Вот как это заканчивается.

В спальне на втором этаже дома в Хакни женщина складывает вещи в черные пластиковые пакеты. Иногда снизу доносится голос ее дочери Дженнифер:

— Мам, я не знаю, что с этим делать. Нужен твой совет.

Или:

— Давай прервемся и выпьем чаю.

Дом не принадлежит Еве, но она легко в нем ориентируется: без труда находит кружки и чайные ложки. Утром они с Дженнифер по дороге сюда купили молоко и печенье. Вероятно, разбирать вещи должны были Белла и Робин, но они живут теперь далеко отсюда, в Нью-Йорке. И в любом случае Ева никому бы не позволила этим заниматься.

Рубашки, костюмы, джинсы отправляются в пакеты. Разрозненные носки, съеденный молью коричневый джемпер, пара испачканных краской халатов следуют за ними. Взяв в руки халаты, Ева останавливается. Перед ее глазами встает дом в районе Джипси-Хилл: розовый фасад, голые доски пола, грязная стеклянная крыша разваливающейся мастерской.

А вот и Джим с кистью в руке, оборачивается к ней — она только что пришла с работы и обнаружила свежепокрашенную гостиную.

— Как тебе? Нравится?

И он обнимает ее, а она видит следы белой краски у него на волосах. Вместо ответа целует его.

— Мне нравится, Джим. Очень нравится.

Ева тщательно складывает халаты, разглаживает темно-синюю саржевую ткань — и оставляет их в стороне. У нее есть несколько вещей, которые будут напоминать о Джиме: мебель (антикварное кресло, подаренное ей на сорокалетие и заново обитое серым вельветом; старый деревянный кухонный стол, который они нашли на рынке в Гринвиче). Коробка с семейными фотографиями. Его экземпляр Хаксли, старый настолько, что страницы пожелтели и начали вываливаться.

Джим отдал Еве эту книгу, когда она приезжала сюда в последний раз. Стоял теплый июльский день; они сидели в заросшем сорняками саду; позднее Ева позвонила Дэниелу и позвала его помочь справиться со всей приготовленной ею едой: холодным цыпленком, помидорами, салатом со спагетти. Джим в тот день почти не ел: он был уже слаб, одежда болталась на нем, и, когда Ева помогла ему выйти в сад и бережно усадила на скамейку, не открывал глаз, будто боясь посмотреть на Еву и увидеть в ее взгляде жалость.

Они обедали и разговаривали. После того как Ева приготовила кофе, Джим попросил ее сходить в дом и принести книгу, оставленную на столе возле кресла.

— Ты, наверное, ее узнаешь, — крикнул он ей вслед и не ошибся: Ева узнала эту книгу издательства «Пингвин», в мягкой обложке, обрамленной по краям красным, — «О дивный новый мир».

Она принесла книгу в сад.

— Я нашел ее, когда разбирал вещи, — сказал он. — Готовлюсь, знаешь ли.

Ему не надо было говорить — к чему. Ева смотрела на это лицо, до боли родное и знакомое, и испытывала такую любовь, что некоторое время не могла говорить. Затем, собравшись с силами, произнесла:

— Ты произвел на меня впечатление тем, что читаешь Хаксли.

— Правда?

Он улыбнулся, и Ева перевела взгляд на книгу, которую положила на колени. Когда Джим улыбался, он выглядел намного моложе своих лет — все тот же мальчишка, в которого она когда-то влюбилась; ее муж, с кем строила совместную жизнь. Эта жизнь не была идеальной, но она принадлежала им, и только им — до тех пор, пока продолжалась.

— Я, наверное, полагал, что если меня с ней увидят, решат, будто я умнее, чем есть на самом деле. Представляю из себя нечто большее, чем будущий выпускник юридического факультета.

— Ну, это и дураку было видно.

Ева приняла шутливый тон, но Джим протянул к ней руку.

— Нет, Ева, не всем. Только тебе.

