Очень обидно лежать и умирать. Он ничего не мог сделать. Никто не мог. Все родственники умерли от рака. Хотя нет, бабушка — от инфаркта. И сверстники умирали от рака. Кроме тех, кто погиб в автокатастрофах. Там все быстро и, наверное, без боли. А ему больно. Порой очень.

Но самое страшное — другое. Он все понимал. И все кругом понимали. Они, общаясь с ним, делали вид, что он поправится. А он, жалея их, подыгрывал.

Ему так хотелось, чтобы его пожалели. Почему он должен жалеть их, остающихся жить, а не они его, уходящего неизвестно куда?

Он множество раз читал о себе: рецензии, доносы, характеристики. Но сейчас перед глазами вставали строки одного, возможно последнего, документа. Будет и свидетельство о смерти, но он его не прочтет. А выписку из больницы, или, как говорят врачи, эпикриз, он читал.

„Больной — Вакуленко Дмитрий Михайлович, 1957 года рождения, профессия: тележурналист“.

Умирать в сорок три обидно. И дело даже не в возрасте. Обидно потому, что всю жизнь вкалывал за пятерых. Пробился из ниоткуда на самый верх. Из нищеты-в достаток Из неизвестности — в сумасшедшую популярность. Еще год назад, когда он жил нормальной жизнью, не проходило и дня, чтобы не попросили автограф. Он к этому привык, считал нормой. А когда два месяца назад, а может, больше (время стало течь иначе) врач на рентгене попросил автограф для сына, он посчитал это бестактностью. Ему подумалось, что это, возможно, последний автограф. Предсмертный. Не должен был врач этого делать!

„При поступлении: жалобы на боль в нижней части кишечника, неполное опорожнение кишечника, отсутствие аппетита“.

Больно. Лежать больно. Пошевелиться еще больнее. Врачи требуют, чтобы ворочался. Иначе пролежни. Какая разница? Ну умрет на неделю или две позже. Меньше мучиться.

Нет, надо повернуться. Придет дочь, узнает от сиделки, что не ворочался, может догадаться, что он все понял. Начнет убеждать. То есть врать. Не хотелось, чтобы дочь ему врала. Особенно перед смертью.

Он очень любил ее. Все отцы любят дочерей. Однако он любил сильнее других.

Дочь была его созданием. В детстве он много раз слышал, как его родители ругались — кто из них виноват, что он растет таким, а не другим. И когда сам стал отцом, решил, что только он будет решать, как воспитывать дочь. Он заставлял себя относиться к ней как к взрослому человеку лет с двух или с трех. Не заставлял ее что-то делать, а подводил к тому, чтобы она решила сама сделать так, как он хотел.

Если они с женой собирались поехать в отпуск в Сочи, то дочке говорили: решай, проводим отдых на даче или едем на море. Если дочь говорила: „На даче“, — он соглашался, тем более что и мама хочет на даче, но его смущают комары и то, что нельзя будет купаться. Тогда она говорила: „Хочу купаться, поехали на море“.

Он опять соглашался, и они ехали в Сочи. Но когда там дочь начинала по какому-нибудь поводу канючить, он напоминал:

— Ты сама решила ехать в Сочи, это твое решение, теперь не канючь.

С самого ее детства он хотел воспитать в дочери понимание того, что за свои решения и поступки приходится расплачиваться самому. Он ее наказывал. Не часто, но наказывал. И никогда не прощал. Лет с пяти она не просила прощения. То есть просила, если понимала, что была не права, но не для того, чтобы ее простили и отменили наказание. Она знала, что этого не будет.

Он понимал, что, воспитывая в ней сильный характер, станет первым, на ком она его испробует, когда подрастет. И когда дочери было 14,15,16,17,18 лет, он хлебнул по полной программе.

Однако никто и никогда из окружающих не мог ее себе подчинить. Взять на слабо. Заставить или уговорить сделать то, чего она не хотела. Захотеть же она могла что-либо только тогда, когда могла просчитать последствия. Она не курила, никогда не бывала пьяной, не пробовала наркотики.

