Ненавижу ложиться спать и ненавижу вставать, а каждый день приходится. Одна мысль, что это делаешь помимо желания, еще больше приводит в ярость. Но в жизни человека слишком много зависит от случая, поэтому стоит ли удивляться, если делаешь совсем не то, что хотел бы.

В маленьком городе не то, что в большом: встретив там какого-нибудь уродца, обязательно увидишь его опять, будто повторяющийся дурной сон. А наш был даже и не городок вовсе, а так, курортное местечко, приманка на кончике крючка Новой Англии. С наступлением зимы здесь никого не оставалось, кроме всякого неприкаянного люда, который занесло сюда то ли бродячим цирком, то ли ярмаркой, то ли скитающейся общиной религиозных фанатиков, то ли отступающей армией, — все покажется возможным, стоит глянуть на этих людей.

В заколоченных домах есть что-то убогое: фанера на окнах, будто стекло застлала катаракта. Оставаться в таких местах людей заставляет та же потребность, что влечет к краю потухшего вулкана или к могиле какой-нибудь почившей знаменитости. Всю зиму здесь работает только одно заведение: рыбная фабрика. Но и она обречена вскоре исчезнуть. Однако, несмотря на покосившиеся стены, живет пока вовсю. Здание держится тем, что у него внутри три этажа морозильников. Лед создал прочный каркас. Старожилы говорят, если холодильники выключат, фабрика развалится. Лед как страх, от которого застываешь.

Работающих на рыбной фабрике отличает та мрачная веселость, которая наступает, если рад любой работе. Когда я пришел наниматься, управляющий, догадавшись по моей наружности, что я с промышленного Среднего Запада, посоветовал мне подыскать другое место, но не сделал это таким тоном, как если бы единственный в городе мясник посоветовал идти за покупкой куда-нибудь еще, если тебя не устраивают его цены.

Сначала вонь, неистребимый чужеродный запах становится знакомым, а потом его просто не чуешь. Мое обучение началось в упаковочном цехе, там взвешивали шейки омаров, сортировали, расфасовывали и отправляли на хранение. Тысячи замороженных шеек пахли вроде подопытных белых мышей. Сверкающие металлические столы, цементный пол, весы, серые пластмассовые ящики и картонные коробки с замороженными омарами из Южной Африки… «Кто их упаковывал там, по ту сторону Атлантики?» — размышлял я, разбивая глыбу смерзшихся шеек о край стола. Она с треском раскалывалась на десятки кусков, подобно старой глиняной копилке, полной монет.

Могла ли какая-нибудь машина сравниться с той невразумительной четкостью, с которой четверо человек сортировали шейки омаров? После взвешивания шейки расшвыривали по разным металлическим ящикам, которые разделены на две половины деревянной перегородкой. В воздухе над столами было столько летящих шеек, сколько самолетов над аэродромом Кеннеди.

Стареющая лесбиянка Кэси, которой поручено последнее взвешивание, переделала имена работниц цеха, обкорнав на мужской лад: Элайза стала Эл, Люси — Лу, Фрида — Фрэд. Кэси к тому же еще и владелица радио — крохотной пластмассовой вещицы, которая стоит на краю упаковочной клети. Шнур змеится вверх вдоль стены к розетке, как будто музыка из приемника заставляет его стоять вроде завороженной кобры.

Замерзшие омарьи шейки стучали о ящики, как брошенные в таз ножи. К окнам прилипло несколько осенних мух. У этих экземпляров развились от холода короткие ворсинки, и казалось, мухи в меху. Как очнувшийся от тяжелого сна человек, очумело включался свисавший с потолка обогреватель.

После взвешивания омаров отправляли на упаковку. Обычно там работало четверо. Шейки были уже завернуты в целлофан, упаковщики просто раскладывали их по коробкам и пускали на конвейерную ленту. Она вела к двум пожилым женщинам, подбиравшим в эти коробки сколько нужно довесков, чтоб довести до указанного на упаковке. Ящик, из которого женщины брали эти довески, наполняли мы с одним рабочим. После упаковки — контрольное взвешивание у Кэси, затем в машину, запечатывающую картонные коробки. Там стоит запах растопленного воска. Лишь после этого старик Сэмми отвозит омаров в морозильник, где они дожидаются отправки морем. На стене цеха отмечено рекордное количество омаров, упакованных за день.

