— Да ну! — закричал Госто. — Это уж слишком. Вы только посмотрите.

Посмотреть мы должны были на Панкани. Он пришел в новом тренировочном костюме, который теперь осторожно стягивал с себя.

— И буквы золотом тиснуты: «Ф. Б.». Ну, значит, все правда, раз уж тебе форму выдали. Видно, на самом деле возьмешь как-нибудь, да и смоешься от нас.

— Уйду, уйду, можешь не волноваться. Месяца через два знаешь сколько вам придется за билет отвалить, если захотите хоть издали на меня посмотреть, в бинокль. Вам, голодранцам, только и сидеть в последнем ряду.

— Через два месяца, говоришь?

— Раньше, чем через два!

— Да брось ты! — подначил Бове. — Через два месяца ты с нами, бедняжками, по-прежнему формовать будешь. Через два месяца и через десять лет. Давай поспорим?

— Это он от зависти, — вмешался Госто.

— Что ты сказал? Или, по-твоему, не так? Я же сказал: хочешь на спор? Ну, на ползарплаты. Или спорим, или заткнись!

— Да завидует он. Ему, отребью нищему, потеть, вкалывать, формы трамбовать, а Панкани на Ривьере развлекаться.

— С блондиночками в Гранд-отель Сплендид Мажестик Констеллей-шен на террасе, в теньке под деревьями. Гарсон, виски со льдом!

— Да его любой негр уделает… Бове, согласен на двести?

— Я? На этого-то типа? — раздраженно спросил Бове и резко толкнул Панкани. — Да он же на ногах не стоит, видишь? С кем ты драться-то хочешь, окурок!

Панкани шатнулся, но сразу же принял стойку и, пружиня на ногах, двинулся вперед — лоб нахмурен, рот зло перекошен, левая рука постоянно в движении, чтобы запутать Бове. Огромный, застывший, как скирда, Бове попробовал отвесить ему затрещину, но Панкани ловко уклонился, отскочил на шаг в сторону, потом резко развернулся, молниеносно нанес Бове серию ударов и сразу же отступил на два шага назад.

— Давай! — хором подбадривали его. — Дави, он уже готов! Врежь-ка еще пару раз!

Панкани снова пошел вперед, но Бове, сдаваясь, поднял вверх руки. Все вокруг смеялись. Панкани, имитируя бой, был скорее похож на кузнечика, чем на боксера, несмотря на свои исполосованные шрамами брови, драные торчащие уши, приплюснутый нос и мрачный вид, как у видавшего виды спортсмена. Тощий и уродливенький, он был совсем не страшен, так, в половину веса Бове.

— Ну что, Бове, убедился?

— Еще бы. У него страшный правый. Везет ему! Будет жить в свое удовольствие, с работы смоется, рож наших грязных больше не увидит. Посмотри только вон на того страдальца!

В раздевалке было уже битком набито, но никому и в голову не пришло выйти или, по крайней мере, освободить проход перед шкафчиками, так что Гастоне, пришедшему, как всегда, самым последним, пришлось вовсю вертеться, чтобы не испачкать свои новые светлые брюки о спецовки товарищей.

Спецовки — одно только название. Наверное, из презрения к своей профессии некоторые нарочно приходили каждый день грязные и оборванные, в каких-то совсем вылинявших штанах и в нескольких рубашках, надетых одна поверх другой: более чистая вниз, а наружная вся пропитана потом и мелкой серой пылью, покрывавшей все в литейном цехе. Но оказались среди них и франты, носившие вместо обычной мешковины кожаные фартуки, обшитые бахромой, как штаны у ковбоев. Это были здоровенные парни, главная сила литейного: обрубщики, формовщики, разливщики, подручные у транспортера и у печей, считавшие своим долгом в любое время года работать полуголыми в узких штанах и с красным платком на голове. На шее у них висела золотая цепочка с брелоком: рука феи, святой Антоний или серп и молот, — все тоже, конечно, из золота. Брелоку полагалось свободно раскачиваться на волосатой груди, и был он как бы обязательным знаком принадлежности к «благородному обществу». Но и такие тоже обматывали ноги разноцветными тряпками, которые приносили для протирки станков. Зато не зашнуровывали башмаков, чтобы не испортить себе ноги, говорили они, хотя на самом деле лишь держались манеры стучать подошвами и раскачиваться на ходу.

