Глава 26
Колька Шустрин охотно взял Алёшу на работу. Ему давно нужен был человек, который бы помогал ему в ведении нехитрой бухгалтерии базы. Честный, аккуратный, которому можно было бы доверять, и на которого можно было бы положиться.
Алёшу он заприметил давно. Знал его историю, а частые его посреднические визиты по разным поручениям командования лагеря дали ему возможность понаблюдать за этим скромным, немного странным парнем.
Шустрин положил Алёше шестьсот рублей в месяц плюс харч от пуза, каким располагала база. Он был уверен, что Алёша не пропьёт ничего и не украдёт. Оформил его бухгалтером-экономистом и даже привёз из Комсомольска новенькую серую Трудовую книжку.
Поселился Алёша у Ивана Чоха. Небольшая иванова изба была разделена на три светёлки, не считая сеней и кухни. В большой жил Иван со своей Прасковьей. В другой — лейтенант с поста ПВО по имени Вадим, в третьей — Алёша.
Иван брал с лейтенанта Вадима четыреста рублей в месяц за полный пансион, а с Алёши только двести, за жильё.
Лейтенант Вадим, белобрысый сероглазый парень из прибалтов, тяготился службой, в которую он вляпался по молодой глупости. Уже давно прошел срок хождения его в лейтенантах, однако, то ли умышленно, то ли случайно, Бог его знает, но, как только начальство представляло Вадима к повышению в звании, он обязательно встревал в какую-нибудь неприятность. То у него случится пожар на радиостанции, то солдат напьётся до безобразия и пойдёт в атаку на чью-нибудь избу леспромхозовским трактором, а то сам, будучи в городе по случаю примерки парадной шинели, наберётся в ресторане «Север» до чертиков. И, добро бы просто напиться, так нет, в смертной тоске по родным местам, начнёт поносить соседей по столикам, полезет в драку, и в результате очутится на гарнизонной гауптвахте.
Вадим ходил обычно в старом засаленом кителе. На плечах болтались скрюченными ломтиками старого швейцарского сыра погоны с позеленевшими от времени связистскими «жучками». Если смотреть на правый вадимов погон, то бывалый человек мог догадаться, что перед ним лейтенант, так как на нём сохранилась одна звёздочка и дырка от другой, когда-то бывшей на этом месте. На другом же плече погон и вовсе был без знаков различия.
Каждое утро Вадим «лечил» свой гастрит, который грозил перерасти в язву. А посему выпивал кружку горячего молока с растопленным в нём сливочным маслом. Однако к вечеру, в полной мере вкусив радостей опостылевшей службы в этом забытом Богом и чертом медвежьем углу, он напивался вдрызг спиртом, понося всех и вся, и желая своему желудку приобрести язву, хотя бы маленькую, со спичечную головку, которая помогла бы ему демобилизоваться и уехать домой, на запад. Обычно он это делал в обществе какой-нибудь безмужней бабы, а потому не всегда добирался ночевать до своей узкой холостяцкой койки.
Случись тревога, командир не знал, где его искать. И посыльному приходилось обходить чуть ли не пол деревни, пока кто-нибудь не подсказывал, у кого нужно сегодня искать лейтенанта Вадима.
Алёша быстро освоил бухгалтерские хитрости громадной районной базы рыбкоопа, которой командовал Колька Шустрин. Через две недели он знал то, чего ему и не положено бы знать по расчётам Николая Шустрина. Причём, досконально и во всех подробностях — от самого основания базы и до сего дня. Этот факт несколько озадачил Шустрина, но, видя в Алёше понятливого парня, он принял административно правильное решение — не просто «покаялся», но в подробностях объяснил все скрытые мотивы его деятельности.
И выходило, что в эту круговерть расхищения государственной собственности втягивалось всё больше людей, часто призванных охранять и лелеять эту самую собственность по мысли основателей государства. Мало того, условия, в которые были поставлены эти должностные лица и требования, которые предъявлялись к их деятельности, не только поощряли, но требовали нелегального расхищения этой собственности, а, следовательно, неизбежного присвоения части этой собственности. И весь этот поток сверхнормативных «благ» проходил через руки его, Кольки Шустрина, и случись что, — ответ придётся держать ему, Шустрину, как это уже случалось в его жизни. А потому большой риск резонно требовал и своей не малой доли.
И теперь все дела Колька Шустрин не стесняясь вел в присутствии Алёши, как бы приглашая его в сообщники, и в то же время, как опытный педагог, наглядно демонстрировал неизбежность и даже необходимость функционирования этой подпольной экономики.
Обычно с 10-ти до 12-ти утра Колька устраивал «приёмные» часы. Его избушка, добротная, с небольшой ладной печью, походила ни то на сторожку, ни то на каптёрку при базе. Простой некрашеный стол, две лавки, две табуретки, тумбочка и старый самодельный шкаф-буфет. У двери прямо в брёвна были вколочены колки, на которые посетители могли бросить свои шапки и повесить шубы.
Светёлка эта, метров в 15 всегда была аккуратно прибрана, на окошках светились свежие занавесочки, а посуда в шкафике блестела, как солдатские пуговицы на параде. У печки лежали берёзовые поленья. Всё это обиходила кастелянша-уборщица Фенька Шишкина.
Сегодня, наведавшись в избушку, Алёша застал на «приёме» у Кольки командира поста ПВО старшего лейтенанта Анисина. Со стороны можно было подумать, что два приятеля встретились после работы скоротать время за приятной беседой. Оба были приблизительно одного возраста, одеты в ватники защитного цвета, небрежно распахнутые на груди. Хоть и был конец мая, но утренники ещё были холодные. В сопках и на отрогах Сихотэ-Алиня снежные шапки только начали подтаивать. А потому короткий солдатский ватничек был, пожалуй, в этих местах самой популярной демисезонной одеждой.
Старший лейтенант Анисин накануне вернулся из Комсомольска вечерним параходом со сборов, где, видимо, был озадачен новыми заботами, решение которых не могло продвинуться без участия Кольки Шустрина.
Алёша присел тихонько сбоку на лавке. Анисин примолк.
— Ничего, Федотыч, продолжай. Лёха свой человек, — заметил Шустрин.
— Да-а, так вот, Коля, дали мне сроку — к осени построиться и доложить. И все дела. — продолжал Анисин прерваный разговор.
— Ну, давай ещё раз подсчитаем, сколь же тебе по нормам надобно помещений, — доставая счёты сказал Шустрин. — Итак?
— Казарма. На 36 человек по 4 метра на нос.
— Будем считать на 18. Поставишь двухярусные нары. Тьфу, койки. Извини. Привык, — щёлкнул костяшками Колька. — Дале?
— Пункт управления. Ещё метров двадцать…
— Так.
— Приёмный пункт…
— Так, — щёлкал костяшками счётов Колька.
— Аппаратная для стационара. Тридцать метров.
— Так.
— Ленинская комната…
— Так.
— Столовая с кухней…
— Так.
— Каптёрка с сушилкой… — по бумажке читал Анисин.
— Так.
— Ну, командирский кабинетик, что ли, или как там, канцелярия… Что там получилось?
— Метров шестьсот. Меньше не обойдёшься. Сколь тебе выдали средств на всё дело?
— Полторы тысячи…
— Фю-и! — свистнул Колька. На эти деньги разве что сортир на твою команду можно соорудить. Не веришь? Вот ценник. Поинтересуйся.
— Да знаю. Задавали вопросы. И ежу ясно, что это не деньги. Мало, что своими силами строить придётся, плюс боевую службу нести, так хоть бы подкинули чего из стройматериалов. Тайга ведь. Ни кирпича, ни гвоздя. Цирк да и только!
— А они что?
— Да что? Как повелось. Проявите, мол, солдатскую находчивость…
— Ну, у меня этот номер не пройдёт! Так и знай, что твои ребята спиздят, вернёшь и будут крупные неприятности.
— Да я ж не за тем к тебе пришел… Посоветоваться нужно. Одна голова хорошо, две — сельсовет!
— Во-о! Так-то оно лучше. Подумаем. Что-либо придумаем, — сказал Колька, доставая из ящика под столом бутылку грузинского марочного коньяка. — Фенька — крикнул Шустрин.
В дверь заглянула сухонькая мордашка Феньки Шишкиной с вопросительно растопыренными желтыми глазами.
— Чего?
— Чо там есть закусить? Волоки-ка. Там где-то ящик с консервироваными ананасами. Прихвати баночку. Ну и всё такое…
— Хорошо. Щас. — и скрылась за дверью.
— Не-е, Николай, я эту гадость не пью. Клопами воняет. — сморщился Анисин, глядя на лакированную коньячную этикетку.
— А я тебя и не насилую. Знать, ты не созрел ещё до этого райского напитка. Клопами, так клопами. А я так очень уважаю. Конечно, пить его нужно не банками. Ну а водочку приемлешь?
— Отчего же. Особливо, если под хороший харч.
— Обижаешь. Ты же знаешь, Федотыч, у меня всегда хороший харч. — сказал Шустрин, доставая из того же ящика белоголовую бутылочку с белозелёной наклейкой Московской Особой. — Эта подойдёт?
— Подойдёт!
— Вот и лады.
Дверь скрипнула и Фенька, как заправская официантка, поставила на тумбочку большой поднос, покрытый белоснежным накрахмаленным льняным полотенцем и бесшумно исчезла. Шустрин сдёрнул полотенечко и мигом превратил его в скатёрку, поставив сверху поднос.
На тарелочках китайского фарфора лежала нарезаная сухая колбаска, ломтики копчёной кетовой тёшки и осетрового балычка. Отдельно стояла вскрытая банка с консервированными ананасами, на блюдечке тонко нарезаный лимон и фигурно очищеный апельсин. Тут же стояли два хрустальных стаканчика-стопки. Отдельной горкой горбатился тонко нарезаный ещё тёплый утренний хлеб, а в розетке желтело масло.
— Может ты соления любишь или икру какую?
— Да уж чего-чего, а квашеной капусты я за службу в армии съел полный рацион, отпущенный на всю жизнь. От икры же сплю плохо. Поначалу на неё налегал, а нынче на неё смотреть тошно.
— Правильно. Здоровье береги. Мы с тобой люди европейские. От переизбытка икры можно печень запросто посадить. Думаешь, шучу?
— Не-е. Я ничего.
— То-то. Был тут один особист в лагере. Тоже старшой, как ты. Перевели с запада в 46-м. Видать там оголодал, так жрал эту икру тазиками. И что ты думаешь? Печенью заболел! Демобилизовали. Плакал вот такими слезами! — показал полпальца Шустрин. — Не хотел возвращаться в свою голодную смоленщину. Учитывая его заслуги перед родиной, начальник Амурлага помог ему устроиться инспектором отдела кадров в Дзёмгах на почтовый ящик, что гонит свою продукцию по Амуру.
— Значит твой знакомец земляк мой. Я ведь тоже смоленский. В сороковом призывался. Попал на Дальний Восток. Просидели тут всю войну по готовности 1. Не стреляли, но и кормили так, чтоб не уронил винта. В 45-м полегчало. Сбегали в Маньчжурию, а потом дембель. Съездил на запад — такое там уныние — разруха да голод. Вернулся сюда. Поступил в Комсомольске в строительный техникум, а как кончил, — опять в армию призвали. Аттестовали офицером. Вот и служу. Ничего. Приемлемо. Женой обзавёлся, детишками. Двое уже. Тоже избу нужно ставить. Не жить же на квартире. Всё же — командир. Да и старшине изба не помешает.
— Правильно говоришь. Ну что ж, выпьем помаленьку для начала.. — Николай плеснул в стакашек Анисина водки, а в свой — слегка коньяка.
Чокнулись. Анисин взял в правую руку стакашек с водкой, в левую корочку хлеба, вдохнул и пробормртал:
— Берегись, душенька, оболлю-у! — вылил водку в свой крупный рот, понюхал корочку, а затем, поставив стакашек, кинул вслед водочке ломтик теши. — Так что, Николай, мне присоветуешь? Ведь ты у нас единственный ныне поставщик гвоздей, шифера и краски, — жуя продолжал Анисин.
— Верно. Как упразднили Амурлаг, ихнюю базу слили с моей.
— В том-то и дело.
— А что, у тебя уж есть, куда гвозди бить и что шифером крыть?
— Не-е. Пока нет. И как сварганить сруб за эти деньги не соображу. Одного лесу-то делового нужно тысяч на двадцать.
— На тридцать пять. Да на пятнадцать всего остального. Тысяч двадцать-двадцать пять ещё кинь на накладные расходы и зарплату специалистам. И это-то по госценам. Любой сметчик подтвердит.
— Знаю, прикидывал. Всё ж в строительном техникуме штаны протирал. Думаю, вот, я и сам могу плотничать. Пару солдат ещё умеют топор в руках держать. Да печи могу класть. Слепим.
— Слыхал. Никак и голландку можешь сложить?
— Могу.
— Ну, Федотыч, цены ведь тебе нет! Тебя ж твои командиры на руках должны носить! Премировать к каждому празднику, включая восьмое марта, да что там, — орденами награждать! — ехидничал Колька.
— Ладно. Хватит зубы скалить. Плесни-ка лучше ещё беленькой.
— Да я шучу, Федотыч, действительно ты молодец, — заметил Шустрин, наливая Анисину Московской. — Вот что, Федотыч, скажи-ка, а есть ли у тебя фонды на дровишки?
— Есть. — Сказал, отфыркиваясь Анисин, закусывая балыком водку. — Наряжено на лето 12 кубов дров для кухни. По четыре рубля за куб на корню. И тут, шельмы, съэкономили. Солдат спилит, солдат вывезет, солдат поколет.
— Вот и хорошо Выписывай, езжай в тайгу и вези сухую валёжную берёзу. Бери, сколько сможешь. Хоть тысячу кубов. Никто слова не скажет. Даже в благодарность. Это ж мусор в тайге, а не деловой лес.
— Зачем мне столько?
— Не тебе, так другим. Сухая берёза — лучшие дрова.
— Знаю. На кой мне ещё кого-то снабжать дровами, когда самому-то не управиться со своими строительными проблемами?
— Э-э, Федотыч, туго соображаешь. Купишь в управлении Амурлага пару старых срубов в брошеных лагерях. Я это тебе устрою. Обойдётся тебе эта покупка рубликов в пятьсот. Включая кабак для амурлаговских писарей. Перевезёшь. Балки тебе нужны будут? Нужны. Строевой лес для балок, метров в 12–15 тебе никто не даст. А вот за сухие колотые берёзовые дровишки обменяешь у леспромхозовских ребят валёжные лиственничные хлысты, что приволокли трелёвочными тракторами под свои избы на дрова! Видал?
— Видал.
— Лучшего материала для балок не найдёшь. Сухие, просмоленные. То, что нужно! За хлыст кубометров по десяти придётся тебе отвалить, ну, и как водится, распить бутылочку.
— Ну, Николай, голова! Вижу, не даром ты ворочаешь базой! Налей-ка ещё!
— Не гони лошадей. Тебе ещё на службу идти. Мирное наше небо охранять. А мне не к лицу подрывать твою боеготовность. Бутылку возьми с собой. Вечером за щами дома кончишь. Да бери, не стесняйся. Видишь, спецразлива. Для севера. Ленинградская. Не то что у Коняевой на полке в магазине. Там сплошь хабаровский «сучок». А это не водка — слеза ангельская!
— Однако, в лагере я добуду и кирпич для печки!
— И всю железную арматуру для печей, и скобы. Только торопись. Не ты один будешь там пастись. Пожалуй, мужики уж приступили. Твой выигрыш в транспорте и рабочей силе. Кое — что и тебе достанется. Сразу сообразил бы, был бы первым. Считай, пол дела сделал. А так припоздал немного. Ну не горюй. Недостающее я тебе подброшу.
— Что возьмёшь?
— Вот это деловой разговор! Не особо много. Я тебе уж сказал, в чём твоё богатство. Твоя валюта — транспорт и рабочая сила. Вот и поможешь мне транспортом и людьми во время июльского разлива. Базу-то опять зальёт. Спасать народное добро во время стихийного бедствия нужно. Как раз и по уставу тебе положено так поступать. Так что — ажур!
— Что-то ты темнишь, Коля. Коль знаешь, что у тебя в июле по расписанию стихийное бедствие, отчего бы тебе сейчас не перенести имущество в безопасное место? А то и базу всю передислоцировать повыше, где не заливает? А?
Колька сморщился, как печёное яблоко, голова его откинулась назад, всё тело его сотрясалось от хохота, из глаз лились слёзы:
— Ха-а-а-ха-х-х-ха!!! Умори-и-и-л!! Дитё-ё-о!! Охх-ха-ха!! Пацан1 Ах-хох!! — утирал глаза Колька, — Ты что ж, думаешь, если бы у меня не мочило базу, так я б тебе устроил краску и шифер? Я б поил тебя водкой? Не-е, милый! Ты бы не пришел ко мне. Знал бы, что шифера я тебе не дам ни за какие деньги. И вырыл бы ты землянки, и сосал бы зимой лапу вместе с твоими солдатами. И все вместе материли бы отцов-командиров. Ан, нет! И ты, и отцы-командиры твои знают, что есть такие кольки шустрины повсюду, которые выручат их, сделают благоприятные показатели по расходам на строительство, отломятся им бо-ольшие премии и, возможно, перевод в Европу схлопочут за усердие. И всё за счёт горба таких чижиков, как ты, да твои солдаты. Да, да, Федотыч. Не топырь на меня глазыньки! На бумаге выйдет экономия госсредств по расходам, на деле-то — хищнический перерасход! А не будет стихийного бедствия — как же спишешь товар, который пойдёт тебе, а, следовательно, Красной Армии на казарму, да на избу тебе и твоему старшине, да на приварок твоим солдатам?
— Да и тебе немало перепадёт. Так ведь?
— Так. Не отрицаю. Но лично мне — в меру. Я получаю удовлетворение от самого процесса моей деятельности. Я по натуре — коммерсант, делец. Я — теоретически чуждый элемент. Но без меня советская власть обойтись не может.
— Ишь, капиталист! Тебе бы где-либо в Штатах жить.
— Не-е. Там не интересно. В Штатах за двести последних лет собрались лучшие коммерсанты и дельцы со всего света. Потому они первые и недосягаемые. Я бы там, конечно, тоже не был бы последним безработным, но… не то! Там всё это делается легально, по закону. А здесь — риск, игра! Острота ощущений! Невиданные возможности для гибкого изобретательного ума! Здесь на дороге валяются деньги, только бери, не ленись!
— Всё же, на кой ляд тебе столько?
— Да я ж тебе толкую, тетерев ты смоленский, мне — самая малость. Остальное скармливаю. Кому — не твоё дело. Можешь догадываться. Что ж ты думаешь, и мои, и районные, да и краевые начальнички на своё жалование живут? Презенты дорогими мехами бабам своих шефов тоже за свои? Дудки! Вот такие, как я и создают им негласный резерв, неучтёный, из якобы списанных по закону средств. Кому львиная доля перепадает из всего этого я даже не знаю. Понял? Если же что, то ответ буду держать я. Как зиц-председатель Фунт! Во, как!
— Как кто ты будешь?
— А-а! Не знаешь? Кроме уставов и политинформации нужно читать классику! Ильф и Петров. Были такие чудные писатели. Почитай их романы «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок». Они, правда, счас запрещены. Однако, зайди к Катерине в библиотеку. Скажешь, я послал. Даст тебе. О-очень поучительная литература!
— Выходит, ты меня приглашаешь в сообщники? Толкаешь на преступление?
— Верно. Только не совсем. Я тебя никуда не толкаю, а в сообщники приглашаю. Это так. А толкнули тебя на преступление твои отцы-командиры. Я тебе уж час об этом толкую. А ты, точно пень, никак не сообразишь. Ведь дав полторы тысячи на устройство поста тебя уже толкнули на преступление! Все же понимают, что за эти деньги ты кирпича на одну печку не купишь в тайге! Значит будешь ловчить, воровать, скупать краденое, то есть, «проявлять солдатскую находчивость», выискивать «скрытые резервы». Так ведь? Все эти действия очень даже чётко квалифицированы в уголовном кодексе. Зачитать?
— Не надо…
— То-то. А тебя и таких, как ты приобщают к нелегальному использованию природных ресурсов и поощрению к деятельности таких, как я. Понял?
— Понял. Ведь я ж не знаю законов. К тому же, я ведь не для себя.
— Во-во! Незнание закона, между прочим, не освобождает от наказания! А там, где не себе, там и себе возьмешь. Даже не заметишь. Избу своим детишкам будешь рубить? Сколь она будет стоить знаешь? Свои деньги положишь на неё? Нет! Да и денег таких у тебя нет! И правильно. Должны тебя обеспечить жильём. Потому как в этой дыре ты сидишь не по собственному желанию, а несёшь государственную службу.
— А я может сознательный! Вот не приемлю всего этого. Я хочу честно.
— Честным тебе не дадут быть твои же командиры. В который раз объясняю! Не видел ещё такого тупицы! А сознательных мы уж таких видели! Сознательным быть, жертвовать заради красивой идеи можно даже жизнью. Если действительно веришь. Но только с в о е й! Это можно. Пожалуйста. Однако, жертвовать чужими жизнями — это ни-ни! Я э т о г о не признаю! К тому же, наши-то детки ещё десять раз подумают, а прав ли родитель, стоит ли эта идея таких жертв? Жертвоприношение — это ж дикарство! Язычество! Осуждено историей! Ты в школу-то ходил?
— Четыре класса. Ещё три в армии кончил.
— Видать, двоечником был? А?
— Будет зубоскалить.
— Да не обижайся, Федотыч. Таких, как ты — пол страны.
— Ну вот ты ж не такой.
— А такие, как я, — больше сидят. Не пришло ещё наше время.
— Надеешься, что придёт?
— Непременно! — заметил Шустрин, посасывая ломтик ананаса. — Погоди, вон верхушечка уж начала ездить за кордон, фильмы крутить стали заграничные. Узнаёт народ, как люди живут за околицей нашей деревни. Соблазн велик и требует средств. Вот и понесётся душа в рай. Не веришь? Погляди на любую бабу — что она высматривает в фильме? Какая шляпка на героине. И себе мостырит такую же. А за шляпкой захочет и избу себе оборудовать, как в кино. Так что наш брат успевай только крутиться! А поскольку желаниям людским предела нет, то и никакой зарплаты не хватит. Тут-то таким, как я — зелёная улица и откроется.
Ну ладно, Федотыч. Что-то мы с тобой расчувствовались. Потянуло на лирические отступления. А ведь у меня приёмное время кончается. Да и твои там заждались командира. Вот что. Давай-ка на той неделе махнём на рыбалку. Где-то в среду. Часов с 3-х. Лодка-то у тебя на ходу?
— В порядке.
— Хорошо. Подумай за это время. А то смотри, через партийную и советскую власть тебя «напрягу» спасать народное имущество во время стихийного бедствия.
— У тебя чо и власть уж под каблуком?
— А ты что ж думаешь, председатель сельсовета живёт на свои четыреста рубликов в месяц?
— Ну даёшь! Однако, раз можешь меня и так «напрячь», отчего ведёшь переговоры со мной?
— Во-первых, ведёшь переговоры ты, а не я. Тебе нужен шифер, а не мне. А во-вторых, щупал тебя. Каков ты есть.
— Ну и каков?
— Сопротивляешься для виду. Как баба, которая любит, чтоб с неё рубаху рвали. А потом аж-но визжит от сладости. Деваться тебе некуда. Застолбили тебе путь. Потому и объяснил тебе всё прямым текстом. Чтоб легче было решение принимать. Как наркоз при операции. Понял?
— Понял.
— Тогда разбежались. Фенька!
Дверь отворилась, в светёлку юркнула Фенька Шишкина и вмиг убрала всё со стола.
Мужики вышли на воздух. Тёплый июньский день набирал силу.
Глава 27
Главным средством существования этой небольшой поамурской деревеньки, как и пятьдесят лет назад, была река и лес. Небольшие приусадебные участки, отвоёванные у тайги, пойменного мелколесья, вполне нормально рожали картофель, капусту, лук, огурцы, а кое-где даже помидоры. Правда, плоды их едва достигали юношеской зрелости.
Многие сельчане имели коров, которые в летнее время паслись прямо в тайге, а на зиму мужики заготавливали в пойменных лугах вдосталь прекрасного сена. Рядом с коровами в хлевах жирели кабанчики, а уж рыбному столу могли позавидовать изысканнейшие гурманы.
Потомки первых переселенцев начала века, нынче разбавленные освобождёнными из лагерей ГУЛАГа административнопоселенцами, выходцами чуть ли не из всех краёв Союза, не были охвачены жестким ярмом тотального колхозного строительства, уничтожившего там, на западе, вековую тягу крестьянина к земле, цепкую хозяйскую хватку потомственного земледельца.
Рыболовецкий колхоз был как бы подспорьем в хозяйстве. Функционировал он три-четыре месяца в году. Да и рыболовецкие бригады скорее походили на старые артели, а потому и не играли решающей роли в жизни Тамбовки.
Зимой мужики рубили лес в леспромхозе, осенью добывали кедровый орех. Тайга поставляла к столу ягоды и грибы. Даже в самые голодные годы, когда в западных областях от голода умирали тысячами, здесь было сытно и вольготно.
Во время путины, в сентябре, каждый заготавливал себе от сорока до пятидесяти хвостов прекрасной жирной кеты, которая солилась и коптилась. Этого вполне хватало семье из четырёх-пяти человек на год. В каждой избе зимой можно было найти кетовую и осетровую икру собственного посола, желтые поленья ароматного осетрового и калужьего балыка, розовокоричневую кетовую тёшку. Это была каждодневная пища, без которой в суровом амурском понизовьи просто было бы не прожить.
Свежую же рыбу мужики добывали каждодневно. Зимой и летом. Сегодня — ты, завтра — я. Избыток улова всегда раздавался соседям. Кому когда как повезёт. А потому и ходили друг к другу на пельмени из тайменя или душистую уху из касаток и плетей. Удочек здесь никто не признавал. Разве что детишки баловались. Ловили сетью. И хотя в последнее время в деревне появился инспектор рыбнадзора, пояснивший, что отныне ловля рыбы сетью есть нарушение закона и браконьерство, сеть оставалась основной снастью рыболовства.
Сначала мужики возмутились посягательству на свои исконные права, даже грозились утопить инспектора, но потом, как-то незаметно примирились, уплачивая, как дань, как налог небольшие штрафы, распивая с инспектором очередную бутылку спирта.
Рыбинспектор, как, впрочем, и старшина милиции Федя, и председатель сельсовета рассматривались мужиками как обязательные представители государства, присланные как бы на кормление в их деревню за блага, предоставленные тем же государством в виде почты и дебаркадера для параходов. Рыбкооповская база, леспромхоз со своим хозяйством и лагеря бывшего Амурлага трактовались тамбовскими как соседи. Вполне сносные, не посягающие на их права. Даже полезные, так как позволяли пользоваться своим клубом, магазином и железной дорогой.
Сам жизненный уклад тамбовчан подразумевал обязательное владение лодкой. Лодку можно было трактовать, как сельскохозяйственное орудие. Лодки были разные. Но сплошь деревянные плоскодонные. У некоторых сельчан, особо оборотистых, появились моторы. Стационарные, конечно. В основном старые мотоциклетные, но были счастливчики, обладавшие одноцилиндровыми шестисильными моторами от электрических движков Л-6.
Лодка у старшего лейтенанта Анисина была большая, просторная. В неё свободно могло поместиться человек двенадцать. На лодке стоял двухцилиндровый движок Л-12 — предмет зависти всех тамбовских мужиков, включая рыбинспектора.
Лодка была как бы нештатным военным имуществом. Также, впрочем, как и прекрасная 75-ти метровая капроновая сеть. Командование понимало, что заброшенный в эту глухомань пост, иногда месяцами отрезанный от внешнего мира, не может сидеть только на концентратах да консервах, когда под носом богатая рыбой река и дичью лес. А потому добивалось выдачи таким подразделениям особых лицензий на право лова рыбы и отстрела дичи в тайге. Командиры имели довольно широкие хозяйственные права в части покупки у населения избытков картофеля и капусты. Так что у хорошего хозяина, каким был Анисин, склад ломился от тушёного консервированного мяса и лосося в собственном соку.
Ещё накануне, во вторник, Анисин приказал сержанту электромехаников проверить двигатель, заправить бачок и подготовить к завтрашней «операции» лодку и сеть.
Состав «экспедиции» был уточнен заранее: он сам, Анисин, и старшина. — с одной стороны, и Шустрин с Алёшей — с другой. Ведёрко для ухи, картошечка, специи и прочие необходимые вещи для короткого пикника за ухой на лоне природы были тщательно завернуты в старый списаный противохимический комбинированный костюм типа Л — 1 и уложены в «бардачок» — специальный ящик на носу лодки.
К назначенному времени к готовой к отплытию лодке, у которой хлопотали Анисин со старшиной, подъехали на телеге Иван Чох с остальными участниками «экспедиции». Иван помог Шустрину снять с телеги ящик с двумя десятками белоголовых бутылок и большой картонный короб.
— Ты чо, Николай, сдурел? Куды столь водки на три часа?
— Что ты, Федотыч, нам хватит и по бутылочке. Остальные для деда Кондрата. Давеча просил доставить. «А то, — говорит, — мёрзнуть стал на реке, как еду бакены зажигать». Вот и прихватил. В коробке тоже гостинец деду. Колбаска, там, тушёнка китайская, соль, спички, сахар, чай, прочая бакалея. Пару килограммов китайских апельсин. Пусть дедушка побалуется со своей старухой. И так, как отшельник живёт. Небось, моряцкие власти не очень заботятся о нём.
Давай, Иван, помоги погрузить в лодку.
Вдвоём с Иваном они аккуратно поставили ящик с коробом так, чтобы не нарушилась остойчивость лодки.
— Ну что, капитан, отдавай концы!
— Погодь, Николай. Мне ещё по службе надо с Вадимом переговорить… Вишь, телипается спросонья. Щас ему заступать оперативным. Ва-а-дим! Давай сюда! — Крикнул Анисин. Потом после паузы: — Что, Иван, он хоть ночевал-то дома?
— Я што, Анисин, у тебя в порученцах числюсь? Ты мне жалование не платишь. А што он мой квартирант, так не обязан я тебе докладывать, иде он ноччю быват. Вот так-то, милок! У него спроси!
— Ну, Иван, погоди! Придёшь ты ко мне за бензином для своего «самовара». Во! — Получишь! — сунул Анисин Ивану кукиш.
— Зря ты, Федотыч, кукишами разбрасываисся! Не всюды твой автомобиль на толстых колёсах пройдёт! Придёшь ко мне за моей Машутой. А я те тем же концом по тому же месту!
— Ну и шельма же ты, Иван!
— Уж каков есть. Так што, лучче худой мир, нежели добрая ссора.
Подошел лейтенант Вадим. Вид у него был помятый, волосы не чёсаные, знаменитый китель расстёгнут, жёванные грязные синие штаны нависали бульбами над старыми стоптанными сапогами давно не видевшими щётки.
— Ты хоть бы привёл себя в порядок. Как никак на службу заступаешь.
— Приведу. Ещё час времени у меня есть., - сиплым с перепоя голосом ответил Вадим.
Анисин повёл носом, как пёс.
— Ты чо, уже того?
— Не-а… Это со вчера. На именинах был.
— У кого?
— Не знаю. У кого-то из леспромхозовских. В ихнем бараке. Бабы затащили.
— Чо ж ты там пил, што дух такой ядовитый?
— Всякое. Што было, то и пил.
— Гляди, ещё ослепнешь! Не хватает мне как раз для полного порядку из-за тебя чэпэ. Выспался хоть перед дежурством?
Вадим пожал плечами.
— Не мешало б ещё часика три покимарить. Иван, я когда пришел домой?
— Пришел!.. Кака-то лахудра тебя утром приволокла! Иде ты её тольки взял? На ей же все черти отмечались десять лет назад! Здоровая — во! Лапы — во! Морда пегая, как масленичный блин! Патлатая — чистая ведьма! Лет сорок ей. Говорит басом, как боцман с «Чичерина». Зад, как у моей Машуты, а титьки, как торбы с овсом — во! — махал руками Иван.
Вадим заулыбался.
— Титьки помню. А кто такая — не помню. Сначала пили, потом поволокла она меня в другую комнату. Ну, там вроде пользовал я её. А потом ничего не помню.
— Пользовал! — взревел Анисин, — тоже мне кобель! Попробуй принеси в подразделение каку заразу! Враз под трибунал отдам! Слыхал? Физиономия у ей пегая! Може больная!
— Не кричи, Анисин, — просипел Вадим, — У тебя жена под боком? То-то. Молчи. Што ж мне, отрубить и выбросить собакам? Или ты укажешь, в какой мне бордель ходить? Ну, подумаешь, сорокалетняя! Может ей и поменьше. Мало ли что Ивану спросонья померещилось?! А ведь ей тоже хочется! Отчего же не помочь? У нас же человек человеку — друг товарищ и брат! А ты, вот, Анисин, как хороший командир, проявил бы заботу о подчинённом, да пошел бы с ним на именины. Глядишь — удержал бы от дурного поступка. Правда тебе бы твоя Настя навешала бы фонарей, и мне пришлось бы за тебя дежурить неделю, — ехидничал, улыбаясь, Вадим.
— Ладно, ладно, иди уж. Чтоб порядок был! Будет кто спрашивать из полка — на совещании я. По строительству. Недосягаем, мол, сейчас.
— Слушаюсь! Товарищ старший лейтенант! — ёрничал Вадим, прикладывая ладонь к патлатой непокрытой голове.
Анисин оттолкнул лодку, крутнул заводную ручку, мотор чихнул и ровно зарокотал. Лодка медленно, описывая дугу, пошла от берега.
— Вот, сукин сын! — не мог успокоиться Анисин, — прощалыга, бабник и ханыга! Но — золотой специалист! Станцию знает, как свои пять пальцев! Босяк проклятый! Что мне с ним делать? — ворчал Анисин.
— Не тронь ты его, Федотыч, Видать, хороший он парень. В хорошие бы только руки его. Скучно ему здесь до смерти. Ты-то всю жизнь прожил в деревне. С измальства. Так?
— Так, Коля.
— Ну а он, видать, городской. Верно?
— Точно. Из Риги он.
— Вот видишь, Рига ж — это Европа! ХХ век! А здесь? Раннее средневековье. Азия! Скажи спасибо, что он по пьянке не палит из автомата вдоль улицы.
— Свят, свят, что ты, Коля?!
— Ты ж член партии, Анисин, а крестишься!
— Это уж привычка, Коля. От стариков идёт. Партии это не помеха, В Бога я всё одно не верую.
— А в кого ж ты веришь?
— Ни в кого… Не знаю, — вздохнул Анисин.
— Вот это-то плохо, что ни в кого.
Лодка, зарываясь носом в трёхбальную волну, шла наискось к левому берегу.
— Вот что, Федотыч, давай сразу рули к деду Кондрату. Всё одно метать сейчас сеть рановато. А у деда в садке всегда живая рыба есть. Посовещаемся за ухой, а потом, часам к семи метнём сетку.
— Что ж, потом так потом.
Лодка пересекла наискось бурную амурскую стремнину и, держась левого берега, пошла вниз к показавшейся в устье распадка избушке.
Дед Кондрат вышел к берегу, заслышав шум мотора. Анисин подрулил к колку с кольцом, за которое крепилась цепь дедовой лодки.
Лодка бесшумно скользила по инерции к берегу с загодя выключеным мотором. Шаркнув по песку, упёрлась носом в берег. Старшина ловко спрыгнув на мокрый песок, закрепил лодку за швартовое кольцо.
— Здравствуй, дед Кондрат! Принимай гостей и гостинцы впридачу! — бодро поздоровался Шустрин.
Все остальные участники «совещания», соблюдая этикет, тоже раскланялись с хозяином распадка.
— День добрый, граждане начальники. Милости просим, — хитро улыбался в седую патриаршью бороду дед Кондрат. — Мы со старухой завсегда гостям рады.
— Дедушка, а мы к тебе ушицы похлебать да потолковать, вот, с приятелями на досуге пожаловали. Рыбка-то в твоём садке не перевелась?
— Что ты, Никола, как это у меня в садке рыбка переведётся? Никак нет! Особо, как для тебя с товарищами. Щас соорудим! Просто мигом. Зараз старуху кликну.
— Не беспокойся, дедушка, мы ведь и сами с усами, — продолжал Шустрин, — нам ведь интересно-то самим разделать рыбку. Да и за работой мысля хорошо зреет. Так-то. А к вечеру мы тебе восполним садок. Сетку кинем пару раз под твоим берегом. Что, есть ещё осетры?
