Читающая кружево

Барри Брюнония

ЧАСТЬ 1

 

 

Глава 1

Меня зовут Таунер Уитни. Нет, это не совсем правда. Мое настоящее имя — София. Никогда не верьте мне. Я все время лгу.

Я безумна. Вот это уже — правда.

Мой младший брат Бизер, который добрее меня, говорит, что безумие — штука генетическая.

— Мы пятое поколение сумасшедших, — говорит он, как будто это знак доблести, которым стоит гордиться.

Хотя Бизер признает, что я, вероятно, возвела фамильное безумие на новый уровень.

До моего рождения семейство Уитни принадлежало к категории тех, кого в Салеме добродушно называли чудаками. Если вы принадлежите к сословию потомственных богачей — пусть даже денег давно нет, — вас никогда не назовут сумасшедшими. Вас могут считать странными или экстравагантными, но излюбленное определение для подобного состояния ума — чудак.

Многие годы мужчины рода Уитни славились своими чудачествами — начиная с прадедов, моряков и промышленников, и заканчивая моим младшим братом Бизером, который хорошо известен в научных кругах благодаря своим статьям об элементарных частицах и теории струн.

Прапрапрадедушка, например, известный любитель женских ножек, сделал великолепную карьеру в процветающей обувной фирме и основал собственную компанию, передав ее по наследству моему дедушке, Дж. Дж. Уитни. Прапрапрапрадедушка, законопослушный моряк, обожал нюхать корицу. Он выстроил целый флот торговых кораблей, которые развозили пряности по всему миру, и сделал Салем одним из богатейших портов Нового Света.

И все же любой согласится, что именно женщины рода Уитни достигли в чудачествах новых высот. Моя мать Мэй — ходячее противоречие. Настоящая затворница, которая (не считая арестов) не покидала Остров желтых собак целых двадцать лет. Тем не менее Мэй умудрилась возродить давно захиревшее ремесло кружевоплетения и прославиться. А еще она приобрела известность, спасая женщин и детей от жестокого обращения и всячески устраивая их жизнь: женщин Мэй обучала ремеслу кружевницы, а детям давала домашнее образование. И все это исходит от человека, страдающего агорафобией, который в приступе щедрости отдал собственного ребенка своей бесплодной сводной сестре Эмме. По словам Мэй, Эмма в этом крайне нуждалась. И потом, ее-то Бог благословил двойней.

Моя двоюродная бабушка Ева, которая стала мне матерью вместо Мэй, тоже странная. Ева, заправлявшая собственным бизнесом вплоть до восьмидесяти с лишком лет, прославилась одновременно как светская дама и салемская ведьма, хотя на самом деле она ни то ни другое. На самом деле Ева — унитарий старой закалки с трансценденталистскими наклонностями. Она цитирует Священное Писание с той же легкостью, что и Эмерсона с Торо. В последние годы Ева на все вопросы отвечала поговорками, будто затертые метафоры каким-то образом могли отдалить неизбежную судьбу, которую она предсказывала за плату.

В течение тридцати пяти лет Ева держала кафе и престижную школу этикета для детей из богатых бостонских семей. Но за что ее действительно будут помнить — так это за сверхъестественную способность читать кружево. Люди приезжают со всего света, чтобы повидать Еву: она способна в подробностях увидеть прошедшее, настоящее и будущее, всего лишь взглянув мельком на кружево.

Так или иначе, все женщины Уитни — Читающие. Моя сестра-близняшка Линдли говорила, что не умеет читать кружево, но я не верила. Когда мы в последний раз попытались это сделать, она увидела среди нитей то же самое, что и я, и это привело ее к гибели. После смерти Линдли я решила больше никогда не брать кружево в руки.

И по этому поводу мы с Евой никак не можем прийти к согласию.

— Кружево не могло ошибиться, — настаивает она. — Просто чтец неверно его истолковал.

Я понимаю, что Ева пытается меня утешить. Она никогда не причиняет боль намеренно. Но мы с Линдли одинаково прочли кружево тем вечером, и хотя наше толкование могло быть иным, никакие слова Евы не воскресят мою сестру.

После смерти Линдли мне пришлось уехать — я оказалась в Калифорнии, на самом краю света, если считать от Салема. Ева хочет, чтобы я вернулась домой. Уверяет, что так будет лучше. Но я не могу себя заставить.

Недавно, когда мне удалили матку, Ева прислала свою подушечку для плетения кружев. Ее принесли прямо в больницу.

— Что это? — спросила сиделка, взяв в руки подушечку и рассматривая коклюшки и недоплетенный кусочек кружева, прикрепленный к ней. — Странная штучка.

— Это подушка кружевницы, — объяснила я. — Чтобы плести ипсвичское кружево.

Она безучастно взглянула на меня. Наверное, просто не знала, что сказать. Эта штука не походила на обычные подушки. И что такое ипсвичское кружево?..

— Прижимайте ее к животу, если захотите кашлянуть или чихнуть, — наконец подала голос сиделка. — Вот для чего здесь нужны подушки.

Я пощупала подушку, обнаружила потайной карман и пошарила там в поисках записки. Ничего.

Конечно, Ева надеется, что я снова начну читать кружево. Она думает, что чтение кружев — Божий дар, и нужно относиться к нему с уважением.

Я воображаю ее записку: «Кому много дано, с того много и спросится (Лк. 12:48)». Ева частенько цитирует эту библейскую фразу в качестве доказательства.

Я умею читать кружево, умею читать мысли, хотя и не намеренно — просто иногда так получается. Моя мать умела то и другое, но с годами стала практичнее и поняла, что чтение мыслей и предсказание будущего не всегда приносят пользу. Возможно, это единственное, в чем мы с матерью согласны.

Уезжая домой, я украла наволочку с больничной подушки. С обеих сторон на ней красовался штамп «Голливудское пресвитерианское общество». Я сунула в нее подушку Евы, спрятав нити, кружево и костяные коклюшки, похожие на миниатюрные маятники Эдгара По.

Если в этом кружеве и крылось мое будущее, хотя вряд ли, то я отнюдь не собиралась его читать.

 

Глава 2

Когда звонит телефон, мне снится вода. Не теплые сине-зеленые цвета прибрежья калифорнийских приморских городов, где я теперь живу, но темная Атлантика Новой Англии времен моей юности. Мне снится, что я плыву к луне. Как и всегда во сне, это кажется логичным. Я даже не думаю, что на самом деле между морем и луной нет никакой связи.

Я плыву как мне вздумается — то брассом, то на спине, медленно и целеустремленно, в ритме, который помню по прежней жизни. Мои движения полны энергии, над водой виднеется только верхняя часть лица. С каждым гребком соленая вода попадает в рот — и отступает, когда я замедляю темп, вторя огромному океану.

Я плыву долго. Мимо Салемской гавани и зыби. Плыву, пока земля не скрывается из виду. Пока море не становится спокойным и чистым — слишком спокойным для настоящего. Свет полной луны прочерчивает ясную дорожку на черной воде — путь, по которому можно двигаться вперед. Ни звука, кроме моего дыхания, медленного и ровного.

Когда-то это был сон моей сестры. Теперь он принадлежит только мне.

Ритмичные гребки сменяются ритмичными звонками телефона, снова и снова. Это один из немногих аппаратов, который звонит по-настоящему: отчасти по этой причине я и согласилась работать на дому. Это телефон, который вполне мог быть у нас на острове.

Со мной произошло нечто любопытное. Я исполнена решимости переписать собственную биографию. В той истории, которую я сочиняю, у Мэй есть телефон.

Мой психолог, доктор Фукухара, — последовательница Юнга. Она верит в символы и тени. Я тоже. Но наши встречи прекратились. «Мы зашли в тупик» — вот как выразилась доктор Фукухара. Я засмеялась, услышав это. Не только потому, что это смешно, но и потому, что так сказала бы и тетя Ева.

После четвертого звонка срабатывает автоответчик. Аппарат старый, хоть и новее телефона, но при этом с определителем номера, а еще можно прослушать часть сообщения и решить, стоит ли разговаривать с позвонившим.

Голос брата отдает металлом и звучит слишком громко. Я тянусь к трубке и ощущаю швы — после операции в моем теле еще остались нерассосавшиеся нитки.

— Чего тебе? — спрашиваю.

— Прости, если разбудил, — отвечает Бизер.

Я помню, что заснула вчера на кушетке, слишком усталая, чтобы подняться. Меня загипнотизировали запах цветущего жасмина и звуки гитарного перебора.

— Прости, — повторяет он. — Я не стал бы звонить, но…

— …но у Мэй снова проблемы?

Это единственный повод, по которому звонит Бизер в последнее время. Мэй арестовывали шесть раз, когда она спасала жертв домашнего насилия. Недавно братец сообщил, что добавил в список быстрого набора номер местного поручителя.

— Нет, не у Мэй, — говорит он.

У меня сдавливает горло.

— Ева.

Умерла, думаю я. О Господи, Ева умерла.

— Таунер, она пропала.

Пропала. Бессмысленное слово. Я меньше всего ожидала услышать это слово — «пропала».

Листья пальм хлопают по окну. Уже слишком жарко. Ясное небо Санта-Аны, фантастическая погода. Я тянусь к окну, чтобы закрыть его. По моим ногам, царапаясь, проскакивает кошка, стремясь на свободу, — она выпрыгивает в закрывающееся окно и оставляет после себя лишь несколько шерстинок. Все, что осталось от животного, которое несколько секунд было здесь, а потом мгновенно исчезло. Ссадины у меня на ноге немедленно начинают вспухать.

— Таунер…

— Что?

— Лучше тебе вернуться.

— Да. Ладно.

 

Глава 3

В «Салемских новостях» уже пронюхали об исчезновении Евы: «Пожилую женщину не могут найти десять дней» и «Пропала Читающая кружево». С тех пор как в заголовках стало появляться имя Мэй, Ева постоянно присылала мне в Нью-Йорк салемскую газету. Одно время я даже ее читала. Столкновения матери с полицией из-за спасения пострадавших женщин стали широко известны, и газета хорошо расходилась. В конце концов я бросила читать «Салемские новости» и просто оставляла их на крыльце не разворачивая. Потом моей домовладелице надоело, и она стала выбрасывать мои газеты, а зимой туго скатывала в трубку и сжигала в камине точно поленья.

Редакция предполагает, Ева просто куда-то забрела. Женщина из Салемского совета по делам престарелых, у которой репортеры взяли интервью, предлагает навешивать на пожилых жителей Салема бирки, точно на собак. Живописная получается картинка: полицейские с бирками и транквилизаторами устраивают облаву на стариков. Осознав, что зашла слишком далеко, женщина из совета продолжает: «Такое часто случается. Но Салем — маленький город. Несомненно, Ева не могла уйти далеко».

Она не знает мою тетю.

Сойдя с бостонского парома, я оказываюсь на Дерби-стрит, в нескольких кварталах от «Дома с семью фронтонами», где вырос кузен Натаниеля Готорна. Меня назвали в честь жены Натаниеля, Софи Пибоди, хоть мое имя и пишется по-другому — София. В детстве я верила, что миссис Пибоди — моя далекая родственница, а потом узнала от Евы, что мы никоим образом не связаны, что Мэй просто считала Софи интересной женщиной и, так сказать, причислила ее к нашему семейству. (Таким образом, вы понимаете, кто в нашем роду приучил меня лгать.) К тому времени, когда это могло бы стать проблемой, мы с Мэй уже практически не разговаривали и я переехала к тете Еве. Сменила имя на Таунер и не откликалась ни на какое другое. Поэтому история с Пибоди утратила значение.

Я иду долго. Кожа на руке под эстрогеновым пластырем начинает чесаться. У меня от него сыпь, и я не знаю, что делать — разве что сорвать чертов пластырь. Возможно, сыпь появилась из-за жары. Я забыла, как жарко и душно бывает в Новой Англии летом. Везде толпятся туристы, перед «Домом с семью фронтонами» выстроились автобусы, заняв все переулки. Люди движутся группами, фотографируют, суют сувениры в переполненные сумки.

Каждый уголок Салема — урок истории. Прямо по курсу — здание таможни с золотой крышей. Здесь служил Готорн. Описывая в своих книгах местных жителей и разоблачая их секреты, он буквально проложил себе дорогу на запад и успел перебраться в Конкорд, прежде чем горожане вспомнили про смолу и перья. Теперь они восхваляют Готорна как местную знаменитость. Точно так же здесь прославляют ведьм, которых не существовало во времена гонений. Зато теперь они процветают в Салеме в огромном количестве.

Передо мной останавливается парнишка и спрашивает, как пройти на площадь. Точнее, подростков трое — мальчик и две девочки. Все в черном. Моя первая мысль — готы. Но потом я понимаю: разумеется, это юные колдуны. Иначе зачем написано на футболке одной из девочек — «Благословенны будьте»?

Я показываю направление:

— Идите по дороге из желтого кирпича.

На самом деле это просто дорожная разметка на мостовой, и она красная, а не желтая, но дети понимают меня правильно. Мимо проходит мужчина в маске Франкенштейна и раздает листовки. Я хочу позвать сценариста, но здесь не съемочная площадка. Рядом приостанавливается патрульная машина, полицейский смотрит сначала на детей, потом на меня. Мальчик замечает изображение ведьмы на дверце и оттопыривает большой палец. Франкенштейн протягивает нам рекламные листовки очередной «Экскурсии с привидениями» и гулко чихает. «Универсальные туры без бюджета», как выражается Бизер. Брат говорил, что в прошлом году Салем попытался избавиться от имиджа «города ведьм». Городской совет хотел издать указ и ограничить строительство «домов с привидениями». Судя по всему, ничего не вышло.

Одна из девочек, пониже ростом, вытягивает шею так, что хрустят позвонки. На затылке вытатуирован кельтский узел. Кожа бледная, и волосы кажутся слишком темными.

— Ну, пошли, — говорит она парню, хватает его за руку и тащит прочь.

— Спасибо, — отзывается тот.

Наши взгляды встречаются, и мальчик улыбается. Девочка становится между нами, разворачивая его, будто корабль на буксире, который должен следовать точно по курсу. Я иду за ними, в ту же сторону, к дому Евы, но на безопасном расстоянии, чтобы девочка не подумала, что я положила глаз на ее спутника.

До площади идти далеко. Я слышу музыку раньше, чем вижу толпу, — это ее естественная мелодия, стиль нью-эйдж. Можно принять происходящее за рок-фестиваль в Вудстоке, если бы не преобладание черных одежд. Интересно, какой сегодня праздник? Что за языческое ликование? Я мысленно сверяю календарь и понимаю: здесь справляют что-то вроде летнего солнцестояния, хоть и с недельным опозданием. Жизнь в большом городе заставила меня позабыть о смене времен года. В Салеме наступление лета — день, которому радуются все: язычники и христиане.

Салемская площадь, с огромными дубами, кленами и готической оградой из кованого железа, возвращает меня в давнее школьное время. Под площадью тянулись катакомбы — их построили после охоты на ведьм, но до революции. Возможно, владельцы торговых судов прятали там товары от английских сборщиков налогов. По крайней мере так считалось. Когда началась Война за независимость, туннелями пользовались капитаны каперов — в общем, те же пираты, но с разрешения правительства. Не английского, разумеется, они грабили именно британские суда. Я слышала, что в катакомбах прятали оружие и селитру. Мы с Бизером в детстве частенько искали эти ходы, но Ева сказала, что они все засыпаны.

Я сворачиваю у отеля «Готорн» и вижу низкое синее пламя в старом стеклянном аппарате для приготовления поп-корна — он по-прежнему стоит на углу, напротив отеля, точь-в-точь как в те годы, когда моя мать была маленькой девочкой. Рядом — лоток, где продают волшебные палочки и кристаллы, но это новшество. На другой стороне — внушительная статуя Роджера Конанта, который, так и не достигнув мыса Анны, основал город, впоследствии ставший известным как Салем. Помню поговорку, которую минимум раз в день повторяла Ева: «Ничего случайного в жизни не бывает». А за ней неизбежно следовало: «Все происходит не без причины».

Полицейские повсюду — ездят на велосипедах, заговаривают с туристами, требуют разрешения на запуск фейерверков.

— Здесь нельзя этого делать, — слышу я. — Если хотите устроить салют, ступайте на площадь или на пляж.

Я перехожу улицу, открываю калитку во двор Евы и чувствую аромат пионов. Там сотни кустов, которые отмирают каждую зиму. Ева прекрасно ухаживала за садом.

Она оставляла ключ прямо в цветке, когда ожидала моего приезда. Или в раскрытой лилии, если пионы уже отцветали. А я и забыла об этом. Но сейчас здесь слишком много цветов. Я бы в жизни не нашла ключ — и, разумеется, Ева не оставляла его, потому что не ждала меня в гости.

Кирпичный дом гораздо больше, чем я помню. Он кажется внушительнее и старше. Огромные каминные трубы с наветренной стороны. На задах, подальше от людной площади, — лодочный сарай, соединенный с домом крытой верандой. Сарай пострадал от непогоды и небрежения сильнее, чем дом, и будто прислонился к веранде, которая от тяжести просела. Но окна, с волнистыми старинными стеклами, по-прежнему блестят. На них нет белого налета морской соли, а значит, Ева недавно их вымыла — она моет все стекла, до каких только может дотянуться (хоть ей и восемьдесят пять). Например, в апреле, когда затевает весеннюю уборку. Окна на нижнем этаже она протирает с обеих сторон, а на верхних — только изнутри. Снаружи они остаются мутными и покрытыми солью: Ева бережлива, как настоящий янки, и отказывается платить посторонним за работу, которую, по ее мнению, она способна выполнить сама. Когда мы с Бизером жили здесь, то предлагали вымыть окна, но у Евы не было стремянки, и она в любом случае не позволила бы нам лазить наверх. Поэтому мы с братом привыкли к искаженной картине за окнами. Если хотелось четкой картинки, мы смотрели в окно на первом этаже или карабкались на смотровую площадку.

Безупречная линия окон сверкает, когда я поднимаюсь на крыльцо веранды. Замечаю свое отражение в волнистом стекле — и оно меня удивляет. В семнадцать я уехала отсюда и пятнадцать лет провела вдали от дома. Подростком я узнавала себя в стекле, но женщина, которая отражается там теперь, мне незнакома.

Часы работы кафе написаны на входной двери. К одной из филенок прислонена табличка «ИЗВИНИТЕ, МЫ ЗАКРЫТЫ».

Молоденькая девушка видит, как я подхожу к дому.

— Там никого нет, — говорит она, решив, что скорее всего я одна из ведьм. — Я уже проверяла.

Я киваю и спускаюсь с крыльца. Когда девушка уходит, я огибаю дом, понимая, что придется влезть тайком. Не хочу, чтобы меня заметили.

В детстве мы с сестрой Линдли могли забраться в любой дом. Я была настоящим специалистом по взлому замков. Мы частенько проникали в чужие дома, просто чтобы посидеть там — совсем как сказочная Златовласка, которая пробовала чужую кашу и лежала на чужих кроватях. По большей части мы забирались в летние домики. Однажды залезли в какой-то дом и прибрались там. На такое способны только девочки. Разбойницы с инстинктом домохозяйки.

Я обхожу сарай, направляясь к малозаметной двери, наполовину скрытой зарослями. В ней есть маленькое отверстие — треснутый стеклянный глазок. Как только окажусь в сарае, попасть в дом будет сущим пустяком. Я беру камень и заворачиваю его в рукав рубашки. Легкий удар — и стекло разбито. Осторожно вынимаю осколки, просовываю руку через дыру и поднимаю засов — это единственное, что удерживает дверь на месте. То ли замок проржавел, то ли я стала неловкой, но дверь, открывшись, внезапно проседает. Она тянет мою руку вниз, край окошка врезается в тело под рубашкой, идет кровь. Я смотрю, как собирается лужица. Ничего страшного, крови не много… Во всяком случае, я и не такое видела.