Панкани был одним из них, пусть самым маленьким, но зато самым знаменитым. Он работал со мной на «Сэндслинджер» — большой формовочной машине непрерывного цикла. Работа трудная, а летом просто очень тяжелая, в течение смены каждый час полагался пятиминутный отдых. В перерывах мы садились рядом, докуривали посеревшие от пыли окурки, набросив на плечи пиджак или мешковину, чтобы не простынуть из-за вентиляторов или из-за гулявших по цеху сквозняков. Панкани охотно разговаривал со мной. Я знал, у него есть сестра, помолвленная с одним железнодорожником, такая хорошенькая и ловкая, что ее взяли продавщицей в большой универмаг. Сам Панкани похож на мать, держит овчарку по кличке Бук, большую и сильную, как в фильме «Зов леса». Об отце он говорил мало и всегда приписывал ему такие достоинства и привычки, что сразу же становилось понятно, что это сплошь выдумка. На самом деле от кого-то я слышал, отец Панкани вскоре после войны бросил жену и маленьких детей и будто бы ушел к какой-то вдове, лет на шестнадцать моложе его. Даже бесхитростная ложь Панкани вызывала во мне симпатию к нему, простодушному парню, единственному из нас, кому не нужно постоянно отгораживаться завесой из жестоких шуток.

Остальные парни его тоже любили. Конечно, они подшучивали над ним, когда он хвастался, что скоро перейдет в профессионалы и будет загребать деньги лопатой, но после работы все болели за него и несладко приходилось тому, кто о нем плохо отзывался. Ведь Панкани был хоть и маленьким, но настоящим «мухачом». Голый, он выглядел на ринге как любой другой боксер его веса, и мало кто из них умел драться с такой же смелостью и мужеством, как он.

Свою смелость он доказал и при других обстоятельствах. Однажды в литейном вот-вот мог произойти взрыв, и Панкани первым бросился к вагранке, не испугался, что его может залить расплавленным чугуном. Или тот случай, когда его обвинили в том, что он бросил грязную тряпку в недавно принятого дежурного по цеху. Панкани не проговорился, даже угроза увольнения его не испугала, хотя Гастоне, настоящий виновник, человек не очень приятный. Панкани упорно твердил управляющему, что сам ничего не видел, а с его места попасть в дежурного просто невозможно. Не протестовал, когда его на три дня отстранили от работы, но потом потребовал с Гастоне потерянный заработок. Вполне справедливо. Ну а так как Гастоне все не решался расстаться с деньгами, то получил от нас взбучку. Панкани был парень что надо! Посмотрели бы вы на него во время уличной демонстрации. Между Панкани и Бове шло что-то вроде соперничества: кто окажется более смелым и безрассудным. Бахвал Бове горланил в одиночку посреди улицы, устраивал потасовки с полицейскими и, если не попадал в каталажку, всегда возвращался с набором шишек. А вот Панкани целым и невредимым проскальзывал среди дубинок, разбрасывал пачки листовок под носом у полицейских агентов и ускользал, юркий и хитрый, как куница. В эти минуты он будто другим человеком становился, начинал кричать, ласковые обычно глаза сужались и блестели, как на ринге.

Он и книги читал. Совсем не дурак был. Если бы не этот заскок из-за бокса, он, наверное, и в партию бы вступил. А так и слышать про то не хотел. Говорил, что в политике мне доверяет, сам человек убежденный, но вот никакой новой обязанности взять на себя не может. Иногда он просил у меня газету. Я понимал, что ему интересно, когда там была какая-нибудь заметка о Советском Союзе, и мне нравилось обсуждать ее с ним.

— Я ничего не говорю, они сейчас очень хорошо начали выступать, особенно в легкой атлетике. Но вот поставь себя на место боксера в Америке. Нет, дело не в деньгах, а в другом, — чувстве удовлетворения, которое он получает от жизни.

— А там, в России, его дают тем, кто работает, рабочим. Тебе не кажется, что это лучше?