— Есть. Куды им деваться.
Дедов садок представлял собой небольшой прудок кубометров на семь, устроеный рядом с ручьём, вытекавшим из распадка. По выкопаному отводу вода поступала в прудок и по такому же отводу вытекала из него. В устье входного отвода и в истоке выходного были укреплены редкие плетни из лозы, не дающие рыбе уйти из садка в ручей. В чистой прозрачной воде стояли, уткнувшись носами в плетень, два больших осетра килограммов по семи каждый, один поменьше, эдак, килограмма на полтора, штук пять сижков и сазанчиков молоденьких, лениво бродивших вокруг осетров.
Колька взял подсак, осторожно подвёл под меньшего остерка, и, ловко усадив его в сетку, вынул трепещущую рыбину из воды. Оставшиеся осетры нехотя шевельнулись и продолжали своё дежурство у плетня. Таким же образом Шустрин взял сазанчика и сижка.
— Хватит. Как, Анисин, не обожрёмся?
— Довольно. В самый раз.
— Вот и хорошо, вот и хорошо, — суетился дед Кондрат.
Пока гости отбирали рыбу, дед приспособил старуху помыть ведёрко, приготовить чистую посуду, почистить картошку.
Анисин с Колькой, как заправские раздельщики, чистили и разрезали рыбу на куски. Запах свежих рыбьих потрохов щекотал нозздри. Старшина тем временем раздувал кострище на берегу ручья.
— Сёмушка, а Сёмушка, иди сюда, хлопчик! Кыс-кыс-кыс, — позвал дед в сторону избушки, — угощеньице для тебя есть. Иди, иди сюда, Сёмушка!
Из открытой двери избушки достойно, как на дипломатическом рауте, вышел огромный пушистый сибирский кот тёмносерой масти с чёрной лентой по спине, и медленно направился к деду. Пушистый хвост торчал кверху огромным ершом, и только кончик его изгибался из стороны в сторону. Пучки жестких белых усов торчали по сторонам черной пуговки носа и над желтыми глазами с узкими тёмными щёлочками зрачков. Не доходя шага до деда, кот остановился и, показав розовый кончик языка в обрамлении белоснежных зубов, подал голос, как бы спрашивая, — «Чего звал?».
— Вот, Сёмушка, для тебя потрошки осетровые, кушай, хлопчик, кушай, — протянул дед Кондрат коту рыбьи внутренности.
Кот нехотя подошел, понюхал и стал есть.
— Ишь какой, — заметил Анисин, — вроде бы одолжение делает, что принимает угощение. Видать, обожрался он у тебя, дед.
— Не. Рыбку он редко ест. Больше предпочитает сам охотиться в тайге. Он у меня самостоятельный. Иногда неделями пропадает в тайге. А потом приходит. На бурундучков охотится. Это ему интересно. Свободу чувствует. Потому и одолжение делает, что приходит и пищу из рук приемлет. Уважение оказывает.
— Ты, дед, о нём, как о человеке говоришь, — заметил Анисин.
— А как же! Он вить лечит нас со старухой. А мы его рыбкой, молочком козьим угощаем.
— Как лечит?
— А обыкновенно. Придёт, лягет в поперек и греет. Вот поперек и перестаёт болеть.
— Это чтож, радикулит, что ли лечит?
— Може по-научному и так. А по-нашему — поперек. Вот тут, — показал дед на поясницу.
— Не. Я котов не люблю. Другое дело — собака! Умная тварь! А это — так. Мышей ловить, — заметил Анисин.
— Э-э! Не прав ты, Анисин, — вступил в беседу Николай. — У пса хоть и умный, преданный взгляд, однако он ведь — раб! Раб человека. Как хозяин отдрессирует пса, таков он и будет. Захочет, чтоб рвал, — он тебя будет рвать, охранять, — будет охранять, гнать, — будет гнать. Учти, за кусок хлеба, за ласку хозяина! Истинно — раб! А кот? Верно говорит дед — свободная тварь! Он сам себя кормит. Даже одолжение тебе делает, что мышей в твоём доме выводит. Не-ет! Гордое животное, самостоятельное. Как далеко не всякий человек. Во!
Слушай, дед Кондрат, а отчего это у него такое имя странное?
— Почему странное, никола? Имя, как имя. Как у всякого кота. Имя человечье.
— Нет. Я не о том. Ежели кот, то зовут обычно Василием, если кошка — Муркой. А у тебя кот — Семён. Сёмушка. Чудно!
— Это я его в честь мово давнего друга молодости назвал. Был у меня такой. Семён Михалыч.
— Уж не Маршал ли? — хихикнул Анисин.
— Он самый.
— Ну, даёшь, дед! Что ж ты тут сидишь сиднем со своим Сёмушкой, если у тебя легендарный герой Гражданской войны в старинных друзьях ходит?
— Постой, постой, дед, что-то ты мне эту мсторию не рассказывал. Расскажи-ка, расскажи, — оживился Шустрин.
— Отчего же, можно и рассказать. Всё одно гостей надо развлекать, пока уха в ведёрке будет бурчать да зреть.
Мы ведь с Семён Михалычем, Николка, с одной станицы. Можно сказать, вместе гусей пасли да по чужим садам лазали. Бо-оевой он хлопчик был. Уж тогда атаманствовал. Вместе и на службу в армию пошли. Служить попали в драгунский полк. Гвардейский. Потому как не состояли в казачьем сословии. Однако Сёмушка не уступал по удали никакому казаку. Начальство скоро его заметило и пошел он быстро в гору. Унтерские лычки только успевал нашивать. Хоть и крут он был с рядовыми, но справедлив. В увольнение от службы по воскресениям ходили вместе. Всё ж земляки. Я к тому говорю, што тоже был уже унтером, но младшим. Понятно, и по кабакам, и по бабам — всё разом. Бывало, я его волоку в казарму, а то он меня, если переберём не в меру.
А как началась война, да наш полк отправился в действующую армию, тут Сёмушка и показал себя. Почитай, не было в полку храбрее и отчаяннее рубаки, за что отмечен был четырьмя крестами. Стал Сёма заслуженным полным кавалером ордена Святого Георгия Победоносца!
— Что это значит, дед Кондрат? — спросил старшина.
— Это, служивый, поболе, чем зараз Герой. Ба-альшие привилеи давались полному Георгиевскому кавалеру! Даже обер-офицеры и генералы ему первые честь отдавать должны были. Во!
— А ты-то, дед Кондрат, заслужил чего на государевой службе?
— А как же. Георгиевский крест и две медали. За храбрость. Однако, слушай, служивый, и не перебивай.
В конце шестнадцатого года, кажись, в декабре, ни то в ноябре, точно не помню, — ранило меня. Пока болтался по госпиталям, туда-сюда, произошла, эт-та, — революция. Разошлись наши пути с Сёмушкой. Покудова я добирался домой, в станицу, — переворот в Питере совершили большевики. Конечно, по всей Расеи заворушка пошла. Кто за большевиков, кто за казаков. Вы это знаете.
Прибыл я в станицу. Там тож черт не поймёт — кто за кого? Друг дружку бьют, сводют счёты.
Сёмушка к тому времени уж пошалил окрест станицы. Собрад отряд и атаманствовал. Поначалу некоторых казаков пощупал за старые и новые обиды. Однако, вскорости ушёл с отрядом на полночь. Это уж было в 18-м.
А в 19-м, как генерал Корнилов обосновался в Екатеринодаре, стали собирать по всем станицам служивых в белую армию. Добровольческая называлася. Ну, конечно, не все там были добровольцами, но офицеры — все. Замели и меня. Как откажешься? — Боевой унтер-офицер, отмеченный наградами! Воевал справно. В корпусе генерала Мамонтова. Осенью началось наступление. Быстро шли на-рысях к Москве. Офицеры уж уговаривались, в чьей ресторации будут кутить, как комиссаров развешают на фонарях. Однако, видать, генералы обмишулились. Побили нас знатно под Воронежем. И кто же? Сёмушка! Семён Михалыч. Сказывали ещё раньше, будто ни то казак, ни то какой другой младший чин командует у красных кавалерийским корпусом. Стало быть, генерал. Но никто тому веры особой не давал. И я не верил. Даже, когда вспять повернули мы конские морды и то не верили.
Да-а… Так вот, добежали мы до самого моря. Под Новороссийском попал я в плен. Взяли нас красные сонными. Приустали и заснули. Оно всегда так — кто гонит, тот вроде бы и сил себе прибавляет, а кого гонют — у того ни сил, ни пота не хватает. Вот так-то.
Стало быть, стоим мы, кто как — кто без рубахи, кто без сапог, а вокруг красные. Кони у них справные, оружие тож. Одеты, правда, кто как. Не армия — сброд ушкуйников.
— Но-но, дед! А будёновки, а шинели с этими, как их, полосами поперёк? — возмутился Анисин.
— Ты слушай, шо я тебе говорю, милок. Може всё это и было, но потом. А тогда не было. Сам Семён Михалыч и все ево командиры и комиссары одеты-то были кто во что.
— А ты что, видел его тогда?
— Вот слухай и не перебивай. Так вот. Стою и я себе средь схваченных. Было-то нас человек двадцать. Остатки мово полуэскадрона. Гляжу — вертится возле меня эдакий мозгляк тощий с рыжим чубом. В кубанке белой офицерской. Как будто где-то видел его.
«А, паскуда, — кричит этот рыжий, — попался, гад! Каратель! Братцы! Вот она — гидра! Лично меня порол шомполами! Унтер этот! Глядите, царский холуй, крестами жалованный!» — и цоп меня за рубаху — хочет сорвать медали. Я ему в ухо, и тож голосом не тихим — «Не трожь, — говорю, — моих наград! Хучь и царём дадены, да за кровь мою, кою проливал за отечество! Хмырь, — говорю, — конокрад!» — Вспомнил я его.
Тут он взвился, а ухо у ево аж-но светится, как задний фонарь у поезда, и за клиночек.
«Ну. — думаю, — покалечит меня зараз этот хлюп. Вить ни силы в ём, ни умения. Зарубить-то меня толком не смогет».
Тут, однако, подскочила к нему баба. Комиссар ихний. В коже вся. Худющая. Одни мослы, да глаза агромадные, как блюдца у попа.
«Не сметь! — кричит и машет маузером. — Если каратель, — осудит революционный суд! Не допущу самосуда над военопленными!»
«Спасибо, — думаю, — тебе тонкогубая, што спасла от этого юродивого конокрада. Хоть по-людски шлёпнут теперь из винта».
Как день вошел в полную силу, подошли в энту станицу штабы. Стали нас выводить из сарая по одному, и — в хату. Для допросу. Дошел и до меня черёд. Приводят в светёлку. За столом сидят, видать, командиры и комиссары. Отдельно в углу на скамье эта баба тонкогубая с агромадными глазами. Ну спросили, кто я, да где служил, за что наградами был отмечен, како хозяйство у меня дома, да есть ли семья. Потом спросили, по своей ли воле пошел на службу в корпус генерала Мамонтова. Отвечаю — «По мобилизации». — «А верно ли, что участвовали вы в карательных действиях против трудового населения?» — спрашивает, который по серёдке сидел. — «Нет, — говорю, — не карал я трудового населения». — «А вот есть у нас свидетельство против вас, что приказали бить шомполами нашего товарища-бойца». — А я ему, — «Это зараз он ваш товарищ, а когда я приказал ему всыпать десять горячих, то был он обыкновенным конокрадом. Увёл кобылу с жеребёнком у трудящегося крестьянина. Под Орлом то было. Не я бы, так забили бы его кольями трудящиеся крестьяне. Самосуда не допустил. Вот, как энта баба. Спаси её, Господи, и помилуй!» — говорю и показываю на энту большеглазую», — А он, энтот сукин сын, штоб молится за меня за то, што спас ему жисть, меня же и порубать хотел! Во — человечья благодарность!»
Пошушукались командиры, а потом и говорит, который по серёдке: «Коль вы признались в карательных действиях против красноармейца Матюшенки Дмитрия Ивановича и, учитывая ваши активные действия против молодого государства рабочих и крестьян, революционный трибунал приговаривает вас к расстрелу». — «Спасибочки, — говорю, — господа красные трудящиеся. Хучь стрелять-то у вас умеют?» — «Умеют. Не беспокойтесь. Может есть у вас, — спрашиваеть, — како желание?» — «Есть., - говорю, — Правда ли, што командир всему вашему кавалерийскому воинству простой казак? И если так, можно ли на него поглядеть? Хучь сдалёку?»
А тут как раз дверь отворяется и входит Семён.
«Вот тебе и повезло. Это и есть наш командир — Семён Михайлович, простой крестьянин, а ныне командующий!» — говорит тот, што в серёдке.
Гляжу я на Сёмушку и виду не подаю, што признал ево. Он тож.
«А што, — спрашивает у трибунальщиков, — засудили вы ево?» — «Так точно, товарищ командующий!», — отвечают, — «За то-то и то-то». — «Хорошо. Когда думаете сполнять приговор?» — «Да хучь щас!» — отвечают, — «Нет. Я хочу сам погутарить с энтим унтером», — говорит Сёмушка.
Посовещались трибунальщики и говорят: «Можно. Завтра ево шлёпнем в виде исключения». — «Вот и хорошо. Доставьте ево вечером ко мне». — Да-а…,- вздохнул дед Кондрат, — Приводят меня вечером в хату к Сёмушке. Отпустил он конвой. Приказал никого к себе не пущать. Обнялись мы, расцеловались. Сели к столу. Выпили, как бывалоче, закусили. «Ну, Кондрат, рассказывай, как же ты жил, как наши пути разошлись?» — Рассказал всё в подробностях до самого того момента, как он вошел в трибунал. «Да, мил друг, припоздал я немного. Если б зашел до приговора, считай служил бы ты у меня. Для началаа б дал тебе эскадрон. А щас уж нельзя…» — сказал Семён. И така у ево грусть в глазах. Видать, и ево поприжали комиссары, да не вывернешься уж. Понял я это. «Спасибо тебе, Сёмушка, на добром слове, только вижу отлетела та воля вольная, о которой ты мечтал. По глазам твоим вижу.
Скажи-ка, Сёмушка, — говорю, — как же ты уподобился командовать цельным корпусом кавалерийским? Вить в картах-планах надобно разбираться, да знать, где, куда наступать, да сколь чего надобно для того?» — «Эх, Кондрат, — отвечает Семён, — всё оно так, как ты говоришь. Верно, что могу я справиться с эскадроном, ну полком, да и то в бою. Я тож и господам большевикам сказывал. А они мне: «Да и не печалься, Семён Михайлович, ты будешь впереди вести в бой народ против проклятой буржуазии и её прислужников. Как легендарный народный герой, потому как любит и уважает тебя простой казак и крестьянин. И выглядишь ты орлом в атаке! А куда и как наступать, будет думать штаб при тебе. Вот так и взнуздали меня. Только получилось, што не штаб при мне, а я при ём. Вроде, как наживка, как свадебный генерал». — «Да, друг, — говорю, — Завтра меня в расход пустять нынешние твои дружки-приятели господа красные комиссары». — «Не пустят. Вот что, Кондрат, возьми-ка на лавке за печкой одежонку. Холодно ведь на дворе. Там же мешочек. В ём харч. Выйдешь через энту дверь. Там добрый конь под седлом. Уходи подале. Расея велика. Затаись пока вся энта кутерьма кончится. Извини, што большего не могу щас для тебя сделать. Прощай». — «Што ты, Сёмушка! Вить тебе ж ответ держать перед энтими трибунальниками, што меня отпустил!» — «Мать их ёб! Переживут. Скажу, што убёг. И все дела. Я им щас нужон, как воздух! Кокнут меня, дак завтра вся энта шантрапа разбегится, кто куда! Што ж я должон предать сваво первого друга? Никогда! Народное дело — народным делом, а дружба старинная солдатская, краплёная кровью, — святое дело!» — Обнялись напоследок. Так я и ушел.
— Вот так дед Кондрат! — заметил после минутного молчания Шустрин.
— А что, дед, не видел ты боле Семён Михалыча? — спросил старшина.
— Не видел, служивый. Ушел в Сибирь. Да всё дале и дале, покуда тута не обосновался.
— Что ж ты ему не дал знать о себе?
— Дурья твоя голова, служивый, хучь и в унтерах по-старому ходишь! Вить он хто? Маршал! А я? Што ж я ево подводить стану? Никогда! Вить старый друг он мне, и обязан я ему жизней!
— Попадись тогда он тебе, дед, отпустил бы ты его?
— Как у тебя язык-то поворачивается спрашивать? Што ж ты совсем глупый? Конечно отпустил! Исделал бы то, што он сделал! Вот так-то…
Потому и котик мой носит дорогое имя мово лучшего друга…
Кот тем временем привёл в порядок свою роскошную шубу и, оглядев присутствующих, решительно направился к Алёше. Взобрался к нему на колени и, урча, стал тереться о него. Алёша нагнул голову и кот, как будто желая ему что-то сказать, потянулся к его уху.
— Ишь, признал в тебе товарища, милок, — заметил дед, — Што он те сказал?
-:Жалуется на тебя, дедушка.
— Чем же я провинился? — испугано спросил дед.
— Говорит, что кошечку бы ему надо. А то ходить уж больно далеко. За двадцать пять вёрст. Аж в Опытное поле. И то, — говорит, — старая там кошка, ей бы только дремать на печке. И поиграть-то выходит только по весне. — ответил Алёша.
— Ах старый же я дурень! Конечно надо ему кошечку добыть! Николка, сделай милость, отыщи кошечку! Штоб молоденька была. Как же я так опростоволосился?
— Ну, дед, у тя и кот волшебный! Разговаривает! Только, вот, Лёха ево и понимает! — заметил Анисин.
— А ты не смейся. Што ж ты думаешь, если животное, то и говорить не могет? Животные — и кони, и собаки, и коты — все разговаривают промеж собой. И думають. А как же?! Только не всяк их понять могет. Ты, вот, и нанайца не поймёшь, как говорить он станет на своём языке, а человек ведь! Животное знает, хто ево понять могет. Видал? Сёмушка поглядел-то на всех, а пошел к Алексею. Знает, што поймёт ево! Не ошибся. Умный кот!
— Да мало ли, что Лёха набрехал! Кто знает?
— Не. Он никогда не брешет. Я вижу.
— Готово! Уха доспела! — снимая ведро с ухой с треноги оповестил старшина.
Глава 28
Сели вокруг стола, сбитого из горбыля, на вкопаных с двух сторон скамьях.
От алюминиевых мисок шел густой душистый пар. Большие куски белого рыбьего мяса распадались, и янтарные пласты жира живо воскрешали в памяти сочную вкусноту свежей осетрины.
Шустрин лихо вышиб из бутылки ударом ладони о донышко картонную пробочку, и прозрачная влага забулькала в стаканы.
— За твоё здоровье, дед Кондрат! Хорошую историю ты нам рассказал. Живи долго! — сказал Шустрин.
Все чокнулись. Слегка охлаждённая в ручье водка легко и приятно обожгла нутро. Ложки бойко застучали о миски и, приправленная доброй водкой и густым терпким таёжным воздухом, уха быстро переместилась из ведёрка в желудки. Горка рыбьих косточек выросла на большом листе лопуха, разложенном на краю стола.
— Ну чо, Анисин, надумал строиться или тебе боле нужон шанцевый инструмент?
— Куды ж мне деваться? Убедил ты меня, Николай, — сытно отрыгивая ответил Анисин. — И где ты так натаскался? Всё по полкам разложил. Чистый академик! Может из академии какой хозяйственной сюда загремел?
— Не-а… С Красной Армии. Через неделю, как война закончилась. Из самой Германии. Что ж ты думаешь, я, как ты, тут дежурил всю войну? Не-а. Я от самой границы топал до Волги, а потом до Берлина. Ну, не совсем до Берлина, но под Берлином был. Войну начинал младшим командиром в артиллерийском отдельном противотанковом дивизионе. Закончил старшиной. Заведовал продовольственно-фуражной службой отдельного истребительного противотанкового полка. И учти — ни разу не был ранен! Даже не оцарапало!
— Знать, на роду тебе, Николка, было написано! — заметил дед Кондрат.
— Шустрил, видать, по тылам. Недаром фамилия такая, — хихикнул Анисин.
— Ничуть. Особливо в 41-м или 42-м. Командующие фронтами даже в атаку ходили. Где фронт, где тыл, — одному Богу было известно. А ежели ты в танковых истребителях воевал, то тут все, почитай, на самой что ни на есть передовой воевали!
— Что ж ты сразу стал младшим командиром?
— Я ж до войны ещё кончил кооперативный техникум. Был самый грамотный из призыва. В две недели меня обучили и сунули треугольнички в петлички. А стрелять по танкам прямой наводкой — мудрёное ли дело? Главное — в штаны со страху не наложить, когда на тебя сунет танк, да следи, чтоб расчёт не разбежался. Сумел с первого выстрела из сорокопятки перебить гусеницу либо заклинить башню, — ещё живой, нет — в рассыпную. Раздавит. Знаешь, как в народе сорокопятка называлась? — Смерть фашизму — пиздец расчёту! Верно я говорю, Алексей? Ты ж, кажись, тож в противотанковой артиллерии воевал?
— Похоже, — улыбнулся Алёша.
— Ну и скоко ж ты подбил танков за войну? Или с самого 41-го наркомовскую норму отмеривал? — ехидничал Анисин.
— Почему ж. К наркомовской влаге меня приставили уже за Днепром, в 43-м. А так — воевал, как все. Лично я подбил три танка и четыре транспортёра. А сколь машин — не считал. Может и больше подбил бы, да стал старшиной батареи. Это сразу после Сталинграда.
— И где ж твои награды? За танки, небось, должны ж были тебя отметить.
— Вот чувствуется, Анисин, что ты воевать-то начал в 45-м. Знаешь, какие нормы установили. Что за танк, что за два, а что и за три полагалось. Эти-то нормы мы устанавливали в 42-м да 43-м. На западе. И отмерялись они кровью. Кто ж в 41-м думал о наградах? Только бы победить. Как дым с него повалит, — так тебе этот дым пуще ордена был. А награды были. Законные. Только кто дал, тот и взял.
— Чо, проворовался? — не унимался Анисин.
— Ни к чему тогда это было, — невозмутимо продолжал Шустрин. — Бои тогда шли жестокие. Кто знал, доживешь ли до конца войны. Мы с юга Берлин блокировали. За последние две недели войны расход личного состава достиг процентов тридцати. Так что довольствия было в пребольшом избытке. Да ещё к тому добавь трофейный харч и прочее шмотьё. Европа ведь. Многие-то и слыхом не слыхали о вещах, кои впервые увидели за кордоном. А «сгорел» я, можно сказать, за свою жалость к землякам.
— Как так?
— А вот так. Где-то в июне на станции, где мы стояли, как она зовётся — запамятовал. В общем, какой-то там ни то дорф, ни то бург, — всё в голове перемешалось. Словом, на станции грузили в эшелон наших бывших пленных. Худющие, оборванные, видать, не сладко им пришлось. Жалко смотреть было на них. Каждый понимал, что вполне мог оказаться на их месте. Да. Так вот, грузили их в эшелон, охраняли энкавэдисты. Сказывали, повезут домой, но допрежь в фильтлагере выяснят, кто есть кто. Ну и стал я при поощрении своих ребят раздавать им избытки харчей и обмундировки. Прямо с машины. Подогнал студер и раздаю — банки с тушонкой, с маргарином, галеты, пшено, разное баловство консервированное американское и, конечно, сапоги, шаровары, гимнастёрки, правда, БУ. Тут энкавэдисты под узду меня — «На каком таком основании, мол, вмешиваешься не в своё дело?» — Понятно, ребята меня отбили. Не без того, чтобы некоторым энкавэдистам не намяли рёбра. Не любили их в армии. Помнили ещё заградотряды. Досталось даже ихнему старлею, командиру. Дисциплина-то была не очень сразу после войны, особо у иптаповцев. Считались почти, как штрафники. А потому не давали себе наступать на мозоль.
Раздал я всю машину и уехал к себе на квартиры.
Неделя уж прошла после того случая, а может и боле, не помню. Только вызывает меня «особист» — «Был такой случай такого-то числа?» — спрашивает меня. — «Был, — говорю, — что тут скрывать». — «Плохи твои дела, Шустрин. Поступил на тебя сигнал от командования спецвойск НКВД, и потому ничего хорошего тебе не светит».
Взяли меня под стражу. Назначили расследование. А я и ухом не веду. Сижу на немецкой губе и не подозреваю, что мне за это благотворение дальнюю дорогу клеют. На дознании всё, как есть выложил. Следователь, капитан из военной прокуратуры, обходительный такой, вежливый. Всё меня американскими сигаретами угощал. На пачке — верблюд. Видел я их ранее, но не курил. Они больше шли для довольствия высшему комсоставу и лётчикам. А я обходился «Казбеком».
Так вот, капитан этот всё записывает, хвалит за искренность. Я ему, конечно, протоколы подписываю и ничего не подозреваю.
Назначили слушание дела в трибунале. Только трибунал был не таков, как судил деда Кондрата в 19-м. Тройка называется. Главный — судья из военной прокуратуры, майор. Два заседателя. Кого назначат. Меня так судили — один старший лейтенант, из сапёров. Ни то татарин, ни то узбек. Не знаю. В общем, какой-то нацмен. Сидит гордый от порученного дела, будто аршин проглотил. Медаль новенькая «За боевые заслуги» болтается на груди. Так молчком весь процесс и просидел. Другой — майор, танкист. Обгорелый. Четыре лычки за ранения — две красные, две желтые. Не герой, но вся грудь — иконостас. Четыре «Красных знамени», два «Отечественной войны», «Красная звезда», «Александра Невского» и медали. Заметил, что особняком две медали «За отвагу» на красных планках. Таки только в 41-м и 42-м давали. Потом узнал — командир танкового полка. Исак Абрамович звали его. Вот как фамилия — забыл Ни то Линцман, ни то Ланцман. Что-то похожее.
Да. Так вот, выступает прокурор, тож майор, по фамилии, как щас помню, Рудый. Начал он рисовать мои враждебные советскому народу действия. Слушаю — и ушам не верю. Вроде, как и не про меня. Думаю — «Вот гад какой!» — потом соображаю, — «Постой, постой, да ведь это ж про меня!» У прокурора выходило, что я, пользуясь своим служебным положением, регулярно утаивал часть довольствия у бойцов, каки не жалея сил и своей собственной жизни бились насмерть с проклятым фашизмом за Родину, за Сталина! Я же занимался своими тёмными делишками, продавал по спекулятивным ценам братским немецким трудящимся, только что освобождённым от ига гитлеровского фашизма, этое самое довольствие, чем дискредитировал славную освободительную Красную Армию. А потом пошло ещё хуже. Вроде бы я передавал этот уворованный харч временно интернированным, бывшим бойцам Красной Армии, попавшим в плен при невыясненных обстоятельствах, коих этапировали на советскую территорию для выяснения личности, и при этом оказывал сопротивление и оскорблял представителей советской власти в лице бойцов и командиров спецвойск НКВД. А поскольку среди интернированных есть бывшие власовцы, своею волею сдавшиеся в плен шкуры, то выходит я помогал злейшим врагам советской власти, кои боролись против неё с оружием в руках, и потому заслуживаю высшей меры наказания, чего он, прокурор, и требует у трибунала!
Гляжу — у танкиста аж шрамы побагровели, но сидит, молчит. Ждёт, пока прокурор кончит. Как только этот Рудый кончил меня обвинять, судейский майор спрашивает у заседателей, есть ли вопросы. — «Есть, — говорит танкист, — Я хочу спросить товарища военного прокурора, на чём основаны обвинения против старшины Шустрина Николая Данилыча помимо рапорта командования спецвойск НКВД и материалов следователя товарища капитана Лопаты? То есть, я хочу спросить, есть ли свидетели всему этому безобразию? Потому как мы выслушали обвинение и речь прокурора, не опросив ни одного свидетеля?» — «Что ж вы, товарищ майор, сомневаетесь в правдивости материалов, представленных командованием спецвойск НКВД? Или может быть в добросовестности нашего лучшего следователя товарища капитана Лопаты? Мне просто странно слышать такие вопросы!» — Попёр на майора Рудый. — «Однако вы не ответили на мой вопрос, — своё гнёт танкист, а у самого рубцы аж посинели, — Из вашего ответа ясно, что суду вы не можете представить свидетелей обвинения. Это первое. Второе. Из обвинения следует, что старшина Шустрин раздавал так называемое украденное довольствие бывшим пленным красноармейцам. Если раздавал, то делал это бескорыстно. Да и что с пленного возьмёшь? Где же тут воровство с целью наживы? Не замечаю. Третье. Вы утверждаете, что старшина Шустрин, раздавая довольствие бывшим военнопленным красноармейцам, тем самым помогал врагам советской власти, которые могли скрываться под личиной военнопленных. Возможно, что среди них и были таковые. Но, возможно, что и нет. Во всяком случае старшина Шустрин не знал о таких личностях, и не выделял никого, так как раздавал довольствие наугад, что он и подтвердил своим ответом на мой вопрос во время слушания дела, о чём есть запись в протоколе. Следовательно, усматривать в действиях старшины Шустрина пособничество врагу, по меньшей мере, подлог!» — «Что-о?! — аж заревел прокурор, — Да вы забываетесь, майор! Как смеете подвергать сомнению самоотверженную работу военно-следственных органов и мешать правосудию жестоко карать врагов и шкурников, пятнающих честь нашей славной победоносной Красной Армии?! Мы не позволим таким, как вы, покрывать этих мерзавцев, набивающих карманы, наживающихся на горе и слезах наших отцов и матерей, на горе тех, кто остался за нашими плечами у развалин городов и деревень нашей родной советской земли! Мы разберёмся ещё и с вами, как вы оказались здесь, в этом зале, что вы делали во время войны, и откуда у вас эти награды!» Тут танкист аж подскочил. Вижу — его трясёт, но спокойно так говорит — «Я всю войну не вылезал из танка. Два раза горел. В июне 41-го и на Курской дуге. И это могут подтвердить мои боевые товарищи. А вот чем занимались вы, товарищ прокурор, интересно было бы послушать! Только судебное заседание не место для такой беседы. Меня же вы не запугаете! Я после этой войны, после всего, что видел — ничего не боюсь! Не рассчитывайте, что своим криком вы сможете убедить меня подписать обвинительный приговор этому человеку! Теперь у меня нет никаких сомнений, что я являюсь свидетелем сведения счетов. Дело от начала и до конца сфабриковано, и я отказываюсь в этом фарсе участвовать! Сегодня же напишу рапорт командующему!» — «Прекратить!» — завизжал прокурор. — «А вы чего смотрите? — набросился он на судейского майора, — Что, онемели?? Немедленно объявите перерыв!!» Судейский встрепенулся и объявил перерыв.
На следующий день уже танкиста не было. Вместо него сидел какой-то пехотный капитан. Но, видимо, подействовало выступление танкиста. Определили мне двадцать пять лет. Потом в лагере скостили до десяти. За хорошее поведение пошло в зачёт, так что в 50-м я принял базу.
А Исак Абрамыча, майора-танкиста, встретил я в базовом лагере в конце 48-го. Иду это я по зоне мимо лазарета в свою контору, а у лазарета стоят сани. В санях лежит человек, в рваный бушлатик закутан. Гляжу, а это он, Исак Абрамыч. Очень плох был. Едва узнал. В то время я уж был расконвоированный. И мог ходить в зоне и за зоной, так как был как бы за главного бухгалтера, в полном доверии у командования. Сводил им сальдо, как надо. Первые места благодаря мне занимали.
Ввечеру забёг я в лазарет к доктору Ивану Акимычу. Тож зэку. «Так, мол, и так, что с этим больным, которого привезли сегодня?» — «Плох, — говорит, — Очень истощён, да видно старые раны открылись. Вряд ли, — говорит, — три дня проживёт» — «Вот что, Иван Акимыч, нужно мне с ним повидаться. И просьба у меня есть — сделай всё, что можно, но вылечи его, помести на хорошую коечку в отдельную палату. Очень это хороший человек!» — «Иди, — говорит, — к нему. Но не надолго. Ему покой нужен».
Вхожу. Узнал меня сразу. Улыбнулся. «Вот где встретиться довелось, старшина Шустрин. Я рад, что ты жив», — говорит, а сам тяжко так дышит. На щеках румянец, как в горячке. — «Не долго мне осталось. Видишь, как меня поломали эти подонки. Зубов нет. Рёбра поломаны. Почки отбиты. Лёгкие застужены в карцере. Всё хотели, чтобы я признался, что космополит и англо-американский шпион». — «Это как же понимать?» — спрашиваю, а он — «Видишь ли, Шустрин, после того случая с тобой назначили меня в нашу миссию, которая работала на территории английской оккупационной зоны, в Бельгии и Голландии по репатриации советских граждан, оказавшимся по разным причинам за границей. Вот эта моя работа и послужила поводом для дела. Какой-то гад состряпал анонимку, будто бы я встречался с английскими и американскими представителями секретных служб с целью передачи им сведений о Красной Армии. Конечно, по долгу службы я встречался с английскими и американскими офицерами. Наверное, среди них были и работники секретных служб. Вот я и должен был «доказать», что не завербовали они меня. Хотели под вышку подвести. Это всё тот прокурор. Всё случая ждал. И дождался. Видать, захватили власть на местах враги. Я товарищу Сталину написал обо всём. И про тебя тоже. Ответ жду. Жалко не доживу. Попортили тело моё эти садисты. Немец меня так не донимал, как они… Ладно уж. Мне-то не страшно помирать. Время придёт — Сталин во всём разберётся». — Вздохнул и глаза прикрыл. — «А есть ли у вас, Исак Абрамыч, родственники?» — спрашиваю. — «Нет, Шустрин. Все погибли. В 41-м в Симферополе немцы расстреляли… Один я остался…» — «Как один, — говорю, — бросьте вы об этом думать! А я что ж? Всё, что нужно организую. Любые лекарства. Тут прекрасные врачи, каких и не всюду-то на воле отыщешь! Выздоравливайте. Я вас возьму к себе. Будете, как у Христа за пазухой. Сколь они вам определили?» — «Десять. Спасибо тебе, Шустрин, — говорит, — Знал я, что ты — честный человек!» — А я — «Так как же мне вас не уважать, когда вы тогда, в 45-м, как настоящий защитник меня защищали, а не как заседатель судили! Можно сказать, жизнь мне спасли!» — А он, — «Так ведь я, Шустрин, года-то не доучился в университете на адвоката. Война началась. Я в первый же день добровольцем ушел». И замолк. Плохо ему стало. Я мигом за Иван Акимычем. Укол ему сделал. Выпроводил меня и обещал сделать всё, что возможно.
Через три дня Исак Абрамыч умер. Царствие ему небесное.
— Что говоришь, Никола, вить не православный же он, энтот майор! — заметил дед Кондрат.
— Ничего, дедушка, Господь, ежели есть, то разберётся. Он больше христианин, чем те, кто его уродовал. Ведь из-за меня-то у него так вышло.
— Не, Никола. Знать, суждено ему было заступиться за тебя. И вправду, по-христиански, по правде он поступил. Не за тебя, так за кого другого бы заступился. Така у ево планида. Мученик, как и Христос. Вить одного племени-народу они-то! Ох-хо-хо… Жисть-то какая. Можно сказать, брат твой во Христе — мучитель первый и вражина, инородец — первый твой заступник и ходатай. Видать, все мы под одним Господом ходим, да только не разумеем того, чем и пользуются своекорыстные подлые людишки.
Сижу, вот, со старухой, гляжу вокруг, думаю. Как же всё складно построено-то в мире! И рыбы, и птицы, и всяк зверь. И все довольны. Только человеку неймётся. Всё-то он хочет постичь, всё переделать. Ничем недовольный он. Видать, создал его таким Господь и в том суть и промысел Господень. Должно, нужны Господу и лиходеи и праведники. Што было б, ежели б все были добрыми? Скукота. Сон. Усе всем были б доволтьны. Никто не строил бы параходов, ни паровозов. Не было б у тя мотора на лодке. Потому как весло есть — и рад. Не холодно — и доволен. Сыт, пьян — чего тебе ещё нужно? Не-е! Ты быстрей бегай, придумывай, штоб у тя дом был лучше, шуба богаче, ружьё справней. Хочешь ты, штоб сосед тя, ежели не уважал, то боялся бы. На то и щука в море, штоб карась не дремал!
