Заседание 6-й палаты по уголовным делам, перед которой предстал Бодлер, состоялось 20 августа 1857 года. Не сомневаясь в своих искренних и добрых намерениях, он надеялся, что процесс закончится прекращением дела. Он даже чувствовал себя очень уверенно, когда Эрнест Пинар, который был всего на год моложе его, начал свою обвинительную речь. Опасаясь недвусмысленных нападок, громких слов, тенденциозных оценок, крючкотворства, он был очень удивлен сдержанным тоном «грозного» заместителя императорского прокурора.

В своих высказываниях Пинар действительно старался соблюдать приличия, хотя представление об оскорблении общественной и религиозной морали в значительной степени зависело от его собственного толкования этого понятия. По его мнению, как он ясно выразился, Бодлер провинился, написав бесстыдные, противоречащие общепринятым нравам стихи. При этом он пространно цитировал различные пассажи из книги, которые считал непристойными и пагубными, в частности, отрывки из знаменитого стихотворения «Слишком веселой», последняя недвусмысленная строка которого — «В них яд извергну мой, сестра!» — казалась ему недопустимой.

Впрочем, он не собирался целиком осудить «Цветы зла», а хотел лишь изъять из книги некоторые стихи. «Окажите противодействие, — обратился он к судьям, <…> той нездоровой лихорадке, которая стремится все обрисовать, все описать, все сказать, словно наказание за нарушение общественной морали отменено, и словно самой этой морали не существует». Но вместе с тем он просил судей быть снисходительными к Бодлеру, «человеку по природе своей беспокойному и неуравновешенному». По сути, слова чиновника явно определялись разладом между его совестью и долгом.

У Ше д'Эст Анжа таких сомнений, искренних или притворных, не было. Защитную речь, произнесенную им без особой убежденности, он превратил в своего рода лекцию, посвященную чересчур смелой, вызывающей литературе. Или, точнее, сделал беглый обзор авторов, которые до Бодлера писали в своих произведениях о зле и пороке. Он привел имена Данте, Мольера, Лафонтена, Вольтера, Бальзака, Мюссе, Беранже (который умер в июле), Готье (и его роман «Мадемуазель де Мопен»), Санд… Назвал он также и Ламартина с его стихотворением «Отчаяние», которое никто, по его словам, не сочтет оскорблением религиозной морали. В своем перечне не забыл он и о Барбе д'Оревильи. Однако в данном случае ссылался исключительно на хвалебную статью, которую католический писатель посвятил «Цветам зла» и которая должна была появиться в «Пэи», ее текст он предоставил в распоряжение судей в виде брошюрки, подготовленной Бодлером.

Словом, стратегия господина Ше д'Эст Анжа строилась на довольно простом, а вернее, упрощенном постулате, но без солидного юридического обоснования: раз все эти авторы, призванные на помощь, не были осуждены судом за безнравственность, нет никакой причины наказывать Бодлера.

Приговор был вынесен в тот же день.

«Мотивировка судебного постановления: ошибка — в цели, которой он хотел достичь, и на пути, которым он следовал. К каким бы стилевым приемам он ни прибегал, какое бы порицание ни предшествовало или ни последовало за его изображениями, это не может сгладить пагубное воздействие представленных им читателю картин, которые в инкриминированных произведениях неизбежно ведут к возбуждению чувств путем грубого, оскорбительного для целомудрия реализма».

На основании этого суд постановил изъять из сборника «Цветы зла» шесть стихов: «Слишком веселой», «Украшения», «Лету», «Лесбос», «Метаморфозы вампира» и длинное стихотворение, начинавшееся словами «При бледном свете…». Кроме того, Бодлера приговорили к штрафу в триста франков, а двух издателей, Пуле-Маласси и Де Бруаза, к штрафу в сто франков каждого.

По окончании суда Бодлер признался Асселино, что не ожидал такого приговора и даже думал, что ему принесут извинения за «попрание чести». Он заявил, что речь идет о прискорбном недоразумении, ведь он всегда считал, что литература и искусство должны служить морали. А Флоберу, в ответ на два письма, в которых тот выражал Бодлеру свою поддержку и симпатию, он писал о «смехотворной авантюре», о «комедии», которая «длится очень давно».

На следующий день толпа любопытных поспешила на улицу Бюси, чтобы купить «Цветы зла» и ознакомиться с шестью осужденными стихами, а тем временем друзья Бодлера принялись громогласно читать эти стихи в ресторанах и кафе, где имели обыкновение встречаться.

Против всякого ожидания через десять дней мученик от литературы, каковым Бодлер внезапно стал, получил письмо от Виктора Гюго, в котором тот уверял, что его «Цветы зла» «сияют и ослепляют, как звезды». На острове Гернси, где он укрылся в 1855 году после пребывания в Брюсселе и на Джерси, Гюго в действительности ликовал при мысли о возможности заклеймить имперское правосудие:

«Вы только что получили одну из редчайших наград, которые способен пожаловать существующий режим. То, что этот режим именует своим правосудием, осудило Вас во имя того, что он именует своей моралью. Вы получили еще один венок. Жму Вашу руку, поэт».

Эти слова побудили Бодлера не подавать апелляцию.

Тем временем случилось то, во что он уже не верил, что до тех пор было связано с его самыми непостижимыми желаниями, с его эротическими мечтами: Аполлония Сабатье, Президентша, отдалась ему в маленьком отеле на улице Жан-Жак-Руссо. Она сказала, что любит его, что никогда еще он не представлялся ей таким красивым и таким желанным, таким обожаемым. И Бодлер признался ей, что с первого же дня, как увидел ее, целиком принадлежит ей, и телом, и душой, и сердцем…

Однако этот фантастический роман, который он придумал, эта воображаемая любовная история разрушились в одночасье. Да и как же иначе: недоступная женщина, которая на протяжении стольких лет была предметом его восторга и обожания, оказалась самой обычной. Он держал ее в своих объятиях, как любую другую, и неловко занимался с ней любовью. Она была его божеством, пока оставалась неприкасаемой. К тому же он отдавал себе отчет, что у него нет больше веры, чтобы любить, чтобы любить бескорыстную и достойную уважения женщину.

Тридцать первого августа 1857 года Бодлер написал Президентше. В своем письме он ссылался на Моссельмана, по-прежнему содержавшего свою любовницу, «честного человека, счастливого тем, что он все еще любит ее». Говорил, что боится, боится ее, а главное, боится себя, своей «собственной грозы», страшится рано или поздно поддаться ревности: какой ужас — дойти до этого.

«Я немного фаталист. Одно только я знаю твердо: я боюсь страсти, ибо она мне знакома вместе со всеми ее издержками; и образ любимой, возвышавшийся над всеми пережитыми приключениями, становится чересчур соблазнительным».

Словом, он отступил, испугавшись расставленных им самим наивных и прелестных ловушек, не в силах, как всегда, управлять своими желаниями, соединить безумные порывы своей двойственной сущности, притягательной и отталкивающей, восторженной и разочарованной, легковерной и недоверчивой, мистической и греховной, обольстительной и грубой.