1

Явился он ночью, звякнув в дверь без пяти двенадцать. Я собирался спать, Эйлина уже легла. Нагрянул. Конечно, газеты я читаю, слышу пересуды: он взял да не явился на календарный матч первой лиги, от очередной игры отстранен, на тренировку пришел пьян — пьянехонек. «Косой, и ноги заплетаются», — сообщил газетчикам товарищ по команде, пожелавший остаться безымянным, «Малыш‑то наш опять, похоже, набедокурил», — поделился я с Эйлиной. Но уж чего за ним не водилось — удирать от неприятностей под крылыщко родителей или вот ко мне. Поэтому, когда в проеме двери обозначился он, я слегка опешил.

— Как, комнатенка для братишки сыщется?

— А, ты. Ну входи, входи.

Я отправился наверх к Эйлине — она еще читала — посоветоваться.

— Заходил кто?

— Это Бонни.

— Бонни?!

— Постель для гостей застлана?

— Да. Простыни чистые. Чего это он так вдруг?

— Укрыться, наверное, понадобилось. Ты спи. Я скоро.

Разумно угощать его виски? Или нет? Ладно, предложу, а пить или воздержаться, ему решать. Бонни, виски не отвергнув, пил, однако, неторопливо — никак не скажешь, что терзаем неутолимой жаждой. Странно польщенный, что пришел он к нам, не к родителям, я не хотел, чтобы у него возникло чувство, что плата за это предпочтение — дотошные расспросы и укоры, чего от наших стариков перепало бы вдоволь. И вот мы старательно кружили вокруг да около, но кружи не кружи, а болячку все равно заденешь.

— Одолели меня, — вырвалось у Бонни.

— А тебе вроде бы нравилось выигрывать. Вспомни, как ты говорил — против меня пусть хоть кто. Лучшего на поле не увидишь.

— Так оно и было.

— А сейчас?

— Стоит поскользнуться — жалости не жди.

— У всякой медали две стороны: любовь и ненависть, поклонение и презрение.

— Вякаешь. Смыслил бы что.

Я пожал плечами, а он заерзал в кресле, словно чуть смутясь своей грубости. Но вот именно чуть.

Я осушил рюмку и поднялся.

— Ладно, мне утром на работу. Постель тебе готова. Так что скачи давай, попрыгунчик.

Глаза полоснули меня злостью лишь миг, он тут же опомнился, братья все‑таки, и пригасил взгляд. Шарахается от легчайшего прикосновения словесного кнута — точно кожа живьем содрана, — уж очень щедро досталось ему этим кнутом: от газетных остроумцев, от хозяев команды, от былых восторженных болельщиков. Чувство у Бонни такое, что случилось предательство; слишком долго и упорно твердили: ах, какой талантливый, ах, какой непревзойденный! — не оставляя ни малейшего зазора на срыв, а теперь он как зациклился. Похожее мне случалось не раз наблюдать у молодых ребят, весьма и весьма перспективных в науке. Соскользнув с горних высей, хлебнув разочарования горше, чем собратья при средних способностях, они, отведав критических наскоков, стремглав катились под уклон, словно подхлестываемые единственной дурацкой целью: во что бы то ни стало опровергнуть первоначальные на них надежды.

Мать растолковывала это попросту: «Нос отхватит, лишь бы лицу досадить…», а отец добавлял: «Как аукнется…»

Не сказавшись Бонни, я на обратном пути из школы заглянул к старикам, считая своим долгом известить о его приезде, не то другие упредят. Но и предчувствовал родительскую обиду: не к ним приехал!

Почему не к ним, я великолепно понимал. Мать судила его поведение, по существу, одинаково с бесчисленными репортерами, допекавшими его настырно и ядовито, только ее попреки, настоянные на любви, жалили еще больнее. Известно матери было только то, что она извлекла из расхожих газет: то есть спрямленные версии. Сообщения давались там коротко и доходчиво — две — три незамысловатые, категорические фразы; вылущивать же суть из подробного мотивированного анализа фактов в солидных воскресных приложениях ей было не под силу. Триумфы Бонни, его слава — это же мечта мальчишек и предмет зависти взрослых! И мать терялась, искренне не умея понять, отчего же Бонни не может вести себя пристойно.

— Дети, быть знаменитостью трудней, чем кажется большинству, — втолковывал отец, зажав зубами черенок трубки, — да, тяготами бремени славы он проникался, но разочарование в Бонни от этого не рассасывалось. Хвастуном отец не был, но все‑таки переживал тихую гордость от того, что он — отец Бонни Тейлора, национального героя. И теперь испытывал стыд за слабовольного повесу, слава которого рассыпалась подобно гнилому пню.

— Да ты представь, — убеждал я, чего это стоит: доказывать и доказывать свой талант. Каждую субботу — судилище. Тысячи болельщиков караулят твое малейшее движение на поле. А вне стадиона каждый шаг подстерегают газетчики. Лично я взбесился бы.

— Но ты ж не Бонни! — заспорила мать. — У тебя и стремлений таких никогда не было. И таланта такого нет.

— Все правильно… — Я пообещал привести его повидаться с ними.

— Как захочет, так сам придет, — гордо сказала мать, пряча обиду.

Я ушел, мать осталась сидеть, задумавшись, явно перебирая прошлое. Стараясь распознать изъяны взрослого в припоминавшихся ей проказах мальчишки.

«Попрыгунчик» — словечко достало его. Позже я припомнил, что так окрестил Бонни спортивный комментатор в статейке, нещадно его лягая и кусая: играет, дескать, на публику, выхваляясь собственной верткостью, забывая о командной игре и о необходимости забивать голы. В нашем квартале я нечаянно подслушал такую фразу: «Только и на уме — выдрючиваться. Нет чтобы в лад». В команде трудяг — полузащитников Бонни был виртуоз, плел кружева; иные зрители даже подозревали, что больше всего он боится травмы. Конечно, без нужды калечиться кому хочется. Но чтоб боялся… Только не Бонни. На моих глазах он и мальчишкой и подростком кидался в драку с кем угодно, пусть даже противник заведомо превосходил его силой, стоило дерзкому усмехнуться над прозвищем, которым в детстве наградила его мать, а оно так и прилипло. Звали брата Бернард, сызмала он был загляденье, и мать, восторгаясь, ворковала: «Наш красотулечка, наш бонни», подразумевая, что он воплощение красоты. Все мы в семье не уроды. Мать до сих пор, хотя ей уже за пятьдесят, красива. Но все‑таки не ко мне, а к Бонни бросались, сюсюкая, восторженные мамаши. К Бонни — он кружил девчонкам головы уже в те свои ранние времена — топала какая‑нибудь малышка, едва научась ходить, и крепко вцеплялась в его ладошку. Сейчас светлые кудри у него потемнели, потеряли упругость, но синие глаза по — прежнему победно сияют, а тонкий орлиный нос, четкой лепки губы и изящный, но мужественный подбородок — вся гармония черт притягивает взгляды женщин, даже если они слыхом не слыхивали, что Бонни легендарный герой футбола. «Нет, ну какая несправедливость! — негодовала как‑то одна учительница из моей школы. — Мало, что красавец писаный, так ему вдобавок еще и редкостный талант подарен!» И тем обидней: все при нем, а пристойно вести себя не может, сетовала мать. И ощутить себя счастливым не способен. Не сомневаюсь: как ни досаждает его поведение другим, самому Бонни того больнее. И счастья он не обрел.

Лицо Бонни мелькнуло в доме за окном сквозь потеки дождя. Весь день просидел дома.

— А я тебя раньше ждал, — встретил он меня. — Разве ты не на машине?

— Нет, ездит Эйлина. Ей дальше добираться, чем мне до школы.

— Мою бы взял. Все равно простаивает.

— Представь изумленные взоры и расспросы, подкати я на сумеречно — розовом «ягуаре».

— Треп, что ль, пойдет — перебиваешься подачками богатенького братца?

— Нет, я про другое. Думал, не хочешь оповещать публику о нынешнем своем прибежище.

— От цепких глаз соседей машину не укроешь, раз у подъезда торчит. Уж, поди, все разнюхали.

— Ну не знаю… Что поделывал весь день?

— Да так, ничего.

Разлохмаченная яркая стопка иллюстрированных журналов, пара книжек, небрежно засунутых на полку — видно, смотрел их. На кухне я обнаружил кофейную чашку и пустую тарелку — съел сандвичи, оставленные для него Эйлиной.

— Несколько раз звонил телефон, и раз кто‑то в дверь. Я решил, ну их, не стал подходить.

Когда я чистил овощи для ужина, опять зазвонил телефон.

— Мистер Тейлор? — осведомился мужской голос.

— У телефона.

— Гордон Тейлор?

— Да, я.

— Насколько я понимаю, у вас сейчас гостит ваш брат. Бонни Тейлор.

— Минутку. С кем я говорю?

— Простите, забыл представиться. Репортер из «Газетт».

— Ах, «Газетт»!

Бонни уже стоял в дверях, глядя на меня. Вскинув руку, он ладонью медленно отмахал: «Нет».

— Откуда у вас такая информация? — спросил я.

— От наших читателей.

— Знайте, вас ввели в заблуждение.

— Огорчительно. Думали: может, у Бонни есть какие‑нибудь дополнительные соображения о ссоре с клубом. Чего не давали столичные газеты.

— Что поделаешь, ничем не могу помочь.

— Не то подослали б к вам репортера. Пусть Бонни выскажет и свою версию событий.

— Простите, это неосуществимо.

У него достало соображения не напирать дальше.

— Тогда простите за беспокойство, мистер Тейлор.

— Ну, кранты, прилипли намертво, — заметил Бонни, когда я, положив трубку, вернулся на кухню. — Если совсем лопух, то шепнет словечко приятелю из какой центральной, те явятся и раскинут лагерь на пороге. — И в виде примечания добавил: — А враль из тебя, малышок, никудышный.

— Сам же говорил, машина во дворе у всех на виду.

Он передернул плечом, поглядывая, как я бросаю капусту в кастрюльку с водой.

— Что, готовка твоя обязанность?

— В общем‑то нет. Но возвращаюсь я раньше, вот и чищу все, мою, обрабатываю. Справедливое разделение труда.

Оторвав плечо от косяка, он отвернулся.

— Спросил просто. Делов‑то всего.

— Хочешь, давай ключи, поставлю твой мотор в укрытие.

Сунув руку в карман широких брюк, Бонни выудил бумажник. Из мягкой, тонкой, богатой кожи. Дорогой, как и все его мелкие вещицы.

— Поздненько мы спохватились.

— Пусть думают — был и уехал.

— Ягуар — то водишь?

— Утром сегодня выучился. Пришлось подать вбок — «мини» не проехать было, а ты еще спал.

Запустив мотор, я посидел минут пять в неподвижной машине, наслаждаясь мощным угрожающим рокотом, запахом и комфортом кожаной обивки, любуясь россыпью циферблатов на приборной доске. Снова и снова стараясь решить, завидую я Бонни или нет. Нет, наконец заключил я. Обычное чувство, знакомое любому мужчине, встретившему другого с женщиной по — настоящему красивой. Всякий мужчина хоть единожды в жизни должен обладать ошеломительной красавицей, и всякий мужчина хоть раз в жизни должен посидеть за рулем мощной, сверхсовременной машины. Интересно, постижение этой истины — признак зрелости?

Уже смеркалось, когда я закрывал гараж. Фары малолитражки осветили дорожку.

— Он что же, останется у нас? — полюбопытствовала Эйлина.

— Вроде.

— И надолго?

— Не спрашивал я. А ты против?

— Нет, конечно.

По дороге она заезжала в универсам. По четвергам после школы — в это время в магазине не такая сутолока, как вечерами в пятницу, — она всегда закупает продукты на выходные.

— Ого, пакетище какой тяжеленный!

— Ты поддерживай снизу. Там вино. Две бутылки.

— Целых две!

— У них большой выбор. И у нас гость.

— Уж не знаю, пьет ли Бонни нынче.

— А ты в газетки почаще заглядывай.

Сказано сухо, но, хотелось верить, без злости. Тронувшись следом за Эйлиной, я гадал, какие у нее истинные чувства к Бонни. В точности я не знал. Когда мы с ней встретились и поженились, он уже взобрался на вершины славы и домой наезжал весьма редко. В общем, она обычная. Спокойная, невозмутимая. В спорах любых — об образовании, искусстве, политике, о чем‑нибудь на злобу дня — Эйлина предпочитала слушать. Не высказываться. Мысленно я чаще всего представлял ее себе так: сидит, чуть подавшись вперед, опершись локтями о колени, обеими руками держит чашку, прихлебывая кофе или же чай, в глазах и на губах чуть теплится улыбка, и слушает, как кто‑то развивает свои доводы, опровергать которые или поддерживать она не чувствует надобности. Но всякий, кто, обманувшись ее спокойствием, рассудит, что Эйлина неумна, или заподозрит в ее сдержанности отсутствие темперамента, сделает большую промашку.

Похолодало, того гляди пойдет снег. У меня зуб на зуб не попадал, когда я, добравшись до теплой передней, запер за собой дверь.

В серванте у нас была припрятана бутылочка испанского «риоха». Новые бутылки я убрал. И откупорил эту. Эйлина зажгла под овощами газ и занялась свиными отбивными. Увидев бутылку, которую я задержал над его бокалом, Бонни кивнул.

— Ну, плесни.

Но я заметил, что он к вину не притрагивается, взялся за бокал, только почти съев горячее, да и то едва пригубил, погонял вино во рту и потом уж проглотил, поставил бокал, держа ножку аккуратной широколапой рукой; взяв опять нож и вилку, снял мясо с косточки подчистую. Совсем не вяжется такая воздержанность с его дурной славой. Разве что он усердствует изо всех сил, чтобы опровергнуть ее хотя бы в наших глазах.

Эйлина молча подвинула к нему тарелку с овощами.

— Нет, спасибо, — отказался он. — Очень все вкусно было, спасибо, Эйлина.

— Я к нашим заходил, — начал я, — сказать, что ты приехал.

— А? — Бонни потянулся было к бокалу, но так и не поднял его.

— Решил — нужно, а то другие опередят.

— Тоже верно. Ну а старики?

— Жаждут с тобой свидеться.

— Угу. Не мешало б им какое занятие найти, чтоб не зацикливались на мне. Слушайте, пора вам с Эйлиной внучонка им подарить. Будет над кем кудахтать.

— На нас не рассчитывай, — возразила Эйлина.

— А что так? — Бонни переводил глаза с нее на меня.

— Осенью она лежала на обследовании, — объяснил я, — и ей делали одну пустяковую операцию. Тут и выяснилось, что рожать она не может.

— Прости, Эйлина, без понятия был.

— Я уж сказал ей: вот и основание для развода, — бездумно плел я.

Взглядом Бонни опять обежал наши лица, словно прикидывая, подтачивает ли подобное обстоятельство наши отношения, не чувствую ли я себя мало того, что ущемленным, — как, может, сама Эйлина, — но и вдобавок одураченным. Я заметил, что у моей жены чуть зарделись щеки.

— Так что, — заключила Эйлина, собирая тарелки, — миссия ложится на тебя.

