Венецианские родичи Золя. – Франсуа Золя. – Его политические симпатии и ученые заслуги. – Бегство из Венеции. – Кочевая жизнь. – Приезд в Марсель. – «Техническое бюро». – Поездка в Экс. – Проект Экского канала. – Сопротивление города. – Поездка в Париж и женитьба. – Рождение сына. – Новые хлопоты об Экском канале. – Успех ходатайств. – Начало работ. – Смерть Франсуа Золя. – Положение осиротевшей семьи. – Тяжба с сотрудниками Франсуа. – Раннее детство Эмиля. – Поступление в школу. – Жизнь без стеснений. – Любовь к природе. – Первое причащение. – В коллегии. – Первые затруднения и первые удачи. – Характер Эмиля. – Три неразлучника. – Юные утехи. – Прогулки за город. – Смерть бабушки. – Отъезд семьи в Париж .
Эмиль Золя родился в Париже, в самой шумной части великого города, но никогда, кажется, уроженец столицы Франции не был менее всего парижанином. Он даже француз не чистокровный. На это отчасти намекает первый звук его фамилии, это резкое, свистящее z. Ho если здесь еще возможны сомнения, то их окончательно развеет родословная писателя.
У Золя еще и теперь существуют родственники в Венеции, отдаленные ветви фамилии, отчасти потерявшие, отчасти сохранившие свое первоначальное имя. В конце XVIII века один из предков этих венецианских родичей писателя женился на молодой гречанке с острова Корфу, а в 1796 году от этого брака родился Франсуа Золя, отец Эмиля, греко-итальянец по крови.
Биографу Золя не приходится делать усилий, чтобы представить в благоприятном свете его отца. Франсуа был человеком во всех отношениях выдающимся. Ум, большая энергия и немалая доля инициативы – таковы его главные особенности. По характеру он представляется человеком независимым, не допускавшим уступок дальше известного предела. К такому заключению мы приходим, зная обстоятельства его жизни в Италии в эпоху, когда особенно трудно сохранить самостоятельность.
Франсуа минуло 8 лет, когда Французская республика уступила место Первой империи. Перемена, конечно, отразилась и на Ломбардии, бывшей в то время почти французской провинцией. С падением Наполеона изменилось, в свою очередь, и направление умов, потому что громадное большинство всех наций обыкновенно следует правилу – le roi est mort, vive le roi. Но молодой Золя, по-видимому, сильнее и глубже, нежели другие, отдавался столь распространенному в то время увлечению Наполеоном: по крайней мере в 1813 году мы видим его в рядах армии принца Евгения и в отставке – с момента падения корсиканца.
Золя служил в артиллерии и потому, оставив армию, сделался гражданским инженером. Сведения о его воспитании очень скудны, но есть все данные для вывода о том, что молодой человек был высокообразован и чувствовал себя как специалист вполне на месте. Изданный им «Трактат о нивелировании» («Trattato di nivellazione») принес ему титул члена Королевской Падуанской академии, а позднее – медаль от короля Голландии, – едва ли можно сомневаться после этого в его компетентности как ученого и практика.
Однако, отдаваясь научным занятиям, Золя не переставал интересоваться политикой и глубоко ненавидел австрийцев, в то время хозяев Венеции. Он только скрепя сердце переносил положение гражданина-раба Его Величества Божьей милостью, какое-то полутюремное существование, стеснявшее свободу мнений, свободу симпатий и антипатий, скрепя сердце встречал на улицах итальянского города иноземных чиновников, солдат и офицеров, но в 1815 году эта ненависть вырвалась наконец наружу, и молодому инженеру пришлось оставить Венецию или, вернее, австрийскую казарму.
С этих пор он – «кочевник». Сначала он жил в Германии и принимал там участие в постройке первой немецкой железной дороги. Затем он оказывается в Голландии, Англии и, наконец, в Алжире. Именно в 1830 году мы находим его в чине капитана в рядах французского Иностранного легиона. Тревоги военной жизни как будто не потеряли для него своей прелести. Возможно, впрочем, что это было исходом охватившей Золя тоски, – тоски, которую он думал развеять в полной приключений службе под небом Африки. Во всяком случае роспуск Иностранного легиона был концом его военной карьеры. С этого момента он оставляет Алжир и едет во Францию, в Марсель.
