Всего три дня потребовалось Лондону, чтобы погрузиться в полный хаос. Город охотно принял его, с готовностью поменяв своих прежних благоразумных почитателей, склонных к едва сдерживаемой невозмутимости и докучливому порядку, на нового обожателя, этого непревзойденного мастера паники, анархии и страха.

На квартиру мы приехали во второй половине дня. Несколько раз за время поездки водитель порывался выкинуть нас из машины. Он говорил, что хочет бежать, убраться к чертям из города, прежде чем разразится катастрофа. И только остановка у еще одного банкомата, где я выбрал всю остававшуюся на моем счете наличность, убедила его довезти нас до дома.

За долгую поездку маме стало гораздо хуже, она то яростно каялась в прежних ошибках и неверии, то плакала над тем, что скрывается в снежных хлопьях. Когда я привел ее в квартиру, она была в бредовом состоянии, и Эбби (что я отметил с теплым чувством), которая изо всех сил старалась спрятать собственные панику и тревогу, пришлось помогать мне укладывать ее в мою постель, довольно бесцеремонно закинув мамины ноги на матрац, стаскивая с нее почти всю одежду и устраивая ее со всеми удобствами.

Разумеется, не подобало думать о таких вещах в столь страшное время, но я со сладостным трепетом понял: это неожиданное гостеприимство означает, что у меня нет иного выбора, как только лечь в постель к Эбби этой ночью.

Я принес маме стакан воды, убедил ее выпить и, когда она, казалось, успокоилась, официально представил ей Эбби.

— Так вы, выходит, парочка? — спросила она, когда я вытер ниточку слюны с ее губ. — А я всегда думала, что ты голубой. — Она забулькала, пена появилась в уголках ее рта. — Никогда не видела тебя с женщиной. Считала тебя гомиком.

— Что происходит? — спросила Эбби, когда я вернулся в гостиную и мы уселись на диване, испуганно прижавшись друг к другу. — Генри, что происходит?

— Худшее, что только можно вообразить, — сказал я. — Вот что происходит. Такое, что хуже и не представить.

— Нет, — резко обрубила она. — Я сыта по горло всеми этими секретами. Я хочу точно знать, что происходит. Я хочу, чтобы ты сказал мне правду.

И тогда я обнял ее как можно нежнее и рассказал все, начиная с того дня, когда с дедом случился удар, до моей истории со Старостами, до всего, что я знал о снеге. Когда я закончил, она только кивнула, поблагодарила меня за честность и потянулась за пультом от телевизора.

На крохотном экране портативного телевизора Эбби (вытащенного с чердака, после того как мисс Морнинг разбила его предшественника) мы смотрели новости о начале кошмара. В каждом сюжете слышался тяжелый топот катастрофы — эпидемия самоубийств, заполненные до пределы церкви, синагоги и мечети, сосед, бросающийся на соседа, истерическое насилие на улицах — без границ, без разбору. Непонимание привело к сумятице, сумятица — к страху, страх — к панике, а паника неизбежно — к смертям.

В шесть часов вечера премьер-министр созвал чрезвычайное заседание парламента. Час спустя правительство рекомендовало всем оставаться дома, предостерегая от выхода на улицу. В восемь вечера мы услышали, что больницы переполнены, забиты невменяемыми пациентами (многие из них — бывший больничный персонал). В девять часов, как и следовало ожидать, было введено военное положение, а в девять двадцать пять у нас зазвонил телефон.

Я как раз зашел к маме, когда раздался звонок. Казалось, она бредила — бормотала всякую ерунду, мол, что-то идет из космоса проглотить Лондон целиком. Странно, но слова она произносила в каком-то отчетливом ритме, с явно выраженным удовольствием, словно действительно с нетерпением ждала гибели города.

Когда я вернулся в гостиную, Эбби опасливо смотрела на телефон, словно боялась, что он сейчас подпрыгнет и укусит ее. Я спросил, почему она не отвечает на звонок.

Она прикусила губу.

— Мне страшно.

Я снял трубку.

— Слушаю.

Голос я не узнал. Это был мужчина приблизительно моих лет.

— А где Эбби?

Я ничего не ответил.

— Мне нужно поговорить с Эбби.

— Кто это?

Теперь в голосе послышалась почти не скрываемая нотка воинственности.

— Джо. А вы кто?