Рука Джима стала совсем легкой, местами кожа на ней просвечивала. В его рукопожатии таилось все, что она когда-то любила, все, во что верила; в этот момент гнев, боль, снисхождение отступили; просто женщина держала за руку мужчину, изо всех сил стараясь его утешить.

— Я боюсь, Ева, — он произнес это между делом, глядя в свою чашку с кофе. — Я очень боюсь.

— Понимаю, каково тебе. — Она крепче сжала его руку. — Мы все будем рядом с тобой, Джим. Все мы.

Он посмотрел ей в глаза:

— Не знаю, как благодарить тебя.

— Не нужно благодарности, — ответила она. Ева продолжала сидеть, держа Джима за руку, пока он не начал засыпать; тогда она осторожно помогла ему встать, подняться наверх и лечь. Через три дня Джим уехал в больницу. Лампы дневного света, полы, покрытые линолеумом; Джим почти не просыпался, глаза на посеревшем лице оставались закрытыми. Его онколог пригласил их всех в комнату для свиданий — Еву, Дженнифер, Дэниела, Карла; Робин и Белла летели в это время из Нью-Йорка — и сообщил печальные новости с искренним сочувствием и деликатностью, за которые они были ему благодарны.

Хоспис. Здание красного кирпича, фонтаны во дворе; за окнами палаты Джима растет огромный каштан, роняющий на землю свои плоды. Кажется, с каждым днем его тело усыхает и под конец становится трудноразличимым на больничной койке.

Крематорий. Чудесный октябрьский день — мягкое солнце, кладбищенская дорожка, заметенная опавшей листвой, разноцветные отблески, оставляемые витражами на полу в церкви. Белла: ее непокорные кудри собраны в строгую прическу; на ней дорогое темно-бордовое пальто. Робин: высокая, голубоглазая — копия отца. В церкви Белла останавливается у передней скамейки. Ева оборачивается, слегка кивает ей, та кивает в ответ и садится. Между ними усаживается Робин; по левую руку от Евы — Дэниел, Хэтти и Карл. На следующем ряду располагаются Дженнифер, Генри и Сюзанна. Когда ведущая церемонии выходит вперед, Ева чувствует умиротворение; конечно, оно смешано с печалью, но в нем так много благодарных и радостных воспоминаний. «Я любила тебя, — говорит она про себя Джиму. — И посмотри, как многое получилось благодаря нашей любви».

И вот она здесь, в комнате Джима. В его доме. Разбирает вещи, все то, что окружало его в этой жизни какое-то время.

Верхний ящик комода Ева открывает в последнюю очередь. И там, под кучей трусов и маек, находит аккуратный рулон плотного дорогого ватмана. К нему скотчем приклеена записка. «Еве. С любовью. Навсегда. Джим Х.».

Она разворачивает рулон на комоде и видит себя. Мягкие карандашные линии. На коленях у нее книга. Волосы наполовину закрывают лицо; позади нее — окно в знакомой по университетским временам раме. На рисунке — она и в то же время не она. Одна из версий, созданная им, или предложенная ею самою.

Ева стоит, не двигаясь, и смотрит на рисунок, пока снизу вновь не раздается голос Дженнифер, зовущей ее. Она идет к дочери.

* * *

И вот так это заканчивается.

Женщина стоит возле панорамного окна, из которого открывается вид на неспокойное море у побережья Корнуолла. Бледно-серые облака пробегают по бескрайнему небу.

— Итак, вы познакомились в Нью-Йорке в 1963-м, — говорит журналистка. Ее зовут Эми Стэнхоуп (так написано на визитке, которую она вручила Еве), и ей не больше тридцати. Сейчас журналистка сидит на диване и держит в руке чашку с чаем, приготовленным Евой. — Вам тогда, — Эми Стэнхоуп заглядывает в свой блокнот, — было двадцать четыре, но вы сошлись, только когда вам обоим было уже за семьдесят?

Ева неохотно отвлекается от вида за окном.