Он не очень уверенно соглашался, весь во власти своих мыслей. Но в то же время прямо в восторг приходил, если хоть мельком слышал, как в разговоре вспоминали о Сталинграде. А с каким удовольствием он слушал мои рассказы о Сопротивлении, о крестьянах, у которых были на исходе припасы, а все-таки кое-что присылали нам время от времени, предупреждали, что у них вот-вот будут немцы, к ним на самом деле пришли немцы, эсэсовцы, и сожгли их усадьбу; или о той потасовке с американцами в Вероне, когда они хотели заставить нас снять красные косынки. Он часто просил меня рассказать ему про случай с Джоббе, которого прихватил геморрой как раз тогда, когда фашисты окружили нас на Монте Джово. Когда я вспоминал для него эту историю, мне казалось, все было точно так же, как в то время, когда моему сыну было три года и я, рассказав ему о том, как волк проглотил Красную Шапочку, нарочно останавливался и ждал вопроса: «А где охотник?»

Панкани был совсем как ребенок. Как-то утром он сказал мне:

— Я тут недавно на ворона натолкнулся.

— На ворона? Ну и что?

— Да я знаю, это все бабьи выдумки. Только я до той минуты очень легко бежал, как заведенный, без труда. Сил было хоть отбавляй. Добежал уже до конца Кашине, возвращался по бульвару Реджина и тут вдруг вижу, как поднимается в воздух стайка испуганных воробьев. А над деревьями кружит большая черная птица. Сокол, подумал я. На самом деле, я сразу так и подумал, что все это из-за сокола. Потихоньку продираюсь через кусты, чтобы выследить его, и вот тебе на, вижу эту проклятую птицу. Она взмахивала черными, страшными крыльями, сидя на вершине огромного дуба. Ворон это был!

— Но ты же не поддался колдовству?

— Нет, нет! Вот только потом дышать мне стало тяжело, будто тысячи иголок впились в легкие, нашла вялость, какое-то беспокойство. Да и сейчас мне не по себе.

— Чепуха! Выдумки! Завтра все будет в порядке. Ты, наверное, простыл. В лесу в такую погоду это часто случается.

— Ты так думаешь?

— Ну конечно!

— Да, там висел хоть редкий, да туман, — немного погодя сказал Панкани. — Я весь продрог, когда выбрался оттуда.

Он был еще такой ребенок, что без стыда расплакался прямо посреди цеха, после того как опять поссорился с Гастоне. Ну, стал и я над ним подтрунивать, он тут начал оправдываться:

— Гастоне говорит, будто я не умею работать левой, мне, мол, ее лучше в кармане держать. Пройдоха, ничего не понимает, а треплется.

— Не слушай ты его. Он и над умирающей матерью надсмехаться станет.

— Ну а ты, как ты думаешь, получится у меня?

— А твоя левая? — ответил я, смеясь.

— Хочешь проверить? Точно знаю, что уложу тебя. Я два месяца на тренировке одной только левой работал. Учился перед зеркалом стилю Шугара. Левый у меня резче правого. Давай покажу.

— Все может быть…

— Слушай, Марио, только серьезно, по правде. Ты-то веришь, что у меня получится?

— Господи, конечно, получится, — ответил я, на его расспросы. — Выиграешь и перейдешь в профессионалы. Руку даю на отсечение. Только боюсь, ты потом в вошь превратишься, буржуем станешь, вот что.

— Марио, Марио ты мой, да ты шутишь? Это боксер-то? Ни за что! Посмотри на Рея Шугара Робинсона, он всем королям король. Он деньги в окно выбрасывает. Ему нужна только победа, и все тут! А потом идет гулять со своей крашеной негритянкой из Гарлема, с друзьями неграми. Никакая он не вошь, не буржуй!

Улыбаясь, он вернулся на свое место, а потом стал петь и паясничать, пока из глубины цеха его не окликнул Васко, поинтересовавшийся, хватит ли ему двух часов штрафа, чтобы успокоиться.

Однажды Панкани проиграл очередной бой, правда, только по очкам, но какому-то студенту, к тому же зеленому новичку. Это было первым разочарованием. Но в литейном все сочувствовали — у каждого, мол, бывает свой черный день. Панкани важно было выиграть другой бой, с третьим призером через месяц в зале «Аполло». Это действительно была решающая для него встреча. Почти такой же она была и для нас.

Готовился он серьезно, с какой-то одержимостью. Все свое свободное время проводил в тренировках, а по утрам я часто встречал его бегущим по направлению к заводу. Едва заметив меня, он ускорял бег и, пристроившись за моим велосипедом, предлагал поднажать.