Около стола стоят четверо и с окаменевшими лицами распределяют омаров по ящикам. Для этого их надо внимательно осмотреть. Бесконечно повторяется одно и то же. Будто рассматриваешь одну-единственную шейку восемь часов подряд. Темно-коричневый панцирь с красными и зелеными пятнышками больше напоминает насекомое, чем морское животное. А белое мясо омара похоже на крахмальную мякоть на изломе. Тоненькие лапки, скрючившиеся в предсмертной судороге, вроде как руки мертвых младенцев, лежащих в крохотных гробах.

К концу дня в цехе, залитом люминесцентным светом, наступает какое-то взвинченное, почти истерическое веселье. После долгих часов лихорадочного труда — взрыв смеха. Я заметил, что всегда так случается: приступ судорожной деятельности в полном молчании вдруг разрешается хохотом. Особенно у тех, кто нетвердо держится в жизни — сезонников.

— Посмотрите-ка сюда, — позвала маленькая португалка, увидя омарью шейку, облепленную коричневыми яичками.

Женщины собрались около ее стола, как вокруг новорожденного.

— Этим проклятым рыбакам и в голову не пришло выкинуть его обратно в море, — сказала Кэси. — Однажды летом на причале я видела, как счищали икру, чтобы продать своих омаров. Скоро совсем их изведут.

Женщины продолжали причитать над омаром, вернее, над его половиной, так же, как плакали бы над младенцем, коли Соломон выполнил бы свое обещание.

Я все еще не могу себе представить, что когда-то эти омары были живые. Приходят-то они уже разделанными и давно замороженными — твердые кусочки льда. Правда, бывает, когда сразу их слишком много распакуют, то не успеют обработать и возвращают обратно в холодильник, а на следующий день вынимают снова, и опять им не находится места в картонках. Вот после этакой возни они начинают оттаивать. Таких в конце концов бракуют и выбрасывают.

Работа на фабрике начинается в восемь, а в десять устраивают перерыв. Мужчины отправляются пить кофе, а женщины идут в комнату, где стоят скамейки. Упаковочная пустеет, и в нее входит холод, он всегда тут как тут, стоит только людям уйти.

Потом наступает час обеда. На пожарной вышке прогудело полдень. Сигнал подается стоявшим там без дела двигателем. В его вое отчаяние безработного, обиженного механизма. За секунду до гудка раздается предупреждающий электрический щелчок. Когда я прохожу мимо, то затыкаю уши руками, не снимая перчаток. Через пятнадцать шагов рев прекращается. Каждый полдень гудок звучит как напоминание о чем-то таком, когда ради траура приспускают флаг, и, если во мне таятся какие-нибудь механизмы, то они вторят тому вою на вышке.

Первую неделю я боялся, что моя работа на фабрике оставит на мне клеймо. Что вонь будет не переносимой для тех, кто не сталкивается с ней на работе. Что спецовка — ботинки, свитер и грубое пальто с надвинутым на голову капюшоном — превратит меня в изгоя и, выделив из толпы, не пустит в пределы города. Но люди оказались на удивление невосприимчивы. Даже когда я садился в столовой, место рядом со мной не пустело, хотя от меня так и разило камбалой и смертью. Вскоре у меня исчезло всякое стеснение.

Каждый день, прогуливаясь по единственной большой улице города, я обязательно встречаю какого-нибудь уродца. То попадается человек с двумя жуткими рубцами на обритой голове, видны вмятинки от швов, похожие на следы, оставленные детскими зубами, когда шутя вам вдруг прикусят руку. Кто-то здорово рассек ему голову, хотя, может быть, это от операции, только не знаю, что за болезнь могла ее потребовать. Впрочем, улыбка у него была явно ненормальная. Главная улица — излюбленное развлечение для бездомных. Иногда там увидишь человека, страдающего каким-то нервным расстройством; чтобы продвинуться хотя бы на несколько шагов вперед, ему приходилось развивать такую тягу, как космической ракете для взлета. После каждой пробежки он делает передышку, прислонясь к крылу какой-нибудь машины. Однажды он спросил у меня о чем-то, но так быстро, что потребовалось как-то приспособиться, чтобы понять его. Лишь переведя мысленно его речь с семидесяти восьми оборотов на тридцать три, я смог ее наконец разобрать. Ответить же смог лишь короткое «нет».

К тому времени, как я доходил до столовой, встречи с этим народцем почти заканчивались, хотя около стойки попадался еще один. Это был деликатный припадочный, который пил кофе, постоянно помешивая в нем ложечкой. Пока я ел, ее позвякивание не прекращалось, как будто он призывал собрание к порядку.