Но с ней было так тяжело! Она была очень сильной. И он должен был соответствовать. Понимал, что нельзя воспитывать словами, нравоучениями. Только один принцип: „Делай, как я!“

Сейчас ему хотелось быть слабым. Хотелось поплакать. Чтобы пожалели. Но при дочери нельзя. И при тех, кто с ней общался, тоже. Ей бы рассказали. От нее не посмели бы скрыть. Она умела подчинять людей. Они чувствовали силу и сами, добровольно, прогибались.

Конечно, ее, как и его самого, люди не любили. Люди любят тех, кто слабее, кого можно пожалеть, дать совет, помочь, Кто дает возможность почувствовать превосходство над собой. Зато ей побоятся сделать подлость, наступить на мозоль. Ее будут просить о помощи и не любить. Он так прожил последние лет двадцать. Последние.

Опять приступ глубокой боли. Наверное, женщина при схватках испытывает такие же боли. Только она знает, за что. За какое удовольствие в прошлом и ради какого удовольствия в будущем. А он за что?

Приятель его отца, уехавший в Америку в начале 80-х, позвонил спустя лет пять и рассказал, что болен — рак. Звонил попрощаться. Отец, пересказывая прощальный разговор, не мог понять, зачем американские врачи раскрыли диагноз. К тому же Яша сказал, что у него на тумбочке лежит „голубая таблетка“ и он может ее принять, если станет невтерпеж.

Тогда он ответил отцу, что не так уж это и бесчеловечно, сказать пациенту, что тот безнадежно болен.

Сегодня он точно знал, что американцы с их предельным рационализмом правы. Они, по крайней мере, не вынуждают родственников и врачей врать больному. А у того есть возможность спокойно завершить земные дела. Глупое выражение. Как будто есть дела не земные.

Он свои дела закончить успел. Хотя нет. Он не мог сказать ни дочери, ни жене то, что хотел бы сказать. Но это можно было говорить только умирая, а он обязан им подыгрывать и делать вид, что верит в выздоровление.

Месяц назад он почувствовал, что онкологи его „отпустили“. Правда, пока ему не кололи наркотики, то есть он был не приговорен. Но и бороться они перестали.

Будь он оптимистом, а не пессимистом, верил бы в возможность чуда. Тем более что оказался сам его свидетелем.

Когда девять месяцев назад он впервые попал на Каширку, в соседней палате лежал бизнесмен, чуть постарше его, абсолютно плохой, Того уже не лечили, он просто лежал, поскольку семье так было удобнее — ни стонов, ни запахов. И вообще, что за жизнь дома, когда за стеной кто-то отходит? Словом, его держали в больнице. А приятель, которому он когда-то помог, — то ли прикрыл от рэкетиров, то ли что, поехал в Индию и привез лекарство. Травки.

Когда два месяца назад Дима в очередной раз лежал на Каширке, бизнесмен заехал его навестить. Рассказал, что месяц как опять плавает в бассейне через день, что поправился на шестнадцать килограммов, что стал работать и что уже несколько раз после работы задерживался с секретаршей. Что Диму сейчас не интересовало, так это секретарши. Значит, бизнесмен действительно выздоровел, раз ему опять нужны эти глупости. Даже если наврал и на самом деле не „задерживался“, то, коли он таким рассказом решил поднять Димин боевой дух, значит, мыслит в правильном направлении. Самому же Диме об этом и подумать-то странно.

Всю жизнь хохмил, что умереть хотел бы на бабе. А сейчас, когда смерть совсем близко, и думать-то о сексе не хотелось. Это осталось в другой жизни.

А в другой жизни это было.

Как-то, выходя из Останкино, поскользнулся и сломал ногу. Попал в больницу дней на пять. Так к нему в ЦКБ приезжали подружки — усладить знаменитого телеаналитика! Где они сейчас? Тогда понимали, что выздоровеет. А сегодня попрощались? Пустышки вы, пустышки!

А может, кто-то из них его и любил. Теперь просто не знает, как дать о себе знать. Да нет, скорее обманывали. Или обманывались. Во всяком случае, он никогда не верил, что его кто-то любит, кроме жены. Не хотел верить, потому что это налагало дополнительную ответственность. Сексуальную партнершу можно было и бросить, а того, кто тебя любит, — нельзя.

Сам он никого из них не любил. Не разрешал себе. Только когда умерла его первая жена, он позволил себе всерьез взглянуть на женщин. И тут же женился на своей аспирантке из Института телевидения, с которой и переспал-то до этого несколько раз.