На крайнем юге Франции, где незаметно сливаются и языком, и нравами соседние народности, итальянская и французская, Золя основался надолго. В Марселе, под теплым южным небом, он чувствовал себя, точно на родине, и с жаром отдался любимым занятиям в своем собственном техническом бюро. Но мелкие работы, возня с клиентами бюро из-за каких-нибудь пустяков… он совсем не к этому стремился! Ему хотелось совершить что-нибудь выдающееся, потому что стремление к великому и грандиозному было чертой его характера. Наконец, на это поприще влекли его и чисто практические соображения. Золя любил комфорт и жизнь на широкую ногу, любил изящные и дорогие вещи в своей обстановке, но и то, и другое требовало денег, и немалых. Отсюда понятно, что он ждал случая отыскать себе такую работу, которая захватила бы его всего, удовлетворила жажду широкой деятельности и вместе с тем доставила большие деньги, а с ними возможность жить, как хотелось.
За случаем дело не стало. Как раз в эту пору в торговых центрах Марселя циркулировали толки о неудобствах местного порта. Слухи об этом дошли до Золя, потому что его бюро было как бы фокусом, куда сходились и откуда расходились все марсельские проекты или толки об этих проектах. Наконец, от разговоров марсельцы обратились к делу и объявили конкурс. Для Золя это было сигналом к кипучей работе. За идею он ухватился горячо и начал изучать окрестности Марселя в надежде отыскать подходящее место для порта. Счастье ему улыбнулось, по крайней мере он так думал. Место было найдено, а затем немного времени спустя был готов и план новой гавани Марселя, целый портфель чертежей и смет; но проект потерпел неудачу. Легко понять настроение Золя после подобного исхода работы. Для мелкой сошки это была бы вечная тема для нытья и жалоб на судьбу. Но Золя… он и не думал об этом. Пусть марсельцам нравился проект другого инженера, – это было, конечно, грустно для Франсуа, но тем хуже для них… Он непременно так и думал: тем хуже для них, потому что всегда и во всем верил в себя, в свое дело. Впрочем, гораздо позже так стали думать и другие. Наконец, у Золя был вечный источник оптимизма – живая и деятельная натура.
Неизвестно, по каким причинам, но с 1836 по 1837 год Золя очень часто наезжал из Марселя в Экс (Aix). По всей вероятности, среди деловых встреч он завязал там знакомство настолько важное, что ради него преодолевал двадцать восемь верст в дилижансе. К тому же дорога до прежней столицы Прованса была так живописна, что расстояние казалось еще меньше, и два с половиною часа путешествия проходили почти незаметно. Мало-помалу интерес к этим поездкам усилился, и постепенно Экс сделался центром строительной горячки Золя.
Небольшой городок был полной противоположностью Марселю. В Марселе все кипело жизнью, в Эксе было тихо, как на кладбище. Да это и было действительно кладбище или, вернее, музей далекого и недавнего прошлого Прованса, только музей под открытым небом и населенный. На двадцать восемь тысяч жителей здесь были архиепископ, прокурор апелляционного суда, ректор академии, факультеты юридический и богословский, одним словом – целая серия важных лиц и учреждений, которые сохранялись здесь как наследство от славного прошлого. Жители городка тоже как будто проедали какое-то наследство. Промышленности в Эксе не было почти никакой, за исключением фабрики шляп; торговли – не больше, за исключением торга миндалем и оливковым маслом, тоже «преданьями старины». Короче говоря, это была какая-то Обломовка под небом южной Франции, мертвая точка общественной жизни, где кое-как доживала свой век старина и погибали всякие новшества, как зерна в песках Сахары.
И вдруг в этой Обломовке разнесся слух, что инженер из Марселя затевает построить плотину. Городок оживился. Объявились сторонники проекта, но больше было скептиков, ожидавших неудачи инженера, наконец, тех людей, которым все новое кажется какой-то катастрофой и которые готовились к борьбе.
Золя действительно затевал это предприятие. Поездки в Экс постепенно ввели его в круг интересов городка, и мало-помалу вечная жалоба его жителей на недостаток воды стала томить его, как будто ему самому не хватало этого «напитка», и чем дальше, тем больше, пока не настал психологический момент, после которого Золя захотелось сделаться Моисеем древней столицы Прованса.
