Следующие несколько страниц — это расшифровка записей, которые мне удалось достать из-под обломков «Лондонского глаза», черный ящик с магнитофоном, извлеченный из-под искореженных металлических конструкций главного городского аттракциона.

Когда происходили эти события, снег шел уже минут десять и сознание только-только вернулось к моему деду.

Как только Барбара вышла на свет, Дедлок увидел то, что она держала в руках, и впервые более чем за сто лет почувствовал страх — настоящий, безграничный страх, от которого переворачивается все нутро.

— Подумайте, моя дорогая, — прошипел он, и его голос уже приобрел ту льстивую убедительность, которая отправила на смерть не одно поколение агентов Директората. — Не делайте того, о чем вы потом можете пожалеть.

Легкой, танцующей походкой, сияя лучезарной улыбкой, словно хозяйка вечеринки, приветствующая первых гостей, Барбара подошла ближе. Она поднесла палец к губам.

— Ш-ш-ш, — сказала она и назвала его по имени, которого я не слышал никогда прежде.

Старик в своем аквариуме зашипел от злости.

— Давно меня никто так не называл.

— Любопытно — почему?

— Никто не осмеливался.

— Вы предпочитаете «Дедлок»? — спросила Барбара беспечным тоном, будто вела учтивую беседу с малознакомым человеком. — Мне всегда казалось, что с этими кодовыми именами мы выглядим довольно глупо.

— Вы так думаете? Что ж, если после сегодняшнего дня кто-нибудь останется в живых, я займусь этим вопросом.

Барбара продолжала улыбаться несколько отстраненной улыбкой, словно предлагала гостям канапе.

Старый козел в аквариуме, эта небывальщина, этот живой укор законам науки, пытался выиграть время. Даже продолжая говорить, он думал о том, как бы ему связаться с кем-нибудь снаружи, высчитывал, удастся ли поднять тревогу, прежде чем будет слишком поздно. В отчаянных поисках какого-нибудь способа отвлечь ее он сжал кулаки, и за его спиной замерцала карта Лондона, одна задругой улицы города погружались во тьму, отмеченные поступью Левиафана.

— Что вы здесь делаете? — спросил он. — Где Старосты? Где Генри Ламб?

Когда Барбара заговорила снова, все эмоции, казалось, были вытравлены из ее голоса.

— Вы знаете, что происходит. Левиафан на свободе. За все это время нам удалось лишь отодвинуть неизбежное на несколько лет. Для такого существа это всего лишь мгновение.

— Не говорите так, — сказал Дедлок. — Я никогда не сдаюсь. Если что и можно сказать про мою долгую жизнь, так это то, что я никогда не сдавался. Ни разу.

Барбара зевнула.

— Ваша жизнь. Ваша долгая, долгая жизнь. Вы хоть представляете, как все устали слышать об этом? Сто семьдесят пять лет скучнейших анекдотов.

— Если бы не я, этот город давно уже был бы колонией рабов. Вы бы родились в цепях.

— Знаете, сегодня утром ко мне возвращается много всякой всячины. В том странном теле, что соорудил для меня Джаспер, есть много от Эстеллы. Последние несколько часов ее воспоминания возвращаются ко мне. Вы спросили, что я здесь делаю…

— Да.

— Я пришла задать вам вопрос.

— Не самое удачное время для вопросов — мир вокруг рушится.

— Почему я? Почему вы выбрали меня для заточения Левиафана? Ведь вы не могли не знать, что выносите мне приговор — пожизненное заключение.

Дедлок подплыл вплотную к стенке аквариума.

— Мне нелегко дался этот выбор. Господь знает — мне пришлось жить с этим.

— Вам пришлось жить с этим? Вам? — Барбара была вне себя от ярости, ее лицо полыхало гневом, как лицо Моисея, когда он впервые увидел перед собой золотого тельца. На мгновение она подняла высоко в воздух то, что держала в руке, но потом, совладав с собой, опустила. — Я видела, во что с вашего согласия превратилась Эстелла. В немое ничтожество из подвала, которую лапал маленький грязный человечек. Собирал урожай моего пота.

— Вините в этом своего любовничка. Это он спрятал вас от меня. Но в любом случае у нас не было большого выбора. Вы были единственной, кому хватало сил держать эту тварь в плену.

— Я знаю истинную причину, по которой вы выбрали меня. И она связана с мщением.