— Меня зовут Генри Ламб, — ответил я и повесил трубку.

Эбби смотрела на меня, широко раскрыв глаза и дрожа.

— Кто это был?

— Ошиблись номером, — ответил я и по тому, как она посмотрела на меня, понял: она знает, что я лгу.

Я понес стакан воды маме и заставил ее выпить пару глотков, после чего она снова бессильно упала на спину.

— Все это происходит так быстро, — пробормотала она.

— Не надо, мама, — сказала я. — Не пытайся говорить.

Она тихонько застонала.

— Не думала, что все так кончится…

Ее веки закрылись. Я поцеловал ее в лоб, убедился, что она хорошо укрыта одеялом, и оставил одну.

В соседней комнате Эбби уже лежала в постели, одетая в мужскую футболку. Она была напряжена и нервно кусала ногти. Я автоматически разделся до трусов и лег рядом с ней.

— Как твоя мама? — спросила она.

— Не знаю толком, — ответил я. — По-моему, не очень.

Мы оба знали, что я еще не готов признать правду. По крайней мере, вслух.

— Она кажется такой милой, — сказала Эбби. — Насколько я могу судить.

— Ну, ты еще видишь ее далеко не в лучшем ее виде.

— Наверное.

Наступило неловкое молчание.

— Генри, как по-твоему, мы здесь в безопасности?

— Думаю, да, — сказал я. — Если уж мой дед отправил меня домой.

— Я как-то провела кое-какие изыскания по этому дому, — сказала Эбби, которую вдруг обуяло желание поговорить. — Он стоит здесь дольше, чем можно подумать.

— Правда? — сказал я, благодарный за перемену темы и готовый говорить о чем угодно, лишь бы заполнить тишину.

— В прошлом веке, прежде чем этот дом разделили на квартиры, здесь жил один экстрасенс.

— Экстрасенс?

— Ну да, медиум. — Она хихикнула, и как же было замечательно услышать ее смех. — Обалдеть.

— Думаю, в прошлом здесь произошло много чего таинственного, — тихо сказал я. — Вряд ли в моей жизни вообще было что-то случайное. Включая и эту квартиру.

Миг хорошего настроения прошел.

Эбби вздохнула, отвернулась и выключила свет.

Позднее, когда мы лежали в темноте, она сказала:

— Не могу поверить, что я нашла тебя. Ты — мой второй шанс, Генри. Я всегда хотела сделать что-нибудь стоящее со своей жизнью. Что-нибудь значительное. С тобой, может, у меня что и получится.

Я сжал ее руку, она — мою, а за окном продолжал падать снег, покрывая город второй кожей, панцирем зависти и ненависти.

Ночью мы слышали странные звуки — крики и стоны, звон разбитого стекла. Сразу после полуночи из щели почтового ящика донесся чей-то шепот. Нам сулили разные блага в обмен на определенные услуги и незначительные уступки.

Но мы прижались друг к другу крепко-крепко и замкнули слух от этих речей, понимая, что здесь — наше убежище, а выйти за дверь квартиры для любого из нас означает смерть.

Я думаю, была некоторая горькая ирония в том, что на следующий день наступил канун Рождества. Среди всего этого кошмара я стал забывать о том, что в такие дни вообще может произойти что-нибудь радостное.

Когда я проснулся, сторона постели, где спала Эбби, была пустой и холодной. Я завернулся в халат и, выйдя в гостиную, нашел ее на диване. Она смотрела телевизор, сжимая двумя руками кружку с горячим питьем, взгляд ее был прикован к катаклизмам, происходящим на экране.

Она даже не подняла на меня глаз.

— Город изолирован, — сказала она. — По границам Лондона установлены блокпосты. Люди видели солдат. Говорят, они стреляют на поражение.

Я сел рядом и прижал ее к себе.

— Все сошли с ума, — сказала она. — Они все сошли с ума.

Я нежно поцеловал ее в лоб, разгладил ей волосы и прошептал что-то слащавое и банальное.

— Спасибо, — сказала она и улыбнулась.

— Я должен посмотреть, как там мама.

Она с отсутствующим видом кивнула.

— Генри?

— Да.

— Что мы будем делать?

— Останемся здесь, — твердо сказал я. — Мы останемся в этой квартире и будем ждать. Пока мы вместе… пока мы остаемся здесь… нам ничего не страшно.

