Мне двадцать шесть лет. Я родился в Тельял даш Коружаш. Мой отец был уже раньше женат, и мать тоже побывала замужем. У отца было двое детей — мальчик и девочка от первой жены. Она потеряла к нему уважение, и он ее прогнал. Об этом не нужно подробнее? Мать молодая осталась вдовою с двумя детьми на руках, тут-то и появился мой отец. Я был у них единственный общий сын.

У деда была мастерская по производству кирпичей, а отец служил у него управляющим. Он руководил всеми работами. Мы жили в доме при мастерской, его построили для отца. Там-то я и родился.

У меня одна сестра и три брата. Мать родила меня в тридцать пять лет, а отцу было сорок. Все дети спали на двух кроватях. Вся жизнь состояла из работы с утра до вечера: три моих брата работали в мастерской. А я там играл.

Утром я просыпался от грохота кирпичных прессов. Пресс приводили в движение лошади, а через отверстия под давлением выходила глина в форме кирпичей. Я и другие мальчишки обзывали разными словами моего брата Жоакина, а он гонялся за нами и швырялся камнями. Мне здорово доставалось. С братьями я не дружил, потому что они были намного старше меня, у них уже были свои подружки, и они не обращали на меня внимания. Я играл со своими сверстниками в мастерской среди кирпичей.

В семь лет я поступил в школу, и вся жизнь моя переменилась. У меня появилось чувство долга. Отец никогда не заставлял меня ходить на уроки; будь его воля, я бы оставался дома. Но мать была другого мнения. Думаю, из-за такого отношения отца я полюбил школу еще больше. Настолько, что всегда с той поры учился, это во мне засело сызмальства. Я шел в школу по своей воле и в дождь, и в зимнюю стужу.

С первого по четвертый класс меня учил Кальейруш. Мне он нравился, хотя поначалу я его возненавидел, потому что в первый день получил от него взбучку. Посреди парты стояла чернильница, одна на двоих. Мальчишки затыкали их пробками от пузырьков с лекарствами. Я нашел резиновую пробку и стал макать ее в чернильницу, а мой сосед по парте, ябеда, пожаловался учителю: «Он хочет меня обрызгать!» Учитель строго спросил: «Кто? Иди-ка сюда». Я поднялся, очень довольный собою, подошел к нему; он попросил протянуть руку и старой, в зазубринах, линейкой ударил меня по ладони. Я расплакался и сказал, что пожалуюсь матери. «Это мы поглядим». Мне здорово досталось, но матери я не пожаловался, потому что она была строгая. Она не прощала мне ничего, никаких проступков и говорила: жаль, что учитель меня больше не бьет. Отец — тот сказал иначе: «Ну и зараза этот учитель!»

Я знал, где у матери лежит кошелек, и таскал из него деньги. Я мстил ей, потому что она била меня ни за что ни про что. Я говорил сам себе: «Ах ты драться?! Ну так я стяну у тебя деньги!» На эти деньги я покупал на базаре фигурки из теста и раздавал их мальчишкам. Мать это обнаружила, и мне здорово досталось. А куда было деваться?

Сначала я ходил в частную школу, где уроки вела учительница по имени Олинда. Я поступил туда в пять лет. У Олинды были чудные методы обучения. Например, она просила нас написать букву Е. Я был тогда очень упрямый и отвечал ей, что не буду. «Не будешь? И правильно, потому что ты не умеешь. Хочешь посмотреть, как это сделает другой мальчик? Он уже умеет». А когда этот другой мальчик, очень довольный, писал на доске Е, я вставал и писал вслед за ним. Олинда воздействовала на нашу гордость. Это и еще отцово отношение к школе всегда вызывали у меня желание учиться. Если меня заставляли, я терял всякое удовольствие.

В школе дела шли у меня хорошо. Перед тем как мне сдавать экзамены за четвертый класс, в мастерской возникли трудности, она стала приходить в упадок. Дед много тратил, и мастерская не давала дохода. Отец не получал жалованья, и для нас начались трудные дни. Поскольку денег для выплаты жалованья не было, отца постоянно обходили. Он был мастер, и дед переложил на него все тяготы. Даже те деньги, которые отец получал, уплывали в мастерскую. Мы плохо питались. В ту пору наша еда состояла из куска хлеба и кофе с молоком.

Несмотря на все наши жертвы и старания поднять мастерскую, мои дядья говорили, что отец набил мошну деньгами из кассы, что ему совсем не так плохо, как он хочет показать. Это нас огорчало и обижало. Нам нелегко жилось, а братья отца без конца на него нападали. Отец был вынужден открыть угольную лавку. Но хотя в те времена уголь был в ходу, наши дела шли все хуже, потому что отец жил мастерской и потерять ее для него было равносильно смерти. Все гроши, которые он зарабатывал, уплывали из дому. Лавка перестала приносить доход. Отец ее продал и продолжал работать в мастерской, но легче нам не стало.