Как приступить к делу, он знал отлично. Он начал изучать окрестности Экса: кругом были горы и долины, но хотя бы какой-нибудь признак источников! Оставалось прибегнуть к искусству. Одна из долин, в трех верстах от города, казалась естественным руслом сбегавших с гор дождевых потоков, а прочее было ясно на его взгляд специалиста. Сделать плотину, собрать и удержать эту воду, затем провести канал, к тому же не слишком длинный и потому не очень дорогой, – к такого рода сооружениям Золя тщательно присмотрелся во время скитаний по Германии и Голландии, а потому проект канала созрел в его голове почти мгновенно, и жителям Экса оставалось сказать ему «спасибо».
Но тут началась целая история. За исключением немногих новаторов, горожане восстали против Золя, как будто он предлагал уничтожить вековую кафедру архиепископа, уволить прокурора апелляционного суда и закрыть факультеты. Совершилось нечто в высшей степени странное. Что признавалось до сих пор недостатком и почти бедствием города, то вдруг оказалось желанным и драгоценным, и самый маленький блюститель интересов древнего города выслушивал инженера как безумца. Напрасно Золя объяснял и кланялся, совершая для этого поездки в Экс из Марселя, все было тщетно: в Эксе не хотели избавиться от большого неудобства. Наконец Золя истощил и терпение, и запас доказательств и решил обратиться в Париж.
В одну из таких поездок в столицу он встретился с девицей Обер, родом из Дурдана, с одним из тех простых сердец, которых встретить – значит почувствовать страх при мысли о разлуке. Одним словом – случайное свидание было решительным: Золя полюбил и женился.
Событие пришлось на 1839 год. С этих пор Золя совершал свои поездки вместе с женой, сильнее прежнего выступая за проект канала. Весной следующего года ожидали ребенка, и так как Париж был главным пунктом агитации Золя, то решили обосноваться в столице. О временном помещении нечего было и думать. Наняли квартиру на улице Сен-Жозеф, 10. Здесь 2 апреля 1840 года родился Эмиль Золя, греко-итальянец и француз по крови, к тем большему удовольствию родителей, что они хотели именно сына.
Пока происходило это событие, и пока новорожденный вступал в свои права, отец с новой энергией преследовал свою цель: осаждал визитами влиятельных лиц, приглядывался к окружающим, изучал «входы и выходы» и среди прочего познакомился с Тьером. Попутно, со свойственной специалистам меткостью взгляда, он интересовался парижскими сооружениями, и так как в это время работали над защитными укреплениями столицы, то заглянул и сюда, а заглянув, увлекся и придумал машину для срезки земли. Благодаря содействию Тьера ему удалось добиться испытания своего детища, а потом, после некоторых улучшений, – и принятия для тех же фортификационных работ. Все это было очень важно, потому что служило ручательством его компетентности в технических вопросах и расчищало дорогу проекту. Теперь Золя уже не сомневался в поддержке Тьера на случай нового сопротивления жителей Экса, и в 1843 году опять уехал на юг заканчивать свою борьбу с горожанами.
Однако за три года, с 1840 по 1843, положение дела почти не изменилось. Сторонников проекта прибавилось, но оппозиция все-таки брала верх если не числом, то влиянием. Вся беда заключалась теперь в нежелании нескольких владельцев уступить свои земли, лежавшие на пути канала, а сломить это упорство у Золя не было сил. Хотя и полезное для общества и обеспеченное капиталом целой компании, это предприятие все-таки было делом частным и тем самым обрекалось на столкновение c частными интересами других без всякой власти над ними. Одним словом, борьба затягивалась и затянулась, таким образом, еще на два с половиной года. Наконец Золя надоело возиться с противниками, убеждать одних и просить других. Он махнул на них рукой и поехал в Париж за поддержкой Тьера. Намеченный им ход был таков: правительство признает оросительные работы в Эксе делом общественной важности, а потому разрешает компании занимать под предприятие земли частных владельцев, невзирая на их несогласие и лишь уплачивая им деньги за отчужденное на основании существующих цен. Для решения этой задачи потребовалось еще 18 месяцев, т. е. только в 1846 году Золя получил просимое и мог приступить к закладке канала.