— Успеется, — буркнул Бонни.

Которая же, силился сообразить я, из блистательных сверхэффектных красавиц, в чьем окружении его фотографируют, хоть отдаленно годится на роль матери внука для наших стариков? Избранницы его, конечно, что и говорить, все суперкласс. Манящие и недосягаемые для простого смертного: манекенщица, певичка из поп — группы, актриса, снявшаяся в двух — трех невидных (наверняка дрянных) секс — фильмах. Все из мира искусства. Или с его обочины. Но ни одной, чтоб талантлива по крупному счету — чтоб соперницей его таланту. Интересно, свободный это выбор Бонни? Или образ жизни втискивает его в соответственные рамки?

Не успела Эйлина подняться, внести рисовый пудинг, как позвонили в дверь. Она пошла открывать, почти тотчас вернулась к нам.

— Там двое. Спрашивают Бонни.

Бонни проворчал что‑то, я не разобрал толком.

— Сам поговорю. — Я вышел в холл. Дверь Эйлина не затворила, но и войти гостей не пригласила. На улице падал снег, редкий, серый. Оба были без шляп, на волосах поблескивали подтаявшие снежинки. Один — фотограф. Он стоял чуть позади своего спутника, на шее болтались кожаные футляры камеры и экспозиметра.

— Мы из «Газетт», — известил первый. — Пришли побеседовать с мистером Тейлором.

— Это вы утром звонили?

— Нет. Редактор скорее всего.

— Я ж объяснил ему — беседа не состоится.

Репортер щеголял в баках и усах «вива Сапата». Фотограф — он был постарше — топтался с видом незаинтересованным: фотографий футболиста сколько хочешь. Интервью — вот что горело, а уж это не его докука. Он переминался с ноги на ногу, постукивая пятками одна об другую. Невежливо, конечно, в такой холод томить посетителей на пороге, но опять же, долго ль им тут мерзнуть, зависит от них.

— Мистер Тейлор, это родной город вашего брата. Он, редактор рассчитывает, вдруг да воспользуется случаем и объяснится с людьми, которые его знают,

— Объяснится? Про что это вы?

— Даст свое освещение темы.

— А, теперь ясно. Но, извините, брата у меня нет.

— Вот как?

Фотограф оглянулся на гараж и «мини» у закрытой двери. Ни тот, ни другой мне не поверили.

— Печально, — вздохнул репортер. — Версия вашего брата помогла бы беспристрастной оценке конфликта.

— Гарри! Полседьмого! — подтолкнул фотограф.

Репортер не отреагировал, он сверлил меня глазами.

— Простите, ничем не могу помочь.

— Что ж, на том и разойдемся, — вздохнул репортер. — Извините за беспокойство.

«Газетт» — наш городской еженедельник.

— Печатается по четвергам, вечером, — сказал я Бонни. — Стащил ты у них сенсацию.

— Такая уж невезуха! Пусти ты этих двоих, к тебе слетелись бы все коршуны из центральных. Завтра же. Хотя, — прибавил он чуть спустя, — они так и так налетят того и гляди.

— Слушай, а может, действительно воспользоваться тебе возможностью и изложить свой вариант?

— Какой еще вариант? Я себя вел препогано. Чего тут вертеть?

— В таком духе высказываний хватает.

— Ну! А как же!

— Хоть, например, та щебетунья из «Санди глоб».

— «Бонни Тейлор, каким я его знаю», — передразнил Бонни. — «Бонни — личность глубоко раздвоенная…»

Эйлина внесла пудинг. Первая ложка пудинга опалила мне рот, я, хватая ртом воздух, потянулся за вином.

— Гордон, ну можно ль так торопиться! — попеняла Эйлина.

— Да я ж опаздываю!

— Уходишь, что ль? — удивился Бонни.

— Надо. Вечерние курсы. Меня ждут двадцать два слушателя.

— И чему обучаешь?

— Уговорили меня вести курсы для начинающих писателей.

— А сам? Пишешь?

— Иногда. Стихи.

— И сразу вырос в крупного знатока теории?

— А что, все твои тренеры вышли из звезд футбола?

Я отнес посуду на кухню и минутку побыл наедине с Эйлиной.

— Прости. Неловко, конечно, выходит. Управишься тут одна?

— Конечно. Телевизор выручит. Заштопает прорехи разговора.

— Понимаешь, неловко подводить.

— Да что ты! Иди. Но ты не поздно, а?

— Само собой. Постараюсь вырваться пораньше.

Я подошел со спины приласкать ее.

— Иди — иди, а то опоздаешь. Я никуда не денусь, — она с довольной улыбкой, так мне знакомой, обернулась, потом оттолкнула меня легонько и склонилась над раковиной.

В дверях возник Бонни.

— Эйлина, давай помогу с горшками‑то.

— Да ну! Какие там горшки! Две тарелки. И посуду мы не вытираем, ставим сохнуть.

— Иди, иди, валяйся! — сказал я. — Откупорь еще бутылочку, если охота. Я б и сам не выполз в такую непогодь, кабы не обещал. И между прочим, — повернулся я к Эйлине, — будут еще звонить или придет кто искать Бонни, наша версия такова: да, был. Но уже уехал.

2

Занятия курсов проходили в пригороде, в викторианском особняке, который органы народного образования приобрели под Методический центр и курсы для взрослых. Писательскую группу создали по просьбе многочисленных желающих. Уговорил меня консультант по английскому, ирландец по фамилии Нунэн. Чуть не всю зиму я подыскивал писателя — профессионала или хотя бы полупрофессионала, который взялся бы взамен меня руководить семинаром с будущей осени. Придал бы семинару необходимый уклон в практику. Я очень даже понимал, что чересчур даю крен в сторону литературной критики, тогда как слушатели в подавляющей массе жаждут одного — пусть им покажут, как усовершенствовать собственные сочинения, «потолок» у каждого свой, и дадут дельный совет, куда пристроить сочинения. Некоторые, кстати, уже публиковались, и не раз. А кто я такой — у меня издано‑то всего три — четыре стишка в невидных сборниках, — что прихожу проповедовать им законы мастерства? Все мои сетования Нунэн отмел.

— У них у всех одно, — втолковывал он, — охота поразглагольствовать о своих писаниях. Мы им предоставляем эту возможность. Да и к тому же три четверти из них — чокнутые.

Не удержавшись, я расхохотался; грубоватое бесцеремонное нунэновское словцо угодило в самое яблочко. На наших курсах — и, как мне думается, и на других писательских семинарах — в самом деле присутствовал определенный налет «чокнутости». И в метафорическом смысле — в творчестве: когда сложные и частенько неприглядные события реальности подменялись приторными сказочками; и в прямом житейском смысле. Например, как я подозревал, одна моя очкастенькая простоватенькая толстушка — явно чокнутая. Наружностью своей девушка пренебрегала, зато стихи, которые поставляла мне на рецензию, ошеломляли замысловатыми откровенными эротическими образами. Сегодня я должен был возвратить ей очередные. Хотя я посмеялся над ними, дал почитать Эйлине, и та в свой черед тоже позабавилась, но на свой лад поэма являла весьма красноречивую иллюстрацию климата любви семидесятых годов; желание без нежности, крушение любви поклонения под натиском готовно утоляемого желания. Юнис — толстушку эту я всегда видел в брюках, а сегодня, невзирая на морозец, она нарядилась в дымчато — серые нейлоновые чулки, и обрисовались неожиданно красивые ножки: закинув ногу на ногу, девушка устроилась так, что пропустить их мимо глаз было невозможно: в первом ряду. Обладательница ножек предвкушающе распахнула блокнот и нацелила ручку, горя рвением немедля занести в него самую малую крупицу истины, кою я изреку. Мое убеждение, будто герои ее стихов всего лишь плод воспаленной фантазии, пошатнулось. Кто знает, может, и ей выпадали минуты? Ножка за ножку, ножка вниз.

— Итак, мне представляется, — приступил я, — что во всяком семинаре, подобном нашему, неизбежно брожение противоречий. Ведь в отличие от прочих дисциплин, тут мы сталкиваемся с тем, что труд литератора членится на множество составных, имеет самые различные уровни мотивации и реального воплощения. Попросите футбольного болельщика средней осведомленности назвать шестерку лучших игроков сезона, и в его список войдут едва ли не те же, кто числится в списке спортивных комментаторов — знатоков. Список его совпадет и со списком болельщика — интеллигента, например. Для них критерий, кто лучший, — единый. Лучший — тот, чья игра доставляет наибольшее удовольствие. Но поинтересуйтесь у рядового читателя, что он читает, и вряд ли услышите в ответ — Марселя Пруста. Или стихи. Нет. Читает он Гаролда Робинсона какого‑нибудь. Тут единодушия во мнениях искать не приходится. Его нет. Жизнь книг с исполинскими тиражами зачастую скоротечна. А книги, которые и через полвека не перестанут читать — читать ради удовольствия, ради эстетического наслаждения, ради картины сегодняшней жизни, которую они рисуют, — эти книги выходят тиражом весьма скромным и приносят автору мизерные доходы. Это одинаково справедливо и для музыки. И конечно, для живописи. Ван Гог при жизни не продал ни единого полотна. Существовал на подачки брата Тео. Имя Тео сохранилось сегодня лишь благодаря родству с художником, но тогда он считался гордостью семьи. «И чего ты, Винсент, никак не остепенишься? Зарабатывал бы на жизнь приличным ремеслом, как твой брат Тео». — Тут раздались смешки. — Короче, я хочу сказать: обучать человека писать хорошо несинонимично науке, как загребать сочинительством деньги. Хотя верно и то, что для некоторых тут проблемы не возникает. Им довольно выяснить вершину, которой им дано достигнуть, и рынок, на котором есть шансы котироваться. Таким образом, на одном уровне писательство — товар, на другом — искусство, оттого‑то так мудрено обучать ему в отличие от математики, например, физики или там шитья да плотничанья. Наверное, мне следовало высказаться еще на первом нашем занятии, но я боялся затемнить предмет нашего курса. Да и хотелось сначала познакомиться с вами, узнать немножко о вас из ваших произведений. Но вопрос теребил мне душу, я так и сяк его крутил и вот сегодня решил наконец все выложить. Нечто вроде промежуточного подведения итогов. А заодно, возможно, тема для дискуссии?

Умолкнув, я оглядел слушателей. Их ряды из‑за непогоды поредели, едва набралось человек пятнадцать. Может, стоило повременить, подумал я, изложить свое кредо более полной аудитории?

Во втором ряду поднялась рука — Джек Атертон, парень с бородкой, в теплой куртке. Я кивнул ему.

— Может, вы в эффективности курса сомневаетесь? В его ценности? Могу заверить, что лично мне наши занятия здорово помогают. — Зашуршал согласный шепот остальных. — Сейчас я больше смыслю в том, что делаю, понимаю, что нуждается в доработке и как дорабатывать.

Забеспокоилась миссис Бразертон, аккуратненькая, лет слегка за пятьдесят, в твидовом пальтишке. На щеках у нее зажглись красные пятна. Она полуобернулась к другим и заговорила серьезно, немножко сбивчиво — как человек, не уверенный, стоит ли ему вообще брать слово, но и промолчать нет сил — наболело.

— Не знаю, как другие слушатели, есть ли у них личные контакты с мистером Тейлором, но мне он подсказал очень действенные приемы. Я, конечно, не причисляю свои рассказики к настоящей большой литературе, но теперь все‑таки показываю их редакторам увереннее. И знаете, с начала наших занятий у меня взяли уже три вещицы, а некоторые редакторы просят еще. — Она покивала, откинулась на спинку стула, смущенно мне улыбнулась и уткнулась взглядом в свои руки.

— Мне требуется одно, — вступила Юнис Кэдби, говоря на свой обычный манер — чуть врастяжечку, — пусть мне подскажут, объяснят, как события моей жизни, мои чувства и наблюдения отображать подоходчивее. Чтоб получалось искренне. Хотя, естественно, публиковаться мне ужас как охота, но можно и потерпеть, пока не дозрею. Но я, безусловно, чувствую себя уже на ближних подступах. Не то что четыре — пять месяцев назад.

Выступающих больше не сыскалось, зато все стали переговариваться между собой, и я заговорил громче:

— Что ж, благодарю всех за вотум доверия. Кто желает задать тему для общей дискуссии?

— Нормы, — предложил Лейзенби. — Вот стоящая тема. В мире не осталось больше норм. Перо — оружие могучее, недопустимо употреблять его во зло. — Раньше Лейзенби служил в банке управляющим, теперь на пенсии. Лет шестидесяти, гладкие, точно облизанные седые волосы, лицо ржаво — красное, в сеточке сосудиков. Стиль одежды — старомодный, скучный и опрятный, похоже одевается мой отец.

— Обязанность у писателя одна, — вступил Джек, — отображать правду. Но вот совпадает ли моя правда с вашей, с чьей‑то еще — вот тут вопрос.

— Мне навсегда запомнилось давнее наставление одной редакторши, — произнесла худенькая, неприметная, с приятным голосом женщина, имя ее вечно выпадало у меня из памяти, однако она под различными псевдонимами опубликовала больше, чем мы все вместе взятые. — Она сказала, что когда я пишу для ее журнала, то читатели принимают меня как гостью у себя дома, и значит, негоже попирать правила приличия.

Джек, сидевший к ней спиной, вздернул брови, испустил вздох и буркнул что‑то себе под нос.

— Зря старались, — высказал он мне после. — Все равно почти ни до кого не дошло.

— Понятно. Но и ради двоих — троих стоит потрудиться. К тому же я получил ответ на занимавший меня вопрос: имеет ли смысл наш семинар? — Я застегивал «молнию» на папке, за последним из мешкавших закрылась дверь.

— Слушайте, не выпьем ли по кружечке? — предложил Джек. — Время найдется?

— В общем‑то не особенно. Меня дома ждут, обещал не задерживаться. Но по одной так и быть. Да и о сценарии вашем надо потолковать.

— Ну, прекрасно. Всего‑то дорогу перейти.

Когда мы шагали по коридору, появилась Юнис. Не иначе как мужчин, устремившихся в пивную, выдает особая походка, потому что девушка попросила, хотя слышать наш разговор никак не могла:

— А меня примете в компанию?

— Со всем нашим удовольствием.

Джек прошел вперед. Я придержал дверь, пропуская Юнис, и острый сквознячок забил мне ноздри терпким ароматом духов.

— А я, Юнис, решил, что вы сегодня собрались куда‑то, — заметил я.

— Ой, правда? А почему?

— Надушились. Чулки. Я вас кроме как в брюках и не помню.

— Да ну! Тошнит уж меня от джинсов да грязных балахонистых джемперов, — небрежно объяснила она. — Сейчас ведь как; чуть не уследишь и уже распустеха.

— Норм больше не существует, как изрек бы Лейзенби.

— Это уж точно! — Она хохотнула. — Короче, разглядела я себя, прикинула и постановила — пора менять образ. Ноги у меня самое красивое, так с какой стати их прятать?

— И правда, зачем?

Когда мы вошли в зал паба, как раз вставали посетители из‑за столика в углу.