И не ошибся. Она преклонялась перед ним, обожала и боготворила. Но прошло года три, и он понял, что его дочь и умнее, и сильнее, чем его жена. Она это тоже понимала и ни в чем не перечила Ксюше, признавая ее первостепенность в его жизни. Ксюша же к мачехе не ревновала, прекрасно понимая, что Диме нужна жена и это — не худший вариант.

Постепенно Люда стала мажордомом — командовала поварихой и работницей, приходившей убирать и гладить, и не пыталась привлечь к себе внимания больше, чем они с Ксюшей готовы были уделять.

Она — хорошая. Когда накатывала боль, Люда садилась рядом и гладила его руку. Это максимально допустимый объем жалости, который ему разрешалось получать. И в глазах у нее была боль. И испуг. Она действительно любила его.

Ксюша же — не понятно. Да, она все организовала — врача, приезжавшего через день на дачу, сиделок, все любимые кушанья, хотя он уже давно ничего не хотел и почти ничего не ел. Она заходила к нему на пару минут. Ну, может, на десять. Рассказывала последние новости. Анекдоты. Как тогда, когда он был здоров. А сейчас он умирал!

Люда хотя бы гладила его руку. Иногда — волосы. А Ксюша, казалось, боялась лишний раз к нему прикоснуться. Да, он хотел вырастить ее сильной и жесткой. Но все-таки надеялся, что к нему она будет мягче. По крайней мере, перед уходом.

Не надо гневить Бога. Она — добрая. Только не сентиментальная. С ним. С мужем она кошка. И, надо признать, муж того стоил.

Сколько он помнил свою дочь взрослой, столько думал о том, как трудно ей будет выйти замуж. Опасения вызывали и ее собственный жесткий характер, и язвительный язык, и, главное, то, что она всех будет сравнивать с ним. Так всегда бывает: мужчины, выбирая пару, сравнивают ее с матерью, а дочери — с отцом. Он понимал, что при всех своих недостатках, которые он осознавал, не был ни инфантильным, ни слабым. А в ее поколении мальчики вырастали именно такими. Хорошо образованные, умные, но — без локтей и зубов. За ними не будешь как за каменной стеной. А она видела, что ее мать живет именно так.

Когда появился Алексей — молодой преуспевающий бизнес-адвокат, он понял, что это может быть серьезно. От Алексея исходила уверенность в себе, но не „пальцеватость“, спокойствие, но не меланхоличность, умение поддержать беседу практически на любую тему, но не развязная болтливость или всезнайство.

Алексей вошел в их с дочерью семью очень мягко, как будто давно здесь присутствовал. Просто отъезжал ненадолго.

Он подумал „в их с дочерью семью“ и совсем забыл про Люду. Зря, она хорошая. Но все-таки это — другое.

А еще Алексей был сильный и тактичный.

Непонятно, как он мог сейчас, когда Дима умирал, уехать на две недели в командировку. Да еще так далеко-в Индию. Если „это“ наконец случится, Ксюшка в самый тяжелый момент останется одна. Жалко ее. Конечно, она все организует. Но кому поплакаться?

„Проведена операция по радикальной резекции полипа прямой кишки.

Эпикриз: выписывается в удовлетворительном состоянии, рекомендован постельный режим, щадящая диета, обезболивающие средства при необходимости“.

Алексей, конечно, очень на него похож, Чего стоит афера с двойной выпиской. Ксюшка этого, наверное, не помнит, да и не факт, что вообще знала истинную историю. Когда умирал отец, Дима взял в больнице две выписки. Одну, настоящую, для онкодиспансера, а вторую — с липовым благополучным диагнозом — для отца. Он понимал, что отец не поверит, если ему просто показать выписку. Поэтому Дима как бы забыл ее на столе, прекрасно понимая, что отец проявит любопытство и прочтет бумажку. Что и произошло.

Когда его самого выписали из больницы после операции, спустя несколько дней он увидел у себя в комнате Ксюшкину сумочку. Не в ее манерах забывать сумочки. Добрался до кресла, открыл и на самом видном месте обнаружил выписку. Ту самую, которую запомнил наизусть и которой совершенно не верил.