— Ну, дед, ты прямо философ! — заметил Анисин. — Однако, не бросить ли нам сетку, Николай? А то сидим, трепемся, а осетры над нами смеются на весь Амур.
— Не суетись, милок. Как раз, вот, время щас будет. Солнышко вон зацепится за Шаман-камень, так и с Богом! У мыска и мечите. Жируют оне ныне там в ямине.
А хорошая беседа — то большая душевная польза. Не могет слова сказать только тот, у кого пусто внутри, пропасть.
— Правильно говоришь, дед Кондрат. Вот поработаю ещё пару годков, уеду на запад. Поселюсь где-либо в центральной России на берегу тихой речки, пчёл разведу. Буду работать помаленьку в колхозной бухгалтерии. Время будет поразмыслить над смыслом жизни, как у тебя.
— Нет, Никола. Не смогешь ты тихо сидеть. На роду у тебя написано бойчить. Вот и фамилие твоё — Шустрин. От слова шустрый. И не надобно тебе быть тише воды, ниже травы. Будь таким, как есть. И тебе хорошо, и людям польза. Ты вить не убивец какой, не вор, не насильник, — и нечего тебе каяться. А што тебя наказали, то по злобе людской. С кем не быват. Зачтётся тебе твоё страстотерпие во имя человеколюбия.
— Ты, дед, как поп меня утешаешь.
— Что ж в том плохого? Утешить человека, укрепить ево дух — то божье дело, справедливое. Ты ж ведь тож так поступаешь. Не сознаёшь, а поступаешь! Знать, доброта в тебя вложена. И в майора того, што за тебя заступился. Он за тебя — ты за него. Вишь, Лексея взял к себе на службу. Калека он. Тяжело, а ты взял его. И не показал, што оказал милость, потому как обидел бы ево.
Што, Лексей, на войне ногу-то потерял?
— На войне, дедушка.
— За каки ж таки грехи попал ты сюды?
— Убил я, дедушка. Пошел сразу с повинной. Вот и здесь теперь.
— Не поверю, што ты душегуб, милок. Нет на тебе каиновой печати! Оговариваешь себя. Кого ж ты убил?
— Убийцу. Твоего давнего знакомца, дедушка, Матюшенко Дмитрия Ивановича.
— Вона как! Знать, молитвы мои дошли до ушей Господа! Што ж, за правое дело пострадать не грех.
— Зачем же ты пошел с повинной? — спросил Николай.
— Что ж, оставить под подозрением других людей? — Не дело.
— Дали-то тебе много за него.
— Хотели больше. Осведомителем был он. Немцам выдавал коммунистов, комсомольцев, евреев, а по началу сам садистски убивал, особо, когда жертвы были беспомощны. Для НКВД при немцах составлял списки тех, кто сотрудничал с немцами. Понятно, и шантажом занимался.
— Ишь, што из простого конокрада вышло! Это я всё виноват. Пожалел ево тогда под Орлом. Надобно, штоб ево тогда селяне кольями забили — не было б ни у меня, ни у тебя, Лексей, такого горя. Поди, знай, где милосердие проявить!
Што ж, не горюй, малый. Ты молодой. Духом окрепнешь. Живи на здоровье, людей радуй. Есть у тебя хто из сродственников?
— Нет, дедушка. Отца репрессировали в 35-м. Как врага народа. Мать немцы расстреляли в Бабьем Яру.
— Вона! Ну таких народных врагов, как твой батька, были полны лагеря. Верно, Николай?
— Верно. Всех реабилитировали в прошлом году.
— Чего?
— Ну, не виновные оне. Пострадали от Сталина.
— Как так от Сталина? А народ куды ж глядел? Как это могет один человек столько людей погубить? Значит — народ ему помогал. То ли облыжным путём, то ли силой, то ли ещё как, а приспособил он всех себе в помощники! Великий грех!
— А жена-то есть у тебя?
— Была. И дочка была.
— Што, кинула тебя?
— Нет. Погибли. Уже после войны. В 46-м. Рассказал мне об этом её земляк. Йосып Сердюк. Прибыл к нам в лагерь в 47-м. За участие в украинском национально-освободительном движении. Бандеровец. Получил 25 лет.
Докия, жена моя любимая, в январе 45-го родила дочку. Я уже в то время здесь был. Но не знала она об этом. А в начале 46-го стали организовывать в их селе колхоз. Первым делом выселили из села кулаков, кто побогаче, и нетрудовой элемент, служителей культа. И Докию выселили. Донесли на неё, что де колдунья и знахарка она. Бабушка её, София, к тому времени померла. Погрузили всех отселенцев в теплушку, а ту теплушку прицепили впереди паровоза, что вёл эшелон с внутренними войсками, которые воевали с националистами. Чтобы бендеровцы не пустили эшелон под откос. Однако, то ли поздно они узнали, что впереди паравоза теплушка с их земляками, то ли сознательно пожертвовали невинными людьми, — того Йосып не знал. Но пустили они этот эшелон под откос. Так и погибла моя Докийця…
— Царствие ей небесное, — перекрестился дед. — Господи, господи! Како народу-то пострадало в сём злополучном веке! И за што же? За словоблудие! Отвернулся народ от Бога, позабыл мудрые моисеевы заповеди, возомнил себя сильнейшим, обуяла ево гордыня великая. Оттого-то все наши беды. Видать, прав пророк Иоанн, близок конец света! Ох-хох…
— Хватит тебе вздыхать, дед. Мрак то всё религиозный. Щас, вот, рыбки наловим — и порядок. Времени, видать, у тебя много думы думать. Вот озаботить тебя каким-либо делом, сразу легче станет. — Заметил Анисин.
— Дурман то есть. Человеку положено думать. И время ему должно быть дадено для того. А так — он говорящий скот. Не дать думать, озаботить повсечасно — всё одно, што залить глаза водкой али чифирём. Не, милок. Глупый и пустой ты человек. Даром, што в командирах ходишь. Не мне тебя переделывать. Таким тя Бог сотворил. Много ещё горя хлебнёт народ по всей Руси от таких, как ты командиров — малых и больших. Народ — он мудр. Истинно говорю: «Не в свои сани не садись!»
А на мои слова не сердись. Прости старика. — Дед поглядел на солнце и продолжал, — Время уж. Берите, ребята, сетку. Как раз возьмёте голубчиков.
Мотор бойко застучал. Дед, как и прежде, стоял у колка с кольцом. Рядом, у самых дедовых ног, сидел, растопырив усы и распушив богатый воротник, кот Сёмушка. Алёша встал и помахал рукой. Кот встрепенулся, мяукнул, встал на задние лапы и тоже сделал взмах лапой. Правда получилось у него так, будто он назойливую муху ловил, а потому кроме Алёши никто этой котовой выходке не придал значения.
Глава 29
Двигатели ровно гудели. Старый самолёт Ил-12 потряхивало на воздушных ухабах. Под крылом, покрытым застарелой копотью, проплывали белыми сахарными головами заснеженные забайкальские сопки. Черными гусеницами ползли от разъезда к разъезду вдоль железнодорожной колеи поезда. Над черными избами придорожных селений пушистыми столбами стояли дымы.
В третьем от пилотской кабины ряду у прямоугольного окошка сидел Алёша. Он с любопытством смотрел вниз, вытягивая шею, потому что крыло самолёта мешало ему. Алёша с удовольствием ощущал полузабытое состояние полёта. Он специально взял билет на самолёт, так как хотел посмотреть на громадную страну сверху, ощутить величие и необъятные просторы, сказочные богатства своей родины.
Когда его везли на восток четырнадцать лет тому назад, было душное лето. Сквозь зарешёченные окна видны были отдельные фрагменты великой дороги к океану, по которой стремительно громыхали на запад воинские эшелоны, а на восток обгоняли их скорбный поезд санитарные поезда да порожняки, спешащие за новым топливом для ненасытной топки войны. Конечно, можно было бы взять билет и на новый реактивный лайнер Ту-104, который теперь раз в неделю совершал рейсы между Москвою и Хабаровском, но летал он очень высоко и быстро, и Алёша опасался, что ничего не увидит. Временами он откидывал голову на удобную мягкую спинку кресла, прикрывал глаза. Перед ним проходили чередой те, с кем ему приходилось сталкиваться за эти долгие четырнадцать лет. Его судьба и их судьбы тесно переплетались, становились единым целым — громадной ветвью-судьбой от великого дерева-судьбы всего народа. И хотя этот народ назывался советским и изображался как единый монолитный дуб, в действительности-то состоял он из многих стволов и веточек, волокон и волоконцев, живущих своею жизнью, загнанной в глубину, но теплящейся в надежде пустить молодые ростки. Советский народ… Это не только те, кто каждый день ходил на заводы или в конструкторские бюро, в поле, в школу, институт, но и те, кто за длинными рядами колючей проволоки от Кольского до Чукотского полуостровов строил, пахал, собирал, изобретал, проектировал, добывал, учил и учился, вглядываясь в будущее, уже подозревая о великом обмане, ввергнувшем его в вязкое безысходное болото страшного крепостничества на бесконечном пути ко всё удаляющемуся несбыточному образу прекрасного будущего. Ещё не пришла пора громко задавать вопросы, требовать того, что декларировал Закон. Слишком силён был страх. Ещё не утихла боль в поломанных рёбрах, ещё кровоточили дёсны, лишённые зубов, ещё всё это было реальностью. Ещё болела память, ещё свежи были раны, ещё не превратились в прах те, кто пал на этом скорбном пути.
Умер, не дождавшись освобождения отец Афанасий. Уехал домой, в Ленинград, за пенсией доктор филологии Виталий Христофорович Бунге, реабилитированный в 56-м. В прошлом году и он упокоился на Пискарёвском кладбище, убедившись, что для науки остался изгоем, несмотря на возвращённый ему партбилет 18-го года.
Дождался реабилитации и бывший кап-три Лазарь Маркович Фрумкин. Уехал в свою милую Одесу. Писал Алёше, что работает в мастерской по ремонту телевизоров.
Старший лейтенант Шмат после расформирования Амурлага перешел на службу в дорожную милицию станции Комсомольск-на-Амуре. В прошлом году получил квартиру в новом кирпичном доме, женился.
Анисин стал досрочно капитаном за успешное окончание строительства поста, оцененное компетентной комиссией, принимавшей строения на баланс войсковой части, в 150 тысяч рублей.
Лейтенант Вадим заработал, наконец себе язву желудка, нашел жену, вернее она нашла его, и, демобилизовавшись, уехал с женой Марией Фёдоровной Стрельцовой и приёмной трёхлетней дочкой Мариночкой на запад, где, говорят, работает шофером и воспитывает ещё и сына. Мария Фёдоровна, бывшая повариха геологической партии, женщина крупная, а потому нежная и заботливая, вылечила Вадима от запоев и язвы, так как могла выпить куда больше хилого Вадима, чего он перенести никак не мог.
Дедушка Кондрат умер, как праведник. По утру сделалось ему худо, и старуха на вёслах сама доставила его в санчасть в Тамбовку. Старуха настолько переутомилась, переплывая могучую реку, что слягла рядом с дедом. Днём деда навестил Алёша.
— Помру я, сынок, сёдни, — прошамкал бледными губами старик. — Господь до себя кличет. Сделай милость, получи у мово начальства жалование за пол года. Должны мне. Отдай старухе… И позаботься об Сёмушке…
Оформив нужные бумаги, Шустрин на следующий день отбыл в Комсомольск.
Кстати, ему нужно было посетить своё районное кооперативное начальство.
В речном управлении ему предложили зайти завтра. А назавтра оказалось, что деду Кондрату ничего не следует. Шустрину были предъявлены платёжные ведомости, где против дедовой фамилии была аккуратная закорючка. Даже видавший виды Николай свиснул, пораженный прытью речных мошенников. О случившемся он коротко рассказал по телефону Алёше.
Со старшим бухгалтером речного управления Пикиным в этот же вечер произошла совершенно невероятная история. Старый шулер и мошенник, отсидевший свой срок, чувствовал себя так, будто нарвался на ещё более квалифицированного «специалиста», и, раздетый, что называется, донага, был напоследок партнёром спущен с лестницы.
Когда Пикин пришел в сберкассу и заполнил приходный ордер, он обнаружил в своей сберкнижке запись, свидетельствующую, что не далее, как вчера, он, Пикин, снял ту же сумму со своего счёта… Ему показали даже расходный ордер с его собственноручной подписью… Пикину сделалось дурно, у него закружилась голова. Его стошнило и, как раз подоспевший милицейский патруль, забрал его в вытрезвитель…
Старухе деньги не понадобились, так как она померла вслед за дедом спустя два дня. Их похоронили вместе на тамбовском кладбище.
Алёша съездил в дедову избу и привёз с собой Сёмушку. Кот охмурил Прасковью сразу, а вскоре к нему стал относиться с уважением и Иван. Сёмушка помог ему отыскать в тайге заблудившуюся корову.
Николай Данилович Шустрин втянулся в свою работу, заматерел, ощутил свою реальную власть, и никакая сила его уже не сковырнёт с выбранного пути. К Алёше он относился хорошо. Не обременял особо работой. Да и работа у Алёши спорилась. Для чего другому понадобился бы месяц, у него выходило в день. Потому и времени у Алёши доставало. При нужде мотался он и в Комсомольск, и в Хабаровск, чтобы достать нужную литературу. А больше посещал он небогатую тамбовскую библиотеку, переворошив её снизу до верху, при благосклонном попустительстве библиотекарши Катерины Евдокимовны Синяевой, женщины пышной, достигшей лучших женских кондиций, считавшей себя одинокой и неудовлетворённой, несмотря на наличие мужа и двух деток. Бурные жизненные соки бродили в ней, и не по плечу было её мужу, техноруку леспромхоза, после длинного нервного рабочего дня, заканчивавшегося обычно попойкой, охладить её пыл. Да к тому же был он на пятнадцать лет старше искрящейся жизнью тридцатилетней Катерины. Так и коротала свою службу в библиотеке Катерина Евдокимовна, оставив деток на попечение старой свекрухи. Редко кто заходил в библиотеку. Особо в будние дни. И сидела одна-одинёшенька Катерина Евдокимовна, листая Золя и Мопассана, Бальзака и Стендаля, переживая с их героями перепетии сладкой любви.
Алёшу она заприметила сразу. К скучным книгам по истории и экономике, которые обычно подбирала Алёше по списку, она добавляла что-нибудь от себя, как сюрприз. Например, «Похождение авантюриста Феликса Крюля» Манна или что-либо в этом роде. Алёша сразу раскусил уловки лукавой Катерины, тем более, что и его молодая кровь брала своё.
Однажды Алёша зашел в библиотеку сразу после обеда, желая обменять книги.
— Ах, Алексей Матвевич, закрыто! Закрыто! Я должна разобрать новые поступления, — засуетилась порозовевшая Катерина, — впрочем, если у вас есть время, вы мне можете помочь. Я вам доверяю. — И, не дожидаясь Алёшиного ответа, продолжала, — Закройте на засов дверь, пожалуйста, а то не дадут оприходовать книги…
Вдвоём они разложили одну пачку. Потом у Катерины невзначай расстегнулись пуговки на кофточке, обнажив прелестную загадочную пропасть меж пышных холмов, рвущихся на волю. Как бы нечаянно коснувшись Алёши, Катерина Евдокимовна переспевшим плодом рухнула в его объятия…
Естественно, всё закончилось счастливыми слезами на узкой медицинской кушетке за книжными стеллажами.
Теперь каждую неделю Алёша проверял новые поступления и имел неограниченный доступ во все уголки библиотеки и библиотекарши. Катерина Евдокимовна вновь и вновь чувствовала себя героиней то одного, то другого прочитанного ею романа и даже не замечала, как повторяла их слова, лёжа в объятиях своего героя.
Алёша улыбнулся воспоминаниям и посмотрел в окно. Внизу меж крутых сопок, поросших густой тайгой, расстилалось, покрытое ледяными торосами, славное море священный Байкал.
Самолёт начал снижаться. Подлетали к Иркутску.
Глава 30
Делийский самолёт приземлился в аэропорту Шереметьево почти точно по расписанию. Ласковое осеннее солнце, обежав за день усталую пыльную, пропахшую дымом подмосковных пожаров столицу, клонилось к западу. Казалось, что беспощадная жаровня за это ужасное лето выдохлась, и теперь, ранней осенью, солнечные лучи косыми пучками разгоняли дымную и пыльную мглу над громадным многомиллионным городом.
Кое-где под Москвой ещё горели леса, исходили чадом и жаром торфяники. Желтая, иссушенная августовским зноем трава, поникшие берёзы и осины, трепетали с лёгким звоном от слабого движения воздуха, создаваемого проходящими автомобилями по шоссе.
Никто не помнил, чтобы такая жаркая сухая погода стояла в среднерусской полосе в начале августа. На чём свет стоит честили метереологическую службу, выдавшую, как всегда, усреднённый долгосрочный прогноз. На экранах телевизоров досужие корреспонденты не уставали брать интервью у учёных — гидрологов и биологов, географов и кибернетиков, историков и даже специалистов по исследованию космического пространства. Все они давали заученные уклончивые ответы, вернее говорили обо всём и ни о чём, более стараясь не получить «втык» от начальников режимов учреждений, которые они представляли, чем ответить на поставленные вопросы. Впрочем, ясно было: никто из них толком не знал, как и отчего в среднерусской полосе выдалось такое сухое лето. Научно-популярные журналы печатали «сводки» погоды по Москве чуть ли не с 13-го века, цитируя записи различных хроник, доказывая, что были и такие годы, когда пожары уничтожали и леса вокруг Москвы, и саму Москву. Кое-кто стал вспоминать точные предсказания погоды чуть ли ни на год перефирийными бабушками и дедушками. Ходили даже слухи, что некто, где-то на Алтае, настолько точно даёт из года в год прогноз погоды, что его даже зачислили в штат метеослужбы, и что даже секретарь крайкома у него консультируется, прежде, чем принимает повышенные соцобязательства.
Специальная научная конференция, собранная под эгидой Академии Наук и Академии Общественных Наук, нашла, что предсказания, основанные на явлениях природы, состояния растительного и животного мира возможны, но… не научны. Тем не менее, газеты (даже центральные) стали печатать народные приметы по «долгосрочному прогнозу погоды».
Вся эта галиматья успокаивала невзыскательные к фактам массы трудящихся, предотвращая возникновение ещё более страшного стихийного бедствия — паники.
Быстро пройдя пограничные формальности, Алексей Матвеевич Иванов, покинул просторный зад для иностранных пассажиров и направился к стоянке такси.
Носильщик в форменой фуражке легко нёс его небольшой чемодан, сработанный из добротной буйволовой кожи. На Алексее был элегантный костюм по самой последней моде от лучшего парижского кутюрье. Перед отлётом из Сиднея он посетил салон, где его внешностью занимались полдюжины парикмахеров, маникюрщиц и массажисток. В руках он нёс небольшой портфель-дипломат, лёгкий плащ-пыльник и автоматический зонт-трость. Он прекрасно знал, что представитель министерства внешней торговли, каковым он являлся по документам, возвращающийся из длительной заграничной командировки, должен быть элегантен, как принц Уэльсский. Иначе таможенные чиновники первого в мире государства рабочих и крестьян просто не поймут — какого черта тогда он ездил за границу? Да-а… Времена идеалистов от внешней торговли давно канули в Лету. Не везут теперь комивояжёры от минвнешторга в докторских обшарпаных саквояжах инвалюту в уплату за десяток паровозов, боясь потратить копейку на приобретение туфель взамен развалившихся сапог. Нет, не падают нынче они в голодный обморок. Теперь иные времена, иные люди. Законы развития революций объективны и безжалостны. Кто был ничем, стал всем. Буквально. А раз «всем», то и вести себя нужно и выглядеть, как все. Потому и семенил за Алёшей этот прощелыга в форменой фуражке носильщика, предвкушая чаевые в валюте, забегая вперед и угодливо распахивая перед ним дверцу такси. Этому типу сходила с рук и мелкая форцовка, и кое-какие валютные грешки, и даже разрешалось на всякую мелочишку делать покупки в киоске «Берёзка», но, естественно, за мелкие услуги соответствующим службам. Без этого нельзя. Государство — машина подавления, а машина должна иметь информацию.
Впрочем, вся информация об Алексее Матвеевиче Иванове уже через десять минут после того, как он сел в салатовое такси, полностью исчезла. Ну что называется «испарилась»: из полётного листа, из книги регистраций, из памяти чиновного люда строгой таможни и не менее строгого персонала пограничной и санитарно-эпидемиологичной службы. Не было такого пассажира. Вот и всё. Даже кадр из плёнки контрольной аппаратуры был прозрачен, как будто бы его специально засветили.
Тем временем, салатовое такси ММТ-6128 преспокойно шуршало по Ленинградскому шоссе, обгоняя тяжёлые рефрижераторы с финскими яйцами и салями, распухшие от пассажиров ликинские автобусы пригородных линий, образно прозванные водителями «русское чудо», вымытые до зеркального блеска интуристовские икарусы и ЛАЗы, загруженные наполовину, а то и на четверть испугано улыбающимися иностранными старушками в голубых волосах и розовых очках.
Сидя на заднем сидении, Алексей Матвеевич думал свою горькую думу о постигшей его ещё одной неудаче. Это была его последняя надежда. Больше в его списках Шмидтов, служивших когда-либо в СС не было. Десять лет он искал того, единственного СС-оберштурмфюрера, прозванного на том злополучном апеле «Тарасиком». Ещё тогда, в 60-м, когда он почти потерял надежду найти своего «Тарасика», в Вене у Симона Визенталя случайно увидел знакомое лицо на фото 44-го года. СС-штурмбаннфюрер с лицом и фигурой «Тарасика» делал привычное дело — расстреливал раненых повстанцев в Варшаве. Ну что ж, «Тарасик», видимо, преуспел. За каких-то пол года был повышен в звании дважды. Тогда-то и удалось Алексею выяснить, что на фото изображен СС-штурмбаннфюрер, командир одного из карательных отрядов, — Илганн Шмидт. И это всё. Шутка ли, сколько в Германии Иоганнов Шмидтов! Как в России Ивановых, Кузнецовых, Петровых… Попробуй найди нужного! Причём, в СС служили, по крайней мере, несколько сот Шмидтов, из них несколько десятков Иоганнов. И вот теперь, последний Иоганн Шмидт из Сиднея, бывший СС-штурмбаннфюрер, семидесятиодного года, — служил в карательном отряде, но… он был «специалистом» по Черногории и Греции. Никогда на территории Генеральной Губернии не был даже в отпуске. Сумел скрыться от правосудия ещё в 46-м. Числился в списках военных преступников. После беседы с Алексеем позавчера скончался от сердечного приступа у себя на вилле под Сиднеем…
За окном замельтешили решётки моста через канал Москва — Волга. Справа потянулась ажурная ограда парка у Речного вокзала. Машина сбавила скорость и остановилась у светофора. Слева поднимались новостройки нового микрорайона, справа шелестела пожухлая пыльная листва парка. Алексей почувствовал на себе внимательный взгляд водителя, глядевшего на него в зеркальце.
— Вы что-то хотели мне сказать, Николай Филиппович? — спросил водителя Алексей. Его лицо ему показалось приятным, мягким. К тому же он всю дорогу молчал, что, по убеждению Алексея, было неплохим качеством для водителя такси.
— Извините, пожалуйста, но ваши глаза кажутся мне знакомы. Вы не иностранец?
— Николай Филиппович, вы же знаете не хуже меня, что иностранцы из аэропорта Шереметево на такси не ездят. Тем более, только что прибывшие через воздушные ворота столицы! Не так ли?
— Гм… Да, извините, вы правы…
Машина ходко взяла с места.
— Вас ввёл в заблуждение мой гарнитур.
— Как вы сказали?
— Гарнитур. По-польски значит костюм, ну а по-русски — и всё остальное, — развёл руками Алексей.
— Вы были в Польше?
— Вы же знаете, что был.
— Да. Это были вы. Я не могу забыть ваши глаза.
— Почему я вас не помню, Николай Филиппович?
— Вы же были новичок. Вас привезли где-то в середине ноября 43-го, а я был там с июня 41-го.
— Да. Похоже. Почему вы меня запомнили?
— Вы были ещё совсем мальчишкой. Когда их всех расстреляли, вы остались один. Он выстрелил в вас, но пистолет дал осечку. Я стоял в строю в первой шеренге. Вас ещё покормили перед расстрелом.
— Кто стрелял?
— Ну этот. Новый комендант. «Тарасик».
— Каковы были условия его «игры»? Помните?
— Ну как же…
— Остановитесь на минутку, Николай Филиппович.
Машина притёрлась у тротуара невдалеке от аэрофлотовских стекляшек.
— Посмотрите, пожалуйста, есть ли среди этих людей человек, который вам знаком? — Алексей протянул таксисту четыре фото.
— Этот! — ткнул пальцем в «Тарасика» Николай Филиппович.
— Да. Это он. Я его ищу уже десять лет.
— Извините за нескромность, вы с Лубянки?
— Нет. Я сам.
— Боюсь, ничего у вас тогда не выйдет…
— Вы что-то не договариваете, Николай Филиппович.
— Да нет. Это я так. К слову.
— Хорошо. Поехали. Через час у вас конец смены. Через два с половиной часа я жду вас у входа в ресторан «Славянский базар». Прошу быть точным.
— А если я не приду?
— Придёте, Николай Филиппович. Я в этом уверен. Желательно, чтобы на вас был приличный костюм. Тот, который вы позавчера купили, французский, вполне подойдёт.
— ?? — у Николая Филипповича поднялись брови от удивления.
— К гостинице «Россия». Благодарю вас. Возьмите с меня.
Николай Филиппович аккуратно выдал сдачу, пожелал приятного отдыха и отъехал.
Уже по дороге в парк, припоминая все подробности разговора с «этим парнем» чудом оставшимся в живых на апеле тогда, в декабре 43-го, Николай Филиппович Звягинцев обратил внимание и на такую деталь: пассажир обратился к нему по имени отчеству, признавшись потом, что он его, Николая Филипповича, не помнит.
«Странно, — думал Николай Филиппович, — очереди у стоянки не было, усаживал его в машину этот хмырь слюнявый. Диспетчера тоже не было. У кого же он мог узнать моё имя? Опять же, об обнове знает. Да-а. В конце концов, «хвостов» у меня нет. «Зацепить» на «дело» меня не зацепишь. Впрочем, не похож он на жулика… А может всё-таки с Лубянки? Может действительно его интересует «Тарасик»? Но, упаси Боже, даже подумать… Пожалуй, нужно пойти…
Глава 31
Тем временем Алексей Матвеевич Иванов, без труда преодолев гостиничные формальности, поднялся в третий этаж западного крыла гостиницы и занял номер с видом на Большой Каменный мост и Василия Блаженного. Номер был крохотный, с встроенной финской гостиничной мебелью под морёный дуб, с синтетическими коврами по всей площади пола, удобной полуторной кроватью и уютным креслом, обитым синтетической кожей.
Поставив в стенной шкаф в передней чемодан, Алексей позвонил в «Славянский базар» и заказал столик на двоих. Затем он принял ванну, смывая с себя делийскую пыль. Блеск импортного кафеля, интимная голубизна бидэ, раковины и унитаза, полыхание никеля арматуры и стерильная белизна ванны с едва уловимым запахом лаванды, всегда успокаивающе действовали на Алексея. Не так уж часто ему приходилось пользоваться такими удобствами. Разве что в своих разъездах. Он не любил останавливаться в шикарных отелях с многокомнатными апартаментами, коврами, старинной мебелью, мраморными бассейнами и многочисленной прислугой. Отели со спартанским лаконичным сервисом на уровне современного развития цивилизации более импонировали ему. Этот новый отель, недавно пущенный в эксплуатацию и оборудованный иностранными фирмами по последнему слову гостиничной техники, пожалуй, был первым таким в столице. Однако слава о нём, как о последнем слове советской гостиничной цивилизации, разлетелась по всему Союзу, и командированные со всех концов необъятной страны желали во что бы то ни стало попробовать это «блюдо».
До встречи оставался ещё час. Мягкий сентябрьский вечер опускал своё покрывало на жужжащий улей столицы. Последние блики заходящего солнца играли в сказочной пестроте куполов Василия Блаженного, задавившего своей мощью «Гражданина Минина и князя Пожарского». Поливальные машины тщательно мыли синий наждак брусчатки Красной площади. Стайки туристов отечественных и иностранных обследовали Лобное место, любовались Спасской башней и зеркальным гранитом мавзолея. Лёгкий ветерок полоскал громадный красный флаг над куполом Большого Кремлёвского Дворца…
Алексей запер номер и положил ключ в карман. Времени ещё было достаточно. Он поднялся к Красной площади, пересёк улицу Степана Разина, и пошел вдоль громадного здания ГУМа. Сутолока гигантского рынка соседствовала с пустыней официальной площади. Цепочка чахлых лип вдоль тротуара была как бы границей, отделяющей Символ от всего остального, обыденного, будничного. Лозунг на здании Исторического музея призывал самоотверженно трудиться в честь столетнего юбилея со дня рождения основателя советского государства. На углу улицы имени 25-го Октября под радищевской мемориальной доской толстая баба с красным лицом орала в микрофон приглашения к экскурсиям по Москве. Сама улица 25-го Октября представляла собой сплошной людской поток непонятно куда двигающийся, несущий рюкзаки, пакеты, коробки, свёртки, авоськи, набитые батонами колбасы, французскими курами в целофане, марокканскими апельсинами, колготками, детскими зимними ботиночками и проч.
Алексей влился в этот поток и, толкаемый со всех сторон, медленно пошел от Красной площади к Лубянке. Поравнявшись с Пробирной Палатой, посмотрел на часы: до встречи оставалось пять минут. Он никак не мог привыкнуть к этой вокзальной толчее. Бывая на восточных рынках, на дешёвых распродажах в Европе и Америке, нигде не ощущал он чувства беспорядочной и бесцельной гонки, как здесь, на этой старой торговой московской улице. Казалось, эта толпа олицетворяла всю страну, корчащуюся в судорогах Броуновского движения.
Николай Филиппович стоял у входа в «Славянский базар». Алексей прошел мимо шаркнувшего ножкой швейцара, угодливо отворившего дверь с вывеской, украшенной славянской вязью: «Свободных мест нет».
— Со мной, — кивнул на следовавшего за ним Николая Филипповича.
— Здравия желаю-с, — послышалось вслед.
Николай Филиппович выглядел несколько растерянным. Хоть и был он коренным москвичом, а не какой-то там «деревней», однако за всю свою жизнь ни разу не был в шикарном ресторане. Нет. У него хватило бы чаевых раз в квартал зайти посидеть, скажем, в «Метрополе», в «Национале» или даже в этом самом «Славянском базаре». Без ущерба для бюджета семьи. Но в его кругу это считалось пижонством. Выпить, закусить, послушать музыку можно было и в кафэ или ресторанчике попроще. А платить деньги за ковры, зеркала и фраки официантов было совершенной нелепостью.
Николай Филиппович оглядел себя в громадном зеркале. На него смущённо смотрел хорошо сохранившийся мужчина, начинающий уже полнеть, с благородной проседью в редеющей шевелюре. «Ещё ничего», — подумал Николай Филиппович.
— Конечно, всё в порядке. Вы ещё вполне ого-го! — как бы читая его мысли сказал «этот пассажир».
На всякий случай он прихватил с собой четвертную бумажку и сунул её в маленький карманчик, заделанный с левой стороны внутреннего борта пиджака. Мало ли что…
— Видите, Николай Филиппович, портреты? Великие люди посещали этот некогда славный кабак: граф Лев Николаевич Толстой, Чехов, Стасов, Горький, Шаляпин, — в общем, не рабочий люд. Думаю, и сейчас вы будете единственным представителем рабочего класса.
— Да. Вы правы, простите…
— Ах, да. Это я виноват. Меня зовут Алексей Матвеевич. Алексей Матвеевич Иванов. Так что вы сказали?
— Так вот, Алексей Матвеевич, мы, конечно, не заходим в такие «гавани». Ни к чему.
Подошедший мэтр проводил их столику в глубине зала у зеркальной стены.
— Вы сказали в «гавани»? Меткое сравнение. — Алексей задумался.. — Знаете, с прикрытием нэпа все думали, что эти заведения насегда исчезнут с лица земли, как и ювелиры, краснодеревщики, классные портные. Не нужна, вроде бы, вся эта мишура пролетарию города и деревни. И новый интеллигент из рабоче — крестьянской среды не должен бы этим интересоваться. Ан нет! Жив курилка! Коль есть общество, состоящее из самых разнообразных людей, занятых самыми разнообразными занятиями, налагающими на них свой отпечаток, создающих свою психологию, то и буде всегда потребность во всём этом. Вот и сидим мы с вами в славном московском кабаке. Посмотрите карточку. Что будете есть-пить? Не стесняйтесь. Вы сегодня мой гость. Не беспокойтесь, я не дам вам упиться, и домой будете доставлены в целости и сохранности. Вы ведь завтра выходноц, не так ли?
— Верно, Алексей Матвеевич, улыбнулся таксист, — Только я в этих деликатесах не очень смыслю. Потому, пользуясь тем, что я ваш гость, уж справьтесь сами с заказом. — Дипломатично продолжал Николай Филиппович.
Алексей рассмеялся и, указав пальцем в карточке официанту блюда и напитки, отпустил его выполнять заказ.
«Да-а, любопытное зрелище: ковры, зеркала, пальмы, чучело медведя. Как в кино. И верно, нет здесь советских трудящихся, живущих на свою зарплату», — думал Николай Филиппович, рассматривая соседей по столикам, уставленным экзотическими бутылками, хрустальными графинами и всяческой редкой снедью, уж лет десять, как пропавшей с прилавков некогда обильных московских гастрономов.
— Всё верно, Николай Филиппович. Здесь в зале человек десять командировочных, которым непременно у себя в Воркуте, Тобольске или Курске нужно похвастать карточкой «Славянского базара». Сегодня они проедят здесь все свои командировочные, да ещё добавят из загашника, а завтра будут сидеть на кефире и хлебе, растрачивать чужие деньги, данные на покупку детской шубки или импортного бюстгальтера. Уж что поделаешь, таков человек.
Остальные, как видите, разные. Представители частного сектора, подпольного, конечно. Крупные чиновники разных министерств, которых поят и кормят за казённые деньги представители перефирийных предприятий в надежде «выбить» у них необходимые фонды, импортное оборудование или скорректировать план. Причём, всё это положено их предприятиям на законных основаниях, но получить без этих чиновников не могут.
Некоторые пробивают себе заграничную командировку, перевод по службе, скажем, из Сыктывкара в Винницу или с Северного флота на Чёрное море. В общем, мелкие хищники без тени фантазии. Ну нажрутся в первоклассном ресторане, получат наличными несколько сотенных, даже тысячу, отдадут на миллион. Ведут себя, как воры, которым нужно срочно сбыть краденное. Одним словом, временщики. Сегодня могу, завтра снимут. Потому беру, пока могу. Живу один раз, только сегодня! После меня — хоть потоп!.
Интересно, что бы сказали бывшие посетители этого кабака, чьи портреты вы видели в холле? Ведь для них честь, совесть, гражданственность были не пустым звуком…
— Простите, Алексей Матвеевич, а вы-то чем занимаетесь? — не без ехидства задал вопрос Николай Филиппович.
— Уместный вопрос. Особенно после моего выступления. Я — экономист, Николай Филиппович. Работаю на Украине. Бываю часто за границей. Не скрою. Трачу деньги не ворованные.
Официант тем временем поставил на стол запотевший хрустальный графин с водкой и лёгкую закуску из полупрозрачных розовых ломтиков сёмги, вспотевших янтарными капельками жира, маслин, рассыпанных среди улиток из желтого вологодского масла и красной икры, уложенной искрящейся горкой ядер в хрусталь розети. Отдельно на тарелочке лежали нежнозелёные солёные нежинские огурчики-пикули.
Алексей наполнил хрустальные рюмки.
— Ну что ж, за знакомство, Николай Филиппович! — приподнял свою рюмку Алексей.
Николай Филиппович вылил прозрачную влагу в рот. Ох-х! Давно такой прекрасной водки не пивал Николай Филиппович! В меру холодна, ароматна, сильна…
— Да-а..! Хороша! — хрустнул огурчиком Николай Филиппович и стал намазывать маслом хлеб. — Что за водка, если не секрет?
— Уж какой там секрет. «Московская». В экспортном исполнении. В Париже и в Нью-Йорке такую подают.
— А нам что продают? Одно слово — «сучок»!