Дед и отец взяли в аренду мелочную лавку у Адриану Рапиньи. Тому не хотелось с нею возиться, и вскоре он ее задешево нам уступил. Тут наша жизнь начала понемногу выправляться. Наученный горьким опытом, отец теперь не мешал торговые дела с производством. Но потом снова принялся за свое: стал вкладывать деньги в мастерскую. Опять настали трудные времена, поставщики прекратили давать нам товары. Тут только отец понял, что происходит, закрыл мастерскую и занялся лавкой. Наше экономическое положение стало улучшаться, но очень понемногу.

Мастерская была собственностью компании, которая распоряжалась в наших местах. Дед взял мастерскую в аренду много лет назад, потом между ним и компанией возникла тяжба, на которую уходила большая часть наших доходов. Как говорил мой дед, у компании денег больше, она смогла выиграть дело и заставила нас уехать. Уверен, если бы не эта тяжба, дед и отец никогда бы оттуда не уехали.

Я закончил начальную школу в десять лет, а в одиннадцать поступил на фабрику. Родители не возражали. Наша жизнь оставалась по-прежнему нелегкой, и помнится, у меня не бывало ни гроша. Я давно уже перестал таскать у матери деньги. Мне казалось, что я хуже других мальчишек. Ведь мой отец был мастером и пользовался уважением, а мы никак не могли свести концы с концами. Почти все мои сверстники ходили в башмаках, а я босой. У меня была пара ботинок, я надевал их по воскресеньям.

На первой моей работе я возил кирпичи в тачке, а это очень тяжелое дело. Я разгружал печи, на руках перетаскивая горячие кирпичи. Проработал я там лишь лето. У одного из хозяев были довольно глупые шутки. Если кто ему не нравился, он швырял в того глиной. В меня он запустил со всей силой комок и попал в глаза. Я ушел. Мать накричала на меня. Вскоре меня отдали на другую фабрику. Говорили, что я спорый в работе. Я возил на тачке кирпичи, выходившие из-под пресса, а другие рабочие сгружали их на пол для просушки. Здесь пресс был уже электрический. Работали споро и после каждого рейса старались хоть немного отдохнуть. Когда хозяин снял несколько парней с этого участка, времени на отдых уже не осталось. Поэтому нам приходилось бегать. Я пошел к хозяину: «Такого не должно быть. Я так больше не могу», — и бросил тачку. «Знаешь, парень, если ты не помолчишь, я вышвырну тебя вон». Через два дня он меня уволил.

Оттуда я перешел на стройку подсобным рабочим, таскал на спине ведра со штукатуркой на четвертый этаж. Мне было тринадцать. Там я пробыл около двух месяцев. Оттуда подался рыть канавы. Все заработанные деньги я отдавал матери. У меня не оставалось ни гроша.

Помимо того, что работа была тяжелой, нам попался чересчур суровый прораб. Суровый и жестокий. Когда мы не успевали докопать несколько метров, он кричал: «Ничего не сделали, лодыри!» И осыпал нас руганью и оскорблениями. Мне бывало не по себе, и пропадала всякая охота работать. А прораб не спускал с нас глаз. Человек ведь не может работать без остановки, он не машина. Прораб только того и ждал — стоило кому-то из нас разогнуть спину, как он тут же являлся и начинал орать. Он просто нас травил.

После я нанялся к одному каменщику, ходил с ним по домам. Он был хороший человек. Скоро я обзавелся инструментом. У меня до сих пор хранятся мастерок и отвес. Мы перекрывали черепицу, пробивали двери. Мне было с ним хорошо. Он сердился, шумел, но быстро отходил.

Тем временем мой брат Арманду поступил на металлообрабатывающий завод в котельный цех. Он был трудолюбивый и быстро обзавелся друзьями. Вскоре он добился, чтобы приняли и меня. Тут для меня началась настоящая пытка. Мастером там был некий Силвину, из-за него жизнь в цехе была невыносимой. Но я все-таки выдержал там несколько лет. Подсобником.

Силвину я не понравился, потому что любил учиться и часто поступал не так, как ему было привычно. Например, когда он приказывал мне что-нибудь, я делал не так, как он велел, а по-своему. Обычно так сберегалось время. А он хотел, чтобы я работал, как в первобытнейшие времена. Казалось, мог бы он понять, если перестать махать молотом или мотыгой, если делать работу быстрее и с меньшими усилиями (и если машины при этом не ломаются), то это намного лучше. Лучше для всех. И все-таки этот самый Силвину считал, что я должен применять устаревшие методы, что нужно продолжать работать, как двадцать, тридцать лет тому назад.

Но и я упрямый. Мать постоянно ругалась: «Ты просто с приветом. Все время какие-то идеи…» Тогда я отвечал «да-да», «ладно», «хорошо», но когда на другой раз мне давали новую работу, все повторялось. Я дожидался, пока мастер отойдет, и делал по-своему.

День за днем он не отставал от меня, не отходил ни на шаг. Стоило мне поднять голову, как я слышал: «Чем ты тут занят?» У меня был хороший знакомый, мастер из котельного цеха, приятель моего брата. Силвину постоянно ему на меня наговаривал: «От этого типа никакого проку. Попусту тратит время!» Этот приятель как-то подошел ко мне и посоветовал набраться терпения. Через какое-то время он перевел меня к себе. Я многому научился в слесарном цехе и мог уже работать самостоятельно.