Ясно — это придумал Алексей. Откуда ему было знать, что этот анекдот Дима уже слышал?

„Клинический диагноз: полип прямой кишки без признаков озлокачествления“.

Господи, как же больно! Хорошо, что ему хоть не сделали вывод, стому, как это у них называется. Ему было бы тошно понимать, что в комнате дурной запах. Ему, конечно, наплевать, но и Люде, и Ксюшке это было бы неприятно. Хотя, если бы стома была, это означало бы, что есть шанс. Пусть небольшой, но есть.

Устал. Больно и хочется забыться. До чего же обидно умирать. Даже не страшно, а обидно. Он все успел, но сейчас бы только и жить. Стать дедом, сажать внука на колени. Или внучку. Боже, до чего обидно!

Дима почувствовал, что плачет, Сиделка, увидевшая его сжатые кулаки и заметившая слезы, спросила, не сделать ли укол. Он кивнул, понимая, что минут через десять уснет. Пока не навсегда, но и это неплохо. Только бы не проспать, когда придет Ксюша.

Ксения уже час сидела в Шереметьево, Рейс из Нью-Йорка задерживался еще минимум на час. А надо было успеть переделать кучу дел. Дурацкая примета, что Алексея всегда встречает она сама, сегодня совсем не кстати. Мог бы обойтись и шофером.

Она очень устала. Особенно за последние два месяца. Достали капризы отца, хотя она и переносила их внешне стоически. Достал скепсис Алексея, несколько раз позволившего себе бестактно заметить, что нужно быть пожестче, что отец не маленький ребенок и что-то еще в этом роде.

Алексея можно понять. Ведь это на его долю падали Ксюшины слезы, это ему приходилось успокаивать ее, когда она доходила до истерики в дни, предшествовавшие операции, и еще десять дней после.

Почти год Алексей живет соломенным вдовцом. К тому же сидеть за столом в полной тишине или видя плохое настроение жены — та еще радость.

Ксения очень любила отца. Сначала он был для нее недосягаемым, огромным и пугающим недоступностью Богом. Она с детства помнила, что слова его всеми — и мамой, и бабушками, и дедушкой — воспринимались как нечто неоспоримое. Он мог решить любую проблему. Он даже иногда, редко-редко, мог приласкать. Но к нему ластиться было сложно. Он мог неожиданно посерьезнеть и отправить ее от себя, сделав вид, что занят. Боже упаси было зайти к нему в комнату, когда он работал.

Ксюша ждала его ласки и почти не получала ее.

В средних классах школы Ксюша заметила, что хотя ее отец и был более сдержан с ней, чем отцы подруг, но и относился к ней куда более уважительно. Ей крайне редко что-либо запрещали, почти никогда не заставляли сделать так или эдак. Даже отчитывая за что-то, отец не повышал голос. С ним можно было посоветоваться. Правда, в удобное для него время. И этого времени выпадали крохи. Мама была подругой. Доступной, понятной, как и Ксюша в чем-то ошибавшейся, тоже боявшейся и боготворившей отца. Она была земной. Он — нет.

В старших классах Ксюша начала понимать, что она — дочь знаменитости. Папу приглашали в школу не на родительские собрания, а для выступлений. Он мог легко достать билеты на любой спектакль, самый крутой концерт. Его узнавали, брали автографы.

К этому моменту Ксюша прекрасно понимала, что не будет заниматься ничем иным, кроме телевидения. И сегодня она в очередной раз удостоверилась, что это правильный выбор. Без труда, просто надев обворожительную, известную всей стране телеулыбку, она прошла в ВИП-зал, где ждать Алексея куда приятнее.

Ксения любила одиночество. Точнее, не любила толпу. Даже тихую, спокойную толпу. Скорее всего ее просто раздражала суета, неосмысленное движение взад-вперед, пустые разговоры соседей по очереди или залу ожиданий, После смерти матери, по большому счету ее единственной близкой подруги, она отучилась делиться мыслями. Нет, обсудить что-то важное, сущностное получалось и с отцом, и с коллегами, а теперь и с Алексеем.