— О вашем же благополучии беспокоятся. Ведь этого самого «сучка» нужно на треть меньше, чтобы охмелеть. Значит больше получит ваша семья! Ну, это я шучу. Просто «сучок» — менее очищенная водка. Экономия на технологии.
— Опять же на мне экономят, черт побери! Деньги-то берут те же!
Опрокинув ещё по одной рюмке и поковырявшись вилкой в сёмге, Николай Филиппович продолжал:
— Всё это очень хорошо. Я рад, что вас встретил живым. Однако сидим мы здесь с вами не за тем, чтобы вспоминать лагерь N 248, не так ли?
— Так, Николай Филиппович. Я хочу, чтобы вы мне рассказали, где в последний раз видели «Тарасика»? Причём, хочу, чтобы вы сделали это без всякого давления с моей стороны. Я должен его найти. Его нужно наказать.
— Вы сказали, что не служите на Лубянке, значит я делаю вывод, что его не они хотят найти… Кто же тогда? Я ведь человек маленький. Если мне удалось выжить в лагере N 248, а потом в лагере под Иркутском, то мне, сами понимаете, не резон соваться в большую игру. Его не достать. И потом, может быть я и ошибся… Может быть видел я и не его, а человека, похожего на него…
— Я понимаю ваши опасения, Николай Филиппович. Я должен его найти и наказать. И прежде всего, потому что не смог предотвратить случившегося тогда на апеле. Никакую организацию я не представляю. Можете мне поверить. Кем бы он ни был, но то, чему были свидетелями вы и я, заслуживает высшей меры. Вас я никуда не втягиваю. Вы должны только его опознать для надёжности. Я знаю, вам часто снится тот апель и вы просыпаетесь в холодном поту. Если его по каким либо причинам не наказали, я это сделаю.
Чтобы вы были в хоть какой-то мере осведомлены о моих возможностях, мне придётся их вам продемонстрировать. Иначе у нас с вами не установится полного взаимопонимания.
Вон, посмотрите, за тем столиком отмечают удачную сделку четверо товарищей из галантерейной мафии всего Закавказья. Давайте за ними понаблюдаем.
Старшим за столом, накрытым под десерт, был плотный гололобый гражданин лет пятидесяти, со щёточкой усов под носом. Друзья громко беседовали на своём языке, перебивая друг друга, но, тем не менее, всегда отдавая предпочтение гололобому, который демонстрировал в улыбке свои золотые челюсти.
Появление официанта с подносом, на котором громадилась, светящаяся изнутри шишка желтооранжевого ананаса, было встречено громкими восклицаниями, прищёлкиваниями языком и темпераментными ударами в ладоши. Придержав официанта за рукав, гололобый сказал короткую речь, поставил ещё один бокал и торжественно взял в руки стройную бутылку «Казбеги». В этот момент бутылка как-то неестественно скользнула у него из рук на пол, и с глухим стуком раскололась пополам — от горлышка к донышку, как перерубленная! По залу разлился аромат благородного напитка! Гололобый цокнул языком, махнул рукой, полез в боковой карман и бросил на стол фиолетовую бумажку, показывая жестом официанту, чтобы тот принес новую бутылку.
Как только откупорили новую бутылку, и гололобый был готов, наконец, разлить её содержимое по бокалам, она, как и первая, вдруг начала делать непонятные кульбиты, поливая собутыльников драгоценной влагой, что заставило гололобого проделать целый каскад жонглёрских трюков в попытке перехватить её за горло. В результате вторая бутылка тоже оказалась на полу. Смущённо скаля золотые челюсти, гололобый бросил на стол ещё одну фиолетовую купюру. С третьей бутылкой произошло то же самое, но когда она, ударившись о пол раскололась надвое, из неё выскочила громадная лягушка, вспрыгнула на стол, и нагло выпучив глаза, уселась среди истекающих соком ломтиков ананаса. Большая часть посетителей, отложив свои дела и столовые приборы, с интересом наблюдала за происходящим. Немая сцена, вызванная неожиданным появлением на столе амфибии, ещё более парализовала участников галантерейной трансакции, когда изо рта гололобого начал вылезать белый матовый резиновый пузырь, какой обычно надувают дети из жевательной резинки. Пузырь раздувался всё больше и больше, оставаясь совершенно матовым. На нём было написано: «Бережливость — черта коммунистическая». Глаза гололобого в испуге округлились, мохнатые брови поднялись, и, казалось, они вслед за пузырём начнут отделяться от голого черепа. Уши у гололобого росли и были похожи на чебуреки, обвисая и скручиваясь, как у ирландского сеттера… Когда пузырь своим диаметром стал вдвое больше черепа гололобого, он со звоном лопнул и к люстре, висевшей над столом, вспорхнула дюжина голубей…
— Бра-аво! — кричали и хлопали в ладоши охмелевшие гости.
Голуби же, усевшись на люстре, тряхнули пёрышками и на стол посыпались золотые пятёрки царской чеканки…
После короткой схватки, в результате которой остатки пиршества оказались под столом, а золото в карманах галантерейщиков, гололобый дурно завыл, обнаружив, что во рту у него кроме голых дёсен нет ничего…
Но до скандала всё это могло бы и не дойти, так как публика восприняла «представление», как хорошо продуманный аттракцион, если бы в этой суматохе официант по ошибке не поставил на стол в углу, занятый иностранным подданным с клетчатым платком на голове, сочную благоухающую свиную отбивную вместо ассорти из барашка… Это уже пахло большим международным скандалом. В центре зала рыдал и рвал на себе одежду гололобый галантерейщик. В углу что-то кричал на своём гортанном языке и стучал кулаками по столу иностранный подданный, а два его спутника во вполне европейских костюмах то и дело хватались за бока, где должны бы были висеть у них кобуры кольтов, всем своим видом показывая, что это не простой подданный, но, может быть, инкогнито сам монарх, президент или ещё какой-либо «координатор». Растерянный бледный официант с ужасом хлопал глазами. По его белой манишке тёк ароматный горчичный соус, а выше жилетного кармана, как орденская звезда, приклеился ломтик пунцового помидора… Злосчастная отбивная валялась на зеркальном полу среди осколков фирменной тарелки.
Появившиеся откуда-то из-за кулис зала четверо дюжих молодцов увели притихших галантерейщиков. Мэтр'дотель с лысоватым гражданином в сером костюме улаживал намечающийся международный скандал. Небритый шейх из нефтяных королевств знойных азиатских пустынь, тряся щетинистым подбородком, требовал сатисфакции.
— Он требует, чтобы хозяину ресторана и официанту отрубили голову, — перевёл Алексей гневную устную «ноту» шейха.
— Вы шутите, Алексей Матвеевич!
— Ничуть. Ему нанесли тяжелейшее оскорбление. Он правоверный мусульманин, а ему поставили на стол отбивную из этого грязного животного.
— Ну и что? Ошибся официант. Мы ж едим. И давай побольше.
— Вот за то, что ошибся официант, он и требует его казни или выдачи виновных ему.
— Как это за такую мелочь казнить?
— Всё в мире относительно. Для этого араба — это не мелочь, а вопрос чести. Этот, в сером костюме, что с мэтром, видимо, представитель спецслужбы. Обещает официальные извинения министра иностранных дел и говорит, что строго будут наказаны администратор и официант.
— Дипломат!
— Такая служба. Шейх требует извинения самого премьер-министра!
— Ну, даёт!
— Кажется международный инцидент уладили. Сошлись на извинении зампредсовмина и на двух наложницах, непременно блондинках, 165-ти сантиметров роста, средней упитанности, славянках. Будут переданы ему через две недели после его возвращения в Эр-Рияде.
— Что значит наложницы? И как это они будут ему «переданы»? Всё же нынче на дворе ХХ век!
— Вы правы, Николай Филиппович. ХХ век, но у нас. А там, на Востоке, время остановилось на Х-м веке. Времена тысячи и одной ночи. Нефтяные вышки, американские лимузины, современные шоссе и аэродромы, отели с кондиционерами всему этому не помеха. Там до сих пор существует рабство, гаремы, невольничьи рынки, публичная казнь. Так что наложницы, или рабыни для гарема будут ему действительно переданы.
— Где же их возьмут?
— Придётся купить на рынке в Эр-Риаде. Через подставных лиц. Это делается просто. Впрочем, я думаю, если бы по телевизору объявили — желающие нашлись бы. Даже пришлось бы отбирать по конкурсу.
— Вы там бывали, Алексей Матвеевич?
— Приходилось. Однако, я вижу этот весёлый аттракцион вас не убедил. Он действительно может быть истолкован как случайное стечение обстоятельств. А потому, дорогой Николай Филиппович, достаньте четвертной билет Государственного Банка, что вы опустили в боковой кармашек вашего пиджака перед уходом из дому. Николай Филиппович сунул руку в карман, нащупал заветную бумажку и, вынув, положил на стол. Вместо фиолетовой ленточки с портретом в профиль вождя революции на столе лежала солидная розово-зелёная купюра в 25 рублей. Справа на зеленоватом фоне в овальной рамке под ведром-короной лобастый мужик с большой окладистой архиерейской бородой при крестах, аксельбантах и эполетах с перечеркивающей наискось наглухо застёгнутый мундир портупеей, сурово глядел из-подлобья на Николая Филипповича. Под портретом в рамке надпись: АЛЕКСАНДРЪ ІІІ. Николай Филиппович растерянно смотрел на бумагу…
— А тепер положите её опоять в карман.
Николай Филиппович послушно опустил купюру в карман.
— Выньте вновь!
В руках он держал фиолетовую бумажку со знакомым профилем…
— Да-а! Алексей Матвеевич, так бы вы и сказали, что вы — фокусник! А то морочите мне голову! Экономист! Почище Кио!
— Ну, не совсем, как Кио, — смеясь закусывал очередную рюмку водки только что принесенными грибочками Алексей.
— И хорошо зарабатываете?
— По разному. Знаете, Николай Филиппович, ведь это большой талант надо иметь, чтобы предугадать, за что люди завтра с охотой будут отдавать свои деньги. Наедине с самими собой они совсем не такие, когда собираются вместе. Часто реакцию массы очень трудно бывает предсказать. Например, человеку, в принципе, страшно, неприятно, больше даже скажу, отвратительно смотреть на кровопролитие, если он, конечно, не садист или это не связано с его работой. Как у мясника или хирурга, скажем. Но когда люди собираются вместе, они с удовольствием смотрят публичную казнь — повешание, расстрел или даже гильотинирование. А бой быков?! Для человека непривычного — отвратительнейшее зрелище. Уж я повидал смерть, можно сказать, с молодых ногтей. Но когда впервые увидел корриду, мне просто стало стыдно за человека. Однажды я провёл такой эксперимент. На представлении одного известного европейского иллюзиониста в Гавре (замечу, что его доходы резко пошли на убыль). Когда он демонстрировал известный всему миру номер с перепиливанием прекрасной блондинки, помещённой в ящик, я сделал так, что, когда циркулярная пила начала входить в ящик, девушка начала кричать так, как бы она могла действительно кричать при такой операции. Из-под циркулярки полетели брызги крови! Среди зрителей началась паника! Сам иллюзионист, весь в крови, упал в обморок! Что вы думаете случилось, когда ассистентка вышла из ящика целой и невредимой? Овация!! На следующий день народ штурмовал кассы цирка!
Официант поставил на стол душистые свиные отбивные и ещё один графинчик с водкой.
Служители пытались выловить голубей, перелетавших с люстры на люстру или, по крайней мере, выгнать их из зала, опасаясь, что они могут «украсить» гостей, как памятник основателю Москвы.
Николай Филиппович молча разделался с отбивной, покрутил в пальцах рюмку и, вздохнув, начал свой рассказ:
— Месяца два тому назад сел ко мне у Казанского вокзала пассажир. Видно только прибыл. Правда, кроме портфеля у него не было никаких вещей. Говорил с акцентом. Азиат. Черненький такой, с усиками, в тюбитейке. «Мне, — говорит, — нужно быть в 10 часов в ресторане «Прага». Поезжай скорее. Заплачу, сколько скажешь. У моего сына свадьба, а поезд опоздал». — Глянул я на часы, что на башне Ленинградского вокзала — без четверти десять. — «Вряд ли успеем», — отвечаю ему. А тот, — «Гони, — говорит, — Нельзя мне опоздать!» — «Попробую», — отвечаю. Дёрнул напрямик через Кирова. Минут за десять добрались до Манежной. Сворачиваю на Калининский проспект. Проехал метров сто. Слышу сзади в мегафон: «Примите вправо! Остановитесь!» — «Ну всё, — думаю, — Не успеет мой азиат к 10. А осталось-то метров триста!». Понимаю, что сейчас будет кто-то ехать в Кремль или из Кремля. Но минут через пять. Гаишники всегда так делают. «Иди, — говорю, — папаша, а то опоздаешь. Вон твоя «Прага», видишь? Простою тут минут пять». — «Почему?» — спрашивает. — Я объясняю. Он мне отвалил червонец, что-то стал говорить на своём языке. Видно ругал. И бегом к «Праге». Стою себе. Действительно, минуты через три едет по осевой сначала гаишная машина с вертушками и мигающими фарами. Потом «Волга» с охраной и, наконец, — черный лимузин. Проезжая часть у военторговского универмага узкая. Так что проплывает он мимо меня довольно близко. За рулём водитель — мужик пожилой, в костюме, при галстуке, чуть седоватый, сухощавый. Сначала руки его на баранке увидел. До того показались знакомые, вроде, как видел когда. И лицо — «Тарасик» — да и только! Постарел, правда. Проехал этот рыдван, а я стою и всё у меня похолодело внутри. Он! Вот руки особо его запомнил, когда сжимал он рукоять парабеллума тогда. Рядом ведь стоял… Уж сам себе не верю. Ещё час надо было работать, — вернулся в парк. Что-то там наплёл про тормоза и пошел домой. Всё думал, как же так, может ли такое быть, чтобы «Тарасик» водил такой автомобиль? Решил, что ошибся. Похож очень. Мало ли… Вот такие дела, Алексей Матвеевич.
— Ну что ж, и на том спасибо, Николай Филиппович. Если вы мне понадобитесь, я вас найду.
Дальше вечер прошел гладко. Голубей выгнали, играла музыка. Напоследок попили клюквеного морсу и в бодром настроении вышли к площади Дзержинского. Время было уже позднее, но свободное такси нашлось сразу. Алексей доставил Николая Филипповича домой, в Медведково, а сам возвратился в свой номер с видом на Кремль.
Глава 32
Через два дня на стоянке у Сретенских ворот Алексей сел в такси к Николаю Филипповичу. Времени было без семнадцати минут десять. Только что спал утренний пик. Поздоровались. Погода с утра стала портиться. В воздухе висел мелкой туманной моросью дождик. Мокрый асфальт лоснился и блестел, как вычищенные ваксой «Блеск» сапоги. Влага собиралась в тяжёлые капли на кончиках пожухлых листьев, скорчившихся в её ожидании. Капли медленно наливались и, оторвавшись, с шумом падали на пустынные дорожки бульвара.
— Как настроение, Николай Филиппович?
— Спасибо. Хорошее.
— Давайте-ка подъедем на проспект Калинина. Там у входа в метро «Проспект имени Калинина» есть стоянка. Пристроимся с краю так, чтобы виден был угол улицы Грановского. Времени у нас двенадцать минут. Будем смотреть сегодня нашего знакомца.
— А если усекёт постовой или того хуже, охрана? Это ж отправят, куда Макар телят не гонял. И разговаривать не станут.
— Не волнуйтесь. И постовой, и охрана через пять минут и не вспомнят, кто там был на стоянке. Это я беру на себя. Мне нужно, чтобы вы ещё раз его посмотрели. Я само собой посмотрю. Поехали, времени мало.
На стоянке у входа в метро место только что освободилось. Именно с краю. Николай Филиппович поставил машину так, что из неё хорошо был виден кусок проспекта почти до самого военторговского универмага и угол улицы Грановского.
Постовой, капитан с седыми висками, в белых крагах и белой портупеей, уже занял место на перекрёстке у выезда с улицы Грановского. Он то и дело прикладывал ухо к коробочке рации и быстрыми взмахами руки разгонял спешившие машины по сторонам, чтобы они, упаси Боже, не создали пробку.
Проехала гаишная «Волга». Капитан вытянулся по стойке «Смирно» и отдал честь.
— Видать, проверяет посты. Сейчас поедут, — сказал Николай Филиппович.
— Верно. Сейчас будут, — подтвердил Алексей, ловя в объектив миниатюрного фотоаппарата перекрёсток.
Через минуту проехала ещё одна гаишная машина с мигающими фарами и синей мигалкой-маяком на крыше. Сразу за ней — черная «Волга», набитая внимательными ребятами из личной охраны..
И тут, буквально перед самым капотом черного лимузина, из улицы Грановского на перекрёсток, как-то боком выскочила… краснорыжая корова… То есть, это животное с трудом можно было назвать коровой, потому что это был скорее обтянутый краснорыжей кожей коровий скелет. От хребта по бокам шпангоутами торчали рёбра, и где-то внизу, где должен быть живот, сходились своими концами. Под животом, ближе к задним ногам, где у порядочной скотины обычно бывает вымя, висел какой-то усохший мешок, похожий на пустой рюкзак тверского или рязанского ходока, отправившегося в столицу за дефицитом. Мешок заканчивался гроздью сосков, похожих на переспевшие бананы, желтых, в коричневых пятнах засохшей ни то крови, ни то навоза. На длинной худой шее болтался блестящий медный колокольчик. Зато голова была украшена великолепными, похожими на лиру острыми длинными рогами, скорее присущими лучшему торо, любовно лелеемому для корриды. Левый глаз коровы закрывало матово-желтое бельмо. И потому её всё время заносило вправо. Изо рта у неё торчали остатки берёзового веника, который она дожёвывала, исходя липкой тягучей слюной, падавшей хлопьями на мокрый асфальт. Ноги и низ живота были густо заляпаны засохшей навозной жижей и грязью. По правому боку от выпиравшей тазовой кости вдоль хребта хорошо просматривалась надпись белой масляной краской: «К-з Новая жизнь».
Вслед за коровой на проспект из злосчастной улицы выскочили штук восемь облезлых золотушных овец и столько же свиней, более похожих на голодных собак, поджарых и свирепых.
И, наконец, на перекрёстке появился и сам пастух. В руках он держал большой бич дрессировщика из цирка.
Пастух был одет в безупречный черный фрак с белой манишкой, белым стоячим воротником и черным галстуком — бабочкой, какой обычно носят дирижеры и мэтры в классных ресторанах. Белую манишку от правого плеча к левому бедру пересекала широкая муаровая лента «Ордена Трудового Красного Знамени», а слева, на самом фраке, была приколота медаль «За Отвагу». Над белым стоячим воротником на длинной жилистой шее, чернокоричневой ни то от загара, ни то от грязи, качалась маленькая голова, обросшая двухнедельной серой щетиной, глупо улыбающаяся слезящимися голубыми глазками, и прикрытая старой засаленой кепкой-восьмиклинкой с пуговкой на макушке, держащейся на громадных, торчащих в разные стороны давно немытых ушах. В слюнявых губах деревенского дурачка была приклеена самокрутка. Под фраком просматривались мятые полосатые серые штаны из хлопчато-бумажной ткани, заправленные в стоптанные рыжие, не знавшие ваксы с самого дня рождения, кирзовые сапоги с загнутыми вверх носами.
Черный лимузин тормознул и, уклоняясь от столкновения с животными, подался вправо, прямо к стоянке. Корова же, кося бельмастым глазом, всё больше прижимала лимузин вправо, пока он не вынужден был остановиться почти у самого капота такси ММТ 61–28. Из приоткрывшейся двери высунулся водитель. Он искал глазами щель, через которую надеялся вывести свой драгоценный экипаж.
— Смотрите на водителя, Николай Филиппович!
— Это он!
— Верно… «Тарасик». По крайней мере, очень похож.
Камера успела сделать несколько снимков, прежде чем водитель лимузина с помощью арьергардного отряда охраны сумел пробиться к Манежу и скрыться в Кремле.
Животных загнали обратно в улицу Грановского. Пастуха скрутили, кинули в черт знает откуда взявшуюся машину «специальной медицинской службы» и увезли в неизвестном направлении. Правда, пока охрана и постовые гаишники занимались пастухом, всё стадо во главе со скелетом-коровой исчезло… Как корова языком слизала… Блюстители безопасности движения смотрели друг на друга в растерянности. А может быть его и не было? Но посреди Калининского проспекта остались вещественные доказательства… К тому же, один из молодцов охраны поскользнулся, упал и выпачкал свой прекрасный серый костюм. И теперь он благоухал давно нечищеным хлевом…
Через десять минут Алексей распрощался с Николаем Филипповичем на стоянке такси в устье улицы Горького.
Глава 33
Пришел в сознание Андрей Петрович Фролкин в больничной палате райбольницы Дзержинского района города Москвы. На душе было легко и спокойно. Все неприятности остались позади и, казалось, они были вовсе не у него, а у кого-то другого, постороннего. Спокойно, как бы вглядываясь со стороны, Андрей Петрович вспомнил все перипетии случившегося, пытаясь проанализировать причину, уложившую его, бывшего командира артиллерийских разведчиков, сержанта, лейтенанта и, наконец, капитана московского ОРУД, а потом ГАИ на эту больничную койку. И выходило, что во всём виноват он сам. То есть, не в этом конкретном случае, который он не мог никак объяснить, о чем написал в объяснительном рапорте, а во всей своей предыдущей жизни.
Уж так сложилась жизнь. И не переживёшь её вновь.
С самого начала войны был Андрей Фролкин призван в Красную Армию из деревни под Калугой. Воевал Андрей Фролкин, как все. Особо геройство не проявлял, но и сзади не прятался. Сначала со своим артдивизионом пятился от речки Березины к Смоленску. Там его как раз впервой легко поцарапали немцы. Потом дошел до самой Москвы. Выскочил его дивизион из вяземского котла. От Москвы ещё три года, где полз, где шел, где бегом, где на подводе, а где и на студере добрался Андрей до самой речки Вислы. Тут его и ранило. На Сандомирском плацдарме. Рана была тяжёлая. Но повезло Андрюхе. Отправили его лечиться почти что рядом с домом, в столицу. Лечили хорошо. На войну Андрей больше не попал. Добили немца без него, и в Берлине побывать ему не пришлось. Вышел сержант Фролкин из госпиталя звеня медалями в июне 45-го. Не захотел возвращаться в родную деревню, разорённую и голодную. Родители его померли в войну, а сестра подалась в Калугу на парфюмерную фабрику подсобницей. Понравился ему большой город. И пошел он служить в славную московскую милицию в отдел регулирования уличным движением, где были тогда в основном бабы. Анкета у него оказалась хорошая: всюду, где нужно, было — «не был», «не участвовал» и, самое главное — «не имел». Зато, где нужно — «участвовал» и «награждён». Правда, последнее было, почитай, почти у всех мужиков, побывавших на войне. Но у Фролкина значилось в графе «военная специальность» — артразведчик. Не важно, что арт, а важно, что разведчик. Следовательно, вполне подходящая личность для милиции. Образования было маловато. Всего четыре класса. Потому и попал в ОРУД. А то, гляди, и в МУР бы взяли.
Вскорости Фролкин женился. На коренной москвичке. Бухгалтером работала в каком-то наркомате — ни то крупного, ни то мелкого машиностроения. Так и прописался Фролкин у тёщи с тестем. Жили они в старом двухэтажном доме у Киевского вокзала на Брянской улице. Все вместе занимали две комнаты во втором этаже. Одну комнату занимали тёща с тестем, другую Андрей с Шурой. Как положено, вскоре пошли дети. Сначала Вовка, а год спустя — Витька. На этом решили остановиться. Тесть в 47-м умер. Тёща, слава Богу, продержалась до 51-го. Когда стали в 50-м сносить их барак, то и дали отдельную двухкомнатную квартиру. Не было бы тёщи, сунули бы всех в однокомнатную.
Последний раз побывал Фролкин в родных местах, кажись, в 55-м. В деревне уж почти никого не осталось. Одни старики. Как «упала» она в войну, так и не поднялась. И не потому, что мужиков почти всех война повыбила или избы пожгла, нет. И раньше бывали пожары и моры, ан — сезон, два и деревня вновь жила. Долго ль срубить избу? Нарожать детей? Не в том была причина. Не хотела молодёжь боле жить в этой дремучей убогости. Правдами и неправдами уходила. Да и земля, что когда-то кормила-поила, вроде как оскудела. То ли от неумения, то ли от нерадивости. А скорее и от того и от другого.
Служба особо не баловала Фролкина. Сначала он стоял на Садовом, жезлом махал, когда — светофоры переключал. Машин по началу было не так уж много. Не пил. Начальство уважал. Взысканий не имел, зато благодарности — почти к каждому празднику! После окончания техникума произвели в лейтенанты и поставили на пост у библиотеки имени Ленина. Там и простоял он пятнадцать последних лет. Его уж там все знали и он всех. Порядок у него всегда был образцовый и никаких чэпэ.
Вовка с Витькой служили в армии. Один в Германии, другой в Венгрии. Вовка должен на будущий год вернуться, а Витька только заступил.
Подал Фролкин документы на улучшение жилищных условий. Тесно всё же в двух комнатах с двумя взрослыми сыновьями. Не монахи, поди и жен приведут. Обещали в управлении вскорости дать квартиру для него и Александры, отдельную однокомнатную с тем, чтоб та осталась парням. Пусть дальше сами решают свои проблемы. И всё было бы хорошо, если бы не это чэпэ… И откуда взялось это стадо? В центре Москвы! Да ещё именно в это время, когда… Господи, страшно подумать! Фролкин не заметил, как он мысленно упомянул имя Божье, которого не вспоминал, пожалуй, с самой войны.
Вызвали «на ковёр» к самому генералу, начальнику управления. Что уж там он кричал, Фролкин не помнил, в голове гудело, ноги были какие-то ватные, язык высох и присох к нёбу. Матерился генерал страшно. Это помнил Фролкин. А что конкретно говорил — нет. Стучал кулаками, даже настольное стекло разбил! Уж что-что, а материться, стучать кулаками и пить водку — это он умел! Можно сказать, это его умение и продвинуло его на такой высокий пост. Об этом знали все. Говорили, будто ещё десять лет тому, был он простым егерем, ни то лесным охранником в одном из подмосковных заповедников, где любил побаловаться охотой «сам».
Попался «ему» как-то на глаза этот самый егерь-охранник. Росту в нём было метр девяносто, весу более ста кг. Здоровяк. Кровь с молоком. Тут кто-то из приближённых шепнул «самому», что де малый может запросто одним духом выдуть ведёрко из-под шампанского водки и пьян не будет. Показал егерь свой аттракцион «самому». Да так он ему понравился, что стал быстро шагать по службе и вышел в генералы от управления движением.
Вышел Фролкин от генерала, как во сне. И только на улице осознал, что ведь уволили его из органов МВД. И всё бы ничего, да вот квартира его накрылась, как говорится в народе, женским половым органом. И так ему обидно стало, так жалко себя, что вот он и в дождь, и в снег, и в жару, и в холод махал своим жезлом, гонял на мотоцикле без единого чэпэ, и вдруг — на тебе! Заслужил покой и уважение! Выгнали ведь, как старую собаку, которая впервые промашку сделала. Да и сделала ли? В чём его-то вина? Тут его и хватил, видать, инфаркт… Ничего больше не помнил Андрей Петрович. Упал на улице. Хорошо хоть в форме был. Сразу обратили внимание. Вызвали «скорую». А то был бы по гражданке, мог бы и дуба врезать на тротуаре. Можно сказать, на рабочем месте. А что? Подумали бы, что пьян. Пока разобрались бы — сколачивай ящик. Мало ли по Москве таких случаев! Тьма! Вон в приказах часто отмечают…
Тут тихонько приоткрылась дверь, прервала течение его мыслей. На пороге стояла заплаканная и растроенная его Александра в накинутом на плечи белом халате с болтающимися завязочками. Увидела его живого, в сознании и разревелась. Упала на табуретик, припала к его руке и ну причитать. И где только научилась? Видать в крови это у русских баб.
— Будет меня хоронить. Видишь — живой. И чувствую себя хорошо.
— Так доктора ж сказали, что инфаркт у тебя, что говорить тебе нельзя.
— Врут доктора. Двоечники, должно, были, когда учились. Ошиблись они.
— Андрюшенька, кинь ты эту проклятую службу! Говорила сколько тебе! Уж срок у тебя есть. И пенсия будет хорошая. А то, вот, помрёшь на дороге, как собака. Или ещё собьют проклятые. Ведь каждый день, паразиты, угоняют машины. Сам говорил. Хватит нам на двоих. А ребята отслужат, — себе заработают. И руки, и голова есть. Было б желание. Ведь подумай, что я без тебя делать буду? — И опять разрыдалась Александра.
— Ну не плачь, Александра. Уж боле не служу. С завтрева — на пенсии.
— Правда?
— Правда. Уволили… Чэпэ у меня стряслось…
— Ну и слава Богу!
— Дура! Ведь катастрофа чуть не произошла! Да какая! Страшно подумать! Хорошо ещё, что так кончилось. А то загремел бы… Господи, прости и помилуй… — второй раз уж в этот день вспомнил Господа Фролкин.
— Не, я ж не в том смысле… Я к тому, что кончилась твоя служба! Да, Андрюшенька, радость-то у нас какая! Сёдни с утра открыточка в ящике из райисполкома, предлагают получить ордер. Я мигом в исполком. — «Вот ваш ордер, распишитесь в получении». — Гляжу — глазам не верю! Квартира, правда, отселенческая. Зато на нашей Брянской, как раз в том доме, что стал вместо нашего барака! В третьем этаже, двадцать метров! Передняя — восемь, кухня — десять, две кладовки, ванна, туалет — раздельные и большущие! Стиральную машину можно поставить. Балкон, телефон, лифт. Даже мусоропровод! Дом какой-то специальный. Там квартир-то однокомнатных раз-два и обчёлся. Больше трёх да четырёхкомнатные. А дворничиха сказала, что есть даже пяти и шестикомнатные. Я уж туда бегала. Жилец оттуда выселяется. Получил новую квартиру. Трёхкомнатную. Спортсмен какой-то. Ни то футболист, ни то хоккеист. Уж я в этом не разбираюсь. Радуюсь, как дитё. Всю жизнь-то вкалываем, хоть к старости-то поживём, как люди! На крыльях лечу домой, а дома записка, что ты вот… О, Господи, за что ж такое наказание? — опять завыла Александра.
— Ну, опять за своё! Хватит причитать. Иди лучше домой, подумай, чего надо-то для новой квартиры. Собирай вещички, я выйду, переезжать будем. Всё ж машину по старой памяти на автобазе добуду. Да ребятам напиши. Вишь, ты меня даже совсем вылечила хорошей вестью. Утрись. А то вон сиделка подумает, что я тут совсем плох. А я — как огурчик! Что-то и сам не пойму. Вроде, как ничего и не было. Черт знает что. Ладно, иди.
— Чего принести-то?
— Водочки бы хорошей…
— Ты что, спятил? Ты ж её только по праздникам, да и то… А сейчас тебе нельзя!
— Вот сейчас-то как раз и можно, мать! Топай! — Улыбнулся Андрей Петрович.
Ночь Андрей Петрович проспал великолепно. Ему снились безмятежные сны. Расслабившаяся нервная система, как отпущенная пружина, отрабатывала только положительные эмоции. — «К черту пост, к черту егеря-генерала, я, наконец, свободен! Мне никуда не нужно идти… Как хорошо!» — улыбался во сне Фролкин.
Проснулся Андрей Петрович в бодром и весёлом настроении. О том, что было вчера с его организмом, он просто не думал, а скажи кто-нибудь — не поверил. Встал, как всегда, потянулся, открыл окно и стал делать зарядку.
А в это время к палате N 12 приближался утренний обход…
— Что у нас двенадцатая? — спросил начотделения.
— Вчера поступил по скорой. Тяжелейший инфаркт миокарда. Вот кардиограмма. Писали на новом переносном кардиографе «Салют». Как в учебнике. По поступлении приняты обычные меры. Результаты хорошие. Вечером пришел в сознание. Была жена. Замечаний по дежурству нет.
— Хорошо. Сейчас посмотрим больного.
— Кстати, Виктор Павлович, больной — капитан милиции. Кажется из ГАИ!
— О-о! Такого больного нужно хорошо лечить! И окружить особым вниманием, товарищи! А то права заберёт! — пошутил начотделением. — Ну-с, пошли.
Дежурная сестра отворила дверь палаты и… Коллеги дружно подхватили под руки начотделения. Больной с тяжелейшим инфарктом лихо отжимался от пола на руках, перекатывая бугры мышц на спине и плечах…
Придя в себя после инъекции камфары, Виктор Павлович внимательно выслушал и ощупал больного Фролкина А.П. Никаких признаков инфаркта не было. Перед ним был совершенно здоровый экземпляр с сердцем начинающего футболиста. Весь консилиум стоял в растерянности…
— Кто снимал кардиограмму?
— Я, Виктор Павлович. Вот и мои пометки. Ошибки не могло быть. Роспись — моя. Число, время.
— Небывалый случай! Голубчик, как вы вчера себя чувствовали? Как это произошло?
Андрей Петрович во всех подробностях рассказал всё, что с ним произошло вчера, упустив только причину вызова к генералу.
— Типичная реакция организма. Но, а как вы себя сейчас чувствуете?
— Прекрасно. То, что было вчера — вроде бы, как дурной сон.
— Поразительно!..
— Надо этот случай срочно описать! Пригласить всех специалистов! Это же сенсация, Виктор Павлович! — Восторженно воскликнул самый молодой ординатор.
— Нет, молодой человек. Немедленно уничтожить карточку с диагнозом «инфаркт». Завести другую. Подумаем, что записать. Кто же вам поверит, что этот больной имел вчера такую кардиограмму? Вы что, хотите чтобы меня все считали мошенником? Нет уж. Я сам не могу поверить в эту метаморфозу. Если бы я не верил уважаемому Михаилу Ивановичу, я бы подумал, что вы подделали кардиограмму и решили меня одурачить!
— Что вы, Виктор Павлович! Да как вы можете подумать!? — зашумел весь консилиум.
— Ладно, коллеги. Подержим ещё пару дней этого молодца и понаблюдаем. Случай прелюбопытный, надо вам сказать, если только это не мистификация.
Вам, уважаемый Андрей Петрович, очень, очень повезло. Когда вас сюда привезли, если судить по этой ленточке, вы уже стучались в ворота чистилища.
— Но мне не отворили, доктор!
— Верно, Андрей Петрович. Я думаю скоро мы вас отпустим. Больному — никаких ограничений! Запишите.
А вас, Андрей Петрович, я попрошу за эти пару дней, что вы у нас погостите, посодействовать нашим товарищам в их исследованиях вашего организма.
— Слушаюсь!
— Вот и хорошо. До свидания.
Глава 34
Пока Андрей Петрович Фролкин удивлял своим здоровьем врачей в больнице, в кабинете одного очень ответственного генерала проходило экстерное совещание.
Несмотря на то, что к расследованию чэпэ на Калининском проспекте были подключены самые опытные оперативные работники под руководством лучшего следователя по особо важным делам, результаты были плачевны. То есть, их не было вовсе. Буквально не за что было зацепиться.
Докладывал руководитель группы. Выходила совершенно невероятная картина.
Во-первых, в фургоне «спецмедслужбы» по прибытии его на место, вместо пастуха, задержанного на месте происшествия, оказался манекен молодого мужчины, выставочный, одетый в костюм шерстяной, финский, тёмно-синего цвета, размера 48, роста третьего, ценою в 170 руб., рубаху голубую верхнюю, производства московской фабрики «Юность», ценою в 7 руб. и галстук голубой, в синюю полосочку фирмы «Луч», ценою в 2 руб. 50 коп. Все предметы туалета подлинные, новые, не бывшие в носке, имеются в продаже уже второй месяц во всех универсальных магазинах, магазинах фирмы «Мосодежда» и «Мосгалантерея». Пользуются ограниченным спросом.
Лабораторный анализ предметов туалета манекена и самого манекена показал, что никаких отпечатков пальцев, жировых и иных пятен на одежде и манекене не обнаружено. Установлено, что манекен изготовлен из папье-маше в мастерской фирмы «Мосторгреклама» в 1962 году для магазина «Руслан». Выпускной номер 111. Для изготовления папье-маше были использованы газеты «Правда», «Известия», «Труд» и «Красная звезда» за 1961 год, о чем свидетельствуют хорошо читаемые опубликованные материалы ХХІІ съезда КПСС.