— Мщением?

— Вы сказали, что когда-то любили меня. Помните это?

Неловкое движение в аквариуме, брызги.

— Может быть. Не исключено, что я и испытывал временный всплеск эмоций. Возможно, я уверовал, что воспылал…

— Вы никогда не испытывали никаких чувств ко мне. Разумеется, вы никогда не любили меня. Вы хотели овладеть мною.

— Какая разница? — раздраженно бросил он. Дедлок замолчал и попытался собраться, а когда заговорил снова, то уже более сдержанным тоном, имевшим целью успокоить и утешить, задобрить и умиротворить. — Но вы были так прекрасны, моя дорогая.

Барбару это ничуть не тронуло.

— Прекрасна — да. И молода. И доверчива.

— Но вас влекло ко мне. Это было искренне. Я чувствовал.

— Да что я могла хотеть от вас? Вы использовали меня. Хуже того — я сама позволяла себя использовать.

— Я не горжусь тем, что мы сделали. Но бог ты мой, как же вы были хороши. Вы всегда были необыкновенно притягательны с клинком в руке.

— Вы отвратительны. И с каждым часом становитесь все отвратительнее. Посмотрите, что вы сделали теперь. Похитили тело этой бедной девочки.

Дедлок снова прибег к своим аргументам.

— Эта девочка должна быть нам благодарна! Мы сделали ее красивой! Она была всего лишь жалким клерком, пока не попала под влияние Директората.

— Да она была счастлива! — прокричала Барбара, потом, беря себя в руки: — Я была счастлива.

— Не могли вы быть счастливы.

— Вы знаете, что сделал со мной ваш человек? Какие изменения вызвала его треклятая таблетка?

— Мистер Джаспер не стал утруждать меня подробностями.

— Ну конечно не стал. Так что позвольте мне вас просветить. Я больше не потею. Мне достаточно сделать три вздоха в час. Я пыталась, как могла, но я больше не могу ни есть, ни пить, ни справлять нужду. И я лишена пола. То, что было у меня между ног, теперь заросло.

— Как у ангела, — пробормотал старик.

— Как у чудовища! Пародия на женщину!

— Вы нужны нам, — спокойно сказал Дедлок. — Вы нужны городу.

Барбара жалостливо покачала головой.

— Ах, мой птенчик. Неужели ты еще не понял? Мы потеряли город.

Она подняла высоко над головой топор, который сжимала в руках, и с яростью обрушила его на стекло дедлоковского аквариума.

Сначала старик заскулил.

Потом он стал ронять крупные капли слез, которые скатывались по его щекам, как дождь.

Потом наконец он начал умолять.

Но он не извинился и не проявил ни малейшего намека на сожаление за свои дела, а потому Барбара продолжила атаку. Та ее часть, которая была Эстеллой, долгие годы ждала этого момента, десятилетия она провела в подвале, планируя и замышляя возмездие этому человеку, а потому, невзирая на скулеж и мольбу о пощаде, она просто нанесла еще один удар, вкладывая в него еще больше ненависти, а старик тем временем метался, корчился и вопил. На стекле появились трещины, потом они стали расширяться, перешли в разломы, и наконец содержимое аквариума потекло в кабину. Последний удар окончательно разбил аквариум, и вся жидкость хлынула на пол. Вместе с жидкостью пролился и Лондон — город растекся по полу.

Барбара смотрела, как Дедлок корчится и бьется на полу, беспомощный, как выброшенная на берег рыба, пыхтя и хватая ртом воздух, жабры на его боках дрожали в жалкой беспомощности. Он умоляюще смотрел на нее, но в ее глазах не было милосердия.

— Вот что они планировали, — сказала она. — Люди-домино хотели, чтобы вы умерли именно так.

— Вы… — Бедняга Дедлок пытался дышать, утопая на суше. — Вы поверите мне, если я скажу, что сожалею?

Барбара склонилась над трясущимся человеком и впервые со времени ее отравления мистером Джаспером, казалось, проявила каплю сострадания. Она погладила его по волосам и целомудренно поцеловала в щеку.

— Слишком поздно, — сказала она и уселась, скрестив ноги, рядом с телом своего мучителя. Она посмотрела через окно на собирающуюся метель и осталась там наблюдать конец света.