Сейчас посидеть одной в тихом баре ВИПа было хорошо со всех точек зрения. Только бы опять не расплакаться. При отце она сдерживалась, при Алексее — старалась. Оставаясь одна, в самые неподходящие моменты, особенно за рулем, начинала реветь. Ей было жалко отца, жалко себя. Жалко умершую мать. Последнее время она плакала несколько раз, жалея Люду, понимала, как той тяжело.

Ксения ждала Алексея и прикидывала, какие последние новости нужно будет ему рассказать в первую очередь. Неожиданно вспомнила про его идиотскую идею с Индией. Это же надо было такое придумать — сказать отцу, что он едет в Индию. Отец, вместо того, чтобы воспрянуть духом, вновь испытать надежду, скйс. То, что Алексей едет в Индию, прозвучало для него как приговор — значит, рак. Значит, Алексей едет за чудодейственными травами. Как Алексей, прекрасный психолог, мог просчитаться? Но переигрывать было нельзя. Отец, скажи ему, что Алексей изменил планы и поехал в Штаты, и вовсе решил бы, что он безнадежен. Хотя и она с выпиской перемудрила. Она-то считала, что если отец сам найдет больничную выписку с хорошим диагнозом, наконец поверит в возможность выздоровления.

Забыла она историю с дедом! Забыла!! Получилось ужасно. Надо было видеть полные ужаса и боли глаза отца, когда она зашла в комнату за „забытой“ сумочкой. И голос, каким он сказал:

— Дай мне руку.

Как он сжал ее, как задрожали его губы… Господи, не приведи пережить такое еще раз, Чего ей стоило с улыбкой освободить свою руку, заговорить о какой-то фигне и выйти из комнаты! Чего стоило Алексею потом стараться успокоить ее.

Ксюша многое понимала в отце. Но одно сидело в ней занозой. Отец был добрым, справедливым, умным. Но не ласковым. Он бывал ласков с мамой, с собакой. Не с ней. Правда, она в его глазах довольно часто читала чувства, похожие на нежность. Однако так эта нежность никогда и ни в чем не проявлялась. А Ксюше хотелось, чтобы отец потрепал ее по голове. Ведь собаку он трепал по голове!

Ксюша вспомнила, как однажды отец, придя с работы, сухо кивнул ей, а с псом играл минут десять. Тогда она решила отравить собаку. Это был первый случай, когда Ксюша поняла, что такое ревность. Но утром Фекла протиснулась в ее комнату, облизала лицо, радостно помахивая хвостом, и Ксюша осознала, что собака ни в чем не виновата, что собака с ней ласковее, чем родители.

С появлением Алексея Ксюша убедилась в том, что нежным с ней может быть и мужчина. Не раболепным, как ее ухажеры, а нежным. Почему же отец никогда не бывал ласковым?

Ксюша заплакала. Ей стало жалко себя. Она любила отца больше всех на свете, а он… И сейчас, когда все, казалось бы, могло быть хорошо, — есть Алексей, она беременна, отец… Как ей хотелось дождаться момента, когда отец возьмет на руки внука или внучку и улыбнется. Улыбнется так, как не улыбался ей. Но это будет ее ребенок, и отец будет с ним ласковым и нежным. Значит, он будет ласковым и нежным с ее плотью и кровью — с ней.

В операционной второй час шла операция. Два хирурга, привычно работая руками, существовавшими как бы отдельно от сознания, вели неспешный разговор, периодически прерываемый резкими командами операционной сестре: „Зажим!“, „Тампон!“, „Отсос!“…

— Смотри, как она, житуха, устроена. Помнишь мужика, ну, телезвезду эту. Вот прульщик. И карьеру сделал, и бабок море, и жена молоденькая. Ну все хорошо.

— Ладно, а ты помнишь, как мы на операцию шли? Сомнений не было, что канцер, а вскрыли…

— Нет, ну это бывает, канцер от фиброзного полипоза только на столе…

— Согласен. А этого парня жалко. Проращение в крестец.

— И почему некоторым так везет?

— В чем же везет? Его такие боли ждут…

— Да я не про него, я про телевизионщика. Как думаешь, сколько ему за передачу платят?

— Не знаю. А дочка у него аппетитная. Я, кстати, ее тоже как-то по телевизору видел.

— Слушай, говорили, что она лабораторию заставила повторную гистологию сделать.

— Да ты что? И ее не послали?

— Такую пошлешь!..