— Пожалуйста, не пишите «сошлись». Мы же все-таки не подростки.

— Простите.

Эми слегка побаивается этой худощавой женщины со строгими манерами, забранными назад седыми волосами и проницательными карими глазами. Она читала только одну книгу Евы Эделстайн — «Обращаться осторожно» — ее исповедь о том, как она ухаживала за своим вторым мужем Тедом Симпсоном. Женщину, решившуюся на такое во второй раз в жизни и в отношении человека, которого полюбила, уже будучи очень немолодой, Эми представляла себе иначе. Мягкосердечной старушкой, готовой к самопожертвованию.

— Но вы… сблизились именно тогда, когда ему был поставлен диагноз — полтора года назад?

Ева кивает. Каким-то образом, увидев Джима на похоронах Антона, она поняла, что произойдет дальше. Она видела, как Джим борется с собой, и ей хотелось сказать ему: «Не думай ни о чем. Ты же знаешь, это наш последний шанс, и действовать надо быстро». И она просто предложила встретиться. Это произошло спустя несколько дней: Джим оказался в Лондоне по пути из Эдинбурга домой. Он предложил выпить вместе чаю в «Уоллес Коллекшн». Ева разнервничалась — долго не могла решить, что надеть, в конце концов остановилась на темно-зеленом платье, купленном в Риме прошлой зимой. Когда она увидела Джима Тейлора за столиком в кафе, одетого в долгополое черное пальто, то успокоилась. Но вот он поднял голову при ее появлении, и Еве показалось: сердце сейчас выпрыгнет из груди.

Они провели вместе остаток дня; назавтра встретились за обедом, а потом Ева пошла провожать Джима на Паддингтонский вокзал, откуда отправлялся поезд до Сент-Айвз. Когда они стояли на перроне, Джим рассказал Еве то, чем немногим ранее поделился со своим сыном. Сказал, что поймет, если она больше не захочет его видеть — это слишком тяжело, он понимает. Посреди вокзального шума и гама Ева протянула руку и дотронулась до его щеки: «Нет тут ничего тяжелого, Джим. Ничего».

* * *

Эми вновь задает вопрос:

— И вы переехали сюда спустя несколько месяцев?

— Да. Через полтора месяца после того, как мы встретились вновь.

Эми улыбается. — Романтично.

— Некоторые назовут это безрассудством. Но нам так не кажется.

Она помнит свой первый приезд в Сент-Айвз. Он ждал ее на перроне, и, увидев его, Ева испытала такое живительное волнение, будто вновь стала двадцатилетней девушкой. Они ехали мимо сельских домов с деревянными крышами и подснежников, кивавших им с обочин; был февраль, и пейзаж, наполненный бело-голубым мерцанием, напоминал картины импрессионистов. По просьбе Евы Джим опустил стекла, и она наслаждалась холодным ветром, пахнущим морем. Когда они подъехали к дому, Джим сказал:

— Не могу тебе передать, как я рад твоему приезду. Ты ведь останешься на какое-то время? Сколько захочешь.

И Ева осталась: убедила Сару и Стюарта поселиться в ее лондонском доме, а виллу в Италии сдала. (Она хотела отвезти туда Джима отдохнуть под солнцем, но он уже слабел, и единственным его желанием было находиться в своем доме в любимом Корнуолле.) Ева писала или гуляла в саду; когда Джиму становилось получше, он заставлял себя дойти до мастерской и рисовал.

— Если Матисс мог, лежа в постели, вырезать из бумаги шедевры, — говорил он, — значит, я, по крайней мере, должен попробовать взять в руки кисть.

Когда его самочувствие ухудшалось, они сидели вдвоем на диване в гостиной, слушали радио или смотрели старые фильмы. Джим при этом часто засыпал — он стал легко уставать — и прислонялся к плечу Евы. Однажды проснулся посреди фильма с участием Дэвида — Ева не видела эту картину давным-давно и сейчас смотрела с интересом, будто документальное кино о своем прошлом, — и спросил:

— Это Дэвид Кац?