— Всего лишь царапина, старина! — говорю я вслух, изображая Джимми Кэгни.

А потом, точно услышав меня, вдруг подъезжает патрульная машина. Что еще занятнее, из нее вылезает отец моего первого парня Джека и идет к дому. Очень странно, потому что отец Джека не полицейский, а рыбак. Я абсолютно уверена, что это сон, но не хочу плыть по течению. Я смотрю на отца Джека. На его лице одновременно тревога и радость, он выглядит куда более странно, нежели любой человек, которого я когда-либо видела во сне.

— Нужно было позвонить в участок, — говорит он. — У нас есть ключ.

Это голос не отца Джека, а его младшего брата, которого я наконец узнаю.

— Привет, Джей-Джей, — отвечаю я.

Бизер действительно говорил мне, что Джей-Джей — коп.

Он обнимает меня.

— Немало воды утекло, — говорит он.

Вероятно, он заметил, как я скверно выгляжу, и перебирает в голове разнообразные варианты, почему это могло случиться. Я борюсь с желанием признаться, что мне недавно вырезали матку и что я бы истекла кровью, если бы не срочная операция. Здешние полицейские не боятся крови так, как их лос-анджелесские коллеги.

— Всего лишь царапина, старина, — отвечаю я слишком громко.

Он ведет меня в дом и заставляет сесть за кухонный стол. Рука у меня обнажена, и я прижимаю к предплечью бумажное полотенце.

— Нужно наложить швы, — говорит Джей-Джей.

— Все в порядке.

— По крайней мере смазать неоспорином. Ну или той травяной гадостью, которую продает Ева.

— Джей-Джей, я в порядке, — довольно резко повторяю я.

Долгое молчание.

— Мои соболезнования, — наконец говорит он. — Не могу сказать тебе ничего нового…

— Я, к сожалению, тоже.

— Болезнь Альцгеймера — это все вранье… Я видел Еву за неделю до исчезновения. Она соображала не хуже нас с тобой. — Он ненадолго задумывается. — Поговори с Рафферти.

— С кем?

— С детективом Рафферти. Он расследует это дело.

Джей-Джей обводит взглядом комнату и будто намеревается что-то сказать, но потом передумывает.

— Что?

— Ничего… Я скажу Рафферти, что ты приехала. Он захочет поговорить. Правда, сегодня он в суде. В дорожном. Ради Бога, не езди с ним в машине. Он водит хуже всех на свете.

— Ладно, — отвечаю я.

Интересно, отчего Джей-Джей полагает, что езда с Рафферти входит в мои планы. Мы неловко стоим на кухне и не знаем, как развить эту тему.

— А ты хорошо выглядишь, — говорит он. — Для старухи тридцати лет.

— Тридцати двух.

— Для тридцати двух ты выглядишь просто отлично. — Джей-Джей смеется.

Я захожу в комнаты лишь после его ухода. Открыв дверь, сразу понимаю, что все страшно ошиблись.

Ева здесь, в доме. Я чувствую. Ее присутствие настолько ощутимо, что я готова побежать за Джей-Джеем и сказать ему, что Ева вернулась и надо прекратить поиски. Но патрульная машина уже скрылась за углом, поэтому придется позвонить в участок.

Но сначала я должна увидеть тетю Еву. Видимо, она куда-то уехала, никому не сказав. Возможно, она даже не знает, что весь город ее ищет.

— Ева? — зову я.

Она не отвечает. В любом случае тетя туговата на ухо. Я окликаю снова, уже громче. По-прежнему нет ответа, но я знаю, что Ева дома. Она на смотровой площадке. Или в кладовке, изобретает новую чайную смесь, например, с бергамотом и кумкватами. А может быть, она вообще никуда не уезжала. Нет, это невозможно. Полиция наверняка обыскала дом. По крайней мере я так думаю. Господи, неужели никто сюда не приходил? Например, Мэй. Нет, черт возьми. Но полицейские непременно бы пришли. Или мой брат. Разумеется, Бизер заглянул бы к тете Еве. Это первое, что он бы сделал. Без причины Еву не объявили бы пропавшей — правильно? Но теперь-то она вернулась. Ясно как божий день. Я смеюсь, потому что это одна из тетиных поговорок.

— Ева, — зову я, памятуя о том, что тетя глуховата, но все-таки не оставляя своих попыток. — Ева, это я.

Откуда начать поиски? Я стою в передней. Передо мной — две одинаковые гостиные с черными мраморными каминами друг напротив друга. Одна из них заперта — ее Ева использует под кафе. Я захожу в другую. Комната больше похожа на бальный зал, чем на гостиную. Камины кажутся покинутыми и «голыми» — обычно Ева ставит туда букеты. Стулья расставлены симметрично и расчетливо, точно фигурки на шахматной доске.

Я гляжу на огромную винтовую лестницу и понимаю, что нужно идти наверх, но сначала — осмотреть кафе, вторую кухню и кладовую, где Ева смешивает чаи. Зову тетю и разговариваю с ней на ходу — громко, чтобы она наверняка услышала. Не хотелось бы войти незамеченной и напугать ее до сердечного приступа.

Она, вероятно, в спальне. Мне пока нельзя подниматься по лестницам, но я понимаю, что придется идти наверх. Цепляюсь за перила. Сейчас это в любом случае легче, чем несколько дней назад, хотя я до сих пор при каждом шаге чувствую, как натягиваются швы. Достигнув площадки второго этажа, я испытываю головокружение — приходится сесть на скамеечку и подождать, пока мир перестанет вращаться.

Наконец добираюсь до комнаты Евы. Старая кровать с пологом в углу, камин, резной шкаф. Кровать застелена, подушки взбиты. Я беру подушку и нюхаю, надеясь ощутить запах Евы. Но подушка пахнет апельсиновой водой — в ней тетя обычно полощет белье. Должно быть, она недавно его сменила. Заглядываю в шкаф. Все вещи аккуратно висят на плечиках. Корзина для белья пуста — значит, Ева уже выстирала простыни.

Когда я поселилась у Евы, то провела много времени в этой комнате — точнее сказать, в этом шкафу. Тетя, возможно, считала подобное поведение странным, но ни словом не обмолвилась. Ева не моя кровная родственница, она вторая жена моего дедушки, то есть вообще мне не родня. И тем не менее она понимает меня как мать — в отличие от Мэй.

На втором этаже еще шесть комнат. Все они, кроме одной, закрыты на зиму. Ева редко их отпирает, только если ждет гостей. Но визиты случаются все реже и реже — по крайней мере так она говорит, когда звонит мне. Я медленно миную комнату за комнатой в поисках Евы и разговариваю на ходу. Призрачная мебель стоит, укрытая светлыми чехлами от пыли.

Измученная, я поднимаюсь на третий этаж. В восемьдесят пять лет у моей тети куда больше сил, чем у меня. Я каким-то образом понимаю, что она там, наверху.

— Ева! — зову я. — Это я, Таунер.

С трудом поднимаюсь по узкой лестнице, хватаясь за перила с обеих сторон. Я устала.

Третий этаж — мой. Ева отдала его мне той зимой, когда я к ней переехала: отчасти чтобы возместить потерю Острова желтых собак, который я так любила, отчасти потому, что на третьем этаже была смотровая площадка. Ева знала, что я буду пользоваться площадкой, чтобы следить за Мэй, которая в одиночестве жила на острове, отказываясь уезжать. Не считая редких случаев, Ева вообще не пользовалась третьим этажом — она частенько говорила, что со времени моего отъезда там ничего не изменилось.

— Комнаты ждут, когда ты будешь готова, — повторяла тетя и добавляла очередную поговорку — например: «В гостях хорошо, а дома лучше».

Сначала я карабкаюсь на смотровую площадку — единственное место, куда бы пошла Ева, поднявшись на третий этаж. Но там ее нет. Наверху только гнездо чайки — кажется, брошенное. Я стою на вершине того, что некогда было моим миром. Сколько вечеров я просидела здесь, глядя в сторону острова, чтобы убедиться, что с наступлением сумерек мать зажгла керосиновую лампу, а потом потушила, укладываясь спать. Я провела здесь все вечера той единственной зимы.

Салемская гавань изменилась. В ней больше кораблей, чем раньше, а по периметру, со стороны Марблхеда, появились новые дома. Но Остров желтых собак остался прежним. Если прищуриться и посмотреть вдаль, можно вообразить себя маленькой девочкой и представить, что из-за Пич-Пойнт вот-вот покажется парус яхты Линдли, которая направляется к острову на летнюю стоянку.

Я возвращаюсь на третий этаж, где расположены мои комнаты. Это единственное место, где я не искала Еву. Единственное место, где она еще может быть. Здесь четыре комнаты со сводчатым потолком: меньше, чем на втором этаже, зато мебель не накрыта чехлами. И это странно, ведь Ева не знала, что я приеду. Одна из комнат — библиотека, где хранятся все мои школьные принадлежности: письменный стол, приглашения на балы, табели с отметками, книги по школьной программе и те, что Ева заставляла читать, если полагала, что программы недостаточно: старые, в кожаных переплетах, из большой библиотеки на первом этаже — Диккенс, Чосер, Пруст… Напротив — комната, где Бизер спал на Рождество и во время зимних каникул, когда приезжал из пансиона. Последние две комнаты принадлежали исключительно мне — гостиная с мягкими кушетками и маленьким китайским столиком, а следом, за створчатыми дверями, — спальня. Поскольку остальное я уже осмотрела, а Ева, несомненно, дома, я решаю, что она именно там.

Открываю дверь и, внезапно испугавшись, сначала смотрю на пол. Может быть, Ева никуда не уезжала. Может быть, она все время оставалась здесь, просто никто не искал как следует. Или тетя упала и до сих пор лежит, мучаясь от нестерпимой боли.

— Ева, — повторяю я и боюсь того, что могу увидеть за дверью в последнюю комнату. — Ева, ответь.

Я боюсь найти ее на полу с переломанными костями. Или еще хуже… Я зажмуриваюсь, отгоняя эту мысль. Но, когда открываю глаза, никого не вижу. Всего лишь комната, какой я оставила ее в тот год, когда мне исполнилось семнадцать. Знакомое покрывало с индийским рисунком, которое Линдли купила на Гарвард-сквер, лоскутное одеяло, сложенное треугольником в ногах кровати. На противоположной стене — картина. Ее нарисовала сестра за год до смерти, в черных и синих тонах. Золотая лунная дорожка на глубокой воде. Это сон, который видели мы обе. Картина называется «Путь к луне».

Я подхожу, смотрю на рисунок и вспоминаю многое: например, как Линдли нарвала в саду у Евы огромный букет и получила за это нагоняй, потому что повыдергала почти все однолетники. Она украсила ими мою комнату на Острове желтых собак в день моего возвращения и слегка перестаралась: цветы были повсюду. Мэй сказала, что в доме пахнет как на похоронах и у нее от этого разболелся живот. Линдли подумала, что, если кому-то становится дурно от твоих художественных изысков, это само по себе неплохо. Сестра решила, что это даже забавно, и у нее появилась идея. Она заставила меня надеть платье и лечь на кровать в позе покойницы, с цветами на животе, как Офелия на картине Милле. Линдли сказала, что я отлично смотрюсь в виде трупа, и начала рисовать. Но я все испортила, потому что непрерывно смеялась и цветы дрожали.

Я немедленно возвращаюсь в настоящее, заслышав шаги на ступеньках.

— Вот ты где, — говорит Ева. Она даже не запыхалась.

Я оборачиваюсь. На ней старый цветастый халат, я его помню. Тетя как будто не изменилась со времени нашей последней встречи, когда она приезжала в Лос-Анджелес в составе какого-то клуба любителей цветоводства на Фестиваль роз.

Я начинаю плакать — так рада ее видеть. Шагаю к ней, и у меня кружится голова.

— Лучше сядь, иначе упадешь. — Ева с улыбкой протягивает руку, чтобы поддержать меня, и помогает дойти до кровати. — Ты скверно выглядишь.

— Хорошо, что с тобой все в порядке, — говорю я, сворачиваясь клубочком на постели.

— Конечно, в порядке, — отвечает она, будто ничего не произошло, и накрывает меня лоскутным одеялом. Хотя и без него слишком жарко, я не возражаю. Это ритуал утешения, Ева проделывала его много раз.

— Я думала, ты умерла… — Я всхлипываю от усталости и облегчения. Так много хочется сказать! Но Ева шикает и уверяет, что она «свеженькая как огурчик», что мне нужно хорошенько отдохнуть и что «утро вечера мудренее». Конечно, надо позвонить Джей-Джею и Бизеру и сказать, что все в порядке, но голос Евы меня убаюкивает, и я засыпаю.

— Спи спокойно, — говорит тетя, прочитав мои мысли — так, как всегда это проделывала. Она изгоняет из моей головы тревоги и создает умиротворяющие образы. — Утро вечера мудренее. — Ева идет к двери, потом оборачивается. — Спасибо, что приехала. Я понимаю, тебе было нелегко. — Она достает что-то из кармана халата и кладет на столик у кровати. — Хотела послать это вместе с подушкой, но я стара и память уже не та, что раньше.

Подчиняясь ее приказу, я начинаю засыпать. Мне снится, что я лечу вверх по лестнице, на смотровую площадку, а потом парю над гаванью. Из путешествия в никуда возвращается прогулочная яхта, на борту толпа загорелых туристов. Солнце садится, над Островом желтых собак поднимается молодой месяц, на нашем причале стоят женщины, которых я не узнаю. Потом слышу рев сирены. Яхта разворачивается, и я просыпаюсь в своей постели. Два гудка значат, что корабль заходит в порт. По этим сигналам можно сверять часы. Сирена звучит три раза вдень, когда яхта возвращается в Салем после круиза, — в полдень, в шесть часов и в полночь. Это ее последний вечерний рейс.

 

Глава 4

Проснувшись, я смотрю на столик, ожидая увидеть там записку. Вместо этого вижу свою косичку. В тот день, когда Ева ее отрезала, она мне почти до пояса доходила, а теперь едва достигает плеч. Я беру ее. Косичка мягкая, больше похожа на волосы Линдли, чем на мои. В ней прядки разных оттенков, точно годовые кольца на дереве: посветлее — летние, потемнее — зимние. Косичка перехвачена на одном конце выцветшей ленточкой, завязанной бантом, а на другом — старой резинкой, которую надела Ева, когда остригла меня, и заплетена очень туго, словно в попытке удержать непокорные волосы.

Ева всегда говорила, что волосы полны магии. Не знаю, у всех ли так, но это правда в отношении Мэй.

Моя мать отказывалась покидать Остров желтых собак надолго. Именно поэтому возила нас стричься не в Салем, а в парикмахерскую в Марблхеде, в нескольких шагах от причала.

От старого мистера Дулинга всегда крепко пахло виски и жареным и немного — камфарой. Всякий клиент, пришедший стричься до полудня, рисковал получить травму. Поговаривали, будто мистер Дулинг однажды отрезал какому-то мальчику ухо. Мэй твердила, что не верит в эту байку, тем не менее всегда приводила нас после обеда, когда руки у парикмахера не дрожали, а алкогольная дымка улетучивалась вместе с висящим над гаванью туманом.

Стрижка Мэй была настоящим представлением в масштабах Марблхеда. Городские ребятишки толпами стояли на улице и глазели на то, как мистер Дулинг проводит тонкой расческой по ее волосам. При каждом проходе гребень застревал и останавливался. Парикмахер рылся в волосах, пытаясь их распутать, и извлекал то обточенную морем стекляшку, то ракушку, то гладкий камушек. В одном особенно большом колтуне обнаружился морской конек. А однажды мистер Дулинг даже нашел почтовую открытку, посланную с Таити на Беверли-Фармс. На открытке были две полинезийки с длинными прямыми волосами, прикрывающими обнаженную грудь. Не знаю, что заставляло парикмахера вздыхать — их разнообразные прелести или безупречные волосы, которые, возможно, не таили никаких сокровищ в отличие от волос Мэй, но зато и не требовали целой бутылки кондиционера за раз.

Мы с матерью начали отдаляться друг от друга именно во время стрижки — не ее, а моей. Первой подстригли Мэй, следующим был Бизер — ему сделали прическу под названием «Ветер люкс», которая обошлась почти в пять долларов. Для нее требовался тюбик геля, чтобы волосы спереди стояли торчком.

Мне никогда не нравилось стричься: во-первых, потому что по улице шныряли портовые крысы, которые наблюдали за происходящим, а во-вторых, потому что у мистера Дулинга сильно дрожали руки. Однажды я залепила уши пластырем, прежде чем идти в парикмахерскую: решила, что так будет труднее их отхватить, если мистер Дулинг промахнется, — но Мэй меня застукала и заставила снять пластырь.

Хотя я и не любила стричься, до тех пор это не особенно мне претило. Я наблюдала за тем, как мистер Дулинг выуживает ножницы из синей лохани и вытирает их фартуком. Но после первого же щелчка лезвий меня будто ударило электрическим током, и я вскрикнула.

— Что случилось?

— Больно!

— Где больно? — Мэй осмотрела мою голову и уши. Не найдя повреждений, повторила: — Где тебе больно?

— Волосы.

— У тебя болят волосы?

— Да.

— Отдельные волосы?

— Не знаю.

Мать снова меня осмотрела.

— Все в порядке, — сказала она и жестом велела мистеру Дулингу продолжать.

Парикмахер подцепил прядь волос, потеребил их и выпустил. Замер, отложив инструмент, вытер руки о передник, снова взял ножницы и на сей раз уронил их на пол.

— О Господи, — пробурчал Бизер.

Мэй метнула на него строгий взгляд.

Парикмахер пошел в дальнюю комнату за другими ножницами. Вынул их из коричневого футляра и пощелкал в воздухе, прежде чем приблизиться ко мне.

Я вцепилась в ручки кресла, собираясь с силами, а он взял очередную прядь. Я слышала его дыхание и шуршание ткани о ткань, когда мистер Дулинг протянул руку. А потом увидела свою первую полноценную галлюцинацию, как ее впоследствии назовут врачи. Зрительную и слуховую. Мгновенный образ Медузы и тысяч извивающихся змей у нее на голове. Змеи кричали и корчились, разрезанные пополам. Визжали так громко, что я не могла их остановить. Точно такой же ужасный звериный вой издавала собака у нас на острове, когда ее нога попала под колесо трактора. Я заткнула уши, но змеи продолжали вопить… Потом возникло лицо Бизера — испуганное, бледное… Оно вернуло меня к реальности, и я поняла, что кричу сама. Бизер стоял передо мной и звал меня, звал обратно. Внезапно я сорвалась с кресла и бросилась к двери.

Компания ребятишек на крыльце расступилась. Дети помладше заплакали. Я сбежала по ступенькам и услышала, как дверь за моей спиной открылась и захлопнулась: Бизер кричал вдогонку и просил подождать.

Когда он достиг причала, я уже отвязала канат моторки, и ему пришлось прыгать, чтобы попасть на борт. Бизер упал ничком, у него перехватило дыхание.

— Ты в порядке? — прохрипел он.

Я не смогла ответить.

Он посмотрел на Мэй, которая показалась на крыльце с Дулингом, — руки скрещены на груди, взгляд устремлен на нас.

Я трижды пробовала завести мотор, прежде чем он наконец взревел. А потом, позабыв о лимите в пять миль, со всей скоростью рванулась вперед, в открытое море.