В 1846 году – это значит, через десять лет со времени первой попытки затеять предприятие. При мысли об этом Золя испытывал новый прилив энергии. Вот оно, наконец, желанное дело!.. Жизнь впереди ему улыбалась, как тихая пристань после долгого путешествия, и Золя торопил наступление этого момента, не покоя, а наслаждения оконченным делом. Разве не имел он на это права? Если не считать денег компании, он мог смотреть на канал как на свое личное дело, достояние своей семьи, да так смотрели на его предприятие и все горожане, и когда на улицах Экса показывалась коренастая фигура Золя, прохожие говорили друг другу: «Вот – строитель канала» – и провожали его глазами, как провожают на улицах иностранцев в их национальных костюмах. И действительно, этот человек в мирном городе Прованса производил впечатление чужестранца, какого-то завоевателя, который пришел неизвестно откуда и начал переделывать город по-своему.
За работами Золя следил самолично, невзирая на погоду, и в дождь, и в ветер. Он не побоялся явиться туда даже в то время, когда особенно берегут здоровье в Провансе, во время мистраля. Его, казалось, продуло всего этим холодным, пронизывающим ветром. «Сойдет, неважно!» – думал Золя и продолжал осмотр работы, а затем уехал в Марсель по делу, несмотря на приступы кашля. В гостинице, тотчас по приезде, ему сделалось дурно, и в тоскливом предчувствии опасности он известил жену. А между тем недуг, воспаление легких, становился все грознее, и к приезду жены Франсуа лежал, что называется, «как пласт». Потянулись убийственно жестокие часы в гостинице с больным человеком среди постоянного шума подобных учреждений, особенно на юге, в стране природных Тартаренов. Несмотря на железное здоровье, Золя уже не встал с постели и как всю жизнь скитался из города в город, из одного государства в другое, так и умер в гостинице, на перепутье, в 1847 году. Три памятника сохраняют теперь его имя: скромная надгробная плита на экском кладбище, канал, стоивший ему жизни, и бульвар его имени как дань благодарности горожан.
Как это часто случается с семьями, где нет наследственных сбережений и где глава семейства является единственным кормильцем, смерть Франсуа была финансовой катастрофой для его близких. Если после него остались деньги, то самые пустячные, разве что на первые нужды. Главным же «фондом» вдовы была богатая обстановка, которую так любил ее муж. Продать все ненужное из этой обстановки было, конечно, первой финансовой мерой. Над этим хлопотала теща, бабушка Эмиля со стороны матери, бойкая, веселая старушка, без единого седого волоса на голове, несмотря на седьмой десяток. Она то и дело надевала шляпку и бежала в город то к тому, то к другому старьевщику, озабоченная, но довольная, как рыба в воде, среди поднявшейся сутолоки. Одним словом, бабушка была настоящим добрым гением разоренной семьи, то есть старика, своего мужа, вдовы и внука Эмиля.
Был еще один расчет у наследников, это – надежда получить пай инженера в предприятии по водоснабжению города. Но компания и не думала вознаграждать их добровольно, а потому предстояла судебная волокита. Само собою разумеется, такое сложное дело, как исчисление расходов и доходов предприятия с массой технических подробностей, было совсем не по силам ни бабушке, ни вдове, а единственный близкий им мужчина, старик Обер, когда-то коммерсант, уже впадал в то состояние, когда человеку не до тонкостей судебной казуистики. Однако все они были уверены, что вдова «имеет право» и прочее, а потому обратились к адвокату. Адвокат, со своей стороны (и тем более южанин), сулил им золотые горы, затем получил от них последние гроши на ведение дела и не добыл от компании ни копейки. Мало-помалу под влиянием разочарований они отвыкли от золотого миража и стали жить среди чуждого им населения городка в Провансе, сводя кое-как концы с концами на дешевых (в смысле жилья) окраинах Экса.
Единственной их радостью и надеждой был Эмиль, здоровый, бойкий мальчишка и общий баловень семьи. Систему воспитания они избрали самую приятную для Эмиля – полнейшую свободу, и хотя мальчугану в год смерти отца минуло семь лет, он не знал еще ни А, ни Б. При слове «школа» сами воспитатели приходили в ужас, потому что в эту пору они еще верили красноречию адвоката. И вот, предоставленный самому себе, ребенок бегал на улице, рылся в песке или совал свой нос в домашние хлопоты. Надо, впрочем, заметить, что начало учебы отсрочивалось одним недостатком Эмиля. Он очень долго не мог усвоить правильного произношения свистящих звуков и еще при жизни отца говорил m вместо с, totitton вместо saucisson. Это очень заботило Франсуа, и когда однажды чем-то рассерженный ребенок отчетливо крикнул cochon, обрадованный отец подарил ему 100 су на сладости. После этого события речь Золя становилась все правильней, но все-таки кое-какие шероховатости остались в ней вплоть до поступления его в школу.