— Ну, попробуй еще, старина! Ведь не сказать, что я уже десять километров пробежал. Видал, какое дыхание? Я с такой скоростью еще сколько угодно могу отмахать, не то что какие-то три раунда у любителей.

На заводе, в обеденный перерыв, он медленно пережевывал кусок жареного мяса или яичницу, захваченные с собой из дома, потому что от супа, который нам приносили из столовой, он бы набрал лишний вес. Вокруг него всегда собирался кружок болельщиков, рассуждавших о прямом по корпусу, боковом, апперкоте или о манере боя Джека Лa Мотта и Шугара Робинсона. Они говорили, что Панкани боксировал в манере Митри, только агрессивней, решительней и быстрее, хотя и не так технично, но техника-то приходит с опытом, международными встречами и с хорошим тренером. Разве можно выработать индивидуальный стиль с таким тренером-клячей, как Пессони? Панкани соглашался, важно нахмурив брови. А потом, перед тем как вернуться в цех, давал короткий показательный бой с кем-нибудь из парней, соглашавшихся выступить в роли груши.

С приближением дня матча росло и наше беспокойство за Панкани. Все ребята переживали даже, когда он чихал, сильно потел или занимался работой, от которой могут отвердеть мышцы. Мы и с бригадиром договорились, что после боя нагоним упущенное, — ведь производительность формовочной машины резко понизилась. Панкани быстро привык к нашему вниманию и у машины появлялся ненадолго, а то и вовсе не работал. Говорил, что духота и вонь в цехе не дают ему дышать, часами торчал в уборной с куском газеты в руках.

Наверное, тогда он слишком много стал позволять себе, но виноваты, конечно, мы, коль у мальчишки вскружилась голова. Для нас это была игра, а он верил в нее всерьез.

Матч, к счастью, пришелся на субботу, день зарплаты, поэтому наших ребят в «Аполло» собралось очень много. Мы заказали сразу целый сектор сидячих мест в первом ряду. Чистое разорение: по три тысячи лир с носа. Было жарко. Мы купили пива, орехов, потом опять пива. Все были возбуждены и веселы, уверенные в нашем товарище. Бове вызывал всех на пари и предлагал ставить три против одного любому, кто сомневался в победе Панкани. Нас быстро заметили, поняли, что мы скорее не любители бокса, а просто друзья Панкани, его товарищи по работе, рабочие с «X». Кто-то рискнул поострить в наш адрес в том смысле, что если нас зовут ударниками или сталинградцами, то, конечно, оттого, что мы красные, но только как раки, — ну, прямое оскорбление. Слыхавши от Панкани, что в боксерских залах часто торчат всякие плюгавенькие фашистики, мы поэтому сразу же дали всем ясно понять: если уж кому захотелось поиздеваться над нами или спокойно поговорить о политике, то место для этого выбрано неподходящее. Ну а мы готовы встретиться с такими и один на один на улице, боксеры они или нет.

Первые два боя нас особенно не интересовали. Они нужны были для того, чтобы подогреть атмосферу в зале. А когда настала очередь Панкани и он направился к рингу, красиво пролез между канатами и пошел вдоль них, приветствуя зрителей поднятыми вверх руками, мы, стоя, неожиданно устроили ему овацию, достойную и чемпиона мира. И такой у нас был порыв, что сперва верхний ярус, а потом и весь зал принялся ритмично аплодировать и скандировать имя Панкани.

Я в боксе не разбираюсь. Раза три или четыре, наверное, ходил на соревнования, чтобы поболеть за Панкани. Но этот бой был какой-то тягостный, самый у него плохой из всех. Что ему взбрело в голову, кто ему насоветовал? Может, он решил, что сможет выиграть нокаутом? Ведь он сразу же, очертя голову, полностью раскрывшись, бросился в атаку, необдуманно и беспорядочно нанося удары. Его противник, кряжистый коротышка, отвечал ему тем же. Они были похожи на двух неотесанных пастухов. Скоро оба перемазались неизвестно кто чьей кровью, все время захватывали друг друга и больше ударов наносили головой, а не перчатками.

Зрители смеялись, орали, требовали назад деньги за билеты и злились на нас, потому что мы, несмотря ни на что, до самого конца болели за Панкани, пока рефери, который почему-то только один и судил бой, отдал ему победу.

Кончилось все тем, что часть зрителей, уродцы килограмм под шестьдесят максимум, полезли на ребят, и некоторым из нас пришлось спешно уйти из «Аполло» с разбитыми губами и шатающимися зубами.