Манекен не использовался с 1967 года и находился на складе магазина, где находится и сейчас…
— Как? — не выдержал генерал, — Значит это не тот манекен? Не может же быть, чтобы манекен стоял в складе и одновременно был распотрошен нашей лабораторией?…
— Дело в том, товарищ генерал, что после исследования в лаборатории манекен вместе с предметами туалета исчез. Обнаружен на упомянутом складе целым. Экспертизой установлено, что замок подсобного помещения склада, где хранятся манекены, в том числе и манекен заводской номер 111, не вскрывался последние три месяца.
— Вы хотите сказать, полковник, что из нашого технического корпуса исчезло вещественное доказательство?
— Так точно!
— Кто виноват? Как это произошло, и как демонтированный манекен вновь стал целым? Как очутился вновь на складе?
— Оттиски печатей на двери лаборатории не нарушались. Система сигнализации тревогу не поднимала. Замечаний по несению службы внутренним караулом нет. На поставленные вами вопросы следствие ответа не имеет.
— Мистика какая-то… Ну ладно, а при чём тут, собственно, манекен? Как он попал в фургон? Что говорят сопровождающие?
— Кроме водителя в кабине сидел «двадцать седьмой», а в фургоне — «двадцать восьмой» и «двадцать девятый». Пастух в наручниках находился в спецбоксе. Машина никуда не заезжала, нигде не останавливалась, двигалась по «зелёной улице» согласно инструкции N 0027/б. Об этом есть свидетельства работников ГАИ по всему пути следования. Как живой пастух превратился в спецбоксе фургона в манекен, следствие объяснить не может…
Во-вторых, стадо домашних животных, состоявшее из коровы краснокоричневой масти, овец и свиней (точное число установить не удалось) нигде до происшествия и после него обнаружено не было.
Свидетель происшествия — сотрудник ГАИ капитан Фролкин А.П. в своей объяснительной записке показал, что никаких животных за две минуты до следования кортежа в улице Грановского не было. Вот заключение нашей лаборатории и экспертов о том, что при скорости стада домашних животных в 2 км/час оно должно было наблюдаться в улице Грановского ещё за три минуты до следования «первого». Однако оперативные работники, находившиеся в обеих патрульных машинах ГАИ и работники охраны авангардной машины кортежа также никаких животных не видели. Других свидетелей происшествия обнаружить не удалось.
— Может быть совсем животных не было? — съехидничал генерал.
— Никак нет. Были. Есть вещественное доказательство. Единственное. «Двадцать первый» из аръергардной группы при проведении операции по освобождению проезжей части от животных, поскользнулся, упал и выпачкал костюм, извините, навозом. Коровьим. Вот заключение лаборатории…
— Полковник, вы представляете, чем всё это может кончиться? Что вы мне суёте заключение лаборатории?? До чего дошло!! А??!! Никакой интуиции, ни капли мысли!! Никто не хочет работать!! Уже коровье говно отличить по виду не можете!!! Тащите в лабораторию!! Да может ваш «двадцать первый» по пьянке в хлеву валялся! Хлеб только зря едите! Страна вас кормит, одевает, обувает, от себя кусок отрывает, а вы?! Стыд! Срам! — бушевал генерал.
— «Двадцать первый» выпачкал навозом костюм во время операции, — продолжал невозмутимо полковник, — об этом свидетельствует запах навоза, отмеченный другими работниками, находившимися с ним в аръергардной машине, до происшествия не наблюдавшийся. Вот их показания…
Других свидетелей обнаружить не удалось, так как прохожих никто не успел задержать и опросить. Предполагается, что часть прохожих, присутствовавших на месте происшествия иногородние. Зафиксировано распространение слухов о происшествии в Москве, Наро-Фоминске, Дубно, Новгород-Северском и Сумах. Установить источники слухов не удалось.
— Чудесно! Так что же прикажете делать? Пастуха — нет, стада — нет, свидетелей — нет и версий нет… Какая-то чертовщина… Что вы ещё можете сообщить? — продолжал генерал.
— В улице Грановского никто никогда не видел и не держал животных…
— Ну, открыл Америку! Конечно, никто из жителей улицы не держит животных, кроме породистых собак и кошек! Это, пожалуй, все в стране знают. А корову или, там, свинью живую может кто из них видел на ВДНХ или по долгу службы в показательном колхозном хлеву. Кстати, что там за клеймо было на корове?
— Надпись белой краской: «К-з Новая жизнь», что, повидимому, есть название колхоза.
— Превосходно. Логика на высоте. Ну и что?
— В одной только московской области таких колхозов пять. То есть, с таким названием, но в дальних районах, и попасть такие животные в Москву не могли из-за нетранспортабельности ввиду их плохого состояния…
— Час от часу не легче. Какие же выводы можно сделать из того, что мы сейчас услышали?
Чтобы ответить на этот генеральский вопрос, который носил более дипломатический оттенок, высокому совещанию пришлось преть ещё добрых два с половиной часа, прежде, чем оно приняло решение:
— Происшествие на проспекте им. Калинина, имевшее место в 9 час. 57 мин. 17.08.70 г. при следовании по нему кортежа N 1 не носило характера теракта.
— Опираясь на материалы предварительного следствия и свидетельские показания (перечислялись последние), происшествие может быть расценено, как политическая демонстрация, носящая клеветнический характер на советский государственный, общественный строй и экономику страны.
— Учитывая, что следовавшему кортежу ввиду слаженных и грамотных действий охраны в сложной экстраординарной обстановке не нанесено какого-либо ущерба физического или морального («первый» дремал в углу на заднем сидении автомобиля и вынужденной остановки кортежа не заметил), дело прекратить.
— Личный состав охраны и специально сформированной группы оперативного комплексного следствия поощрить из фонда N 5.
«Решение» с облегчением было подписано всеми заинтересованными сторонами, тут же утверждено, согласовано и отправлено в архив.
Генерал с чувством выполненного долга спустился вниз, сел в поданый автомобиль и коротко кинул:
— Домой.
Глава 35
В среду, на следующей неделе, как только Николай Филиппович вернулся с работы, раздался телефонный звонок. Причем, это был первый телефонный звонок! Так как только сегодня у него в квартире установили новенький телефонный аппарат. «Шутка ли, десять лет простоять в очереди!» — думал Николай Филиппович. — И вот, наконец, нашлись «технические возможности»! Говорят, кого-то посадили с телефонной станции. Ни то главного инженера, ни то управляющего, шут их знает. За взятки. Обнаглели вкрай! Хочешь телефон — гони «зелёные бумажки»! Ну понятно, не лично. Через монтёров. В общем, мафия. Видать, с кем-то не поделились. Вот и сели».
Трубку взяла жена.
— Тебя, Коля.
— Слушаю!
— Здравствуйте, Николай Филиппович, поздравляю вас с телефоном!
— Это вы, Алексей Матвеевич?
— Да.
— Надо же! Откуда же вы узнали мой номер телефона? Я ещё сам его не знаю! Только сегодня поставили.
— Я вычислил, — рассмеялся на другом конце провода Алексей.
— Ах да, извините. Я всё никак не привыкну, что вам это запросто. Постой, постой, а уж не ваша ли это работа?
— Ну что вы, Николай Филиппович! Вы же стояли в очереди десять лет! Не так ли?
— Так.
— Вот видите. Подошла ваша очередь. Я походатайствовал, чтобы сделали это побыстрей. Сегодня. И не беспокойтесь, телефон ваш не исчезнет, как корова, — засмеялся Алексей. — Кстати, Николай Филиппович, если у вас нет на завтра каких либо неотложных дел, не зайдёте ли вы ко мне в гости? Вы ведь завтра выходной?
— Точно! Я вам не могу отказать! Непременно буду. Когда лучше?
— Часам к одиннадцати. Вас устраивает?
— Вполне.
— Номер моей комнаты записан у вас в записной книжке на первой страничке. Там же и телефон. Красными чернилами. Надеюсь, вы помните, в какую гостиницу вы меня доставили?
— Конечно!
— Спокойной ночи. Привет супруге.
В трубке щёлкнуло. Николай Филиппович растерянно положил трубку и вынул из бокового кармана записную книжку. На первой страничке каллиграфическим почерком, с нажимом, как в прописях, значился номер телефона и трёхзначный номер комнаты…
— Взял бы завтра в палатке капусты качанов с десять. Я бы наквасила на зиму. Нюрка сказывала завтра завезут, — отвлёк его женин голос.
— В другой раз, мать. Завтра не могу. Занят.
— Какое ещё у тебя занятие? Днём, небось, будешь «козла» бить. Грохаете по столу костяшками, как отбойными молотками! На соседнем дворе дети с испугу заикаются. Профессорский кобель со второго этажа от страху нервным стал, к ногам жмётся, скулит и весь хвост у него облез! Ветеринар говорит — от волнения. А к вечеру прилипнешь к этой коробке. Либо футбол, либо хоккей. Знаю тебя. Игра для настоящих мужчин. И тут от семьи отлучают. Как по дому что сделать, так заняты. Нехай и тут бабы в третью смену упражняются. Чертовы освободители.
— Я же сказал — принесу в другой раз. Товарища повидать надо. По войне ещё.
— Какой там товарищ по войне? Ты ж всю войну в лагере просидел! Небось, такой же, как ты!
— Замолчи, дура! Не моя вина, что в первые дни в плен попал! Таких, как я — тысячи! Засрали вам мозги с детства. Нас сделали виноватыми. Что у солдата — карты, схемы, донесения? Его дело — стрелять! И то, когда скажут. Идти в атаку с криком «ура». А куда стрелять и куда и когда идти — на то у больших командиров голова на плечах должна быть. Понимать надо! Сами просрали, а нас сделали виноватыми. Вся страна героически корчилась потом четыре года — исправляла их ошибки! Никогда боле не тронь эту тему! Поняла?
А капуста тебе будет. Успеешь наквасить. Всё.
Жена надувшись, ушла в другую комнату готовить постель ко сну.
Утром в одиннадцать, как и условились, Николай Филиппович сидел в номере у Алексея.
На бюро лежал пухлый том, аккуратно заделанный в специальную дермантиновую папку-переплёт с номером, разными наклейками, с какими-то условными пометками по корешку и с лицевой стороны.
Алексей раскрыл папку. С внутренней стороны обложки в специальном кармашке хранилась целая серия фотографий. Вот «Тарасик» совсем молодой человек. На фото дата: 1927 г., май. Дальше «Тарасик» — в 1940 году. В форме с двумя кубиками. Потом фото — он же, но уже в форме СС-унтерштурмфюрера. Дальше — «Тарасик» в форме СС-штурмбаннфюрера, и рядом — в майорских погонах на глухом кителе со стоячим воротом. Красавец! Прямо Павел Кадочников из фильма «Подвиг разведчика». С оборотной стороны фото надпись карандашом: 1945 год, март. И, наконец, последнее фото пятилетней давности — «Тарасик» с благородной сединой, в гражданском костюме, при галстуке. Оборот головы в три четверти, как на театральных витринах.
— Это он, Алексей Матвеевич… Как же это?
— Никаких сомнений. Спрашиваете, как? Видите ли, Николай Филиппович, то что агент или, как у нас любят говорить, разведчик забирается в «логово зверя» — это естественно. Иначе какой толк. Чтобы иметь какую-то информацию, нужно вращаться, жить среди тех людей, которые обладают этой информацией, быть частью их круга и пользоваться их доверием. То, что, скажем, «Тарасик» служил в СС, выполняя определённое задание, понятно. Причём, служить нужно хорошо. И не иначе. Тоже понятно. Но «служить» так, как он это делал, по крайней мере, тогда, на апеле, — вот это не понятно. Я думаю и надеюсь получить ответ на этот вопрос. От него. Меня это очень интересует.
Кстати, дальше в деле есть ещё очень любопытные фотографии, касающиеся службы «Тарасика» в СС. В роде той, что я вам показывал. Варшавской.
Из дела ясно, что здесь знают о его «стараниях». Даже известно, что он был занесен в списки военных преступников правительством Польши. Есть и копия официального уведомления правительству ПНР о казни СС-штурмбаннфюрера Иоганна Шмидта в одном из лагерей по приговору нашего военного трибунала за военные преступления, якобы совершенные им в 1942 году на Северном Кавказе. Я выяснил. Действительно был казнён СС-штурмбаннфюрер Шмидт, только Карл, сотрудник хозяйственно-транспортного отдела РСХА, попавший в плен в мае 45-го в Берлине. Теперь давайте познакомимся поближе с «Тарасиком».
На первом листе значилось: Иван Александрович Коваль. В специальной рамочке кличка-псевдо — «Сорока». Дальше шли подробные сведения в виде анкет, автобиографий, написанных в разное время и по разным формам рукой Ивана Александровича, справки, аттестации начальников, копии донесений и, конечно, подробнейшее описание наружности и примет смолоду и до наших дней.
Из досье следовало, что Иван Александрович Коваль, уроженец города Одессы, родился в 1909 году 18 апреля. Отец — не известен. Мать — поденщица-прачка у немецких колонистов в Люстдорфе. В конце июля 1914 года пропала без вести. Пятилетнего Ивана взял на воспитание в свою семью немец-колонист Иоганн Фридрихович Шмидт, машинист, член РСДРП(б) с 1904 года. Расстрелян деникинцами в 1919 году.
Иван Коваль заканчивает немецкую школу в Люстдорфе, затем рабфак. С 1924 года член Коммунистического Интернационала Молодёжи. В 1927 году направляется по путёвке КИМа для работы в органах ГПУ.
В мае 1932 года направляется для работы в Германию под именем Иоганна Шмидта, бывшего немецкого колониста. Цель: внедрение в ряды КПГ для выявления лиц из руководства КПГ или близких к нему, не разделяющих в чём- либо взгляды на политику и тактику партии. То есть, являющимися потенциальными фракционерами и оппортунистами к генеральной линии партии и Коминтерна. Посещает лекции в Гамбургском университете на философском факультете. До прихода Гитлера к власти «Сорока» успел кое-что сделать.
В декабре 1933 года стало ясно даже в Москве, что Тельманн к власти не придёт в обозримом историческом будущем, и «Сорока» получает новое задание: внедриться в ряды НСДАП и её боевые отряды. Цель — информация о течениях и настроениях внутри НСДАП в её среднем руководящем звене.
Поскольку Иоганн Шмидт — содержатель небольшой пивной в рабочем районе Гамбурга, где часто собираются и коммунисты и наци, это перенацеливание не представляет для него большого труда.
С мая 1934 года Иоганн Шмидт член НСДАП, с июня, после ночи «длинных ножей», — служит в СС.
Дальше всё было ясно. Аккуратные донесения каждый квартал в Москву. «Вдохновенная» работа по призванию в Гамбурге, Нюрнберге, Вене, Брно, Люблине, Варшаве.
Возвращение на родину в мае 45-го.
Работа его признана удовлетворительной. Категория надёжности и преданности — высшая. Учитывая неприятные «хвосты», переведен в управление внутренней охраны в одну из областей на юге Украины. Официальная должность — личный водитель. Видимо пришелся по вкусу своему шефу. По его ходатайству следует за ним всюду, где тому приходится работать. Таким образом, в конце концов, оседает в Москве.
— Вы внимательно просмотрели материалы, Николай Филиппович?
— Да.
— У вас есть какие-либо сомнения относительно личности этой «Сороки»?
— Точно — «Тарасик». Что же вы делать будете? Кому жаловаться? Да и на папке, вон, надпись такая, что вроде и некому жаловаться. «Самому», что ли? Так не дойдёт до него жалоба.
— Никому не буду жаловаться.
— Что, сами его хотите застрелить? Это практически невозможно.
— Зачем сам. Они его и расстреляют. А как — я подумаю. Большое вам спасибо, Николай Филиппович, за помощь. Были бы вы верующий, зачлось бы вам это доброе деяние на том свете.
— Верующий, неверующий, а самому приятно, когда сделаешь доброе дело. Ни с чем не сравнимое чувство. Вот пытался найти, на что похоже — ни на что! Видно, когда человек делает добро, на него снисходит что-то. Ну как это раньше-то попы называли?
— Благодать. Божья благодать.
— Во. Наверное, не зря попы-то призывали творить добрые дела. Я нынче чувствую себя, как будто в хорошей бане попарился. Легко и благостно. И всё-то тебе кругом улыбается… Видно, на добре всё же земля держится.
— На добре, Николай Филиппович, именно на добре.
— Спасибо вам, Алексей Матвеевич. Так уж я рад, что вас встретил. Не стану вас задерживать. Пойду. Надо ещё женин наказ выполнить. Заеду домой за мешками — и вперёд. Как что прояснится с этим гадом, сообщите мне, пожалуйста. Всё легче будет жить от сознания, что зло всё же наказано.
— Как наказывается зло, увидите сами. Думаю, скоро. Пока больше ничего не скажу. Будьте здоровы, Николай Филиппович. Идите отдыхайте. У вас сегодня была большая эмоциональная нагрузка. — Улыбнулся на прощание Алексей, пожимая широкую ладонь таксиста.
Когда Николай Филиппович дома открыл кладовку, чтобы достать оттуда мешок под капусту, к своему удивлению и радости нашел его наполненным отборными тугими качанами прекрасной белокачанной, каких отродясь не помнил, чтобы когда были в палатке от овощного магазина. «Ну и ну! Во даёт! Сам там, — капуста здесь!» — Восхищённо подумал Николай Филиппович. Он отломил листок у верхней головки и пожевал — ароматная капустная сладость растеклась во рту…
Глава 36
На закате своей бурной жизни Иван Александрович Коваль не чувствовал себя счастливым. Он вернулся на родину в возрасте зрелого мужчины, однако так и не обзавёлся семьёй. Если не считать ранних детских лет, вся его жизнь прошла в относительно комфортных условиях, о которых большинство граждан его родины долго не имело никакого представления. Да и сейчас жил он один в прекрасной двухкомнатной квартире. И было у него всё, чего душа пожелает: и шмотки, и мебель, и техника любая — от Японии до Голландии. Были и собутыльники, и бабы. Но не было друзей. Не было свободы. Он знал, что каждый его шаг контролируется, каждая его мысль на учёте. Он не был сам, сидя на унитазе, в постели со случайной шлюхой, подобранной на Плешке. Он часто задумывался о своей жизни. И выходило, что по настоящему, самим собой, он был «там2, когда его призвание раскрывалось в его «работе». Можно было бы и здесь попроситься на такую «работу». Она везде есть. Но тогда, сразу, не осмелился, боясь кривотолков о своей уж очень активной деятельности «там». Наверху решили, чем ему заниматься. А теперь уж поздно. И на пенсию его не пускают, потому что к нему «привыкли». Как к вещи. А что-либо менять в привычном течении жизни в преклонном возрасте тяжело. Хоть политику, хоть водителя, хоть квартиру или обстановку. По себе знал.
Единственное удовольствие, которое мог себе позволить Иван Александрович — посидеть раз в неделю в пивном баре, побаловаться пивком и почувствовать себя частью этой гомонящей разношерстной толпы.
К пиву он привык ещё в Люстдорфе на заре своей жизни. Разное пиво приходилось ему пить. Но предпочтение он всё же отдавал настоящему жигулёвскому. Ни баварские, ни гамбургские, ни моравские сорта, славящиеся на весь мир, по его твёрдому убеждению, не могли соперничать с кружкой свежего душистого пива, сваренного в старых котлах самарского пивзавода. Поэтому и посещал Иван Александрович бар «Жигули» на Новом Арбате. Благо и не далеко ему было ходить с Поварской.
Вот и сегодня сидел Иван Александрович за своим столиком в уголке зала роскошного даже по московским понятиям пивбара. Перед ним стояла початая кружка пива и тарелка с ещё тёплыми розовобелыми креветками. Иван Александрович просматривал газету «Московский комсомолец» с рецензией на вчерашний футбольный матч с участием московского «Динамо».
Когда кто-то присел за его стол Иван Александрович скорее почувствовал, чем увидел, однако продолжал читать. Закончив чтение, Иван Александрович отложил газету и невидящим взглядом окинул своего визави. Внутри у него что-то ёкнуло, но он не подал виду. Спокойно поднял глаза и встретился взглядом с Алексеем. Ему показалось, что он где-то когда-то видел этот взгляд. Но где и когда не мог вспомнить.
— Я вижу, Ганс, ты здорово постарел, — сказал по-немецки Алексей.
Иван Александрович даже ухом не повёл. Сказывалась хорошая выучка. Однако мозг его лихорадочно работал, перебирая всех своих сослуживцев по СС, пытаясь вспомнить этого человека.
— Нет, Ганс, я в СС не служил, — продолжал Алексей.
«Черт возьми, как будто читает мои мысли», — отметил про себя Иван Александрович.
— Хорошо, — уже по-русски продолжал Адексей, — Я тебе напомню. Лагерь для военнопленных N 248. Генеральная Губерния, декабрь 1943. Ты там был комендантом целую неделю. После Шнитке.
И тут Иван Александрович ясно вспомнил молодого парня, оставшегося последним.
«Вот так встреча! Этого ещё мне не хватало. Сейчас поднимет скандал, придёт милиция, будут выяснения, и в результате я лишусь возможности посещать и этот бар. Некстати». - думал Иван Александрович.
— Ты зачем здесь? — опустив глаза спокойно спросил Иван Александрович.
— Да вот пришел попить пива и поболтать с тобой.
— Что-то не припомню, чтобы мы пили с тобой на брудершафт. Я всё же старше тебя и ты мог бы обращаться ко мне на «вы», — попытался заронить сомнение в лагерь «противника» Иван Александрович.
— В русском языке обращение к человеку во втором лице множественного числа выражает либо уважение, либо рабскую покорность обращающегося. Ни того ни другого по отношению к тебе у меня нет. Рабом обстоятельств скорее чувствуешь себя ты.
— Предположим. Однако не на эту же тему ты хочешь со мной побеседовать, не так ли?
— Ты прав. Меня сейчас больше интересуешь ты сам. Твоё человеческое естество, что ты есть.
— У тебя, кажется, была склонность к философии и тогда. Это вредит человеку действия. Поверь мне.
— Тебе ведь философия не была помехой в твоих действиях, хоть и познакомился ты с ней не в полной мере.
— Я — другое дело. Однако всё это пустое. Ты так и не ответил на мой вопрос: зачем ты здесь?
— Не скрою. Я сел за твой стол не случайно. Искал давно. Всё же остальное, что сказал — правда.
— Сразу предупреждаю. Пустые хлопоты. Знаешь, кто я?
— Знаю.
— Так на что же ты надеешься? Ты вроде бы неглупый парень. Ну повезло тебе тогда. Живи и радуйся. Чего тебе ещё?
— Мы с тобой не закончили твою игру…
— А-а… — усмехнулся Иван Александрович, — но по условиям игры последний тоже проигрывает. Выигрываю всегда я. Помнишь?
— Помню. Но теперь мой ход. Нужно решить, кто из нас последний. Но прежде, чем продолжить игру, я хочу понять тебя.
— Что именно тебе не понятно?
— Почему ты себя вёл так тогда? Ведь проявлять инициативу, которую проявил ты, причём так изобретательно, не было нужды.
— Чудак! Разве дело в том была нужда или нет? Вы все были в моей безраздельной власти. Я сделал то, что мне хотелось в тот момент. А мне хотелось, как первобытному охотнику, пострелять по живым целям. Вот и всё. Я мог доставить себе это удовольствие и я доставил. Моим мозгам не пришлось даже особо трудиться для выбора предлога. Жиды, комиссары, коммунисты и комсомольцы были преступно не выявлены предыдущей администрацией лагеря, и это облегчило мою задачу. Признаюсь, я даже получил поощрение от командования за наведение порядка в лагере.
— Я знаю. Тебе присвоили очередное звание гауптштурмфюрера.
— О-о! Ты кажется много знаешь!
— Я ознакомился с твоим досье. И там, и тут.
— Это даже больше, чем я знаю. Хотелось бы из любопытства взглянуть, что о тебе думали и думают начальники.
— Я тебе доставлю это удовольствие. На удивление у тебя прекрасные характеристики и аттестации. Ты умело радовал своих начальников по обе стороны фронта.
— Ничего удивительного. И тем и другим я был нужен именно таким, каким был.
— Я читал твои донесения. Они убоги. Выводы и предположения, которые ты даёшь, мог бы сделать заурядный аналитик, аккуратно просматривая прессу и другую открытую и полуоткрытую текущую информацию, касающуюся внутренней жизни нацистской партии, её верхушки и руководящих работников РСХА.
— Большего от меня и не требовалось. Моя задача состояла в том, чтобы, как сейчас любят выражаться, держать руку на пульсе настроений среднего руководящего звена НСДАП и, естественно, РСХА. Что же касается моих выводов и предложений, они должны были совпадать с выводами и предположениями моих непосредственных начальников. Иначе мне не поздоровилось бы. И эти мои выводы подтверждали компетентность моего начальства перед самым верхом. Понял? Поэтому я с тобой сейчас пью пиво, а не гнию черт знает где.
— Допустим. Но ты ушел от ответа на мой главный вопрос. В тот день ты собственноручно изуверски расстрелял тридцать одного человека. Я мог бы понять, что тебе необходимо было проявлять служебное усердие, но до такой степени… Своё желание пострелять ты мог бы удовлетворить в тире, а не на своих беззащитных соотечественниках. Я жду объяснений.
— Ты хочешь усугубить мою вину тем, что я стрелял в своих соотечественников. Что ж, я готов объясниться.
В тот момент вы все были для меня безликой толпой, расходным материалом истории, а я был её инструментом. Понимаешь ли ты, что в тоталитарных автократических государствах особо толпа есть расходный материал? С её помощью совершаются государственные перевороты, и так называемые, трудовые подвиги, ведутся войны. Она сама не знает, что ей нужно. Её нужно подсказать, убедить её, направить. Она с удовольствием будет верить любой нелепице, особенно, если эта нелепица касается другой группы, не её. Демагоги умело используют это свойство толпы. Я имею в виду термин «демагог» в изначальном, древнегреческом смысле.
— Я понял. Ты имеешь в виду — вожди. Продолжай.
— Так вот. Тот, кто сумеет уловить вовремя импульс возбуждения толпы и подсказать, убедить её, что ей в данный момент необходимо, может с успехом использовать завихрения истории в своих целях, попасть в её анналы…
— Как Герострат?
— Ну зачем же. Как Александр Македонский, Наполеон, Ленин, Муссолини, Сталин, наконец, Гитлер. Есть тут, правда, одна тонкость, связанная с человеческой психологией. Нужно прочувствовать, где остановиться. То есть, чувствовать дыхание толпы, её пульс. Ведь она устаёт. Ей нужно отдохнуть. Воспользоваться плодами своих действий. Иначе крикуны сразу поднимут вопль: «За что кровь проливали?» или что-то в этом роде. Нужно, чтобы подросло новое поколение, чтобы опять накопилось желание к действию. Иногда сформировать это желание и убедить толпу, что это именно и есть её желание. К сожалению, многие этого не чувствуют и продолжают «гнать лошадей». Те из вождей, кто успевает умереть или погибнуть со славой до наступления кризисной ситуации, остается в истории великими деятелями, остальных та же толпа заплёвывает и затаптывает в грязь. Вижу тебе не нужно приводить исторические примеры. Потому я к толпе так отношусь. Я её презираю и я её боюсь.
Что же касается моих соотечественников… Ну что ж, не ставишь же ты в вину режиму, скажем Гитлера, что он в июне 34-го вырезал не просто часть своих соотечественников, но своих соратников? А что касается лично товарища Сталина, который при активном участии не только партии, но и одураченной толпы под крики «ура» устроил в 37-м такую резню среди своих соотечественников и товарищей по партии, что «ночь длинных ножей» Гитлера кажется детским лепетом. А Гражданская война? А индустриализация с коллективизацией? Тут тебе не обошлось несколькими сотнями, тут счет идёт на миллионы! Важно, чтобы толпа поверила, что это действо необходимо в её интересах. Тогда она не только не шокирована случившимся, но «гневно осуждает» и «приветствует». А при теперешних средствах информации и, естественно, надлежащем контроле над ними, это дело техники. Тем более, что, как говорил Наполеон, — «Мои юристы всегда обоснуют мои действия».
— Значит тебя совесть не мучает?
— Совесть? Послушай, я уже тебе полчаса толкую прописные истины, а ты всё никак не поймёшь. Ты мне показался куда более сообразительным. Ну спит же спокойно какой-нибудь сержант Петров, который накануне расстрелял преступника!
— То преступник, осуждённый судом!
— А разве в 37-м расстреливали не осуждённых судом? Ты представляешь себе, что было бы, если бы все стали сомневаться? Поэтому сержанта Петрова и подобрали таким, чтобы парень был «дубовый», без склонностей к размышлению. Поел, попил, посмотрел кинокомедию «Трактористы» и выдрал хорошую полнотелую бабу, без всяких, там, комплексов. И все дела. Никаких сомнений!
— Те, кого ты расстрелял, не были осуждены!
— Были. В соответствии с руководящими документами ОКВ и РСХА. И ты это знаешь. Сделал бы это не я, сделал бы кто-то другой.
— Но другой, до тебя, этого не сделал же!
— Он был исключением, а не я! Понимаешь? И потом, ты что же, думаешь я наугад вас вывел из строя? Ни-ни. У меня был список. Донос. Вполне квалифицированный. И не много взял. Место в больничном бараке вместо расстрелянного. Не помню уж, как его фамилия. Как видишь, человек скотина подлая. За тёплое местечко продал всех вас. И небось совесть его тоже не мучила. У него своя философия — выжить любой ценой!
— Триста еврейских детей в Майданеке не выдали твоим коллегам польского писателя и редактора детской газеты Януша Корчака — Игоря Неверли. Хоть и узнали его!
— Ну, во-первых, это дети. А у детей особо обострено чувство товарищества, соучастия. Им, кстати, и в голову не пришло, что из этого можно извлечь какую-либо выгоду. А, во-вторых, — это же еврейские дети. И поступили они чисто по-еврейски.
— Не кажется ли тебе, что та самая толпа, о которой ты так красочно говорил, в конечном счёте, состоит из отдельных личностей, наделённых своей неповторимой индивидуальностью?
— Ну и что же? Я с этим не спорю.
— Так вот, толпа, то есть совокупность личностей, является не столько расходным материалом для сверхчеловеков, пожелавшим взобраться на хребет истории, сколько питомником различных индивидуальных качеств для великого создателя — природы, её палитрой. Может быть ты и такие, как ты убили Моцарта или Циолковского, Энштейна или Достоевского! Ты это хоть понимаешь? Не ты дал им жизнь, не тебе у них отбирать её! Ты и такие, как ты, слишком часто стали себя чувствовать всемогущими, обладающими правом распоряжаться судьбами миллионов людей, обобщая их в понятия «трудящиеся», «массы», «народ». Это — человеки во множественном числе, великое творение Создателя, промысел Божий, промысел материи-энергии! Ты не имеешь права посягать на личность человеческую — ни в единственном, ни во множественном числе. Какова бы она ни была. Не тебе отбраковывать человеков по тому или иному качеству. Люди разные. Жизнь сложна и многообразна. И ей нужны слесари и ассенизаторы, мыслители и поэты, пекари и музыканты. Нужно растить хлеб и плавить сталь для сегодняшнего дня, но нужно и мечтать о будущем. Каждый человек должен чувствовать себя нужным. И в то же время перед ним должны быть открыты возможности для своего совершенствования в любой области, где он только пожелает. Без вмешательства таких, как ты, совершенно свободно без каких-либо ограничений или принуждения. Потому нет ни тебе, ни таким, как ты оправдания, и прощения.
— Это всё слишком высокие материи. К тому же ты противоречишь сам себе. Ты вот судишь меня, не так ли?
— Так. Человек ещё на заре цивилизации установил Закон. Обязательный для всех, по крайней мере, в какой-то обозримый исторический промежуток времени: «Не убий!» Только за нарушение этого закона-заповеди может смертный лишить убийцу жизни! И то, если убийство преднамеренно, и тем более, заранее обдуманное и спланированное. Никаких других причин для убиения себе подобных, прямо или косвенно, не может быть! Ты же и такие, как ты, прикрываетесь высшими интересами — государства, нации, класса, часто приглашая к себе в союзники авторитеты гуманистов прошлого. Вы дурачите доверчивых человеков, предварительно уничтожив недоверчивых и сомневающихся, преступно «забыв» или умышленно опустив стержень мысли, скажем, того же Жан Жака Руссо — идейного вдохновителя Великой Французской революции и всех последующих нисповергателей, что ни одна идея не стоит капли человеческой крови! Потому я сужу тебя!
— Что ж ты можешь предпринять? Ровным счётом ничего. Штурмбаннфюрер Шмидт умер. Есть я, Иван Александрович Коваль. Если ты и добрался до моего досье, в чём я глубоко сомневаюсь, то кому ты его понесёшь? Ты об этом подумал? Я же могу тебя уничтожить, как букашку! Соображаешь? Я жалею, что не застрелил тебя тогда. Таких «мыслителей» и совестливых «правдоискателей» нужно давить. Слушай, а ты часом не жид?
— Чуть больше, чем на половину.
— Во. Я так и подумал, что в тебе течёт проклятая кровь, как в том юродивом — Христе.
— Я никуда не пойду и никому не покажу твоё досье. Вот оно. В подлиннике. Можешь его взять себе.
Алексей положил рядом с кружкой большой свёрток, завёрнутый в обёрточную бумагу магазина «Подарки».
Коваль подозрительно покосился на него.
— Не взорвётся? А то, знаешь, далеко не уйдёшь. Найдут быстро. В лучшем случае проведёшь остаток жизни в дурдоме, как Ильин. Знаешь? Тоже мне диссидент! Академик Сахаров!
— Что, боишься? Не хочешь умирать? Они тоже не хотели. Мы с тобой продолжим игру. На твоих условиях. Последний проигрывает. Теперь — мой ход!
Прощай.
Алексей встал, отодвинул непочатую кружку жигулёвского и вышел из бара.
Глава 37
Иван Александрович не придал особого значения последним словам Алексея. Он принял его за одного из диссидентов, которых нынче развелось, как собак нерезанных.
«Нет на них Сталина или Гитлера. Быстро бы поняли, в чем смысл жизни! Распустили. А всё этот плешивый виноват! Тоже мне гуманист! Ишь, решил заработать авторитет у народа! Отец русской демократии! Великий «реформатор»! Комик-вояжер! Кукурузник хуев! Забыл, небось, что у самого руки в крови! Да и «эти» хороши! Компания старейшин! Хоть бы один что-либо представлял собою! Кошмар! Все на уровне шарфюреров! Рамолики! Маразматики! Даже не соображают, что являются ширмой для высокопоставленной бюрократии! Как в детсаду награждают друг друга, выдумывают подвиги и заслуги. Ну и ну! Впрочем, что им ещё остаётся делать? Ни поесть хорошо, ни попить, на бабу разве только посмотреть могут, да и то после дозы возбудителя! Моя бы власть, я бы им показал, как рот раскрывать! При такой-то государственной машине! Да это не то, что у Гитлера! Тому негде было лишний кацет построить. А здесь? В одной Сибири можно всю Европу закопать и никто не найдёт даже где.
Однако теперь уже поздно. Как говорится — приковали внимание. Да-а…
Ну, а что же «этот» реально может предпринять? Наиболее вероятно — передаст материалы на Запад. Допустим, там кто-то заинтересуется. Ну и что? В крайнем случае пойдут запросы через МИД, публикации, шумиха по радио и в прессе. От этого никто не умирал. Понятно, меня не выдадут. В крайнем случае — отправят на пенсию и выдадут новый паспорт. И стану я каким-нибудь Сидоровым», — размышлял Иван Александрович, потчуясь телевизионной программой «Сегодня в мире».
Ознакомившись накануне со своим досье, так любезно предоставленным ему «этим парнем», Иван Александрович убедился в его подлинности. Во избежание каких-либо неожиданных поворотов судьбы, он его тут же сжег в унитазе.
«Если эти охламоны из управления кадров не умеют беречь такие документы, то пусть и отвечают. А я здесь ни при чём. И видеть ничего не видел». - думал Иван Александрович.
Он был уверен, что кто-то из управления за хороший куш просто напросто продал его «Дело». Единственная мысль, не дававшая покоя, стучалась в виски: «Отчего «этот парень» отдал ему досье, отчего не было ни вербовки, ни шантажа?» Необъяснимые вещи и события всегда пугали Ивана Александровича.
Помятуя, что ему завтра в десять нужно быть на службе, Иван Александрович перед сном принял душ, посмотрел на японском видаке «новиночку», которую привезли ребята из Дании, где в течение сорока минут две пары в роскошных спальнях, на сеновалах, в купэ вагона и на природе раздевались, менялись партнерами, демонстрируя самые невероятные способы соития, и спокойно отдался объятиям Морфея.