— Но за этой дверью люди, которые мне небезразличны. Что будет с ними?

— Все, что небезразлично мне, находится здесь. — Возможно, мой голос прозвучал чуть холоднее, чем мне того хотелось.

— Ты думаешь, твой дед мертв? — спросила она.

Я вышел из комнаты.

Конечно, я виню себя.

Я зашел к маме — она была в порядке. Дышала неровно, все еще бормотала и стонала вполголоса, но жара у нее не было, и она, пожалуй, казалась спокойнее, чем накануне. Я сделал, что мог, дал ей воды, протер лоб и перед завтраком помог ей кое-как добрести до туалета, даже смыл потом оставленные ею нечистоты.

Я не плохой сын, вот что я хочу сказать. Я сделал все, что мог.

Мы с Эбби как раз доедали наш нехитрый завтрак, когда раздался пронзительный крик.

Мама была на ногах, она кое-как оделась и теперь дергаными, механическими движениями зашнуровывала туфли, непрерывно бормоча что-то про снег.

Ей удалось оторвать кусок ковролина и отогнуть его. На открывшихся старых половицах она обнаружила нечто удивительное — какие-то метки, значки и символы, намалеванные выцветшей красной краской на дереве.

— Мама? — сказал я, осторожно подходя к ней и пытаясь не особо задумываться о том, что она видела на полу. — Что все это значит? А, мам?

— Он продал твоего отца. Ты знал это? Ради своей паршивой маленькой войны он пожертвовал твоим отцом. И знаешь, что пугает меня сейчас? Я думаю, он и тебя продал.

— Ты говоришь о дедушке? — спросил я.

— Об этом типе, — прохрипела она. — Об этом ужасном человеке. Он всегда этого хотел.

— Хотел чего? — спросил я. — О чем ты говоришь?

— Телик… Мы с твоим отцом всегда были против. А потом еще эти операции. Он заплатил за них. Ах, Генри. Надрезы мозга.

Я подошел ближе.

— Мам?

И тут я совершил ошибку. Я положил руку ей на плечо. Это было самое мягкое ограничение, легчайшее удержание, но моя мать считала иначе. Она издала крик гнева и боли. До того времени я и не подозревал в ней способности издавать такие звуки. Если бы я не убрал руку со всей быстротой, на какую был способен, уверен, она бы укусила меня.

Мой голос задрожал.

— Мам, да что с тобой? Прошу тебя, ложись в постель.

Она оскалилась и зашипела.

— Левиафан идет. Мы все должны встретить его.

Она метнулась вперед каким-то обезьяньим движением, проскользнула мимо меня и устремилась к входной двери. Появилась Эбби и неуверенно встала на ее пути, но мама, недолго думая, отвесила ей пощечину и отпихнула в сторону. Эбби вскрикнула, потрясенная, и я увидел, что моя мать расцарапала ей щеку до крови.

Мама добралась до двери и отперла ее, одержимая внезапным отчаянным желанием выйти на улицу. Я, хотя это и было глупо, снова прикоснулся к ее руке, но она зарычала что-то ужасное. Даже теперь я не могу заставить себя написать эти слова.

Она распахнула дверь, и, словно в картинной раме, я увидел, во что превратился город. Хаос, дым, нескончаемый снегопад. Десятки мужчин и женщин в таком же состоянии, что и моя мать, пробирались сквозь снег. Все они устремлялись в одном направлении.

Они больше не были похожи на людей. Роботы. Вот кем они мне теперь казались. Всего лишь роботами.

Мама шагнула за порог и принюхалась.

— Не выходи! — прокричал я.

Но она не обратила на меня внимания. Мама испустила еще один яростный торжествующий крик и побежала на улицу, присоединяясь к другим, к этому исходу проклятых.

— Мама!

Она не обернулась. Я стоял в растерянности, понимая, что бежать за ней бессмысленно — вряд ли она поблагодарит меня за это. Через несколько секунд она исчезла в снегу, и решение за меня было принято.

Я вернулся в дом и захлопнул дверь как раз в тот момент, когда Эбби вышла из ванной, прижимая к щеке салфетку.

— Она ушла, — сказал я.