Рыбная фабрика превращает каждого в частицу своего организма. Однажды мы все, как один, поднялись, хотя нам никто ничего не говорил, и вышли, протискиваясь друг за другом через дверь на наружную лестницу. Наступил час прилива, вода доходила до свай, которые начинались у самых стен здания. В море выдавался длинный причал. Рядом с рыбной фабрикой — судоремонтная верфь. Большое рыболовное судно лежало на боку, выставив облезлое днище, как тучный больной, приготовившийся к уколу. Мы поднялись по наружной лестнице на верхний, четвертый, этаж. До этого я там еще ни разу не бывал. Оттуда все казалось неподвижным, приглушенным из-за расстояния: ничего не было слышно, только пронзительный крик чаек, круживших над желобом транспортера. Он вел к причалу.

Сейчас вверх ползла большая клеть, нагруженная свежей рыбой. Вот она ударяется о металлический край чана, и туда вываливается груз. Раздаются гулкие удары падающих рыб. Клеть начинает спускаться обратно. А мы пошли обратно в упаковочную, оставив чаек подбирать выпавшую по дороге рыбу, которая устилала серебристой дорожкой дно желоба.

Машины, лужи на цементном полу, груды льда в холоде зала… Картонные коробки, сброшенные вниз через отверстие на потолке. Доминик, старший мастер, следит за своими подопечными. Около конвейера стоят две пожилые женщины. По движущейся ленте на них, как в атаку, идет рыба. Ее скидывают в коробки, каждая должна вместить по пятидесяти фунтов. Коробки перекладывают после взвешивания в тележки и, когда пятнадцать тележек наполнятся, их отвозят в морозильник. Я снимаю сельди со стола, где их взвешивали, и укладываю в коробки. Овальные серебристые чешуйки прилипают к моим черным перчаткам, и вскоре они все покрываются серебристой кольчугой. «Остановите ленту!» — вдруг кричит Доминик. Несколько сельдей соскальзывают из переполненных ящиков на пол, издавая звук, напоминающий последние усталые удары порки. Подберут потом совком. Это нелегкая работа, но ее приходится все время делать, пока не остановился конвейер. Во время передышек у меня до боли горят запястья, наверное, потому, что, когда понемногу отогреваешься, тепло, загнанное холодом внутрь, начинает постепенно выходить наружу. Организм свыкается с такими перепадами, приспосабливаясь к новым ритмам существования.

Я все еще не осознаю, что рыба передо мной мертвая. Просто не обращаю на нее внимания, полностью сосредоточившись на собственных движениях, а их надо делать быстро, чтобы не отстать. Глаза у рыб еще не подернуты белой пеленой. Они ясные. Маленькие рты открыты. Тысячи и тысячи сельдей. Ноги мои скользят по валяющимся вокруг тушкам. Металлические колеса тележек раздавливают их. Каблуки распарывают брюхо, выпуская наружу оранжевые внутренности. Я уже привык к этому тошнотворному месиву.

Трое парней сгрудились у края конвейера. На них толстые передники и перчатки. Они оттаскивают ящики, уже наполненные рыбой. Время от времени среди селедок они находят какую-то другую морскую тварь и выбрасывают ее в огромный таз. Таз чудищ.

Работаем в каком-то ожесточении, как обычно бывает во время авралов. Непрестанный скрип стального троса, скрежет клети о металлическую поверхность, глухие удары тысяч сельдей… Они падают друг на друга в одну кучу, из которой медленно сочатся через маленькое отверстие вниз на конвейерную ленту, двигаясь по узкому каналу, подгоняемые массой таких же беспомощных сородичей. Скот ведет себя точно так же по дороге на бойню. Козел-иуда не всякий раз нужен. Толпе и так присуща инерция смертоносного движения.

Скоро мы опять примемся за работу. Уже больше двух тысяч баррелей сельди разобрано по ящикам. Доминик, уставший командовать, спустился вниз, а я пошел взглянуть на начало той работы, которая кончается на мне. Я прошел мимо таза с чудищами, как мимо кладбища, которое непременно возникает ночью перед мальчишкой по пути домой. В тазу рыба-еж все еще дышит, как разодранные кузнечные мехи. Морская звезда прижалась к коньку. Кальмар, словно паук, обхватил своими щупальцами ската. Бурые мохнатые водоросли обвились вокруг кусочков тины. Такое сборище приснится разве в кошмарном сне.