— Быстренько занимайте, — велел я спутникам. — А я принесу. Юнис, вам что? Джеку, знаю, кружку горького, — Юнис попросила бутылочку легкого пива. Втихомолку ликуя, что штрихом к ее новому образу не потребовалась водка или, допустим, мартини, я отправился к стойке, где наткнулся на Лейзенби, который тянул «гиннес».

— А, мистер Лейзенби… Заказать вам что‑нибудь, пока я тут командую?

— Спасибо, у меня имеется, он обернулся, любопытствуя, с кем я. — Не возражаете, если я подсяду к вам ненадолго?

— Пожалуйста. — Я наблюдал, поджидая заказанное, как он идет по залу. Ни Джек, ни Юнис явно не придут в восторг от его общества, но куда денешься. Одна надежда — не засидится. А мне хотелось обсудить с Джеком кое‑что про сценарий.

— А поэму посмотрели? Или еще нет? — поинтересовалась Юнис, когда мы, пригубив, пожелали друг другу здоровья и удачи.

— Э, в общем — да. — Я метнул взгляд на Лейзенби. Про творчество Юнис уж вовсе не хотелось при нем говорить. — Как раз собирался отдать. На полях, местами, карандашные пометки. Расстегнув папку, я вытащил листки и передал девушке. — Давайте обсудим попозже, сначала познакомьтесь с моими замечаниями.

— Мне самое главное — поэма удалась? Как вы считаете? В целом?

— Несомненно. Впечатление производит. Пометил я те места, где хромает размер и где, на мой вкус, вы переусердствовали в метафорах и образах.

— То есть в области секса? — вскинулась Юнис.

Джек развалился на стуле. Поверх края кружки он посматривал на Лейзенби, на меня, и в глазах у него плясало озорство.

— Ну…

— А что, ощущается острая необходимость в подобных сценах? — незамедлительно встрял Лейзенби. — Только до такого и может возвыситься сегодняшняя поэзия? Извращения и распутство?

— Чего это вы? — вступила в бой Юнис.

Я успокаивающе тронул девушку за руку и повернулся к Лейзенби, немало удивясь его смекалке — вмиг схватил суть.

— Видите ли, мистер Лейзенби, Юнис воспользовалась таким приемом для создания чрезвычайно красноречивого образа. По моему мнению, ее стихи — проницательный очерк природы чувств семидесятых: мужчина и женщина, будучи едва знакомы, могут находиться в отношениях самых интимных, а в результате оказываются в положении робких чужаков, нащупывающих путь вслепую, когда приходится вести разговор о самом обыденном.

— Ну знаете ли! Не все живут на такой лад! — возразил Лейзенби, губы его сомкнулись в ниточку.

— Может, поэма Юнис — предостережение: люди не должны жить так.

— Чего тут предостерегать. И так ясно.

— По крайней мере предпринята честная попытка обнажить реальную ситуацию. И возможно, как отражение мира в наше время эта поэма значительнее, нежели сентенции, которыми нафаршированы ваши повести.

— К примеру?

Ладно, начавши, можно и до конца высказаться. Хоть предпочел бы разносить прозу Лейзенби без свидетелей, а уж тем более этих — они непременно примут мою сторону.

— Истины, о которых вы вещаете, вместо того чтобы взглянуть на факт непредвзято и честно, описать его увлекательно, конкретно, оставляя читателю возможность самому прочувствовать и вынести нравственный и эмоциональный урок. Вы же наводняете повести абстрактными концепциями в расчете, что читатель послушно прореагирует, как должно.

— И какие это концепции вы критикуете?

— Ваши концепции о чести, истине, правосудии, мужестве, верности, любви, боге и даже о справедливости и несправедливости.

— Их смысл известен всем.

— Нет, мистер Лейзенби. Совсем нет. Вы в них усматриваете некий смысл, но нельзя же автоматически выводить, что их равнозначно воспринимают все остальные. Это не абсолютные истины, они утратили свою однозначность.

— Тем хуже! Как я и говорил, нынешний мир не ведает норм!

— Когда люди не принимают ваших норм, — жарко заспорила Юнис, — это не означает, что для них не существует вообще никаких ценностей.

— Стоит оглянуться вокруг — и ответ напрашивается сам собой, — парировал Лейзенби.

Тут наконец втянулся и Джек.

— Приятель, не мы создали этот мир!

— Прошу прощения, — Лейзенби язвительно хохотнул, — на себя ответственности не принимаю!

— Империю построили вы, — нажимал Джек, — а от ответственности за последствия стараетесь увильнуть?

— Но не я разбазарил империю!

— Где там! Конечно! Уж вы‑то сражались за нее до последней капли крови — не своей.

— Помнится, доводилось мне и собственную проливать. Ради того, чтобы в мире жилось безопаснее вам подобным, — деревянно выговорил Лейзенби.

— Не стоит воспринимать каждое слово так уж лично, — заметила Юнис.

— Неужто? Стало быть, я безнадежно старомоден, потому что по — прежнему воспринимаю оскорбления лично. — Лейзенби допил пиво и стал копошиться с пуговицами на плаще реглане.

— Извините, мистер Лейзенби, я не собирался так поворачивать разговор, но отчасти виноваты и вы сами, взявшись критиковать поэму Юнис, даже не прочитав ее. — Мне хотелось его успокоить.

— И читать незачем. Не хочу и не собираюсь.

— Вас никто и не просит, будьте спокойны! — вспыхнула Юнис.

— Что ж… — Лейзенби встал. — Оставляю вас вести гм… литературные беседы. — Он коротко кивнул мне. Доброй ночи.

— Старый олух, — ругнулся Джек, когда Лейзенби вскинув голову, зашагал к выходу.

— Нет, — возразил я, — на свой лад Лейзенби образец добропорядочности, честный гражданин. Монолит. Но чтоб из него получился писатель, его требуется разобрать на детали и смонтировать заново. А кто я такой, чтоб на такое отважиться? Даже если, предположим, он дозволит? — Я взглянул на часы. — Боже! А время‑то бежит!

— Притащу еще по кружечке, — поднялся Джек.

— Нет, Джек, мне половинку. Пора сматывать удочки.

— Слушайте, а Бонни Тейлор, футболист, вам случайно не брат? — осведомилась Юнис, когда Джек отошел к стойке.

— Угадали.

— Мне это вдруг сегодня подумалось, когда вы стали проводить аналогию между футболистами и писателями.

— Бонни — великий футболист. Всем ясно, что он великий, и ему воздается. С писателями все по — другому, вот что я хотел сказать.

— Но слава что‑то не идет ему впрок? Верно?

— Верно.

— Извините, что влезаю не в свои дела.

— Грехи Бонни общеизвестны.

— Вот чью жизнь соблазнительно взять сюжетом.

— Да об него и так уж все перья обломали.

— Но по верхам. Копнуть бы поглубже. Написать бы подробную биографию. Или даже настоящий роман.

— Хм… Наверное, потребуется таланту не меньше, чем у него, чтобы получилось.

Подоспел Джек с пивом.

— Слушайте, Джек, я через минуту испаряюсь. Но все‑таки про ваш сценарий.

— Да?

Я извлек из папки лохматую пачку машинописных листков.

— Мне показалось, он обладает определенными достоинствами. И немалыми. Но прежде всего, мне представляется, хотя драматургия не совсем моя сфера, надо уточнить жанр. Вам самому до конца не ясно — то ли это пьеса для театра, то ли радиопьеса. А может, телесценарий. У вас присутствуют элементы всех трех жанров. Но нет последовательности. Я бы на вашем месте покопался в литературе о специфике каждого из них, о различиях в технике письма. Вот диалоги ваши, столкновения характеров выписаны выпукло, забористо. Правда, крепких слов можно б поубавить. Не истончится ваш груботканый реализм, — я улыбнулся парню.

— Но поймите, именно такова речь рабочих. Не знаю, вам доводилось ли работать когда на заводе или на стройке, но заверяю вас — там разговаривают именно так.

— Пусть, ладно. Но это и есть камень преткновения при показе скудости речи. Надо передать ее так, чтобы не ошарашивать зрителей, с одной стороны, и не наскучить им до отупения — с другой. Мое мнение: вам полезно послушать чтение вашего сценария со стороны.

— А как же это устроить?

— Подобрать народ, распределить роли, и пусть почитают. Можно и на наших курсах подыскать подходящих. Я тоже, если хотите, послушаю. Но читку нужно провести отдельно, не на занятии. К чему вам слушатели вроде Лейзенби или миссис Бразертон? Очень уж они охочи критиковать да корежить стиль других. Юнис вот, может, поучаствует и остальных подобрать не откажется.

— Разреши, потянулась Юнис к сценарию.

— Конечно, конечно.

Девушка пролистала начальные страницы.

— Можно, домой возьму? Тогда в следующий раз исполнителей назову.

— Хорошо, идет.

Я прикончил кружку.

— Ладно, ребятки, мне пора.

— Вы через центр поедете? — спросила Юнис.

— Ага.

— Не подбросите? А от центра я на автобусе доберусь.

— Договорились.

Джекова кружка пива стояла едва початая.

— А мне незачем спешить, — заявил он. — Так что до свидания.

Езды до города всего минут пять. В тесной «мини» опять повеяло духами. Я поймал себя на том, что караулю блики уличных фонарей на стальном сверкании коленок Юнис. Вдруг ее поэма, подумалось мне, не плод несбывшихся вожделений? Может, у нее есть любовник?

— А знаете, — сказала тут Юнис, — я б не прочь познакомиться с вашим братом.

— Да?

— По — моему, женщина тоньше воспримет душу человека, чем мужчина.

— Что‑то не заметил, чтоб какой‑либо женщине удалось пробиться к его душе.

— Да я ж не про тех ограниченных смазливых шлюх, каких он выбирает себе в подружки.

— А вы убеждены, что интерес к Бонни у вас чисто творческий?

— То есть?

— Бонни знаменитость. И красавец.

— Вряд ли я в его вкусе.

— А в футболе‑то хоть разбираетесь?

— Очень даже. Заядлая болельщица.

Я притормозил на красный свет. Сеяла изморось, потеплело. Но городок стоял черный, ушедший в себя. Зима явно затягивалась, во мне заныла тоска по весне.

— Он редко навещает нас, — сказал я.

— А я слышала, как раз приехал.

— Интересно, от кого же?

— У меня приятель служит в «Газетт».

— Да, — сознался я немножко спустя, — он здесь. Но никуда не выходит. И сколько у нас пробудет — не знаю.

Юнис не откликнулась. Мы доехали. Я спросил, где ее высадить.

— У остановки, пожалуйста. Мне тут на автобусе совсем рядышком.

— А живете вы одна или с семьей?

— Одна. У меня квартира в муниципальном доме.

Я не мог припомнить, где она работает. Но к чему спрашивать?

— Вот и приехали.

— Большое спасибо. И отдельно — спасибо за то, что поддержали поэму.

— Не понравилась, не стал бы.

— Вы очень добрый. Новые силы в меня влили. Очень вам благодарна, — повернувшись, она взглянула на меня. Вроде бы чуть приблизила лицо? На секунду, как ни странно, примнилось, что Юнис намерена поцеловать меня в щеку. Но тут же одним взмахом обобрала пальто и вышла.

— До свидания.

— До скорого, Юнис.

На остановке чернел автобус. Я смотрел, как она мелко бежит к нему, чудно выбрасывая ноги в стороны — обычная для многих женщин манера. Уже отъехав, я заметил, что прихватила‑то Юнис сценарий Джека, а ее поэма осталась на сиденье.

Бонни сидел в гостиной один, смотрел фильм по телевизору.

— Эйлина что, уже легла?

— Ага. Ты не очень‑то поспешал, так она приняла ванну да легла пораньше. Где застрял? В кабаке?

— Задержался со слушателями.

Я сел рядом с ним на диване. Фильм шел смутно знакомый: Роберт Мичем схлестнулся с обаятельно улыбающимся Керком Дугласом в огромном роскошном зале с пылающим камином.

— Дуглас — гангстер, — пояснил Бонни. — Мичем пытается порвать с рэкетом, но он уже меченый. Ему за всех отдуваться.

— Пил чего?

— Не. Неохота.

— Ну а глоточек на сон грядущий?

— Сам будешь, так давай.

Я извлек бутылочку «Беллза» из серванта и налил два двойных.

— Одна из моих говорит, что не прочь познакомиться с тобой.

— Кто, не усек?

— Слушательница с курсов. Юнис Кэдби.

— Не прочь? Ишь, разлетелась!

— Знакомый из «Газетт» шепнул ей, что ты в городе. Она говорит: кому‑то следует описать твою натуру во всей сложности. Говорит, что женщина, по ее мнению, сумеет сделать это куда тоньше, чем мужчина.

— Во хохмачка.

— А про твоих подружек выразилась — «пустые смазливые шлюхи». А, нет — «ограниченные смазливые шлюхи». Вот так…

В нем проклюнулось любопытство.

— Так — с. А стоит она чего, как писатель‑то?

Подтянув папку, я вытащил поэму.

— На, суди сам. Последний ее опус.

Приняв листки, он скоренько проглядел и, дойдя до конца, изумленный, испустил легкий насмешливый возглас: «Господи боже!» Поерзал на диване, улыбаясь, примащиваясь поудобнее, и, взявшись за стихи сызнова, вчитался внимательнее,

— Ну и ну! Ничего себе стишата кропают они у тебя на семинаре! — он уже не улыбался — ухмылялся во всю ширь.

— Спешу тебя уверить — не все. У нас есть и скорбящие по империи, и любители размазывать сантименты.

— Но, знаешь, ничего, — обронил Бонни, листая поэму снова, — вовсе даже неплохо.

— Я и сам того же мнения.

— Так какая она — Юнис эта?

— Спроси ты меня раньше, я б ответил — некрасивая, в меру неряшливая девица, у которой воображение через край хлещет. Но сегодня она появилась в шелковых чулках, подкрашенная, вылив на себя не иначе как полфлакона духов. Ножки хороши. Разительная метаморфоза!

— Задела она тебя, малышок. — Бонни опять ухмыльнулся. — Ладно уж, признайся, ноги и стихи — все вместе взвинтило тебя.

— Да ладно. Ведь не все наши чувства поддаются контролю, верно?

— Тебе надо бы за риск приплачивать.

— Допустим. Кстати, ты еще не ложишься?

— Досмотрю фильм. Не против?

— Ради бога. И между прочим, не подумай только чего, ты у нас всегда желанный гость, но просто ради удобства — какие у тебя планы?

— Да никаких. Вот стариков надо бы сходить проведать.

— Завтра пятница. Они почти весь день в магазине.

Когда отцу было пятьдесят пять, его уволили по сокращению с местной фабрики; на пособие по увольнению плюс накопленные деньги он купил захудалую закусочную поблизости от дома. У него раскрылся талант жарить рыбу, и торговля пошла.

— Днем в перерыв застану.

В двух словах обговорили, как ему добираться, стоит ли особо таить его приезд от соседей, и решили вернуться к разговору утром. Попрощавшись, я отправился наверх.

Эйлина лежала, накрывшись пуховым одеялом, спиной к лампе, горевшей с моей стороны постели. Я разделся, забрался как можно осторожнее в кровать, достал книгу, раскрыл ее, но почти тотчас Эйлина круто повернулась ко мне, с совсем непривычной резкостью.