Мы редко обсуждали случившееся. Мэй предприняла две бесплодные попытки вразумить меня — сначала отвезла в город, чтобы побеседовать с Евой, а потом позвонила кому-то из Бостонского научного музея и попросила объяснить мне, что в волосах нет нервных окончаний и что им не может быть больно во время стрижки.

Иногда, глядя в прошлое, можно вспомнить момент, когда твой мир изменился и все пошло по-другому. В искусстве чтения кружев это называется «точкой средоточия». Ева говорит, что это место, вокруг которого начинают возникать разнообразные завитушки и настоящие узоры. Стрижка стала такой точкой для нас с Мэй — в тот день все изменилось. Мгновенно, за доли секунды, за единственный взгляд, за короткий вздох.

В течение двух лет никто меня не стриг. Я так и ходила — с одной стороны волосы длинные, с другой — короткие.

— Это просто глупо, — однажды сказала Мэй, подходя ко мне с ножницами, чтобы закончить стрижку и восстановить свою власть. — Так нельзя.

Но я ни разу не позволила ей приблизиться.

Каждый вечер мы вместе ужинали, в основном сандвичами, потому что Мэй ходила в магазин лишь раз в месяц, когда ездила в город. Сандвичи всегда подавали в столовой, на красивом фарфоре, а вслед за ними ставили маленькую эмалированную тарелку с витаминными таблетками, которые мама называла десертом. Обычно это блюдо отнимало у нас много времени: Мэй требовала, чтобы мы ели витамины при помощи десертной вилки, одновременно ведя учтивые застольные беседы. Она научилась этому у Евы.

— У меня вопрос, — сказала я, балансируя двумя витаминными таблетками на лезвии ножа.

Мэй многозначительно взглянула на меня, и я отложила нож.

— Да? — отозвалась она, ожидая продолжения в том же стиле, — мы научились этому, чтобы избегать настоящих разговоров.

— Зачем ты отдала мою сестру?

У Бизера округлились глаза. Такие вещи мы не обсуждали. Никогда.

Мэй начала убирать со стола. Мне показалось, что в уголках глаз у нее слезы, но они так и не пролились.

После ужина я отправилась к себе. В свое убежище. Никто сюда не заходил. Каждый вечер, ложась спать, я натягивала на голову нейлоновый чулок, а сверху — лыжную шапочку, чтобы Мэй не могла остричь меня ночью. Я оснастила комнату нелепыми ловушками: веревками, колокольчиками, хрустальными бокалами, украденными из кладовой, — всем, что могло разбудить меня при появлении чужака. И это помогло. Мэй сдалась. Однажды мой пес Скайбо, которого минувшим летом подарил мне Бизер, так запутался в веревках, что пришлось их разрезать, зато больше никто меня не беспокоил. Спустя некоторое время Мэй вообще перестала заходить в мою комнату, но я не ослабляла бдительности ни на минуту.

Именно Ева расставила все по местам. Однажды, в конце лета, я отправилась к ней в магазин и попросила прочесть кружево. Не считая дня рождения, где чтение кружева было семейной традицией, обычно я ее об этом не просила. Мне не нравилось, когда меня «читают», от этого становилось страшно. Но сейчас я была в отчаянии. Скайбо пропал. Этот золотистый ретривер, которого Бизер выдрессировал еще щенком, не сидел на привязи и любил побродяжничать. Но, хотя Скайбо стал достаточно ручным, чтобы держать его дома, в нем оставалось нечто дикое. Он был отличным пловцом. Когда я купалась или каталась на лодке, он следовал за мной. А иногда отправлялся куда-нибудь один.

Я сходила с ума. Обыскала весь остров. Поехала в город, осмотрела причал, магазин с рыболовными принадлежностями и даже рыбачьи лодки. Но тщетно.

Наконец я пошла к Еве. Она плела кружево, сидя у камина, где не было огня, зато были шикарные хризантемы.

Лето заканчивалось, и вода была очень холодной. Я в отчаянии рассказала о случившемся и призналась, что боюсь худшего — что Скайбо умер от переохлаждения или угодил под мотор катера. Ева спокойно взглянула на меня и предложила чаю.

— Я не хочу, — возразила я. — Пропала моя собака.

Ева, как и Мэй, умела многозначительно смотреть. Я налила себе чаю, а она продолжала работать. Время от времени тетя посматривала на меня и жестом указывала на чашку.

— Твой чай остынет, — намекала она.

Я пила.

Прошла целая вечность, когда Ева наконец отложила подушечку и подошла ко мне. В руках у нее были ножницы — те самые, которыми она срезала кружево, когда заканчивала плести. Прием, изобретенный ею самой. Но вместо того чтобы срезать кружево, она состригла мои волосы.

— Вот, — сказала тетя. — Чары разрушены. Ты свободна. — Она положила косичку на стол.

— Какого черта?

— Следите за языком, юная леди.

Я встала и сердито посмотрела на нее.

— Можешь идти, — сказала Ева.

— А моя собака? — огрызнулась я.

— Не беспокойся о ней.

Я пошла к «Китобою», размышляя о том, все ли в моей семье сумасшедшие. Я знала, что я ненормальная. Мэй уж точно дошла до предела, превратившись в настоящую затворницу. И Ева, которая обычно действовала весьма разумно, теперь вела себя не так, как следовало.

Когда я добралась до причала, Скайбо сидел на носу лодки, мокрый, усталый, весь в колтунах. Я была так рада его видеть, что даже не задумывалась о том, где же он пропадал.

 

Глава 5

Только что рассвело. Я не могу заснуть. Положив принесенную Евой косичку в ящик прикроватного столика, тихонько спускаюсь и начинаю набирать номер Бизера, а потом решаю подождать еще час. Надо сказать брату, что с Евой все в порядке. Бизер молодчина. Сейчас ему точно не нужны проблемы. Бизер и его девушка Аня собираются пожениться. Как только закончатся экзамены, они отправятся в Норвегию, к ее родителям, а после свадьбы поедут в летнее путешествие по Европе. Им, думаю, будет приятно узнать, что с Евой все в порядке и что не придется менять свадебные планы.

Я мысленно составляю список. Позвонить Мэй. Позвонить в полицию. Хотя никто из них не заслуживает звонка. Не знаю, как можно быть настолько глупым, чтобы не найти восьмидесятипятилетнюю женщину в ее собственном доме.

Я вхожу в кафе — стены там расписал малоизвестный художник, которого мой прадедушка привез из Италии. Не помню, как его звали. В комнате много маленьких столиков. И повсюду кружево. На некоторых образцах — ярлычок «Круга», фирмы Мэй, но большинство вещиц Ева сплела сама. Стеклянный прилавок в углу, а на нем — банки со всевозможными чаями. Патентованные чаи со всего света, цветочные и травяные смеси, которые готовит Ева. Чашку кофе вы здесь не получите. Я рассматриваю банки, отыскивая тот чай, что назван в мою честь. Тетя однажды сделала мне такой подарок. Это смесь черного чая с красным перцем, корицей, кинзой и еще какими-то ингредиентами, которые Ева не назвала. Его нужно пить крепким и очень горячим — Ева говорит, что он слишком пряный для ее пожилых посетительниц. «Ты его или полюбишь, или возненавидишь», — сказала она, вручая мне подарок. Я его полюбила и пила целыми чайниками зимой, когда жила у Евы. На банке написано «Чай „София“», но мы с Евой между собой называем его «Трудным чаем».

За банкой — записная книжка, на обложке — стихотворение Дженни Джозеф, которое я узнаю. Оно очень популярное.

Когда я стану старухой, надену лиловое платье и красную шляпу, которая мне не идет и не в моде…

В записной книжке лежат несколько фотографий, в том числе Бизера и Мэй. И одно мое фото — вскоре после отъезда в Калифорнию. На снимке вымученная улыбка будто провисает из-за стелазина, который я принимала в те годы.

Судя по всему, у Евы на сегодня запланирована детская вечеринка. Я смотрю на настенный календарь. Он не обычный, а лунный, так что понять трудно. Узкие ломтики луны изображены в серых тонах напротив соответствующих дат. Как только мне кажется, что я начинаю понимать, я замечаю ярко-красную полную луну, возникшую в середине месяца. Она немного больше прочих лун и не соответствует ни одному из циклов. У меня уходит минута, чтобы догадаться: это не луна, а шляпка. Помнится, Ева говорила о клубе Красных шляпок, вдохновленном стихами Дженни Джозеф. Женщины, которые носят лиловые платья, собираются здесь по крайней мере раз в месяц, чтобы пить чай и читать кружево.

Столы уже накрыты. На каждом — свой чайник, чашки и блюдца на кружевных салфетках. Чайники — причудливые и разноцветные. Если решите стать постоянным клиентом и приходить в определенный день, не занятый какой-нибудь вечеринкой, то кружево на столе ваше. Вы платите в том числе и за него, гадали вам или нет. Многие посетители забирают кружево домой и используют в качестве салфеток. Еву это не тревожит, хотя я всегда считала подобное отношение расточительством. Кружева — произведение искусства, и следует вывешивать их в рамочках.

Большинство клиентов приходят сюда, чтобы им погадали. Ева никогда не читает кружево чаще двух раз в день — говорит, что это ее утомляет. Особенно теперь, с возрастом. Она не оставляет у себя деньги, вырученные за чтение. Все, что тетя получает за кружево и за гадания, отправляется Мэй и ее «Кругу».

Она может читать и больше двух раз, если надо. А если Ева ощущает, что у клиента серьезная неприятность или что дело срочное, она даже прочтет кружево бесплатно. Но больше всего ей нравится учить женщин читать самостоятельно, для себя.

— Возьмите кружево и посмотрите на него, — говорит она. — Прищурьтесь.

Если следовать инструкциям, то покажется, что вы видите картинки в кружеве, как и Ева.

— Продолжайте, — ободряет она. — И не бойтесь. Неправильного ответа быть не может. Вы читаете собственную жизнь, собственные символы.

Я нахожу чайную ложечку с монограммой Уитни и оглядываюсь в поисках любимого чайника — на самом деле это старый фарфоровый кофейник. Я грею его, потом завариваю чай, беру чашку и лунный календарь и иду к единственному столику в комнате, оставшемуся ненакрытым. На столике лежит потертое первое издание Эмили Пост.

Прежде чем открыть кафе, тетя Ева давала уроки этикета детям с Северного берега Бостона. Ребятишки из Марблхеда, Суомпскотта, Беверли-Фармс, Гамильтона, Уэнхэма и даже с мыса Анны приезжали к Еве поучиться изяществу манер. Она накрывала стол в гостиной для торжественного обеда, и дети, в костюмчиках и платьицах, рассаживались вокруг и совершенствовали свои светские манеры. Ева учила их вежливым застольным разговорам и избавляла от смущения, которое нередко овладевает детьми во время официальных празднеств.

— Задавайте вопросы, — советовала она. — Это поддерживает разговор и помогает переключить внимание. Выясните, чем интересуются ваши соседи и каковы их предпочтения. Задавая вопрос, скажите что-нибудь о себе — это сближает. Например, вот подходящее начало обеденного разговора — повернуться к своему соседу и сказать: «Я люблю суп. А вы?»

Она заставляла детей спрашивать друг у друга, любят ли они суп, и это неизбежно вызывало смешки, потому что вопрос был такой нелепый. Но тем не менее дети переставали стесняться.

— Итак, — говорила Ева после этого упражнения, — вы почувствовали себя уютнее?

Дети признавали, что почувствовали.

— А теперь задавайте другие вопросы и на сей раз внимательно выслушивайте ответ, — наставляла она. — Один из секретов хороших манер — умение слушать собеседника.

Я выпиваю целый чайник. В семь часов звоню Бизеру. Никто не отвечает. Я завариваю еще чаю. Пытаюсь позвонить брату в восемь. По-прежнему никто не берет трубку. Я решаю заварить чаю Еве и отнести наверх.

Кто-то стучит в дверь кафе. Поначалу я думаю, что это Бизер. Но на крыльце стоит девушка, лет восемнадцати или даже младше, с рюкзаком на плечах; сальные волосы разделены пробором и свисают до плеч, наполовину прикрывая огромное пунцовое родимое пятно на левой щеке. Моя первая мысль — это очередной подросток, который хочет снять комнату или хочет гадания, но, взглянув на площадь, я понимаю, что праздник закончился. На улице остались только собачники и уборщики. Быстро иду к двери, чтобы прекратить шум и не тревожить Еву, но тут свистит чайник. Я торопливо возвращаюсь и обжигаю ладонь, схватившись за ручку.

Девушка снова стучит, на сей раз громче и настойчивее. Я шагаю к двери. Мне видно гостью через волнистое стекло. Выражением лица она напоминает Линдли. Или, может быть, тем, как она колотит в дверь — изо всех сил, будто пытаясь ее проломить. Торопясь открыть, я замечаю патрульную машину, которая подъезжает к дому. Девушка оглядывается через плечо. Когда я добираюсь до двери, незнакомка уже на полпути вниз. Она оборачивается, и я вижу выпуклый живот. Я отворяю, но девушка чересчур проворна для меня — она ныряет в проулок в ту секунду, когда патрульная машина останавливается.

Я ставлю чайник и чашки на поднос и иду наверх. И тут снова раздается стук. Выругавшись, я опускаю поднос на ступеньку и открываю дверь. Там, вместе с Джей-Джеем и незнакомым парнем, стоит Бизер.

— Я тебе звонила, — говорю я брату. Стараюсь не казаться взволнованной, не выдавать своей радости.

Они заходят, и Бизер обнимает меня, надолго удержав в объятиях. Я отодвигаюсь и говорю, что все в порядке, Ева здесь.

— Я только что собиралась перезвонить тебе…

— Это детектив Рафферти, — перебивает Бизер.

Долгая пауза. Потом Рафферти произносит:

— Мы нашли тело Евы.

Я замираю. Не могу двигаться.

— Таунер… — Бизер снова меня обнимает, не только чтобы утешить, но и чтобы удержать на ногах. — Поверить не могу, что она мертва.

— Похоже, утонула, — продолжает Рафферти. — Или погибла от переохлаждения. К сожалению, в ее возрасте это вполне возможно, даже на суше… — Его голос слегка вздрагивает при этих словах.

Я бегу вверх по ступенькам и достигаю первой площадки, согнувшись от боли, — они все стоят внизу и испуганно смотрят на меня, не зная, что делать. Я ковыляю в комнату Евы, но ее там нет. Кровать по-прежнему застелена и не тронута со вчерашнего вечера.

Как можно быстрее я миную лабиринт помещений.

«Ева стара, — думаю я, — возможно, она больше не захотела спать здесь и предпочла комнату поменьше».

Но, несмотря на это, я начинаю беспокоиться. Лихорадочно перебегаю из одной комнаты в другую. И тут меня догоняет Бизер.

— Таунер?

Я слышу, как его голос приближается.

— С тобой все в порядке? — спрашивает он.

Разумеется, нет.

— Я только что ездил на опознание.

Я слышу звуки — голоса полицейских, которые эхом отдаются на лестнице, — но не могу разобрать, о чем речь.

— Мэй уже знает. — Бизер пытается меня остановить. — Детектив Рафферти был у нее утром.

Я нахожу в себе силы кивнуть.

— Они с Эммой нас ждут, — продолжает Бизер.

Я снова киваю и спускаюсь вслед за ним. Полицейские замолкают.

— Мне очень жаль, — говорит Джей-Джей.

Киваю в третий раз. Это все, на что я способна. Мы встречаемся взглядами с Рафферти, но он молчит. Машинально тянется, чтобы утешить меня, но тут же спохватывается, отдергивает руку и сует ее в карман пиджака, словно не знает, что с ней делать.

— Я должен был ей помешать, — говорит Бизер, охваченный чувством вины. — То есть я помешал бы, если бы знал. Но Ева сказала, что перестала купаться в море. В прошлом году.

 

Глава 6

Рафферти очень приятный человек. Он подвозит нас к пристани, чтобы мы могли сесть на «Китобой». Он описывает круг по кварталу в поисках местечка для парковки, потом наконец въезжает на тротуар, как можно ближе к лодочному сараю Евы.

— Я бы прислал кого-нибудь на патрульном катере, — оправдывается он, — но последний раз, когда полицейские появились возле вашего дома, Мэй в них стреляла.

Вы, должно быть, слышали о моей матери, Мэй Уитни. Все о ней слышали. Наверняка помните фотографию в «Юнайтед пресс», на которой Мэй целится из шестизарядного пистолета в толпу полицейских, явившихся на Остров желтых собак с ордером, чтобы забрать одну из женщин и вернуть мужу. Эта фотография была повсюду. Даже на обложке «Ньюсуик». Фото получилось таким броским, потому что на нем моя мать потрясающе походит на Морин О'Хара из какого-то вестерна пятидесятых годов прошлого века. За спиной Мэй маячит перепуганная молодая женщина, не старше двадцати двух лет, с белой повязкой на шее — ее спасли от мужа, который напился и попытался перерезать супруге горло. Двое маленьких детей на заднем плане играют со щенками золотистого ретривера. Потрясающая сцена. Если вы ее видели, то наверняка вспомните.

Именно эта фотография вкупе со способностью создавать рекламу — хотя то и другое вроде бы не в характере Мэй — возродила производство кружев в Ипсвиче. Снизойдя до общения с прессой, Мэй дала несколько продуманных интервью — не о спасенной женщине, хотя журналисты пришли именно за этим, а о кружеве, которое плели «островитянки», как их называли местные. Сами себя мастерицы называли «Круг», в память о том, как в старину женщины шили, собравшись кружком. Именно это слово стояло на фирменном ярлычке.

Мэй устроила журналистам экскурсию на маленькую фабрику, которую устроила вместе с «островитянками». Сначала отвела представителей прессы в прядильную мастерскую, расположившуюся в старой каменной лачуге. Ее выстроил мой дедушка, Дж. Дж. Уитни, в попытке одомашнить островных псов, но собаки не смели к ней приблизиться, поэтому домик стоял пустым, пока его не заняла Мэй со своими подопечными.

Попав внутрь, человек словно оказывался в средневековом замке. Женщины сидели за старинными прялками и станками. Царила тишина, не считая легкого гудения и потрескивания. Именно в прядильню попадали новенькие, то есть недавно спасенные от мужей, — те, кто был слишком робок, чтобы сразу присоединиться к остальным.

Мэй частенько работала вместе с ними. В основном они пряли кудель и получали льняную нитку. А иногда Мэй пряла золотистую собачью шерсть, но редко. Некоторые так и оставались в прядильне, но большинство женщин уходили отсюда, как только чувствовали себя готовыми к общению, и присоединялись к кругу кружевниц, работающих в старом кирпичном здании школы.

Мэй закончила экскурсию именно там. Женщины, положив на колени подушки, плели кружево, тихонько беседовали или слушали чтицу (обычно этим занималась моя мать: у нее красивый голос, и она обожала читать стихи вслух). Очарованные миром, который создала Мэй, и причудливым кружевом, которое она расстелила вокруг, репортеры в конце концов забыли, зачем пришли. Они вернулись в редакцию и написали о «Круге». Читательницы пришли в восторг, и женщины со всей страны стали присылать деньги и покупать новое ипсвичское кружево.

Бизер позволяет мне править «Китобоем». Когда мы достигаем острова, начинается отлив, поэтому стапеля подняты. Мы можем пристать, но на остров все равно не попадем. Я ненадолго задумываюсь: не высадиться ли на Бэк-Бич, — но в отлив это нереально, да и в другое время весьма проблематично. Нужен высокий прилив и полное затишье, чтобы хотя бы предпринять подобную попытку. Поэтому я понимаю, что придется сидеть в лодке у причала, пока кто-нибудь нас не заметит и не опустит стапеля.

