Когда я в первый раз снова увидел деда, то не узнал его. Всю жизнь он был рядом со мной, а я не смог найти его в комнате, наполненной незнакомыми людьми.

Я был слишком расстроен и потрясен, чтобы ехать на велосипеде, а потому запрыгнул в автобус номер 176 на привокзальной остановке и, томясь и тоскуя, просидел всю дорогу, пока автобус полз как черепаха по Ватерлоо, по Элефант и Касл, по Уолуорту и Камберуэлл-Грин, прежде чем, проскрежетав тормозами, остановился возле длинной стены из красного кирпича. Весь путь до Сент-Чада я просидел на краешке сиденья рядом с толстяком в футболке с Гарфилдом, он уминал цыпленка из картонной коробки и слушал неприлично громкую поп-музыку.

Проскочив через раздвижные двери в больницу, я минут десять бродил с потерянным видом, пока какая-то медсестра не сжалилась надо мной и не направила в палату Макена — реанимационную в самом конце пятого этажа, отделенную от остальных помещений толстой стеклянной перегородкой. Внутри на узких кроватях лежали шесть или семь стариков — неподвижных, безмолвных, без признаков жизни. В палате висел стойкий запах хлорки, мыла, мастики и всепроникающий предательский душок разложения.

В нескольких кроватях от меня сиделка поправляла подушку под больным и что-то бормотала, явно пытаясь говорить утешительным тоном.

— Прошу прощения, — заговорил я.

Женщина повернула ко мне голову, но при этом не оставила своего занятия.

— Да?

— Я ищу своего деда.

— Фамилия?

Говорила она, мне показалось, с каким-то акцентом, вроде бы восточноевропейским.

— Его фамилия Ламб.

Она смерила меня презрительным взглядом, словно я спросил, есть ли в больнице бар.

— Он мой дед, — довольно неуверенно добавил я.

— У вас за спиной. — Она бросила в мою сторону еще один пренебрежительный взгляд и вернулась к своему занятию.

Старый хрыч, лежащий без движения и сознания, постарел лет на сто с того времени, когда я видел его в последний раз. Теперь он являл собой все то, чего в нем раньше и заметно-то не было — хрупкий и хилый, слабый и увядший. В носу и ушах — заросли седых волос, кожа натянута на скулы. Тело его опутывали трубки, провода, металлические шланги, таинственным образом соединенные с пластиковыми мешочками, наполненными какой-то жидкостью, и монитором, который настырно бикал через определенные промежутки времени.

За дедом было большое окно, которое кто-то в приступе скаредного веселья украсил одной-единственной ниткой облезлой мишуры. Лучи слабого зимнего солнца играли на его груди и высвечивали пыль, оседавшую вокруг него, словно конфетти.

Я нашел стул, подтащил его к кровати, сел и тут же стал мучиться мыслью — нужно ли было принести виноград? Цветы? Шоколад? Хотя представить себе, как бы он мог всем этим воспользоваться, было довольно затруднительно.

Я попытался говорить с ним. Вроде такие вещи помогают? Помнится, я где-то читал, что если начинаешь болтать так, будто все в полном порядке, то людям в его состоянии это идет на пользу.

— Дед, это я, Генри. Извини, давно к тебе не заглядывал. Работы выше головы. Ты же знаешь, как у нас всегда перед Рождеством… — Но голос мой звучал глухо и неискренне, поэтому я замолчал и какое-то время сидел, не раскрывая рта, только слушал холодные размеренные звуки, издаваемые аппаратом.

Наконец я услышал за спиной чьи-то шаги. По цоканью ее высоких каблучков и запаху единственных духов, которыми она пользовалась, я понял, кто это, еще до того, как она открыла рот.

— Бедный старый хрыч, — сказала она. — Даже мне теперь его жалко.

Вы, наверное, удивились, что она вообще пришла. Откровенно говоря, я и сам этого до конца не понимаю. Правда, отношения между ними всегда были такие сложные.

Мама обняла меня за талию большими полными руками и прижала к себе. Застигнутый врасплох, сжатый, словно кольцами анаконды, и объятый сногсшибательным запахом, я снова превратился в восьмилетнего мальчика и на секунду даже почувствовал себя почти счастливым.