Около тех парней стояла еще и бочка, куда они кидали треску, попадавшуюся среди сельдей. Одна из них была уже разделана. Отходы лежали на цементе: широкая плоская голова на конце длинной палки скелета. Так она была похожа на лопату, которая вдруг неожиданно стала видна в саду, когда сошел снег. Два филейных куска лежали наверху упаковочной клети уже промытые, белые.

По сравнению с сельдью, которая не превышала восьми дюймов в длину, треска кажется специально откормленной и холеной. Большеротые, грязно-оливкового цвета, они были покрыты простой, не как у сельди — с переливами, чешуей. У некоторых изо рта торчат две-три наполовину заглоченные селедки. Смерть помешала доесть. Мрачное зрелище. Рассказы, внушавшие в годы моей юности идею чистоты и воздержания, забурлили в голове, как кишащие на нересте лососи. В лагере во время отбоя седой священник рассказывал нам о двух юных любовниках, занимавшихся греховными утехами на заднем сиденье машины в то время, как в них врезался потерявший управление грузовик. И вот так, в непотребном объятии, их нашли полицейские и родители. Грех выявила смерть, и вина застыла будто в лаве Везувия.

Я поднял одну треску, изо рта у нее торчали четыре хвоста селедок. Застигнутая смертью, она испуганно таращила глаза, и простодушный взгляд был вроде как извинением для нее. Совсем как мальчишки в школе, когда они смешно и испуганно поводят плечами, надеясь хоть как-нибудь добиться прощения. Всем своим видом треска будто говорила: «Кто-то затолкал их мне в рот. Я даже не могу дышать».

Я все-таки попытался вытащить одну селедку за хвост. Но неподатливость взяла верх: так цепко связала их смерть. Я бросил треску обратно.

Без десяти восемь. Утро. И я первый оставляю следы на еще не тронутом снегу. Поворачиваю за угол насосной станции, а в это время какой-то мужчина высунулся из окна и вылил полный кофейник горячей воды на замерзший вентиль насоса.

У нас была Мэй, пожилая работница, совсем крохотная. Когда она хотела о чем-то спросить, то смотрела на вас словно из-за невидимого угла. Так вот она однажды спросила меня, когда я взвешивал омара: «Может, тем, кто лучше всех работает, будут выдавать медали?»

Неужели люди могли трудиться восемнадцать часов в день? Наверное, то же самое недоумение испытывает солдат, глядя на рыцарские доспехи. А сейчас мы ждем не дождемся, когда наступит пять часов. И это ужасно: есть что-то самоубийственное в желании, чтобы поскорее прошло время. Каждый день мы гуськом выходим из цеха, оцепенелые, как хирурги, под ножом у которых все время кто-то умирает.

Мужчины, собравшиеся около авторефрижератора, потирают от холода руки. Изо рта у них идет пар, унося остатки сновидений и надежд. Стоят у пустого прицепа, как секунданты, приехавшие пораньше, чтобы осмотреть место дуэли. Рабочие испытывают последнее внутреннее сопротивление перед началом работы. Так происходит всегда, и неважно, какое дело предстоит, — человек всегда будет ему сопротивляться. Мужчины пожимают плечами, отпускают шуточки, вываренные и безвкусные, как кофейная гуща. Но свою расслабленность они посрамят своей же работой. Мы свыклись с тем, как идет наша жизнь на земле, с ее непонятными закономерностями и превращениями.

Нас поставили на погрузку рыбы в контейнер рефрижератора. Дверь холодильника распахнулась, мы забираемся внутрь. Посредине погрузочной платформы проходит дюралюминиевый рельс. Мы с шофером встали на дальний конец его. За нашими спинами громоздится кондиционер. Холодный воздух проходит по брезентовому рукаву, протянутому высоко под потолком. Примитивное устройство, Архимед мог бы изобрести, но дело свое оно делает.

Мы с шофером все еще не познакомились, хотя то, как мы совершали извечный танец труда, давало нам какое-то представление друг о друге. В самый разгар работы шофер вдруг нашел момент, чтобы назвать свое имя, и спросил мое. Я лет на десять моложе его, и, сделав, наверное, скидку на мою незрелость, он ни слова не отпустил насчет моих длинных волос. К тому же я таскал по восемь ящиков против его шести (маленькая дань тому, что везти их будет он). Этот шофер уже бывал здесь, и кое-кто стал было припоминать к слову что-то с ним связанное. Но даже если шофер и не имел к этим историям никакого прямого отношения, все равно обращались к нему, будто считали, что лучше помянуть добрым словом шоферов вообще, если уж нечего сказать именно о нем.

