Остаться в Нёйи?

Бодлер думает об этом после того, как вернулся к Жанне. Но что его беспокоит и даже раздражает, а в конце концов и просто выводит из себя, так это постоянное присутствие брата. Целыми днями, с восьми утра до одиннадцати часов вечера, этот тип сидит в комнате сестры, мешая таким образом Бодлеру беседовать со своей старой любовницей — это единственное удовольствие, которое он еще испытывает при встрече с ней.

И нет никакой возможности избавиться от брата. Нельзя рассчитывать и на финансовую поддержку с его стороны. Этот мерзавец имел наглость заявить, что уже целый год живет у сестры и будто бы одолжил ей деньги!

После двадцати пяти дней столь мучительного сосуществования возмущенный Бодлер, потеряв всякое терпение, покинул улицу Луи Филиппа и в октябре 1861 года снова поселился в гостинице «Дьепп».

Через несколько дней его утешил выход второго издания «Цветов зла» тиражом в полторы тысячи экземпляров. В этой книге были собраны сто двадцать девять стихов. За исключением тех шести знаменитых стихотворений, изъятых по решению суда 20 августа 1857 года, в нее вошло около тридцати новых стихов, публиковавшихся ранее в журналах — либо в «Артисте», либо в «Ревю контанпорен». И эти новые стихи так или иначе являли собой скандальную исповедь, в которой поэт признавал все большую свою зависимость от наркотика, все большую одержимость смертью, сознавая, что находится во власти «жадного бреда».

Распутник! В этих тучах рваных Есть сходство с жребием твоим. В каких же ты смертельных ранах, Каким отчаяньем томим? — О днях неведомых и странных Мой жадный бред не насытим, — Я не Овидий в чуждых странах, Я не оплакиваю Рим. Но в рваных тучах, в их тревоге Я поневоле узнаю И гордость, и печаль свою, — Пускай, как траурные дроги, Они влекутся в тот же ад, В котором я погибнуть рад. [44]

С другой стороны, во втором издании «Цветов зла» обращает на себя внимание раздел, не существовавший в 1857 году и озаглавленный «Парижские картины». Разумеется, такое название было выбрано не случайно: Бодлер — парижанин, и в колдовских чарах родного города, в кипении бурлящего «города снов», где он родился и пытался жить, поэт черпал вдохновение, и его осеняли самые яркие озарения. Среди этих стен, в этом чреве, на этих тротуарах он находил свои искрометные метафоры, вроде такой — «бреду, свободу дав причудливым мечтам, и рифмы стройные срываю здесь и там».

И конечно, Париж лежит в основе «Стихов ноктюрнов», которые Бодлер называл «попыткой лирической поэзии в прозе» и которые впоследствии он собрал в отдельный том, своего рода соответствие «Парижским картинам», или, скорее, продолжение в другой манере и другой литературной тональности. Эту мысль он вынашивает вместе с намерением написать аналитическую работу о дендизме в литературе, представленном, по его мнению, Шатобрианом, де Местром, причудливым маркизом де Кюстином, автором книги «Россия в 1839 году», и Барбе д'Оревильи. Но представленном также и Полем Гашоном де Моленом, романистом его возраста, чью новеллу «Страдания одного гусара» из сборника, изданного Мишелем Леви в 1853 году, он подумывал переделать для театра (большая драма в пяти актах). И это еще не все: Бодлер мечтает о нескольких романах и большой книге, куда он выплеснет все свои страсти и весь свой гнев, использовав многочисленные записи, которые он делал. Он назовет ее «Мое обнаженное сердце». По сравнению с ними, писал он матери, «Исповедь» Жана Жака Руссо будет выглядеть бледно.

Все эти замыслы были отложены после того, как 13 марта 1861 года в императорской «Опере» он присутствовал на сопровождавшейся большим скандалом премьере «Тангейзера», поставленного на французском языке после семидесяти пяти репетиций в сопровождении фортепьяно и сорока пяти с хором и оркестром.

Восхищенный Бодлер поспешил написать о творчестве Вагнера большой очерк, занимавший все его мысли двадцать четыре часа в сутки на протяжении изнурительной недели. Он отдал его в «Реви эропеен», журнал более близкий к правительственным кругам, чем «Ревю контанпорен», издававшийся Эдуаром Дантю. «Ни одному музыканту не удается, как Вагнеру, с блеском отобразить пространство и глубину, материальное и духовное, — писал Бодлер. — В разных обстоятельствах это не могли не отметить многие умы, причем самые лучшие. Он владеет искусством тончайшими градациями передавать все, что есть непомерного, великого, горделивого в человеке естественном и духовном. Когда слушаешь эту воспламеняющую властную музыку, иногда кажется, будто на фоне мрака, порезанного лучами фантазии, различаешь головокружительные прозрения опиума».

Однако Бодлер откладывает выполнение своих намерений собрать парижские стихотворения в прозе, написать о дендизме и вплотную заняться собственной исповедью и другими произведениями еще и потому, что снова почувствовал разрушительное действие сифилиса — пятна на коже, суставной ревматизм, рвота, обмороки, потеря аппетита, кошмары… Он опять возвращается к мысли о самоубийстве, размышляет о своей судьбе, осмеливаясь даже думать, что «некое внешнее невидимое существо» проявляет интерес к нему. Охваченный страшным, сильным отчаянием, он обвинял свою мать, снова упрекал ее за то, что когда-то она согласилась учредить опекунский совет. Он убежден, что один из них в конце концов убьет другого либо что рано или поздно они «взаимно» убьют друг друга.

Если только, думалось ему, она не единственная, кто в силах спасти его, та, что в детстве доставила ему столько счастливых минут, кто была его «идолом» и «подругой».

Естественно, деньги, которые она могла бы передать Бодлеру через Нарсисса Дезире Анселя, принесли бы ему немного «безмятежной радости»… А почему, если вдуматься, какой бы «ужасной» ни была эта идея, его мать не может стать для него «настоящим опекунским советом»?

Бодлер находился в состоянии глубокого кризиса — физического, интеллектуального и материального, когда узнал, что Жанна была брошена в больнице своим братом, а когда вернулась в Нёйи, обнаружила, что, воспользовавшись ее отсутствием, брат распродал часть мебели и ее одежду. Мысль о том, чтобы покинуть Жанну, у Бодлера просто не возникала. Это было невозможно, немыслимо.