В общем, зря Панкани в понедельник с самого утра начал бахвалиться, да еще с пластырем на брови и с распухшими губами. Немного поговорить ему дали. Ему бы догадаться, что не вовремя он это затеял. А чуть погодя Гостино спросил:

— Ну и что, по-твоему, ты устроил?

— Как что устроил? — важно надувшись, ответил Панкани. — Вот тебе на! Отделал его по первое число, вот что!

— А здесь, — спросил Бове, надавливая на пластырь, — кто тебе бобо сделал?

— Это он головой. Этот гад мне в самом начале головой саданул, я потом почти ничего и не видел.

— Головой, какой там еще головой, — перебил его. — Да ты просто на барана был похож.

— Это такая тактика ведения боя, вопрос техники, — оправдывался Панкани. — Вы что думаете? Он крепкий парень, практически чемпион Италии.

— Кто? Этот карлик, паралитик? Да помолчи ты!

— Тебе лучше бросить! — сказал кто-то.

— Займись скачками.

— В общем, не морочь нам больше голову своими сказками про то, как тебя возьмут в профессионалы, — посоветовал Бове. — А судья, если не придурок, так купленный. Занимайся чем хочешь, хоть сводничай, но только в бокс не лезь.

— По три тысячи лир из-за тебя истратили.

— Лучше бы их на девочек отдать.

— Больше не жди такого.

Все смеялись. Уверен, минут через пять, стоило Панкани успокоиться, они бы согласились, что бой действительно был паршивый, но по вине соперника. В конце концов Панкани должен был выиграть и выиграл. Только мальчишка начал переодеваться со слезами на глазах. Мне стало жалко его, но все-таки не стоило ему обижаться так сильно. Некоторое время он скрывал свою обиду, бестолково суетясь у шкафчика. Потом вдруг повернулся к Бове и закричал:

— Эй ты, живодер, пусть твоя мать сводничает!

И, уже не сдерживаясь, полуодетый, одно голенище натянуто, другое еще нет, он прыгнул и резко, как выстрелил, двинул кулаком по зубам Бове. Тот от неожиданности даже не шевельнулся. Только когда Бове почувствовал кровь во рту, то разозлился, но не всерьез. Он даже посмеялся. Все остальные от хохота прямо надрывались.

— Ну-ка иди ко мне, шибздик. Я тебя сейчас в рог согну, о колено переломаю, — грозил Бове и смеялся, потому что теперь Панкани нападал на всех: на Госто, на Тури и даже на Ферри, который совсем уж был ни при чем. Тогда над ним начали потешаться, забрасывать обмылками, горящими окурками, тряпками для ног. Мне бы понять, что шутка хороша до тех пор, пока не зашла слишком далеко, и остановить их. К счастью, раздался вой сирены. Тогда три или четыре парня схватили Панкани, отбивавшегося от них, как змея, подняли над собой и пошли к цеху. Вслед за ними двинулись и все остальные, распевая на церковный лад:

Убили комаришку, Парапум, парапум, Убили хвастунишку, Парапум, парапум, У него печальный вид, Больше к нам не прилетит.

Эту встречу он проиграл по очкам. Кто из наших видел ее, говорили: бой был хороший, напряженный, быстрый, чистый, Панкани немного робел в первых двух раундах, а то бы выиграл.

Команду профессионалов, в которую нацелился войти Панкани, распустили. Возник новый спортклуб, более сильный и лучше оснащенный, во главе с тренером Фарабини, считавшимся одним из лучших в Италии. Фарабини сказал, что обещание предшественника все равно что ничего. Он сам займется подготовкой Панкани, который еще сыроват и быстро сгорит, если сейчас перейдет в профессионалы. Тренер выхлопотал для него у клуба премию в сто тысяч лир чеком, который Панкани показывал нам, скорее стесняясь, чем радуясь.

Бедный Панкани, он выходил из моды. Из литейного на его бои больше никто не ходил, он же не мог, как прежде, рассказывать о них, потому что Гастоне и другие ребята сразу начинали ехидничать. Иногда они пытались втянуть мальчишку в драку с противником килограммов под восемьдесят и обзывали трусом, если он не соглашался.