3

Обычно я поднимаюсь первым, приношу Эйлине чай и мчусь в ванную; она между тем встает и готовит завтрак. Но в это утро, проснувшись от будильника и выключая его, я обнаружил, что я один. Тут же отправился вниз. На кухне Эйлина жарила яичницу.

— Не знаю уж, чего захочется Бонни, — сказала она, — вот и решила состряпать что‑нибудь посущественнее всегдашнего.

«Всегдашнее» — это каша с сухофруктами и орехами, тосты да мед или варенье.

— Сейчас отнесу ему чай и спрошу. Захочет поваляться, пусть его. Сварить яйцо или бекон поджарить сумеет и сам.

Но чай наливать я не торопился, а приласкал Эйлину. Помню, когда я впервые увидел ее, мне было хорошо и радостно от ее холодновато — спокойной женственности. Поначалу копошились подозрения — уж не признак ли эмоциональной скудости этот ее холодок? Но вскоре проступила подлинная сущность — ясность и безмятежность натуры. Радость находиться рядом потихоньку перерастала в любовь. Вечер, когда она, стянув джемпер через голову, повернулась ко мне открыто, но без малейшего намека на самопоказ, привнес в наши отношения терпкость страсти. С того вечера я понял, что сидеть рядом с ней, не испытывая желания дотронуться до нее, я не могу. Виделись мы уже больше месяца, и я изо всех сил старался проникнуться чувством, что этот вечер — веха в наших отношениях, однако напрасно. Близость была словно очередным проявлением ее безмятежности. И оттого с этого вечера из боязни потерять ее, приблизить день, когда она выдохнет мягко: «Прости. Было очень приятно, но уж слишком всерьез пошло», — я изводился, и, стараясь не захватывать целиком ее свободное время, следил, как бы не выдать себя каким словцом на ее узком диванчике — кровати. Но раз вечером Эйлина взбунтовалась. Мы зашли после кино к ней. Эйлина сварила кофе, налила бренди. Подсев на диванчик, я взял ее за руку, но она высвободилась и, бросив подушку на пол, пристроилась на ней перед газовым камином. Я сидел, не смея заговорить.

— Гордон…

— Да? — Сердце у меня екнуло и тут же бешено заухало.

— Можно спросить тебя?

— Ну конечно.

— Обещаешь ответить по — честному?

— Если знаю что отвечать.

Ладонь мне жалило грубое итальянское одеяло, ярко, до рези в глазах оранжевели обложки книг на стеллажах, сооруженных ею из планок и кирпичей; литая скульптура женщины с ребенком подле массивной каменной пепельницы на низеньком столике, пестрота разноцветных открыток от приятелей из‑за границы на полке дешевенького камина. Все встало перед глазами сызнова: темные завитки ее волос, отливающие бронзой, цепляющие высокий ворот джемпера, легкий изгиб спины — она сидела, опершись на руку, вполоборота ко мне. Подробности отчеканились в памяти, словно смотрел я в последний раз.

— Ты продолжаешь встречаться со мной из чувства долга? Обязан, дескать, проявлять доброту?

— Откуда вдруг такой вопрос?

— Ты же обещал ответить честно.

— Но сначала смысл разъясни.

— Понимаешь, у меня такое чувство, что ты переменился. Раньше, расставаясь, ты всегда условливался о новой встрече, теперь говоришь — звякну на днях. И видеться мы стали реже.

— Эйлина, ты к нам в город приехала недавно. Мне не хочется связывать тебя. Могут же появиться еще приятели… Вот и стараюсь не отнимать возможность выбора. Не чересчур навязываться со своим обществом. Считаться с твоими желаниями.

— Но ты стал скованным. Редко смеешься, даже… холодноват.

— Все правда. Я стал другим. Изменились обстоятельства, а с ними я. Для меня, по крайней мере, переменилось все. Беда в том… Я не знаю, переменилось ли для тебя.

— Нет. Для меня — нет, — помолчав, ответила девушка. Она не отрывала глаз от огня.

— Нет?

— Нет… все осталось по — прежнему. Стало глубже и сильнее. Это вот верно.

Я испустил облегченный вздох. Эйлина, полуобернувшись, улыбнулась застенчивой, прелестной улыбкой. Поставив бокал на стол, я пристроился рядышком на подушке.

— Ну, юная дама, вы сняли тяжкий груз с моей души.

— А ты с моей.

Я поцеловал ее.

— Болезнь нашего века, — продолжала Эйлина, голос ее, повеселев, звенел легко, радостно, — все стереотипы традиционного ухаживания полетели кувырком. Запутались мы вконец, по каким правилам поступать.

— Зато неопределенности убавились. Меньше риска остаться в проигрыше.

— Ну, может…

Я опять поцеловал ее. Она допила кофе и хлебнула бренди из моего бокала.

Теперь на кухне Эйлина улыбнулась обычной своей улыбкой — приопустив веки — и пощелкала меня по носу указательным пальцем — ее излюбленный жест, означавший в зависимости от обстоятельств то удовольствие, то шутливое порицание.

— Давай, давай, неси Бонни чай и спроси заодно, спустится он завтракать или нет.

С Фрэнсис Маккормак познакомил меня один университетский приятель. Университет располагался близко, и на выходные я возвращался домой. Фрэнсис была симпатичная девушка, высокая, тоненькая, голубоглазая, с рыжевато — золотистыми волосами. Росла она в богатой семье, но городок у нас не так уж велик, так что деньги не отгородили ее глухой стеной от других. Да и отец ее, строитель, стал процветать лишь на волне недавнего строительного бума. Они были католики, а мы числились протестантами. Влюбился я моментально и безоглядно. Тут уж не до религиозных разногласий! Фрэнсис исполнилось восемнадцать, она раздумывала, чем заняться после окончания католической женской школы. Мне шел двадцать первый, а Бонни был примерно на год старше Фрэнсис. Она согласилась прийти на свидание. Во вторую встречу я познакомил ее с Бонни. Третьего раза у меня уже не случилось. Договорились увидеться, но она не пришла, потом несколько раз уклонялась от встречи, и я сыграл отбой. Девушка исчезла с моего горизонта. По слухам, Бонни завел себе подружку, и мать подшучивала по этому поводу, но брат ловко заминал все домашние разговоры про это, и лишь год спустя я узнал, кто была его девушка.

Как‑то субботним вечером я выходил из пригородного паба милях в двух от города, и тут меня окликнула Фрэнсис. Она стояла у приземистого двухместного «траймфа» в дубленочке, белом джемпере и тесных черных сапожках выше колен — не видывал этаких. Не девушка — картинка. Лучится красотой и здоровьем, укрытая от невзгод и бед внешнего мира коконом материального благополучия. Конечно, я на нее был разобижен, но отчетливо понимал, что уязвим для ее чар не меньше прежнего.

— Хэлло, Фрэнсис! А я тебя в зале и не заметил.

— Гордон, ты домой?

— В общем, да.

— Прыгай, подвезу. Мне нужно с тобой поговорить.

— Видишь ли, я… — Приятель мой уже забрался к себе в машину и запустил мотор.

— Разговор очень важный.

Паб закрывали. Посетители прощались друг с другом; срывались, объезжая нас, машины. Во взгляде девушки читалась какая‑то безысходность. В стылом воздухе с ее раскрытых губ плыли облачка.

— Ладно, погоди. — Я подошел к машине Ричарда и постучал по стеклу: — Слушай, ты не очень обидишься, если я доберусь другим транспортом?

— А шофер кто?

— Понимаешь, мы с ней очень давно не виделись…

— Поразузнай там, не найдется ли у нее сестренки — двойняшки.

— Ну извиняй, старик. — Я пообещал, что зайду к нему в следующий приезд, и он укатил. Мы с ним планировали купить рыбы с картошкой и отужинать прямо в машине. Интересно, что соблазнительнее рыбы с картошкой могла предложить мне Фрэнсис? Затевать с ней игру по новой я не желал. Я уже занес девушку в категорию желанных, но недосягаемых.

Фрэнсис села за руль, а я примостился рядом.

— Ну, — спросил я, — куда ж ты пропала‑то?

— А, тебе ничего — ничего не известно?

— Про что?

— Про нас с Бонни.

Во мне все оборвалось. Я порывался было замаскировать свою оторопь и спросить: «И что же такое с тобой и Бонни?» — но промолчал.

— Мы с ним встречаемся, — начала девушка, когда мы выехали на дорогу. Она жала на газ до отказа. Ей будто легче было говорить, ведя машину: руль дробил внимание, разговор перемежался паузами. — Вернее, встречались. Поэтому я тебе и отказывала, — единым духом выпалила Фрэнсис. — Ты уж прости, Гордон, но ведь мы с тобой и виделись‑то всего раза два, правда? Я просила Бонни рассказать тебе. Чтоб по — честному. Да он не захотел. Сказал, только домашних склок ему не хватает. И что вообще время терпит. А потом он…

— Что значит — встречались? А сейчас?

— Сейчас нет. Он меня бросил.

— Почему?

— Не знаю. В точности не знаю. Ведь ему с самого начала было известно, что я католичка. Значит, не оттого. Для меня церковь не важна. Не знаю, как для него. Я сама наглупила. Раз вечером взяла да выболтала ему, что папа очень болезненно относится к иным церквам. Ярый противник смешанных браков. Но я же совсем не такая. Бонни‑то знает. Воспитывали меня так, что я верю в бога, но все остальное — только для вида, обряды выполняю чисто механически.

— А не рановато вам обоим заводить разговоры про женитьбу?

— Согласна. Я‑то так и рассуждала. Думала, утрясется со временем. — Я покосился на нее. Фрэнсис нервно покусывала нижнюю губку, но машину вела умело, внимательно и осторожно. — Тебе можно сказать, — продолжала девушка, — прости, но…

— Что?

— Я в него влюблена. Как сумасшедшая. Каждый вечер теперь засыпаю в слезах.

— Ты его не видишь?

— Нет. Написала, он не ответил. Противно подкарауливать, ловить на улице. Но мне просто необходимо хоть разочек поговорить с Бонни. Не второпях. Я постараюсь объяснить ему: что‑то можно придумать. Пусть поймет, что я не собираюсь наседать на него, чтоб поступал против своего желания.

— И ты хочешь, чтобы встречу организовал я?

— Да.

— Ну а если он все равно откажется играть в твою игру?

— Я не собираюсь… О боже! Пусть все будет по его! Пусть поступает как желает. Но я обязательно должна поговорить с ним. Я не собираюсь…

Дальнейшие речи девушки потонули в моих увещеваниях. Остерегающих, но не пугающих. А ее откровения стерли у меня из памяти на какой‑то срок немедленно последовавшие события. Мы выкатили на новую объездную дорогу, которая вилась вдоль горы и вливалась в старое шоссе. Фрэнсис утопила педаль, убыстряя ход машины; скорость высоковата, подумалось мне, дорога заворачивает вправо, плавность ее обманчива, рядом — обрыв в пятнадцать футов.

— Фрэнсис, детка, ты бы полегче, — заметил я, — а то и кувыркнуться недолго.

Тут переднее колесо заскрежетало о бордюрный камень. Машина накренилась. Вцепившись в руль, Фрэнсис вскрикнула: «Иисус Мария!» Позже я смутно припоминал, что вырывал у нее руль, потом руки девушки вскинулись, прикрывая лицо, она тонко, пронзительно закричала, и круча вильнула из‑под колес…

Очнулся я в больнице от голоса матери…

— Гордон, — она наклонилась, чтоб я ее увидел, провела рукой по одеялу и, отыскав, сжала мне руку. — У тебя все в порядке, сынок. Не тревожься.

Желтые цветастые занавески отгораживают постель. Совсем светло, день. В голове кавардак. В висках пульсирует боль. Я попытался приподняться и едва удержался, чтобы не завопить. Меня точно нещадно измолотили от макушки до пяток. В левой ноге боль чудовищная. Что‑то тяжелое оттягивает ее книзу.

— Тише, сынок. Лежи спокойно, не шевелись, отдыхай, — велит мать. Я осторожно тронул левую ногу правой. Гипс.

— У меня нога сломана?

— Да. И только. Тебе повезло.

В памяти у меня провалы и пустоты, будто после тяжкого похмелья.

— Случилась авария?

— Да. Не думай сейчас про это.

В пабе мы сидели с Ричардом, но в машине я ехал не с ним.

— А с Фрэнсис что? Она в порядке?

Мать поспешно отвела взгляд. Может, она и заготовила какую бессовестную ложь, но выложить ее не осилила. А увертками и умолчаниями меня не обмануть.

— О господи!

— Говорят, красивая была…

Глаза у матери набухли слезами, и через минуту я плакал вместе с ней.

Меня оставили в больнице на ночь. Боялись, наверное, возможных последствий шока. Потом отправили домой и уложили в постель в нашей с Бонни комнате. До сих пор у меня не выдавалось минутки, чтобы поговорить с ним наедине.

— Надо ж! Погано как вышло!

— Мы говорили о тебе.

— Вон как!

— Просила, чтоб я уговорил тебя встретиться о ней. Прояснить ваши отношения.

— Куда уж ясней‑то!

— Она вся на нервах была. Чуть не в истерике. Из‑за того, что никак не удавалось свидеться с тобой.

— Ты что, об этом и в полиции болтал?

— Нет. Их это не касается. — Я взглянул на него. — Говорила, что влюблена в тебя как сумасшедшая.

Он нервно передернул плечом и скривился.

— Расстроился?

— Грустно, конечно. Славненькая была девочка. Но ирландка. Ничего против не имею, одначе увязать во всякой ихней чепухе — уволь. У нее прорезался слишком уж серьезный настрой, а мы оба молоды. У меня еще все впереди. Как‑то раз Фрэнсис развела трепотню о смешанных браках — взгляды ее папаши, ее мнение, тут я решил — пора линять. Субботний матч смотрела пара тренеров. Меня, наверное, возьмут на пробу в профессиональный клуб третьей лиги. Зачем же мне, Гордон, распыляться на ерунду? Жалко девочку, но растрачиваться — нет, ни к чему.

Я спрашивал себя, как бы расценил случившееся, не ухаживай я за Фрэнсис сам? Если б не мой родной брат, а кто другой лишил меня надежд?

Вечером ко мне поднялась мать: оказалось, явились полисмены, двое. Ждут внизу.

— Двое?

— Да. В штатском.

— Но меня уже в больнице спрашивали. Патрульный констебль, помню.

— Не хочешь с ними говорить, передам, что плохо себя чувствуешь.

— Да ладно! Не сегодня, так завтра придут. Лучше уж узнать, что им надо.

Мать внимательно смотрела на меня, ее красивое лицо было серьезно.

— А сам не догадываешься, что им надо?

— Почем мне знать! — Она не отводила от меня пытливых глаз. — Ну чего ты, мать! Преступления на мне никакого!

— Что ж. Тогда давай поправлю постель и пойду за ними.