Ева ответила утвердительно, и Джим издал звук, напоминавший одновременно кашель и вздох.

— Я возненавидел его, когда мы познакомились. За то, что он нашел тебя раньше, чем я. Но это ведь наша жизнь. Просто хочется, чтобы ее оставалось побольше.

Сейчас на этом диване сидит Эми Стэнхоуп. «У нас было так мало времени», — думает Ева, и комок встает у нее в горле. Чтобы отвлечься, предлагает Эми еще чаю. Та благодарит и соглашается, хотя ее чашка наполовину полна.

На кухне она все время видит перед собой Джима: вот он помешивает соус «болоньезе» на плите, наливает кофе, обнимает ее, стоящую у кухонного стола и нарезающую овощи для супа. «У нас была хорошая любовь», — мысленно говорит Ева Джиму. Не подростковая увлеченность и не устоявшийся брак людей среднего возраста, обремененных детьми, работой и повседневным бытом; а новые, чистые отношения, связывающие людей, которые никому и ничего не должны. Если дети задавались вопросами по этому поводу (а они задавались), им пришлось просто принять положение дел таким, каким оно было. Джим и Ева договорились: их любовь не должна отменять всего того, что было у них прежде; и пустым рассуждениям о том, как могла бы сложиться жизнь, они тоже предаваться не станут.

В прошлом году на пасхальные каникулы приезжала Сара со Стюартом и Пьером; они сидели все вместе на террасе, ужинали и наблюдали за солнцем, садящимся в бухту Сент-Айвз. Джим закончил последний курс химиотерапии; он выглядел изможденным и больным, но одновременно спокойным и счастливым, обсуждал с Сарой и Стюартом их работу в Лондоне, а с Пьером — его занятия музыкой. Ева зашла на кухню поставить чайник и застала там Сару, которая мыла посуду. Дочь обняла ее и тихо сказала:

— Теперь я понимаю, мам. Теперь я понимаю, почему ты его любишь. Мне так стыдно, что я устроила скандал.

Ева благодарно обнимает дочь в ответ.

— Тебе не из-за чего переживать, дорогая.

Спустя несколько месяцев — наступил июль, погода стояла теплая, море окрасилось в темно-бирюзовые тона, а скалы пожелтели от подмаренников — Джима положили в больницу в Труро. Ева позвонила Дилану в Эдинбург и посоветовала приехать как можно быстрее. К сентябрю Джим начал угасать. Хоспис был так похож на тот, в котором Тед прожил свои последние несколько недель, что на входе у Евы подкосились ноги; медсестра поспешила к ней на помощь.

— Я боюсь, это будет для тебя слишком тяжело, — произнес Джим в тот день на Паддингтонском вокзале. И он не ошибся. Она знала, как будет, но сделала выбор. Стоя через несколько недель в крематории и думая о том, что значил Джим для своих родных и для нее самой, Ева не сомневалась: доведись ей выбирать опять, она поступила бы так же.

«Ничего не поменялось, Джим», — думает Ева сейчас, наливая молоко в чай Эми.

С полной чашкой в руке Ева возвращается в гостиную.

— Может быть, договорим в мастерской?

— Отличная идея, — отвечает Эми, и они выходят в сад, где в воздухе пахнет морозом, а кусты, образующие живую изгородь, пожухли и облетели к зиме. У входа в мастерскую Ева останавливается.

— Вы хорошо знаете картины Джима?

— Думаю, да. Как большинство людей. Лучше всего, наверное, я помню «Три версии нас». Такая сильная работа, такая впечатляющая. И я читала о выставке в галерее Тейт, где были представлены произведения Джима Тейлора и его отца Льюиса. Удивительно наблюдать эту преемственность — и различия, конечно.

Ева улыбается: похоже, она недооценила Эми.

— Тогда вы, возможно, знаете, что «Три версии нас» сейчас здесь. Она находилась в частной коллекции, но в прошлом году Джим выкупил ее.