Доброе отношение было для него как хлеб. Я понял это, видя, как он искал дружбы с парнями, как он смотрел на них и смеялся их шуточкам, как и сам старался поддеть Креспи или хромого Беппе, хоть и неудачно: задирать людей было не в его характере. Он давал волю своим чувствам в неожиданных вспышках детского гнева, над которыми потом смеялся весь цех.

Даже мне не удавалось поговорить с ним, как бывало когда-то. Казалось, ему неприятно встречаться с нами, и однажды он на самом деле стал просить о переводе в другой цех. Он и к работе охладел. Скоро это стало вызывать у всех раздражение. До тех пор, пока он кипятился из-за жары, пыли, неприятных ему людей или стервеца-бригадира, который не желал перевести его на склад, Панкани еще терпели. Но все чаще и чаще с тупой ухмылкой на тонких губах и отсутствующим взглядом он застывал у вращающейся машины. Чтобы это не вошло у него в дурную привычку, ему стали напоминать, что получаем мы сдельно всей бригадой, и хочешь не хочешь, а надо работать наравне со всеми.

Панкани на это злился:

— Да вы как ослы с завязанными глазами, которых гоняют вокруг жернова. Что у вас за душой? Вы же стадо овец!

Но работать он все-таки не отказывался. Близился отпуск; зарплата и аванс за три месяца, начисленные из восьмидесяти процентов, ушли на то, чтобы снять на море комнату со столом. А при нашей сдельной работе нужно готовить одну форму за семнадцать секунд, не больше. Да и не меньше, разве что кому после этого захочется по горло зарыться в снегу. Я подогнал кран с формой и начал ее обдувать струей сжатого воздуха, чтобы очистить от остатков песка или окалины, которые могли остаться после выбивной машины. Я медленно вращался вместе с сиденьем, правой ногой упираясь в перекладину, специально предусмотренную на машине, а левой цепляясь за ножку стула. Очищенную форму я толкнул в сторону Панкани. Ему нужно было отцепить ее и укрепить на формовочной машине. А я в это время поехал в обратную сторону захватить следующую форму с транспортера, идущего сбоку от меня. В углу формы прилипло немного пригоревшего песка, не сбитого струей сжатого воздуха. Я попробовал отковырнуть пальцем, однако ноготь у меня на указательном пальце обломан; я обжегся и выругался. А когда я направил форму к Панкани, он оставался еще сзади, закреплял предыдущую. Я разозлился. Господи! Работать рядом с человеком, который вечно жалуется. Конечно, очень тяжело в пылище, поднимаемой шлифовальными кругами, в кислом, желтого цвета, мутном воздухе, который испорчен зловонным запахом, идущим от отливок сизо-малинового цвета и перемешанным вентиляторами с испарениями мочи из уборной. Действительно тяжело. Даже просто смотреть на красноватые дымящиеся формы, которые бежали, гремя и трясясь, по роликам транспортера, неприятно. Но Панкани чересчур долго возился с ними, слишком долго копался, а единственное, что нужно бы ему, — сидеть как можно тише, ни во что не вмешиваться и прежде всего не напоминать ни о жаре, ни о сдельщине, ни о работе, которая еще ждет нас впереди.

Однажды в то лето, когда в цехе, как обычно, было градусов под сорок, он, показывая мне во время перекура на бригаду разливщиков, усердствовавших по всей длине транспортера, спросил у меня:

— Ты когда-нибудь подсчитывал, сколько тебе осталось протянуть здесь? Не считал, сколько дней? Мне еще одиннадцать тысяч, одиннадцать дней, день в день.

— Почему ты все время такой кислый? — разозлился я.

— А есть с чего веселиться?

— Раньше ты так не говорил.

— Раньше! Раньше и ты был другим. — И вдруг будто сорвался, изменившимся голосом, возбужденно, как в истерике, заговорил: — Представляешь, кто мне сегодня ночью приснился? Карлези. Вот радость-то. Помнишь, как мы ездили к нему в санаторий? Он за все время так и не встал тогда со своей койки. А как изменился! Глядел на нас, будто на чужаков, на людей из другого мира. Так вот он мне приснился сегодня. Мы с ним вроде бы на ярмарке и смотрим на свое отражение в кривых зеркалах: то мы приплюснутые, то страшно вытянутые, а то совсем изуродованные, с безобразными лицами, страшными, но в то же время смешными. От такого сна совсем не до смеху, правда? Говорят, иногда так бывает, вот и я… вот и я, проснулся и слово в слово вспомнил, что он нам тогда сказал: «Нет, у меня ничего не болит, я себя прекрасно чувствую, нам и еды дают столько, что даже Бове не управиться, только вот небольшая боль, здесь, в спине, будто меня двумя пальцами вверх толкают».