Я поднатужился и сел. Она, взбив подушки, подложила их мне под спину. Полицейских фильмов я по телевизору насмотрелся и был в курсе, что если полисмены заявляются вдвоем, то значит или для безопасности, или второй требуется в качестве свидетеля. Но поскольку я ничего дурного не натворил, то ждал безмятежно. Только нога болела. Введя полицейских, мать было замешкалась, но они сказали, что желают побеседовать со мной наедине. На сей раз явились детективы — сержант и констебль. Разговор вел только сержант — светловолосый, с бледно — голубыми, словно выцветшими глазами; спутник его записывал. Извинившись за беспокойство, сержант осведомился о моем здоровье, а потом поинтересовался, близко ли я знал Фрэнсис.

— Так, средне.

— Однако девушка вам предложила подвезти вас.

— Что тут такого? Обычное дело.

— Она пила в тот вечер?

— Не знаю. Я не с ней приходил. Не скажешь, чтобы много выпила. А вам разве неизвестно?

— Установленной по закону нормы не превысила, — признал он и умолк.

— Она не показалась вам расстроенной?

— Да нет. Болтали о всяком разном. О пустяках.

— Как она вела машину? Внимательно? Рассеянно? Не обратили внимания?

— Нормально. Пока не выехали на объездную. Но произошло все не от рассеянности. Просто девушка неверно оценила дорогу, слишком разогналась. Я вообще эту дорогу не люблю. Даже странно, что там мало аварий.

— Сами водите машину?

— Права есть, вот только машины нет.

— Итак, в тот вечер за рулем сидела Фрэнсис Маккормак?

— Да. Конечно.

— Ну, пожалуйста, расскажите, как все произошло.

— На объездной?

— Да. Перед самой аварией.

— Мне показалось, что Фрэнсис слишком гонит. На этой дороге такое непозволительно, и я попросил ее ехать помедленнее. И как раз тут переднее колесо ударилось о бордюр. Она не сумела выправить машину, и мы сорвались с обрыва. Больше я уже ничего не помню. Очнулся только в больнице.

— А вам известно, что Маккормак была на втором месяце беременности? — спокойно проговорил он. Рассчитанный удар, угодивший в цель: меня аж тряхнуло. Едва его голос смолк, в памяти у меня всплыли последние слова Фрэнсис: «Шантажировать его я не буду». Вряд ли бедняжка намеревалась раскрывать свою тайну. Разве только в самой безысходной ситуации. А может, и тогда не стала бы,

— Черт возьми, нет… — я наверняка побледнел, и сержант, разумеется, не упустил это из виду.

— Что, мистер Тейлор, волнительное открытие?

— Да.

— И тому имеется особая причина?

— Девушка мне нравилась когда‑то. Я немножко ухаживал за ней. Гуляли с ней два вечера вместе. На этом все и кончилось.

— И когда же это было?

— Уж почти год назад.

— А точнее?

— Осенью прошлого года. В сентябре. Послушайте, скажите наконец, в чем дело? Она же не нарочно грохнула машину. Она ехала не одна. Случилась авария.

— Проясняем обстоятельства для следствия. И только.

— Но про ее беременность разглашать необязательно? Правда?

— А что, для вас это имеет значение, мистер Тейлор?

— Значения это уже ни для кого не имеет. Разве что для ее семьи. Пусть девушка покоится в мире.

— Так и будет. Если только ее беременность не имеет отношения к аварии.

— По — моему, связи никакой. — Блеклые выпуклые глаза уставились мне в лицо. До меня дошло: — Вы, значит, решили, что ребенок мой?! Придумайте что поостроумнее! Я ее даже на улице не встречал ни разу. До того самого вечера.

— Ну ладно, все вроде бы, — он встал. — Виновнику, кто он там ни будь, сейчас, может, горько, а может, и безразлично. Но это уже не по полицейскому ведомству. — Констебль захлопнул блокнот и тоже встал. Они совершили замысловатый обходной маневр и направились к двери. — Спасибо за помощь. Скорейшего выздоровления.

Кровать чуть подрагивала в такт грузным шагам на лестнице. Недавно родители купили новую ковровую дорожку, и в раскрытую дверь доносился резкий запах. С тех пор, едва запахнет новым ковром, мне сразу вспоминается дознание, сломанная нога, авария, Фрэнсис… В холле послышался голос матери, гулкое хлопанье закрывшейся двери. Мать тут же поднялась ко мне.

— Ну?

— Факты уточняли для следствия.

Ногу сверлила боль, в голове стучало, меня подташнивало.

— Ужинать принести?

— Нет, спасибо. Дай горячей воды, выпью лекарство да буду спать. Бонни пришел?

— Нет еще. Он предупреждал, что задержится.

— Как придет, попроси, чтоб не шумел. Хорошо?

На следующее утро, проснувшись, я через проход между нашими кроватями уперся пристальным взглядом в лицо Бонни. Я сверлил и сверлил его взглядом, пока он не проснулся — незаметно, разом — и тоже взглянул на меня.

— Что?.. — Он будто сознавал, что это мой взгляд выцарапал его из укрытия и неведения сна.

— Подонок! Она была беременна!

— Что? — приподнявшись на локте, повторил он. — О чем ты?

— Фрэнсис была на втором месяце беременности.

— Откуда ты знаешь?

— При вскрытии обнаружилось. Вчера двое заявлялись, все старались выудить, связано ли как‑то это обстоятельство с аварией.

— Беременность‑то тут при чем?

— Ни при чем. Но значит, она была еще больше взвинчена, чем мне показалось. Ни при чем, ишь ты! Но когда девушку гложет такое, а парня не дозовешься, то реакция за рулем нарушается.

— Отцепись ты! Я знал, что ль!

— Конечно! Где уж там! Ирландка, видите ли! Неохота вязнуть в дребедени всякой. Однако случая переспать с ней ты не упустил.

— Слушай, Гордон, она была, конечно, католичкой. Но отнюдь не монашенкой. У нее водились и другие.

— Но ее заклинило на тебе. Намертво. Ей‑то было известно, от кого у нее ребенок. И знаешь, я не сомневаюсь, не стала бы девочка виснуть на тебе, если б поняла после вашего объяснения, что все без толку. И про ребенка б словечком не обмолвилась. Фрэнсис стоила куда дороже, чем тебе сдается. Чем тебе хочется признавать.

Сбросив простыню, он рывком сел на краю постели, таращась на меня.

— Слушай, отвали, а? Еще твоих поучений не хватало! Завелся‑то небось только оттого, что девчонка тебе самому глянулась. Мне жалко ее. Усек? Нет? Жалко. И еще больше теперь, когда я узнал, что она была беременная. Но я не пойму, я что, машину мог удержать на краю обрыва? Нет? Ну так заткнись!

Без стука распахнулась дверь. Вошла мать.

— Чего это вы тут развоевались?

— Да так, ничего, — буркнул Бонни. Небольшая братская стычка.

— Завтрак на столе. Спускайся, ешь, не то опоздаешь…

— Гордон, завтрак на столе. Поторопись, не то опоздаешь, — окликнула меня Эйлина.

Я шепотом отозвался. Бонни открыл глаза. Взгляд, сосредоточившись, остановился на мне.

— Ты чего? — спросил он.

— Принес тебе чай.

— А, спасибо. — Он оперся на локоть.

— С нами позавтракаешь или сам себе приготовишь?

— Насчет меня не волнуйся. Справлюсь.

— Может, зайдем сегодня к старикам? Я за тобой заеду из школы.

— Давай.

После дознания меня навестил Маккормак — плотный, приземистый, лысеющий мужчина лет пятидесяти. Натруженные руки. Ни малейшего сходства с Фрэнсис. Правда, цветом волос похожи, хотя он уже начинал седеть. Может, он найдет утешение, хоть слабое, в других детях, размышлял я, у него их несколько. Он мялся и крутил вокруг да около, пока наконец не выяснил, что о ее беременности мне известно. Я спросил, знает ли о том еще кто‑нибудь.

— Нет. Следователь только мне да жене сказал. Не вижу, говорит, смысла оглашать. Однако, сдается мне, эдакое всегда всплывает. Слухи все одно поползут.

— Только не от меня, мистер Кормак.

— Я вот узнать зашел… не вы в ответе? А? — его цепкий взгляд остановился на мне. Но я не отвел глаз.

— Нет. Я уже говорил в полиции, что с Фрэнсис не виделся почти год. До самого последнего вечера.

— На Библии присягнете?

— Нет, мистер Кормак, не стану. Придется вам на слово поверить.

Вздохнув, он отвел глаза.

— А не слыхали, кто бы?..

— Дочка у вас была очень красивая. Нравилась многим. Я мало кого из ее приятелей знаю.

— Господь — он знает. Знает и покарает.

«За что?» — спрашивал я себя после его ухода. Зато, что парень поддался соблазну? Девушка ведь не оттолкнула его. За то, что отказался от свадьбы, да еще по обрядам, в которые не верит? Или за то, как он отделался от девушки? Но кому ведома вся подноготная? Может, иначе было нельзя? Мы с Бонни больше не обсуждали эту беду. Как Маккормак и предсказывал, сплетни все‑таки поползли. Как‑то в воскресенье и меня просветили в пабе. Тогда я осадил сплетников: «А зачем мне‑то знать?» Но когда с новостями подступилась мать, от разговора было не улизнуть.

— Слыхала я, Маккормак была беременная.

— Да, мне тоже говорили, — я переждал немного, отложил журнал и взглянул на нее. — Невиновен я, мать.

Расспрашивала она Бонни про Фрэнсис или нет, не знаю. Я не слышал ни разу, чтобы связывали их имена. Отношения с Фрэнсис Бонни хранил в глубоком секрете, и мне не верилось, что делал он это только для того, чтобы утаиться от меня.

Когда зазвонил телефон, я завтракал, Дожевывая, поднял трубку. Звонила Юнис.

— Извините, что беспокою вас в такую рань. Хотела застать, пока не ушли. Вы завтракаете? Я вам помешала?

— Нет — нет, я как раз закончил.

— Я вчера где‑то забыла свою рукопись. Случайно не в машине?

— Да. Я нашел ее.

— Ой, как здорово! А то у меня это единственный экземпляр.

— Всегда, Юнис, храните второй. Заповедь номер один писательского ремесла.

— Да ведь пока это лишь черновой набросок. Хотела поработать над ним в выходные.

— Может, переслать по почте?

— Что толку? Все равно не дойдет раньше понедельника. Может, я к вам сама заскочу?

— У нас весь день никого не будет. — Кроме брата, мог бы я добавить, который двери не откроет.

— Да днем‑то я тоже занята. Если только вечером… в полвосьмого, например?

— Пожалуйста.

— Я вам действительно не помешаю?

— Нет, нет. — Да, все‑таки добилась ты своего, голубушка, подумал я, кладя трубку. Правда, я могу передать тебе рукопись прямо в дверях, не пуская через порог. Тогда уж Бонни тебе не видать.

Спустилась Эйлина, причесанная, одетая. Я уже заваривал свежий чай.

— Гордон, ты сегодня опоздаешь!

— У меня первого урока нет. Кстати, ты сегодня не поздно? Машина нужна. Хочу ближе к вечеру завезти Бонни к нашим.

— Вернусь с уроков прямо домой. Вроде звонил кто‑то?

— Да. Это Юнис Кэдби. С курсов. Ну та, что сочинила сексуальную поэму. Помнишь?

— А, вон кто!

— Я ее вчера подвозил после занятий, и она по случайности — подстроенной — забыла, видишь ли, в машине рукопись. Зайдет за ней вечером.

— Ну — ну, — Эйлина копалась в сумочке. — Интересно взглянуть на нее.

— Да нет, милая, зубки она точит не на меня, на Бонни.

— А он про это знает?

— Вчера ему говорил. Но что она придет, ему пока что невдомек, — я ухмыльнулся. — Может забавно получиться.

— Так он не сказал, надолго к нам? — Эйлина приостановилась в дверях, натягивая пальто.

— Пока нет. А что?

— Ну просто… выходные же на носу… он нас свяжет. Вдруг нам вздумается прокатиться куда.

— Ему сиделка не нужна.

— Нет, но… о, ну мне пора лететь. После договорим.

Она чмокнула меня, подхватила сумку, папку и умчалась. Я взглянул на часы. Того гляди опоздаю и на второй урок. Я налил себе свежего чая и пошел в ванную, прихватив по пути газету из передней. Бонни сняли с ближайших игр.

4

— Ну а ты сам можешь как‑то поправить? — спросил отец.

— Можно решение обжаловать. Иль в клубный совет обратиться. Бить себя в грудь и обещать быть паинькой. А то попрошу — пусть внесут меня в список на переход.

— Слушай, вот так — напрямую — сыщется на тебя покупатель? Задаром никто не отпустит, правильно? Им подавай потраченное да еще деньгу — другую сверху. Сам как считаешь, цена твоя на рынке скакнула вверх или вниз? По сравнению с прежней, года два назад?

Обиняки не в отцовском характере: изъясняется он всегда предельно четко, бесстрастно. И нагоняи нам такие же задавал: лаконично перечислял наши прегрешения, оценивал их и назначал соответственное наказание.

— Менеджеров на меня зарится полно, — сцепив пальцы на затылке, Бонни раскинулся в кресле: то ли вправду беспечен, то ли наигрывает — не раскусить за этой его позой. — А может, вообще сверну все эти футбольные дела да куплю себе какое заведеньице.

Мы сидели у газового камина в гостиной. В этом доме отец с матерью поселились еще до нашего рождения. К гостиной примыкает кухня, она тянется в длину всего первого этажа. Наверху две спальни и переделанная из третьей ванная. За домом, через дорогу, раскинулся длинный симпатичный садик с лужайкой и овощными грядками — отцовская отрада. Перед домом, на отвоеванном местечке между каменной стеной и шоссе, которое все гуще с каждым годом наводняют машины, тоже лоскуток земли. Дом приветливый, уютно обставленный. Углы шкафов и кресел теперь не оббиты, не то что в ту пору, когда мы с Бонни росли тут. Я люблю наш дом с детства, только с каждым годом он казался мне все теснее и теснее. Сейчас мать сновала между кухней и гостиной, таская пшеничные лепешки, джем и домашнего приготовления яблочный пирог, отмахиваясь от наших протестов — Эйлина, дескать, готовит нам горячий ужин. Хотя, в общем, зная мою мать, вряд ли Эйлина возьмется за готовку, не выяснив прежде наш аппетит.

— Мы с отцом, — приговаривала мать, расставляя чашки, чайник, — в это время всегда чаевничаем, ну а вы как желаете.

По дороге я предлагал Бонни — заброшу тебя, а сам укачу на часок, но он настоял, чтобы я остался, — так ему удобнее. Я сидел и гадал: может, сковываю мать, не даю ей излить свои чувства свободно. Я знал, что она рада приезду Бонни. Не выставляя радость напоказ, она пока что лишь мимоходом попрекнула Бонни за редкие наезды. Но я также знал — радость подпорчена недоумениями и разочарованиями от его выходок. Затеряйся Бонни в туманной безвестности какого‑нибудь серого ремесла, мать обожала бы его не меньше. Ее печалило, что, дав ей повод для исключительной гордости, он обратил эту гордость в стыд. Да и не столько горек сам стыд, как сами провалы. Она поинтересовалась, кто для него готовит.

