле заметную каплю вина, упавшую на воротник рубашки.

— Но я никого не ищу, Сара. Думаю, что эта часть моей жизни закончена.

Ева чувствует, что дочь пристально наблюдает за ней. Но та ничего не говорит. Молчит и Ева. В сгущающейся тьме итальянской ночи они допивают вино и уходят спать.

Лежа без сна и разглядывая тени на потолке, Ева размышляет, правду ли сказала дочери; еще она думает о том, что здесь, в Италии, ей все чаще и чаще снится одно и то же лицо — худощавое, бледное, в веснушках. С живыми темно-голубыми глазами.

За последние месяцы она несколько раз видела сон: комната с высоким потолком, свет в которую проникает через запыленное окно. За мольбертом работает человек. Он не оборачивается, когда она окликает его и подходит поближе в надежде рассмотреть картину. Каждый раз ей кажется, что он рисует ее. И каждый раз, подойдя на расстояние вытянутой руки, Ева видит, что холст чист.

В ее сне художник никогда не показывает своего лица. Но, просыпаясь утром, Ева точно знает, кто он такой, и ее охватывает странное чувство, будто она тоскует по этому человеку и по жизни, которой никогда не знала.

 

Версия третья

 

Пляж

Корнуолл, октябрь 2008

На семидесятилетие Джима Пенелопа и Джеральд устраивают пикник на пляже возле своего загородного дома.

Это больше чем пикник — настоящий праздник чревоугодия, деликатесы для которого доставлены из Сент-Айвз. Четыре плетеные корзины заполнены консервированными омарами, ростбифами, мясными пирогами, сочными греческими оливками, кусками сыра «фета» и сыра с плесенью, от запаха которого с отвращением морщатся дети, — Джеральд называет его «Зловонным епископом». Белое вино остывает в ведрах со льдом. Подушки и одеяла разложены на прибрежной гальке. Из колонок, подсоединенных к ай-поду Джеральда, доносится негромкая музыка: Мадди Уотерс, Боб Дилан, «Роллинг стоунз». Необычайно тепло для этого времени года — настоящее бабье лето: ни единого облака на ясном бледно-голубом небе.

В три часа дня Джим сидит на складном стуле и беседует с Говардом. Джим достиг счастливой стадии опьянения: когда Говард, подобно призраку, появился рядом с ним, Джим никак не мог поверить, что воочию видит своего старого друга и судью. Говард сильно похудел и ходит опираясь на трость, но крупные черты лица и черные глаза под седыми бровями остались прежними. Вначале Джим лишился дара речи. Единственное, что смог выговорить через несколько секунд:

— Как?

— Ева, — ответил Говард. Оглянувшись, Джим увидел: Ева наблюдает за их разговором. Он улыбнулся ей, показывая, что этот поступок — правильный, замечательный, неожиданный. Затем обнял Говарда, ощутив знакомый запах крепкого табака и старой шерсти — и почувствовал, как тот по-прежнему крепок и жилист. Вернулись и другие запахи: сладкий аромат марихуаны, прохладный морской ветер, свежераспиленное дерево, сложенное в их общей мастерской.

Разжав объятия, Джим спросил у старого друга:

— А Кэт?

— Я потерял ее пять лет назад, — ответил Говард, покачав головой. — Рак.

Сейчас они пытаются восстановить события прошедших трех десятилетий. Постепенное угасание Трелони-хаус (Джим и Хелена кое-что слышали об этом от Джози), чьи обитатели рассеялись по миру. Говард и Кэт переехали в деревенский дом с террасой в Сент-Эгнес. Джим ушел от Хелены к Еве, рядом с которой обрел долгожданную свободу. Его яркие, плодотворные годы, полные выставок, газетных статей, достатка, уже позади.

— Какое-то время я занимался скульптурой, — рассказывает Джим. — Вспоминал тебя, Говард. Как ты говорил? Мы не создаем ничего нового, только добываем из материала то, что в нем уже существует.

Говард смеется.

— Я действительно так говорил? Да я просто не признавался, но первым это сказал Микеланджело.

— Нет, не признавался.

Джим улыбается. Он видит, как за спиной у Говарда его внучка Элис подходит к воде. Она побаивается волн, приближается к ним боком; ее старшие двоюродные сестры Алона и Мириам держат Элис за руки, подражая взрослым.

— А помнишь, как ты завел правила совместного проживания, Говард? Всегда стремился показать нам, кто тут старший.

Говард удивленно поднимает густые седые брови. — Совсем не для этого. Я просто хотел, чтобы нам хорошо работалось. И чтобы мы верили в одно и то же.

Помолчав, он произносит:

— То интервью… Где было сказано, что мы отбросы и маргиналы. Ты показывал ей наши комнаты… О чем ты думал тогда?

— Не уверен, что я вообще о чем-то думал.

Джим вспомнил лицо Говарда в то утро, когда вышло это интервью. Газетный номер, лежащий на кухонном столе, и Кэт, тихо плачущую в углу. Безутешно рыдающую Софи. Мрачное лицо Хелены и молчание, царившее в машине.

— Она исказила все мои слова. Ты знаешь, как это бывает. Теперь должен знать.

Говард медленно кивает, глядя вдаль.

— Знаю. Все это было очень давно.

Джим хочет сказать, как всегда восхищался Говардом, в глубине души понимая, что тот превосходит его талантом. Но правильные слова никак не находятся.

— Ты продолжаешь работать?

— Нет. Давно уже.

Улыбка пробегает по губам Говарда.

— Предал все огню, вот что я сделал. Как-то вечером рассердился на Кэт, выпил бутылку виски и поджег свои работы. Кэт вызывала пожарных. Чуть целую улицу не сжег.