Мы молча посидели рядом с его кроватью. Я взял старика за руку, а мама вытащила журнал головоломок и погрузилась в разгадывание судоку с упорством и целеустремленностью Алана Тьюринга, расшифровывающего очередную шифрограмму из Берлина. В палате стояла тишина — лишь прерывисто побикивал аппарат, подключенный к деду, шуршал по бумаге мамин карандаш, изредка проходила сестра да вдали позванивал телефон. Мы не видели никаких докторов, никто не зашел и не спросил у нас, кто мы такие и что здесь делаем, а другие пациенты, лежавшие в этой палате, вообще не издавали ни звука — ни малейшего стона или писка. Не знаю толком, чего я ждал — наверное, предсмертных хрипов, рваного дыхания, бреда, однако умирание оказалось делом куда более тихим, чем можно было подумать. Мы просидели в этом ужасающем антураже около получаса, когда в окне за дедом что-то появилось. Сначала я увидел копну рыжих волос, раздуваемых ветром, потом замызганное узкое лицо, затем яркий желтый жилет, наконец брызнула пена, и по стеклу начала елозить обратная сторона губки.

Зрелище было фантастическое — этот человек словно парил в воздухе. Иллюзия рассеялась, только когда мойщик окон заглянул через стекло, уставился на мою мать и подмигнул. Мама хихикнула — звук был совершенно неуместный, словно смех в морге или ухмылка во время кремации.

Я посмотрел на него самым ледяным взглядом, на какой был способен, но с сожалением увидел, как мама улыбается ему в ответ.

Словно отвечая на этот безмолвный флирт, система жизнеобеспечения выдала какой-то щебет, выбивающийся из ритма, писк огорчения, электронное икание. Я тут же забыв о мойщике окон, вскочил на ноги и бросился искать помощи. Однако аппарат вернулся к прежнему ритму, и мама, не переставая уголком глаза восхищаться мойщиком, сказала, чтобы я прекратил дергаться и сел на место. Очень скоро она ушла, пробормотав что-то о встрече с приятельницей, с которой, мол, договорилась выпить по рюмочке.

Явно не получив приглашения присоединиться к ним, я остался с дедом, сжимая его руку в своих, пока наконец не вернулась сиделка, она проворчала, что приемные часы закончились, и показала мне на дверь. Я положил руку деда на кровать и, испытывая чувство вины и благодарности, направился на свет божий, а биканье аппарата еще долго оставалось в моих ушах.

На улице было холодно, уже сгущалась темнота — день сдавался на милость нетерпеливых зимних сумерек. Мое дыхание клубилось в воздухе, и хотелось поскорее попасть домой, но тут случилось что-то абсолютно невероятное.

Сначала я услышал шум — какой-то слабый, приглушенный вскрик, далекий вопль неожиданного страха. Потом воздух передо мной словно задрожал, и я увидел какое-то пятно, кинетический мазок рыжеватого, желтого и черного цветов. Наконец раздался глухой, решительный удар, и что-то крупное, телесное шмякнулось и мучительно распростерлось у меня перед ногами.

Я замер, потом отвернулся. Потом снова посмотрел под ноги — не выдумал ли я все это. Но нет: он по-прежнему лежал передо мной.

Человек свалился с неба, пролетел в нескольких дюймах от меня.

Не в силах пошевелиться, я уставился на него, а он, едва дыша, смотрел на меня. Я смутно припомнил это замызганное лицо, копну рыжих волос. Земля вокруг упавшего человека сверкала битым стеклом, подсвеченным искусственным светом из больницы — миниатюрное созвездие на земле.

— Генри…

Откуда ему известно мое имя? Откуда, черт побери, больничный мойщик окон знает мое имя?

— Генри?

— Здрасьте.

Даже мои собственные уши услышали всю глупость моего ответа. Вдалеке — громкие слова команд, рев двигателей, бегущие к нам люди.

— Ответ: «да», — проговорил он. Каждое слово давалось ему с трудом и звучало хрипло, отрывисто.

Я опустился рядом с ним на колени, не представляя, что делать дальше, отыскивая подходящее клише.

— Не разговаривайте, — сказал я. — Не пытайтесь двигаться.

Но мойщик окон, казалось, был исполнен решимости говорить.

— Ответ… — снова прохрипел он, глаза его горели огнем, словно он собирался сказать что-то самое важное в его жизни. — Генри, — издал он ужасающий горловой звук. — Ответ: «да»!