— Сам. А некогда возиться — обедаю где‑нибудь.

А ей хотелось, по — моему, выведать, живет ли с ним женщина. Хотя, насколько мне известно, ни одна из его подружек не рвалась к домашним хлопотам. Не того они толка, чтоб взять да нацепить на себя фартук.

— Ко мне пристают, чтоб переехал в общагу.

— Это что такое?

— Дом, где есть хозяйка. Туда селят молодых парней, новичков в клубе. Она следит за кормежкой, да чтоб не загуливались допоздна.

— Ну тебе‑то такая опека ни к чему, — иронически заметила мать.

— Я там и не живу.

— Бонни, чего ты хочешь, сынок? Вот что нам с отцом не дает покоя. Думаешь, громадное удовольствие — развертываешь газету, и всякий, раз одно и то же — опять ты кому‑то насолил. Разонравился футбол, так распростись с ним. Примись за другое.

— Это ты зря, — вступил отец. — Он еще верных лет шесть — семь играть сможет, с его‑то опытом…

— По мне так опыта он набрался не того сорта. В прошлой воскресной газете молоденькая вертихвостка вывалила, напоказ, всю его интимную жизнь. Нате, люди добрые, обсасывайте!

— Ну, привет! Она‑то при чем? Историйку сляпал газетчик, расколов девчонку.

— Какая разница! Ведь ей нашлось чем поделиться.

— Нечего верить всему, что печатают.

— Что? Врут в газетах? Так закон имеется против вранья.

— Необязательно врать впрямую. Так все вывернут — не узнать.

— Главное — сыскалось, что выворачивать.

Мы распрощались, когда отцу подоспела пора отправляться в магазинчик ставить сковороды. Мать взяла с Бонни обещание зайти еще перед отъездом. Жизнь, которой он живет, представлялась ей пагубной, но что было в ее силах? Только стоять и беспомощно наблюдать со стороны.

— Втолкуй хоть ты ему, Гордон! — тихонько взмолилась она у дверей, Бонни ушел вперед к машине. Я обещал попробовать, но только чтоб успокоить ее. Мир, в котором обитал Бонни, был для меня непонятен. Правила и нормы, награды и разочарования моего мира были совсем иные, и у меня хватало самонадеянности считать, что он в моем мире и недели не выдюжил бы. Но ведь другие в его среде обитания выживали, достигали своего и без самоизничтожения. Если это все, что принесли ему талант, слава и деньги, то лучше бы сломал себе ногу он, разом сметая все надежды на блестящую карьеру, в той автомобильной катастрофе, когда оборвались жизни Фрэнсис и их неродившегося ребенка.

Мы ехали молча, вдруг Бонни сказал:

— Слушай, а я б не возражал против кружечки пива.

— Да? Так что, рискнешь показаться в пивной?

— Ну ты даешь, Гордон! Воображаешь, весь треклятый мир только, и мечтает позырить на Бонни Тейлора?

На боковой улочке — мы как раз заворачивали на площадку заправочной станции — мелькнула вывеска «Тетли».

— Ни разу здесь не был, — заметил я, — даже не представляю, что за место. Ставлю фунт, что тебя приметят, и десяти минут не пройдет.

— Принято.

В зале ни души, только простецкого вида бармен переставлял бутылки на полках позади стойки. Толстяк с брюшком, зачес седых волос идет набок чуть ли не от самого уха. Я заказал две кружки пива. Нацеживая пиво, бармен бегло, испытующе смерил нас глазами, взгляд его поминутно упирался в Бонни. Тот точно не замечал этого, следя, как взбухает пена. Я поручиться мог, что фунт уже у меня в кармане.

— А у вас затишье, — обратился я к бармену.

— Через часок, глядишь, набегут.

Я стал доставать мелочь, но Бонни бросил бумажку на прилавок, подцепил кружку и пошел к столику. Я двинулся следом, прихватив сдачу.

— Ну что! Проиграл ты пари.

Он мимолетно взглянул на стойку.

— Думаешь?

— Даже не сомневайся.

— А, пускай… — Он передернул плечом. — Будет ему теперь о чем потрепаться с дружками.

После встречи с родителями он опять померк. Пиво пил с расстановкой, но выпил быстро, я еще и до половины не дошел. Он вытащил пачку денег.

— Слушай, приволоки еще, а?

— Принесу, конечно. Но платить мой черед.

— Кончай ты дурить. Я на твоих хлебах уж два дня. — Он подтолкнул деньги через стол. — Угостись виски.

— Нет, спасибо.

— Так мне рюмочку притащи.

— Одно виски? И все? — переспросил бармен.

— И все. Налейте двойное.

Выгребая мелочь из кармана, я добавил несколько монеток к фунту Бонни. Бармен зыркнул на Бонни, тот сидел отвернувшись. Тут меня по неведомой причине охватила тревога. Я пожалел, что мы забрели сюда. Сосущее чувство тревоги томило меня и когда я снова устроился за столиком.

— Знаешь, — сказал я, — мать просто сбита с толку, отсюда ее разговоры.

— А кто может врубиться? Я так вообще в глухих потемках. Отчего все лопнуло, как мыльный пузырь? Вот объясни, отчего?

— Она бы больше радовалась, сделайся ты ну хоть водопроводчиком каким. Жил бы себе за углом да приводил жену и детишек на чай к родителям по выходным.

— Да теперь‑то ясное дело! Когда все треснуло, все наперекосяк. Но, Гордон, поздновато уж мне ремеслу обучаться. И я не собираюсь возвращаться, жить тут в мусорной куче.

— Есть городишки еще паршивее.

— Нет уж, уехал так уехал.

— Куда ж ты наметил?

— Куда‑нибудь, где за мной не стелется хвост из прошлого. Где про меня только и знают, что из газетных побасенок.

— С тебя довольно такой характеристики?

— А чего? Зато потом всех очарую вусмерть, показав, какой я на самом‑то деле — добродушный, покладистый, уживчивый.

— А заниматься чем будешь?

— Деньга водится. Хватит на паб. Другие ветераны — футболисты ходят на поклон к хозяевам — пивоварам и управляют пабом ради их прибыли. Ну, некоторым удается наскрести на газетный киоск. Но у меня, Гордон, деньжата есть. Осилю купить собственный. Вот он — успех! А?

— Но почему бы тебе не остаться в футболе? Поиграешь пока, а там перейдешь в тренеры или менеджеры.

— Начисто обделен качествами — как там оно называется? — организатора. Не способен сорганизоваться даже настолько, чтоб за собой углядеть. Некоторым удается, они к футболу прикипают. Но я теперь как выбегаю на поле, так удивляюсь: зачем? Ты знаешь, как ревет стадион? Послушал бы ты с середки поля. Что это они — обожают тебя? Ненавидят? Обожают, когда ты на высоте. Им и не снились такие финты, что ты показать можешь… Но стоит разок промазать — и тебя ненавидят. Люто. Ведь знали ж они, знали — как им теперь кажется — никому не дано подняться до такого. Но и это им нравится. Будоражит, а как же! Вот — вот кинутся на тебя. Иль на соседа. Иль ринутся крушить пабы, поезда, автобусы. Такой настрой теперь в их реве. Ухо у тебя натренировано, ты уже слышишь — вот оно, началось. От этого еще хуже, ты съезжаешь ниже некуда, не игра — лажа. Спекся. Иль азарт напускаешь, устраивая спектакль в угоду толпе. Но все туфта: играть с полной отдачей тебе уже не под силу. Куда там, когда нутро тебе дерут презрение и страх. И тогда в сокровенных тайниках души ты признаешься себе, что не тянешь по крупному счету. Игрок ты эффектный, да недостает мозгов и напора, чтоб обратить блеск в настоящий большой футбол. Я, Гордон, их ослеплял. Техничностью. Но истина — она вот — вот прорвется наружу. Некоторые подозревали давно: тренеры, пара — тройка комментаторов. Ну а во время последних матчей даже олухи на трибунах расчухали.

Бармен расхаживал по залу, задергивая малиновые занавески на окнах. Бонни вряд ли даже замечал его. Тот подошел к нашему столику, зацепил одной рукой порожние кружки.

— Ваш знакомец тот, кем мне показался? — обратился он ко мне.

Духа заговорить набирался долго, и я не стал придираться к тону.

— Это мой брат. А кем он вам показался?

— Его фото в газете — вон на стойке. Мне сразу, как вы вошли, показалось — лицо знакомое будто. Так что, завтра без тебя обойдутся? — повернулся пузан к Бонни.

— Собираются вроде.

— Это уж точно. Перебьются. Незаменимых нет. Хотя некоторые мнят ну вовек их не заменить!

— Послушайте, — вмешался я, — мы зашли спокойно выпить и посидеть.

— Ухлопать такие деньжищи, а взамен — куча неприятностей, — еще пуще распалился бармен. — Сколько отвалили‑то за последний переход? Тысяч четыреста?

— Низковато взял, — откликнулся Бонни. — Полста тысчонок.

— Да… Вот что я называю — схлопотать себе хворобу за бешеные деньги. Иные из старичков небось в могиле перевернулись.

— Не в те времена жили.

— Померли, главное, вовремя. Хоть не привелось беднягам увидеть, как сейчас похабят игру!

— Слушай, мотал бы ты отсюда, а? — рассердился Бонни.

— Чего?

— Почему б тебе, к примеру, не махнуть куда подальше. А мы вот допьем свое и тоже двинемся себе.

— Ты у меня враз допьешь! Еще не хватало, чтобы мне хамили в моем же заведении. Никому не позволю! А уж тебе подавно! Самый дерьмовый футболист во всей Англии!

Я увидел, что Бонни примеряется к отвислому брюху. Уж не расстояние ли прикидывает, мелькнуло у меня. Но тут он молниеносно рванулся — я только и успел, удерживая его, вскрикнуть: «Бонни!» да руку вытянуть. Одним махом он вскочил и ударил бармена. Того скрючило пополам, дух вышибло.

— У — ух! У — ух!

Бонни залпом допил виски.

— Ну, потопали!

Мы добрались уже до выхода, когда сзади донесся шорох. Обернувшись, я увидел, что в зал из двери в дальнем углу вошла пышная женщина. Она тотчас углядела бармена на полу и заорала:

— Эй, вы, двое! Интересно, что вы… — Но мы уже вышли.

— Вот уж перепала ему темочка для пересудов, — заметил Бонни, когда мы ехали обратно к перекрестку. — Посмотришь, как раскрутят стычку. Два дня — и окажется, что буйствовал я чисто бешеный, пивнуху разнес по кирпичику. — У меня еще скакал пульс, и я не стал отвлекаться от руля. — Да, кстати, напомни, фунт тебе должен.

Заслышав знакомый звук мотора, Эйлина вышла встречать нас в переднюю.

— Что‑то вы запропали!

Я посмотрел на часы. Двадцать минут восьмого. Я же собирался позвонить ей из паба.

— Пива выпить заехали.

— А что ж не позвонил? Пришла эта девушка, мы вас ждем, не садимся ужинать.

— Юнис? Что‑то рановато. Где она?

— В гостиной. Пришлось попросить ее, чтобы подождала. Я даже не знаю, где ее рукопись.

— В моей папке наверху. С ужином не хлопочи. Позже поедим. Мать до отвала напичкала нас лепешками и яблочным пирогом.

— Прости, Эйлина, — сказал Бонни. — Кругом я виноват.

— Бонни, повернулся я к нему, — это та, с курсов, я тебе вчера про нее рассказывал. Заглянешь, может, в гостиную? Поздороваешься. Как надоест — испаришься.

Немудрено, если б после инцидента в пабе брат отказался, мол, хорошенького понемногу. Но он пожал плечами.

— А чего? Можно.

Мы занимали квартиру в двухквартирном доме. Такие строили в двадцатые годы — безобразные на вид, но добротные. Дом воткнули на невесть откуда взявшемся пустыре между двумя особняками на тихой окраинной улочке. Нам с Эйлиной обоим нравилось обилие комнат, но, зная, что детей не предвидится — наших, во всяком случае, — мы особо не обставлялись в молчаливом согласии, что еще, может, поменяем жилье на меньшее. Гостиная — как с дешевой распродажи. Когда мы с Бонни вошли, Юнис, скрестив ножки, сидела на вдавленных подушках дивана, облокотившись на белый дерматиновый подлокотник.

— Юнис, простите за опоздание.

— Это я рано. У меня, наверное, часы барахлят.

— Бонни, познакомься. Юнис Кэдби. Мой брат — Бонни.

Бонни плюхнулся в кресло, что поближе.

— Ты, значит, Юнис, сочиняешь?

— Так, немножко.

— Не профессионал?

— Ой, что ты! Куда там. Даже еще не публиковалась ни разу.

— А трудишься где?

— В муниципалитете, в бюро информации.

— И как она, работенка? Занимательная?

— Ничего. Но иногда впадаешь в уныние и растерянность. Когда задают вопрос, на который представления не имеешь, как отвечать.

— Зато сколько можно типов перевидать! Опять же в курсе управления городскими делами. По — моему, для писателя это очень полезно.

— Это‑то да.

Я отправился принести чего‑нибудь выпить. Достал бутылочку — из тех, что купила Эйлина, — и пошел откупоривать на кухню.

— Ну, как они там? — поинтересовалась Эйлина.

— Бонни беседует с Юнис, словно эта девица — интереснейшая личность на всем белом свете. — Я разыскал штопор. — Ты, наверное, с голоду умираешь? Прости, что припозднились. Бонни захотелось пива, и я подумал, что кружечка его подбодрит, он уж сколько воздерживается.

— Ну и как? Взбодрился?

— Э… потом расскажу. Выпей глоточек.

— Ты хочешь их угостить?

— Не мешало бы.

— Девушка надолго задержится?

— Не представляю.

— К ужину останется?

— Не знаю. Ты не хотела бы?

— Тебе решать. У меня в меню запеченные цыплята. Натянем и на четверых, но тогда надо рису добавить.

— Давай сориентируемся по ходу. Если Бонни вдруг заскучает и скиснет, тут же ее спроважу.

Я вернулся в гостиную с вином для Юнис и виски для Бонни.

— Мне представляется, сходство тут очевидное, — держал речь Бонни. — Парней, которым хочется стать звездой футбола, миллион. Но мало того, что таланта маловато, так ведь изволь еще пахать на тренировках, чтобы хоть чего‑то достичь, а вот это уж нет, пахать мы не любим. Точно так же многим грезится, — протягивает он книгу: «Вот. Я написал». Только безвылазно месяцами корпеть за столом и писать ее на самом деле — труд не про них. Вообще, — продолжал он, — со стороны‑то оно, всякое творчество, завлекательное. Особенность твоей ситуации и в том, что тебя не поджимает. Времени у тебя навалом — совершенствуйся себе на здоровье. А я… я уже под горку.

— Ну! Не верю!

— Что поделаешь — правда. Помимо всего прочего, я просто — напросто уже не тот игрок, каким был ну хоть два года назад. Нет, понимаешь, я не то чтобы там соглашаюсь с абстрактной истиной. Это — увы! — факт. И посторонние уже примечают.