— О господи, Говард!

Джим смеется, хотя воспоминания об этой истории — он читал о ней в газетах, где, конечно, все сильно преувеличили, — остались у него тягостные. Дым, поднимающийся над сельскими домами. Говард, стоящий босиком в собственном дворе и наблюдающий, как горит труд всей его жизни.

— Я читал об этом. Хотел тебе написать. Хотел спросить, как ты.

— Да ну, чепуха. Настоящим деятелям искусства вроде тебя нечего было беспокоиться о такой мелочи, как мы.

— Говард…

Джим собирается ответить, но его отвлекает Элис. Девочка отошла от края воды и зовет на помощь — песок набился ей в туфли.

— Иди, — говорит Говард. — А я найду Еву. Поблагодарю еще раз за то, что вытащила меня из моей пещеры.

Джим встает на ноги и берет Говарда за руку.

— Рад твоему приезду. Приятно тебя видеть. И мне очень жаль. Я о Кэт. Я ее любил, ты это знаешь. Все ее любили.

— Знаю.

Говард кивает.

— С днем рождения, Джим. У тебя замечательная семья. И забудем наши ссоры.

На отмели Джим помогает Элис удерживать равновесие, пока внучка вытряхивает песок из туфель. Хотя он ни за что в этом не признается, но Джим относится к Элис с большей нежностью, чем к Алоне и Мириам. Не из-за кровной связи (в конце концов, с женщиной, которую он любит больше всех в мире, его не связывает ничего, кроме этого чувства) — а из-за долгой разлуки с ней.

Элис исполнилось два года, когда Джим увидел ее впервые. Однажды после полудня Софи появилась на пороге их дома с посеревшим лицом, дрожа от холода. Незнакомый мужчина ждал ее в машине, припаркованной неподалеку; позднее они вспомнят, что тот даже не выключил двигатель.

— Пусть она немного побудет у вас, хорошо?

И прежде, чем Ева и Джим успели ответить, Софи уже добежала до машины и вскочила на переднее сиденье, хлопнув дверью.

Когда мать ушла, девочка не заплакала. Она наблюдала, как машина развернулась, разбрызгивая гравий, и исчезла. Затем Элис дотронулась до руки Джима и совершенно спокойно произнесла:

— Хочу есть.

В следующие несколько лет они много раз оставляли Элис у себя, и беспокойство за судьбу Софи не покидало их. Элис пора уже было отправляться в первый класс — Джим и Ева договорились, что ее примут в начальную школу в деревне неподалеку, на случай, если Софи ничего не подыщет в Гастингсе, — когда та появилась так же неожиданно, как и исчезала, и забрала дочь домой.

— Я завязала, папа, — сказала Софи. — На этот раз по-настоящему. Обещаю.

Насколько известно Джиму и Еве, она сдержала слово: Софи сейчас работает помощником учителя в школе, где учится Элис, и четыре раза в неделю посещает собрания «Общества анонимных наркоманов». На одном из них она встретила Пита. Он сейчас здесь; малоприметный человек с мягкими манерами, в котором трудно угадать бывшего наркомана, но если жизнь чему-то и научила Джима, так это не доверять внешности. Он сам всегда ощущал в себе это подспудное желание сорваться с поводка. Сложись обстоятельства иначе, думает Джим, он легко мог поддаться этому желанию.

Он благодарен Питу: тот принес в жизнь Софи спокойствие. И Элис его обожает. Сейчас девочка вырывается из рук Джима и бежит по берегу с криком:

— Пит! Мы с дедушкой подошли к морю! Оно нас укусило…

Джим не торопясь следует за Элис, ступая грубыми ботинками по отполированной водой гальке. Он присоединяется к сидящим за столом — Пенелопе, Джеральду, Антону, Теа, Тоби и Еве. Она внимательно следит за тем, чтобы бокалы всех присутствующих были полны. При виде Джима Ева улыбается и протягивает ему бокал с вином.

— Все хорошо?

— Замечательно.

Он занимает свободное место рядом с Пенелопой, одетой в голубой комбинезон, с белым шелковым шарфом на шее.

— Спасибо, Пен. Лучшего праздника я и представить себе не мог.

— Это Еве надо сказать спасибо. Все происходило без нашего участия, мы только наблюдали за ее трудами.

— С каких пор, — мягко интересуется Джеральд, — что-то может происходить без твоего участия, дорогая?

Ева подходит сзади к Джиму, кладет ладонь ему на затылок.

— Как вы поговорили с Говардом?

— Хорошо. Отлично.

Он оборачивается, чтобы видеть ее лицо.

— Как, черт возьми, тебе удалось его найти?

Ева улыбается.

— Ты не поверишь, но мне помогла Хелена. Я написала ей по электронной почте. Она ответила, что Говард и Кэт переехали в Сент-Эгнес. Дальше — просто: я спросила Гугл, и он выдал мне результат. Говард — президент Ассоциации жителей Сент-Эгнес.

— Неужели? Он сразу перешел в разряд стариков. — Послушай, — вмешивается Тоби, — почти стариков. Не всем присутствующим уже исполнилось семьдесят.

— Хорошо. Почти стариков.

Семьдесят: когда-то люди этого возраста представлялись Джиму согбенными, шаркающими старцами, смиренно доживающими свой век. Но Джима никто не назовет согбенным или шаркающим: живот, наверное, мог быть и поменьше, а лицо не таким обвисшим и морщинистым — но он сохранил энергию и тягу к жизни и ценит каждое ускользающее мгновение.