Полотна, составляющие триптих, висят на шарнирах на дальней стене мастерской, слегка повернутые друг к другу. Ева открывает внешние ставни на двух окнах, и Эми получает возможность подробно рассмотреть картины. На одной изображена женщина с темными волосами, она отвернулась от зрителей и смотрит на сидящего позади нее мужчину, чье лицо непроницаемо. Это третья часть триптиха. Две другие очень похожи, за исключением мелких деталей: на первой картине женщина сидит, а мужчина стоит; на второй сидят они оба. И обстановка в комнате немного отличается: не так расположены настенные часы; разные открытки и фотографии стоят на комоде; кот, растянувшийся в кресле, другого окраса.

— Замечательно, — произносит Эми. — Такие краски… Он нарисовал это в семидесятых?

Ева кивает:

— Да, в семьдесят седьмом, когда жил в Сент-Айвз вместе с Хеленой Робинс.

— Как странно. Эта женщина на картинах очень похожа на вас.

Триптих был подарком, сюрпризом. Стивен Харгривз помог Джиму все организовать. Утром в день Евиного рождения — Джим еще ходил без палки — он повел ее в мастерскую и потребовал, чтобы Ева не открывала глаза до тех пор, пока они не окажутся внутри. А потом она увидела себя. Их обоих.

— Теперь ты понимаешь, — спросил Джим, — что всегда была со мной?

Он поцеловал ее, а она подумала обо всем, что предшествовало этому моменту — о годах, днях, часах и минутах, проведенных в других местах, с другими людьми, за другими занятиями; все не напрасно, и сожалеть было не о чем, но ничего важнее этих минут в ее жизни не происходило.

— Да, похожа, не правда ли?

Ева говорит так тихо, что журналистка вынуждена напрягать слух.

Они замолкают, глядя на триптих. Мазки масляной краски на холстах. Три пары. Три жизни. Три возможные версии.

* * *

Это заканчивается еще и так.

Женщина стоит у дороги на окраине Кембриджа. Примятая трава, следы многочисленных велосипедных шин. В отдалении слышен шум автострады. Она смотрит на рощу, за которой виднеется часовня Королевского колледжа.

— Здесь, я думаю, — говорит Ева. — Наверняка не вспомнить, но кажется, то самое место.

Пенелопа, стоящая рядом, берет ее под руку.

— Ничего не изменилось, верно? Я имею в виду, если смотреть на Королевский колледж, то легко можно себе представить, что нам по двадцать лет и все еще впереди.

Ева кивает. Приближается девушка на велосипеде — темные волосы развеваются, на плече болтается черный рюкзак — она сигналит, и Ева с Пенелопой отступают в сторону. Ева слышит, как девушка, проезжая мимо, громко ворчит. «Интересно, — думает Ева, — как мы выглядим в ее глазах, две пожилые женщины, бесцельно торчащие на дороге. Зрители, наблюдающие за молодой, торопливой жизнью».

— Место, однако, нам уже не принадлежит…

Пенелопа сжимает руку Евы.

— Это место всегда будет твоим, Ева. Твоим и Джима.

Они хотели приехать сюда вместе. Ева все организовала — заказала на выходные номер в хорошей гостинице и столик в ресторане. Но утром того дня, когда надо было ехать в Кембридж, Джим проснулся бледным и изможденным. Он плохо спал, что часто случалось с ним в последнее время: Ева слышала, как ночью он ворочался в постели, выходил, спотыкаясь, в туалет. Она посмотрела на него и сказала:

— Давай никуда не поедем, дорогой. Отдохнем дома. Кембридж от нас никуда не денется.

Пришлось пережить разочарование; оба знали, что вряд ли им удастся вновь побывать в тех местах. Химиотерапия оказалась эффективной — Джим по-прежнему был здесь, рядом с ней, — но за это пришлось заплатить: кроме бессонницы и слабости, его мучили приступы тошноты, он утратил интерес к еде и вину, ко всему, что когда-то доставляло Джиму радость. Волосы редели, он худел: Еве казалось, Джим усыхает у нее на глазах.