Перейдя в котельный цех, я начал работать в охотку. Мастер ко мне не цеплялся, я многое перенимал у других и старался все усовершенствовать. Мастер меня поддерживал. Тут я провел шесть месяцев, а потом, к неудовольствию моего шефа, попросился в сварщики. Меня привлекала эта работа. Я смотрел, как работали другие, и старался им подражать. Я пробыл в сварочном цехе около полутора лет. Мне было шестнадцать, а я уже работал наравне с опытными сварщиками. Видя мое рвение, они давали мне полную свободу. Я зарабатывал сорок эскудо, а опытные рабочие с шестнадцатилетним стажем — девяносто. Все было бы хорошо, если бы не жара. Я не знал, куда деваться. У меня появились гайморит и головные боли, от которых, несмотря на лечение, я страдаю по сей день. И никто не мог мне помочь. Доктор прописал мне очки, но я не мог к ним привыкнуть и выбросил, потому что от них у меня еще сильнее болели глаза. По праздникам, без сварки, я чувствовал себя гораздо лучше.

Я поговорил с шефом, объяснил, что со мною происходит. «Ладно, парень. Сходи к Силвину». Так я вернулся, на свое несчастье, в слесарную.

Перейдя в сварочный цех, я стал учиться по вечерам. Я плохо разбирался в чертежах, и мне было ясно, что надо учиться. Я начал посещать вечернюю школу. В пять я выходил с завода, ехал на велосипеде домой, ужинал, а в семь должен был являться в школу. От завода до дома пять километров, от дома до школы три. На все про все у меня было два часа. Я по-прежнему отдавал все деньги родителям, но мать начала входить в мое положение. Она совала мне деньги, а я не брал, знал, как нелегко нам живется.

Моя школьная жизнь протекала безоблачно. Я всегда получал хорошие отметки.

В тот период у меня возникли сложности с девушками. Но об этом не принято распространяться. Девушки относились ко мне с пренебрежением. Им нравились хорошо одетые парни. Но женился я в семнадцать лет.

Первую любовь мою звали Одилия, и ей было двенадцать. Мне казалось, что она моя. Детские выдумки! Мне не нравилось, когда она смотрела на других ребят, а она не любила, когда я смотрел на девчонок. Часто я даже ревновал ее. Мы были как дети. Это все происходило, когда мне было четырнадцать. Я больше ни на кого не смотрел. В то время начали устраивать танцы. Она выделялась среди подруг, ей не было отбоя от парней. Еще до начала этих вечеров была свадьба моей двоюродной сестры, которая пригласила одну девушку из Вила-Франка, и я с нею танцевал. Она не хотела меня отпускать и танцевала только со мной. Там же оказалась Одилия. Я не заметил, когда она пришла, а она меня увидела в обнимку с другою. Одилия очень расстроилась и пожаловалась моей тетке, которая все передала мне. «Она чуть не плакала».

Вскоре после этого и начали устраивать танцы. Одилия танцевала там с разными парнями. Я переживал, и это в четырнадцать лет! Время шло, и она все больше отдалялась от меня. Все это стало отражаться на работе, хотя смелости мне было не занимать. Я все время о ней думал. Только для нее билось мое сердце. Чем больше я старался ее забыть, тем тяжелее мне становилось. Что я делал, чтобы ее забыть? Старался работать быстрее. Чем больше я работал, тем больше ее забывал. Я просто выбивался из сил. Я начал влюбляться в других девушек. И все-таки в мыслях у меня была одна Одилия.

Чтобы покончить со своими страданиями, я решил объясниться ей в любви. Я ждал удобного случая, потому что не мог так больше жить. Я был как помешанный: ничего не понимал, ничего не слышал. Наконец отправился к Одилии и все ей рассказал. Мне перехватило горло. Я выдавливал слова с таким трудом, что она, конечно, возомнила о себе. Сказала, чтобы я подождал месяц, а через месяц она ответила мне «нет». Она-де никого не любит и не полюбит до двадцати лет.

После этого я начал понемногу приходить в себя. Почему я не мог без нее жить? Поди знай… Может, потому что у меня была тяжелая, безрадостная жизнь.

С Лидией-Марией я познакомился на танцах в Собралинью. Так случилось, что она переехала к брату в один из новых домов, которые построили позади нашего дома. Ее отец уже умер. Ей было четырнадцать лет. Я начал с ней гулять.

Мать Лидии-Марии прикинула, что я хорошая пара для ее дочери: работаю на заводе, у отца лавка. «Мать говорит, что снимет нам дом, и мы будем жить совсем одни». Вскоре, на мою погибель, они сменили жилье, и я помог им с переездом. Мы с Лидией-Марией безо всяких помех любили друг друга прямо у нее дома, когда мне только этого хотелось. Иногда я уходил от нее в четыре утра. Я оставался с нею наедине в комнате, а мать с кухни только предупреждала: «Не теряйте голову». Это была катастрофа. Через два месяца знакомства она мне отдалась. А мать тем временем на кухне, за стеной.

Я привязался к Лидии-Марии. Мало-помалу я ее даже полюбил. У нее была трудная жизнь. Отец умер. Она не ладила с матерью, они вечно грызлись. Мы привязались друг к другу. Потом, когда она стала моею, я словно очнулся и попытался освободиться. Две недели я ее не видел. Но до чего же мне хотелось с ней повидаться!