Джим накрывает своей ладонью руку Евы, лежащую у него на затылке, как будто хочет таким образом выразить ей свою благодарность. Ева понимает значение этого жеста и отвечает на его пожатие; они оба смотрят вдаль, туда, где рассыпаются волны, унося в своих брызгах глубокое одиночество моря.

 

Версия первая

 

Кадиш

Лондон, январь 2012

Тусклый зимний день в Лондоне: бесконечный дождь поливает тротуары. Пришедшие на похороны толпятся у входа в крематорий, женщины постарше придерживают вздымаемые ветром юбки. Курильщики стоят отдельной группой в стороне, прикрывая ладонями зажигалки.

Ева смотрит на них через окно черного лимузина, предназначенного для членов семьи. Она крепко держит Теа за руку и вспоминает другие похороны: Вивиан — в Бристоле, когда от мороза пожухла трава возле могилы; Мириам — был четверг, ясное весеннее утро, в вазах у входа в синагогу стояли свежесрезанные нарциссы; Якоба — все прошло просто и строго, как он и хотел. Гонит от себя мысль о катафалке, который сейчас останавливается впереди них; и о цветах, лежащих рядом с гробом — лилиях и ирисах, — особенно любимых Антоном (Теа сказала это очень уверенно, и Ева не стала с ней спорить). Гроб — из простого дуба, с медными ручками. Они сошлись во мнении, что Антон не захотел бы ничего более пышного.

Никаких распоряжений о своем погребении брат не оставил, только завещание. Они оба написали их еще в начале совместной жизни, сказала Теа в одну из мутных, бессонных ночей после его смерти, когда они с Евой сидели за столом в кухне и ждали наступления еще одного бесконечного дня. Антон был суеверен и не хотел думать о собственных похоронах. Ева — взвинченная, измотанная, допивающая шестую чашку кофе — с трудом могла поверить в услышанное: настолько это не сочеталось с образом ее брата — деда, успешного судового брокера, солидного человека. Но потом она даже нашла что-то успокаивающее в том, что Антон вел себя как мальчишка, беспокойный, проказливый, каким был когда-то, и категорически отказывался верить в неизбежность смерти.

Теа и Ева сами решали, как будут проходить похороны. Кремация; никаких религиозных обрядов, настаивала Теа, и Ева — хотя считала еврейскую церемонию, по которой хоронили ее родителей, умиротворяющей — не стала спорить. Теа, понимая чувства Евы, предложила, чтобы кто-нибудь (может быть, Ян Либниц?) прочитал кадиш, традиционную заупокойную молитву. Сердечный приступ случился у Антона на вечеринке в «А и Е», где они с Теа встречали Новый год, прямо посреди веселящейся нарядной толпы — и в первые же часы после этого Ева и Теа почувствовали, как сблизило их общее несчастье, превратившее давнюю обоюдную симпатию в нечто более глубокое. Они решили, что прощальное слово напишут вместе, а прочитает его ведущий церемонии; ни одна из них не находила в себе сил сделать это самостоятельно. Ханна будет декламировать стихи Дилана Томаса. Когда тело отправится в последний путь, прозвучит запись Крейцеровой сонаты в исполнении Якоба.

Они испытали облегчение, закончив приготовления: учли все нюансы. Но Ева оказалась совершенно не готова к тому, что испытает, сидя в машине, следующей за катафалком с телом ее брата; к тому, как поникнет и начнет оседать на входе в крематорий Теа. Ханна, ехавшая в машине вместе с ними и своим мужем Джереми, спешит к матери, чтобы та могла опереться на нее. Ева благодарно гладит ее по плечу и идет вдоль ряда соболезнующих, выслушивая сочувствия, утешая рыдающих, обнимая близких. Рядом с ней — Дженнифер; четырехлетняя Сюзанна, поздний ребенок, появившийся на свет после многочисленных попыток ЭКО, молча стоит вместе со своим отцом Генри и внимательно наблюдает за происходящим. Далее — Дэниел и Хэтти, чье темно-синее платье и винтажное меховое боа скрывают ее беременность. Вплотную к Хэтти стоит Джим; худощавая фигура, седые волосы, одет в черное пальто. Он похудел после того, как бросил пить, но никто не скажет, что эти перемены в нем — к худшему.

— Ева.

Джим делает шаг вперед, берет ее руки в свои, одетые в перчатки.

— Мне так жаль.

Она кивает:

— Я знаю. Спасибо.

Ведущая церемонии деликатно приглашает всех пройти внутрь; в дверях кто-то берет ладонь Евы. Это Карл. Он самостоятельно приехал в крематорий и не подходил к Еве, пока та принимала соболезнования, позволив ей, как всегда, не чувствовать себя скованной. Она благодарна ему за то, что он пришел и стоит рядом с ней, высокий, стройный и надежный, словно парусный корабль.

— Я рада, что ты здесь, — шепчет Ева.

— Я тоже.

Церемония прощания — с этим потом согласятся все — получилась красивой. Флорист расположил три больших букета лилий и ирисов у изголовья гроба. Ян Либниц читает кадиш красивым звучным баритоном. Прощальное слово выглядит в меру неформальным и торжественным одновременно; ведущая церемонии ни разу не запинается. Слезы душат Ханну во время чтения стихов, но она собирается с силами и продолжает. Помещение наполняет звук скрипки Якоба — парящий, протяжный, исполненный печали, — и за гробом медленно закрываются шторы.

Поминки проходят в доме Антона и Теа в Пимлико, где официанты ставят на столы жареных цыплят и картофельный салат, а также норвежские блюда — тефтели и запеченного лосося. Официанты бесшумно снуют из комнаты в комнату, предлагая напитки. Ева берет с подноса бокал с белым вином и вспоминает, сколько раз поднимала тост за здоровье своего брата, и вечеринку в честь его шестидесятилетия. Это было больше десяти лет назад, тогда Антон и Ева предусмотрительно посадили рядом с ней Карла Фриденберга.