Люди, живущие на островах, ценят уединение. Я не имею в виду места вроде Вайнярда или Нантакета. Их обитатели так далеки от большой земли, что вынуждены привлекать туристов, просто чтобы выжить. Но жители близких к материку островов любят одиночество и поднимают стапеля, потому что чувствуют себя уязвимыми. Всякий, кто проплывает мимо, непременно там высаживается.

Люди считают острова общественным достоянием. Здесь устраивают пикники и мусорят. Туристы стучатся к вам и просят разрешения позвонить, даже не подумав о том, что у вас, возможно, нет ни телефона, ни электричества. Поэтому островные жители поднимают стапеля.

Обычно стапеля имеют всего метр-полтора в длину, но в том-то и дело: во время прилива от поверхности воды до края поднятых стапелей всего около двух метров. Большинство людей способны преодолеть это расстояние, если отважатся на прыжок, — но рискуют не многие. Если вода стоит низко, прибавьте еще метра три — вот тогда островитяне по-настоящему ощущают свою недосягаемость.

Остров желтых собак самый уединенный из всех островов. Он представляет собой высокое гранитное плато площадью две тысячи гектаров, вокруг которого из воды вздымаются скалы, точно башни древней крепости. Если вам неизвестно о Бэк-Бич, на остров вы ни за что не попадете. Из-за крутизны утесов причал выстроен в сорока футах над водой, поэтому расстояние до стапелей еще больше, чем обычно. Их опускают при помощи гидравлического ворота. Пристань — одно из немногочисленных мест на острове, где есть генератор, при помощи которого заодно качают морскую воду в уборные. Когда мы ходили в местную школу и мать давала нам задание по чтению, я обычно сидела на насосной станции и читала при свете единственной электрической лампочки на острове, пока не засыпала или пока в генераторе не заканчивалось топливо. Эта лампочка олицетворяла для меня цивилизацию, и я всячески заботилась о ней.

На острове есть разные служебные постройки, но всего два жилых дома, по одному в каждом конце. Один принадлежит Мэй, а другой — моей тете, Эмме Бойнтон. Это дочь Евы, сводная сестра Мэй и, юридически, мать моей сестры Линдли. Дом Эммы, викторианский особнячок, просторнее, зато дом Мэй утеплен на зиму. Пока с Эммой не произошел несчастный случай — пока они с Кэлом еще были женаты, — тетя и ее дочь Линдли жили на острове только летом. Дядя Кэл тоже, если хотите и его посчитать. Я — не хочу.

В те времена все женщины «Круга» обитали в доме Мэй. Они собирали дождевую воду в цистерны, выращивали овощи себе для еды и коноплю для кружев. У них даже была корова, которую, по словам Евы, береговая охрана переправила на остров на вертолете. Когда-то они пытались разводить овец и пасти их на бейсбольной площадке, но собаки то и дело гоняли бедных животных, поэтому пришлось бросить эту затею. Теперь женщины питаются овощами, изредка — крольчатиной и, разумеется, рыбой и омарами. Не знаю, что они делают зимой. Никогда не спрашивала. Я в курсе лишь потому, что Ева мне писала.

Мы с Бизером двадцать минут сидим в лодке и ждем, пока кто-нибудь опустит стапеля. Наконец появляется тетушка Эмма, а вовсе не мать. Она идет, наклонив голову, и движется медленнее, чем раньше, от старости и от слабости. Она заметно одряхлела — в августе минует пятнадцать лет с нашей последней встречи. Сердце у меня замирает, когда я ее замечаю. Хотя тетушка Эмма меня не видит, она вдруг догадывается, что я здесь. Совсем как Мелани в «Унесенных ветром», которая видит Эшли, вернувшегося с войны, и внезапно понимает, что этот изможденный человек — ее любимый супруг. Тетя не бежит ко мне — не может, — но ее чувства летят как на крыльях, и у меня захватывает дух.

Когда мы встречаемся, она плачет. Долго стоим обнявшись. Эмма рыдает и твердит: «Я знала, что ты приедешь, я ей говорила».

Мое сердце на мгновение замирает. Она так рада нашей встрече, что я вдруг задумываюсь: может быть, тетя думает, что я ее дочь Линдли? Не исключено. Я знаю законы физики, которые действуют на нашей странной планете, — то есть сознаю, что мертвые не возвращаются, — но в то же время понимаю, что внезапное появление Линдли, которая погибла пятнадцать лет назад, было бы куда менее сверхъестественно, чем мое возвращение.

Мы вместе поднимаемся по стапелям, медленно, шаг за шагом. Эмма слишком слаба, чтобы идти быстрее, а я так запыхалась, что даже не могу говорить. Ничего страшного — даже если бы и могла, то не знала бы, что сказать. На берегу несколько чаек перевернули мусорный бак. Он прокатился несколько метров и остановился почти на самом краю утеса.

— Мэй тебя ждет, — говорит тетушка Эмма, указывая на старую школу на вершине холма. Сначала она шагает рядом со мной, потом берет Бизера под руку, кладет голову ему на плечо и тихонько плачет.

— Мне так жаль Еву, — произносит Бизер.

Тетушка, к моему удивлению, знает и понимает, что случилось с Евой. После несчастного случая пострадало не только зрение Эммы, но и ее мозг.

— Иногда Эмма узнает меня, а иногда нет, — неоднократно повторяла Ева.

Дверь в школу открыта. Я вижу «Круг». Женщины сидят с подушками на коленях. Одни мастерицы усердно работают, перебирая коклюшки и вплетая в кружево собственную жизнь. Другие не столько плетут, сколько слушают, устремив взгляд в никуда, захваченные звуком сильного и чистого голоса Мэй. Она читает Блейка, «Песни невинности и опыта»:

А потом возвращайся домой, детвора! Когда солнце зайдет и заблещет роса…

Мэй замирает, увидев меня на пороге. Она молчит долю секунды, а потом продолжает:

Наслаждайся весной вашей жизни, пока Скрыта мглой долгих лет от вас вечная тьма. [1]

Когда Мэй закрывает книгу и подходит к нам, я слышу чей-то голос — и он даже громче голоса матери.

— Ничего случайного не бывает, — говорит Ева, когда мы с Бизером переступаем через порог.

 

Глава 7

Мы сидим у Мэй. Невеста Бизера Аня приехала вчера вечером. Завтра они должны были отправиться в Норвегию, а через неделю — пожениться, но путешествие пришлось отложить на несколько дней: сначала должны пройти похороны Евы. Аня, разумеется, не в восторге. Да и чему радоваться? Хотя, по-моему, учитывая обстоятельства, она держится молодцом. Я понимаю, девочке здесь неловко. Она призналась мне в этом, когда приезжала с Бизером в Калифорнию и слушала лекции в Техническом университете. Я, конечно, уважаю Аню за искренность, но все-таки она мне не нравится. Наверное, отчасти потому, что не любит меня.

Аня всех нас недолюбливает, кроме, разумеется, Бизера. Интересно, много ли рассказал ей мой брат… Но Бизер вообще не болтлив. Когда я спросила, как все прошло на опознании, он пробормотал, что это было трудно, и упомянул о каких-то ракообразных. Я поняла: Бизер не станет откровенничать, и нужно задавать вопросы. Но его слова меня напугали и я решила, что ничего не желаю слышать.

Бизер и Аня еще спят, но остальные уже здесь, в здании школы, в ожидании священника: он должен встретиться с нами и условиться насчет службы, которая пройдет в унитарианской церкви — Ева была ее прихожанкой. Доктор Уорд скоро прибудет на катере. Он специально приехал на похороны Евы. Они дружили много лет. Мы видим катер — он далеко, но приближается с каждой секундой.

Все молчат, кроме двух маленьких детей, мальчика и девочки, которые сидят на полу в дальнем уголке и играют в мяч. Пол покоробился от старости, и каждый раз, когда малыши бросают мяч, он катится далеко в сторону. Детям это кажется очень забавным. Они хихикают и гонятся за мячом, чтобы тот не вылетел за дверь. Нервная молодая женщина, видимо, их мать, наблюдает за ребятишками. Они проделывают это несколько раз, а потом звук прыгающего мяча ей надоедает. Не в силах больше терпеть, она встает и отбирает игрушку. Девочка начинает плакать, а за ней и мать. Увидев это, кружевницы подходят, становятся вокруг, утешают.

— Пусть поиграют, — говорит женщина постарше. — Игра — это хорошо. — Она возвращает девочке мяч, и та подозрительно смотрит на него.

Потом кто-то замечает катер у причала. Я немедленно узнаю священника, пусть даже не видела его много лет, но молодая женщина не знает доктора Уорда и заметно нервничает.

— Все в порядке. — Мэй ободряюще кладет ей руку на плечо. — Он приехал ко мне.

Нервная молодая мать уходит вместе с остальными. Женщины тихонько беседуют с ней — не могу разобрать о чем, — и наконец им удается вызвать у подруги улыбку. Девочка не играет — кладет мяч на пол и смотрит, как он медленно катится к открытой двери, на мгновение останавливается, а потом скачет по гранитным ступенькам, подпрыгивает и исчезает из виду. В дверном проеме, точно в раме, — Мэй, которая торопится к причалу встречать священника.

Она думает, что лучше пригласить доктора Уорда в большой дом, подальше от кружевниц, которые, мягко выражаясь, необщительны, и вдобавок «они все равно заняты и не стоит отвлекать их от работы».

Бизер и Аня уже встали. Брат предлагает священнику кофе. Аня ничего не делает, но, по своему обыкновению, словно приклеена к жениху. Мой брат, точно калека, учится заново ходить — не отрываясь от нее и будто позабыв, что он не всегда передвигался именно так.

— Мы хотим провести службу в другом месте. — Доктор Уорд размешивает сахар и позвякивает ложечкой о края чашки. — Например, в Сент-Джеймсе.

— Зачем? — спрашивает Мэй.

— Потому что будет слишком много гостей. Эта церковь — единственное место, которое способно всех вместить.

— Сколько гостей? — У Мэй дурное предчувствие.

— Полагаю, человек двести. Плюс-минус.

— Двести? — Аня поражена. — Если бы я умерла, на мои похороны ни за что не пришло бы столько народу.

— Плюс-минус, — повторяет священник.

У Мэй буквально волосы становятся дыбом при мысли о такой толпе. Не в силах усидеть, мать встает и начинает ходить по комнате.

— Двести человек… — произносит Аня.

— У Евы было много друзей, — перебивает Бизер, намекая, чтобы она замолчала. — Эти ее уроки этикета…

— Эти ведьмы… — Мэй хмурится.

Священник беспокойно ерзает. Некоторые, особенно кальвинисты, считали и Мэй ведьмой. Особенно с тех пор как обитательницы острова стали называть себя «Кругом». Доктор Уорд хорошо помнил, как они сменили официальное название фирмы и вместо «Островитянок» стали «Кругом». Ему это не понравилось — он так и сказал Еве. Новое название имело определенные ассоциации, и священник полагал, что от таких вещей лучше держаться подальше. Он всегда недоумевал, впрочем, как и все, что на самом деле происходит на Острове желтых собак. Кое-кто считал, что «островитянки» устраивают шабаши. Поскольку в наши дни в Салеме ведьмы повсюду, нетрудно счесть компанию женщин ведьмовским ковеном, особенно если они называют себя «Кругом».

Ева рассмеялась, когда священник об этом заговорил, и велела успокоиться — мастерская названа вовсе не в честь ведьм, а в память о старинной женской традиции собираться в кружок за шитьем. И все же священник опасался, что название могут неверно понять. Он предупредил, что это помешает предприятию успешно развиваться. Но женщины все равно продолжали заниматься своим делом. И, насколько можно было судить, ничто им не мешало. Вскоре Ева начала продавать в кафе кружева, сплетенные «Кругом», и до сих пор они отлично расходились. Впрочем, нужно быть сумасшедшим, чтобы принимать деловые советы от священника.

Так или иначе, доктор Уорд явно испытал облегчение, когда понял, что, во-первых, Мэй не принадлежит к числу ведьм, а во-вторых, вообще их не любит. Он решил, что в этом она похожа на кальвинистов.

— Кто такие кальвинисты? — спрашиваю я.

Лишь сказав это, понимаю, что читаю его мысли. Он пугается. Мысли доктора Уорда нетрудно прочесть, он весь нараспашку, я ничего не могу с собой поделать. Так иногда бывает с праведными людьми — их ум открыт миру и ничем не защищен в отличие от нашего.

Мэй по-настоящему встревожена. Поначалу я решила, что она сердится, поскольку я нарушаю одно из правил этикета. Нельзя читать чужие мысли, если тебя не попросили, — это вторжение, нечто вроде нарушения границы. Но если я могу с такой легкостью читать мысли доктора Уорда, то мысли Мэй — тем более. Все мы до определенной степени — Читающие, хотя мать и отрицает. Она может признать, что у нее невероятно сильная интуиция, а по-моему, это почти одно и то же. Значит, она злится либо из-за ведьм, чего я совершенно не понимаю, либо на меня из-за священника. Во всяком случае, ее гнев реально ощутим. Даже доктор Уорд его чувствует.

— О чем вы думаете? — Он ждет ответа.

— Сами знаете о чем, — отвечает Мэй. — Сомневаюсь, что вообще нужно проводить службу.

— Я думаю, Ева хотела бы хоть какую-нибудь церемонию, — говорит доктор Уорд.

— Церемония — это хорошо. — Первые слова, произнесенные тетушкой Эммой.

— Ева была довольно религиозна, — продолжает священник.

— Ева? Религиозна? — Мэй смеется.

Я скорее склонна поддержать доктора Уорда, но на сей раз вынуждена согласиться с матерью. Ева числилась прихожанкой, но трудно было назвать ее религиозной. Летом она составляла букеты для салемской церкви, а еще могла обсуждать Священное Писание с настоящими знатоками, хотя редко посещала службу. Однажды Ева сказала, что мысли о духовном чаще всего приходят к ней на свежем воздухе — в саду или на море.

— Я полагаю, она бы не отказалась, — настаивает доктор Уорд. В его голосе звучит раздражение, которое он немедленно скрывает под неискренней улыбкой.

— Тогда именно вы и будете все организовывать, — говорит Мэй и выходит.

Я сержусь, потому что это так похоже на нее — бросить все и уйти. Моя мать может справиться с шерифом, салемской полицией и десятком назойливых папарацци, она заправляет собственным бизнесом и дает отличные интервью «Ньюсуик», но в семейных вопросах абсолютно беспомощна.

— Не знаю, зачем вообще спрашивают ее мнение, — говорю я жестко. — Ставлю десять против одного, что Мэй даже не придет, если мы все-таки устроим службу.

— Но ты ведь придешь, не так ли? — Бизер тоже раздражается, и ему тут же становится стыдно. — Прости. Пожалуйста, давай не будем ссориться.

— Прости, — искренне отвечаю я.

— Давайте проведем панихиду в унитарианской церкви, как мы и хотели, — предлагает доктор Уорд. — Кто не успел, тот опоздал…

Я воображаю себе магазинный прилавок и очередь с номерами. Лучше об этом умолчать.

Долгая пауза.

— Ты в порядке? — спрашивает меня доктор Уорд.

— Прошу прошения… — отзываюсь я, не зная, что еще сказать.

— Мы все скорбим. — Его глаза увлажняются. Священник протягивает руку, чтобы коснуться меня, но перед глазами у него все расплывается от слез, и он хватает пальцами воздух.

Позже я слышу, как Аня разговаривает с Бизером. Они думают, что одни в доме.

— У тебя странная семья. — Аня произносит это нежно — пытается пошутить.

Даже не видя лица брата, я знаю — он не улыбается.

Когда я была в депрессии — после самоубийства Линдли, — то согласилась пройти курс шоковой терапии. Это противоречило желанию Евы и, разумеется, Мэй (отчасти именно потому я и решилась), но врачи настойчиво рекомендовали терапию. Я провела в больнице полгода. Перепробовала все обычные антидепрессанты, хотя в те времена еще не появился флуоксетин, — препараты, которые давали мне врачи, были менее эффективны. И вдобавок я принимала нейролептики — против галлюцинаций. Я выпила столько стелазина, что не могла глотать. Почти не могла говорить. И лекарства не помогали. Галлюцинируя, я вновь и вновь видела Линдли на скалах — она стояла на ветру, точно фигура на носу старого корабля, готовясь прыгнуть. В ночных кошмарах мне снилось, как Кэла Бойнтона, отца Линдли, рвут собаки. К тому времени я начала понимать, что это и есть иллюзия, хотя, надо признать, действительно верила, что собаки растерзали Кэла, что он погиб. Врачи называли это «галлюцинаторным исполнением желания».

Что ж, Кэл не умер в отличие от Линдли. Как бы я ни старалась, но не могла изгнать эти образы из своего сознания. Врачи сказали, и я сама так думала, что может помочь шоковая терапия, поэтому я согласилась. Я была исполнена энтузиазма. В ответ на это Мэй прислала книгу Сильвии Плат «Под стеклянным колпаком». Заметьте, не принесла лично — мать ни разу не навестила меня в больнице, — а передала книгу с Евой и наказала читать мне вслух, если понадобится.

— Я все решила, — заявила я Еве.

Было не так уж ужасно, по крайней мере по моим ощущениям. И терапия помогла. Потребовалось несколько сеансов, но в конце концов образы начали отступать. Сон о Кэле стал обыкновенным кошмаром, от которого я могла пробудиться, прежде чем картинка успевала стать по-настоящему безобразно-непристойной. Хотя образ Линдли не пропал окончательно, он сузился до размеров маленькой черной коробочки, которая всегда находилась слева в поле зрения. Не то чтобы он исчез. Просто мне больше не нужно было непременно смотреть на него. Я могла взглянуть на что-нибудь другое, по своему желанию. Так я и делала.

Впервые, насколько помню, у меня появился план. Я решила переехать в Калифорнию. Меня приняли в Калифорнийский университет, и я сказала врачам, что поступлю в колледж, как и собиралась поначалу. Те пришли в восторг. Решили, что я исцелилась, что их новое современное лекарство помогло.

Перед тем как я прибегла к шоковой терапии, Ева, в последней попытке меня отговорить, сказала нечто странное. Мои видения ее отнюдь не тревожили. Для профессиональной Читающей видения — именно то, что надо.

— Иногда, — сказала она, — неправильны не образы, а их толкование. Порой невозможно понять картину, если нет перспективы.

Ева ратовала за беседы с психиатром, но не за шоковую терапию, — по крайней мере так мне казалось. Лишь много лет спустя она объяснила, что на самом деле имела в виду: ее посещали те же видения. Ева видела обе картинки в кружеве — и Линдли, и собак, — но воспринимала их как символы, а я — как нечто реальное.

— Это я виновата, — вздохнула Ева. — Я должна была предвидеть…

Все мы пытаемся притупить боль.

— Люди задним умом крепки, — закончила она с грустной улыбкой.

Шоковая терапия стерла большую часть моей кратковременной памяти. Причем без следа. Я помню весьма немногое из того, что произошло тем летом. Возможно, к лучшему — именно этого я и хотела. А еще, и это весьма необычно — один случай на тысячу, если верить статистике, — шоковая терапия уничтожила множество моих долговременных воспоминаний. Врачи уверяли, что память вернется, и по большей части так и случилось. В отличие от людей, которые теряют память с годами, я по прошествии времени вспоминаю все больше. Память возвращается фрагментами, а иногда целыми историями. Некоторые из них я записывала, пока находилась в клинике, а потом поступила в университет и мне надоело. Я проучилась всего один семестр. Сообщила Еве, что бросаю учебу из-за стелазина: мол, у меня все плывет перед глазами и я не могу читать-писать, так оно и было. Я устроилась на работу к одному продюсеру читать и отбирать сценарии — сначала ему, а потом в студии.