В пять часов того же дня экран телевизора почернел. Если не считать сетки в течение получаса на Би-би-си 1, ни на одном канале не было ничего, кроме помех и шума. Снег снаружи, снег внутри, чернота покрывала Лондон. Еще через несколько часов погас свет и отключилось электричество.

Мы с Эбби легли в постель, боясь сидеть в темноте, не имея мужества прислушиваться к странным звукам, доносившимся снаружи, — шорохам и топоту, тихому пугающему ржанию, диким крикам.

Гораздо позднее, когда мы лежали рядом, из почтового ящика донеслось то же шипение, что и предыдущей ночью, то же произнесенное шепотом приглашение. Мы крепко прижались друг к другу и заткнули уши, чтобы не слышать этого.

Я пишу эти строки и чувствую проблеск надежды. Вы знаете, о чем я говорю. Вы, видимо, уже и сами это заметили.

Тот, другой, почерк и другая история исчезли, и вот уже несколько дней никаких вставок и навязчивых вторжений не появляется.

Может, все и кончится хорошо. Может, не будет нужды в том путешествии, в которое, как я думал, мне придется отправиться, может, наша встреча в пустоши и не состоится. Возможно, наконец я по-настоящему свободен.

Пока мы с Эбби пытались уснуть, по улице бежал старик. В то время я не знал, как близко он от нас, его даже можно было уже разглядеть, выйдя за порог нашей квартиры.

Его бег не остался незамеченным. За ним следили, хотя делали это довольно грубо и неизобретательно, а потому он слышал, как они топочут у него за спиной, сипят и повизгивают от извращенного удовольствия. Их было целое племя, тупых, безжалостных, неутомимых и безнравственных — новый облик человечества.

Старик уставал и уже едва дышал, за спиной у него были долгие годы службы, к тому же его ослабили дни, проведенные в больнице, и извел призрак самых темных страхов, которые теперь становились реальностью. Никто бы не стал винить его за то, что он опустил руки. Тысячи так бы и поступили, уже давно. С точки зрения медицины он вообще не должен был подняться на ноги. Но он не сдался. Он двигался, заставлял бежать свое древнее тело сквозь снег и тьму, далеко превышал пределы собственной выносливости, пытаясь добраться до меня, прежде чем наступит конец.

Ему оставался всего один квартал, когда они настигли его, это стадо, сведенное с ума снегом, подогретое амперсандом в их организмах.

Каждый вздох обжигал. Каждый шаг был пыткой. Он уже чувствовал их у себя за спиной. Исполненный решимости не сбавлять скорости, в последний момент он вступился, упал вперед, ободрал свои старые ладони, расцарапал старую кожу, но все же сумел подняться и повернулся лицом к толпе, мужественный и бесстрашный.

Он сражался — я знаю. Он сражался с ними до последнего вздоха.

Сентиментальная чушь.

Мы знаем правду. Старик, когда они набросились на него, держал в руках свой морщинистый член. Они сбили его с ног, не дав доссать, превратили его тело в нечто неузнаваемое, истоптали тысячами подошв, целая армия наших земляков вмяла его в снег.

Но это было, конечно, гораздо больше, чем он заслуживал.

Мы с Эбби проснулись на рассвете, слишком смятенные и испуганные, чтобы обманывать себя надеждой поспать подольше.

Мне удалось выдавить робкую улыбку.

— Счастливого Рождества, — сказал я.

— И тебе, Генри.

Мы обнялись, и я вылез из кровати, чтобы приготовить нам чаю, но Эбби напомнила мне, что электричества нет. А значит, нет и чая. Не было и отопления, и мы тут же натянули на себя побольше рубашек, джемперов, утеплились старыми фуфайками, кофтами и любимыми свитерами.

Мы были на ногах уже часа два, успели за это время наскрести скудный завтрак, а потом сидели, тесно прижавшись друг к другу и обмениваясь нежными признаниями, когда раздался стук в дверь — резкий, бодрый, деловой.

Я побежал открывать.

— Дед?

На пороге стоял незнакомый человек. Он был немногим старше меня — худой, светловолосый, остролицый, волосы у него торчали дерзкими клочьями и лоснились.

— Вы, вероятно, Генри Ламб, — сказал он.

— Кто вы такой? — спросил я, хотя, думаю, к тому времени уже, наверное, знал ответ.

— Меня зовут Джо, — сказал он, с издевкой протягивая руку. — Джо Стритер.