Карл, не прилагая к тому видимых усилий, стал частью жизни Евы так быстро и легко, что это удивило их обоих. Они вместе выпили кофе, потом сходили на концерт, в субботу днем посетили Тейт Модерн, после чего пошли выпить и поужинать; спустя несколько дней Ева позвала Карла на ужин к себе в Уимблдон и оставила ночевать. На выходные он повез ее кататься под парусом на побережье возле Коувза. Она предложила ему вместе встретить Рождество; он пригласил отметить свой день рождения в Гилдфорде вместе с дочерью Дианой — добродушной женщиной с простонародным выговором, к которой Ева сразу прониклась симпатией, — и внучкой Холли. На следующий год в начале декабря Карл преподнес ей неожиданный подарок — поездку в Австрию, три дня в Вене в хорошей гостинице. Они спасались от холода в отделанных деревом кафе, ели «захер» (вкусный, но не сравнить с тортом Мириам) и пили кофе с молоком. Нашли квартиру, в которой родилась Мириам. Та находилась в высоком неприметном здании — на первом этаже теперь работал обувной магазин; и постояли на перроне, где Мириам прощалась со своей матерью и братом, не подозревая, что больше не увидит их никогда. Там Ева расплакалась, и Карл, совершенно растерявшись, обнимал ее до тех пор, пока слез больше не осталось.

Карл — человек очень умный и тонкий; печаль, которую Ева почувствовала в нем при первой встрече, отступила под воздействием времени и появившейся в его жизни новой любви. Ева не может удержаться от сравнения Карла с Джимом: безмятежность и уверенность одного и вечное смятение другого. Когда-то эта черта характера Джима ей нравилась, как нравилось в нем все. Казалось, это непреходящее беспокойство является естественным продолжением его потребности творить, придавая окружающему миру понятную форму. Возможно, так оно и было: и сложись все иначе, это чувство побудило бы Джима стать большим художником — что произошло с его отцом.

Ева не радовалась, что, уйдя от нее к Белле, Джим не нашел искомого — нового стимула к творчеству, любви или жизни. Ее гнев давно отступил. Джим был и навсегда останется частью ее мира. Размышляя об этом, Ева вспоминает песню Пола Саймона, которую в начале восьмидесятых могла слушать бесконечно: «Два тела, сплетенные в одно, уже не разделишь обратно».

Ева по-прежнему верит в правдивость этих строк, хотя теперь они с Джимом не более чем бывшие любовники, родители и бабушка с дедушкой: миновав бурные воды, они причалили в тихой гавани старости. Юноша, который остановился тогда в Кембридже на дороге, чтобы помочь ей, превратился в исхудавшего, бледного человека, почти старика. А та девушка скрыта теперь под седеющими волосами и увядающей кожей, под всем тем, что неумолимо несет с собой время.

Когда Ева выходит в сад покурить (ее неспособность побороть эту привычку — один из немногих поводов для разногласий между ней и Карлом), Джим находит ее там.

— Не бросила?

Ева качает головой и протягивает Джиму пачку.

— Ты, насколько я знаю, тоже.

— Должны же быть у человека какие-то пороки.

Джим берет сигарету, прикуривает от протянутой зажигалки.

— Но ограничиваю себя пятью в день.

— Я думала, речь об овощах.

Джим улыбается. Улыбка та же, хотя при ее появлении в уголках губ появляются многочисленные морщины, как, впрочем, и у нее. Сколько раз они вот так стояли рядом, курили, разговаривали, строили планы? Не упомнить. Не сосчитать.

— И это тоже. Стараюсь как могу.

На какое-то время разговор прерывается, Джим и Ева смотрят на пожухшую от холода траву и голые деревья. Над головой у них собираются облака: не успел дневной свет вступить в свои права, как вновь наступает вечерняя тьма.

— Все не так без Антона, — произносит Джим. — Он был такой энергичный. Так любил жизнь. Помнишь его тридцатилетие? Когда он сделал тот отвратительный пунш, и все сильно обкурились.

Ева закрывает глаза. Перед ними встает старый дом в Кенсингтоне: белая мебель, сад, окруженный живой изгородью, гирлянды лампочек на деревьях. С той ясностью, которая приходит с годами, Ева видит, как многое начало рушиться уже тогда; она помнит, как Джим обнимал ее в танце и как сильно ей хотелось, чтобы все наладилось. И на какое-то время ведь так и произошло.

— Конечно, помню. Господи, тридцать лет казались таким серьезным возрастом. Знали бы мы…

— Ева…

Она открывает глаза и видит: Джим смотрит на нее в упор. Ева сглатывает ком, образовавшийся в горле.

— Нет, Джим. Пожалуйста. Не сейчас.

Он моргает.

— Нет, я не… я не хочу просить о прощении. Не сегодня. И вообще. Я знаю, что ты счастлива с Карлом. Он хороший человек.

— Это правда.

Ева делает глубокую затяжку. Джим неловко переминается с ноги на ногу. Она чувствует, как в ней поселяется страх.

— Джим, в чем дело?

Он выпускает кольцо дыма.

— Я не стану тебе ничего говорить сегодня. Не в день похорон Антона. Давай встретимся. Может быть, на следующей неделе? Поговорим.

Ева докуривает сигарету и втаптывает окурок в землю.

— Похоже, дело серьезное.

Он вновь смотрит на нее, на этот раз не отводя взгляда.