Мы с Лидией-Марией были как муж с женою. Попытавшись освободиться, я понял, как крепки стены моей тюрьмы. Мать, которая считала дело сделанным, обратилась в суд. Мне было семнадцать лет. Я обо всем узнал, когда меня вызвали в комиссариат. Под угрозою тюрьмы я женился. Женитьба не принесла мне радости. Я остался жить у родителей, в своей комнате, разве что обзавелся мебелью.

С того момента жизнь начала мне даже улыбаться. Положение моих родителей улучшилось. За четыре года работы в лавке отец сумел скопить десять конто. Я решил продолжить учебу. В дождь и ветер ездил я на завод и в школу на велосипеде. Мне приходилось вовсю крутить педали, и я здорово уставал. Тогда-то отец купил на эти десять конто мотоцикл, который пришелся мне очень кстати. Отец всегда был мне другом. А я вечно ходил недовольный дома и на работе. На заводе говорили, что я выполняю всю работу как положено. Но я от этого не менялся, я никогда не задирал нос, когда меня хвалили. Мне всегда хотелось пойти дальше, словно во мне сидели одна тоска и недовольство собою. Дома все было в порядке, я любил Лидию-Марию, а она любила меня. Но я жил или старался жить скорее тем, что за стенами дома. Я бывал дома и одновременно далеко от дома.

Как-то решили послать молодых рабочих на международный конкурс через Секретариат по делам молодежи. Это был конкурс слесарей, жестянщиков, медников и рабочих других профессий. Конкурс имел несколько этапов. Сначала соревновались в округе, а потом ехали на национальный конкурс. В предыдущие годы мои товарищи но работе уже участвовали в таких состязаниях. Некоторые занимали хорошие места — вторые и третьи. Скрепя сердце Силвину назвал мое имя. Я уже умел делать чертежи, а в школе старался побольше узнать о том, в чем не был силен. В конкурсе участвовали я и мой товарищ, который работал дольше меня, но жюри решило, что моя деталь сделана лучше.

Настало время национального конкурса, и я на него поехал. Мы разделили первое место еще с одним рабочим. Собрали новое жюри, чтобы не было ничьей, и первое место присудили мне. Это был Национальный чемпионат котельщиков для юношей до двадцати лет. Моему шефу было не по себе. Вот что значит плевать против ветра!

Я стал на заводе знаменитостью. То есть теперь меня знали не только товарищи по работе, но и начальники и сам управляющий. Конкурс длился целый год. Потом меня послали на международные соревнования в Шотландию.

В конкурсе участвовали рабочие разных профессий. Я представлял свою страну по металлоконструкциям, другие по слесарной части, по сварке, по электротехнике… Первая часть путешествия — из Лиссабона в Лондон — прошла удачно. А из Лондона в Глазго, где проходил конкурс, — уж лучше и не вспоминать. Самолет без конца трясло, думаю, оттого, что летели над горной зоной. Мы подлетали к Шотландии, а мне было так плохо, так тошно. Меня и еще других рвало до самого автобуса.

Мы приехали в гостиницу, которую нам заказали в Глазго, она была просто отличная. Нас очень хорошо приняли. Поначалу я ничего не ел из-за трудной дороги; к тому же еда была непривычная: жареная ветчина, жареные сосиски… Я ел только фрукты, которых было полно: апельсины, яблоки, груши, на каждом — особая наклейка. Меня показали врачу. Так продолжалось три дня. Я чувствовал себя разбитым, мне было трудно ходить. Скоро должен был начаться конкурс, и я собрал все свои силы, чтобы в нем участвовать.

Конкурс длился пять дней, всего 25 часов. Соревнования начались в Бармулок Колледж, это очень хорошо оборудованная школа. В ней есть даже авиационный реактивный двигатель в разрезе и целый ряд моторов, включая самые современные, они тоже даны в разрезе, причем отдельные детали покрашены в разные цвета. Замечательная школа с точки зрения практики. Все состязания проходили в общем зале, но у каждого участника было свое рабочее место. Станки и инструмент — самые лучшие. Я да и многие ребята из других стран привезли свои инструменты. Но там было все необходимое.

Как только начались соревнования, я сразу отметил сноровку, с которой работали немец и англичанин. Они принялись за работу с невероятной скоростью. Задания были одинаковые, чтобы потом выполненные детали можно было сравнить. Надо было сделать опору для линии электропередачи. Классификация присваивалась по каждой детали в отдельности в зависимости от качества среза, отделки, красоты и так далее.

Я уже давно начал осваивать эту профессию, потому что, как говорил, смолоду обучился на заводе разным специальностям и довольно неплохо знал свое дело. Хотя немец и англичанин работали быстрее всех, потом, когда детали были закончены и выставлены, обнаружилось, что их довольно далеки от совершенства. То там, то сям были заметны шероховатости, на которые не могли не обратить внимания члены жюри. А когда мы только начинали, я даже забеспокоился, увидев, как быстро они работают.