Ева какое-то время убеждала меня вернуться в университет. Или приехать домой и поступить в бостонский колледж.

 

Глава 8

Я выиграла бы пари. Мэй так и не пришла на похороны Евы. Тетушка Эмма здесь, в сопровождении Бизера и Ани. Мать даже не удосужилась заглянуть.

— У Мэй свой способ отдавать последние почести. — Аня, кажется, считает нужным объясниться. — Утром она развеяла лепестки пионов по четырем ветрам.

Я молчу. Все, что будет сказано, покажется слишком саркастичным.

Когда мы подходим к церкви, снаружи толпятся люди в ожидании, когда их впустят. Рафферти тоже здесь — у дальней стены, под органом, который вздымается на высоту двух этажей до самой кровли. Ему, кажется, неловко в темном костюме — в том числе оттого, что все его разглядывают. Впрочем, смотрят только женщины. Рафферти — красивый мужчина, и оттого еще больше смущается в толпе, состоящей практически из одних женщин.

Эту старую церковь, первую в Салеме, построили пуритане. Две салемские ведьмы были здешними прихожанками. А еще именно в этой церкви отлучили Роджера Уильямса, когда он взбунтовался, отказавшись быть священником или хотя бы посещать службы, пока его паства не прервет всякое сношение с Англией. Он бежал из массачусетских колоний, спасаясь от суда, и основал Род-Айленд — пробный образчик религиозной терпимости.

Сегодня первая салемская церковь — унитарианская. Она сильно отдалилась от своих пуританских корней, но все-таки они уходят глубоко в прошлое. Здание на Эссекс-стрит, наименее подходящее для сборищ, значительно изменилось с годами. В начале девятнадцатого века, когда Салем изрядно разбогател на торговле, церковь перестроили в камне и красном дереве, снабдили массивными деревянными скамьями по центру и уютными бархатными кабинками для богатых семейств вдоль стен. Свет проходит сквозь огромные, от пола до потолка, окна и озаряет внутреннее убранство церкви мутным серо-розовым цветом, отчего все кажется очень красивым, даже слегка фантастическим.

Церковь сурова и элегантна — подобный стиль можно найти только в этой части Нового Света.

Мы сидим на фамильной скамье Уитни, с подушками, набитыми конским волосом, и пыльной бархатной обивкой, некогда бордового цвета, а теперь розовой и протертой. Скамьи в середине церкви уже отреставрированы — именно там и сидят простые прихожане. Даже сегодня, когда церковь настолько переполнена, что люди вынуждены стоять, фамильные места закрыты для всех, кроме нашего семейства. Вероятно, так поступили из соображений удобства, но отчего-то кажется, что это способ отделить нас от толпы. Мы сидим лицом к пастве, а не к кафедре, и ощущаем себя выставленными напоказ. Я вижу, как прихожане украдкой посматривают на нас, когда им кажется, что мы не замечаем. Может быть, так всегда бывает на похоронах — эти взгляды. Просто родственники умершего ничего не замечают, потому что сидят лицом вперед и смотрят на гроб, а не на паству.

На улице уже более тридцати градусов.

— Рановато для такой жары, — говорит, входя в церковь, пожилая женщина.

В ее голосе звучит обвинение, и я оборачиваюсь посмотреть, к кому она обращается. Но нет, это просто общие слова, никому не адресованные, может быть, кроме Бога, потому что церковь — его дом. Женщина констатирует факт, оповещает присутствующих. В этой части света такое нормально: люди следят за колебаниями погоды, как за состоянием собственного банковского счета, когда желают удостовериться, что у них достаточно средств и что они не вызовут нареканий кредиторов. Смешно. Разве погоду можно контролировать? Или они считают, будто Бог обязан выдавать определенное число жарких, снежных или дождливых дней, которое нельзя уменьшить или увеличить?..

Церковь полна женщин. Все в шляпах и льняных платьях. Они выглядят почти по-южному и кажутся неуместными на фоне холодной каменной архитектуры. Мой взгляд падает на середину церкви, где сидит компания дам, одетых в разнообразные оттенки лилового, в красных шляпах. Это постоянные клиентки Евы. Люди, которых она считала друзьями.

Войдя в церковь, прихожане усиленно обмахиваются чем попало — шляпой, программкой воскресной службы. Они звучно вздыхают. В церкви нет кондиционера, в ней стоит сырой запах каменного английского погреба, заплесневелого и холодного, в котором еще пахнет яблоками с минувшей осени и хвоей, оставшейся с Рождества. Люди успокаиваются, когда наконец им становится прохладнее, перестают обмахиваться и суетиться. Мелькают быстрые приветственные улыбки, которые тут же скрываются под приличествующим скорбным выражением. Я слышала, как некий голливудский продюсер сказал одному актеру: «Ведите себя так, будто вы одеты в черное». Вот как сейчас держатся прихожане.

А вот кто здесь на самом деле одет в черное, так это ведьмы. Но они и так носят этот цвет круглый год. К тому же среди присутствующих только они искренне не считают происходящее поводом для грусти. Ведьмы тихонько переговариваются и здороваются со знакомыми. Ева однажды объяснила, что для ведьм смерть не то же самое, что для нас, потому что они не связывают с ней идею вечного проклятия.

Доктор Уорд произносит хвалебную речь. Говорит о доброте Евы, о ближних, которым она помогала.

— В конце концов, людей судят по их поступкам.

Он зачитывает целый список добрых дел Евы, о которых я понятия не имела. Возможно, тетя хвасталась бы ими, будь она другим человеком. Я сознаю, что дети эгоистичны. Мы любим их и думаем только о них. Но они не думают исключительно о нас. Я уехала отсюда девочкой — и, в некотором смысле, до сих пор не повзрослела. Выясняется, что я не знала некоторых вещей о собственной тете. Сожалею об этом, сидя в церкви. Сегодня мне многого жаль.

Отец Уорд откашливается.

— Ева Уитни каждый день купалась в море, начиная с мая. До того как на воду спускали лодки. Рыбаки выходили в море, когда Ева начинала свои ежедневные заплывы, потому что понимали: наступила теплая пора. Первое купание Евы в сезоне было своего рода городским праздником. Когда она входила в воду, все дружно задерживали дыхание. На следующий день мы надолго убирали снеговые лопаты — наступила весна… — Он обводит взглядом прихожан. — А теперь все изменилось. Весна пришла, но Евы больше нет с нами.

Священник смотрит на тетушку Эмму, на нас с Бизером. Брат ерзает на скамье.

— Всему свое время, и время всякой вещи под небом, — говорит священник.

Он обрывает фразу и сходит с кафедры, уступая место Энн Чейз, которая идет к возвышению с листками в руках. Черное платье касается края нашей скамьи, когда Энн проходит мимо. Доктор Уорд, вспомнив о хороших манерах, помогает ей подняться по ступенькам — учтивый жест старого джентльмена. Энн берет священника за руку, и я понимаю, что это она его поддерживает, помогая спуститься. Доктор Уорд медленно идет к переднему ряду и садится напротив гроба. Он смотрит прямо перед собой.

Я не видела Энн Чейз с того самого лета, когда умерла Линдли. Она не намного старше меня — может быть, лет на пять — и кажется слегка постаревшей, но в остальном ничуть не изменилась за пятнадцать лет. Разве что черты лица стали менее четкими: как будто ученик снял копию с картины старого мастера — скорее намек, нежели реальность.

Она не представляется. В этом нет нужды. Не считая Лори Кэбот, Энн Чейз — самая известная личность в Салеме, прямой потомок Джайлза и Марты Кори, знаменитых прихожан первой салемской церкви (обоих казнили за колдовство в период массовой истерии). Разумеется, они не были колдунами. На стене на всеобщее обозрение вывешены помилования, подписанные королевой Елизаветой II в конце двадцатого века, — но для Джайлза и Марты уже ничего не исправить, и, говорят, для Энн тоже.

— Грехи отцов, — шепчет кто-то. Достаточно громко, чтобы все расслышали.

Но если Энн и слышит, то не подает и виду.

Большинство жителей города думают, что Энн стала ведьмой в знак семейного протеста, доведенного до абсурда — «если не можешь победить, присоединяйся», «если вы так думаете — значит, это правда». Не знаю.

Энн Чейз уже практиковала колдовство в те времена, когда я покинула Салем. Она жила в хипповской коммуне в Гейблс, выращивала травы и заваривала «волшебный» грибной чай для друзей. Тогда она предпочитала не черные платья, а длинные развевающиеся юбки с индийским рисунком — из той же ткани, что и покрывала, которые мы с Линдли купили на Гарвард-сквер. Энн обычно ходила босиком, делала хной татуировки на костяшках пальцев и носила на ноге браслет, который вился вокруг лодыжки точно серебряная лоза.

Иногда мы с Линдли думали, что Энн очень экзотична. Но чаше всего склонялись к мысли, что она просто ненормальная, — например, в тот день, когда мы увидели ее на пристани Дерби, где она произносила любовные заклинания для своих подруг, которые бегали за ней точно щенята. Мы частенько следили за происходящим из гавани, с борта «Китобоя», поставив его у чужого причала. Наблюдая за Энн, мы смеялись и прикрывали рот, чтобы нас не услышали. Но наверное, любовные чары возымели действие, потому что подруги Энн, одна за другой, рожали детей, одевали их в яркие хипповские футболки и кормили грудью в общественных местах. Разумеется, время хиппи давно прошло, но, как говорила Линдли, «в Салем шестидесятые пришли лишь в семидесятых». И она была права. Когда корабль шестидесятых вошел в салемский порт, Энн Чейз одной из первых прыгнула на борт. А когда он отошел от причала, она осталась стоять на берегу. Здесь был ее дом.

В те годы все, так или иначе, занимались магией, но Энн подняла дело на новый уровень. Вместо гадания на картах и по «Книге перемен» она занялась френологией. Могла предсказать судьбу, исследовав шишки на черепе. Энн бралась обеими руками за голову клиента и нажимала, будто выбирала арбуз на рынке, а потом сообщала, скоро ли вас ждет свадьба и сколько будет детей. Линдли пару раз побывала у Энн, а вот я не захотела, потому что не люблю, когда меня трогают за голову. И потом, Ева могла предсказать мою судьбу когда угодно, стоило только попросить.

Лучше всего у Энн получались масла. Она выращивала травы в ящиках на окне, варила лекарственные зелья и извлекала эссенции. Со временем, когда ее бывшие товарки превратились сначала из хиппи в яппи, а потом в обыкновенных домохозяек, Энн заменила подруг кошками. Она открыла магазин трав на пристани Пикеринг — еще до того, как этот район стал престижным, — и дела у нее шли неплохо. Во всяком случае, она сумела удержаться там, даже когда Пикеринг сделалась весьма фешенебельным местом. Ее бизнес процветал, поэтому Энн перестала выращивать травы в ящиках на окне и начала покупать их у Евы. Именно так они и подружились.

Превращение Энн в «городскую ведьму» шло постепенно. По рассказам Евы выходило, что однажды утром Энн проснулась и поняла, что стала ведьмой. На самом деле это было не мгновенное решение, а эволюция. Но именно семейная история сделала Энн знаменитой.

Салемские ведьмы — местные, которые практикуют у нас, или приезжие, которые перебрались в Салем, потому что это безопасное место для ведьм, — все вращаются вокруг Энн Чейз. Знакомство с ней для них все равно что знак доблести, доказательство того, что салемские ведьмы действительно существовали, — «вот посмотрите, каких успехов мы достигли». Разумеется, это ничего не доказывает (потому что Джайлз и Марта Кори были не колдунами, а просто несчастными жертвами), но единожды проведенную черту трудно стереть. Сидя в церкви, я гадаю, как себя чувствует Энн в качестве талисмана.

Она говорит несколько минут — о саде Евы и о спасении редких растений (об этом много лет писали в журналах). Я хочу послушать Энн, но кто-то снова начинает шептать, и мне не удается сосредоточиться. Оглядываюсь, но не нахожу источник шума, и опять пытаюсь прислушаться к Энн, которая повествует о жизни Евы.

— Ева, насколько мне известно, спасла минимум один вид от исчезновения, — говорит она.

— Крайнее преувеличение, совершенный бред, — шепчет тот же голос, на сей раз достаточно громко, чтобы я услышала. Я оборачиваюсь и шикаю на женщин слева, полагая, что это одна из них. Они бросают на меня странные взгляды.

— Как будто у тебя две головы, — произносит голос мне в самое ухо, громче и ближе. Я узнаю — это Ева. Она говорит так громко, что слова разносятся по всей церкви. И уж точно — в той ее части, где сидим мы. Но несомненно, я единственная, кто слышит.

— Ева Уитни была одной из нас, — продолжает Энн, и некоторые ведьмы аплодируют. — Неофициально, конечно, но это правда.

Я смотрю на священника — именно этого ждет от меня Ева. Не знаю, с чего я взяла, но не сомневаюсь. Отец Уорд был ее другом. Я помню, как они допоздна обсуждали с Евой Библию и литературу.

Смотрю на отца Уорда. Он смущен, но пытается держать себя в руках.

— Я помню любимую цитату Евы, — говорит Энн. — «Трава вновь вырастет весной, но вернешься ли ты, мой милый друг?» — Она в упор смотрит на меня, произнося эти слова.

Энн спускается с кафедры, и священник вновь приближается к гробу. Когда Энн проходит мимо, ее черное одеяние развевается, точно у ведьмы, летящей на помеле.

Рассказы людей о Еве воскрешают во мне небольшое воспоминание: обо всех нас, о ней самой и о «том дне, когда человек полетел» — так выражается Бизер.

Это случилось в сочельник. Отца Уорда недавно назначили к нам, и Ева всячески его поддерживала, заставляя прихожан посещать службу. Бизер в том году должен был играть на колокольчиках вместе с двенадцатью другим и детьми, наряженными в одинаковые красные костюмы. Каждый ребенок держал колокольчик, и они в странном ритме исполняли «Оду к радости» — поочередно, по сигналу, поднимали колокольчики и трясли ими так энергично, словно от этого зависело спасение души. Когда выступление закончилось, Бизер вернулся на скамью. От смущения и от жары он раскраснелся — по настоянию доктора Уорда в церкви топили как можно сильнее, чтобы дети не замерзли в старом здании, где гуляли сквозняки.

Скамьи в центре церкви стоят на небольшом возвышении, в шесть-семь дюймов, — непривычная конструкция. Если забыть об этом, можно упасть. Помню, как я сидела в тот вечер на нашей фамильной скамье вместе с Бизером. Служба заканчивалась. Хор пел точь-в-точь как сегодня. Какой-то пожилой джентльмен торопился домой и, увидев просвет в веренице идущих к причастию прихожан, решил нарушить правило и влезть без очереди, но, должно быть, забыл про ступеньку.

Сильнее всего я запомнила выражение лица Евы в то мгновение, когда старик начал валиться на нас, головой вперед, точно в полете, — его ноги были почти параллельно полу. Бизер заметил опасность раньше остальных и выкрикнул: «О черт!» Если бы мы находились дома, Ева бы его за это отшлепала, но, прежде чем тетя успела до него дотянуться, брат нырнул на пол, утащив меня за собой.

Все прихожане как по команде обернулись и увидели Еву с воздетыми над головой руками: она перехватила старика налету, совсем как тренер, который страхует прыгуна с шестом. Это изменило траекторию полета и, вероятно, спасло беднягу от увечья. Прежде чем упасть, человек будто завис на секунду в воздухе.

Я подумала: «Все будет в порядке, если он действительно поверит в то, что летит».

Но старик растерялся. Его лицо искривилось, и он грохнулся всей тяжестью на колени Евы и на нашу скамью, расколов пластинку красного дерева. Каким-то чудом он все-таки не пострадал. Ева тоже. Помню, как впечатлился Бизер тетиными ловкостью и смелостью. Целыми днями об этом твердил.

— О черт, — шепчет кто-то, и я вижу, как Бизер улыбается.

Я осознаю, что воспоминание предназначалось ему, а не мне. Он смеется и плачет, погружаясь мыслями в прошлое. Потом солист хора начинает петь «Раглан-роуд». Странный, но хороший выбор. Его сделал мой брат, и я знаю, что Еве бы понравилось.

Вижу, как Энн улыбается, проходя мимо в развевающемся платье, и ощущаю легкое движение: дух Евы устремляется к ней. Я смотрю на Бизера, чтобы понять, заметил ли он, но брат уже встал и идет к гробу вместе с теми, кому предстоит его нести. Он ничего не увидел.

Потом все мы идем вслед за гробом. Когда массивные двери открываются, прохладный воздух церкви превращается в тонкую дымку, из которой мы попадаем на раскаленный асфальт. Но, прежде чем идти дальше, все вдруг останавливаются. Никто не хочет выходить. Шаг наружу — это конец чего-то, серьезная перемена. Мы это ощущаем. Дело не в том, что на улице почти сорокаградусная жара, а в чем-то другом. На мгновение порог кажется слишком высоким, чтобы через него перешагнуть: так думают не только несущие гроб, но и остальные. Никто не желает быть первым. В одной секунде — вечность, и мы в ней застыли. Наконец отец Уорд рушит заклинание и выходит из церкви.

От асфальта поднимаются волны жара, искажая фигуры людей и размывая очертания — не только лицо Энн. Как будто все мы стали духами, и гроб, с его темными горизонтальными линиями, — единственное, что обладает подлинным весом. Люди движутся медленно и осторожно по ступенькам, глаза постепенно привыкают к яркому солнцу.

Никакого катафалка у входа. Прихожане решили сами отнести гроб на кладбище — Бизер, Джей-Джей и несколько молодых людей, которых я не знаю. Наверное, знакомые Евы.

Чуть дальше по улице, у Дома ведьм, — группа малышей из детского сада. Они пришли на экскурсию. Держатся за, толстую желтую веревку с петлями через каждые полметра. Каждый ребенок цепляется за петлю одной рукой, некоторые рассеянно сосут палец. Несколько ребятишек постарше, привыкшие гулять парами, а не на веревочке, держат друг друга за руки, одновременно не выпуская петли — на всякий случай. Наверное, нелегко ходить таким манером, но сейчас они никуда не идут, а стоят в очереди, ожидая, когда их пустят в музей.

Удивляюсь воспитателям: зачем приводить детей сюда, в дом Джонатана Корвина, судьи, который приговаривал ведьм к повешению? Впрочем, он был менее жесток, чем остальные. Но дети этого не поймут. Они, как и я в их возрасте, считают, что Дом ведьм — это место, где ведьмы живут. Если они вообще о чем-нибудь думают, то о грядущем Хэллоуине, конфетах и маскарадных костюмах. Они не оценят эту печальную историю. Некоторые ребятишки дремлют на жаре, скучают и ищут развлечений. Их внимание привлекает гроб, который медленно выплывает из церковных ворот, и дети смотрят, как он движется по улице. Глядят не отрываясь, широко раскрыв глаза, не понимая, что не следует этого делать. У них нет никакого почтения к смерти, для малышей это часть экскурсии. А может быть, дети думают, что мы уличные актеры, которые бродят по городу и зазывают туристов в Салемский музей ведьм, в подземную тюрьму или в очередной дом с привидениями.

Мы минуем сады Роупс-Мэншн. Машины останавливаются, когда мы переходим Эссекс-стрит и движемся к Каштановой улице — любимой улице Евы. Изначально Уитни жили именно там, прежде чем их вынудили переселиться на Вашингтон-сквер вместе с другими республиканцами — сторонниками Джефферсона.