— Да, Ева. Но сегодня мы это обсуждать не будем. Приходи ко мне. Пожалуйста.

Страх разрастается, постепенно охватывая ее целиком. Джим может больше ничего не говорить. Она встретится с ним. Узнает, что сказали врачи, и сколько времени ему осталось. Поможет ему спланировать остаток жизни и утешит, если сможет. Два тела, сплетенные в одно. Девушка возле сломанного велосипеда. Юноша, с которым она вполне могла не встретиться — проехать мимо, не остановиться и прожить совсем другую жизнь, без него.

— Конечно, я приду, — говорит Ева.

 

Версия вторая

 

Кадиш

Лондон, январь 2012

— Пойдем покурим? — спрашивает Тоби. — По-моему, у нас есть время.

— Бросил, — отвечает Джим, качая головой.

— Ты? — Тоби смотрит на него недоверчиво. — Трудно поверить.

Джим стоит рядом с Тоби, пока тот раскуривает сигарету и делает первую жадную затяжку. Поодаль стоят другие курильщики, обмениваясь понимающими полуулыбками. Этот день не очень располагает к смеху, хотя именно таким Джим всегда будет помнить Антона Эделстайна — жизнелюбивым, дружелюбным, улыбающимся.

Джим в последний раз виделся с Антоном много лет назад, но в последние месяцы несколько раз натыкался на его фотографии в Интернете: вот Антон, Тоби и их друг Ян Либниц изучают производство виски в Спейсайде; а вот Антон со своей женой Теа на отдыхе в Греции. Когда Джим в прошлый раз приезжал в Эдинбург, Дилан завел ему аккаунт на Фейсбуке.

— Хорошая вещь для того, чтобы следить за старыми друзьями, — сказал он.

И Джим покорно кивнул, не желая демонстрировать свое непонимание того, когда и как разрушились стены, в свое время надежно охранявшие частную жизнь от посторонних взглядов.

Друзей на Фейсбуке у Джима немного — Дилан, Майя, Тоби и Хелена. (Последняя любит размещать на его «стене» фальшивые призывы к оптимистическому взгляду на мир, зная, как это раздражает Джима.) «Каждый раз, когда в трудной жизненной ситуации ты находишь повод для смеха, ты становишься победителем. Не позволяй вчерашним разочарованиям заслонять завтрашние горизонты». Он не стал посылать запрос на добавление в друзья Антону Эделстайну, руководствуясь старомодным соображением, что виртуальная дружба должна быть продолжением реальных, пусть и не сердечных, отношений. Однако внимательно разглядывал фотографии, размещенные Антоном, в поисках одного-единственного лица.

Вскоре он нашел Еву. Она сидела на залитой солнцем террасе; за спиной в отдалении виднелись сосны, а по левую руку — бассейн, в котором блестела вода. В первый момент он был потрясен тем, как сильно она изменилась. (Джим часто испытывал подобное чувство, глядя на свое отражение в зеркале.) Но в главном она осталась прежней: то же худощавое лицо и стройная фигура и то же исходящее от нее ощущение жизнерадостности и открытости. Видно было, что беды не смогли ее сломить, и за это Джим испытывал к Еве своего рода благодарность.

Похоронный кортеж приближается; плавно тормозит катафалк. Курильщики начинают суетиться, будто их застигли за каким-то неблаговидным занятием. Джим оборачивается и видит, как открывается дверь лимузина, в котором приехали близкие родственники. Ева выходит, крепко держа за руку жену своего брата. Она выглядит меньше, чем на фотографиях и в его многочисленных воспоминаниях. Ноги, обутые в изящные черные туфли, кажутся миниатюрными, а сама она в своем темно-сером шерстяном пальто с поясом напоминает крохотную птицу. Ева не замечает Джима: она смотрит на закрытые двери крематория, у которых собрались пришедшие на похороны. Рядом с ней — Теа Эделстайн, бледная, как призрак, с покрасневшими глазами; присутствующие из деликатности отводят глаза при ее появлении. С заднего сиденья появляется ее дочь Ханна в сопровождении симпатичного мужчины со светлыми волосами — мужа, как полагает Джим.

Внезапно он понимает: ему не следовало сюда приходить. Дыхание перехватывает. Задыхаясь, Джим говорит Тоби, что отойдет на несколько минут. Тоби смотрит на него внимательно:

— С тобой все в порядке?

— Да. Просто воздуха не хватает.

Джим стоит в одиночестве, опершись на красную кирпичную стену, и дожидается, пока остальные зайдут внутрь. Это худший образчик зимнего дня в Лондоне — бесцветный, унылый, с ледяным ветром и дождем, — но Джим не чувствует холода. Вспоминает кабинет врача в больнице. Собственно, не кабинет, а комната без окон. Стол, на нем компьютер, кушетка, покрытая тонкой клеенкой. Врач что-то говорит, а Джим не может оторвать глаз от плаката на стене. «Ты вымыл руки? Каждый может помочь предотвратить распространение стафилококка».

В последующие дни Джим вспоминал именно эти слова, хотя сказанные врачом он тоже услышал. Они ждали своего часа, подобно минам, которые взорвут его привычную убежденность в том, что жизнь будет продолжаться как прежде.

— Вы проходите, сэр? — это спрашивает служитель, выглядящий необыкновенно торжественно в своей шляпе и костюме с жилеткой. — Мне надо собрать тех, кто понесет гроб.

Джим кивает:

— Прохожу.