Когда я закончил, мне самому понравилась моя работа. Я был готов не пить, не есть, лишь на нее любоваться. Под конец, когда детали были выставлены, я почувствовал гордость за свою работу. Я заметил, что члены жюри, ходившие туда-сюда, возле моей детали задерживались дольше. Они осматривали ее и задавали вопросы. На деталях был номер, но его закрыли, чтобы никто не знал, кто что сделал. Нельзя было с точностью сказать, где деталь португальца, где немца, где англичанина. Многие смотрели на мою работу и спрашивали, чья она. Я прислонился к стене поодаль, никто меня не знал, и мне нравилось наблюдать, как они подолгу рассматривает мою деталь. Потом я спрашивал, можно ли увезти ее с собой в Португалию. Мне сказали, что деталь-победительница должна остаться на месте.

Я получил первую премию по металлоконструкциям, вторым был англичанин, третьим немец. Первым, кто мне сказал, что я победил, был мой коллега, немец. Он подошел ко мне и поднял кверху указательный палец. Потом пожал мне руку и обнял. Все остальные тоже меня поздравили, все двенадцать или тринадцать человек.

Премию мне вручил в мэрии Глазго английский министр труда. Англичане, точнее шотландцы, замечательно все устроили. Конечно, премию нам выдали накануне отъезда, чтобы не расстраивать остальных участников. А на самих соревнованиях вручали только завоеванные медали.

Шотландские девушки — наши ровесницы приняли нас по-дружески, и это тоже пришлось мне по душе. По приезде мы остановились в общежитии для девушек, которые разъехались на каникулы. На следующий день перед домом, где мы жили, он называется Школа королевы Маргариты, стали прогуливаться парами, взявшись за руки, девушки. Время от времени кто-то из нас выходил и начинал беседу, а потом шел с ними гулять и осматривать город. Как поступали мы, португальцы? Мы не ходили по одному, а все вместе пристраивались позади нескольких девушек и шли за ними. Я и еще один испанский парень подружились с двумя англичанками. Одной было шестнадцать, а другой — пятнадцать. Испанец меня подговорил отделиться от остальных ребят.

Я уже знал малость по-английски, а потом научился еще нескольким фразам. Джоан и Эверли повели нас в парк. Испанец и Джоан уселись на одну скамейку, а я и Эверли на другую. Мы сидели в обнимку и целовались. Но если мы пытались пойти дальше, то получали отпор. Они каждый день наведывались в общежитие, даже когда конкурс закрылся. Девушки заходили за нами, но стоило нам повести себя чуть смелее, как они тут же удирали на улицу. На третий день, он нам запомнился больше других, Джоан осмелела: обхватила испанца за шею и поцеловала в губы. Эверли тоже не захотела отстать от подруги: она обняла меня и поцеловала. От удивления я чуть не рухнул и тоже попытался обнять ее. Но они обе поспешили убежать.

Потом Джоан уехала на каникулы во Францию, а Эверли перестала приходить. Я не находил себе места и целыми днями в тоске бродил по улицам, разглядывая витрины. Мне довелось увидеть Эверли еще раз. Я не завтракал и пошел купить булку. Следом за мною в булочную вошла девушка в голубом плаще. Когда она откинула капюшон, светлые волосы рассыпались, я взглянул и обомлел — это была Эверли. Я позвал ее. Она взглянула на меня, словно не узнала. Потом купила хлеб и вышла, не сказав ни слова.

О своей премии я узнал, только когда меня вызвали на сцену. Члены жюри называли имена награжденных участников, страну, которую они представляли, и премию. И все на двух-трех языках. Когда черед дошел до металлоконструкций, меня назвали первым. Я заметил, что меня объявили сначала по-английски, а потом по-португальски. Нас фотографировали, были также две-три телекамеры. Поздравляли. В зале негде было яблоку упасть. У меня такое впечатление, что там труд ценится выше, чем у нас. Мне вручили золотую медаль.

После награждения был большой бал. Музыканты начали что-то играть, но парни и девушки засвистели, и оркестр перешел на музыку, которая нравится молодежи.

Мне было жалко расставаться с этой страной. Это были одни из лучших дней в моей жизни. Мы прилетели в Лондон, потом другим самолетом в Лиссабон. Меня встречали жена и родители. Они уже знали о моей премии, отца так и распирало от гордости. Меня пришли встречать и с завода. Встреча была радостной, я всем показывал медаль и диплом.

Я возвратился на завод. Управляющий меня вызвал и сказал, что он доволен моим выступлением на международном конкурсе, потому что я пока единственный на заводе завоевал золотую медаль. И тем более по специальности, которая на заводе особенно на высоте. Он добавил, что я могу всегда рассчитывать на поддержку предприятия, чтобы труд всегда был мне в радость.

Я вернулся к нормальной жизни. Мастер Силвину захотел от меня отделаться и добился своего: меня перевели в трубный цех. Мне сказали, что это необходимо, потому что я хорошо разбираюсь в чертежах. Силвину поспешил меня заверить, что только я один справлюсь с этой работой. Выглядело все убедительно, потому что в то время создавали трубный цех. Мое жалованье было восемьдесят эскудо. Столько я зарабатывал, когда меня призвали на военную службу.