Это идея Бизера — свернуть на Каштановую улицу и пройти мимо бывшего особняка Уитни, а потом по Флинт-стрит и Уоррен описать круг, вернуться на Кембридж-стрит и направиться к кладбищу. В свое время мы пришли в восторг от этого плана (Еве бы понравилось), но он чересчур амбициозен. Его практически невозможно реализовать на такой жаре. Я уже устала и запыхалась. По-моему, лучше понести гроб прямо, безо всякого круга почета. Пытаюсь внушить Бизеру эту мысль, но, едва процессия оказывается на Каштановой улице, брат сворачивает направо, как и предполагалось, и гроб плывет за ним, раскачиваясь точно лодка.

Летом Каштановая улица пестрит цветочными ящиками и горшками — они стоят на ступеньках старых домов. Здесь красиво в любое время года, но это не самый простой маршрут. Старые кирпичные мостовые похожи на волны — они идут то вверх, то вниз, минуя изогнутые корни деревьев и возникшие за двести лет неровности. Эта улица — сплошная история, но она напоминает Салемскую гавань во время шторма, и гроб подпрыгивает, словно плывет по волнам.

Из-за угла выкатывает туристический автобус, и пассажиры, предвкушая интересный снимок, высовываются из окон, чтобы сфотографировать нас. Автобус сигналит, старик, раскладывающий пасьянс на столике у окна, с легким раздражением смотрит на него и удивляется, когда мимо проплывает гроб и следует вся наша процессия. Он встает, подходит к окну и закрывает ставни.

Кладбище начинается высоко на холме и спускается по пологому склону к церкви. Оно не так уж и далеко, если считать по прямой, но нести туда гроб по жаре — все-таки нелегкая задача. Я вижу напряжение на лице Бизера: он, похоже, сомневается, что это хорошая идея. Мы приближаемся к холму; родственники и группа женщин в красных шляпах — в первых рядах. Кладбище прямо перед нами, но дорога сначала ныряет вниз, а затем уже снова идет вверх. Уже видны могильные плиты на склоне, но я не вижу кладбищенских ворот, а потому понятия не имею, на что все смотрят. Ведьмы, которые идут позади и видят холм целиком, замирают как вкопанные.

— В чем дело? — спрашивает женщина в светлом платье. — Что там такое?

Я чувствую присутствие посторонних раньше, чем успеваю их увидеть. Ощущение стены или запертой двери. Потом замечаю манифестантов и плакаты — большие, написанные фломастерами на рекламных щитах: «Это не христианские похороны» и «Колдовство — мерзость в глазах Господа».

Детектив Рафферти, который будто с самого начала ожидал, что могут возникнуть проблемы, вызывает по мобильнику подкрепление. Один из несущих гроб преодолел мостовую Каштановой улицы, ни разу не запнувшись, но теперь спотыкается, хотя мы уже стоим на ровном тротуаре. Он чуть не падает, и только в последнюю секунду обретает равновесие. Все слегка колышутся, и на мгновение кажется, что сейчас гроб уронят наземь.

— Отойдите, — приказывает Рафферти группе протеста. Подъезжает еще одна патрульная машина. Выскакивают двое полицейских и преграждают дорогу манифестантам. Так что похоронная процессия может пройти. Мы движемся по склону холма, но подъем крут. Я вижу, что пиджаки у мужчин намокли от пота.

— Не понимаю, — обращается к одной из «красных шляпок» женщина в светлом, — кто эти люди?

— Кальвинисты, — отвечает «красная шляпка».

Я чувствую себя точно так же, как Бизер. Наверное, стоило съесть что-нибудь перед выходом, но я не смогла. И теперь смотрю на происходящее будто через бинокль, приставив его к глазам другой стороной, так что все кажется маленьким.

— Как пуритане в старину?

«Красная шляпка» осторожно проходит мимо манифестантов, боком, стараясь не столкнуться с ними и в то же время опасаясь повернуться спиной.

— Да вы шутите, — продолжает женщина в светлом, обращаясь одновременно к своей собеседнице и к манифестантам. Она не получает ответа и торопится вслед за остальными. Вдалеке слышится звук полицейской сирены.

— Отойдите, — повторяет Рафферти уже резче и поглядывает в сторону города — подкрепление вот-вот прибудет. — Протестовать — ваше право, но только не на территории кладбища.

Он становится между кальвинистами и ведьмами. Те идут тесной группой, молча, и я чувствую, как что-то меняется. Один из манифестантов крестится, когда они проходят мимо. Суеверие, пережиток католицизма. Словно на мгновение он засомневался, что новая вера способна его защитить. Даже сейчас понятно, что эти люди боятся ведьм. Соотношение сил меняется, и ведьмы чувствуют себя уверенно: понимают, что внушают страх, особенно когда их много.

Аня берет за руку тетушку Эмму и ведет к вершине холма, где находится семейный склеп Уитни. Я иду позади, поглядывая на кальвинистов. Сверху видны прибывающие патрульные машины.

Ветер дует с моря. Как только мы оказываемся на вершине холма, становится свежее. Пахнет морской солью и приливом. Я чувствую, как при каждом шаге вверх по склону натягиваются мои послеоперационные швы. Мне хочется плакать. Знаю, что так и должно быть, но… только не здесь, не при людях, которые смотрят на нас. На меня.

Передо мной — большой памятник Уитни и маленькие надгробия вокруг. Я смотрю на могилу дедушки, Дж. Дж. Уитни. Всякий в Салеме расскажет вам о нем. Но сегодня я ищу глазами могилу не дедушка, а Линдли. Когда мою сестру хоронили, я лежала в больнице. В дальнем конце ряда стоит камень, который кажется новее остальных. Ее надгробие.

Плита Евы уже готова и лежит рядом с открытой могилой. Аня злится, потому что имя написано неправильно: «Эва», а не «Ева». Наверное, мастер просто ошибся, но Аня требует, чтобы он понес наказание.

— И посмотрите, как они написали «скончалась». Это «о» или «а»? — возмущается она. — Где вы нашли таких мастеров?

Аня обращается не ко мне. И ни к кому конкретно. Одна и та же семейная фирма много лет изготовляла надгробия для рода Уитни — итальянские резчики по мрамору, которых привез в Салем дедушка. Я знала их с самого детства. Они сделали замысловатый центральный монумент и скульптуры в саду Евы, вырезали из твердого американского гранита, столь не похожего на привычный мягкий мрамор, тонкие розовые лепестки и папоротники. Они великолепные мастера, пусть и не самые грамотные, и я не хочу, чтобы Аня говорила про них гадости.

Я иду по дорожке, мимо надгробий семейства Уитни. Добравшись до могилы Линдли, останавливаюсь. Имя сестры тоже написано с ошибкой. «Бойнтон» — правильно, но вместо «Линдли» — «Линдси». Я ощущаю легкую дурноту. И головокружение.

Когда возвращаюсь, Аня стоит, держа тетушку Эмму за руку. Она опомнилась и перестала шуметь. Доктор Уорд читает молитву, стоя над могилой. Он посматривает на Эмму и явно обращается к ней. Но тетушка, похоже, не замечает. Она не смотрит на священника — только на кучки земли вокруг могильной ямы. И все-таки, по-моему, тетя не понимает, что сегодня хоронят ее мать. В день моего приезда Эмма, кажется, знала о смерти Евы, но сегодня как будто слепа к происходящему. Глядит в одну точку, когда мы повторяем слова двадцать третьего псалма. Не выказывает ни грусти, ни особого любопытства по поводу того, чем мы тут заняты.

Церемония закончена, и некоторые расходятся. Но остальным не хочется оставлять Еву на поверхности, когда у подножия холма по-прежнему манифестанты. Поэтому мы стоим и ждем, пока гроб опустят в яму. Каждый берет ритуальную горсть земли или цветок и бросает в могилу.

А потом, когда все наконец заканчивается и мы собираемся уходить, одна из «красных шляпок» удивленно охает. Я быстро оборачиваюсь и вижу одного из последователей Кэла, который идет к кладбищу. Он в черном одеянии и сандалиях, длинные волосы развеваются, борода тоже. Даже отец Уорд смотрит на него. Я вижу, как Рафферти преграждает кальвинисту дорогу. Группа манифестантов придвигается ближе, подъезжают патрульные машины. Я замечаю, что Рафферти морщится, точно ему подсунули тухлую рыбу.

— Господи Иисусе, — произносит женщина в светлом платье.

— Вряд ли, — подает голос одна из «красных шляпок».

— Всего-навсего Иоанн Креститель, — добавляет другая.

— И Кэл Бойнтон, — говорит третья куда менее жизнерадостно, указывая на человека в черном костюме от «Армани».

— Да как он посмел! — восклицает «красная шляпка».

Толпа замирает, когда Кэл приближается. Он останавливается перед тетей Эммой.

— Здравствуй, Эмма, — говорит он. Та цепенеет. — Привет, София, — добавляет он, не оборачиваясь и даже не глядя на меня. — Добро пожаловать домой.

Мир начинает вращаться, и Бизер стискивает мою руку. Прежде чем я успеваю решить, что делать дальше, появляется Рафферти.

— Отойдите, — велит он Кэлу.

Тот не двигается с места.

— Успокойтесь, детектив. Я всего лишь пришел проводить Еву в последний путь, как и остальные.

Аня берет тетушку Эмму под руку и отводит в сторону.

— Пойдемте, — просит она. — Все закончилось.

Бизер смотрит на меня и не отходит, пока Аня ведет Эмму вниз по противоположному склону холма к воротам кладбища, выходящим к гавани. Потом брат жестом предлагает мне пройти вперед.

— Поехали домой, — бормочет он.

Рафферти стоит и следит за Кэлом, чтобы тот не пошел следом.

 

Глава 9

Аня сопровождает тетушку Эмму на Остров желтых собак. Вернувшись в дом Евы, она немедленно идет в кладовку и наливает себе выпить. Не считая Мэй и Эммы, отец Уорд — единственный, кто не пошел с нами. Он прислал извинительную записку, объяснив, что плохо себя чувствует, и пообещав заглянуть ко мне на следующей неделе. Все остальные — в доме Евы, включая ведьм. Разговор вращается исключительно вокруг кальвинистов.

— Какая наглость, — говорят все, — вот так взять и прийти на кладбище.

Я по-прежнему ошеломлена, и Бизер, судя по всему, злится на меня за это. Во всяком случае, он раздосадован и не может это скрыть. Не понимает, отчего я так удивилась, — знала ведь про Кэла и его последователей, которые одеваются как апостолы и считают его мессией. Конечно, это странно, ненормально и так далее, но Бизер утверждает, что нужно было реагировать спокойнее, ведь я уже давно в курсе.

— Мы говорили о Кэле больше года назад, — напоминает он, и тогда ты сказала, что это тебя не волнует.

Я не помню подобного разговора.

— Помнишь, как Ева присылала тебе газеты? — спрашивает Бизер, будто это непременно должно освежить мою память. — Там были статьи про Кэла.

Я продолжаю непонимающе на него смотреть.

— Господи, Таунер! После больницы.

Вот на какие половинки делится моя биография — до больницы и после. Когда я вышла из клиники, Бизер помог мне восстановить память. Множество событий и образов я вспомнила благодаря брату, его собственные воспоминания заполнили пробелы в моей голове. Тем летом он приехал в Калифорнию, на каникулы, и попытался мне помочь. Даже подумывал, не поступить ли, например, в Калифорнийский технологический институт. Но в один прекрасный день ему надоело и он уехал. У него оставалась всего неделя перед началом занятий. Бизер сказал, что Ева попросила вернуться пораньше. Судя по всему, брату было неловко. Я поняла, что он врет. Воспоминание — непростой процесс. И становилось все хуже, особенно когда мы начали говорить о Линдли. Помню, я сказала:

— Нам следовало догадаться, что Кэл ее мучает или хотя бы что Линдли в беде. Тогда, возможно, мы сумели бы ей помочь.

Признаков хватало: синяки, ранняя половая зрелость, импульсивность. Бизер заметно напрягался, если я продолжала говорить о сестре. Он старался отгородиться от этой темы, не хотел ее обсуждать. Для него это было чересчур — нормальная реакция здорового человека, который не помешан на случившемся так, как я. Я хотела избавиться от помешательства, но оказалась бессильна перед лицом своих обрывочных воспоминаний. Цеплялась за них точно за спасательный плот, и Бизер ничего не мог поделать.

Брат очень терпеливо относился к моим странностям добольничного периода, но решительно отказался мириться с проблемами, возникшими потом. Выйдя из клиники, я не прибегала больше к шоковой терапии и вообще не ложилась в больницу надолго, за исключением недавней операции, но это была физическая, а не психическая проблема (хотя доктор Фукухара, возможно, оспорила бы мою точку зрения). Газеты — те, на которые брат упорно ссылается, доказывая, что мне известно о новом «призвании» Кэла, — я ни разу не открыла. Поэтому его «доказательство» ничего не значит. Я не помню, чтобы вообще говорила с братом о Кэле. Честное слово, мне неприятно, что Бизер твердит о моих чувствах и о том, что якобы меня это не волнует. Разумеется, он хочет, чтобы я успокоилась, и я уважаю его намерения, но позвольте… Я бы наверняка запомнила, если бы мне сообщили, что мой дядя, Кэл Бойнтон, стал ортодоксальным проповедником и что последователи считают его новым мессией. Наверняка я бы не позабыла такую новость.

Когда толпа гостей редеет, Бизер навещает винный погреб Евы и приносит сладкий херес, пыльную бутылку «Арманьяка» и амонтильядо.

— Прекрасно, — отзывается на это Аня. — Абсолютно в стиле По.

Дамы в светлых платьях и «красные шляпки» рады хересу. Они разливают его по крошечным рюмкам. Я завариваю чай, в честь Евы, и женщины рассаживаются за маленькие столики с кружевными салфетками, как будто это обычный вечер в кафе, а не поминки. Наверное, следовало бы приготовить огуречные сандвичи со срезанными корочками, как это делала Ева, но в доме нет еды, не считая того, что принесли с собой гости, плюс херес и чай. К сожалению, Ева не научила меня, как вести себя на поминках, потому что, за исключением Линдли, в нашей семье никто не умирал со времен Дж. Дж. и бабушки. Но это случилось, когда я была слишком маленькой, чтобы присутствовать на похоронах. Я не пошла на похороны Линдли, потому что лежала в больнице, но, несомненно, ее тоже проводили с почестями, а потом вернулись сюда — а куда еще было идти?

Одна из женщин в светлом перебрала хереса. Лицо у нее краснеет, и она начинает плакать. Рассказывает, как Ева помогла ее сыну. Речь об уроках танцев, о том, каким безнадежно неуклюжим был он в детстве. Слушая этот бессвязный монолог, я не сразу понимаю, что ее сын скончался — погиб во время войны в Персидском заливе.

— Они открыли огонь по своим, — говорит женщина, странно улыбаясь, а потом оборачивается ко мне. — Пожалуйста, ухаживайте за садом, — требует она, хватая меня за руку. — Пообещайте, что цветы Евы не умрут.

Я киваю, потому что не знаю, что еще сделать. Отчего-то в моем сознании связано то и другое — сад Евы и погибший сын. Только непонятно, каким образом они соединены. Поэтому я неловко киваю и обещаю.

Все замолкают. Одна из соседок берет плачущую женщину за руку, а Руфь — единственная, кто сидит в шляпе, — снимает ее и дарит, точно какой-то старинный эликсир, исцеляющий любую хворь. Не знаю, что тому причиной — сама шляпа или по-детски наивный жест, — но это срабатывает. Плачущая женщина не надевает шляпу, но проводит по ней руками, как будто ей на колени, требуя ласки, запрыгнула любимая кошка. Она успокаивается, а через минуту уже улыбается сквозь слезы.

— Надень, — говорит одна из «красных шляпок».

Прежде чем женщина успевает отказаться, Руфь снимает широкополую светлую шляпу с ее головы и вместо нее надевает красную, чересчур большую. А потом, точь-в-точь как женщины с Острова желтых собак, «красные шляпки» окружают новую подругу.

Женщины уходят все вместе, как и пришли. Машут нам руками и хором произносят слова соболезнования, которые растворяются в воздухе, точно музыка, и распадаются на отдельные ноты, когда «красные шляпки» расходятся по машинам. Лишь потом я замечаю одинокую шляпку, прислоненную к каминной полке. Плачущая женщина уже уехала, поэтому я просто оставляю шляпу на месте.

Кто-то включил радио, отыскивая Эн-пи-ар. Но приемник старый, сигнал слабый, его глушит более мощная станция, которая явно предпочитает популярные песенки. Сейчас на волне — «Саут Пасифик», и Эцио Пинца поет «Очарованный вечер».

Когда к нам заглядывает Рафферти, почти все гости уже разошлись. Он подходит к Джей-Джею — единственному, с кем здесь знаком. Я наблюдаю, как Джей-Джей при виде Рафферти пытается встать прямо. К тому времени Джей-Джей и Бизер уже изрядно пьяны: пока остальные пили херес и чай, эти двое неустанно передавали друг другу бутылку бренди, наполняя свои бокалы. Я никогда не видела брата пьяным, и мне даже в голову не приходило, что он может напиться, но Аня, кажется, не переживает. Она стоит рядом, будто приклеенная к его бедру, и держит в опущенной руке пустой бокал из-под сладкого хереса, точно маленький колокольчик, в который звонят, созывая гостей к столу.

Джей-Джей подливает себе еще.

— А где дамы? — спрашивает Рафферти.

— Вы разминулись, — отвечаю я, и он, кажется, рад.

— Кальвинисты вернулись в свои логовища? — интересуется Джей-Джей.

— В трейлеры, — поправляет Рафферти. — Да, пока что они убрались.

Я подмечаю нью-йоркский акцент.

— Вашей матери здесь нет? — спрашивает Рафферти, окидывая взглядом комнату.

Для полицейского он чересчур ненаблюдателен.

— Нет.

Рафферти удивлен. Судя по всему, он плохо знает Мэй.

— Неужели вы останетесь здесь одна?

На такие вопросы я не буду отвечать даже полицейскому.

— Мы побудем с Таунер, — спешит Бизер мне на помощь.

— А, ну конечно, — отзывается Рафферти, внезапно осознав, как прозвучали его слова. — Прошу прощения.

— Вы задали этот вопрос как слуга закона или как обыкновенный человек? — спрашиваю я, пытаясь разрядить ситуацию.

— Скорее решил просто поболтать, — отвечает он.

— Тогда выпейте. — Бизер предлагает ему бокал бренди.

Рафферти жестом отказывается.

— Он завязал, — произносит одними губами Джей-Джей, обращаясь к Бизеру, но все мы его слышим, включая Рафферти, который драматически закатывает глаза.

— Чаю? — предлагаю я.

— О Господи, нет, — в ужасе отвечает тот, и мы оба смеемся.

Рафферти определенно хочет что-нибудь сказать — он обводит взглядом комнату и наконец решает затронуть самоочевидную тему.

— Примите мои соболезнования, — говорит он. — Ваша бабушка была очень приятной женщиной.

— Точнее, моя двоюродная бабушка, — поправляю я. Рафферти явно не знает, что ответить. — Но все равно спасибо. — Мы неловко стоим рядом. Что дальше? — А как вы познакомились? — наконец спрашиваю я.

— Я приходил сюда на ленч.

Представляю себе ленч в духе Евы — сандвичи с огурцом и укропом, белый хлеб без корочки, ореховые оладьи, сливочный сыр… Маловероятно.

— Я обожаю необычные сандвичи, — объясняет он.

Меньше всего ожидала услышать именно это. Я улыбаюсь.

Кажется, Ева однажды упоминала, что дружит с полицейским. Отчего-то мне казалось, что этот ее знакомый намного старше.

Детектив пытается угадать, о чем я думаю. Он смотрит на меня. Я бы назвала этот взгляд вопросительно-недоуменным. Или заинтересованным все-таки?