Три больших букета из синих и белых цветов лежат у изголовья гроба. Ян Либниц читает кадиш. Джим знает его только по стихотворению Аллена Гинсберга: он не думал, что эта молитва пронизана такой щемящей горечью. Ведущая церемонии произносит прощальные слова, написанные вдовой и сестрой Антона. Джим видит, как Ева, стоящая в первом ряду, наклоняет голову. Ханна Эделстайн читает поэму Дилана Томаса, слышанную Джимом на многих похоронах, но Ханна декламирует удивительно сильно и четко, голос ее начинает дрожать только в самом конце. Под звуки скрипки гроб уплывает вдаль. Позднее Джим поймет, что это была Крейцерова соната Бетховена. Он вспоминает, разумеется, похороны матери: стылую землю на кладбище в Бристоле; высокие деревянные стропила церкви; собственную злость, которую был не в состоянии изжить. Он так долго злился на Вивиан, взвалившую на него груз своей болезни — и в конце концов уступившую ей. На отца, который не подал ему примера любви к единственной в жизни женщине и — Джим знал это — превосходил его самого как художника. И на себя Джим злился… за то, что не позволил никому — ни Хелене, ни уж точно Кейтлин — узнать настоящего себя. На протяжении многих лет ему удавалось гасить это чувство работой, однако теперь Джим знает, что злость — удел молодых. Он больше не находит поводов для ярости — даже на своего врача и изложенные им факты. Тем более, если с ними бесполезно спорить.

После окончания церемонии собравшиеся выходят во двор, где стоят венки и букеты. Джиму бросается в глаза надпись на букете из белых роз. «Дорогому коллеге и другу. Нам будет тебя очень не хватать. Карл Фридландер».

— Джим Тейлор.

Он поднимает голову. Она смотрит на него заплаканными глазами, пытаясь улыбнуться.

— Ева. Мне так жаль.

— Спасибо.

Ева подходит ближе, кладет ему руку на локоть. От нее исходит аромат пудры и сладких духов. Почему он так часто мечтал об этой женщине, с которой едва знаком, так часто делал карандашные наброски ее лица и пытался подобрать точный оттенок краски для кожи, лица и волос? Джим никогда не мог найти ответ на этот вопрос. Теперь ему становится ясно: все дело в одном лишь ее присутствии.

— Как хорошо, что вы пришли.

Он остро ощущает ее руку, лежащую у него на рукаве.

— Я следила за вашими успехами. Вы многого добились.

— Не уверен.

Джим бессознательно занимает оборонительную позицию, как в последнее время поступает при общении с большинством людей. Но Ева выглядит обескураженной, и Джим смягчает тон.

— Спасибо. Мне приятно это слышать от вас. А вы… Собственно, я читал все ваши книги.

— Правда? — Она вновь слабо улыбается. — Вы мазохист?

Джим собирается ответить, но видит, что Ева смотрит на кого-то, стоящего у него за спиной.

— Дэвид, — говорит она. Повернувшись, Джим видит Дэвида Каца. В дорогом черном пальто, постаревшего, седого.

Ева отходит от Джима.

— Вы придете на поминки? Люпус-стрит, дом двадцать пять. Приходите, пожалуйста.

Вопреки своим планам Джим приезжает по указанному Евой адресу и сейчас стоит чуть особняком рядом с Тоби, держа в руке бокал красного вина. Дом красив: эпохи короля Георга, с колоннами; белые, серые и голубые тона интерьеров напоминают морской пейзаж. С неожиданной тоской, удивительной для него самого, Джим вдруг вспоминает свой любимый Дом в Корнуолле, из широких окон которого видны скалы, море и небо.

Дом, разумеется, достанется Дилану, как и все остальное: Джим уже связался со своим адвокатом и попросил его подготовить завещание. Сегодня вечером он ужинает со Стивеном. Проинформирует своего старинного друга о необходимости привести в порядок его творческое наследие (формулировка придает сделанному в жизни большее значение, чем, как подозревает Джим, оно того заслуживает). А завтра он отправится на север, повидаться с Диланом, Майей и Джессикой. При мысли о выражении лица Дилана, когда он услышит новости, в глазах у Джима темнеет, будто снегопад скрывает окружающий пейзаж.

Примерно через час — подступает вечер, и на улице смеркается — к нему подходит Ева. Сняв пальто, она осталась в черном шерстяном платье, которое сидит на ней идеально. Джим наблюдал за тем, как Ева обходила гостей, благодарила их за то, что пришли, и делала это легко и заботливо. Не будь у нее кругов под глазами, ее можно было бы принять за хозяйку рядовой вечеринки. Он восхищается Евой, теми жертвами, что ей пришлось принести за годы, пока она ухаживала за Тедом. Хотя сама Ева, вероятно, воспринимает это иначе; может быть, она принадлежит к тому типу людей, кому бескорыстие дается легко. Джим хорошо знает себя и понимает: сам он такой характеристики никак не заслуживает.

— Простите, я все время занята, — произносит она. Они вдвоем стоят у окна, выходящего в сад, вдали видны туманные очертания деревьев. — Как ни странно, похороны требуют непрерывного общения, хотя именно этого хочется меньше всего.

Он смотрит в пол, размышляя, не его ли она имеет в виду; ведь именно присутствие такого малознакомого человека, как он, и причиняет неудобства — чего, собственно, Джим и опасался.

— Нет, я не вас имею в виду, — быстро добавляет Ева, будто он заговорил вслух. — Очень рада, что вы пришли. Я всегда…

Ева замолкает, а Джим смотрит на кулон в виде сердца в вырезе ее платья.

— Мне казалось: я знаю вас лучше, чем это есть на самом деле. Странно. Я ведь получила тогда от вас открытку. И много лет ее хранила. Ту, на которой работа Хепворт.

— «Овал № 2».