Я был счастлив в семейной жизни, но жена страдала бронхиальной астмой. Я не спал ночами, все старался заглянуть в наше будущее. Вот ведь какие дела: у меня все вроде бы в полном порядке, но какое будущее ожидает нас? Я очень ее любил, и мне было больно на нее смотреть. Когда я был парнишкой, часто повторял: «Господи, помоги мне всего достичь». Со временем я изменился. Во мне мало что осталось от католика. Известно, как трудно все делать хорошо. Иной раз кажется, что поступаешь прекрасно, но оглянись по сторонам и увидишь, что это не так. Я все думал о болезни моей жены и каждую ночь просил бога, чтобы он помог ей поправиться. Потому что такая жизнь стала мученьем и для нее, и для меня. Мы обращались к врачам и нашли специалиста, который пообещал ее вылечить: она в самом деле почувствовала себя легче. Я не хотел, чтобы у нас были дети. Приближалась моя военная служба. Все мы знали, что мне придется отправиться в Африку. Немногим удается отвертеться.

Уже когда я был женат, я встретил одного человека, который состоял в Католической рабочей лиге. Я стал посещать собрания в часовне при нашей церкви. О том, что происходило на этих собраниях, рассказывать не полагалось. Мы собирали деньги на лечение для тех, у кого не было на это средств. Или, например, обсуждали поведение человека, который был всеобщим посмешищем. Решали, надо ли сказать ему об этом, или оставить вое как есть. Еще обсуждались заводские дела. Одному рабочему не было покоя от начальства. Мы пытались через других людей, через беседы с мастерами покончить с этим. Вот конкретный пример: один парень работал в лавке, помогал своему родственнику, вырос, а в лавке у него не было никакого будущего, хозяин сказал, что не может повысить ему жалованье. Ему нужно было найти новую работу или вернуться в деревню. Я переговорил с разными людьми и нашел ему место электрика с приличной зарплатой.

На заводе я был правой рукой мастера. Он вел книгу, где записывал свои предложения по увеличению зарплаты. Мне он хотел повысить жалованье до сотни эскудо в день, но я ушел в армию. Некоторые мне говорили, что я хозяйский прихвостень. А я лишь старался работать как положено. Часто рассуждают так: «У них полно денег, а я должен расшибаться в лепешку. Они богатеют за мой счет». По-моему, здесь попадаешь в замкнутый круг: мы не работаем, чтобы они не наживались за наш счет, а они нам не платят как положено, потому что мы не работаем. Так я в то время думал, но сейчас у меня иное мнение. В разговорах с товарищами я защищал скорее интересы хозяев, чем наши. Я был не прав. На меня тогда еще влияло то, что мой дед был владельцем маленькой фабрики, а отец на ней мастером и тоже хозяином.

Вступление в Католическую рабочую молодежь мало что во мне изменило. Мои друзья и я вступали в эту организацию только с одной целью: ходить на танцы и вечеринки. Там были девушки, и мы хотели не приобщиться к высоким целям, а потанцевать. Эти наши стремления бросали тень на Католическую рабочую молодежь. Я пытался исправиться, но не сумел. В голове у меня были одни девушки и танцы. Хотя что-то во мне все-таки менялось.

Я внимательно прочел книгу, изданную нашим профсоюзом металлургов, в которой один экономист описывал положение нашей страны и причины, по которым хозяева продолжают бороться за дешевую рабочую силу, предпочитая ее машинам, покупку которых считают невыгодным помещением капитала. Я прочел и многие другие книги, и они очень повлияли на мой образ мыслей. Словно бы сызнова родился на свет. Тогда-то я заметил, что среди рабочих на Гуаме растет недовольство. Если мы вдруг объединялись, чтобы попросить прибавки к жалованью, нам угрожали полицией. И приписывали какие-то политические цели. Подавлялась любая попытка, даже простая просьба, потому что так заставляли людей молчать. Хотя в душе каждого из нас кипела ярость, мы не смели ничего сказать.

В армию я уходил уже немножко другим человеком, но к хозяевам у меня было прежнее отношение. Я всегда был готов потолковать с товарищами по работе, потому что когда-то начинал, как все они. Бывало, я говорил им: «Вы только болтаете, а работать вас нет». А они отвечали: «Охота вкалывать, чтобы они разъезжали в автомобилях». В то время у немногих рабочих были машины.

Я стал новобранцем. Крыша казармы, где мы жили, была вся в щелях. Ветер и холод гуляли взад-вперед. Нами командовали один капрал негр, два белых капрала и прапорщик. У негра были странные замашки (к слову сказать, потом в Африке я подружился со многими черными). Например, он спрашивал о чем-нибудь новобранца. Если тот не мог ответить, то по приказу капрала должен был пройти сквозь строй своих же товарищей, которые били его фуражками по голове. Представьте только, двадцать пять человек бьют по голове одного. Мне вспоминается один парень, похоже, он был умственно отсталый, так он плакал во время наказания. Когда он дошел до меня, я отказался его бить. Капрал спросил: «Инасиу, почему ты не бьешь?» — «Не буду, пусть лучше он меня ударит, а я не хочу». Я чувствовал, как все во мне переворачивается и закипает. Тогда капрал заявил, что я моралист. «Нет, я не моралист. Мне стыдно за то, что творится». Капрал отступился.