— Я видела, как ты играл в последнем матче с «Юнайтед» на их поле.

— Правда?

Юнис высказалась об игре — и со знанием дела. Так что Бонни взглянул на нее, словно бы заново раскрывая для себя собеседницу. А та стала задавать вопросы — неглупые, по делу.

Откровенность Бонни удивила меня. Я задумался над подтекстом его высказываний. Футбольные игроки, такие, как Бонни, сверкающими метеорами прочерчивают футбольный небосвод. Не про них идущее по нарастающей оттачивание мастерства, создание шедевров в старости, как это дано писателям, художникам, композиторам. И даже золотых сумерек исполнителей они лишены — у Стоковского, Боулта, Рубинштейна последние концерты насыщены накопленной мудростью щедрой жизни. Нет, футболисты, вспыхнув, озаряют небосвод лишь на десяток лет. И меркнут, оставляя по себе воспоминания, да еще, может, несколько метров кинопленки. «Вот как я играл когда‑то». «Я видел самого Бонни Тейлора!» — «Что за Бонни Тейлор? А, старичок, что ль, какой?» Кому он нужен? Теперь есть другие. Достигая поры расцвета, футболисты уходят в менеджеры или покупают пабы, отели, спортивные магазины. Теперь уже сверкают новые таланты. А они не в силах доказать, что в свое время играли не хуже. Лучше играли. Какие чувства переживает человек, вкусивший славы?

В гостиную, прикрыв за собой дверь, вошла Эйлина.

— К тебе пришли, — наклонившись, шепнула она мне на ухо.

— Кто? — Сердце у меня противно екнуло в дурном предчувствии.

— Полицейские. Двое.

«Полицейские» Бонни уловил. Он обернулся на Эйлину. Голос Юнис сник: девушка заметила, что ее перестали слушать.

— Юнис, — попросил я, — пройдите, пожалуйста, с Эйлиной в другую комнату на минутку.

Что происходит, Юнис не поняла, но не утеряла самообладания.

— Знаете, мне, в общем, уже давно пора.

— Нет, нет, это ненадолго. Да и рукопись я вам еще не отдал. Попроси их подождать, Эйлина. Я сейчас.

Эйлина увела Юнис, опять притворив дверь.

— Вот так… — сказал я Бонни.

— Ну и прыть!

— Да уж. Ну что, будем туману напускать?

— А толку‑то.

— Тоже правильно.

Он передернул плечом.

— Давай уж, волоки их сюда.

Когда я вышел в переднюю, у меня аж в глазах зарябило от синих мундиров,

— Добрый вечер, — поздоровался я с сержантом.

— Мистер Тейлор? — спросил он. — Мистер Гордон Тейлор?

— Да, я.

— На дорожке ваша машина, сэр? — Он назвал номер.

— Моя.

— Извините за беспокойство, но на вас поступила жалоба.

— Пожалуйста, проходите.

Я провел их в гостиную.

— Мой брат, — и полицейские уселись рядышком на диване.

— Вы сегодня вечером пользовались машиной, мистер Тейлор? — осведомился сержант.

— Да.

— Ваш брат был с вами?

— Да.

Сержант взглянул на Бонни, тот подтвердил.

— Пожалуйста, расскажите, куда вы ездили.

— Пожалуйста, расскажите, в чем суть жалобы, — попросил я.

— А сами не догадываетесь?

— Скажете, будем знать наверняка, — заметил Бонни.

— Нам стало известно, что двое клиентов сегодня напали на хозяина «Крайтериона» на Нортфилд — роуд, было замечено, как они отъезжали на оранжевом «мини», номерной знак… — он снова считал номер из блокнота и взглянул на меня. — Машина ваша, так ведь, мистер Тейлор?

— Ну, что я тебе говорил? — повернулся ко мне Бонни;

У меня уже возникло ощущение, что разговор идет как‑то странно, точно взята не та тональность. Внимание сержанта переключилось на Бонни.

— И что же, если не секрет, вы ему говорили, сэр?

— А то и говорил, что из пустяка слона раздуют. Брат к драке не имеет никакого касательства. Он только присутствовал.

— Значит, хозяина вы избили в одиночку?

— Так уж и избил! Скажете тоже! Сунул ему разок в поддых. Если он болтает что другое — нагло врет. Брат пытался было удержать меня, да не успел.

— Может быть, опишете подробнее обстоятельства вменяемого вам избиения?

Я отметил, что он уже не обращается к Бонни «сэр». Эта странная деталь тоже неприятно кольнула меня.

— Бармен узнал Бонни и пустился в рассуждения о футболе.

— Кстати, — повернулся сержант к Бонни, — назовите ваше полное имя.

— Бернард Льюис Тейлор, — уголки губ Бонни раздраженно дернулись на медлительность сержанта, писавшего в блокнот. Записав все, сержант кивнул.

— Продолжайте.

— Он чего‑то завелся, — сказал Бонни, — принялся подкалывать меня — и какие деньжища‑то мне отвалили за переход. И игроки‑то теперь только футбол разваливают.

— Я сказал ему, — вклинился я, — что мы зашли спокойно выпить, только и всего.

— Были в зале еще посетители? — спросил сержант.

— Нет, никого.

— Когда вы ушли?

— Минут десять восьмого.

— А сколько там просидели?

— Около получаса.

— С чего это он вдруг стал оскорблять вас? Как думаете? Вы, кстати, не знали его прежде?

— В глаза не видал. В пивную его никогда не заходил, — ответил Бонни. — А теперь уж меня точно отлучат.

Сержант, само собой, на шутку не отозвался, и, хотя мне казалось, что молодой констебль улыбнется, тот глядел на Бонни с каменным лицом.

— Я, — продолжал Бонни, — вообще выгодная мишень для хохмачей вроде него. Умников, которые корчат из себя великих знатоков и верят каждому газетному слову. Прицепился ну тебе репей, и я повторил ему то же, что брат. Только выразился поярче.

— Как именно, не припомните?

— Нет. Не припомню, — наконец‑то Бонни выказал первые признаки самосохранения. — Зато помню его слова. Расшумелся, что не позволит хамить ему в собственном заведении да еще самому дерьмовому футболисту во всей Англии. Тут‑то я не утерпел и врезал ему разок.

— Вы ударили его один раз?

— Да. В живот.

— Он дал сдачи?

— Нет. Икнул и свалился, как мешок. И мы ушли.

— Свидетелей случившемуся не было?

— Когда мы уходили, — сказал я, — в зал вошла женщина, из дальней двери. Да и я могу подтвердить. Если только, — добавил я, — против меня тоже не выдвигают какого‑нибудь обвинения.

— А он‑то что, интересно, утверждает? — спросил Бонни. — Такой весь из себя симпатяга.

— В настоящее время он с заявлением не может выступать, — ответил сержант. Мы оба вперились в него. — Его жена видела, как уходят двое, и описала нам машину. Муж успел сказать, что его избили. С ним случился сердечный приступ. Он в больнице.

Бонни вздохнул.

— Так что ж, выходит, вы не знали, кого ищете?

— У нас были приметы машины, номер. Компьютер выдал имя и адрес владельца.

— Значит, обвинения не выдвигают? — спросил я.

— Пока нет. Идет предварительное расследование. Будет обвинение или нет — зависит от потерпевшего.

— Тут уж не беспокойтесь, — заметил Бонни. — Обвинение он предъявит. С превеликой радостью.

— Если поправится, — уточнил сержант. — Если нет — возможно, предъявим мы. Как я понимаю, здесь не постоянное ваше место жительства?

— Нет, я тут в гостях.

— Будете уезжать, сообщите, где вас найти.

Они ушли. Когда я, проводив их, вернулся, Бонни развалился в кресле, задумчиво нахохлившись.

— И это мой поклонничек, — мотнул он головой на дверь. — Хоть бы одно ободряющее слово.

— Он при исполнении.

— Гордон, да он даже автографа не попросил! — вполне серьезно пожаловался Бонни. — Дурной знак. А мы выболтали все без всякой надобности.

— Было бы еще подозрительнее, если б что утаили.

— Но что они могут сделать? При чем тут сердечный приступ? В чем разница — окочурится он или нет?

— Не знаю. Но, по — моему, тебе не мешало бы посоветоваться с адвокатом. Есть у тебя свой?

— А как же.

— Правда, сегодня выходной.

— Я ему домой позвоню.

Вошла Эйлина.

— Зачем это они приходили?

— Проясняли насчет машины, — пока Юнис у нас, мне не хотелось распространяться о подлинных причинах.

Эйлина посмотрела на меня, на Бонни, догадалась, что ее морочат, и тактично сменила тему.

— Я готовлю ужин. Как быть с этой девушкой? Хотите, чтобы она осталась?

Я отметил, что Юнис она называет не иначе как «эта девушка», словно мать, чей сын приволок в дом девицу с сомнительной репутацией.

— Бонни, как? — спросил я брата.

— А? — очнулся он.

— Приглашать Юнис ужинать? Или пусть уходит?

— Да она вроде зашла забрать чего‑то там?

— Правильно. Но то был лишь предлог познакомиться с тобой.

— Как сами хотите. — Ему было не до того, он задумчиво покусывал ногти.

— Ну так спроважу, — я двинулся к дверям.

— Постой, — окликнул меня Бонни на полпути. — Слушай, надо ж хоть как‑то девочку осчастливить. Я тебя от нее избавлю.

— Как это?

— Убирай с дорожки «мини», я ее на своей домой отвезу.

— Неужто опять поедешь?

— А что? И вы с Эйлиной уж точно не прочь наедине поворковать.

— А ужин, как же? — спросила Эйлина.

— Честно, совсем неохота есть.

Я поднялся наверх в спальню, приспособленную под кабинет, и разыскал творение Юнис.

— Юнис, Бонни предлагает отвезти вас, — сказал я девушке. Она неприкаянно сидела в гостиной, рядом пустой бокал: гость, которому в доме вдруг стало неуютно. Ладно, пусть выпроваживают, раз таким приятным способом.

— Вы домой или еще куда‑то?

— Да я…

— Так что, Юнис? Согласна? — вырос в дверях Бонни.

— Спасибо. Неловко даже. Столько хлопот.

— Да я тут уж два дня под ногами путаюсь. Договорились, я через минуту готов. — Он исчез наверху.

Лицо Юнис розово затеплилось. Она изучала свои руки, потом осмотрела гостиную, избегая моих глаз.

— Ну как, просмотрели пьесу Джека? — спросил я.

— Да. Вчера, как домой пришла. Я уже приблизительно представляю, какой любительский кружок сумеет устроить читку.

— Только чтоб не ставить парня в неудобное положение.

— Простите?

— У профессионалов интерес беспристрастный. Понимаете?

— Да ведь ему вряд ли приходится рассчитывать на профессионалов? Откуда же?

— На данной стадии, конечно. Но… и любители любителям рознь.

Она вникала в смысл.

— Вы про то, что иные любители начнут насмешничать — ни то, мол, ни се?

— Именно! — расхохотался я. — Не хочется, чтоб читка отпугнула его. Нежелательно.

Я видел, что сама она, обнажая — без всяких колебаний и стеснений — в стихах сокровенное, даже в голову не брала подобные тонкости.

— Но уж он за свое‑то сумеет постоять?

— Да, если б имелось на что опереться: постановка его пьесы или суждения авторитетов. Но пьеса еще толком не завершена, сейчас ему важно осмыслить технические нюансы, а не выслушивать придирчивых критиков, которые, не вникая в то, что он стремится выразить, считают себя вправе судить. Джек парень весьма ранимый.

— Это точно! Порой он чересчур обидчив.

«А ты порой дура дурой, голубушка», — подумал я.

— Я не про то. Джек уязвим профессионально. Критерии собственных творческих восприятий у него еще не сложились. Нет своего почерка. И он не получил пока что признания, которое его поддерживало бы.

— Я знакома с одним режиссером. Переговорю с ним предварительно.

Вошел Бонни, натягивая плащ. Благоухая туалетным мылом.

— Ну, Юнис, вот и я.

Она попросила разрешения зайти в ванную и оставила нас.

— Машину в гараж будешь потом загонять?

— А, да пусть ее на дорожке торчит. Все едино, всем уж известно, что я тут.

— А адвокат? Позвонишь?

— Утром попробую. Обвинения пока нет, так что проку от него никакого.

— Скажет, стоит ли волноваться. Может, и не из‑за чего.

— Это да. — Бонни точно уже забыл о случившемся. — Слушай, Гордон, у тебя не найдется запасного ключа? Вдруг в загул пущусь…

— До Юнис езды — максимум десять минут.

— Вечер‑то, дружок, едва занялся, а я давненько под запором.

Я отцепил ключ от связки и перебросил ему.

— Обещаешь улыбнуться и пройти мимо, если кто задираться станет?

— Улыбки вот не гарантирую.

Вошла из кухни Эйлина попрощаться с Юнис.

— Так что же все‑таки произошло? — осведомилась она, когда я, загнав «мини» в гараж, вернулся.

— Либо Бонни опять оседлает коня, пока не растерял куража вконец, либо наплюет на все.

— Слушай, я не толковательница слов.

— Он ударил хозяина в пабе. Поэтому и являлась полиция.

Она молча выслушала мой рассказ и прокомментировала:

— Сам навлекает на себя беды.

— Ему это определенно нравится.

— Но я не хочу, чтобы он впутывал тебя. Нас.

— Милая, я его брат. Ему захотелось исчезнуть на недельку, и он приехал ко мне.

— И уже полиция тут как тут.

— Я, Эйлина, чист. Меня они не тронут.

— Грязь — она липкая.

— Послушай, Эйлина! Что‑то ты заделалась чистоплюйкой! Того гляди разахаешься, что будут говорить соседи. — Она громыхала дуршлагом о бортик раковины, не отзываясь. — О чем вы с Бонни разговаривали вчера вечером?

— О тебе в основном. О нас.

— А?

— Пытался выведать, известно ли мне было до замужества, что я бесплодна.

— Эйлина, довольно об этом.

— Нет, правда. Впрямую он меня не винил, но намекал. Да мне и так понятно, что подвела тебя, но я не желаю, чтоб мне приписывали, будто это я намеренно.

Эйлина бросила возиться с рисом, отвернулась, закрыв лицо руками. Я обнял ее сзади. Она не сразу позволила, чтоб я повернул ее лицом к себе.

— Да знаешь же великолепно, я‑то себя обманутым не считаю.

— Правда?

— И знаешь, что я все равно б на тебе женился.

— Правда?

— Я уж сколько раз тебе говорил.

— Ты всегда со всем миришься.

— Это я такой стоик? Вот как, я и не знал.

— Да нет, я не о том. Понимаешь, думать, что успеется, что всему свое время — это одно, — пожаловалась Эйлина. — Но знать, что ребенка не будет никогда — совсем другое.

— Придет желание, милая, подумаем об усыновлении.

— Ты что, не слышал? За детьми очередь. Бездетные идиоты бомбардируют газеты письмами, вопя, что таблетки иссушили приток маленьких негодников.

— Сыщется какой‑нибудь мальчишка, кому широко мыслящие молодые супруги, вроде нас, сумеют дать приют.