Это было что угодно, только не снег. Хотя и выглядело как снег. Внешнее сходство, безусловно, могло обмануть вас, если вы, скажем, выглядывали на улицу через открытые двери дома. Но стоило вам коснуться этого снега, стоило поймать снежинку на ладонь, почувствовать ее прикосновение к коже, как все иллюзии рассеивались.

Густой, плотно спрессованной массой он оседал на земле, на крышах домов, на капотах машин с такой основательностью, словно собирался остаться надолго. Казалось, он вовсе не помышлял таять, даже в центре города, где настоящий снег редко держится больше часа.

И только в единственном случае он вел себя так, как подобает настоящему снегу, — когда попадал на человеческую кожу. Тогда он таял мгновенно, просачиваясь через эпидермис, забивая поры. О да, в этом случае он таял с удовольствием. Эта дрянь любила человеческое тело, и мы все были для нее губками, как промокашки — для чернил.

Все, но, как ни странно, кроме меня. Эта дрянь мгновенно соскальзывала с моей кожи, словно не могла просочиться внутрь.

Снег как раз начал падать, когда мне позвонили из больницы и сообщили неожиданную новость. Я поймал такси и назвал адрес Сент-Чада. По дороге я попросил водителя остановиться у банкомата, где снял две сотни фунтов. У меня была странная уверенность, что деньги мне понадобятся.

Проезжая по улицам, я видел, что паника уже началась. Люди рано уходили с работы, еще до ланча, и молча спешили домой, к семьям. Супермаркеты были заполнены паникерами, которые разбирали консервы, охапками хватали непортящиеся продукты, набивали тележки упаковками бобов, овсянки и болванками ананасов. Все остальное закрывалось. Повсюду в городе захлопывались окна, затягивались шторы, запирались двери.

Я и сам ощущал некоторые симптомы. Ушной аппарат, который находился у меня в ухе с того момента, как его туда сунул Стирфорт в ту ночь, когда бежали Старосты, внезапно выпал, как мертвое насекомое, засохший и бесполезный. Я растоптал его в порошок на коврике такси.

Я вытащил мобильник и набрал номер. Эбби ответила сразу же, и я представил себе ее прекрасное лицо, омраченное тревогой.

— Генри, дорогой, с тобой все в порядке?

Хотя мир и катился в пропасть, я почувствовал укол гордости. Она впервые назвала меня так ласково. Она вообще впервые назвала меня ласково, если на то пошло.

— Я в порядке, — сказал я. — А ты?

— Я все еще дома. Решила не ходить сегодня на работу.

— Мудрое решение.

— А ты где?

— Еду в больницу. А оттуда — домой.

— У меня ужасное предчувствие. Бога ради, поторопись.

В больнице была такая же атмосфера почти нескрываемой паники, словно к городу приближалась вражеская армия и мы готовились к осаде. Палата Макена была пуста, если не считать одного распростертого на кровати старика, он тяжело и неровно дышал и бормотал что-то себе под нос. Я не мог разобрать, что он говорит, но, похоже, его речь была пропитана раскаянием, печалью и жалостью к себе за неиспользованные возможности, за убогую предсказуемость выбора.

Все та же сиделка стояла у окна, глядя, как небо затягивается чернотой. Если она и слышала, как я вошел, то явно сочла, что эта малость не стоит ее внимания. Видимо, она недавно выходила на улицу, потому что на ее плечах лежал черный снег.

— Прошу прощения, — сказал я.

Женщина не повернулась — она продолжала смотреть на черные хлопья, которые, кружась, словно в танце, падали с неба и ложились на землю гусиными перьями.

Я попробовал еще раз:

— Здравствуйте.

Она повернулась. Выражение ее лица, прежде жесткое и неуступчивое, смягчилось, морщины разгладились, а на щеках появились милые ямочки. Она казалась невыспавшейся, но довольной, словно ее клонило в сон после совокупления.

— Я ищу своего деда…

Она улыбнулась.

— Я знаю, кого вы ищете. Вы опоздали. Он ушел.

— Как это — ушел? Еще час назад он был в коме, и врачи говорили, что он никогда не встанет.

— Он выписался, — беспечно сказала сиделка, словно в этой больнице чуть ли не каждый день впавшие в кому старики выпрыгивали из постелей и направлялись к выходу. — Он сказал, что у него дела. Но он оставил вам записку. Вон там. У кровати.