На решение отдать Эмиля в школу повлияло первое серьезное разочарование в обещаниях адвоката. Надежда обеспечить будущность ребенка наследуемым капиталом не оправдалась. Становилось очевидно, что ему самому придется прокладывать себе дорогу к счастью. Под давлением этих соображений собрался семейный совет, в котором принял участие и дедушка. Говорили о коллегии, заглядывали и дальше в будущее, но тут вмешалась бабушка и прямо объявила, что в коллегию Эмиль еще успеет и что лучше отдать его подготовиться в пансион. Это мнение восторжествовало, потому что оно вполне соответствовало тайным опасениям «членов совета» – не слишком ли тяжело будет Эмилю в коллегии. Остальное бабушка взяла на себя и действительно отыскала для Эмиля такой пансион, который может выбрать только зоркий глаз любящего человека.
Это был «пансион Богоматери» (pension Notre-Dame), средней руки, созданный «для дрессировки» маленьких экских буржуа, взятых прямо из рук нежных родителей, и содержавшийся неким Изоаром, человеком очень почтенным и добрым. Поступив в его пансион, Золя почти не чувствовал перехода от домашних порядков к школьной дисциплине. Его ребяческий эгоизм сохранил и здесь все свои прерогативы, потому что девизом Изоара было – не надо стеснять… А Золя не стеснялся тем более. Он учился, когда хотел; но чаще не хотел, а бегал по саду пансиона, слушал плеск фонтанов, рылся в земле и песке и лазал на деревья. Пришлось слегка нарушить систему пансиона, чтобы познакомить беспечного мальчугана с буквами французского алфавита. Впрочем, Изоар и здесь поступил очень мягко. Он пригласил Эмиля к себе в кабинет и, при помощи Лафонтена, сумел заинтересовать его французской азбукой.
Так протекли пять лет учения в пансионе, пять лет не слишком обременительного дела, облегченного к тому же значительной долей безделья. Особенно велика сделалась эта доля, когда под гнетом нужды, затрудняясь с выбором квартиры в городе, семья Золя поселилась за городом в Пон-де-Беро, почти в деревне. Там со всех сторон можно было видеть поля и луга, холмы и лощины, и, чаруя глаза прихотливыми изгибами, бежал поблизости ручеек под названием Торс, многоводный в дождливое время и чуть заметный в сухое. При виде этих прелестей Золя готов был навсегда забыть пансион добрейшего Изоара, а подолгу и действительно забывал. У него было неудержимое и, следовательно, почти стихийное влечение на вольный воздух, под широкие потоки незаслоненного стенами солнечного света, одним словом, влечение к тому, что называется лоном природы. Быть может, это признак артистической натуры с богатым внутренним миром; но как бы то ни было, Золя очень рано полюбил природу, пока еще не той любовью, которая стремится понять, разобраться в тайнах очарования, а любовью художника, готового часами бродить по полям и лесам, прислушиваться к сложному шуму лесных просторов или сидеть на берегу ручья и глядеть в раскинувшуюся даль в немом восторге, как будто поглощая глазами какую-то бодрящую мировую субстанцию.
На двенадцатом году, то есть в 1852-м, Золя впервые причащался и затем поступил в коллегию. Поступил он в восьмой класс, по-нашему в первый, и вначале по успехам занял место в хвосте сотоварищей. Оно и понятно. Домашняя свобода и не меньшая свобода в пансионе Изоара, конечно, должны были отразиться кое-какими изъянами в познаниях Эмиля, быть может непростительными в глазах педантов, но больше всего здесь отразилась резкость перехода к совершенно иной обстановке. Родные это предвидели, а потому квартира в Пон-де-Беро была оставлена и заменена другой, в самом городе, на улице Бельгард, что позволяло им чуть ли не каждый день заходить в приемную коллегии, чтобы приласкать Эмиля.