— Ну а на тренировки ты по-прежнему ходишь? — спросил я, может быть, невпопад, растерявшись от этого бессвязного рассказа.

— Конечно, — ответил он. — А Фарабини тоже пройдоха. Считает себя докой, потому что два месяца проходил в чемпионах. А самому всегда смелости и мужества не хватало, от этого и нравятся ему те типы, которые мечутся и вихляют по рингу, как балерины. Он это итальянской школой называет. Нет, такое не для меня. «Тебе бы надо девочку завести, чтобы она тебя загоняла», — он мне говорит. А я-то, дурак, два года подряд спать в девять ложился.

— Знаешь, что тебе надо? — сказал я. — Послушай дурака. Брось все. На месяц пошли все к черту, отдохни. У тебя это, конечно, и от жары, но мы все здесь немного тронулись. Того гляди вылавливать начнут, как бешеных собак. А пока в субботу поехали с нами. Мы всей оравой собрались на рыбалку. Возьмем с собой вина, колбасы, большую сковородку. Будет весело.

— В субботу? — рассеянно спросил Панкани. — Нет, я не смогу. Да и весело мне там не будет. Я-то знаю, что я за человек. Весь день вам испорчу. Всем надоел. Ну что мне там делать? Вот ты добрый, не злой. Хоть разговариваешь со мной. А другие, ну скажи, почему они против меня? Что я им сделал? К человеку хуже, чем к дерьму, относятся!

Он стал раздражать меня; и не столько своими сбивчивыми разговорами — мы все уже к ним привыкли, сколько взвинченностью, светившейся в глазах.

Панкани поймал мой взгляд и замолчал. Он начал пристально следить за секундной стрелкой на больших часах в конце цеха, потом посмотрел на подручного, разгружавшего автокар с моделями, и, снова уставившись на меня с тем же взвинченным выражением, медленно сказал, взвешивая слова, почти что по слогам:

— Хочешь, я тебе все расскажу? Я давно уже красной мокротой отхаркиваю. Позавчера рот был просто полон крови, вот такой кусок легких.

От неожиданности я слова не мог вымолвить. Он по-прежнему пристально смотрел на меня, и в его черных, с красными веками, узких глазах росло невероятное, сумасшедшее веселье. Он даже не дал мне прийти в себя, резко толкнул пальцем в плечо и пошел к машине.

— А ты и рад, да? — на ходу бросил он.

Я уже готов был его ударить, но, заметив, как позеленело от злости его лицо, помутнели глаза, догадался, что он ждал этого, и я не влепил ему сразу, там же, по морде.

И все-таки я любил этого парня. Было неприятно видеть, как меняется, портится его характер. Ну не удалось ему стать настоящим чемпионом, что из этого? Я пытался объяснить ему, что радость и смысл жизни можно найти в сто раз лучшим способом, чем до крови драться на ринге на потеху сотне зрителей. Есть более серьезные и жестокие противники, победить их тяжелее. Но когда я говорил ему про это, он хитренько щурился, будто хотел сказать: «Давай, давай заливай». Больше всего мне не нравилось, что он завел дружбу с Нибби.

Нибби, недавно принятый на работу подручным, был доносчик и скоро сумел пролезть в контору учетчиком времени, хотя он ни в моделях, ни в отливках ни шиша не понимал. Он мог свободно шататься по цехам, и дежурные начальники ничего не говорили ему, если заставали не на рабочем месте; наоборот, охотно останавливались поболтать с ним, как с одним из своих. Он говорил, что перенес адские муки в плену в России. Только почему он собирался отомстить за это коммунистам, а не тем, кто послал его туда? Это был лгун и провокатор. В литейном его никто не выносил. Из-за болезненного, желтого цвета лица его прозвали жуком-могильщиком и советовали ему держаться от нас подальше, а когда он подходил слишком близко, мы угрожающе хватались за корзины.

С Панкани теперь он вел себя как покровитель. У меня просто кровь к голове приливала, когда я видел, как они переговариваются вполголоса. Я потом дразнил Панкани, нарочно зло отзывался о Нибби, но ничего этим не добился.