Я подошел к этой ужасной больничной койке, на которой столько времени провел старый хрыч, и увидел, что сиделка права. На страничке, выдранной из блокнотика, для меня было оставлено послание.

«Дорогой Генри!

Ступай домой».

Подписано было его обычной закорючкой. Ниже шла приписка:

«Я серьезно. Ступай домой».

И больше ничего. Только это. А ведь я надеялся на какие-то объяснения.

Сиделка снова заговорила.

— Вы за него не волнуйтесь. Он ушел с друзьями. Я видела их в окно.

— С друзьями? С какими друзьями?

— Двое мужчин в такой странной одежде. Они были одеты, как…

Я оборвал ее.

— Я знаю, как они были одеты.

Женщина рассмеялась. В ее смехе была нотка порочности, словно ее неожиданно пощекотали в каком-то интимном месте.

— Так вы знаете, что грядет?

— Что?

Еще один неуместно чувственный смешок.

— Город созрел, и Левиафан идет, чтобы прибрать его к рукам.

— Что вы сказали?

Дверь распахнулась, и кто-то ворвался в палату у нас за спиной. Сиделка развернулась и снова принялась вглядываться в сгущающуюся темноту.

Новоприбывшая прокричала мое имя, и я даже не успел толком услышать стук ее каблуков и вдохнуть знакомый запах духов, как она налетела на меня и обхватила своими мясистыми руками.

— Ах, Генри…

— Привет, ма, — сказал я.

Она была покрыта снегом. Густой слой снега цеплялся за ее одежду, и хотя его следы все еще виднелись на ее волосах, остальное, видимо, давно просочилось под кожу.

— Он настоящее дерьмо, Генри. Я была последней в длинном ряду. Очередной зарубкой на спинке его кровати. — Она замолчала, поняв наконец, что произошло. — Где он? Где старый хрыч?

— Ушел. Похоже, он опроверг медицинскую науку и унес ноги.

Мама была ошарашена. С недоумением она сказала:

— Ведь так не бывает. Это невозможно.

Стоящая у окна сиделка повернула к нам голову — медленно, словно оглушенная наркотиком.

— Левиафан идет. — На ее лице застыло фанатичное выражение. — Какой великий день.

Несколько мгновений мама молча смотрела на нее, потом глотнула воздуха, словно у нее перехватило дыхание, сделала два-три тяжелых шага вперед и рухнула на стул, который заскользил по полу.

— Мама, тебе нехорошо?

Внезапно она показалась мне ужасно старой.

— Все нормально, — пробормотала она. — Не знаю, что на меня нашло. Просто голова закружилась.

— Я думаю, нам нужно уйти отсюда.

— Их так много, Генри. Всех этих женщин. Да и не только женщин. Он ни о чем другом и говорить не желает. Я не могла этого вынести.

— Идем, ма. Мне кажется, здесь небезопасно.

— Небезопасно? — Вид у матери стал испуганный. — Почему здесь небезопасно? Здесь что — Горди? В этом дело?

— Возвращайся домой. Я думаю, тебе не стоит быть одной.

И вдруг совершенно неожиданно на лице матери снова появилась улыбка, глуповатая экзальтированная улыбка.

— Ты видел эту погоду, Генри? Прекрасная. Так красиво.

Я пробормотал что-то в ответ, взял ее под руку и твердо повел к двери.

— Левиафан идет, — сказала мама. — Левиафан идет на землю.

При этих словах меня нестерпимо затошнило, но я мужественно сдержался.

Когда мы выходили из комнаты, я услышал, как начала смеяться сиделка. Мгновение спустя к ней присоединился старик, лежавший в кровати. Мы с мамой покинули палату Макена, подгоняемые стереосмехом людей, здравый смысл которых уносился вдаль и не имел ни малейших намерений хотя бы повернуть назад.

Мы со всех ног поспешили из больницы. Кровати опустели, а пациенты — даже самые тяжелые, даже давно и безнадежно прикованные к постели — были на ногах, они сбивались в кучки, волоча за собой трубки, шины и бинты. Позднее я узнал, что один из докторов, вернувшись после длительного перекура, принялся открывать окна во всех палатах, чтобы черный снег залетал внутрь и жадно покрывал всех тех, кто вручил себя заботам Сент-Чада. Персонал пытался выстроить больных в ряд, прилагал все усилия, чтобы вернуть все на свое надлежащее место, но больные, старые и умирающие не подчинялись им и вырывались на свободу. Больше всего пугало, что с каждой минутой становилось труднее отличать персонал от пациентов, дрессировщиков от зверей.