Как же Джим ругал себя за историю с открыткой: несколько недель ждал ответа, хотя знал, она написана так, что не предполагает ответа.

— Верно. «Овал № 2». Я долго рассматривала ее, пытаясь понять, не содержит ли она какое-то тайное послание.

Послание было. «Оставь его. Возвращайся в Англию. Полюби меня». Но он скрыл его слишком умело.

— Просто хотел пожелать вам всего наилучшего.

Джим смотрит Еве в глаза, надеясь, что она поймет истинный смысл сказанного им.

— Так я в конце концов и решила.

В разговоре возникает короткая напряженная пауза.

— Я, собственно, тоже написала вам открытку.

— Правда?

— Да, когда узнала о смерти вашей матери. Но не отправила. Решила: ничего нового по сравнению с уже сказанным другими, вы от меня не услышите.

Джим невольно усмехается.

— Это удивительно, но я поступил точно так же.

Ева внимательно смотрит на него. В ее темных глазах он читает невысказанный вопрос.

— Правда?

— Да. Я написал вам еще раз после того, как умер ваш муж. Тед. Я прочитал вашу книгу и слушал вас по радио. Мне казалось, что я много знаю о вас обоих, а когда закончил то письмо, понял, это не так. И порвал его.

— Черт возьми.

Незнакомая Джиму женщина возникает за спиной у Евы: она высокого роста, с крупными чертами лица. Ева оборачивается к ней:

— Дафна. Спасибо большое, что пришла.

Женщина обнимает Еву, затем удаляется. Внимание Евы вновь обращено на Джима, пораженного тем, насколько ему важно, чтобы она его выслушала.

— Мы говорим об упущенных возможностях, полагаю, — произносит Ева.

— Да. Об упущенных возможностях.

Ева отводит взгляд и смотрит в сторону сада. Джим чувствует, как в ней медленно зреет решение.

— Здесь и сейчас мы не поговорим, — произносит Ева. — Толком, я имею в виду. Но, может быть, нам сделать это в другой раз?

Она продолжает с некоторой тревогой:

— Только если вы захотите, конечно. Знаю, что вы по-прежнему живете в Корнуолле. А я большую часть времени провожу в Италии. Но в ближайшие несколько месяцев буду в Лондоне. Если вдруг вы окажетесь…

Теперь наступает очередь Джима отвести взгляд. У него возникает странное видение — будто две дороги, по которым они шли в жизни, вдруг неожиданно начали сближаться. Он обязан сказать ей «нет». Она всего лишь приглашает его вместе выпить кофе или чаю в «Уоллес Коллекшн» или «Роял Академи», но это не простое предложение. Он знал это тогда, в «Алгонкине»; и на дне рождения Антона; и когда она стояла рядом с ним у входа в галерею Стивена. Тогда, как и сейчас, в ней зрело решение, и всякий раз оно оказывалось не в его пользу. Возможно, в данный момент дело обстоит иначе.

Он не должен говорить «да». Ева потеряла Теда; она не заслужила новых потерь. Но сказать «нет» Джим просто не в силах. Или же он просто слишком эгоистичен: позднее он так и не сможет найти ответ на этот вопрос. В то же время, представляя себе их будущую встречу, Джим испытывает возбуждение, которое заглушает страх перед грядущим разговором с Диланом — он так долго к нему готовится, но предсказать его последствия не в состоянии.

— Я бы этого очень хотел, — отвечает Джим.

 

Версия третья

 

Кадиш

Лондон, январь 2012

— Все в порядке? — спрашивает она.

Он поворачивается к ней. Она чувствует его напряжение, слышит затрудненное дыхание.

— Да. Все в порядке.

Она придвигается ближе, берет его за руку. Перед ними — многочисленные венки и букеты: белые хризантемы, ярко-желтые ноготки, бесчисленные лилии и ирисы.

— Красивые, правда?

Джим не отвечает. Пришедшие на похороны постепенно расходятся, направляясь к припаркованным машинам.

— Мы можем поехать домой, — говорит Ева. — На поминках присутствовать не обязательно.

— Нет.

Джим сильнее стискивает ее руку.

— Нет, мы должны. Ради Антона. Ради Теа и Ханны. Не обращай на меня внимания.

Как и на пути в крематорий, Ева садится сзади, с Ханной. Джим располагается на переднем сиденье рядом с водителем: держится подчеркнуто прямо, демонстрируя, что с ним все в порядке. Так он ведет себя всю неделю — отстраненно и молчаливо — с того дня, как они побывали у врача.

Уже тогда, когда врач попросил, а вернее, потребовал провести биопсию, Ева знала: результаты будут не очень хорошими. Но выслушать диагноз все равно оказалось трудно: Еве чудилось, что она находится где-то далеко, а не сидит на твердом пластмассовом стуле возле стола доктора. «Пожалуйста, — твердила она про себя, не зная наверняка, к кому именно обращается. Может быть, к матери, а может быть, к Якобу, чье доброе мудрое лицо часто видела перед собой. — Я только что потеряла брата. Не хочу потерять еще и мужа».

Голос врача доносился до нее далеким эхом. Но Джим слушал внимательно, подавшись вперед и делая пометки в блокноте, прихваченном с собой по предложению Евы. Потом она перечитала эти записи, дополняя их там, где считала необходимым. «При химиотерапии, — писал Джим, — 12–18 месяцев, без нее — 6–8». Цифры «6–8» были подчеркнуты трижды.

Они договорились, что сообщат родственникам после похорон Антона.

— Нельзя их сейчас перегружать, — сказал Джим. — Да и мне нужно время все осознать.

