Филипп Аркадьевич открыл глаза, проснувшись так же внезапно, как ранее отдался объятиям Морфея. Голова гудела, и в ушах всё ещё звучали голоса в мюнхенской пивной. Обычно, если и снились ему сны, то проснувшись, он тотчас их забывал. На сей раз Филипп Аркадьевич помнил всё до мельчайших деталей, как будто только что в кинозале зажегся свет.
«Странно. Очень странный сон. К чему бы это?» — не покидала его мысль.
На дворе было сумеречно. Дождило, как и прежде. Кое-где зажглись огни. Редкие авто сновали по мокрому асфальту с зажженными подфарниками. Настроение глубокой осени чувствовалось во всём. ВоспоминаниеФилиппа Аркадьевича о вчерашнем праздничном банкете, да и сам факт защиты диссертации как бы померк и потускнел.
Филипп Аркадьевич включил торшер. Мягкий оранжевый свет отодвинул сумерки по углам — к письменному столу, книжному шкафу и глубокому кожаному креслу, доставшемуся ему в наследство ещё от деда, приват-доцента кафедры истории права местного университета. Пожевав мочёное яблочко, Филипп Аркадьевич отправился в конец коридора по своим надобностям. Из-под двери туалета пробивался свет и слышалось старческое кряхтенье Сидоровича, прерываемое руладами прямой кишки и проклятиями, посылаемыми на голову старухи, скормившей ему поутру прокисший суп. Общественные ходики с кукушкой, отягощенные вместо гири старым чугунным утюгом, перебрасывали шестерни с зуба на зуб со скрипом, достойным более солидной машины. Стрелки показывали начало восемнадцатого часа воскресения, первого дня месяца листопада, то есть, ноября по-латыни.
«Через неделю праздники. Три дня отдыхаем. Надо будет условиться с Кисой. Попьем шампанского, посидим и т. д. Потом опять в среду выходной. По случаю траура. Лёлик помрёт. Генеральный секретарь всего прогрессивного человечества. Интересно, сколько весит его мундир? Если на него повесить все награды, наверное, килограмм пять или шесть. А если ещё и наградное оружие? Тьфу, черт, о чём это я думаю. Ведь живой он ещё. Ну не будет стоять на трибуне. Так ведь стар уже настолько, что челюсть свою удержать не может. А эти вокруг? О-о! Геронтократы! Зачем так мучиться? Ноги не держат, прямая кишка не держит, мочевой пузырь не держит, поесть вкусно нельзя, выпить тоже, не говоря уж на статную бабу посмотреть — ни один мускул не дрогнет. О чём можно думать в этом самом Политбюро, если у тебя печень болит? Господи, зачем такие пытки люди себе придумали?» — размышлял Филипп Аркадьевич, пытаясь притупить желание прорваться к унитазу.
Наконец, вожделенная дверь скрипнула, кряхтя подтягивая пижамные штаны, Сидорович выкатился в кухню.
— Ну, Сидорович, горазд же вы сидеть на стульчаке. Что, обдумывали ответ на происки мирового империализма и сионизма? Я тут стою, мучаюсь, можно сказать, давление в мочевом пузыре поднялось, аж глаза разболелись, а вы там Рейгана и СОИ поливаете. Я-то тут при чем?
— Ложил я на твоего Рейгана… Холера… Съел что-то несвежее. Вроде как сальмонела…
— Это я по духу слышу, что несвежее. Вот придут времена не будет ни свежего, ни несвежего. Ух, и застопорили вы меня!
— А что это у тебя, Филипп, морда побита? И ноччю не ночевал, а? — съязвил в ответ Сидорович.
— Потом, потом, Сидорович, всё расскажу, как на духу. А сейчас пустите, лопну ведь.