Грузовик был перенагружен ящиками, как пчелиная матка яйцами, а мы все продолжали запихивать туда картонки, но грузовик уже изнемогал.

— Послушай, парень, а кто здесь работает в кафетерии? Мужчина или женщина? — спрашивает меня шофер.

Я отвечаю, что женщина, но таким сокрушенным тоном, что сразу ясно — мол, какая она там женщина. Обычно так говорит охотник о своей собаке, которая, потеряв однажды нюх, стала никуда не годной. Обсудив кое-что еще, мы продолжаем делиться всякими жизненными наблюдениями. Наши голоса глухо звенят в плотном и неподвижном воздухе холодильной камеры, в то время как мы грузим замороженный хек.

— Здесь не очень-то настрогаешь денег, — говорит Сэмми. — А хорошо бы. Чтобы банкноты, как стружка, снимались, а монеты опилками сыпались.

Сардж тоже болтал как заведенный. Короткие запыхавшиеся фразы наскакивали друг на друга, обрывались, а потом с какого-нибудь места снова приходили в порядок и как-то впопыхах заканчивались. Сардж рассказал об одном старике, который покупал поношенные носки, чем трепаней, тем лучше, и запихивал себе в рот. При этом Сардж проделывал такие движения, как будто ловил ртом орехи. От шофера мы услышали об одном приятеле, который и в непогоду был готов прошагать не одну милю пешком, если знал, что его ждет хорошая бабенка. А Сардж, казалось, пускает пузыри, так он, захлебываясь, рассказывал об одной девице, которую пришлось забрать из школы, потому что она любила раздеваться в классе.

— У нее цыци! — Сардж похлопывал себя по груди, как будто высушивал на себе мокрую рубашку. — Два бугра. Во!

Он ловко вихлял своими тремя сотнями фунтов в тесноте камеры, как будто подставлял свой живот под струю пожарного крана. Машины грузят обыкновенные люди, ну и мы тоже обыкновенные.

Кто первый увидел? У меня за спиной, там, где стоял упаковочный стол, кто-то спокойно сказал: «Это что, личинки?» В ответ Липпи проговорила, как радиостанция, которую глушат, «Кккхаяшшхадость», и отшвырнула от себя что-то.

Это был плохой день для упаковщиков: с контроля то и дело возвращали забракованные коробки. Все из-за того, что омары шли то слишком большие, то слишком маленькие. Очень трудно подобрать нужный вес. Контрольный автомат допускал погрешность у четырех омаров до 6,8 унции. Это несложное требование, его легко соблюдать, если поступают шейки разных размеров, а тут все время одинаковые, и это мешало нормальному отбору. Если так будет продолжаться и дальше, то популяции 6,8-унциевых коробок с африканскими омарами вымрут, исчезнут с лица земли. Упаковки беспрерывно возвращались назад. Их раскрывали, снова наполняли и отправляли обратно. Этого было вполне достаточно, чтобы превратить нынешний день в такое же мучение, как и вчерашний, когда пришлось перепаковывать целую партию омаров, и они оттаяли. То же самое будет и сегодня.

— Смотрите! — по-девчоночьи взвизгнула Кэси. — Тут и вправду личинки.

Она показала нежно-голубую коробку, в которой виднелся червячок, ползший по одной из стенок, как альпинист по отвесной скале.

Укладчики отодвинули кучу омарьих шеек, и на крышке стола из нержавеющей стали оказалось с десяток личинок. Личинки! На блестящей серебристой поверхности они выглядели зернышками риса. А выгибались, словно детские пальчики.

— Это ведь из тех, которые мы распаковывали! — вскричала Кэси, держа почти совсем оттаявшего омара, который свисал с ее руки, как человек, упавший на колючую проволоку. — Я говорила Доминику, что это добром не кончится, но он все хотел с ними побыстрее разделаться.

Кэси торжествовала, что оказалась права, когда ругалась с мастером. Личинки в омарах. Это не шутка!