Мы пробирались к выходу, и я чувствовал, что я — один из немногих, кто имеет какое-то представление о тяжести ситуации, как человек, который добирается до верхней палубы «Титаника» в тот момент, когда в трюм начинает поступать вода, и обнаруживает, что оркестранты спорят между собой, какую вещь им теперь играть.

Когда мы добрались до дверей, мама не захотела выходить. Казалось, она хочет остаться, и мне пришлось приложить немалые усилия, чтобы вытащить ее на улицу в темень и снег. Ситуация у нас за спиной ухудшалась. Я не оборачивался, но слышал звуки потасовки, перебранки и дикого смеха — лесной пожар безумия распространялся.

Почти все дороги были забиты чудовищными пробками — люди пытались выбраться из города. Гудки сирен, ругань и брань, поднятые кулаки, скрытые стеклами машин безмолвные ссоры — повсюду царила злость, призванная скрыть растущую волну страха. Сначала мы шли пешком, мне приходилось едва ли не силой тащить мать, которая восхищалась снегопадом и неохотно передвигала ноги, но вдруг, откуда ни возьмись, появилось свободное такси. Водитель осторожно остановился на мой призыв, но только когда я помахал пачкой банкнот, он, казалось, взвесил, стоит ли ему впускать нас в машину. Я отдал ему все, что у меня было, и назвал адрес на Тутинг-Бек. Мама по-прежнему бормотала что-то невнятное, но я пристегнул ее и вежливо, с изрядной долей любви, велел ей заткнуться и вести себя прилично.

Мы только-только выехали с Камбервелл-Грин, когда у меня в кармане задребезжал мобильник, словно выражая единение с кошмаром, который творился вокруг.

В трубке были слышны трески и шумы, как в старой кинохронике, и я не сразу узнал голос.

— Генри? Это я.

— Кто?

— Мистер Джаспер. Хотя теперь вам уже следует знать. Мое имя… мое настоящее имя — Ричард Прайс.

Я задумался на мгновение.

— Это мне должно о чем-то говорить?

— Нет, я просто подумал… Я подумал, что вы должны знать мое настоящее имя.

— Спасибо. — Я просто не знал, что еще сказать. — Как поживаете?

— Быстро увядаю.

Я спросил его не без некоторой доли раздражения, что это, черт возьми, должно означать.

— Я в номере отеля, — сказал он. — Очень дорогого. Очень чистого. Такой важный человек, как я, мне кажется, должен умереть в чистом месте.

— Что вы там делаете? Вы можете как-нибудь вмешаться? Этот снег, или как его там, он что-то делает с людьми.

Джаспер снисходительно хихикнул, словно мать, которая слушает восторженные впечатления своего маленького сынишки о его первом дне в школе.

— Я наглотался таблеток, Генри. Много таблеток.

— Бога ради, да скажите вы, для чего?

— Потому что я прикоснулся к ней.

— Прикоснулся к кому?

— Только один раз. Я хочу, чтобы это было абсолютно ясно. Я прикоснулся к ней всего один раз. Но я должен был это сделать. Вы понимаете? И какой мужчина не сделал бы того же?

— К кому? К кому вы прикоснулись?

— К богине, Генри. К новой Эстелле. Она была идеальна. Между ног у нее все так гладко. — Он засопел. — Вы меня прощаете, Генри? Мне крайне необходимо, чтобы вы меня простили.

— Не думаю, что теперь это имеет какое-то значение, — сказал я, глядя, как громадные черные хлопья, словно камикадзе, бросаются на стекла машины.

— Все кончено. Грядет великий змий. — Мистер Джаспер (Ричард Прайс) издал сухой скрежещущий звук, который вскоре перешел в жуткий безудержный кашель. — Вы видели снег?

— Конечно.

— Знаете, что это такое?

— Я… я не уверен.

— Это амперсанд, Генри. Амперсанд, льющийся с небес.

Новые хрипы, потом тишина в трубке, и снег повалил еще гуще, еще плотнее, чем прежде, — бесконечно, безжалостно заливая город, словно слезами.