В девять утра Иван Александрович, как всегда перед тем, как сесть на своё рабочее место, подвергся тщательному медицинскому осмотру. Ему измерили температуру и кровяное давление, прослушали сердце и лёгкие, проверили наличие алкоголя в крови, проверили скорость реакции. В общем, осмотрели, как лётчика или космонавта перед полётом. Шутка ли, везти такого ответственного пассажира! Всё было в норме. Он знал, что его отстранили бы от работы, если бы у него был хотя бы насморк. А потому следил за своим здоровьем. Затем он сходил в туалет, опорожнился, и только после этого ему позволено было сесть за баранку.
Лимузин, как всегда следовал в середине кортежа по установленному маршруту с установленной скоростью. Если не считать чэпэ, происшедшего на Калининском проспекте на той неделе, то работа эта была исключительно монотонной и однообразной.
«Едешь себе, как по ковровой дорожке, и даже встречные машины как-то испуганно уткнулись в бордюр тротуара. Скучище. То ли дело та красная корова! И где она взялась в центре Москвы? Интересно, чем всё это кончилось? Получили гаишники втык, наверное, солидный. Надо будет узнать у ребят», — думал Иван Александрович.
Лимузин был уже на траверзе гостиницы «Украина», когда Иван Александрович почувствовал в кишечнике неприятное бурление, боль и первые позывы.
«Этого ещё не хватало, — подумал Иван Александрович, — Вроде бы ничего такого не ел. Всё свежее, высший сорт».
Когда машина была уже на мосту через Москва-реку, схватки в брюхе повторились более настойчиво, резко, позывы стали требовательнее.
«Черт возьми, хоть бы доехать. Не дай Бог, что случится, хоть «шептуна» пущу — завтра же взашей», — мелькнуло в мозгу Ивана Александровича. Лоб его стал покрываться мелкими капельками пота, лицо побледнело, руки сотрясала мелкая дрожь. Позывы уже не наступали импульсами, а требовательно рвали на части его кишечник. И только колоссальным усилием воли Иван Александрович удерживал бурлящую в нём стихию.
«Вот оно! Это «его» работа! Дья-авол! М-моя игра!! Ч-черт! Что же делать? Ведь как только остановлю машину и рыпнусь из неё, сразу уложат… А-а-а!!! Пытка-то какая! О-о-о!!! Г-гад, отомстил! Идиот, хорош дисидент! О-о-о!!! Нет мочи! Лопну сейчас! Он!! Точно!» — догадался Иван Коваль.
В глазах у него потемнело, рассудок помутился. Ещё автоматически некоторое время он вёл машину. Вот и церквушка на углу Нового Арбата и Поварской…
«Там, за углом, такой уютный белый унитаз!» — мелькнуло в мозгу у Ивана Александровича.
Он нажал на тормоз, открыл дверцу и пустился бегом в сторону церкви.
Выстрелов не слышал никто. Из остановившейся аръергардной машины и из лимузина высыпались парни в сером и, вскинув какие-то устройства в сторону беглеца, щёлкнули спусками.
У беглеца сначала оторвалась левая рука. Потом голова его разбрызгалась бело-розовыми кусками по асфальту. Туловище с кровавыми лохмотьями на плечах ещё сделало по инерции несколько шагов, потом рухнуло и, корчась в предсмертных судорогах, исторгло из себя экскременты.
Лимузин моментально продолжил свой путь.
То, что осталось от Ивана Александровича, немедля накрыли нивесть откуда взявшимся брезентом. Не прошло и пяти минут, как дворники отмыли мостовую. Подъехавший знакомый фургон «спецмедслужбы», проглотил в своё чрево брезентовый тюк с останками СС-штурмбаннфюрера Иоганна Шмидта.
Прохожие, бывшие невольными свидетелями кровавого зрелища, медленно расходились…
Алексей и Николай Филиппович стояли у зеркального окна в зале кафе «Валдай». Всё, что произошло только что у церквухи-музея на углу Нового Арбата и Поварской, они наблюдали, как из первого ряда партера театра.
— Да-а, шлёпнули его, как он тогда тех ребят. Туда ему и дорога, падле, — проговорил в задумчивости Николай Филиппович. — Алексей Матвеевич, чем это они его так разнесли? В щепки прямо. И выстрелов не было слышно. — Продолжал Николай Филиппович.
— Стреляли из обычного оружия, только снабженного мощными глушителями. А вот патроны применяли необычные. Пуля в них имеет тонкие стенки. Вроде, как из фольги сделана. Наполнена ртутью. Достаточно такой пуле задеть какую — либо часть тела, фольга разрывается, ртуть расплёскивается, нанося мощный удар по большой площади. Поэтому пуля, задевшая руку, — напрочь оторвала её, а попавшая в голову, — разнесла череп со всем содержимым в куски.
Как видите, Николай Филиппович, я обещал вам показать, как «Тарасик» будет казнён. И показал. А вы сомневались. И главное — открою вам секрет, он знал, за что получил своё. Я виделся с ним здесь, на первом этаже в баре. Два дня тому назад.
— А что, если бы эти ребята попали в прохожих?
— Это исключено. Там такие стрелки, что бьют без промаха. Даже по звуку. Каждый день тренируются.
— Знаете, Алексей Матвеевич, теперь я начинаю верить, что есть на свете справедливость. Я не знаю, кто вы на самом деле, но вижу, обладаете колоссальной силой и возможностями. Другой бы на вашем месте умей т а к о е жил бы, как король в своё удовольствие, а вы вот… как вам сказать… ну, в общем, вам на всё это наплевать. Наверное, есть что-то такое, что дороже всего этого барахла, машин, дач, короче — нашего достатка и благополучия.
— Вы правы, Николай Филиппович. Разве справедливость, которую вы только что назвали, не дороже? А честь? А человеческое достоинство? За это лучшие люди отдавали всё своё достояние и даже жизни. Вот так-то.
— Наверное, это так. Я век буду помнить эту встречу. Жаль, что никому не могу рассказать. Не поверят. Скажут, — «Чокнулся Колька, в дурдом его!».
— Точно, — улыбнулся Алексей, — Потому и не предупреждаю вас, чтобы помалкивали о нашей встрече. Впрочем, я мог бы сделать так, чтобы вы о ней через пять минут забыли.
— Не надо, Алексей Матвеевич, — взмолился Николай Филиппович, — оставьте мне память о вас. Детям всё одно буду рассказывать. Как сказку. Пусть добру учатся. Свечку счас пойду в церкву поставлю, молиться буду, если вы Его посланник! Господи, да простите вы меня, дурака! Ведь согрели вы мою душу вашим добрым и справедливым светом, не оставляйте в безверии, не могу боле! Позвольте хоть в высшее добро-то верить! Не отнимайте память!
— Полно, Николай Филиппович, не стану я отнимать у вас память. Детям можете рассказывать. Да и взрослым, пожалуй. Может, кто и поверит. Это я так. Пошутил.
Видно пора мне собираться домой. Вы работаете сегодня?
— Вы же знаете. С 18–00.
— Вот и хорошо. Проводите меня?
— Что за вопрос!
— Тогда подъезжайте к 20–00 к западному корпусу. Туда, где вы меня тогда высадили.
— Помню. Буду, Алексей Матвеевич.
— Кстати, как капуста?
— Жена аж рот раскрыла от удивления. — «Где, — говорит, — взял? Отродясь такую сладкую да душистую не едала! Не иначе полюбовницу нашел на ВДНХ!».
Сказал, что товарищ по войне устроил. Большой человек в этой области.
«Хоть один-то товарищ дельный нашелся, — говорит, — Не козлятник и не ханыга, как эти во дворе».
Да я, говорю, какие они мне товарищи. Так, побрехать. Да забить «козла».
А за капусту превеликое спасибо. Сказывают, в этом году с овощами плохо. Засуха. Сколь я должен за неё?
— Не волнуйтесь, Николай Филиппович. Покойный заплатил. Это его порция на год. Кушайте на здоровье. Дворовой шешуре и так достаточно останется из оплаченных и заказанных «пайков» Ивана Коваля. До вечера, Николай Филиппович.
Глава 38
— Знаешь, Алёша, я никогда не боялся старости. Сколько помню себя. Сначала по молодой глупости, когда кажется, что у тебя впереди целая жизнь, а ты — здоровый и сильный, и потому с тобой ничего не должно случиться. Потом, уже зрелым человеком, я готов был умереть, если потребуется для дела, которому я не щадя себя служил, и в которое верил. А нынче давно минула самонадеянная молодость. То, чему я служил всю жизнь, и за что готов был умереть или предать смерти других без колебаний, — оказалось химерой, великим обманом. Король-то оказался голым…
Ты думаешь, я сразу вдруг прозрел? Не-ет! Это было мучительно больно и долго. Я всё надеялся, искал оправдания — и всегда находил. Но потом понимал, что это оправдание придумано и не может-то оно убедить меня самого, успокоить мою совесть. Я понял главное, почему они от меня отвернулись, почему отвернулись даже мои дети. Я стал думать, я стал требовать, прежде всего, объяснений у самого себя. Я не уснул под наркозом былых заслуг перед партией и революцией…
Да и заслуги ли это были? Так, мишура. Я понял, что есть вещи выше партии и революции. Партия — ещё не народ. «Передовой отряд рабочего класса…». Это давно уже не так. И было не так даже с самого начала… Да и класс-то один, рабочий — это ещё не весь народ. Созидатель… Вот тут-то и кроется льстивый обман. Я-то ведь сам из рабочих. Меня уже сейчас не проведёшь! Что бы я смог создать, если бы у меня кроме моих рук да квалификации кузнеца не было ничего? А? То-то! Паровозы-то, которые мы строили в Коломне не на авось делались. Придуманы были не мной и не такими, как я. Значит те, кто их изобрел, чертежи делал, организовывал всё это производство — тоже созидатели! И пахарь созидатель, и ремесленник. Все, кто работает головой и руками — созидатели! Все нужны друг другу и работают друг для друга, а значит для всех! Выходит — ни они без нас, ни мы без них не можем обойтись. Ан нет! Влили-то в уши мне яд — ты главный созидатель! А я и рад! Лестно мне! И поверил. Эх, кабы я один… Заманчива и проста казалась истина. Тебе — завод, крестьянину — земля, а всем нам — мир. А нужен ли мне тот завод? Сумею ли я с ним управиться? Такой вопрос тогда себе никто не задавал. Кто же будет против? Просто, понятно. Неграмотному даже ясно. Как вышло то? До сих пор не пойму. Видно уж очень устали все от этой треклятой никому не нужной войны. А успех — это, брат, большое дело. Это — вера! Новый порыв! Что, много крови братской льётся? — Буржуйская то кровь! Ничего, новое рождается в муках! Всему есть объяснение. Тот — контра, тот — нэпман, тот — троцкист-оппортунист, этот — кулак, враг народа, агент фашизма, космополит, сионист, шпион — Господи, чего только не было! Только что же дальше-то будет? Нельзя же повторяться! Один раз можно кричать: «Волки!». В другой — не поверят…
Вот и я всё время гнулся вместе с линией партии. Это я сейчас понял, что не «уклонялся» потому, своего-то ума не было! Да и правду сказать — убедительные успехи были. Как не поверить? Чтоб разобраться во всём этом, нужно жизнь прожить да повидать с моё…
А сейчас — нету у меня веры. Ни в дело, которому посвятил всю жизнь, ни в Бога, ни в черта…
А без веры умирать — ох как тяжело…
Видать, это мне наказание за то, что усердствовал по неразумению. Людей-то я, Алёша, на смерть посылал. Сейчас понял — не имел права того делать.
А ведь первую-то искру сомнения в мою душу заронил ты… Я на всю жизнь запомнил тот день. Я пообещал тебя казнить, а ты… эх, мог же не протянуть руки — и всё… Никто бы тебя не осудил… Да и не знал бы никто. Когда нёс я тебя на руках раненого через минное поле, понял, что ты своей кровью подарил мне жизнь. И не смею я наказать или того пуще расстрелять на месте мальчишку-зенитчика, который так удачно дал по нам залп — не е г о вина в том. Потому, хоть ты в сыновья мне годишься, но отец ты мне… Пожалей ты меня, прими мою исповедь, не могу я так умереть! Не будет мне на том свете покоя! Я не прошу прощения, но прошу — выслушай меня! Мне уж не долго… Скоро кончусь… — По щекам старика потекли слёзы. Он не стеснялся и не отворачивался.
— Что ты, Мефодий Нилыч, не волнуйся так. Я потому и пришел к тебе. Я выслушаю тебя. Это, как нарыв, который прорвался. Успокойся. Тебе нужно отдохнуть. Завтра мы с тобой всё обсудим. Сейчас отдыхай. Вот я принёс тебе заморского соку апельсинового. Выпей на ночь. Заснёшь хорошо, а завтра поговорим. — Алексей достал из дипломата оранжево-черную банку, ловко пробил два отверстия в донышке и нацедил ароматной густо-оранжевой влаги в чашку. — Пей, Нилыч.
— Спасибо, Алёша. Вот мог бы я встать, постелил бы тебе на раскладушке. Возьми там, за дверью. Бельё в шкафике. Правда, не очень у меня комфортно.
— Не беспокойся, Мефодий Нилыч. Ты спи. Сон будет у тебя спокойный. Завтра в девять проснёшься, а я буду уже здесь. Не сомневайся.
Старик послушно сомкнул веки и заснул.
Мягкое сентябрьское утро играло солнечными зайчиками на каменных плитах двора, забиралось сквозь открытые окна и двери духом зрелой «Изабеллы».
Алексей сидел у постели Мефодия, положив ладонь на высохший пергамент кожи его руки.
— Ведь я, Алёшенька, коломенский. В 14-м году пришел из деревни в Коломну на паровозные заводы. На зароботки. Мастер в кузнечном цеху был родом из нашей деревни. Было мне тогда семнадцать лет. До того в деревне крестьянствовал, отцу, братьям помогал. Четверо их у меня было. Я — младший. Вот, штоб землю не делить, я и уехал в город, в мастеровые. Братья, конечно, помогали. Так что ни в чем особом отказу не имел. Исправно одет, обут, харч хороший. Трудись, осваивай мастерство. Не пропивайся — человеком будешь. Тогда ходили в учениках долго. Не то что сейчас. Два, а то и три года… Оно и понятно, не та грамота была. Да и требовали с тебя не так. Часто и чуб трещал. Однако было за что стараться. Квалифицированный станочник, или там, кузнец получал семьдесят, восемьдесят, а то и до ста рублей в месяц! А это по тем временам громадные деньги были. Но, конечно, за брак с тебя и взыскивали. Плохо было неквалифицированным, у кого не хватало грамотёнки или слаб был на счёт выпить-погулять. Это — да! А я кончил в деревне приходскую школу. Умел читать-писать и главное — имел желание стать хорошим мастером. Пришлось «подмазать» мастера. Это уж батька с братьями обстряпали, когда к родичам он приезжал на побывку в деревню. Как уж там было — не знаю. Только взял он меня учеником. В кузнечный. Страшновато сначала было в городе, да и в цеху. Непривычно. Но освоился быстро. Стал споро науку постигать. А это ценилось. И старые опытные кузнецы, и мастер довольны были моим старанием.
В общем, года через полтора я уже кое-что умел. Даже мог самостоятельно в смене работать. Тогда уже кузнецы не махали кувалдами по наковальне. Хотя и это нужно было уметь, а управлялись на паровых молотах. Получал я тогда уже тридцатник в месяц.
В солдаты меня ещё не брали по малолетству. Да и по закону квалифицированных рабочих с больших заводов на войну не стали брать. Вышел такой закон. Как сейчас помню.
Всё же в конце 16-го года, как только стукнуло мне 19, забрали меня. Не дорос ещё до настоящего мастера. Вот так.
Попал я в запасной батальон Волынского полка. В Питер. Ну а там — сам знаешь. Молодой я был, уши — в стороны. Питерские рабочие волнуются, голодно было в Питере, не то что в России. Срамота вся царская и распутинская на виду. И агитировать нечего. Кликни только — взорвётся, займётся порохом. Забастовки, демонстрации — конечно же нижние чины сочувствовали простому люду. Да и агитаторы делали своё дело. Долой войну! А кому охота в окопы идти? За что? Ясное дело — на улицу. Поддержали нас павловцы, другие части. Короче, сам знаешь, наш полк стронул с места революцию 27 февраля. А потом — пошло-поехало! В августе я уже в большевики записался. Ну а 25-го октября, признаюсь, Зимний не штурмовал, а вот с командой Троицкий мост охранял. И Троцкого помню хорошо, и Подвойского. И с Лениным беседовал. Так что, как говорит мой сын, уж за это тебе по нынешним временам почёт и слава, как первым космонавтам. Что ж, верили они беззаветно в дело, которому служили, верили очень в человека, что смогут убедить его глядеть дальше собственной рубашки. Не лукавили — это точно. Но, однако, средствами для достижения цели не брезговали. Считали, что великое дело стоит того. Может в этом и была их ошибка. Не допускали мысли, что большевик может слукавить, нет.
Понятно, в Гражданскую воевал. Выбрали меня красноармейцы ротным командиром. Один я был большевиком. Да ещё и грамотным. Знаешь знаменитый поход железной дивизии с Северного Кавказа к Царицыну? Вот. И я там был. Под Царицыном пришлось мне со Сталиным познакомиться.
Как раз заняли мы оборону, а он пришел поглядеть на наши позиции. Затишье было. Комиссар, как комиссар. В английском френче. Молодой ещё был. Интересовался что да как. А тут казачки открыли огонь по нашим позициям. Видно их наблюдатель засёк его черную кожаную фуражку. Стащил его в окоп, а тут как раз рядом и рванул бризантный снаряд. Осколки засвистели, дух мелинитовый от разрыва ноздри вяжет. Сидит в окопе, сжался, бледный весь. Я виду не подал, что вижу его слабость такую. Сам первый раз при обстреле таков же был. Человек ко всему привыкает. А он может в первой-то под обстрел попал. Я так спокойненько присел к нему рядком и говорю: — «Не снабдите ли товарищ комиссар куревом? А то накроет нас тут с вами, так и дымком-то не побалуемся, ангелам придётся собирать нас по частям». Гляжу — отошел, улыбнулся, достал кисет. Покурили, поговорили о том, о сём. Тут и стрелять казачки кончили. Собрался он восвояси. Дал я ему солдатскую папаху и посоветовал, чтоб тут же надел. Понял он сразу всё. — «Значит это я всему виной? Из-за моей черной фуражки казаки стали стрелять? Ай-йяй! Как же это я не сообразил! А вы — прирождённый воспитатель, настоящий большевик! Как ваша фамилия?» — Я говорю, — «Правдин Мефодий Нилыч,» — «Ого! — говорит, — и фамилия у вас такая необычная. Вот она диалектика: рабочий-большевик по фамилии Правдин воюет за народную правду. Очень хорошо! На всю жизнь запомню. До свидания, товарищ Правдин».
Ещё раз виделся с ним. Ни то в 34-м, ни то в 35-м. Не помню. На съезде ударников. Уже он вождём был. Написал ему записку в президиум. Вопрос задал. Об организации ударных бригад. В перерыве подходит ко мне незаметный такой товарищ и спрашивает: — «Вы товарищ Правдин?» — «Да», — говорю. — «В президиум записку товарищу Сталину писали?» — «Писал». — «Пожалуйте со мной».
Заходим в комнату отдыха для президиума. Никого. — «Подождите минутку. Присаживайтесь». - показывает на кресло.
Действительно, минуту спустя через другую дверь заходит сам товарищ Сталин. — «Здравствуйте, — говорит, — товарищ Правдин. Рад вас видеть среди участников съезда. Я помню нашу первую встречу». Так, поговорили немного., и впредь вы будете таким же преданным товарищем». Была у меня с собой книга его. — «Вопросы ленинизма». На первой страничке — портрет. Я ему книгу протянул и говорю: «Надпишите, пожалуйста, товарищ Сталин». А он улыбнулся в усы, достал карандаш и так в низу портрета чуть наискось написал: «Преданному большевику тов. Правдину Мефодию Ниловичу. И. Сталин».
Через неделю, как вернулся в Коломну на завод, пришла телеграмма в партком из ЦК — «Откомандировать товарища Правдина в распоряжение ЦК».
И назначили меня в Ленинград парторгом ЦК на один крупный завод.
Ещё с большим энтузиазмом окунулся я в работу. И днюю, и ночую на заводе, во всё вникаю. Шутка ли, ответственность-то какая! Фашизм поднял голову, а мы в ответ: «Даёшь вторую пятилетку досрочно!». Конечно, сам работал и других заставлял. Сейчас думаю, чем только держались? Ведь сущая каторга была! Жили единым мигом, всё хотели сделать, всюду поспеть. Неровен час — война. А нам нужно отстоять родину социализма. Вот и спешили всю работу переделать. У меня ведь не было даже времени жениться. Только после войны и женился на Ольге. Благо, под боком была, во взводе связи.
Помню, в 37-м собрали нас, парторгов в ЦК для разъяснения особенностей внутренней политики партии в связи с обострившейся классовой борьбой внутри страны в результате прихода к власти в некоторых европейских странах фашистов. Задача ставилась прямо — отсечь возможную агентуру фашистов в нашей стране, обезвредить потенциального врага, выявить всяких «бывших» и неустойчивый элемент, беспощадно разоблачать всякую нечисть, которая может даже скрываться за священным билетом члена ВКП(б). Потому наша задача — всячески способствовать деятельности местных органов НКВД и разъяснять трудящимся сущность политического момента.
Только вернулся на завод — звонок из обкома. — «Товарищ Правдин?» — «Так точно!». — Представляется. Один из секретарей. — «А что это, товарищ Правдин, в артели «Бытовик» выявлено шестеро вредителей, врагов народа, а на вашем заводе нет ни одного? Как это понимать?» — и такая у него железная нотка в голосе. — «Сейчас занимаюсь этим вопросом. Есть тут несколько буржуйчиков и дворянчиков. Похоже, скрытая контра. Сам буду разбираться». — «Поторопитесь! Враг не дремлет!» — И кинул трубку. Я, конечно, не испугался, но как-то поддался общему настроению напряженности, подозрения. В общем, как по научному — психозу. «Накатал» на пятнадцать человек представления в НКВД с просьбой разобраться. Когда уже понял — доносы я написал на людей! Не анонимки по злобе, а самые что ни на есть — доносы. Можно сказать, по долгу службы. Взяли их сразу. Технолог главный, металлург завода, главинж, директор, были там начцехов, несколько даже работяг, у которых родственники репрессированы были во время коллективизации. Никто не вернулся. После них взяли ещё человек тридцать по заводу. Организация подпольная якобы троцкистско-бухаринская была. Тоже никто не вернулся. Я узнавал специально. В 58-м всех посмертно реабилитировали.
А в 38-м и мння взяли. Под утро. Часа в 4. Я только пришел с завода. Думаю, посплю часов четыре — пять и — на завод. Тут стук в дверь. Являются голубчики. Но спокоен я был. За собой вины никакой я не чувствовал. А знал, что НКВД так просто за здорово живёшь, не наказывает. Для того и создавали мы этот карающий меч революции, страшный только её врагам.
Привозят меня на Литейный. Через некоторое время вызывают на допрос. Сидит такой с зелёным лицом капитан. Глаза ввалились. Устал видно. «Вы такой-то?» — «Я.» — «Есть у нас сигнал, что вы в действительности сын кулака. Раскулаченного в 30-м году. И братья ваши кулаки и репрессированы в том же году. Что вы на это скажете?» — «А что мне, — говорю, — скрывать. Действительно это так Ну не совсем они были кулаки, но подкулачниками были. Препятствовали линии нашей партии, направленной на всеобщую коллективизацию. А раскулачивал и репрессировал я их сам, потому что был направлен в родную деревню с коломенского паровозостроительного завода, как член партии с 1917 года в качестве представителя рабочего класса в числе 25-ти тысячников для содействия крестьянам в создании колхозов. Хоть и родственники они мне были, но не поняли всей важности момента борьбы мирового пролетариата за светлое будущее. А потому, поскольку не поддавались на уговоры и мои разъяснения не приняли к сведению, попрекая меня неблагодарностью за помощь, которую оказывали мне ещё при царском режиме, вынужден был я принять меры по всей строгости закона». — «А кто это может подтвердить?» — «Да кто же, — любой партийный руководитель в Коломне и на заводе, где раньше я работал». — «Очень жаль. Они все по нашим данным оказались вредителями и врагами народа». — «Быть того не может!» — «Всё может. Вот через них-то на вас и вышли. Показания есть, что вы один из главарей преступной организации вредителей». — «Да вы что? Тут какое-то недоразумение. Вы ошиблись или вас обманули». — «Мы не ошибаемся. И нас нельзя обмануть. Вы в этом скоро убедитесь».
Честно говоря, я растерялся. Выходит, кто-то где-то что-то ляпнул — и будь здоров! — «Это какая-то ошибка, — настаиваю, — Подтвердить всё, что я сказал, может актив колхоза «Красный пахарь»», — «Очень сожалею, и там ваши друзья полностью разоблачены. Кулачью, которое вы поставили во главе колхоза, к счастью, не удалось навредить. Честные колхозники разоблачили их!» — «Кто же эти честные колхозники?» — «Хоть и не положено открывать служебной тайны подследственному, но я вижу, что мы с вами можем быстро отыскать общий язык. А потому в интересах следствия, я могу вам их назвать». — И — зырк в какую-то бумажку. Потом называет две фамилии. — «Так какие же они честные? Первые пьяницы и лодыри на деревне! Не просыхают неделями! Своё хозяйство пропили и колхоз по ветру пустят! — Обрадовался я. — Клевета это!» — «Осторожнее, гражданин Правдин! Эти люди помогли следствию раскрыть опасную банду врагов — кулацко-фашистских наймитов! И все ваши дружки, бывшие руководители колхоза «Красный пахарь» тоже во всём признались. Есть у меня их показания. И я вам со временем их покажу. Будете отвечать на вопросы?» — «Буду, — говорю. — Спрашивайте». — «Первым делом расскажите, как и по чьему заданию вы оказались здесь, в Ленинграде?». — Я и рассказал всё, как было. И про встречу со Сталиным. — «Чем докажите, что вы действительно оказались здесь по личному поручению товарища Сталина?» — «А пусть привезут ваши люди с моей квартиры томик «Вопросов ленинизма». На этажерке, на второй полке, третий справа стоит… Вот вам и доказательство!» — «Хорошо, — говорит, — сейчас проверим». — Отправил меня в соседнюю комнату. Заперли. Я прилёг на диван и заснул. Проспал, наверное, часа два. Разбудили. Мой капитан уже улыбается. А при нём и начальство его. Извиняются, что меня побеспокоили. Что, мол, служба у них такая. Показывают друг другу книгу со сталинской надписью. Почерк-то его все знали! И экспертизы не нужно было ждать. А к самому, понятно, обращаться боялись. Выяснили только в отделе кадров ЦК, кто и по чьему ходатайству меня перевёл в Ленинград.
Вот так нечаянная встреча со Сталиным меня от смерти спасла. Отпустили меня. На заводе прямо остолбенели — как это жив-здоров вернулся. Конечно, этот случай послужил мне примером в моей работе. Дескать, коль человек честен, то нечего ему бояться наших органов. Только много позже понял я, что спас меня случай. Как в спортлото выиграл.
А в 39-м призвали меня в армию. Укреплять кадры. Сам, небось, знаешь, как проредили комсостав. Вот так я и попал на Украину. Замполитом к Турову.
По каменным плитам двора застучали каблучки. В комнату впорхнула молодая женщина с полиэтиленовым кульком, из которого выглядывала пирамидка бумажного пакета с кефиром и батон.
— Здравствуйте. Не думала, папа, что у тебя гости. Уж извини, раньше не могла. У меня с утра первые два урока, а сейчас перерыв. Вот принесла тебе подкрепиться. Кругом очереди. Ужас, сколько отдыхающих. Мне-то ещё хорошо. Куда ни зайдёшь — всюду родители учеников. Тот оставит сосиски, тот даст без очереди масло. Не представляю, как другие живут? На базаре цены, как за полярным кругом! Могу ли я при моём заработке платить за кило лука два рубля? Или за виноград два с полтиной? Ужас! И это в Ялте! Где всё это растёт в ста метрах за городской чертой, а то и в самом городе! Что же дальше будет? А, батя? Я же в кабале у родителей своих учеников! Попробуй ему не поставь тройку! Его мама не оставит мне простыню под прилавком — и мне не на чём будет спать! А ему эта геометрия нм к чему. — «Я, — говорит, — буду таксистом. Мне век не понадобится теорема Пифагора!» — «А кто же тебе сделает автомобиль?» — спрашиваю. — «Вовка, — смеётся, Он у нас отличник. Разные книжки читает про науку и технику. Вот пусть и делает. А я люблю тратить деньги, а потому мне их нужно много. Работать на заводе или ещё где служить — как в тюрьме целый день. А заработок за вечер потратить можно без труда. Как у вас». — «Так ведь и таксист не больше моего зарабатывает», — набиваю себе цену. — «Ха, так он же навару имеет каждый день с пол вашей зарплаты!» — «Ты откуда всё это знаешь?» — «Как откуда. Все это знают. И вы. Только притворяетесь. Говорите одно, а делаете другое. Мне на школу наплевать. Мне нужна бумага, что кончил школу. И всё. И я её получу. И вы тоже это знаете. За неуспеваемость меня не оставят на второй год, из школы не выгонят. Не разрешат. Так что, Виктория Михайловна, не капайте мне на мозги. Ставьте тройку — и все дела. Видите, какой я дисциплинированный — даже не иду сегодня на пляж с уроков». — Вот так теперь говорят с учителями ученики.
— Это моя дочка. Виктория. Учительствует. Она добрая. Вся в мать. Что ворчит, — так это работа у неё такая. Нервная. С детьми. А это, Вика, мой старый фронтовой друг. Алексей Матвеевич Иванов. Он мне жизнь спас. Помнишь, я тебе рассказывал?
— Очень приятно. Никак не думала, что вы такой молодой. Мне всё казалось, что все, кто воевал, должны быть ровесниками папы или чуть помладше.
— Это потому, уважаемая Виктория Мефодиевна, что почти все мои сверстники погибли на фронте. А я отношусь к тому малому проценту, которому удалось выжить.
— Да, папа рассказывал, что ваша батарея полностью погибла, но вас среди убитых не нашли. Он всегда верил, что вы остались живы. Жаль, что вы так поздно объявились. Видите, он сейчас совсем плох стал.
Вы к нам на отдых? В каком вы санатории?
— Нет, Виктория Мефодиевна. Я ненадолго. Я приехал специально повидаться с вашим отцом. Остановился я в «Ореанде».
— Как это вам удалось? У нас в гостиницах практически невозможно остановиться. Ах, да! Я забыла. Вы же Герой Советского Союза!
— Нет, Виктория Мефодиевна, я не Герой. А в «Ореанде» я поселился случайно. У них было двадцать пять мест зарезервировано для какого-то ансамбля, который не приехал. И мне дали место.
— Не может быть! Вчера там дежурила администратор, мать одной моей ученицы. Насколько я её знаю, она не филантроп! Выглядит и держится, по крайней мере, как английская королева.
— Ей пришлось вчера перешагнуть через свои привычки. Приехала как раз комиссия из минкоммунхоза Украины разбираться по многочисленным жалобам на деятельность гостиничного персонала. Так что нужно было показать свою лойальность к своим служебным обязанностям.
— Вы думаете эта комиссия изменит что-то?
— Нет, конечно. Но дня два администрации придётся потерпеть.
— Алёша, а почему ты не похлопочешь о вручении тебе награды? Я ведь тебя представил посмертно к Герою. И Указ был. У меня даже газета сохранилась. Хоть билеты в кино будешь брать без очереди и магазином специальным пользоваться.
— Ни к чему мне, Мефодий Нилыч. Опахабили это прекрасное звание. А в очереди я и так не стою. Правда, не за счет других.
— Пожалуй, ты прав, Алёшенька. А тогда, в 43-м, — старик повернул голову и, всхлипнув совсем по-мальчишески, пробормотал, — извини, расчувствовался.
Когда выбили немцев вновь из Житомира и вернули старые позиции, поехал я к месту боя твоей батареи. Анюту Голдину навестил в госпитале и дотошно расспросил, что и как было. Она же, Алёша, раненая три километра волокла на себе Василия Быкова!
Был со мной ваш командир дивизиона. Трупы лежали не убранные ещё. Морозно было. Всё стало ясно, что произошло. На три пушки обломков было, а четвёртой — нет. Как раз по аннушкиному описанию твоей. Колея осталась в примерзшей земле и следы танковых траков. Видно вывезли немцы как трофей. Нашел твой разбитый протез. А тебя нет. Насчитал комдив перед твоей позицией восемь тигров. И все одинаково подбиты — под башню. Всего перед батареей — девятнадцать тигров. Не успели немцы их вытащить. Комдив сетует: потерял такую батарею! Единственная на всём фронте. Экспериментальная. Новейшие пушки. Всё боялся попасть под трибунал за потерю матчасти.
Вдруг подъезжают три виллиса. Из первого выходят Рокоссовский и Ватутин. Из второго штабные полковники, ну а в третьем охрана. Все в новеньких полушубках.
Я как старший доложил Рокоссовскому. По фронту пошли уж слухи, что снимут Ватутина за этот житомирский конфуз.
Выслушал он доклад.
«Значит батарея вашей бригады здесь бой вела, подполковник?» — спрашивает. — «Так точно, товарищ генерал!» — отвечаю. Молча осмотрел поле боя. Посчитал подбитые тигры. Потом к Ватутину: «Вот. Скажи спасибо этим героям. Они спасли твои погоны ценою своей жизни. Они как раз подарили нам те спасительные три часа! Иначе были бы мы сейчас опять за Днепром! А всё твоё лихачество».
Конечно, этот разговор не предназначался для моих ушей, но так уж получилось. То ли Константин Константинович говорил громко, то ли у меня оказался хороший слух. Но слышал я этот разговор между двумя уважаемыми и заслуженными генералами.
Подозвал меня Рокоссовский. А я стою, в руках твой расщепленный протез, а из глаз слёзы катятся… — Мефодий опять всхлипнул. — Посмотрел на меня генерал, как-то строгость у него с лица сошла, и спрашивает так участливо: «Что это у вас, подполковник, в руках?» — «Протез. Наводчика орудия, которое было на этой позиции…» — А слёзы сами льются. — «Сын?» — спрашивает. — «Больше, чем сын…» — «Понимаю, — говорит, — примите мои соболезнования, подполковник. Мужайтесь. Нам ещё нужны силы дойти до Берлина». — А потом Ватутину: «Всех нужно представить к награде. Героический бой приняла батарея….»
Сели в машину и уехали.
Дёргает меня за рукав комдив: «Слышали, товарищ подполковник? Всех приказал к наградам! Слава богу! А я боялся, под трибунал упекут за потерю новейших пушек». — «Дурак ты, прости господи, — говорю, — Ты всё о пушках. Погляди, каких людей у тебя побило! Пиши всех к наградам. Сам проверю. Попробуй сунуть в список своих штабных блядей и разных писарей, сразу пойдёшь под трибунал! Это я тебе обещаю!»
Вася получил «Красное знамя». И Аннушка тож. Командиру батареи и всем наводчикам посмертно присвоили «Героя». Остальным посмертно «Красное знамя». Так что, Алёшенька, твоя-то «Золотая Звезда» кровью твоей омыта.
Старик совсем разволновался и ему даже стало худо.
— Ох, папа, папа. Вот всегда, как рассказывает про этот бой — плачет.
— Успокойся, Мефодий Нилыч. Давай, вот, пообедай. Мы тебя покормим. Потом поспишь часика два. Я ещё приду и поговорим.
После обеда Алёша положил руку на голову старику и он моментально заснул.
— Вы, как гипнотизёр, Алексей Матвеевич, — заметила Виктория.
— Я и есть гипнотизёр. Пойдёмте. Он будет спокойно спать часа три.
— Как вы думаете, долго он протянет? Уже сам ходить не может.
— Я понимаю ваше беспокойство. Думаю, готовьтесь к худшему в самое ближайшее время.
Глава 39
Тощая трёхцветная кошка-дикарка метнулась к ногам Алексея неожиданно и, забежав вперёд, как бы став на дороге, повернула голову вверх навстречу Алексею и стала требовательно кричать. В её глазах была тревога и надежда.