Личинки! Вот американская хозяйка, только что вернувшись из американского магазина, входит на кухню, кладет свои сумки, снимает пальто, убирает новую чековую книжку с цветным изображением атомного взрыва на каждой странице и достает коробочку омаров из Южной Африки, быстро вскрывает ее, чтобы приготовить к ужину закуску для гостей, приглашенных на бридж. И вдруг выползают личинки. У нее перехватывает дыхание. Она отшатывается, зрачки расширены. Как поверить в предательство американского магазина! У нее кружится голова, она споткнулась и ударилась о холодильник, тот загромыхал и выключился. Она не знает, куда бежать: жуткое зрелище расползшихся личинок заслонило собой все, и ее застывшие глаза видят теперь только это. Она схватилась за ручку морозильного шкафа и, покачнувшись, распахнула ее, упав у самой дверцы, оттуда сыплются крошки льда, приводя ее в чувство.

Что она могла о нас подумать? О нас, упаковавших вместе с ее омаром эти личинки? Что наша фабрика заросла паутиной. Что омары приходят к нам в вонючих ящиках. А потом у нее перед глазами уже не личинки, воображение рисует жуткие картины того, где они могли зародиться, — болячки, грязь, крысиные следы…

Однако это произошло на нашей рыбной фабрике. Тихой, как после битвы. Чистая, ярко освещенная, цементный пол вычищен столь же тщательно, как дорожки перед коттеджами. Но на серебристой поверхности столов — десятки живых крупинок риса.

Кэси все еще кричала, понося Доминика, как будто он был всему виной, беспричинной причиной, вызвавшей появление личинок.

Вдруг я услышал легкое и яростное постукивание. Посмотрел кверху. На покрытом запотевшим пластиком окне билось несколько очнувшихся мух.

Вошел Доминик, ожесточенно жуя губы. У него не хватало нескольких зубов, что давало прикусу нечто зловещее. Он ворчал, что это обычное дело — использовать снова те шейки, которые немного оттаяли, а заражение как раз могло пойти от сборища мух на окне. Он раскрыл несколько запечатанных коробок и ничего там не обнаружил. Но когда Кэси открыла одну, то в ней оказались личинки. Доминик смотрел на сложенную кипу коробок, готовых к отправке в морозильник, и его расстроенное лицо напоминало Роберта Макнамару. Целый день работы! На лбу, как счетные палочки, собрались морщинки. Доминик напряженно подсчитывал затраты: необходимое количество рабочих рук, пущенные на ветер деньги, часы работы — во что обернется, если все переделать. И вот принято единственно человеческое решение: проверить все коробки! Открыть их, осмотреть и снова запаковать. Продолжая шепотом ругаться на чем свет стоит, Доминик вышел из комнаты — король, не пожелавший присутствовать на казни, которую сам же назначил.

Мы приступили к работе. С застывшими улыбками яростно разрывали коробки, впервые получив возможность уничтожить только что нами сделанное. Опустевшие коробки валялись у нас под ногами, как плоды, которые упали, еще не успев созреть, и теперь лежат, раздавленные ногами сборщиков. Молодые рабочие с урчанием набрасывались на большие картонные ящики, в которых уложены светло-голубые картонки поменьше. Первые минуты прошли на подъеме, потом наше дикое рвение прошло, и опять наступила та монотонность, с которой мы привыкли работать. Личинок больше не обнаружилось. Но один раз Кэси посмотрела на растущую груду распакованных коробок с таким сожалением, что я сразу догадался: она пропустила одну оттаявшую. Теперь этот омар попадет на полку американского магазина и окажется среди других продуктов, обдуваемый холодным воздухом кондиционера, нисходившим, как охранительный свет лампады. Ничего не подозревающая хозяйка выберет именно эту коробку, отнесет домой и, раскрыв там, увидит разлагающегося омара. Даже если бы наши три этажа холодильников являли сам ад, они бы не устояли под ее разгневанным взглядом. Да, мы сбываем скоропортящийся товар.

Работа шла своим чередом. Любой хоть немного оттаявший омар выкидывался. Наконец все было перепаковано. День кончился. Сэмми отправил последнюю тележку в морозильник.

— Может, надо было сообщить в отдел здравоохранения? — прошептала Мэй из-за своего невидимого угла. Но ее никто не поддержал. Если сообщить, дело завертится, прикроют это место, и мы останемся без работы. А кроме того, ведь ничего по-настоящему серьезного не случилось. Личинки появились здесь, но здесь же они и остались. Они не попали в американский магазин. Если бы они туда проникли, если бы они пробрались на американскую кухню, тогда другое дело, но им преградили путь там, откуда он у них начался. На рыбной фабрике.