Но это продолжалось недолго, то есть отставание Эмиля. Воспитанный в тесном кругу семьи, присутствуя с малых лет на домашних советах по поводу той или другой семейной нужды, ребенок очень рано понял, с каким трудом перебивались его родные, и начал смотреть на себя как на единственную их надежду на лучшее. Возникновению этого взгляда несомненно способствовала обстановка домашнего воспитания с его девизом «не надо стеснять». Предоставленный самому себе, ребенок незаметно воспитывал в себе дух самостоятельности, способность ориентироваться в затруднительных случаях своей детской жизни, – с этим согласится всякий, кому приходилось сравнивать бойкие физиономии каких-нибудь пятилетних карапузов, так называемых уличных детей, с «недоумевающими» фигурами ребят из «хорошего общества», окруженных боннами и гувернантками.
Каким бы кратким было влияние отца на Эмиля, оно, конечно, тоже не прошло бесследно. В день закладки канала Эмиль стоял рядом с отцом. Прибавьте к этому и другие обстоятельства деятельной жизни Франсуа, – все это не могло остаться без влияния на впечатлительный ум ребенка, все это окружало отца в глазах Эмиля каким-то героическим ореолом и вызывало восхищение, а за тем – и желание подражать. Конечно, дети – всегда дети. Они резвятся, шумят почти одинаково, но как ручьи уносят с собой обломки камней, захваченных со дна, так детский ум незаметно набирается впечатлений от окружающего и, рано или поздно, проявит свое «содержание».
Золя проявил его очень рано. После первой заминки при поступлении в коллегию он быстро освоился с новым положением и к концу года получил уже пять наград. Он сделал даже больше, маленький tour de force, вроде бы совсем неожиданный, а именно: сдал экзамен сразу за два класса, то есть из восьмого перешел прямо в шестой…
Пребывание в шестом классе – самое неприятное воспоминание Золя из школьной жизни. Несмотря на все свои старания он не мог получить здесь ни одной награды, и все из-за того, что встретился с упорной неприязнью учителя. Трудно сказать, на основании известных биографических данных, что было причиной этого странного, хотя и не такого уж редкого, чувства наставника к ученику. Быть может, Золя, обогнавший товарищей на целый год, казался учителю выскочкой, которого не будет лишним осадить, а может быть, тут замешалась и своего рода антипатия, без сомнения не замедлившая сделаться обоюдной. Как бы то ни было, Золя и потом не мог без негодования вспомнить об этом первом столкновении с человеческой злобой, а в свое время он чувствовал это, конечно, еще сильнее.
Пятый и четвертый классы были для него возобновлением прежних успехов, а третий – настоящим триумфом: он получил в это время все первые награды. В этом же классе Золя предстояло сделать выбор будущей специальности, одной из двух: словесной или естественной. Золя всегда блистал сочинениями и начинал уже «творить» по собственному влечению, – в этом отношении его симпатии были безусловно на стороне словесности. Но эта ложка меду отравлялась для него невыносимым, громадным «придатком» в виде греческого языка со всей его сушью, в виде сочинения латинских стихов и прочего, и он решил поэтому остаться словесником по любви, а не по обязанности, и записался естественником. Сюда манила его и давняя любовь к природе. Былое, чисто артистическое наслаждение ее красотами и величием дополнилось теперь интересом к ее «механизму», и научные занятия сливались, таким образом, с потребностями мальчика, с его натурой. К каким результатам привело Эмиля его решение заняться естественными науками, мы вскоре увидим, а пока обратимся к его положению среди товарищей.
Это положение представляло в миниатюре положение семьи Золя среди экского общества. Пока был жив Франсуа, у него, конечно, были и друзья, и завистники, и враги всё благодаря тому же каналу. Но очень вероятно, что даже друзья скорее походили у него на людей, связанных с ним лишь серьезными деловыми отношениями. Во всяком случае, как только он умер, приятели исчезли, завистники и враги, конечно, позлословили насчет внезапного крушения семьи; а эта семья осталась одинокой, как кучка иностранцев, закинутых судьбою в чужие края, то есть осталась, в сущности, тем, чем была постоянно среди экского общества. До этого момента сближению мешали отчасти аристократические замашки инженера, отчасти его положение в Эксе как новатора и к тому же пришельца, а после помешала нужда. Достаточно, в самом деле, припомнить не только развязку, но саму необходимость судебной тяжбы семьи с компанией, чтобы понять всю полноту одиночества, в котором она оказалась со смертью Франсуа, – остальное же очевидно как всякое следствие.