— Простите, Виктория Мефодиевна, эта мама просит, чтобы мы ей помогли. Я думаю, нужно помочь беспомощному животному. Пойдёмте, у вас ведь ещё есть время. Я вас провожу, а потом побуду с Мефодием Ниловичем. Не беспокойтесь.
Виктория кивнула головой и они пошли вслед за кошкой в боковой узкий переулок. Кошка бежала впереди, останавливаясь и, повернув голову, своим тревожным криком торопила людей. Остановились у старой смоквы. На толстой нижней ветви маленьким пушистым комочком примостился серенький котёнок. От страха он весь сжался и тихонько попискивал.
— Как же ты, глупыш, туда забрался? — охнула Виктория.
— Страх загнал. Даже не столько страх, сколько инстинкт самосохранения. Видимо, спасался от собаки От высоты голова кружится. Как ребёнок Любопытно и страшно. Иди сюда, малыш, — сказал Алексей и протянул навстречу котёнку руки. Ну, прыгай!
Котёнок неуклюже свалился на ладони. Алексей поставил его рядом с мамой-кошкой. Кошка утробно уркнула, лизнула руку Алексею и, тут же дав подзатыльник малышу, стала его облизывать. Малыш, расставив ножки, пустил лужицу и засеменил, подгоняемый родительницей в соседний двор.
— Вы, оказывается, не только гипнотизёр. Вы понимаете язык животных.
— Животных проще понять, чем иных людей. Они бесхитросны. И никогда не лгут. Каждый человек может понять любое животное, если захочет.
— Но ведь она обратилась именно к вам! Значит она знала, что вы не только её поймёте, но и поможете.
— Что ж, верно. Но я пока не знаю, как животные узнают, что я их пойму. Впрочем, также, как и люди. Этот сложный механизм коммуникаций пока остаётся загадкой для науки.
— Вы добрый человек. Мама говорила, что животные безошибочно чувствуют людей, которые к ним добры. А значит — не обидят и человека.
— Всё это относительно, — улыбнулся Алексей, — если человек будет всепрощающе добр ко всем, то негодяи и всякие мерзавцы примут эту безнаказанность за слабость. И тогда — горе вам! И хотя жестокость порождает жестокость, преступление должно наказываться. И это должны знать все. Прямо от рождения. Как десять заповедей. Ведь это ни что иное, как нравственная обратная связь, не только сдерживающая необузданный порыв, но и воспитывающая из поколения в поколение определённые нравственные устои, выгодные для всего общества.
— А как же войны?
— Войны и революции, особенно в наше время — это экстремальные условия. Помните по истории? Любую войну освящали именем господним, снимая моральный запрет с воинов, несмотря на то, что большинство из них были профессионалами. Защита же себя, своего дома и своей родины считались само собой разумеющимся. Сложнее стало в наше время. Массовые армии со всеобщей воинской повинностью — это моральная деградация, трагедия человечества. Особенно, когда человек, пользуясь достижениями технического прогресса, не видит страданий своей жертвы. Молодой человек, впервые взявший в руки оружие или севший к пульту оператора, не чувствует до конца мощи этого оружия. Для него продолжается детская игра или приключения экранных героев. Он не понимает, что что-то ужасное может случиться именно с ним. Кончилось время, когда проблемы между государствами решались с помощью оружия. И пока это не поймут политические руководители и, по крайней мере, большинство их сограждан, дальнейшее существование жизни на этой чудесной планете проблематично.
Часто прозрение наступает слишком поздно. Вот это несоответствие морально — этического развития человека, на которого обрушиваются потоки пропагандистской информации разного толка, с энергетическими возможностями, подаренными человеку цивилизацией, её лучшими умами, — может стать роковым.
— Вы говорите страшные вещи. Неужели ничего нельзя сделать?
— Отчего же. Прежде всего нужно научиться говорить друг другу правду, делать выводы из содеянного, из истории, научиться быть терпимыми друг к другу, а значит — уважать друг друга. А всё это приходит со временем и, прежде всего, в результате познания друг друга.
— Я слушаю вас, Алексей Матвеевич, и не пойму, кто же вы? Врач? Артист? Дипломат? Философ? Я в полной растерянности. Вы совершенно спокойно отказались от звания «Героя», хотя оно вами честно заслужено. Что вы за человек? Простите меня за некорректный вопрос, но я ведь педагог, учитель и это чисто профессиональное любопытство.
— Я, Виктория Мефодиевна, статистик. Простой советский служащий планового отдела исполкома небольшого райцентра на Украине.
— Не шутите, Алексей Матвеевич, — засмеялась Виктория, — тут вы меня не проведёте! Советский человек интеллигентной профессии, если он не занимает высокий пост, не может выглядеть так, как вы, останавливаться в отелях в курортных городах в бархатный сезон, разговаривать с животными и к тому же быть гипнотизёром и исповедником бывшего старого большевика.
— Вы наблюдательны, браво!
— Это у меня профессиональное.
— Но я действительно статистик. А мой костюм… Вы правы. Я его купил в Париже. Я иногда позволяю себе раз в квартал после сдачи отчёта оформить неделю-другую за свой счёт и махнуть за границу. Сначала я ездил по делам, а потом привык. У меня там много друзей. Новых и старых. Заработки за счет переводов с некоторых редких языков на европейские дают мне возможность свободно ездить по разным странам без материальных и иных затруднений. Но основная моя работа — статистика.
— Понимаю. Вы не можете мне сказать, кто вы на самом деле. Извините.
— Вовсе нет. Я вам говорю правду. Просто я, может быть, несколько более одарёный человек. Чтобы вы меня правильно поняли, вот, возьмите, это вам. — Алексей вынул из-за спины руку с ярким цветком. — Это орхидея, житель бассейна реки Амазонки. Поставьте её в стаканчик с водой. Она не завянет, если вы будете смотреть на неё каждое утро. Как только забудете, она сразу завянет. Воду меняйте раз в три дня.
— Боже, какая прелесть! Вы оказывается ещё и фокусник!
— Что вы! Это цветок настоящий Сейчас прямо в учительской и поставьте в воду. Потом домой заберёте. После работы идите прямо к отцу. Вместе все и поужинаем. Не обременяйтесь закупками. Я обо всём позабочусь. С Богом! И не сомневайтесь, никто вас допрашивать не будет, с каким отдыхающим вы болтали на улице, подавая дурной пример своим ученицам.
Ваши ученики сегодня будут вас радовать и удивлять.
— Первый, кто сегодня меня порадовал и удивил — это вы. Право, я в полной растерянности… Вы прочитали мои мысли… Это ужасно…
— Извините. Вы слишком ярко думали. А мысли я ещё не все умею читать. И потом, если у вас хорошие мысли, вы и сами с удовольствием делитесь ими с друзьями. Не так ли?
— Так… — улыбнулась Виктория. — До свидания! — И побежала, стуча каблучками, через дорогу к зданию школы.
А Алексей Матвеевич Иванов направился на набережную к большому гастрономическому магазину. Не найдя ничего интересного на его прилавках, он двинулся дальше по набережной в сторону рынка.
У входа в сувенирный магазин фирмы «Берёзка» его внимание привлекла небольшая группа людей, наблюдавшую странную сцену: стройный сухощавый пожилой мужчина в черкеске с газырями, в мягких кавказских сапогах и папахе, что-то бурно внушал молодому человеку в европейском костюме, который потупясь стоял перед ним, опустив голову. Иногда старый пускал в ход старый отполированный временем посох, а молодой терпеливо принимал «внушения» не уклоняясь. Никто из присутствующих не понимал гортанного языка горца, а потому никак не реагировал на обращения к ним, не снимая с лица глупых улыбок.
Алексей протиснулся почти к самому центру событий.
— Чем провинился перед тобой этот юноша, отец? — обратился к пожилому горцу Алексей на его языке.
— О, добрый человек, горе моим сединам! Это мой младший сын от последней моей жены. Да будет ей земля пухом! Моей сакле нужна новая хозяйка. Я посватал женщину, вдову, и решил купить ей свадебный подарок. Сын уговорил меня перед свадьбой поехать с ним в этот большой город отдохнуть у хороших людей на берегу моря. Я согласился. И вот, сегодня я увидел в этой лавке через окно прекрасный платок, достойный украсить голову и плечи моей невесте. Но этот негодяй, этот сын шакала и ехидны, говорит, что за мои деньги мне не продадут в этой лавке платок! Что же, деньги, которые я честно заработал, не настоящие? Негодный лжец! Осквернитель моих седин! О, горе мне! Позор на мою голову! И это — мой сын!
— Успокойся, отец. Ты не так понял этого прекрасного юношу. Пойдём со мной в лавку и ты выберешь подарок, достойный твоей прекрасной невесты!
— Вот! Учись уму разуму у этого почтенного человека! Посмотри, добрый человек, действительно ли эти бумажки настоящие деньги, которые я, не опасаясь позора, могу вручить лавочнику за его товар? — Старик протянул Алексею пачку Государственных Казначейских Билетов СССР разного достоинства.
— Деньги у тебя хорошие, отец. Но ты не должен сердится на своего сына. Закон нарушает лавочник, не желая принимать эти деньги, а твой сын просто не может его заставить соблюдать закон. Пойдём со мной, и мы заставим его принять в уплату за его товар эти деньги!
Алексей с горцем вошли в магазин мимо оторопевшего вышибалы через стеклянную дверь, на которой было написано, что здесь продаются товары только на свободно конвертируемую валюту.
Старик быстро выбрал прекрасную кашемировую шаль. Алексей пересчитал её стоимость в рубли согласно последнему курсу, опубликованному на последней страничке газеты «Известия», и протянул нужную сумму в кассу.
Кассир невозмутимо показал на надпись на английском языке, повторяющую смысл той, что красовалась на входных дверях.
Алексей обратился к крутившемуся возле кассы милиционеру:
— Уважаемый товарищ сержант, находимся ли мы на территории СССР?
— Можете, гражданин, не сомневаться. Моё присутствие здесь подтверждает это!
— Следовательно, вы наблюдаете здесь за соблюдением порядка и закона. Не так ли?
— Так точно!
— Тогда почтите громко, чтобы слышал этот гражданин за кассой, что написано на Государственном Казначейском Билете. Вот здесь. — Алексей протянул сержанту трёшницу.
— Государственный Казначейский Билет обеспечивается всем достоянием Союза ССР и обязателен к приёму на всей территории СССР во все платежи для всех учреждений, предприятий и лиц по нарицательной стоимости… — монотонно прочитал сержант.
— Отчего же этот гражданин нарушает закон? Я требую вашего вмешательства!
Сержант несколько замешкался, предчувствуя какой-то подвох.
— Но здесь на наши деньги не продают, — как-то нерешительно заметил он.
— Вы хотите сказать, что в этом магазине кроме наших денег принимают и валюту других государств?
— Д-да, это нужно понимать так, — как на зачёте промямлил сержант.
— В таком случае примите оплату за покупку на территории СССР советскими деньгами. — С этими словами Алексей выложил перед кассиром дедовы трёшницы.
Кассир мельком глянул в кассовый ящик с отделениями, где были разложены марки к маркам, франки к франкам, а доллары к долларам. Его лицо вытянулось и покрылось зелёными пятнами: на его глазах цветные бумажки франков с изображениями великих французов превратились в обыкновенные советские пятёрки… Он машинально принял злополучные трёшницы и, щёлкнув кассовым аппаратом, протянул пропечатанный чек.
Счастливый жених вышел из магазина бережно прижимая к груди цветной фирменный полиэтиленовый кулёк с кашемировой шалью.
— Скажи, почтенный, как твоё имя? Я не знаю, что ты говорил этому лавочнику, но ты снял с моей души камень подозрения. Теперь я знаю, что мои деньги настоящие и в моём ауле нет лжецов и мошенников, слава Аллаху!
— Меня зовут Алексей.
— А как зовут твоего счастливого отца?
— Матвей, — улыбнулся Алексей.
— Да хранит Аллах тебя на жизненном пути, Алексей, сын мудрого Матвея! Ты хорошо говоришь на моём языке. Был ли ты когда-нибудь в наших горах?
— Нет, отец. Но собираюсь.
— Обязательно приезжай. Гостем будешь.
— Спасибо, отец. Непременно тебя навещу. А сейчас извини. Я спешу к смертному одру одного уважаемого человека, которого обещал перед смертью выслушать.
— Не смею тебя задерживать. Мир дому, в который ты идёшь.
— Мир тебе и твоему дому, отец. До свидания! — И Алексей махнув на прощание рукой, заспешил к рынку.
Глава 40
Запах свежего куриного бульона и специй, доносившийся из кухни, разбудил Мефодия Ниловича. Алексей сидел рядом с кроватью на старом колченогом табурете, ещё в прошлом году окрашеном Мефодием в яркий синий цвет. В такой же цвет была окрашена и старая солдатская железная кровать, на которой лежал старик. Дело в том, что когда Мефодий решил подновить свою мебель, никакой другой краски в хозмаге не было. Переплачивать же ханыгам, крутившимся у хозмага за ворованную со строек краску, он не хотел.
«Ну что ж, синяя, так синяя. В конце концов и море бывает синим». - подумал Мефодий.
— Знаешь, Алёша, я даже лучше стал себя чувствовать.
— Ну вот видишь, Мефодий Нилыч. Сон — полезная штука.
— Что же, ты так и сидел подле меня?
— Нет. Сходил на рынок Покормим тебя с Викторией диетическим ужином.
— Она придёт?
— Конечно!
— Видишь, Алёша, остался я на старости лет один. Сам виноват. Всё суетился на благо общего дела. Думал — вот-вот победа придёт и всем будет хорошо. Ну, и мне, конечно. Семье, можно сказать, мало внимания уделял. Не заметил, как Ольга захворала. Видно сказались старые раны и тяготы военные. Умерла в 65-м. Молодая ещё женщина была. 42 года. Рак. Поздно обнаружили. Хорошо хоть Виктории было уже 19, а Кольке — 16. Виктория училась в Симферополе в Университете. Колька только школу кончил. На пятом курсе Виктория вышла замуж. Он тоже отсюда, из Ялты. Хороший парень был. Строитель. Отец на фронте погиб. Даже не видел его никогда. Родился перед самой войной. Виктория перешла к нему жить. А через год Андрей нелепо погиб. Возвращался со стройки, тут недалеко, из стройгородка, у машины отказали тормоза, ну и сам понимаешь… А через год умерла и мать. Зачахла. Очень любила его. Всё видела в нём своего погибшего мужа. Так и осталась Виктория молодой вдовой. Более замуж не ходила. Сама живёт.
А Колька отслужил в армии, вернулся. Стал работать водителем на междугородних автобусных рейсах. Не захотел учиться. Женился. Сама-то она не здешняя. Откуда-то из центральной России. Я даже не знаю, откуда точно. Приехала в тёплые края на отдых. Вот и осталась навсегда. На пять лет старше Николая. Практичная. Перво-наперво настояла, чтоб разменяли квартиру. Не хотела со мной жить под одной крышей. Вот так и досталась мне эта сакля. Сейчас работает в гастрономе продавцом. Невзлюбила меня, как узнала, кто я есть. Мол, имея такие заслуги, мог бы подумать и о детях своих и будущих внуках. А я к тому времени уж сломался. Либо должен был делать, как эти маразматики, что рассказывают, как несли на субботнике бревно с Ильичом, либо отречься. Вот я и выбрал второе. А дети меня и осудили….
Ты должен выслушать, как я дошёл до жизни такой…
Ведь я ещё тогда, когда навещал тебя в госпитале в 41-м, стал задумываться, почему всё так получилось? Как же так, где же совесть у немецкого пролетариата? Почему стреляет в своего брата по классу? Потом Сталин сказал, что обманули, дескать, гитлеровцы немецких рабочих и крестьян, а потому, мол, пока не прозреют — оккупанты они и злейшие враги. Что ж, воевали мы с тобой на совесть за Родину, за Сталина. Объясняли немецким рабочим и крестьянам их заблуждения, за что положили головы тридцать миллионов человек. Дорого обошлось это объяснение. Целое государство! Ужас, сколько крови…
После победы думал заживём по-новому. Заслужил наш народ, испил чашу горькую. Так ведь и поучал. Из армии-то меня не демобилизовали. Служил в Белоруссии. Под Гомелем.
Началась тут эта компания с космополитами и проч. Никак не мог понять, в чём суть. Как это вчерашние союзники стали врагами? И почему космополиты — это евреи? Не верилось, что те парни американские, с которыми встретились в Германии, пили за победу, вдруг на нас затаили зло. Пить даже стал. Ты ведь знаешь, не мог я утверждать то, чего не понял, во что не поверил. А тут ещё эта история с врачами. Разоблачили эту бабу, которая их оболгала. Что за чертовщина, думаю, ведь не мальчишки же сидят в этом МГБ. Должны же разобраться в таком деле. Светила медицинской науки — и вдруг санитарка разоблачает — не так лечат! Бред какой-то… Как умер Сталин — слёз сколько было! Прослышали в политуправлении округа, что встречался я со Сталиным ещё под Царицыном, затаскали по выступлениям. Колесил по всей Белоруссии из части в часть. А иногда ещё «одалживали» меня и горкомы партии для выступлений на предприятиях и в учреждениях. У меня уже челюсти сводило, стал заправским оратором. Даже не заметил, как кое-что присочинять стал. В общем, реликвия. Как-то в политуправлении говорю: «А я ведь и с Лениным беседовал неоднократно, и с Троцким, и Антоновым-Овсеенко», — а они глядят на меня, как на мамонта, — «Как, мол, ты уцелел?». Тогда ведь «Троцкий», всё одно, что «Гитлер» звучало. А Овсеенко — враг народа. Перестали меня таскать. От греха подальше.
В 55-м послали из Беларуссии некоторые части в Казахстан помогать поднимать целину. Вот и сунули меня замполитом в этот объединённый отряд. Дескать, ты — старый большевик, участник революции и Гражданской войны, дошел до Эльбы в 45-м, кому, как не тебе передать наше боевое знамя в руки молодёжи? Вот я старый осёл и поехал во чисто поле проводить линию партии.
Что тебе сказать, Алёша? То, что было тогда на целине, напомнило мне 41-й. Только не стреляли. Но солдатам мне стыдно было смотреть в глаза. Как ты думаешь, мог я их призывать к трудовым подвигам после того, как они недосыпая ночей, по двенадцать часов подряд не вставая из-за баранки вывозили зерно, а потом видели, как оно горит, брошенное под открытым небом? Кто же кого тут обманул? Гитлер немецкий рабочий класс или меня, как мальчишку подставили, чтобы я отвечал на их немые вопросы? Что это? Преступная бесхозяйственность? Поехал в Казахский ЦК. Э т о т тогда там комиссарил. Добился приёма. Захожу. Кабинет — что твой спортзал. В дубе морёном. Столы буквой «Т» под зелёным сукном. Это сейчас он, прости господи, пять звёзд себе повесил и вышел в Маршалы, не командуя и взводом. А тогда был такой скромный, деловой, вежливый. — «Садитесь, — говорит, — Слушаю вас, товарищ Правдин». — А сам гляжу — анкетку мою рассматривает, которую заполнял перед приёмом: по какому делу, кто таков, с какого года в партии. Вот я ему и выложил всё, что видел. — «Что же вы делаете, сукины дети, — так и сказал, — зачем пахали-сеяли, если некуда складывать урожай? Это что, по-хозяйски? У нас в деревне до революции, если б кто так сделал, ходил бы до седьмого колена в Иванушках-дурачках! Вы же убиваете каждый день веру у трудящихся в дело, которому мы отдали свои жизни!» — А он сидит, потупив глазки, как блядина на панели, строит из себя целку. — «Мы знаем обо всём, товарищ Правдин. По мере возможности пытаемся исправить отдельные недостатки. Мне кажется вы излишне горячитесь. В любом деле бывают недочёты. Главное — и это вы знаете, — держаться генеральной линии партии». — «Выходит, вы знали, что некуда будет складывать зерно?» — «Мы рассчитывали на сухую погоду, но…» — «Отчего же вы пахали столько?» — настырно продолжаю. А он смотрит так, — «Вот вы, товарищ Правдин, старый большевик, а вступаете в пререкания. Ведь читали же вы решение о поднятии целинных и залежных земель. Контрольные цифры знаете. Потому и пашем». — Говорит железным тоном, а сам смотрит сквозь меня своими прозрачными голубыми глазами. — «Да кто же принимал такое решение? — взорвался тут я, — Не щукари же там собрались! Считали, небось, науку привлекали, Госплан! Зачем план ещё и перевыполняли? Как мне всё это объяснить народу?» — А он — «Я удивлен, товарищ полковник, что должен вам разъяснять простые истины. Тем более, старому большевику. Можете сослаться на объективные трудности, связанные с погодными условиями, недостатком трудовых ресурсов, транспорта, да черт знает чего! Мне ли вас учить? Наконец, на преступную халатность некоторых должностных лиц, которых непременно накажут. В этом деле нужно преследовать не столько цель обеспечения страны хлебом, сколько грандиозность задачи, патриотический трудовой порыв, способный вдохновить новое поколение молодёжи! Чтобы у каждого поколения была своя Магнитка и Комсомольск! Неважно, что те, кто видел действительное положение дел, расскажут другим. Средства массовой информации расскажут о героических делах молодёжи на целине. У нас будут свои герои, и мы их будем показывать по телевидению на весь мир! И будут о н и говорить о величии подвига своих товарищей! И будут верить люди и м, а не тем, кто будет шушукаться по углам!» — «Да ведь это же ложь! Как вы смеете!» — А он, — «Смею! Для достижения цели любые средства хороши. Неужели вы, дожив до седых волос, прослужив партии столько лет, нуждаетесь в моих разъяснениях? Вы всегда говорили массам правду? Я имею в виду ваше поколение партийцев». — «Всегда! — говорю, — Так учил нас Ленин!» — «Полноте, — продолжает, — когда на съезде Советов, утром 26 октября 17-го года были приняты знаменитые Декреты о мире, о земле, разве не были они хорошо замаскированной ложью?» — «Неправда! — закричал я, — Я сам был на том съезде!» — «Тем более, — говорит, — Вот вы голосовали за декрет о земле, в котором говорилось о передаче земли помещиков российских крестьянам. Так? А ведь земли-то у вас этой не было! Не контролировал Совет Народных Комиссаров территорию Российской Империи и не мог реально передать крестьянам ни клочка земли! Просто объявил — мы, новое рабоче-крестьянское Правительство России, разрешаем взять землю, а вы, крестьяне, берите!
То же и с декретом о мире. Объявили мир — и всё! Вам надоела война? — Идите по домам! И винтовки не забудьте прихватить, чтоб обещанную землю взять! Кому из них в голову приходила мысль, что в войне участвуют, по крайней мере, две стороны! И мир только тогда мир, когда воюющие стороны на него согласятся! Выходит тоже фикция, обман! Но этот великий обман обеспечил поддержку громадной крестьянской России большевикам на первый период, дал возможность укрепиться у власти. Когда разобрались — было поздно.
Для достижения новых успехов нужны были новые победы, новые импульсы для борьбы. Массы должны быть в напряжении и неустанно бороться, преодолевать трудности, завоёвывать победу одну за другой. Сначала белогвардейская контрреволюция, потом борьба за индустриализацию, за коллективизацию и т. д. Если не было врагов — их создавали. Если не было героев — их делали! Разве «подвиг» Стаханова или Кривоноса не готовился тщательно? Готовился. Массам нужны были подвиги, пример для подражания. Мало мальски грамотному человеку ведь ясно было, что работу в стахановском ритме не выдержит ни одна шахта! Не было материально-технических ресурсов для обеспечения такой работы. Да и куда девать такую прорву угля? Ведь ему тоже нужен потребитель! А что было бы, если хотя бы 10 % машинистов заработали, как Кривонос? Нечего возить бы стало! Да и никакая бы дорога не выдержала таких нагрузок! Что же, сталинский штаб этого не понимал? Думаю, понимал. Вы создавали проблемы, врагов, совершали подвиги, рождали героев в полном соответствии с нуждами партии — постоянно держать под контролем массы. Искусственно создавая проблемы и героически их преодолевая, партия имеет возможность подчеркнуть свои заслуги в борьбе за светлое будущее, а значит — каждодневно требовать к себе доверие народа и претендовать на роль единственного руководителя и вождя. Так делало ваше поколение, так делаем мы сейчас».
Сижу я, как выкупанный в дерьме. Голова гудит, во рту, как с похмелья, руки и ноги дрожат. Вроде, как на паскудстве поймали за руку.
А он подошел к шкафчику, достал бутылку французского коньяка и пару мандаринок. Налил по стопке и подаёт мне: «Извините, если что не так сказал. Не думал, что вы такой простак. Давайте, полковник, выпьем за общее дело». — Я машинально сглотнул коньяк. Даже не распробовал. Заел мандаринкой. А он тянет потихоньку коньяк и спрашивает: «Вы случайно не в 18-й армии воевали? Что-то знакомо мне ваше лицо». — «Нет, — говорю, — А виделись мы с вами за столом в Кремле на приёме после парада Победы. Напротив вы сидели». — «Ах, да, да, припоминаю. Жаль, что вы не из 18-й армии, полковник, жаль».
Вышел я от него, зашел в гастроном, взял полкило колбасы любительской да бутылку водки. Пришел в номер и надрался, как сапожник. — Мефодий вздохнул. — Ты не устал слушать?» — «Что ты, Нилыч, продолжай, говори, пока говорится. Человечья жизнь, как свечка, — горишь пока можешь».
«Так вот, — продолжал Мефодий, — вернулись мы восвояси. Солдаты демобилизовались. Офицерам натрепал, что смог сочинить. Впервой говорил и знал, что лгу. Как шкодник чувствовал себя.
Через некоторое время вдруг вызывают меня в Главное Политическое Управление в Москву. Принял сам. Раскланялся, как на дипломатическом приёме. Вроде как и не армия, и не полковник предстал перед генералом, своим непосредственным начальником. Осведомился о здоровье, о службе. Вижу — перед ним моё личное дело лежит. Этикет уставной соблюдает. Проявляет заботу о подчинённом. А потом — «Знаете, Мефодий Нилович, — как-то по-домашнему, — нужны вы нам очень с вашим неоценимым опытом, кристальной партийной принципиальностью и честностью на одном важном и щепетильном участке работы. Есть у Министерства Обороны сеть оздоровительно-профилактических учреждений в районах всесоюзных курортов. К сожалению, некоторые ответственные работники, которым поручена эксплуатация этих учреждений, мягко говоря, злоупотребляют служебным положением. И вот нам нужен там твёрдый, принципиальный человек. Такой, как вы. Мы предлагаем вам место замполита такого территориального управления. Либо на Кавказском побережье, либо в Крыму. По вашему выбору. Должность полковничья. Глядишь — там и до пенсии дослужите. Очень прошу вас подумать. Я не стану вас торопить с ответом. Недельку на раздумье хватит? Хорошо вас устроили в гостинице?» — «Хорошо», — говорю. — «Вот и прекрасно. С надеждой жду вашего положительного ответа. До свидания, Мефодий Нилович».
Тут я старый дурак и попался на живца! Как начальнику откажешь в такой просьбе? Позже уже сообразил, что дело-то это проистекает из Казахского ЦК. Результат моего визита. Вот и решили меня приобщить к благам. Купить на тюре с квасом. И купился я. Согласился. В январе 56-го уже принял дела. Вот так я и оказался здесь, в Ялте. Ольга рада. Сплошной курорт. Да и детям хорошо. Дела-то у меня — объехал санатории минобороны и флота, «прошерстил» персонал, составил и проверил планы политзанятий, сижу, разбираю жалобы и личные дела служащих и отдыхающих военнослужащих — в основном, кто, как, где кобелил. Катаю представления по месту службы.
Но поскучнел я после того визита казахского. Вроде как присматриваться стал ко всему повнимательнее. Пытаюсь найти скрытый смысл.
Вот как объявил Никита на ХХ съезде свою речь о культе личности Сталина, так веришь ли, неделю спать не мог! Будто по хребту мне дали оглоблей. И чувствую — правду сказал. Сопоставляю многие факты с собственными впечатлениями от того смутного времени, да никак не возьму в толк — для чего бога-то с пьедестала сшиб? Ведь Никиту тоже знал. Доводилось встречаться на фронте. Как никак член Военного Совета фронта был! И нрав его суровый, не доведи Господь, тоже знал. Не мало людей без нужды послал на смерть. А тут ещё книжка у меня болталась старая, с 39-го года. В честь шестидесятилетия Сталина издана была. Богатая книжка. С фотографиями. Среди славословий всех его соратников был там и хвалебный текст за подписью Хруща. И фото — Никита со Сталиным. И так он преданно снизу заглядывает в лицо Сталину, так ластится, что кажется готов наизнанку вывернуться. А Сталин снисходительно улыбается и сверху на него смотрит. Потом уж догадался. Не желание восстановить справедливость, честное имя избитых людей заботило его. Не собирался он наказывать виновных и устранять условия, которые позволили произойти этой страшной трагедии, превзошедшей по своим масштабам гитлеровские злодеяния и не знавшей себе равных по лицемерию и цинизму. Просто подняться над Сталиным не мог он, так опустил его!
Стали появляться в санаториях удивительные отдыхающие и больные — реабилитированные бывшие командиры и политработники, кому удалось выжить. Со многими приходилось беседовать. Не всяк, правда, был откровенен. Но понял я одно — многие из них попали в положение, какое было у меня в 38-м на Литейном, да ни у кого не было такого алиби, как у меня. Честные люди чувствовали себя голыми посреди площади, оговаривали себя и других, и в лучшем случае, шли в лагеря на десятки лет, а то и к стенке. Тут ещё прочитал воспоминания генерала Горбатова, да и других товарищей. Веришь ли, Алёша, ночами не спал, терзала меня совесть. Ведь я тоже писал на людей представления в НКВД, то есть, попросту доносы!
Те, кто оговаривал своих товарищей, как бы искупили свою вину, так как казнились той же казнью, что и оговоренные. А я? Ведь я же в долгу перед теми несчастными! Как я могу дальше жить? Хотел даже повеситься или утопиться. Потом понял — не то. Скажут — свихнулся старик. И все дела.
В один прекрасный день, как сейчас помню, было это весной 63-го, взял билет на поезд Симферополь — Москва и подался в столицу. С Курского вокзала прямиком направился на площадь Ногина.
Добился на приём к начальнику отдела, который ведал партийными кадрами. «Так, мол, и так, — говорю, — виновен я. Нужно меня судить. Не могу дольше так жить!» — А он — хохочет, аж слеза его прошибла. Странно было видеть, как здоровый мордатый мужик так корчится, как будто что-то запретное подглядываешь. — «Ну, уморил, папаша! Значит хочешь, чтоб тебя осудили всенародно и к тому же показательно?!» — меня как-то передёрнуло от такой фамильярности. Вроде как не в отделе ЦК партии нахожусь, а в мелочной лавочке какого-нибудь нэпмана. Говорю ему — «Вы что же со мной так разговариваете? Что-то не припомню, чтобы я с вами гусей пас! Имейте хоть уважение к моему партийному стажу!» — а он — «Где ты видел, папаша, чтобы выживших из ума уважали? Да понимаешь ли ты, что говоришь? Это же всех, я подчёркиваю, всех нужно судить! Всю партию! За то, что каждый из её членов прямо или косвенно способствовал произволу и беззаконию, сам его культивировал и насаждал! Да эдак можно черт знает куда зайти! Может всем в отставку подать?» — А я настаиваю на своём. Дескать, суд такой может укрепить авторитет партии. — «Хорошо, — говорит, — уж коли вы так настаиваете, оставьте заявление. Мы с товарищами обсудим и дадим вам ответ». — «Когда, спрашиваю, — зайти?» — «А вы поезжайте домой. Мы вам пришлём ответ». — «Нет, — говорю, — сейчас мне нужен ответ. Три дня для рассмотрения вам хватит. Приду через три дня». Подумал начальник немного, а потом — «Ладно, заходите через три дня. Ровно в 14–00. Буду вас ждать. Если, конечно, не передумаете».
Прихожу через три дня. Принял. — «Что, не передумали? Настаиваете на своём?» — «Да», — отвечаю. — «Ну что ж, вот вам напрвление на медицинское освидетельствование. Таков порядок. А потом по заключению медицины, приступим к следствию. Товарищи из Ревизионной комиссии будут выделены. У подъезда через 10 минут вас будет ждать машина. Можете ею воспользоваться. Всё же вы — заслуженный человек. Водитель знает, куда вас доставить. Номер машины МОМ 01–13. До свидания».
Выхожу. Действительно, стоит у подъезда черная чайка с таким номером. Сажусь. — «Товарищ Правдин?» — спрашивает водитель. — «Я». — отвечаю. Поехали. Так я попал в знаменитый подмосковный дурдом, Алёша.
Глава 41
— Боже, как вкусно пахнет! — восторженно сияя бросила с порога Виктория. — Сегодня прямо день чудес! Не успела я войти в учительскую с этой орхидеей, как сразу собралась толпа. Охают, ахают, восхищаются изяществом линий, цветом. Что за цветок удивительный, да где взяла интересуются. Учительница биологии, язва, аж позеленела, буграми вся пошла. Мычит, никак не определит, что за цветок, хоть и подрабатывает экскурсоводом в Никитском ботаническом саду. — «Как же вы, Наталья Васильевна, не знаете, что за растение, — ехидничает директрисса, — Верно нам придётся на следующей аттестации рассмотреть вопрос о вашем служебном соответствии», — говорит в отместку за её «подкопы» под неё. А Наталья — «Это новый вид, только первый год высажен в Никитском в оранжерее. Не для обозрения». — И ляпает на латыни какую-то околесицу. Нашлась. Благо, никто ни бельмеса, но умно качают головами. — «А где вы его взяли, Виктория Михайловна?» — спрашивает Наталья. — «Подарили», — отвечаю. — «Уж не Виталий Петрович?» — с завистью спрашивает. А я так интригующе — «Может быть…» Поставила в стаканчик и на урок. Настроение радостное, приподнятое. Забыла уж, когда так шла на урок. Ну, Алексей Матвеевич, ответы я сегодня слышала — не стыдно было бы перед любой комиссией. Даже, простите, балбес Мухоедов так ответил Бином Ньютона, что я глаза открыла от удивления. Прямо профессорский ответ! А в 9-м «Б» Аллочка Веселкова, у которой на уме только Клуб для моряков, такое оригинальное решение тригонометрического уравнения показала, что я её прямо при всех расцеловала! Чудеса какие-то! Всем пятёрки поставила!
Вот посмотрите, Алексей Матвеевич, какой чудесный цветок стал! Ещё лучше, чем днём. Вы, как сказочный добрый волшебник. От вас даже пахнет добрым беспечным детством. Как хорошо! — и поставила вазочку с орхидеей на подоконник. — Ну что, мужчины, судя по аппетитному запаху из кухни, вы готовы составить мне компанию за ужином.
— Да, Виктория Мефодиевна, сейчас мы покормим Мефодия Ниловича и сами отведаем экзотическое цейлонское блюдо из обыкновенного цыплёнка! К столу!
Утром Мефодий чувствовал себя хорошо, глаза его блестели, щёки румянились. Неискушеный человек посчитал бы, что дело пошло на поправку. Но Алексей знал, что могучий организм бывшего большевика-ветерана, собрал свои последние резервы и бросил в бой, чтобы исчерпав их до конца, перейти в новое материальное состояние…
— Садись, Алёшенька, должен я тебе закончить свою исповедь, как я превратился в «отщепенца», отступника, ренегата, ну, кто там я ещё? Что сочинили бы эти прохвосты-писаки?
— Думаю, сочинили бы то, что им заказали. А заказчики, пожалуй, сделали бы вид, что ничего не случилось. Не было старого большевика Правдина Мефодия Ниловича. Как не было многих, чьи кости разбросаны по полям и лесам необъятной нашей родины. Не прославили их имена, как Якира и Уборевича, кирова и Орджоникидзе, а потому не будут о них писать книг. И получили их родственники, если им удалось выжить, скромную бумажонку с сообщением о реабилитации… Черт, какой-то термин применили… Мне всё кажется, что вся страна получила такую справку. Как после первого инфаркта. Все знают, что обречены, но не знают, когда будет второй. А потому спешат хватать жизнь повыше коленок, как шлюху в случайном борделе, у кого есть хоть какая возможность. Прямо пир во время чумы! Но ты не волнуйся. О тебе в этом городе будут помнить долго. Это я тебе обещаю.