Обучение включало также ходьбу и бег. Например, устраивался марш-бросок в шесть километров — все время бегом, так что к концу мы почти валились с ног. Однажды мы бежали по трое друг за другом. Если один отставал, передний должен был за ним вернуться. Я бежал посередке, мы уже возвращались в казарму. Тот, что бежал следом за мною, выбился из сил и отстал. Белый капрал, который, тоже усталый, бежал метрах в тридцати за нами, закричал: «Давай назад!» Я не понял, что это он мне. Капрал собрался с силами, догнал нас и пнул меня ногой. Я поразился. И вернулся назад. Во мне закипела глухая ярость. Еще и сегодня я вспоминаю этого капрала с ненавистью.

После карантина меня послали учиться связному делу. Поначалу мне даже понравилось, но позднее я понял, что это гораздо хуже, чем отправиться стрелком в Африку. Мы изучали радиопередатчики и азбуку Морзе. Под конец была проверка вождения автомобиля. Мне не повезло, меня назначили шофером, а я никогда близко не подходил к машине. Пока я два месяца обучался водительскому делу, моя часть отправилась в заморские провинции.

Меня назначили охранником в тюрьму. Как мне рассказывали, несколько заключенных сделали подкоп и чуть не сбежали. Мне было не по себе. Чем так жить, думал я, лучше уж в Африку.

Перед отправкой нам дали увольнительную. Помнится, отец сказал мне: «Мы за него волнуемся, как-никак едет в колонии, а ему хоть бы что! Как на праздник собрался!» Мне был двадцать один год. Мы плыли в трюме без вентиляции. Жара была такая, что большинство уходили спать на палубу. Там по всем углам валялись матрасы. В трюме от жары и безделья изнывали двести солдат. Воздух был такой спертый, что мы без конца кашляли. А всех дел было вынести утром матрас на палубу. Через тринадцать дней приплыли в Луанду.

Сошли с парохода и пересели на поезд. Мои первые впечатления были ужасные, потому что за красивыми городскими домами по обе стороны пошли лачуги. В дверях стояли чернокожие и махали нам вслед. Нас привезли в Графанил, в восьми километрах от Луанды. Мы начали ставить палатки.

Мы не знали, куда нас везут. Прибыли грузовики, и мы поехали по проселку в направлении Сан-Салвадор-ду-Конгу. Мы были вооружены, с нами ехал конвой. Через три дня добрались до Амбризете. По пути останавливались в военных лагерях. В Сан-Салвадор мы приехали ночью и стали разбивать палатки. Хотя его и называют городом, в нем всего полдюжины домов для белых и трущобы для черных. Сержант Диаш, который очень хорошо ко мне относился, сказал, что этой ночью мы пойдем в трущобы. «Засунь пистолет за пояс».

Это был мой первый проступок. Второй женщиной, с которой я был близок, стала негритянка. Уже в трущобах сержант сказал мне: «Я зайду вон туда, а ты, если услышишь шум и возню, сейчас же беги и стреляй в воздух!» — «Хорошо». Негритянку звали Аной. Мы подружились на все время моей службы. Ей было лет двадцать пять. Практически мы стали мужем и женою. В ту ночь, когда я был с пистолетом, я его вынул из-за пазухи и положил на стол. Она отскочила и бросилась вон из дома. «Не бойся, я не сделаю тебе ничего плохого!» Потом я перестал брать пистолет, а носил при себе нож. Позднее я перестал вооружаться, потому что в городе было спокойно. Сан-Салвадор был обнесен со всех сторон колючей проволокой, и еще была вышка с прожекторами и тремя солдатами.

Мы никогда не выходили за колючую проволоку. А если и выходили, то хорошо вооруженные. У негров были вокруг города лачуги, но после шести вечера никто уже не мог выйти из города.

Радиопередатчик весил шестнадцать килограммов, мы носили их на себе. Нас было четверо связистов. На операцию ходило всегда трое. Взводов было три, каждый раз шел один взвод, а мы участвовали во всех операциях. Один из нас нес ручной генератор, второй подставку для генератора и антенну, а у третьего за спиной был радиопередатчик.

Если мы шли на операцию, я заряжал в пистолет двадцать четыре пули, если брал автомат — четыре обоймы по двадцать патронов. Это глядя по тому, куда мы шли. Еще при мне было семь-восемь гранат. Шли шеренгой, на расстоянии двух-трех метров друг от друга. Обычно нас вызывали, и мы выступали по приказу командующего сектором. Из Сан-Салвадора мы редко куда выходили, обычно несли охрану города. Осматривали грузовики, прочесывали окрестности. Помню, два парня погибли в засаде: грузовик сполз в кювет, и тут-то его накрыли. Бойня была ужасная. Эту службу мы несли каждую неделю. Была еще одна рота из черных, им выпадало много операций.

Нас перевели в казарму в семнадцати километрах от Сан-Салвадора, там мы были одни. Еду нам привозили на самолетах три раза в неделю. Один раз в неделю мы сами ходили в Ноки за консервами и вооружением. Наш гарнизон назывался Мпала, это был квадрат, окруженный колючей проволокой, и сто пятьдесят человек посредине. Нам здорово повезло с капитаном. Ели мы все из общего котла. У нас было свежее мясо, потому что мы охотились на буйволов, оленей, кабанов. Гонялись за ними на грузовиках.