Все эти обстоятельства, конечно, не замедлили отразиться на судьбе Эмиля. Трудно представить себе, чтобы в забытой всеми семье не говорили о неблагодарности того-то, о лживости другого, о корыстолюбии третьего и так далее, чтобы не подсчитывали, чем обязаны все эти господа Франсуа Золя и сколько украли они у его наследников; а если говорили и подсчитывали, то трудно допустить, чтобы эти толки миновали ушей Эмиля. Ребенок с юных лет начинал смотреть на жителей Экса как на виновников несчастия своих близких, а это, вместе с вольной и невольной замкнутостью семьи, конечно не могло способствовать развитию общительности в характере мальчика. Конечно, все дети – дети, оптимизм в особенности свойствен их возрасту, но если атмосфера семейной жизни оставляет глубокий след в развивающейся душе ребенка, то именно таков был этот след в душе Эмиля.
Помогло тут и другое обстоятельство. Ребенок от рождения был близорук и очень долго картавил, а недостатки этого рода – вечная тема для насмешек среди детей. И вот, чтобы не сделаться мишенью юного остроумия, Золя приходилось держаться особняком. Но все-таки над ним смеялись. Среди живых, болтливых южан, от природы Тартаренов, он производил впечатление холодного джентльмена и потому сейчас же прослыл за парижанина или, как говорили на юге, – franciot. Сближению мешал, наконец, характер Эмиля. Та богатая игра натуры, которая проявлялась у его сверстников в бурной жестикуляции, в быстрых движениях и громкой, крикливой речи, у него совершалась внутри и всегда отличалась стройностью, стремлением обобщить и сделать вывод. От Эмиля всегда веяло вследствие этого холодком, невыносимым для экспансивной натуры южанина, тем более что и в своих ученических работах он любил порядок.
Но друзья у него все-таки водились. Их было двое, Сезан и Байль, одних с ним лет, но старше классом. Первое время все трое встречались мельком и потом опять забывали друг о друге. Но мало-помалу их встречи участились и превратились в тесную дружбу, за что товарищи не замедлили окрестить приятелей «тремя неразлучниками». Они действительно почти не расставались и в стенах, и за стенами коллегии. Отправляясь домой, они поджидали друг друга, а в свободное время совершали прогулки всегда втроем, как будто только втроем могли и видеть, и слышать как следует. Пока их интересовало немногое: движения войск под звуки марша, религиозные процессии, наконец, прогулки ради прогулок, с перспективой лежанья где-нибудь на солнце наподобие ящериц. Когда же всем троим пошел шестнадцатый год, то есть с 1856 года, новым связующим звеном их дружбы сделалась страсть к чтению. Читали они всё в ужасающем количестве, обмениваясь книгами, но главным образом поэтов, и, как всегда бывает в подобных случаях, сами сделались поэтами, то есть проще – писали стихи. Золя увлекался еще и музыкой. Немного туговатый на ухо, он был принужден довольствоваться кларнетом, но все-таки достиг известных успехов и в 1856 году принимал участие в оркестре, замыкавшем процессию на празднике Тела Господня.
В городе, имевшем своего архиепископа, ректора, два факультета и прокурора апелляционного суда, не считая других представителей знания и власти, эта процессия отличалась особенной торжественностью. Окна домов убирали коврами, вдоль улиц ставили трибуны и просто стулья и скамейки. К назначенному часу улицы наполнялись двойным рядом богомольцев и зрителей, а посередине торжественно двигалась процессия в дыму кадильниц, при звуках музыки и пения, по дороге, усыпанной цветами и золотыми блестками. Торжество продолжалось от полудня до позднего вечера. Вечером зажигались свечи, и картина делалась еще поэтичнее вплоть до заключительного момента, когда с высоты носилок архиепископ давал благословение коленопреклоненной толпе. Золя как участник оркестра, Сезан и Байль как друзья кларнетиста, все трое никогда не пропускали процессии Тела Господня. Они усердно ходили за нею из улицы в улицу, потому что в толпе богомолок у каждого было «намечено» смеющееся лицо девушки, ради улыбки которой и рукопожатия стоило дождаться благословения архиепископа.