Я вспоминаю уроки Евы, пытаясь продолжить разговор, и замечаю, что Рафферти до сих пор ничего не налили.

— Может быть, содовой? — предлагаю я. — Кажется, я видела бутылку в кладовке. Впрочем, не знаю, вдруг она совсем старая.

— Все, что выпущено после 1972 года, меня вполне устроит.

Я иду на кухню, беру лед и возвращаюсь со стаканом и бутылкой. Джей-Джей вытаскивает коробки со старыми фотографиями из нижнего ящика буфета. Они с Бизером раскладывают снимки на всех пригодных для этого поверхностях, так что поставить бутылку негде. Я протягиваю стакан Рафферти и открываю содовую. Раздается щелчок, когда крышка слетает, — значит, газировка не выдохлась. Она шипит и переливается через край. Толи в кладовке настолько жарко, то ли в стакане чересчур много льда, но, не успеваю я наполнить его и до половины, как содержимое пенится и угрожает залить ковер. Рафферти прижимает палец к стеклу.

Мы неловко стоим — Рафферти наполовину погрузил в стакан указательный палец, я испуганно озираюсь в поисках салфетки.

— Ничего страшного, уже не выльется, — говорит детектив.

— Прошу прощения, — отвечаю я, а потом, глядя на его палец, добавляю: — Ловко.

— Когда-то я любил пиво, — объясняет он. — В прошлой жизни.

Бизер и Аня несут груду старых фотографий к окну и начинают в них рыться. Джей-Джей, всегда отличавшийся чрезмерным любопытством, бродит по комнате, открывает шкафы и рассматривает вещи, которые помнит с детства.

В детские годы он проводил у нас много времени. Они с Бизером играли в настольные игры и в покер, когда брат приезжал на каникулы. Мальчики убирали посуду с одного из столов побольше и раскладывали на нем игру, отчего Ева приходила в ярость. Они могли собрать все кружево и спрятать его в шкафы и под подушки — Ева неделями искала свои салфетки, уже после того как Бизер уезжал в пансион.

— Помнишь? — Джей-Джей показывает чайник в форме птицы.

— Помню, как ты его разбил, — отвечает брат и ищет трещину.

— Ева заставила нас отработать долг, подавая чай за ужином. — Джей-Джей продолжает рыться в шкафу.

— У тебя есть ордер на обыск? — интересуется Рафферти.

— Таунер не возражает, — отмахивается Джей-Джей.

Рафферти испытующе смотрит на меня. Я пожимаю плечами.

— От любопытства кошка сдохла, — улыбается Рафферти.

— По крайней мере она умерла счастливой, — парирует Джей-Джей.

Рафферти качает головой.

— Наверное, поэтому он такой хороший полицейский, — усмехаюсь я.

— Вы правда так считаете?

Звучит настолько искренне и эмоционально, что я невольно смеюсь. Рафферти немедленно смущается. Кто-то звонит в дверь.

— Боксера спас гонг. — Рафферти опять закатывает глаза. Как будто сама Ева сидит в этой комнате и изъясняется знакомыми поговорками.

Пришла женщина, забывшая свою шляпу.

«Никуда она не денется, не стоило волноваться», — думаю я, но молчу.

— Простите, — смущенно произносит она. — Я доехала до Беверли, а потом вспомнила, что забыла шляпку у вас.

Я провожаю ее до крыльца.

— Ева была бы очень рада твоему возвращению, — говорит женщина. — Надеюсь, ты не рассердишься на меня за эти слова.

Она не ждет ответа.

Наконец-то стало прохладнее. Где-то в парке играют на скрипке.

Когда я возвращаюсь, гости говорят о Еве. Их вдохновили фотографии. Каждый снимок — история. Джей-Джей и Бизер перебивают друг друга, обращаясь к Ане, Рафферти и ко всем, кто готов слушать.

— Похоже на ирландские поминки. — Рафферти протягивает мне пустой стакан, потому что его некуда поставить — повсюду фотографии.

— Еще? — спрашиваю я, удивляясь, что он так быстро выпил содовую. Детектив жестом показывает, что хватит.

— Ева — наполовину ирландка.

— Серьезно? — Он явно удивлен.

— Со стороны матери.

Я вспоминаю слова Евы о том, что именно ирландская кровь помогает нам читать кружево. Все ирландцы якобы обладают даром светоощущения, как слепые. По крайней мере все ирландки. Но во мне нет ничего ирландского. Моя бабушка Элизабет была первой женой Дж. Дж. и умерла, рожая Мэй. Мэй — настоящий экстрасенс, хотя и всячески это отрицает. Таким образом, дар мог достаться мне от любой из сторон.

Разговоры в другом конце комнаты становятся слишком громкими, так что невозможно продолжать беседу.

— Помнишь, как Ева посоветовала республиканскому кандидату не участвовать в выборах? — спрашивает Джей-Джей, и Бизер с шумом давится бренди. — Что там она ему сказала?..

— «Не выйдет из этого толку», — отвечает брат.

— Да, точно. — Джей-Джей поворачивается к Ане. — У того типа была уйма денег. Он твердо намеревался выиграть. А за неделю до выборов поскользнулся на собственной же рекламной листовке и в результате полтора месяца пролежал пластом в больнице, никому не показываясь на глаза, чтобы не «отпугнуть своих избирателей». Конец цитаты.

— Избирателей, которые в результате голосовали за демократов, — говорит Бизер.

— Значит, он проиграл? — недоверчиво спрашивает Аня.

— Республиканец? В Массачусетсе? Разумеется, проиграл. Не нужно быть ясновидящим, чтобы это предсказать. — Джей-Джей хохочет взахлеб.

— Может, рассказать ему о том, как мы недавно выбрали губернатора-республиканца? — спрашивает Рафферти, но тут же передумывает.

Аня и Бизер так хохочут, что не в состоянии выговорить ни слова.

— Что? — переспрашивает Джей-Джей, но Бизер заливается хохотом, и все ему вторят.

Рафферти смотрит на меня. Гости смеются. На лице у брата гримаса, точь-в-точь из фильма ужасов. На вдохе он с шумом втягивает воздух, ухает и сипит, как будто нарочно, но это не шутка. Гости начинают успокаиваться. Бизер опять заходится от смеха, и гости — следом за ним.

Подружка Джей-Джея Ирэн подбегает к нам.

— Где ванная? — торопливо спрашивает она. — Иначе я сейчас описаюсь.

— Великолепно. — Я показываю в сторону коридора и иду следом, чтобы направить ее куда нужно.

Рафферти выходит вместе со мной.

— Последняя дверь, — говорю я, и Ирэн бежит в туалет.

Мы с Рафферти стоим в коридоре. Здесь чуть тише, голоса доносятся приглушенно. Рафферти явно рад тишине. Сначала он испытывает облегчение, потом — неловкость, и начинает подбирать слова.

— Это дело было нелегко раскрыть, — говорит он.

— Что вы имеете в виду?

— Дело Евы. Обычно, когда кто-нибудь бесследно исчезал, я сразу шел к ней.

— Правда?

— Она не раз нам помогала.

Я вспоминаю, что Ева говорила о своем знакомом полицейском. Однажды она прочла кружево, и это помогло найти пропавшего мальчика. Значит, я права: Ева дружила с Рафферти.

— Она была отличной женщиной.

— Я рада, что вы были знакомы.

— Она все время о вас говорила.

Я не в восторге оттого, что Ева рассказывала обо мне, и Рафферти это понимает. Я пытаюсь скрыть свои чувства, но уже слишком поздно.

— Она говорила только приятные вещи, — поясняет Рафферти, но, судя по всему, ему известно гораздо больше.

В Салеме меня знают не только с хорошей стороны, эти сведения — своего рода общественное достояние. Не могу даже представить, как Рафферти и Ева обсуждают, например, мое лечение. Господи, да если детективу стало интересно, достаточно было заглянуть в мое полицейское досье, чтобы на год вперед обеспечить себе пищу для разговоров.

— Простите, я сяду. — Я немедленно понимаю, что это необходимо.

Меня слегка мутит. День был длинный, а мне это пока противопоказано. Голова кружится от шума, от недосказанности. Не хватает сил отгонять чужие мысли, и я слышу все незаданные вопросы: «Почему она вернулась? Она и вправду сумасшедшая?» Прежде чем Рафферти успевает возразить, я удираю в комнату.

Я пересекаю комнату, стараясь отдалиться от детектива, и встаю у окна. Рафферти появляется минутой позже. Он осматривается, ищет глазами меня, подходит и опирается на стол.

— Прошу прощения. — Он чувствует себя неловко. — Еще одна неудачная попытка завязать светскую беседу.

Мне недостает сил улыбнуться.

— Ева утверждала, что я совсем не умею это делать.

Я испытываю нечто вроде сочувствия. Он искренне старается. Смотрю на Рафферти и понимаю, что он, возможно, единственный человек в этой комнате, чьи тайные мысли я не читаю.

— Она предлагала дать мне урок хороших манер со скидкой, — продолжает Рафферти. А потом долго молчит и неловко переступает с ноги на ногу. — Наверное, следовало согласиться.

Я по-прежнему пытаюсь придумать ответную реплику — вежливую, но без перехода наличности. Наконец меня осеняет. Надо заговорить с ним словами тети Евы.

— Я люблю суп. А вы?

Это проверка. Хочу посмотреть, много ли он знает. Если Рафферти общался с Евой так часто, как мне кажется, он узнает это выражение. Одно из ее любимых. Особенно если они говорили об искусстве светской беседы или о недостатке манер. Разговор про суп — первое, чему учила Ева.

Рафферти с любопытством смотрит на меня. Я изучаю его глаза, ожидая увидеть проблеск узнавания. Ничего.

— Простите? — медленно и осторожно спрашивает он.

Я смотрю на него и пытаюсь прочесть мысли. Сознание Рафферти либо пусто, либо нечитаемо. Взгляд спокоен. Возможно, детектив говорит правду. Или же он чертовски хороший коп. Не могу понять…

Ирэн возвращается в комнату, поправляя юбку.

— Что я пропустила?

— Расскажи ей про статую, — говорит Джей-Джей Бизеру. — Ренни, ты должна это услышать.

— Я рассказывал Ане о том, как Кэл потребовал убрать статую Роджера Конанта.

Ирэн улыбается, вспоминая.

— Потому что Конант похож на ведьму? — спрашивает Аня.

— Потому что он как будто мастурбирует, — отвечает Ирэн.

— Что? — Аня смотрит в окно на статую основателя Салема — она возвышается прямо напротив дома. — Да бросьте.

— Богом клянусь! — Джей-Джей крестится.

Ирэн подходит к окну и что-то показывает Ане. Та щурится в сгущающиеся сумерки, пытаясь разглядеть.

— Где? — спрашивает она.

— Вон. Посмотри, как он держит свой посох.

— Больше похоже на член, — говорит Джей-Джей, и даже Ирэн кажется, что он зашел слишком далеко.

— Я лучше вернусь к работе, — замечает Рафферти.

Я встаю, чтобы проводить его до двери.

— Забрать его? — Рафферти указывает на Джей-Джея.

— Все нормально, — отвечаю я.

Рафферти пожимает плечами.

— Спасибо, что пришли, — говорю я.

— Увидимся.

— Да.

Я провожаю его до двери и смотрю, как он спускается по ступенькам и идет к черной неприметной машине. Рафферти минуту сидит в салоне, потом включает зажигание и, нарушая правила дорожного движения, противозаконно разворачивается в сквере, едва не задев чей-то припаркованный автомобиль.

Энн Чейз наводит порядок, собирает со столов тарелки и относит их на кухню. Я иду следом.

— Видишь? Вон там. Правда похоже, что он дрочит?

— Не похоже, — отвечает Аня, но все равно смеется — громко, по-норвежски.

«Похоже», — произносит в моем уме голос сестры, вызывая мимолетное воспоминание.

Это случилось незадолго до смерти Линдли — она обнаружила статую Роджера Конанта. То есть не то чтобы в буквальном смысле обнаружила — мы ее видели всю жизнь, — но тем летом, глядя на нее, сестра заметила нечто необычное. Она так хохотала, что долго не могла объяснить, в чем причина. Стояла на тротуаре и направляла нас, заставляя обходить статую вокруг и рассматривать под разными углами, пока наконец мы не увидели то же, что и она. Бизер понял первым и густо покраснел. Он был так смущен, что немедленно вернулся домой, хотя наверняка сейчас этого не вспомнит. У меня ушло гораздо больше времени. Машины останавливались и гудели, а Линдли смеялась, орала на водителей и советовала им «засунуть штаны в задницу» — южное выражение, которое она подцепила зимой и использовала по делу и без дела. Наконец один из водителей принялся гудеть непрерывно, и Линдли сделала неприличный жест. Именно в эту минуту я увидела старину Роджера Конанта под нужным углом и начала истерически смеяться. Не знаю, что послужило тому причиной — лицо водителя, или Линдли, или наш почтенный отец-основатель, чей посох, если смотреть справа и сзади, напоминал торчащий пенис. Бог весть, что именно меня развеселило, но я хохотала, пока Ева не вышла и не заставила нас сойти с дороги и вернуться в дом. Она не спрашивала, над чем я смеюсь. Судя по всему, и не хотела знать.

— Не вижу, — жалуется Аня.

— Отсюда плохо видно, — хмыкает Бизер. — Нужно смотреть снаружи.

Потом он рассказывает, как Ева в одиночку спасла статую и как разозлился Кэл. Зато моя двоюродная бабушка с того дня стала городской героиней.

Я забираю несколько тарелок и иду на кухню вслед за Энн Чейз. Она стоит у раковины и осторожно отделяет кружево, прилипшее к дну блюдца.

— Думаю, ей с нами сегодня весело, — говорит Энн.

— Кому? — спрашиваю я, полагая, что она имеет в виду Аню или Ирэн.

— Еве.

Я молчу. Не знаю, что сказать в ответ.

Она отлепляет кружево и смотрит на него. А потом спрашивает:

— Ты читаешь?

— Нет.

— Почему?

Я пожимаю плечами.

— Ева говорила, что у тебя хорошо получалось.

— По-моему, этот способ слишком неточен.

— Да, — отзывается она… Это наполовину вопрос, наполовину утверждение. Энн мне не верит.

— Во-первых, — я сама не понимаю, зачем нужно что-либо доказывать, но просто не в силах остановиться, — Ева сказала, что у меня будет дочь.

— Это не так?

— Нет ни единого шанса.

Я всего лишь попыталась сбить Энн со следа. Хотела избежать разговора о Линдли. Но теперь мой голос обрывается.

Энн явно не знает, что сказать.

— Ева научила нас читать кружево, — говорит она. — Но, боюсь, у меня лучше получается читать по голове.

Она щурится, глядя на кружево, потом сдается и сворачивает его.

— Иногда чудеса случаются, а иногда нет.

Я непонимающе смотрю на нее.

— Это цитата, — поясняет Энн. — Из «Маленького большого человека».

— Знаю, — говорю я, еще больше раздражаясь. — Прости. Я не хотела тебя обидеть.

— Я сама виновата. Слишком любопытна от природы.

Мы обе улыбаемся, и Энн протягивает мне кружево.

— Ева была моим другом, — говорит она. — Задолго до того, как стало модно со мной дружить.

— Почему бы тебе не забрать это кружево? — предлагаю я.

Энн, кажется, сомневается.

— Несомненно, Ева хотела бы, чтобы ты его взяла, — уверяю я.

— Спасибо, — говорит Энн, направляется к гостиной и останавливается на пороге.

На кухню заходит другая женщина — кажется, риелтор. Джей-Джей познакомил нас днем. Она оглядывается. Наверное, надеялась застать меня одну, потому что на ее лице отражается легкое разочарование. Дама решает попытать счастья.

— Ну и разговор у них там, — замечает она.

Энн снова принимается за мытье посуды. Риелтор вытаскивает визитку и протягивает мне.

— Вы еще не задумывались, что делать с домом?

— С домом? — автоматически переспрашиваю я.

— Конечно, я понимаю, об этом говорить рано, но вдруг ваша семья решит его продать…

— Продать дом?

— Да.

Я чувствую, как у Энн внезапно меняется настроение. Эта женщина ей не нравится. Честное слово, у меня нет ответа.

— Возможно, я слегка опережаю события… — повторяет риелтор.

Энн оборачивается. Она стоит лицом к нам, с полотенцем в руках.

— Вы так думаете? — саркастически спрашивает она.

— Прошу прощения. — Женщина роется в сумочке и вытаскивает еще одну визитку, забыв, что уже вручила ее мне. — Я позвоню вам позже… — Заметив взгляд Энн, она добавляет: — Ну или вы сами позвоните. — Она уходит.

— Какая прелесть, — усмехается Энн.

Она наливает нам по чашке чаю. Мы садимся за кухонный стол. Энн понимает, я слишком потрясена, чтобы говорить, поэтому просто сидит рядом, подливает мне чаю, вытирает стол полотенцем — лишь бы чем-то заняться. Наконец на кухню заглядывает одна из ведьм.

— Ты готова? — спрашивает ведьма.

Энн жестом велит подождать снаружи.

— Мне пора, — обращается ко мне она. — Надо их подвезти.

— Спасибо.

— Все будет хорошо. Только не торопись.

Я киваю.

— Позвони, если будет что-нибудь нужно, — продолжает Энн. — Мой номер телефона есть в записной книжке.

— Спасибо, — повторяю я.

Я заканчиваю уборку. После Энн осталось не так уж много работы, но я все равно слегка навожу порядок. Потом понимаю, что страшно устала. Но заднее крыльцо заставлено коробками, поэтому придется идти через гостиную, чтобы добраться до лестницы. Собравшись с силами, перешагиваю через порог.

Вечеринка в полном разгаре. Гости наперебой цитируют любимые поговорки Евы.

— Шила в мешке не утаишь, — говорит Джей-Джей.

— Утро вечера мудренее. — Бизер.

— Ну и кашу мы заварили. — Джей-Джей.

— Закон на стороне владельца. — Бизер.

— Куй железо, пока горячо. — Джей-Джей.

Бизер смеется.

— Не выплескивай ребенка вместе с водой.

— С тех пор много воды утекло. — Джей-Джей.

— Под лежачий камень вода не течет, — говорит Бизер, указывая на Джей-Джея.

— Одна голова хорошо — а две лучше, — отвечает тот.

— Он туп как бревно. — Аня.

— У него на «чердаке» не хватает. — Джей-Джей.

— Не озарен светом небесной мудрости. — Аня.

— У него на «чердаке» не хватает, — повторяет Бизер, и все истерически хохочут. А потом начинают спорить.

— Ты это уже говорил, — напоминает Джей-Джей. — Глуп как пробка.

— Ты цитируешь или намекаешь? — Бизер изображает гнев.

— Проглоти пилюлю молча, — говорит Джей-Джей и снова хохочет как сумасшедший.

— Если перчатка не подходит, придется оправдать, — говорит Ирэн.

— Это не Ева, а Джонни Кокран, — возражает Бизер.

— Все эти поговорки придумала не Ева, — вступается за Ирэн Аня.

— Правда? — в шутливом ужасе восклицает Бизер. — Не говори так. Не разрушай мои детские иллюзии!

Аня пьет бренди, наливая его в маленький бокал.

— Есть еще одна поговорка, — доносится голос Бизера из другой комнаты. — Ева все время так говорила. Только я ее забыл.

— Какая поговорка? — Джей-Джею игра нравится.

— Ты знаешь, — обращается ко мне брат, пытаясь меня втянуть в их дурацкую игру.

— Я иду спать, — бурчу я и забираю одну из коробок с фотографиями.