Я получил месячный отпуск и побывал в метрополии. Родители купили автомобиль для перевозки товаров, его водила моя жена. Потом я вернулся в Мпалу. Мы поставили заграждения в тех местах, где могли пройти террористы. Заграждения были сооружены во всех местах, откуда они могли обстреливать казарму. Иногда в них попадались животные, но ни разу — террористы, и это за все время, пока я там пробыл.

В Мпале я пробыл восемь месяцев. У нас была большая зона действий. Сначала, пока могли, ехали на грузовике, потом шли пешком. Мы, связисты, всегда были нагружены больше других, и ответственность на нас лежала самая большая. Стоило отряду заблудиться — а такое случалось, — мы выходили на дорогу в десятке километров от казармы и по радио посылали сигналы о помощи.

Мне оставалось служить два месяца из двадцати четырех, когда мы вернулись в Луанду.

Луанда тоже была окружена колючей проволокой. Существовала сеть сторожевых постов. Как ни странно, находились люди, которые не знали, что город окружен проволокой. «Не может быть! Я проезжал по шоссе». — «Ну так вы проезжали через полицейский пост. А раз там полиция, войска уже не нужны. Но если отойти на пятьдесят метров в сторону, то увидите армейские посты, а за ними проволочные заграждения».

Из-за поломки судна я пробыл в Луанде лишние шесть месяцев. Мы с женою постоянно переписывались. Были периоды, когда мы писали друг другу почти ежедневно. Я предупредил ее, чтобы она больше не писала, указав день, когда приеду. Еще в этом последнем письме я писал ей, что не знаю, как она себя вела без меня: если хорошо, все в порядке, если плохо, пусть катится из дома. Ясно, я написал это по наитию, откуда я мог что знать. Я даже намекнул в этом письме, что, если она в чем передо мной виновата, ей небезопасно оставаться дома.

В Лиссабон я вернулся в апреле 1970 года. Сошел с корабля с ранцем за плечами и отправился на поиски своих близких. Они стояли как на похоронах, Лидии-Марии с ними не было. Мать повторяла: «Она больна». А потом набралась храбрости и, рыдая, рассказала, что за три дня до моего возвращения Лидия-Мария сбежала из дома, прихватив свои пожитки. Я не плакал, но чувствовал, что у меня вот-вот лопнет голова. Я был как потерянный, в ушах у меня стоял сильный звон. Мне пришлось собрать все свое мужество, несмотря ни на что, я радовался возвращению домой. Лидию-Марию я никогда больше не видел.

Через месяц я снова поступил на завод. Когда я вернулся из Анголы, у власти уже находился Марселу Каэтану. Люди могли говорить теперь более открыто. Раньше такого не водилось. Раньше боялись говорить. В январе 1972 года на Гуаме вошел в силу пересмотренный коллективный трудовой договор. Не со всеми поправками я мог согласиться. Я считал, что для нашей нынешней жизни они уже не годятся.

Я начал размышлять и беседовать с людьми. И заметил одно: между людьми появилось единство. В целом рабочие на Гуаме были сплоченны. Прежде я видел инертную, вялую массу. Теперь я вижу большую активность. «Моя сила в том, что я чего-то стою». Мы почувствовали, что можем сами разрешить свои собственные проблемы. А не так, как раньше, с протянутой рукою, подайте, что можете. Мы боремся, чтобы чего-то добиться.

Я решил продолжить учебу и стал читать трудовой договор, чтобы узнать, какие льготы имеют рабочие в этом случае. Прежнее руководство профсоюза, которое власти разогнали, распространяло листовки, призывая нас изучать законы, читать книги. Я тоже стал покупать книги и не бросал их в мусорное ведро. Я их читал и, когда чего-то не понимал, всегда находил кого-то, кто мог мне объяснить непонятное.

Коллективный трудовой договор я считаю настоящей головоломкой. Прежде всего потому, что наша профсоюзная организация очень слаба: все, что мы могли бы потребовать через профсоюз, рассматривается и решается слишком долго.

Есть много молодых рабочих, и среди них я, у которых свой взгляд на вещи. Существует разница в оплате «белых воротничков» и рабочих. Есть различия в рабочем дне. Почему одни начинают в восемь, а другие в девять? Почему у одних обед дольше, чем у других? Почему все больше увеличивается разрыв в заработках?

На Гуаме многие рабочие имеют автомобиль. Я бы сказал, что за счет сверхурочной работы. На обычное жалованье автомобиль не купишь. Взять хотя бы меня: я не плачу ренту за дом, у меня есть огород. Я редко хожу в кино, еще реже в театр, не бываю в кафе, не пью. При моей зарплате единственная роскошь, которую себе позволяю, — это бензин для отцовского автомобиля, на котором я езжу на завод и в школу. Я хочу устроить свою жизнь при помощи обычного жалованья. Я не могу работать сверхурочно из-за школы.

Предприятия работают на свое будущее. А на кого работаем мы? Кто нас может защитить? Я ответил бы на этот вопрос так: только те, кто работает среди нас и вокруг нас.