Друзья бывали также в театре, тем более что это стоило недорого, всего пятнадцать су (25 копеек) за удовольствие сидеть в партере. Но больше всего их привлекала природа. Для всех троих она была настоящим кумиром, ради которого забывались и первая любовь, и театр – словом, всё. Летом они почти не бывали дома. Целый день проводили на воздухе, уходя иногда за много верст от города. К таким прогулкам друзья готовились заранее. Накануне припасалась закуска, брались любимые книги, сперва Гюго, потом Мюссе, и на всякий случай прихватывалось ружье. На заре вставший раньше будил товарищей, бросая камень в закрытые ставни, и затем все трое скрывались за разрушенной стеною Экса. Если встречался ручей, друзья купались, потом шли дальше куда глядели глаза: то большой дорогой, то полями, то по извилистым лесным дорожкам. В полдень садились под деревом и вынимали закуску. Байль разводил огонь, набрав валежнику; Золя поджаривал мясо, а Сезан готовил салат в намоченной салфетке. Закусив, отдыхали, затем охотились, не гонясь за драгоценной дичью, а просто так, чтоб разрядить ружье, и снова отправлялись дальше. Немного спустя отдыхали опять. Из котомки вынималась книга, то Гюго, то Мюссе, и вольный воздух оглашался восторженным чтением любимого поэта. Потом начинались споры – кто выше, Гюго или Мюссе?.. И так проходило время до вечера, когда друзья возвращались домой.
Однажды им так понравилась эта бродячая жизнь, что они решили даже переночевать за много верст от города. Быть может, тут сказалось влияние Робинзона или другой увлекательной книги, но вернее, что это было лишь крайним выражением их увлечения природой. Одним словом, они решили и поступили согласно решению. Чтобы не было страшно, прихватили четвертого, младшего брата Байля. Местом ночевки избрали пещеру и приготовили в ней четыре душистых ложа из полевой травы. Но сон не шел сначала от страха, а после испортилась погода. Поднялся ветер; в пещере загудело, а в ушах юных романтиков этот гул отдавался ревом и стоном ее таинственных обитателей. Наконец, над головами стали носиться летучие мыши. Дольше терпеть становилось невмоготу, да и число четыре не защищало приятелей от припадков панического страха. Одним словом, проект ночевки на вольном воздухе за много верст от города, столь поэтический, как казалось вначале, превращался в самую глупую прозу. Друзья дрожали от холода и совсем невоинственно озирались вокруг. Оставалось идти домой. Но чтобы сделать отступление почетней, они сложили костер из постелей и, напугав его пламенем летучих мышей, с облегченным сердцем направились в город.
Так протекали детство и юность Золя в древней столице Прованса. На исходе 1857 года он был во втором классе. До окончания курса оставалось немного больше года, но ждать этого момента не пришлось. Положение семьи с каждым днем становилось невыносимей, хотя и раньше было вечной борьбою с нищетой. Что только можно было продать, – было продано; жили на окраине города в двух маленьких комнатах окнами на городскую стену, но все-таки не сводили концов с концами. В довершение не счастья, в ноябре скончалась бывшая добрым гением семьи старушка Обер. Она умела смотреть веселым взглядом на самые грустные вещи и всегда находила запас энергии для борьбы с обострявшейся нуждой. Теперь настало полное одиночество, казалось – без всякой надежды на лучшее. Во всяком случае в Эксе надеяться было не на что и не на кого. Оставалось решиться на крайнюю меру. Мелькала надежда, что при помощи старинных парижских друзей удастся вырвать кое-что от продолжателей предприятия Франсуа, и вот – в декабре вдова уехала в Париж. В феврале 1858 года Эмиль и дедушка ожидали ее возвращения, но вместо того получили письмо. «Жить в Эксе нет сил, – писала сыну мать, – продай, что осталось из обстановки. Деньги, какие получишь, дадут тебе возможность купить билет третьего класса для себя и деда. Торопись. Ожидаю».
И тон этого письма, и положение дел не допускали долгих размышлений. Оставалось продать, что было, собраться и ехать. Оставалось еще проститься с тем, что было дорого и мило. Друзья в последний раз, по крайней мере им казалось, что в последний, совершили прогулку в окрестности города, и, сохранив навсегда в своей душе и эти милые картины, и этих славных друзей, Золя уехал на север.