В это время как раз проводилась агитация против перевооружения Германии. Заранее, за два дня, мы узнали, что готовится забастовка протеста, и, как обычно, стали передавать друг другу, что в конце смены устроим собрание; естественно, чтобы распределить обязанности, потому что, по сути, мы все были согласны. Я стоял далеко от Панкани, но слышал, как Бове, смеясь, говорил ему:

— Да и я тоже не пойду. В конце концов ты прав. Чему бывать, того не миновать.

Панкани смотрел на лужу воды на полу и размазывал ногой ее края. Он искоса взглянул на меня и полез под душ. Я спросил у Бове, что сказал ему Панкани.

— Что плевать ему на Германию, и в забастовке он участвовать не будет. И я тоже, — ответил Бове.

Из цеха я вышел один и по дороге думал про этот случай. Потом думал об этом и на партийной ячейке, и дома за ужином, стараясь понять, в чем мог я быть не прав в отношениях с этим мальчишкой. Хороший был парень. Сказал он так из вызова: но вызова кому? Наверно, я тоже переменился. Раньше я не был таким суровым и резким, готовым со злостью заклевать того, кто сразу же не соглашается со мной. Я решил зайти к Панкани.

Он жил в моем же квартале, в самой старой части — лабиринте узких сырых улочек, как нарочно пощаженных войной. Угрюмые стены разрисованы непристойными рисунками, именами влюбленных. После каждой лестничной площадки ступеньки казались все более узкими и крутыми. Панкани жил на четвертом этаже. Я поднялся туда, совсем запыхавшись, и не знал, постучаться ли в дверь, или незаметно уйти вниз.

Открыла мне девушка лет двадцати пяти, точная копия Панкани, только женщину такие черты лица делали совсем уродливой. Та же смуглая, блеклая кожа, выдающиеся неровные скулы, тонкие губы и вдобавок еще что-то потухшее и испуганное во взгляде. Я представился, и она провела меня на кухню, где мой друг доедал в одиночестве свой ужин.

— Я мимо проходил, — сказал я удивленному Панкани.

Но сам я удивился сильнее, чем он. Вся кухня была увешена фотографиями боксеров-чемпионов, газетными вырезками, увеличенными снимками самого Панкани в перчатках, без перчаток, с забинтованными кистями, в боксерской стойке, во время боя или перелезающим через канаты. На полке кухонного шкафа стояла фотография, на которой Панкани приветствовал толпу поднятой вверх рукой, в то время как арбитр поднимал его другую руку, а соперник лежал на полу ринга, будто у его ног. Удивил и сам Панкани, в ярко-голубой домашней куртке, которая была обшита золотой тесьмой. Мне страшно захотелось посмеяться над ним, уйти, бросив напоследок какое-нибудь насмешливое словечко, которое бы сбило спесь с моего приятеля. Я начал разговаривать с его матерью и сестрой, конечно же, о боксе, как-то незаметно для себя втянулся в игру, и когда Панкани сказал мне, что на улицу ему выходить не хочется, то я попрощался с женщинами и почти забыл о цели своего прихода. В дверях я сказал ему:

— Мы ведь товарищи, правда?

Он ответил не сразу, устало:

— Да, товарищи.

Немного спустя он уволился с завода. В ожидании расчета стал опять веселым и беззаботным, как раньше. Панкани еще раз оказался на высоте. Мы скинулись на прощальный ужин, как это у нас принято, но даже после того, как он выпил больше двух литров кьянти, мы так и не смогли заставить его сказать нам, чем же он собирается заняться. Он сделал вид, будто согласен с предложением Бове, который клялся, что из надежного источника знает, будто Панкани предложили работать в Фиглис, самой крупной миланской компании, может быть, лучшей в Италии. Но потом мы довольно скоро заметили, что вместе с боксом парень бросил и рабочую профессию.

Время от времени мы вспоминаем: Панкани, боксер, чемпион Италии среди юниоров, когда-то работал здесь с нами. Новенькие на это обычно говорят: «А, Панкани, что-то кажется, я слыхал о нем». Бове однажды встретил его в четыре утра, у вокзала. Гостино как-то вечером видел, как Панкани стоял, прислонившись к парапету набережной Арно, и плевал в воду.