Потом меня оттолкнули прибежавшие на помощь люди, профессиональные спасатели жизней в развевающихся халатах и с точно сформулированными вопросами; в воздухе носилось: «не прикасайтесь к нему», и «как он выпал», и «нужно занести его внутрь». Мне помнится, что не раз повторялось слово «чудо». Даже когда они уносили его, аккуратно положив на носилки и дав что-то для облегчения боли, он не сводил с меня глаз, снова и снова повторяя те же слова:

— Ответ: «да».

Я смотрел на него, не в силах двинуться с места.

— Ответ: «да».

Он попытался приподняться на носилках и прокричал:

— Ответ: «да»!

Наверное, это странно, если тебе до тридцати осталось всего ничего — доплюнуть можно, а ты ни разу ни в кого не влюблялся. Все, что я могу сказать по этому поводу: ожидание стоит свеч.

Я познакомился с Эбби за полгода до этого, заметив ее объявление в рубрике «Сдается внаем» городской газеты. Я зашел посмотреть, что у нее за свободная комната, и, как только она открыла дверь, сразу же понял, что не хочу делить жизнь ни с кем другим. А еще я сразу понял, что такая ослепительная красотка в узких джинсах и канареечного цвета туфельках всегда останется лишь моей недосягаемой мечтой.

Когда я, рассказав полутора десяткам разных людей историю о том, как мойщик окон с незабываемым шмяком грохнулся передо мной, вернулся домой, она сидела в гостиной — сутулилась перед телевизором, древним ящиком, который, по ее словам, стоял здесь, когда она купила квартиру.

Эбби выглядела усталой и растрепанной, без конца клевала жареную картошку с тарелки, но при этом умудрялась блистать фантастической красотой.

Я сказал «привет», и при звуке моего голоса домохозяйка попыталась сесть ровно.

— Присаживайся, — сказала она, не переставая жевать и беря в руку пульт, чтобы выключить телевизор. — Несколько дней тебя не видела. — Эбби подвинула тарелку в мою сторону. — Ешь картошку.

— Да я не хочу.

— Ну пожалуйста. Мне одной ее не прикончить.

— Нет, правда, я…

— Ты что — ел?

— Нет, но…

— Тогда поешь.

— Ты уверена?

— Абсолютно.

— Ну, пожалуй, поем. Спасибо большое.

— Не за что.

Я сунул ломтик картошки в рот.

— Как прошел день? — спросила Эбби, после чего я впервые, пожалуй, за десять лет разразился слезами.

Потом мы разговаривали. Промокая тайком нос салфеткой, я рассказал ей о деде, телефонном звонке матери и о человеке, свалившемся с небес. Мой рассказ вроде бы вызвал у нее сочувствие, и в какой-то момент она даже сделала неловкое движение в мою сторону, словно чтобы обнять, но я отпрянул, и она подалась назад.

— Генри, — сказала она, когда я закончил свой рассказ. В голосе ее слышалось желание приободрить меня.

— Да?

— Когда у тебя день рождения? Ты говорил — скоро.

— Ах да. Я почти забыл. В понедельник. А что?

— Да так, подумала просто. — Она подняла брови и, казалось, хотела добавить что-то еще, но в это время зазвонил телефон.

Эбби сняла трубку.

— Сейчас, — сказала она и посмотрела на меня. — Это тебя.

Нахмурившись, я взял трубку.

— Да?

Голоса я не узнал. Вроде бы он принадлежал пожилой женщине — хрипловатый и решительный, хотя и слышалась в нем некоторая хрупкость.

— Мистер Ламб? Мистер Генри Ламб?

— Да.

— Добрый вечер, мистер Ламб. Я из компании «Окна Гадарин». Я вот подумала, а не предложить ли вам вообще поменять окна?

— Знаете, это не моя квартира, — сказал я. — Я только снимаю здесь комнату. Но в любом случае ответ наверняка «нет». И мы бы хотели, чтобы в будущем вы не звонили так поздно. Я бы даже сказал, чтобы вы вообще больше не звонили.

Женщина посетовала на мою невежливость и бросила трубку.

— Торговый агент? — спросила Эбби.

— Стеклопакеты, кажется. Ничего важного.

— Вот как.

Она робко улыбнулась мне. Я улыбнулся ей в ответ, и несколько секунд мы улыбались друг другу как два идиота, все еще чувствуя головокружение от этой неожиданной близости, все еще не ведая об ужасе, который уже стучался к нам в дверь.