— Такова цена удовольствия, — шутил Джим. Чувство юмора он сохранял до конца.

Дома, в Сассексе, они проводили время за чтением, иногда слушали радио, а в те дни, когда Джим чувствовал себя получше, ездили на машине в Брайтон. Море оставалось прежним, вечно беспокойным, а по каменистому пляжу Джиму ходить теперь было тяжело, поэтому они медленно прогуливались по пирсу, пили чай в кафе и наблюдали, как другие пары флиртуют, целуются и ссорятся. Они разговаривали все реже: не из-за отсутствия тем, просто Джим и Ева наслаждались тишиной и взаимной близостью; а то, что их связывало, представлялось невозможным облечь в слова. Они испытывали боль, печаль и страх; и все-таки эти часы на побережье в Брайтоне нельзя было назвать несчастливыми. Они находились рядом друг с другом. У каждого из них имелись дети и внуки, а значит, жизнь продолжалась. Они радовались возвращению Софи в семью. Испытывали умиротворение оттого, что в конце концов все-таки соединились.

Потом был хоспис. В саду, прямо под окнами палаты Джима, рос огромный каштан; лежа на кровати, он любил смотреть, как солнце блестит на упавших плодах. Рассказывал: мальчиком по дороге из школы он собирал каштаны и рассовывал по карманам, а через несколько месяцев находил уже потускневшими. Элис, сидящая возле кровати деда и рассматривающая опутавшие его провода и трубки медицинской аппаратуры, пришла от этого рассказа в сильное возбуждение:

— Я тоже так делаю, дедушка! Я тоже так делаю!

Ева бывала в хосписе каждый день и, как правило, ночевала там; знала по имени всех медсестер. Большинство из них относились к пациентам с той теплотой, которая не была предусмотрена их профессиональными обязанностями; одна из них, нигерийка по имени Адеола, особенно прониклась к Джиму, и он даже стал в шутку называть ее «второй женой».

— Мистер Тейлор, — говорила Адеола, подмигивая, когда Ева появлялась на пороге палаты, — пришла ваша первая жена. Попросить ее зайти попозже?

Джим улыбался в ответ, если ему хватало на это сил (это зрелище было для Евы мучительным), и говорил, да наверное, надо впустить, иначе у нее возникнут подозрения.

Эти четыре стены. Этот стул — на нем Ева просиживала часами. Эта кровать — на ней лежала под больничным одеялом, прислушиваясь к негромкому жужжанию и гудкам аппаратов, к которым подключили Джима. Все произошло посреди ночи, но Ева не спала; проснулась за несколько минут до того, почувствовав: его час настал. Глаза Джима были закрыты, рот открыт; Ева положила ладонь ему на губы и ощутила неровное дыхание. Он издавал пугающие звуки, но Ева преодолела страх. Она взяла его руку. Вскоре его не стало; она так и сидела, поглаживая руку Джима до тех пор, пока не появилась Адеола.

Сейчас, когда они стоят на окраине Кембриджа, Пенелопа говорит:

— Давай еще раз посмотрим на рисунок.

Ева достает из сумки свой автобиографический роман в твердом переплете, в который аккуратно вложен лист формата А5. Она нашла его неделю назад, разбирая бумаги в мастерской Джима. Это карандашный набросок женщины, спящей на боку со сложенными, как при молитве, руками. На обороте неразборчивым почерком Джима написано: «Е. спящая — Бродвей, Котсуолд, 1976». Джим никогда не показывал ей этот рисунок, засунул в папку со счетами, и Ева даже не была уверена, что помнил о его существовании.

Она рассматривает набросок, затем передает его Пенелопе. Через некоторое время, ничего не говоря, та возвращает его.

— Все, дорогая?

— Я думаю, да, — отвечает Ева.