— Неправильно, — отвечает Бизер.

— Не будь занудой. — Ирэн явно осмелела.

— Ева уж точно никого не называла занудой. — Джей-Джей издает гудящий звук, совсем как на викторине, когда участник дает неверный ответ.

— Я имела в виду не Еву, а Таунер. — Ирэн садится поудобнее.

Она недостаточно хорошо знает меня, чтобы называть занудой.

— Я вспомнил. — Бизер появляется в гостиной. — Что-то про кройку…

— Кройка? — Джей-Джей смеется. — Не помню, чтобы у Евы была поговорка про кройку.

— Кройка, — настаивает Бизер. — Может быть, про ножницы…

— Семь раз отмерь, — перебиваю я. Я уже преодолела половину лестницы, и мой голос отзывается эхом, точно послание с небес.

— Точно! Семь раз отмерь! — Бизер в восторге.

— Да, я помню, — кивает Джей-Джей. — Но там было что-то еще…

— Не было, — возражает Бизер, и они снова начинают шуметь.

— Семь раз отмерь… и что-то будет, — настаивает Джей-Джей.

— Таунер?.. — Это призыв о помощи.

— Спокойной ночи! — Я не желаю участвовать в игре.

— …один раз отрежь! — восклицает Ирэн.

— Что? — Бизер смотрит на нее.

— Один раз отрежь, — повторяет она. — Это поговорка. Семь раз отмерь — один раз отрежь.

— Что отрежь?

— Ткань, наверное.

— Глупо.

— Не я придумала.

— По-моему, она права, — говорит Аня.

— Почему семь раз? Почему не восемь? Не тридцать два? — Бизер явно сомневается.

— Там говорится «семь», — уверенно заявляет Аня.

— Ты норвежка, — замечает Бизер.

— И что? Я норвежка, и поэтому не имею права голоса?

— Просто такая поговорка, — вступается Джей-Джей.

— В любом случае мне положены дополнительные баллы, потому что я норвежка, — настаивает Аня.

— Какие баллы? Мы играем не на баллы, — качает головой Бизер.

— Отрежь еще один разок — и получится стишок, — вещает Джей-Джей голосом Орсона Уэллса.

— Заткнись, — отмахивается Ирэн.

— Заткнитесь оба, — настаивает Бизер.

Когда я достигаю третьего этажа, вся компания направляется к дверям. Аня, разочаровавшись в Бизере, решает собственными глазами посмотреть на статую Роджера Конанта, и мой брат считает долгом лично показать ее невесте. Джей-Джей хочет знать, что будет, когда Аня «все поймет». А Ирэн идет, чтобы присмотреть за Джей-Джеем.

Я мечтаю добраться до постели и лечь. Но все снова кажется таким далеким — постель как будто не в метрах от двери, а в километре. Звуки искажаются, посылают эхо. Каждый шаг занимает целую вечность, словно идешь по колено в воде.

Я ныряю в постель, радуясь покою, но внезапно понимаю, что не могу дышать. Боюсь, что не сумею вынырнуть, если погружусь. Мне нужен воздух.

Я выбираюсь на поверхность — по лестнице на смотровую площадку. Надо мной воздух — в крошечной застекленной комнатке, которая ведет на крышу. Я толкаю люк на потолке, но не могу его открыть — он намного тяжелее, чем в тот день, когда я искала Еву. Чувствую, как болят послеоперационные швы. Упираюсь плечом, стоя на лестнице и выдыхая остатки воздуха из легких.

Наконец люк распахивается, спугнув огромную чайку, которая повисает над смотровой площадкой. Размах крыльев внушительный. Порыв воздуха от ее взлета — теплый и зловонный. Должно быть, на крыше гнездо с яйцами — сейчас самый сезон. Чайка висит надо мной, черный силуэт на фоне звезд, и на секунду мы словно остаемся одни во времени и пространстве. Между нами возникает нечто вроде понимания. Это огромное создание — и я. Прежде чем успеваю что-то осознать, чудесное мгновение заканчивается. Чайка поднимается и улетает, оставив меня на смотровой площадке, где гнездо и помет. Я стою, наконец обретя способность дышать, но сесть здесь, как обычно делала, не могу. Вместо этого прислоняюсь к перилам и смотрю на город, впервые внимательно разглядывая его и заново постигая.

Вижу Аню и Бизера на площади — они обходят вокруг памятника, пытаясь найти тот ракурс, откуда виден непристойный жест. Джей-Джей стоит на тротуаре и руководит ими. Они смеются. Хохот эхом разносится но тихим улицам.

Там, где кончается суша, от Пич-Пойнт до Острова желтых собак простирается черная вода. Я вижу свет в спальне Мэй. Точнее, два огня. Это что-то новенькое. Тот огонь, что поярче — керосиновая лампа, — всегда был виден с площадки. Именно поэтому Ева уступила мне комнаты наверху — чтобы я могла поглядеть на окна Мэй и убедиться, что все в порядке: мать жива, не свалилась со скалы и не расшиблась или не замерзла до смерти зимой. Ева сказала, что я могу забираться сюда и смотреть на Мэй в любое время, когда захочется.

Я смотрела на огонь в ее окне каждый вечер, иногда по нескольку раз. Так часто, что это стало элементом ритуала — во всяком случае, для меня привычным действом, которое нужно делать каждый вечер перед сном. Даже далеко-далеко отсюда, в Калифорнии, на самом краю земли, если считать от Салема, я видела свет в окне Мэй. Я испытываю облегчение, когда понимаю, что именно он привел меня сюда. Мне не столько хотелось дышать, сколько увидеть знакомый свет — не просто в воображении, но по-настоящему. После этого можно заснуть. Вот и все.

Но реальность отличается от воспоминаний. Сегодня в окне Мэй мерцают два огонька. Интересно, давно ли у Мэй появилась вторая лампа. Это очень странно и отличается от того, к чему я привыкла, — картинки не совпадают. Вдобавок то, что я вижу, лишено смысла. Как и Ева, Мэй бережлива. Зажечь две лампы — роскошь, которую она себе не позволит.

Я вспоминаю, как пила в больнице стелазин и как потом некоторое время страдала от диплопии. Картинка не подергивалась, как бывает у некоторых (так называемый «оптический обман»), но было трудно глотать (это так и не прошло окончательно). А еще у меня двоилось в глазах. Однажды, когда я поднялась сюда, мне тоже показалось, что у Мэй зажжены две лампы, но это была иллюзия.

«Два — если с моря», — произносит голос — мой или Евы. Хорошо, что я одна. Разговаривать с собой или прислушиваться к внутренним голосам — не та вещь, которую можно позволить себе на людях. Это куда неприятнее, чем подергивание картинки.

И все-таки после больницы многое изменилось — время и здравый смысл научили меня по большей части отличать иллюзию от реальности. Я знаю, что огни, которые видны сегодня, — настоящие, пусть даже голоса в моей голове — призрачные. Я задумываюсь над словами «два — если с моря», пытаясь отыскать глубинное, символическое значение, но мои мысли уносятся к Полу Ревиру. Он повесил фонарь в церкви в Лексингтоне, или в Конкорде, или где-то еще, и я задумываюсь, где я об этом слышала. Может быть, на уроке истории в старом краснокирпичном здании на острове в те годы, когда оно еще было школой, а потом ее закрыли навсегда, так что нам с Бизером пришлось переехать в город и жить у Евы.

Снизу доносится смех Бизера.

И тут я начинаю плакать. Плачу о Еве, о Линдли, обо всех, кто умер, о себе, потому что мне пришлось сюда вернуться, о Бизере и Ане, об их вере в будущее. Каковы их шансы, если подумать? Кто поручится, что Бизера ждет удачный брак? В наши дни шансов мало у любого человека, особенно у нашего семейства. Несколько минут я скорблю обо всех. Я морально готова рыдать всю ночь, но спустя некоторое время слезы перестают литься. Я слишком устала после перелета, после операции, после похорон, чтобы плакать. Нет сил для слез.

Голоса эхом доносятся снизу. Они все смеются — Джей-Джей и Бизер наблюдают за Аней, которая наконец нашла нужный ракурс и увидела Роджера Конанта в непристойной позе. Они просто покатываются со смеху от абсурдной ошибки скульптора. Я понимаю, что для Бизера это мальчишник, потому что завтра они с Аней летят в Норвегию. Возможно, у них были другие планы. Коллеги из Массачусетского университета скорее всего пригласили Бизера выпить — в какой-нибудь кембриджский бар или даже на Первую улицу, в «Золотой банан» (хотя трудно представить университетских профессоров в подобном месте). Так или иначе, Бизер никуда с ними не пошел. Все они в парке — Бизер, Аня, Джей-Джей и Ирэн. Звезда вечеринки — старина Роджер Конант, и это ничуть не хуже «Золотого банана». Я ловлю себя на мысли о том, что Энн Чейз, возможно, права и Ева действительно веселится с нами сегодня.

 

Глава 10

Я храню в кармане таблетку стелазина. Она просроченная — можно умереть, если проглотить ее. А скорее всего от нее вообще не будет никакого эффекта. И все же это нечто вроде гаранта безопасности, моя связь с нормальным миром. В случае необходимости — выпей таблетку. Я ощупываю карманы по пути на Остров желтых собак. Просто чтобы удостовериться, что таблетка на месте.

Сегодня огласят завещание Евы.

Изначально остров назывался Желтым — из-за лихорадки. Туда высаживали больных матросов с салемских судов по пути в порт. В те времена люди еще верили, что желтая лихорадка заразна, и бедняги умирали на острове — некоторые от болезни, а большинство просто от холода.

Наш остров стал называться Островом желтых собак гораздо позже — когда на нем поселилась пара золотистых ретриверов. Кто-то привез их с материка и сбросил в протоку между островами — видимо, в надежде, что собаки утонут. Но ветер и прилив в кои-то веки помогли бедолагам, и псы выплыли. Поскольку на острове водились в изобилии дикие кролики, водяные крысы и чайки, собаки не умерли с голоду и стали отличными охотниками. Как и лос-анджелесские койоты, местные псы редко подходят к людям. За исключением моей матери. Рядом с ней они становятся ручными — ложатся, перекатываются на спину и дрыгают лапами, как будто ожидают, что Мэй почешет им брюхо. Но она почти никогда этого не делает.

Было бы удобнее (и логичнее) прочесть завещание в городе, в офисе у поверенного Евы, или прямо у нее дома, но Мэй, разумеется, не хочет ехать в Салем.

Никого из нас не радует эта идея. Мы с Бизером и Аней садимся на «Китобой». В гавани спокойно, но, как только минуем Пич-Пойнт, начинает дуть ветер, и кое-где волны достигают приличной высоты.

— Не знаю, зачем нам ехать, — говорит Аня Бизеру. — Нам ведь уже известно, что она собиралась все оставить Эмме.

Брат не отвечает и уверенно причаливает, как и подобает настоящему жителю острова. Ане следовало бы впечатлиться.

Поверенный появляется вместе с отцом Уордом. Мы доходим до конца причала, когда замечаем пассажирский катер, который замедляет ход и разворачивается, входя в пролив. Бизер возвращается, чтобы встретить его.

— Я скучаю по Еве, — говорит Аня, глядя в сторону города.

— Я тоже, — отвечаю я.

Наверное, Аня мне не верит. Ведь я ни разу за пятнадцать лет не навестила Еву. С точки зрения Ани, все мы странные. Мэй не пришла на похороны. А я ни разу не наведалась в Салем. Аня нас не понимает. Она думает, что мы не любили Еву. Но она ошибается. Я любила Еву больше всех на свете. Я сердита на Мэй за то, что она не пришла на похороны, но все-таки не сомневаюсь, что мать тоже любила Еву.

Мы молча идем к дому.

С холма видно красное здание школы, где работают кружевницы. Там двадцать мастериц, стулья сдвинуты кружком, в центре — чтица. Несколько детей сидят в сторонке, кружком поменьше. Видимо, кто-то из женщин дает им уроки.

Времена изменились, теперь домашнее образование вполне законно. Интересно, что было бы, если бы нам с Бизером позволили учиться дома. Если бы той осенью нам не пришлось переехать в город и жить с Евой.

Аня внезапно останавливается. Пытается что-то сказать, но ветер заглушает все звуки. Она указывает на скалы. Собаки появляются отовсюду, выходят из своих логовищ, чтобы посмотреть на чужаков. Похоже на головоломки, которые мы разгадывали в детстве: «Сколько собак на этой картинке? Пять? Десять? Больше?» Псы — вокруг нас, их глаза следят за каждым шагом поверенного. Бизер, несомненно, тоже их видит, но не останавливается — он показывает адвокату местные достопримечательности, отвлекает внимание от скал. Наконец собаки утрачивают к нам интерес и возвращаются в свои норы.

Мы подходим к дому все вместе. Дикие псы разочаровались в нас, но двое, любимчики Мэй, которым она позволяет околачиваться возле дома, греются на крыльце. Они лежат на ступеньках: шерсть на загривке взлохмачена, передние лапы вытянуты точно у каменных львов.

Один из псов, кобель, кажется, в замешательстве. Сучка лежит неподвижно и встречается взглядом с поверенным. Тот думает, что она дружелюбна, и готов уже погладить ее, но между ним и собакой как из-под земли вырастает Мэй. Она сгоняет псов с крыльца. Кобель немедленно убегает, но сучка даже не думает вставать.

— Византия, уйди, — говорит Мэй, и собака неохотно сходит с крыльца. Она оглядывается на Мэй, будто сомневается в ее правоте. Я понимаю, что она мне нравится.

— Оригинальная кличка для собаки — Византия. Сами придумали? — интересуется адвокат.

— Золотистый ретривер, — отмечает Аня.

Поверенный с недоумением смотрит на нее.

— Золото. Византийская империя.

Аня преподает историю искусства. Она обращается к адвокату как к одному из своих студентов.

— Точнее, это в честь стихотворения Йейтса, — поправляет Мэй.

Как типично для моей матери. Она никому не позволяет быть правым. Собаку, возможно, и назвали в честь стихотворения, но стихотворение-то посвящено византийскому золоту.

Мы сидим за большим столом красного дерева, в столовой, — это единственное место, где светло даже в пасмурный день. Поверенный ожидает, что Мэй включит свет, а потом понимает, что в доме нет электричества. Я читаю его мысли: он надеется, что не забыл очки, лезет за ними в карман, что-то находит… ключи. Черт возьми. А ведь должен был оставить их жене. Очки. Очки… Он лезет в другой карман. Ура.

Поверенный думает, что мы будем потрясены. Жаль, что не удалось перепоручить эту миссию коллеге. Он пытался подкупить его, но ничего не вышло. Сам он не умеет сообщать скверные новости. Особенно сумасшедшим. «Я ведь пытался внушить это старушке. Сто раз ей объяснял: нужно оставить калеке средства к существованию, она же ваша дочь, в конце концов. Никогда я не ладил с богатыми семьями, пусть даже они — мой кусок хлеба с маслом. Никогда их не пойму…»

— Ты в порядке? — спрашивает Аня и берет меня за руку.

Все это время я не отрываясь смотрю на поверенного.

Наверное, выражение лица у меня красноречивое.

В комнате царит тревожная атмосфера. Волнение исходит не только от адвоката. Все это чувствуют. А может быть, просто виновата ситуация.

— Хочешь воды? — спрашивает Мэй, склонившись ко мне. Она и тетушка Эмма — само спокойствие в отличие от остальных. Тетушка — потому что ничего не понимает, а Мэй (я сознаю это лишь сейчас) — потому что знает, что именно собирается сказать поверенный.

Она наполняет стакан и двигает его через стол, точно фигурку на шахматной доске. Я действительно хочу пить, но отказываюсь.

Когда адвокат начинает читать завещание, в комнате воцаряется тишина, как только заканчивает — наступает долгая пауза. Он откашливается. Потом решает, что изумление на наших лицах — признак непонимания, и разъясняет суть, перефразируя прочитанное.

— Пожелания Евы просты, — говорит он. — За исключением фамильного участка земли в Ипсвиче, который будет передан церкви и отведен под постройку летнего лагеря для слепых детей, все остальное получает София… в той форме, в какой сочтет нужным.

— А как же?.. — переспрашивает Аня. Она единственная, кто осмеливается спросить вслух. Аня имеет в виду: «А как же тетя Эмма?» Надо отдать ей должное, она не договаривает.

Я смотрю на Мэй, которая, не дрогнув, встречается со мной взглядом.

— Ты знала?

— Да.

— И одобрила? — Я удивлена не меньше Ани.

— Это деньги Евы. Не в моей власти одобрять или не одобрять.

— Мэй была свидетельницей при подписании завещания. — Адвокат показывает мне подпись.

— Но почему? — допытываюсь я.

Мэй отводит глаза.

— Видимо, Ева предполагала, что ты останешься здесь и будешь ухаживать за Эммой, — отвечает Бизер.

Я вижу выражение лица тетушки.

— Никому не придется за ней ухаживать, — возражает Мэй. — Большую часть времени Эмма сама заботится о нас. Ведь так?

Тетушка пытается улыбнуться.

— Но Эмма — дочь Евы, — говорит Аня. — Я не сомневалась, что наследство получит она…

— Ты, кажется, много об этом раздумывала, — ледяным тоном замечает Мэй.

— Я просто…

— Мне действительно хочется, чтобы ты осталась, — говорит Эмма. — Это было бы замечательно…

Я не в силах говорить.

— Но это не обязательно, — подхватывает Мэй. — Ты всегда можешь отказаться от наследства.

— А что будет, если я откажусь? — спрашиваю я у поверенного.

— Все будет передано церкви.

— Но не Эмме?

— Ева была очень оригинальной женщиной.

Отец Уорд, кажется, встревожен.

— Сомневаюсь, что Ева рассудила именно так. Наверняка она хотела бы видеть Эмму обеспеченной. — Он оборачивается к Мэй, словно ищет подтверждения.

— Не смотрите на меня. Это должна решать София.

Шах и мат.

 

Глава 11

Я весь вечер собираю кружево. Со столов, из каждого ящика. Единственное, что я не трогаю, — это полог Евиной кровати. На ней спят Аня и Бизер, а я не хочу их будить.

Закончив, заворачиваю кружево в белую бумагу и перевязываю серебристой лентой, которую нахожу в шкафу у Евы. Похоже на свадебный подарок. Я пишу на свертке имена Бизера и Ани.

Спускаясь по лестнице, слышу, как Аня спрашивает:

— И что мне с этим делать?

Бизер гримасничает. Аня понимает, что я здесь, и оборачивается.

— Это очень мило, Таунер, честное слово. Просто я не любительница кружев… — Она обнимает меня, и я пытаюсь улыбнуться.

Такси запаздывает. Бизер пытается дозвониться и разочарованно вешает трубку. На улице слышится гудок.

— Такси. — Аня шагает к двери.

— Ты уверена, что не сможешь приехать на свадьбу? — спрашивает брат.

— У меня нет паспорта, — вздыхаю я, хотя еще вчера ему об этом сказала.

— У всех есть паспорт, — улыбается Бизер. — Кроме тебя.

— И наверное, кроме Мэй.

— Да.

Я снова обнимаю брата, потом Аню.

— Желаю удачи.

Это звучит слишком формально, но я помню уроки Евы: нельзя поздравлять невесту.

— Продай дом, если хочешь, — советует Бизер. — Конечно, Ева хотела, чтобы ты осталась, но это плохая идея… — Он всегда умел читать мои мысли. — Никто тебя не обвинит, — продолжает брат. — Во всяком случае, подумай.

Я киваю.

— Позвони мне после свадьбы.

У него три сумки в руках, и все же Бизер умудряется придержать дверь для Ани.

Сверток с кружевом остается на столике в коридоре.