Ева согласилась. В любом случае она не могла сразу подобрать слова, чтобы донести до кого-то такие новости. Так что пока об этом знали только они двое и добросердечная медсестра по фамилии Макмиллан, переехавшая к ним два дня назад из Брайтона: сидя на диване в их гостиной с чашкой чая, она демонстрировала им буклет, выполненный в жизнерадостных цветах.

— Химия, — сказала медсестра, — даст вам некоторое время, мистер Тейлор. Оно ведь того стоит, не правда ли?

Ева ждала, что Джим согласится, но он промолчал.

Он не плакал: его глаза оставались сухими во время похорон Антона, которые прошли точно так, как спланировали Ева и Теа. Ян Либниц прочитал кадиш. Ведущая церемонии — прощальные слова, написанные Теа при помощи Евы. Ханна не побоялась прочитать стихи Дилана Томаса. Когда гроб с телом Антона отправился в последний путь, помещение заполнили звуки Крейцеровой сонаты в исполнении Якоба. В этот момент Ева расплакалась: плечи ее тряслись, дыхание прерывалось. Теа обняла Еву за плечи, и ту охватил стыд: это она должна была утешать жену брата; понимание, каково это — потерять мужа, — уже начало приходить к ней. Ева заставила себя вспоминать Антона веселым, довольным, счастливым — наверняка таким он хотел бы сохраниться в ее памяти — и не думать, во что вскоре может превратиться Джим, сидящий сейчас рядом с ней.

Столы накрыты в гостиной — жареные цыплята, картофельный салат, запеченный лосось и норвежские тефтели. Официанты, бесшумно передвигаясь из комнаты в комнату, разносят на серебряных подносах напитки.

Вернувшись из ванной на первом этаже, Ева на мгновение останавливается в дверях гостиной, осматривая помещение. В одном углу она видит Пенелопу и Джеральда, которые беседуют с Дэвидом и Джакеттой, высокой яркой женщиной в черном вельветовом пиджаке. Ребекка и Гарт стоят рядом с Яном и Анджелой Либниц, двоюродным братом Джима Тоби и Карлом Фридландером, деловым партнером Антона. У французских окон она видит Софи и Пита. В подступающих сумерках этого холодного, сырого, сумрачного дня Элис играет в саду вместе с Алоной и Мириам; Ханна и Теа ушли ненадолго передохнуть на второй этаж. У нее за спиной выходят из кухни Сэм и Кейт. Куда подевался Джим, она не знает.

— Мам. — Сэм берет ее за руку. — Ты в порядке?

Она оборачивается, слабо улыбается в ответ.

— Да, дорогой. Настолько, насколько это возможно. А ты?

— Держусь. Давай ты что-нибудь съешь.

Ева кладет еду на тарелку, хотя знает, что всего этого ей не одолеть. Она редко ела с тех пор, как в новогоднюю ночь раздался звонок Теа. Они с Антоном были на вечеринке, когда у него случился сердечный приступ; Ева, Джим, Ханна и Джереми провели остаток той ночи в отделении скорой помощи. А с момента, как они с Джимом побывали у врача, она стала есть еще реже.

— Бабушка Ева.

Это Элис. У нее такое серьезное выражение лица, будто она готовится сообщить важные новости.

— Дедушка ждет тебя на улице, хочет поговорить.

Ева поднимает голову и видит Джима, который, сгорбившись, курит в саду.

— Спасибо, Элис, дорогая. Отнесешь на кухню эту тарелку?

После теплой гостиной холод снаружи ощущается особенно остро. Плотнее запахивая свой жакет, Ева жалеет, что не надела пальто. Она подходит к Джиму.

— Вот ты где.

Джим кивает. От сигареты остался только фильтр. (Джим бросил курить и начал опять в ту бесконечную бессонную ночь в больнице.) Растоптав окурок каблуком, обращается к Еве:

— Я решил пройти химию.

— Правильно, — говорит Ева ровным голосом, стараясь не выдать облегчения. Он внимательно смотрит на нее своими голубыми глазами.

— Мне это казалось бессмысленным. Восемнадцать месяцев вместо восьми — какая разница?

Ева делает шаг к нему, становится рядом, но руки их не соприкасаются. В кустах в дальнем углу сада раздается шуршание: там охотится пожилой кот Антона и Теа по кличке Мефистофель.

— Большая разница, — говорит она.

— Да. Теперь я понимаю.

Джим протягивает руки и обнимает Еву.

— Давай скажем им обо всем вместе? Не на этой неделе. Может быть, в следующее воскресенье. Мы можем устроить вечеринку. Ну, не совсем вечеринку… Но ты понимаешь, что я имею в виду.

— Да, дорогой, я понимаю.

В тишине они слышат, как открывается дверь, ведущая из кухни в сад: появляются молодые мужчина и женщина, которых Ева не знает — должно быть, коллеги Ханны по больнице: они достают сигареты и переговариваются громкими, звучными, уверенными голосами.

Увидев пожилую пару, стоящую в обнимку, женщина смущенно говорит:

— Ох, простите, что помешали.

Ева качает головой:

— Нисколько.

Молодые люди уходят в глубь сада, где Мефистофель, обернув хвостом передние лапы, вынюхивает добычу.

— Ты, — шепотом говорит Джим на ухо Еве, — принесла мне такое счастье, о существовании какого я даже не подозревал.

— Ты неисправимый старый романтик, — отвечает она шутливым тоном, ведь иначе не удержаться от слез. — Что за жизнь у меня была бы без тебя?

Он не отвечает, потому что ответа нет: можно только стоять рядом, ощущая тепло другого, и смотреть, как сгущаются тени и подступает ночь.