Видишь ли, Мефодий, каждый человек хочет, чтобы о нём хоть какая-нибудь память осталась на земле. Именно о нём, лично! Наш далёкий предок, который нацарапал своё имя на колонне Софиевского собора в Киеве, также, как и Коля из Кургана, который наляпал голубой краской на скале над дорогой в Севастополь своё имя, надеялись увековечить себя. Сказать потомкам, что вот был до вас здесь Микита или Коля. Совершенно конкретные люди. Загадка бытия. Может быть это желание заставило наших далёких предков творить, в общем, двигаться по тропе цивилизации….
— Дотворились! Ракеты и атомные заряды на свою голову выдумали! Прославиться захотели? Ведь не перед кем будет славиться! Кто кому будет доказывать свою правоту? Понял я это, да слишком поздно. Сложно это очень. Знаний не хватало. А тем, кто стоял у истоков, нужно было бы это предвидеть. Всё же университеты кончали. Некоторые. Плохо человека знали. Очень плохо. Увлекались экономикой. А экономика ведь от человека. И в партии тож. Увлеклись дисциплиной… Дисциплина, непререкаемость хороша в бою. Да что мне тебе объяснять, сам знаешь. А перед боем можно спорить. Нужно даже, а не давить своих оппонентов. Вот и породили урода. Поздно, поздно понял. И представь, понял-то я это там, в психдиспансере…
Так на чём я остановился? Ах, да. Привёз, значит, меня водитель в диспансер. Подаю направление. Принимает сам главврач. Осмотрел, ощупал меня. — «Хороший у вас организм, — говорит, — Что же вас беспокоит? С чем обратились в ЦК?» — Рассказываю ему во всех подробностях о своих сомнениях и переживаниях. — «Понятно, — говорит, — Возбуждены? Ночами не спите?» — «Да», — отвечаю. А он — «Понятно, понятно. Не могу я вам разрешить в таком состоянии участвовать в следствии и суде. Слишком возбуждена ваша нервная система. Я бы вам посоветовал несколько повременить. Немного успокоиться, подлечиться, собраться с мыслями. Мы вам поможем. Это наш долг». — «Позвольте, — говорю, — да ведь я всю жизнь только тем и занимался, что возбуждал у людей нервную систему. Разве спокойный, невозбуждённый человек станет раздетый-разутый в грязь и холод класть даром железную дорогу с помощью ручных инструментов, как это делал Николай Островский? Или идти на таран? Ложиться на амбразуру дота? Прыгать под танк с гранатой в руке?» — «То — другое дело, — отвечает, — это экстремальные условия, временное перевозбуждение, из которого нормальный человек легко выходит. Когда человек длительное время не может выйти из такого состояния, нужно ему помочь. В этом и состоит наша задача. Я уверен, что вами двигали благородные порывы, когда вы принимали решение посетить ЦК. Но, мне кажется, успокоившись, вы пересмотрите свои намерения». — «Вы хотите сказать, что вся работа партии по пропаганде героизма в труде и в бою не что иное, как поддержание в массах состояния перевозбуждения, наркоза, что ли? А я при этом ненормальный, сумасшедший? Что-то не вижу логики, доктор». — «Гм-м… да, видите ли, вот вы говорите «ненормальный»… Понятие нормальности относительно. Нормой поведения человека в данном конкретном обществе, в данной конкретной исторической, экономической, общественной обстановке принимается поведение и образ мыслей абсолютного большинства, массы. Даже, если это массовый психоз.
Всегда, во все времена, во всех обстоятельствах, естественно, были индивидуумы, своим поведением и образом мышления отличающиеся от всех остальных. Их нервная система была либо заторможена по каким-либо причинам и регрессировала, либо наоборот, стимулирована, и такие индивидуумы либо превращались в скотов, либо видели, чувствовали острее, ярче, вобщем, имели своё видение мира и его понимание. Науке пока не известно, что вызывает такие аномалии. Во всяком случае, такое понимание мира свойственно учёным, художникам. И если они своими научными и художественными концепциями не мешают мирному, устоявшемуся существованию общества, в котором они живут, то на них смотрят, как на чудаков. Как только они пытаются своими открытиями вызвать общественный резонанс, нарушить состояние равновесия общества, они неизбежно квалифицируются как сумасшедшие, ненормальные. Потому что общество ещё не созрело для восприятия их идей или художественных взглядов и форм их выражения. Вы меня понимаете?» — спрашивает. — «Пока понятно». - отвечаю. — «Как по-вашему, нормальным человеком был Джордано Бруно?» — «Конечно!» — отвечаю. — «Да, с точки зрения нынешнего образованного человека. Но с точки зрения даже широко образованного человека того времени, не обладающего определённой фантазией, он был явно ненормальным. Хотя бы потому, что мыслил нестандартно и, тем более, что пришел к совершенно неприемлимым для того времени выводам. А его настойчивость привела его на костёр. Так что согласитесь, вам придётся остаться у нас на некоторое время. У нас хорошо. Приличное общество. Сами убедитесь. Вам не будет скучно. Небольшой курс лечения и, я думаю, вы избавитесь от навязчивой идеи показательного процесса. Вам нужен покой, покой и ещё раз покой».
Мне как-то стало всё равно. Я понял, что бессилен как-либо бороться с этой страшной машиной, которую сам создавал. Естественной реакцией была самозащита. Я почувствовал себя, как тогда, в 38-м, у следователя на Литейном. Только понял я, что на этот раз никакое алиби, никакие доводы мне не помогут. Я ушел в глухую защиту. Так я очутился в палате N 8.
В палате было восемь коек. Когда меня туда привели, на месте были только двое больных, которые сидя за столом, играли в шахматы. Меня это обстоятельство сразу успокоило. Они мельком посмотрели в мою сторону и продолжали играть. Санитар, сопровождавший меня, уважительно поздоровался с ними. Один из них был в годах, худощавый, чисто выбрит. Даже, можно сказать, ухоженый. Второй — молодой, лет тридцати.
Я осторожно присел на указанную мне койку. Шахматисты быстро окончили партию. Проиграл молодой. Но воспринял свой проигрыш спокойно, заметив, что если бы он поставил коня в другое место, катастрофы бы не случилось. И ничья была бы обеспечена. Старший согласился.
Потом они внимательно стали рассматривать меня. Старший спросил, по какому поводу я очутился здесь. Не знаю почему, может подействовала на меня больничная обстановка, где люди, прежде чем представиться друг другу, представляют свои хворобы, но я тут же выложил ему все свои неприятности. Он с ещё большим интересом стал рассматривать меня. — «Наверняка он поставил вам диагноз — комплекс вины., это по-простонародному, а я бы, пожалуй, квалифицировал ваши затруднения, как комплекс добросовестности. Людям с этой «болезнью» труднее всего жить в нашем социалистическом обществе. Не горюйте. С вашими «анализами», то бишь, заслугами, месяца через три вас выпустят на волю. Уйдёте на почётную персональную пенсию старого большевика и будете консультировать фильмы на исторические темы — как стояла мебель в комитете ВРК, какое пэнснэ носил Троцкий и тот ли френч на Подвойском.
Я вижу вы несколько смущены. Не волнуйтесь. В Этой палате люди спокойные. Никто вас не обидит. Вот этот молодой человек — Пётр Степанович Стоковский, специалист по радиоэлектронике. Работник одного из московских приборостроительных заводов. Точнее, старший инженер КБ, оклад 130 руб. плюс 40 % прогрессивки. Женат. Хотя собирается развестись.
Я — экономист по профессии. Старший научный сотрудник по отделению экономических проблем стран социализма в одном из институтов общественных наук при ЦК КПСС. Вернее, был им. Теперь уже уволили. Консультирую Главного бухгалтера больницы. Меня зовут Рэм Владимирович Лопатин. Рэм — это значит революция, электрификация, мир, то есть, по ленинской формуле — даёшь всемирный коммунизм. Правда, Ника, «крупнейший экономист современности», — с иронией заметил Рэм, — расширил формулу светлого будущего, добавив ещё химизацию. Думаю, это не последняя поправка. Извините, я вас не шокирую своими высказываниями?» — Хоть я уже был не тот, каким ты меня помнишь по войне, но всё же я решил не раздражать этого Рэма. Мало ли, все говорят, что нормальные. А вдруг моё раздражение ему повредит. — «Нет, — говорю, — Я вас слушаю». — «Видите ли, — продолжает Рэм, — мои родители старые революционеры эсдэки-большевики родили меня сразу после революции, как только вернулись с каторги. Отец умер в 23-м, а мать в 35-м году. Я получил экономическое образование в Московском университете. Как раз окончил МГУ перед началом войны. Поскольку я был распределен в распоряжение ЦК, то и был сразу же «забронирован», и военные действия для меня ограничились бомбёжками Москвы.
Всю свою жизнь я занимался изучением, так называемых, экономических проблем социализма. Да-да! Не улыбайтесь! То, что сформулировал Сталин в брошюре «Экономические проблемы социализма в СССР», мягко говоря, бред сивой кобылы. Ничего общего с наукой не имеет. Правда, после опубликования этой брошюры с нашим сектором приключился конфуз. Маститые мужи с серьёзными лицами, облачённые научными титлами, топтали нас ногами и попрекали хлебом, который мы едим. Между прочим, к этому хлебу был неплохой приварок, должен вам сказать.
На наше счастье вождь вскорости скончался. И нас оставили в покое, а потом и «реабилитировали».
Новый калиф поручил нам продолжить нашу работу. Материала у меня к тому времени было достаточно. Я его обработал и пришел к весьма неутешительному выводу. Принципы планирования и структура нашей экономики неизбежно в будущем приводили к хаосу, и, в конечном счете, к глубокому экономическому кризису. Мне ли вам объяснять, что это значит! Но как скоро? Изучив тенденции развития мировой технологии и интерполировав результаты в приложении к нашему хозяйству, я получил — 20–25 лет! Признаюсь, я не поверил! Я многократно проверял свои расчеты и придирался к каждому знаку. Увы, ошибки не было! Написал подробнейший доклад со всеми выкладками и рекомендвциями и представил в соответствующий отдел ЦК.
Надеюсь, дальше вам всё понятно. Сначала мне указали, что от меня ждут вовсе не таких выводов, в то время какЦК и лично Никита Сергеевич собирается нацелить советский народ на последний рывок, обещая через 20 лет наступление коммунизма со всеми его благами. Естественно, я отказался изменить выводы, заметив, что если я их и изменю, то суть дела от этого не изменится. Тогда мне весьма уважаемые околонаучные товарищи из ЦК указали, что нынче мы уже перегнали сША по маслу и выплавке стали, что недалёк тот день, когда Кубань выиграет лидерство у штата Айова, а посему мои выводы не соответствуют требованиям сегодняшнего момента, противоречат учению марксизма-ленинизма, вредны, антинаучны, пессимистичны и демобилизуют массы в борьбе за светлое будущее. Когда я показал, что все их доводы по поводу удивительных успехов Кубани и нашей сталелитейной промышленности просто миф, меня запроторили сюда. И вот я в нашем милом обществе коротаю свои дни. Надеюсь, вы примете участие в наших дискуссиях. Они исключительно способствуют просветлению ума».
Должен тебе сказать, Алёша, этот Рэм произвёл на меня хорошее впечатление. В экономике я не очень разбирался, но когда взвешивал впоследствии его доводы, я не мог ему что-либо возразить. Мужик он, безусловно, знающий, бескорыстный и, я так думаю, если бы о н и научно опрокинули его аргументы, он мужественно принял бы своё поражение. А поскольку ему, как и мне сказали — «Сам дурак», разве ж это дело?
Лопатинский партнёр по игре, Петя Стоковский, был выздоравливающим. С ним приключилась просто анекдотическая беда. Нарочно не придумаешь. Когда мне Рэм Владимирович рассказал его историю, то хоть и было у меня настроение прескверное, я расхохотался. Я подозреваю, он специально рассказал мне петину одиссею, чтобы снять с меня подавленность.
Петя недавно женился. Родственники молодых супругов скинулись и помогли им построить кооперативную квартиру. Однокомнатную. Чего бы ещё по тем временам? Живи — радуйся! Однако, как это принято у нас, в квартире было масса разных недоделок, которые, естественно, устранялись руками новосёлов. Вот и наш Петя накупил книжек по столярному делу, сантехнике и проч. Разобрался в них, — дело нехитрое, всё же инженер, и стал устранять недостатки. На заводе за шкалик спирту ребята из инструментального сделали ему по всем правилам науки отличную циклю из лучшей хромванадиевой стали. И приступил в ближайшую субботу Петя к работе. Циклёвка паркета вручную — дело нелёгкое. Да ещё без навыка. В общем, взмок Петя очень быстро. Ну и, понятно, — разделся до трусов. Ползает это он на коленках, работает, а трусики у него по случаю острого кризиса с трусами в стране прохудились. То ли жена вовремя не заметила, то ли сам не заметил, зато кот заметил. Был у них молодой кот. Понятно, рухнул Петя на пол от боли и неожиданности. Кот со страху забился под ванну. А жена — к телефону. Крутит 03. Приехала «скорая», уложили Петю на носилки и — на выход. По дороге, как потом признался санитар, он живо представил по рассказу петиной жены всю эту вульгарно-трагикомическую картину и расхохотался. Причём так, что уронил носилки, и Петя стукнулся головой о ступени лестницы., отчего повредился немного в уме. Санитару дали два года условно. Да он и не сопротивлялся. Так вот Петя попал в эту палату.
Сначала, — расказывал Рэм Владимирович, — он не мог спокойно видеть котов. Даже на картинке. Потом котов он простил и стал винить во всём жену. Оттого и собирался разводиться. Однако Рэм постоянно ему внушал, что и жена не виновата в кризисе с трусами. «Видишь, — говорил Рэм, — наш главврач не бритый третий день? А отчего? С лезвиями сейчас кризис. А он ими не запасся.
Рядом со мной была койка, у стены, которую занимал бывший профессор университета. Специалист по демографии и социальной психологии. Старый он уже был тогда… Лет шестидесяти. Рэм Владимирович очень его уважал. Говорил, что он — светило советской науки в своей области. Всё свободное время читал иностранные журналы по экономике, статистике и социологии.
Профессор, обрабатывая данные о занятости населения в общественном производстве в нашей стране, пришел к выводу, что чрезмерная занятость женщин на производстве, в том числе, на тяжёлых физических работах, не благо, которое следует пропагандировать как результат эмансипации женщин в социалистическом обществе, а мина замедленного действия. По мнению профессора выходило, что эта «мина» взорвётся в следующем поколении, то есть, лет через двадцать. Последствиями такого взрыва будет резкое сокращение рождаемости, общее снижение производительности и качества труда в отраслях, где более всего используется женский труд. Прежде всего в народном образовании и медицине. И не потому, что женщина неудовлетворительно осваивает профессиональные навыки, а потому, что используется её труд особенно интенсивно на протяжении наиболее активного участка жизни, когда её организм и психология настроены на естественное физиологическое функционирование. Последнее, по мнению профессора, явится одной из главных причин разрушения первичной социальной ячейки — семьи. Проблему же усугубит сквернейшее состояние дел с решением коммунальных вопросов в масштабе страны и резкое увеличение потребностей в современнейших товарах потребления из-за массового переселения в города и увеличения потока информации о современном развитии общества.
Как говорил Рэм Владимирович, профессор оказался ещё большим ослом, чем он сам, так как составил подробнейший обоснованный меморандум и отправил его в ЦК, Совет Министров, госплан и в Президиум Академии Наук. Сам понимаешь, чем это кончилось на фоне подготовки к полёту в космос первой женщины и обнародованной новой программы партии! На всех брандмауэрах висели гигантские панно и плакаты, оповещающие трудящихся, что уже нынешнее поколение будет жить при коммунизме. А тут, выживший из ума старик, предсказывает какой-то крах из-за того, что женщина, видите ли, трудится наравне с мужчиной!
Лопатин говорил, что чуть ли не сам Никита собственноручно начертал на профессорском меморандуме, что такие писания могут выходить только из-под пера сумасшедших или врагов.
Так профессор очутился в палате N 8.
Был в нашей палате ещё один чокнутый. Скульптор. Тихий такой. Всё рисовал. Доктор, правда, регулярно забирал его рисунки, якобы для передачи их в художественный совет. Я подозреваю, что он их коллекционировал.
Этот скульптор был один из тех, которые украшали города и веси нашей страны памятниками и монументами вождей. Говорят, конкурировал с самим Томским. Я-то не разбирался в этом деле, да спасибо Валентину Валентиновичу Измайлову, тоже моему сопалатнику, историку, кое как просветился. О нём я тебе потом тоже расскажу.
Так вот, этот скульптор в один прекрасный день привёз на худсовет в какой-то областной центр модель памятника вождю и основателю. Памятник ему был заказан и получил он под заказ положенный аванс. Сдёргивает скульптор с модели простынку и… взорам членов худсовета предстаёт обнаженная статуя с выкрученными гипертрофированными членами с громадной головой в шишках и желваках, с вывернутыми ноздрями и губами, выпученными безумными глазами, оттопыренными ушами и диким оскалом. Тем не менее, чей портрет долженствовала изображать скульптура, не вызывало никаких сомнений.
Так скульптор попал в нашу палату.
Рисунки же, которые делал по памяти скульптор, были разные варианты памятника. Валентин Валентинович говорил, что скульптор мог бы конкурировать с каким-то известным западным художником. Забыл я его фамилию. Называл он его. И стиль какой-то, в роде, как по-французски называется…
— Сюрреализм. Сальватор Дали.
— Верно, Алёша. Именно так. Чему ты улыбаешься?
— Видел я работы твоего художника.
— Где?
— Подсмотрел. Считай, что подсмотрел. Этот несчастный всю жизнь себя «давил» Делал то, чему противилась его душа художника. В конце концов он так возненавидел того, благодаря которому он должен был лгать даже самому себе, что свихнулся. И все его чувства к этому человеку выплеснулись в его последней работе.
— Алёша, ты повторил почти точь — в — точь то, что сказал Валентин Валентинович.
— Выходит, я тоже ненормальный. И моё место в палате N 8.
— Я, Алёша, в конце концов пришел к выводу, что именно там человек может сказать то, что думает и чувствует, не опасаясь последствий.
Вот, к примеру, Валентин Валентинович. Он работал в Институте Истории партии при ЦК. Специалист по истории права. Думаю, что был он не просто научным сотрудником, коль назначили его в специальную комиссию по реабилитации партийных кадров высшего звена, репрессированных во время культа личности. Как настоящий учёный, он интересовался не столько конкретными делами, сколько причинами, позволившими появиться таким делам. И вот к какому выводу он пришел. Всё, чему мы стали с тобой свидетелями, произошло из-за перерождения псевдодемократической боевой организации, сумевшей успешно бороться с другими политическими партиями за власть в самую обыкновенную организацию абсолютистского толка со сложной системой иерархии типа мафии. Правда, власть и возможности, которыми стали обладать те, кто очутился на верхушке пирамиды руководства партией, практически обладают абсолютной властью и никому не подконтрольны. Они осуществляют полный контроль над госаппаратом и экономикой, духовной жизнью и средствами массовой информации. Отсутствие какой-либо оппозиции, инакомыслия и привели к катострофе.
Валентин Валентинович написал памятную записку лично Никите, в которой предлагал перво наперво вернуть власть институту советов депутатов, уничтожить монополию на средства массовой информации, оставив ограниченный государственный контроль за их деятельностью. В общем, позволить гражданам реально пользоваться правами, оговоренными нашей Конституцией.
Так попал Валентин Валентинович в диспансер. Однако он был очень спокоен. Считал, что прав, но просто ни власть, ни общество ещё не созрели для того, чтобы осознать положение вещей. Ведь властители наверху могут стать точно такими же жертвами, как и их товарищи в самом низу. Постепенное осознание массами лицемерия и фарисейства всей системы приведёт неизбежно к глубокой апатии, депрессии и эррозии всего общества, государственной и партийной машины.
Понимаешь, Алёша, окончательно убедился я в правоте этих людей не потому, что до конца разобрался в их аргументах, хотя объясняли они всё в очень доступной форме. Я не считал себя вправе оценить их по достоинству, потому что не являюсь специалистом. Знания, что получил на высших курсах армейских политработников и в вечернем университете марксизма-ленинизма, сводились к безапеляционному толкованию трудов классиков так, как этого требовала программа. Упаси Бог отступить от утверждённой наверху трактовки!
Самым главным аргументом был факт, что эти люди, впрочем, также, как и я, очутились в палате N 8. Они, безусловно, были людьми глубоко знающими своё дело, искренними, и хотели только, чтобы их публично выслушали и, если они не правы, публично же им аргументированно возразили. Так я окончательно прозрел.
После того, как я отдал делу всю свою жизнь, и, испив, наконец, чашу познания, должна была бы наступить депрессия, псих. Я подозреваю, что доктор на это и рассчитывал. А я будто бы заново родился. Как будто сбросил с себя тяжкий груз. Стало легко, как после хорошей бани. Стал глядеть на всё другими глазами. Перебрал всю свою жизнь и понял, что есьмь великий грешник, на совести которого жизни людские, хоть и не со злым умыслом принесенные в жертву Великому Страху во имя самого Великого Мифа в истории человечества.
Когда вернулся домой, всё надеялся в глубине души, что можно ещё что-то исправить. Особо, когда Никиту сняли с работы. Но потом убедился, что прав был Валентин Валентинович — нет и не может быть там честный человек. А если и появится, то раздавит его эта машина.
В 73-м отправил в ЦК, лично Генсеку свой партийный билет с письменным заявлением о том, что выхожу из партии. Отказался от всех благ старого большевика. Колька мой всё подначивал меня, что я де всю жизнь гнал шайбу не в те ворота, сукин сын. Где ему понять, что это для меня значило? Видишь ли, лишил паскудника возможности перейти на работу в Совавтотранс, чтобы ездить на международных линиях.
Мне всё кажется, что он и такие, как он, ничтоже сумняшеся разносят в щепки всю страну. Тянут по своим норам, отдают все богатства страны в сыром виде за рубеж, потому что разучились и не хотят вспоминать, как нужно работат. Потому что я и такие, как я, развратили их дурными посулами, сказав — всё ваше прежде, чем они дозрели, чтобы понять, осознать себя ответственными за это «наше». Очерствели, разучились сочувствовать. Разве смогут понять они несчастного Петра Васильевича, моего сопалатника, который попав под горячую руку Никите так воспринял его пьяную шутку, что свихнулся?
— Что за Пётр Васильевич?
— А-а… Ответственный был за свиноводство в минсельхозе.
Сказывали, что на довольно людном собрании, будучи, мягко говоря, «на взводе», Никита, не стесняясь присутствия женщин, пообещал Петру Васильевичу оторвать яйца за промахи в деле снижения себестоимости килограмма мяса при откорме свиней, и отправить самого на откорм к Ярославу Чижу. А Пётр Васильевич, человек прямолинейный, каким и я был в молодости, серьёзно воспринял высочайшую шутку. Стал собирать кирпичи по соседним стройкам. Собирался стоить себе каменный дом, как Наф-Наф в детской сказке о трёх поросятах. Отзывался только на эту кличку. Особо ночью боялся. Иногда просыпался и плакал, как ребёнок — просил не отдавать его Ярославу Чижу.
Вот видишь, Алёша, прошла моя жизнь. Да что там моя Жизнь! Считай, промелькнула жизнь двух поколений. Сделались ли люди лучше? Что они приобрели и что потеряли? На поверку вышло — вот доживаю последние часы, брошенный детьми, не понятый ими, в старой татарской сакле, в далеке от родной деревни. Я не сетую. Ведь я сам сослал своих братьев и отца на север. Погибли они там в голодном 33-м году. Все. Но делал я это, одержимый великой целью. И то, что я говорил людям — в то верил сам и готов был сам отдать свою жизнь за идею. Сейчас не то. Смотрю, слушаю. Играют в игру. Не верят в то, что говорят и пишут. Да и говорят-то не сами, а то, что кто-то напишет. И им не верят… Ложь и фарисейство… Стоило ли за это отдавать свою жизнь, здоровье, имение? Ответь мне, Алёша…
— Стоило, Мефодий. Один мой старый знакомый, учёный человек, говорил, что сие есть результат грандиозного эксперимента, отрицательный, правда, но результат. А значит человечество должно сделать вывод, что в будущее нужно идти другим путём.
— Дорого нам обошелся этот эксперимент…
— Что ж, Мефодий, исторический опыт всегда стоил человечеству большой крови. Иначе и быть не может. Забудут люди приобретенный опыт, доставшийся легко. А так — помнить будут века. Даже тысячелетия. Если выживут, конечно.
— А что, Алёшенька, и такое может быть?
— Всё может быть. Сам же говорил — несозревшее вино выплеснулось наверх. А это — самое страшное. Разве ребёнок с умыслом поджигает свой дом? Вот ты спрашивал — сделались ли люди лучше. Нет, не сделались. Даже хуже стали. Они потеряли моральную опору, которую им давала религия, получив взамен шуршание лозунгов, в которые они перестали верить. Мы истребили лучшую часть нации, которая умела и знала, опасаясь её памяти, порвали корни, которыми связаны были со своим прошлым. Лишь ничтожная часть рабочих и крестьян, получивших университетские знания, стали подлинными интеллигентами. Остальные так и остались рабочими и крестьянами. И далеко не лучшие из них пёрли вверх к власти, чтобы упиться её сладостью и править в худших традициях русского абсолютизма. Щукари, не имеющие корней, правят от лица рабочего класса, хотя их в действительности никто на это не уполномочил. Уговорили рабочий класс, что, де — гегемон. Что всё, созданное человечеством — его дело. Не хватило ума понять — всё, что делалось и делается руками рабочего и крестьянина, непосредственного исполнителя — есть плод работы серого вещества, заключенного в черепной коробке, интеллекта. В человеческом обществе интегрированы разум — генератор идей и сила непосредственного исполнителя идеи, замысла, проекта, и разделить их, а тем паче, противопоставить друг другу — противоестественно, преступно. Кто же в политических целях эксплуатирует противоречия между, так называемым, трудом и капиталом, работодателем и работником, считая их антогонистическими классами — не более, чем политический спекулянт. Ведь на этих противоречиях оттачиваются их взаимные отношения. Они необходимы для совершенствования и развития общества. Не будь их, человечество погрузилось бы в первобытное болото. Кто стал бы строить и совершенствовать производство, если бы все были довольны своим бытием? Царил бы мир и благодать в человеческом обществе? Нет. Не для того природа-мать выпестовала человека. Его задача — нести во Вселенную жизнь и разум. А потому ему необходимо совершенствоваться, развиваться. В наш век нужно осознать извечное единство разума и силы, найти разумный компромисс и идти по этому пути. Альтернативы нет. Война и революция сейчас, как понимают ее твои бывшие товарищи по партии, чревата гибелью человечества. Ведь с той стороны тоже далеко не все политики достаточно рассудительны. А пример нашей родины показал всем, что не этим путём нужно идти человечеству. И пользу из опыта, так называемого, советского народа, извлекут обе стороны.
Благодарное человечество века спустя поставит грандиозный памятник россиянам — всем народам, живущим сейчас в Союзе и принявшим участие в этом эксперименте. Как искупителю, как Христу, будут наши потомки плоклоняться памяти наших поколений..
Потому объективно всё, что ты сделал за свою жизнь, послужит вкладом в опыт человечества на его пути в будущее. Я верю в это.
— Ты хочешь сказать, что наш народ принял мученический венец во имя будущего человечества?
— Если ты имеешь в виду все народы нашей страны, то да. И в этом тоже есть свой смысл. И в территории, и в несметных богатствах, и в людских и материальных ресурсах — во всём. В будущем наши потомки не смогут оправдать неудачу эксперимента характером народа, неудачной географией, отсутствием материальных ресурсов.
— Спасибо тебе, Алёша… — слабеющим голосом произнёс Мефодий, — никакой поп лучше тебя не отпустил бы мне мои грехи… Будь счастлив. Я рад, что в последнюю мою минуту возле меня ты… Ты вновь протянул мне руку… Как тогда… В 41-м… Ты человек… будущего…
Глаза его закрылись. Старый ветеран погрузился в вечный сон. Румянец медленно покидал его лицо, приобретающее спокойное умиротворённое выражение.
Глава 42
С утра море и горы были подёрнуты лёгкой туманной пеленой, остужающей ещё горячие сентябрьские солнечные лучи. В сакле пахло терпким запахом лавра.
Мефодий лежал на столе, облачёный в старый армейский китель без погон. Руки его по христианскому обычаю были сложены на груди.
Виктория тихо плакала, стоя лицом к окну. Николай шушукался с супругой в кухне в ожидании начала церемонии.
Все заботы по устройству и организации похорон взял на себя Алексей, и им оставалось только ждать.
Ровно в 10 утра четыре молодца, одетые в форму красноармейцев 20-х годов, внесли гроб. Молодцы бережно уложили тело Мефодия Правдина в алый бархат роскошного ящика красного дерева, инкрустированного перламутром и черным деревом. По бокам гроба были устроены четыре медные ручки в стиле ретро — по две у изголовья и в ногах. Сверху тело укрыли наискось от левого плеча к поясу атласным покрывалом, расчерченным крупными клетками-полями, как на шахматной доске, только вместо белых клеток здесь были алые. На поле каждой клетки гладью был вышит двуглавый императорский орёл. Причем, левая его голова повернулась к правой и терзала клювом её шею. Правая же лапа орла вместо скипетра сжимала серп, и острым концом его порола грудь под левой головой. Левая лапа в судороге, вытянув хищные когти, разжалась. Ниже орлиного хвоста в стороны распадались пучки колосьев, перевитых лентой, из объятий которых вывалился голубой глобус, устремившийся к желтому солнцу. Тут же стремительно падал молот. Над обеими орлиными головами сияла пятиконечная звезда. Всё, кроме глобуса и солнца, было вышито на черных полях красным, на красных — черным.
Крышка гроба, прислонённая к стене, была истинным произведением искусства. Верх её был из красного полированного дерева. Покатые бока обрамляли медные листы, на которых были отчеканены барельефы картин из жизни усопшего.
Красноармейцы стали по бокам гроба в почётный караул.
Алексей вошел в саклю, тихо поздоровался и направился к изголовью гроба. Постояв секунду, он наклонился и приложился губами ко лбу покойного. Его примеру последовали Виктория и притихшие супруги Правдины младшие.
Алексей кивнул головой и красноармейцы, взявшись за медные ручки, осторожно вынесли гроб из сакли. Во дворе они поставили гроб на плечи и направились через переулок вниз к улице, по которой мог проехать современный транспорт. Следом за ними ещё четверо красноармейцев несли крышку гроба.
Скрытый за поворотами переулков оркестр из десятков труб рыдал мелодиями Шопена и Бетховена. Весь путь устилали тысячи махровых белых и алых гвоздик. Жители окрестных лачуг и отдыхающие толпились у каменных стен, выглядывали из-за дувалов и окон, оставляя узкий проход для процессии. У выхода из переулка на проезжей части улицы гроб с телом Мефодия Правдина ожидала старая трёхдюймовая гаубица образца 1906/1926 годов, которую тянула упряжка в три уноса вороных лошадей. Впереди упряжки верхом на вороном же коне, переминавшимся с ноги на ногу, сидел фейерверкер.
Как только процессия показалась в устье переулка, оркестр, расположенный за орудием, ещё торжественней и громче повёл мелодию Шопена. Фейерверкер обнажил палаш и отдал честь, лошади пали на колени передних ног и опустили головы, увенчанные белыми султанами, к земле.
Красноармейцы осторожно установили гроб на лафет гаубицы.
В этот день город ожидал очередной этап международной многодневной велогонки мира, а потому движение по центральным улицам было временно перекрыто. Вдоль тротуаров стояли редкие цепи милиционеров. Велосипедистов всё не было. Зато откуда-то сверху из боковых улиц слышны были мощные раскаты траурных мелодий, которые медленно приближались.
Улица стала быстро заполняться народом всё прибывавшим из боковых улиц и переулков, образовав плотную толпу, заполнившую тротуары и даже полосу проезжей части.
Наконец показалась процессия. Впереди два красноармейца несли огромный фотопортрет молодого Мефодия Правдина во весь рост с винтовкой у правой ноги. Его глаза сияли и смотрели вдаль из-под надвинутой на лоб папахи. На солдатской косоворотой гимнастёрке слева приколот красный бант, а под ним бляха-знак красногвардейца. На красных подушечках за портретом несли ордена и медали Мефодия Правдина, затем красноармейцы несли крышку гроба, на которой лежала старая солдатская папаха.
Фейерверкер, задавая шаг всей шестёрке лошадей, ехал впереди уносов. У его правого плеча тускло поблескивал обнаженый клинок палаша. Ездовой восседал на зарядном ящике прямо с высоко поднятой головой, и его вытянутые руки торжественно, как шлейф королевы, держали подобранные вожжи.
Окованные железными шинами колёса гаубицы, тихо попискивали раздавленными об асфальт песчинками.
За орудием в скорбном молчании шли дети покойного и соседи пенсионного возраста.
Кортеж замыкал сводный оркестр симферопольского гарнизона и комендантский взвод карабинеров.
Никаких венков не было, но очевидцы рассказывали, что за кортежем весь путь был устлан сплошным ковром из алых и белых гвоздик.
Трудящиеся города Ялты и её гости были дисциплинированными гражданами, а потому не наряженные парткомами предприятий и учреждений для участия в похоронах, ограничились лишь созерцанием странной неурочной похоронной процессии.
В городском комитете партии произошла небольшая паника, так как никто не мог объяснить секретарю — кого и по какому праву хоронят с такими воинскими почестями. Все попытки связаться с обкомом не увенчались успехом. Отказали даже спецканалы связи. Никто из отцов города не решался взять на себя инициативу прекратить это безобразие, срывающее важное спортивное мероприятие, или принять участие в похоронах неизвестного.
Тем временем кортеж повернул на севастопольское шоссе, и у одного из придорожных холмов в районе Ливадии остановился. Похоронная процессия поднялась вверх, где была уже готова могила.
— Граждане, — обратился Алексей к немногочисленным любопытным, собравшимся у могилы, — сегодня мы прощаемся с одним из последних участников революции — Мефодием Ниловичем Правдиным. Он был рабочим, солдатом, красногвардейцем, комиссаром, хотя и происходил из крепкой российской крестьянской семьи, каковые в течение столетий были опорой и надеждой Российского государства. Но более всего он был наивным романтиком, правдолюбом, одним из последних российских донкихотов. Он прошел тяжкий путь сквозь все невзгоды вместе со всей страной. Страдал сам и заставлял страдать других во имя романтической мечты. Его жизненный путь — путь познания, доставшегося ему дорогой ценой. Мефодий Правдин нашел в себе мужество смотреть правде в глаза, не прельститься посулами и комфортным бытом, понять и назвать вещи своими именами. Не всегда зло, каким он его понимал, против которого боролся всю жизнь, оказывалось злом в понятии других людей, даже близких ему самому. В этом была его трагедия.
Покойный к его чести оказался сильным человеком. Осознав свои заблуждения и осудив себя, он сумел победить самого себя. Он был достоин называться человеком. Если потомки сумеют понять его, они простят его. И это будет ему памятником…
Прощай, Гражданин Правдин…
Да будет тебе земля пухом. Аминь…
Под звуки траурной мелодии гроб бережно опустили в могилу. Сухо щёлкнули три залпа комендантского взвода. Над могилой на невысоком холмике, засыпанном алыми розами, установили камень серого гранита, на котором крупными золотыми литерами значилось:
ЧЕЛОВЕК, ПОБЕДИВШИЙ САМОГО СЕБЯ.
ПРАВДИН МЕФОДИЙ НИЛОВИЧ
— 1983
ОН ВЕРИЛ БЕЗ ВСЯКИХ ОСНОВАНИЙ,
НО СТАЛ СОМНЕВАТЬСЯ, ИМЕЯ ОСНОВАНИЯ.
Никто из присутствующих не заметил, как исчезла гаубица, многотрубный оркестр с комендантским взводом и молодцы-красноармейцы 20-х годов. Может быть их совсем не было? Но дымящиеся конские «яблоки» свежими пирамидками усеявшие накатаный асфальт, были вполне реальными.
У обочины дороги стояла сизая «Волга» с шомполом-антенной радиотелефона на крыше. В неё-то и усадил Алексей Матвеевич погрустневших наследников Мефодия Правдина и развёз их по домам.
Виктория немного поплакала на плече у Алексея и, получив обещание, что тот будет наведываться в Ялту при случае, отпустила загадочного статистика.
На этом можно бы поставить точку, но любознательный читатель вправе задать вопрос: «Позвольте, а что же стало с остальными героями?». А потому Автор позволил себе закончить повествование следующим