— Но я не хочу детей с черной кожей! Хочу белых. Как я.

Я знал, как глубоко уязвлена Эйлина, был свидетелем ее слез, когда консультант — гинеколог в больнице дал свое заключение. Но такой взрыв протеста против горя был для меня внове. Нет, какова ирония! Ведь среди наших сослуживцев водятся такие, которые рассуждают, что незачем рожать детей. Выпускать ребенка в такой мир. Они видят мир насилия, беззакония и коррупции. Видят несостоятельность его институтов, трещащих под натиском многочисленных внешних сил, но и альтернатива монолита их страшит, и они ударились в пессимизм! Будто в другой век они переживали бы иные чувства. Нетрудно ведь догадаться, что в любую эпоху история повторяется. Люди, похоронившие всякие надежды, отказываются поставлять заложников будущему. Я солгал Эйлине: я немало размышлял о детях, меня тревожит, что есть поклонники искусственного сокращения семьи. Анализировал я и теорию, сторонники которой заявляли: «Да, мы очутились в этом мире, но не по собственной же воле! Так поживем в полное свое удовольствие, но после нашей смерти — конец всему! Уйдем, не оставив следа!» Эйлина, мать по натуре своей, раскусила высокомерие в подобном пессимизме. Кто они такие, чтобы выносить приговор человечеству? Рассудив, что человек победить не в силах, они не желают предпринимать ничего в помощь его выживанию. Эйлина, перенося свое томление по ребенку на меня, подозревала, что может наступить день, когда ей придется отойти в сторону.

Я вспомнил ее вымученную улыбку, когда она выслушивала, как однажды вечером после ужина Тони Мейр развивал свою теорию о полигамности человека. Тони, преподаватель политехнической, ходит в холостяках, хотя ему уже за тридцать. Знаменитый любитель женского пола. Холостяцкое свое положение он объяснял тем, что выше его сил долго хранить верность одной женщине. «Взглянем на проблему под таким углом, — ораторствовал он, — женщина физически может родить сравнительно мало детей. Ну, разумеется, вы слышали, что какая‑то умудрилась родить двадцать. Но подобное явление — уникум, и все равно предел существует. Мужчина же безо всякого напряжения может стать отцом при десяти, двадцати женщинах. Да, правильно, не становится — потому что не шейх, не держит гарема, это непрактично, в конце концов. Но атавистичное стремление к этому заложено у него в генах. Удивительно не то, что его тянет ко многим женщинам, а то, что он обуздывает инстинкт изо всех сил».

Дискуссия велась еще до того, как бесплодие Эйлины стало ему известно, иначе Тони воздержался бы от подобных речей. При нем Эйлина ничем не показала, что расстроилась, да и потом выказывала горечь очень сдержанно. Но я догадывался, в каком направлении текут ее мысли. Если мужчины по природе полигамны, то шансы женщины удержать мужа, которого она не может одарить самой главной привилегией человека — потомством, и вовсе сводятся к минимуму.

Я вяло жевал и, не съев половины, бросил. Эйлина убрала мою тарелку без замечаний.

— Пудинга у нас нет, сказала она. — Кофе и сыра хочешь?

— Кофе давай, сыра не надо.

Я чувствовал, что надо как‑то успокоить ее, но в обычной формуле «мне все равно» крылось великодушие, не в тон сегодняшнему вечеру. А нового ничего не придумывалось. Да и разве мне было все равно? Если Эйлина раскрывает передо мной горечь своей обиды, то, стало быть, допускает, что и меня саднит боль. Зашевелилась мыслишка, которой я прежде не баловался: подобную обиду однажды можно пустить в ход. Тут же я стал противен самому себе. Новая веха в нашей супружеской жизни: на смену откровенности приходит накапливание сил и средств для будущих неведомых битв.

5

Занялось субботнее утро с морозцем. В тени еще совсем холодно. Натянув толстый свитер, я вышел: надо бы подстричь траву на лужайках, первый раз в сезоне. Машина Бонни блокировала дорожку, пришлось переносить «флаймо» по воздуху. Нес я осторожно, стараясь не задеть косилкой верх «ягуара».

Я не слыхал, когда вчера возвратился Бонни, хотя мы с Эйлиной засиделись допоздна, тупо уставясь в телевизор: подарок телевидения нашим домашним очагам — можно сидеть, полностью расслабясь, критическое восприятие атрофируется напрочь; перебраться же в постель никак не решиться. Я смотрел, лениво злясь на пустую трату времени, но музыку воспринимать был не в состоянии — слишком взбудоражен, а уткнуться в книгу значило словно бы нарочно отгородиться от Эйлины, в данной же ситуации любое совместное занятие — хоть бы и легкое скучание — предпочтительнее.

Наутро Эйлина встала взвинченная. Кухню заливал солнечный свет, и, поглядывая в окошко, она предложила поехать прокатиться.

— Куда же именно? — поинтересовался я.

— Да хоть в Сомерсет. Я с рождества не видела родителей.

— Они же не ждут нас.

— Ты знаешь, там всегда нам рады.

— Сейчас уже поздновато. И мне вовсе не улыбается тащиться в такую даль.

— Да ты в окошко погляди!

— Погода — штука коварная.

— Ну давай просто так куда‑нибудь прокатимся. Еду захватим или зайдем куда поедим.

— А Бонни как же?

— При чем тут Бонни?

— Негостеприимно все‑таки вот так сорваться и удрать.

— Что ж, он рассчитывает, мы все бросим и примемся развлекать его, пока ему не заблагорассудится покинуть нас? Уж это чересчур.

— Ничего он не рассчитывает.

— Ну так поедем? У него, может, вообще свои планы. Знаешь, когда он вчера изволил вернуться?

— Нет. Я заснул.

— А заснул когда?

— Около часу. В начале второго.

— Вон ведь сколько одолевал он две мили туда и обратно.

— Думаешь, с Юнис провел весь вечер?

— Откуда я‑то знаю! Но где б ни шатался, нам предоставил право развлекаться самостоятельно. Сегодня наша очередь.

— А куда тебе хочется?

— Необязательно забираться далеко. Можно съездить в Хауорт. А вернемся в объезд, по вересковой пустоши. Сколько уж мы не были в Хауорте.

Эйлина, выросшая в тучных роскошных долинах Сомерсета, сразу пленилась Уэст Райдингом, его северо — западным краем, где за текстильными городками встают блеклые вересковые холмы. Мне доставляло удовольствие показывать ей эти места, я их сам точно наново открывал под ее восторженные возгласы: «Как же тут прекрасно! Как величественно! Ой, да они ж сами не соображают! А скажи — не поверят!» — «Вот и нечего болтать направо — налево, не то слетятся все сюда. Не протолкнешься».

Захватив кофе, я подошел к окну и выглянул в садик.

— Земля вроде подсохла, можно лужайки стричь.

— Другими словами — ехать ты не желаешь?

— Ну что ты! Тут работы‑то минут на десять. Пока ты умоешься да оденешься — управлюсь. Еду не бери, перекусим где‑нибудь.

Сосед мыл «марину» у себя на дорожке. Наверняка ему бросилась в глаза «флаймо», парящая в воздухе, точно флаг; он уже поджидал у ограды, когда я наконец выбрался на свободную площадку и опустил косилку на землю.

— Не рановато подстригать? Смотрите, мороз себя еще покажет.

— Рискну.

— Помните, с полмесяца назад тоже потеплело? Всего два денечка и побаловало, а все уж радовались, что зиме конец.

— Скорее бы совсем потеплело.

— Потеплеет. Надо только запастись терпением.

Подойдет пора — весна наступит, хоть ты терпи, хоть нет, подумал я.

Нортон служит бухгалтером на фабрике; неуклюжий, лет пятидесяти, с мягкими вислыми губами, в очках в золотой оправе. Они с женой живут вдвоем, их сын — подросток умер от лейкемии. Мрачный одноквартирный дом достался Нортону скорее всего по дешевке, до того, как резко подскочили цены. Теперь дом стал для них велик. Жену его мы почти не видели. Странная худая темноволосая женщина, вечно под хмельком; дешевенькое шерри она покупала большими бутылками. Счетов накопила во всех окрестных магазинчиках и даже в центральных, и наконец Нортон запретил ей брать в кредит. Ходили слухи, что он ее поколачивает.

Нортон кивнул головой на машину Бонни.

— Что, машину сменили?

— Нет! На «ягуар» я не тяну.

— Да, машина превосходнейшая, были б деньги, другой не надо, — он покивал. — Э, кстати, попросите, пожалуйста, вашего гостя, чтоб потише — а то два часа ночи, а он газует, хлопает дверцей. Не любитель ябедничать, но когда меня будят, не успел глаза сомкнуть, — тоже не люблю. — Он улыбнулся.

Я извинился, обещал передать и зашел в дом — воткнуть шнур от косилки и провести его через окно. Ни с чем не сравнимое удовольствие наблюдать, как обнажается ярко — зеленый сочный ежик травы из‑под жухлой прошлогодней листвы. Самый легкий и простой способ преобразить сад. Ни Эйлина, ни я особо садоводством по увлекались, но минимум работ, необходимых, чтоб сохранить его в порядке, проделывали усердно. Скошенные травинки липли к туфлям и брюкам. Я немножко постоял, с наслаждением вдыхая свежий травяной дух, пропитываясь теплом солнышка, уже ощутимо пригревавшего на подветренной стороне. Вышел Бонни с чашкой чая.

— Эйлина говорит, на прогулку едете?

— Собираемся вроде. Как, не заскучаешь без нас?

— О чем речь! Погляжу матч по ящику. Вернетесь поздно?

— Вряд ли. А что?

— Да хотел на обед вас пригласить. Угощаю. Я ведь у вас уж сколько.

— А что, мы совсем даже не против. Куда надумал?

— Я уж здешние рестораны подзабыл. Придумайте с Эйлиной сами. Юнис согласилась пойти четвертой.

— А где вчера с ней развлекались?

— В киношку смотались. Потом купили рыбы, картошки — и к ней.

— Хм — м. Ну как, следует девушка заветам своей поэзии?

— Ой, малыш! Ну и воображение у тебя. Может, думаешь, им всем нужен только секс, так нет. Некоторым, нравится, когда их любят за их душу.

— Один — ноль в твою пользу.

— И вообще поначалу все они обожают, чтоб любили их не иначе как за душу.

— Наверное, порой это трудно дается. Между прочим, ты ночью разбудил наших соседей.

— Да ведь вы с Эйлиной не проснулись, а?

— Нет. Видно, спали крепко.

— Как Эйлина? В норме?

— А что?

— Мне показалось, она немножко сегодня, э… ну как сказать — немножко не в себе.

— Развеяться нужно. Кончу вот косить, и поедем.

Он вызвался докосить за меня, но я отказался — мне самому нравится, и он ушел в дом, а я опять пронес «флаймо» над его машиной к островку травы за домом. Вскоре мы уехали, а он остался сидеть на кухне, приглядывая за жарившимися сосисками и жуя кукурузные хлопья.

— Прогулка с этой девушкой пошла ему на пользу, — заметила Эйлина в машине.

— Что‑то такое ему, конечно, требовалось.

— Как она? Похожа на свою героиню?

Я расхохотался.

— Ну уж этого не могу тебе сказать. Я тоже спросил у Бонни, а он ответил, что у меня дурное воображение.

— А ты как? Находишь ее сексуально привлекательной?

— Я тебя нахожу сексуально привлекательной.

— Ну брось, — отмахнулась она. — Признайся честно. Я ж не к тому, что ты примешься обхаживать ее.

— Ну, с тех пор, как она переменила облик — пожалуй, что да.

— А как человек она нравится?

— Вот это уже совсем другое. Нет. Не особенно.

— Почему?

— У меня сложилось впечатление, что она чересчур сосредоточена на себе, пожалуй, даже отъявленная эгоистка. И думаю, в душе Юнис наша совершенно бесчувственная.

— Значит, Бонни ей как раз под стать.

— Ты что, считаешь, Бонни бесчувственный?

— Никогда не сомневалась, что для него на свете существует лишь один человек — он сам.

— Интересно. А доказательства тому? Они у тебя есть?

— Чувство такое, и все.

Мне вспомнилась Фрэнсис. Эйлина не знает про Фрэнсис и Бонни. Парень бросает девушку. Усугубляется ли его вина, если девушка потом погибает в автомобильной катастрофе и к тому же выясняется, что она беременна? Человек ударяет другого, незнакомого. Усугубляется ли его вина, если незнакомца настигает сердечный приступ?

— Люди винят Бонни, что он сделался чванлив, едва начался его взлет. Едва только знатоки распознали его талант. Что и говорить, талант отличает его, ставит особняком. Бонни нетерпим ко всем, кому не дано подняться до его уровня, но кто все‑таки берется о нем рассуждать.

— То есть ты хочешь сказать, что понять его не в состоянии никто?

— Мы не в состоянии разглядеть все грани осложнений, возникающих в жизни человека талантливого. Понять, какие тиски его зажимают.

Она промолчала, может, оттого, что не хотела покушаться на мою братскую преданность.

— Смотри‑ка, — указала Эйлина, — ломают.

Фабрика, мимо которой мы проезжали, была уже почти вконец разрушена, уцелели только стены. В проемах окон синело небо, на земле громоздились груды кирпича. Строение, возведенное с расчетом на века. Его снос меньше чем через сто лет — очередной удар по текстильным городкам, быстро теряющим свою неповторимость. С появлением синтетического волокна и дешевого импорта в городках свертывались промышленные цехи, и сокращалось количество рабочих рук, требуемых для станков. «Добьемся десятичасового рабочего дня! Добьемся! Добьемся!» — скандировали когда‑то жители этих долин. А в наследство им досталось автоматизированное производство и безликие типовые блочные универсамы, куда в огромных контейнерах доставляются «удобные блюда» — замороженные и консервированные продукты, непременный ассортимент.

Да… В захолустном Хауорте в том году, когда был наконец принят законопроект о десятичасовом рабочем дне, когда опубликовали «Джен Эйр», по главной улице пролегала открытая сточная канава: загрязненная вода служила каждодневно для питья, а средняя продолжительность жизни равнялась двадцати девяти годам. Срок жизни Анны Бронте подошел под этот показатель, словно бы специально отмеряли. За год до этого на ее руках умерла сестра Эмилия — в тридцать лет. Шарлотта, которой довелось принимать сестер в этот мир и провожать их из него, дотянула до тридцати девяти.

При въезде на Главную улицу я притормозил. С нашего последнего приезда сюда движение сделали односторонним, со стороны низины проложили новую объездную дорогу. Соорудили и большую автомобильную стоянку, простору для машин стало больше — хватало места и тем, кто специально приезжал в городок, совершая длинное паломничество, и другим, вроде нас, кто, повинуясь минутному капризу, сорвался в поездку к дому трех знаменитых сестер. Самим им ничего не стоило пройти пешком четыре мили до станции Кихли. Как‑то вечером Шарлотта и Анна одолели этот путь в снег и метель, торопясь поспеть к ночному лондонскому почтовому поезду — сдать письмо. С удивительной вестью для издателя — Керер, Эллис и Эктон Беллы, оказывается, не те, за кого себя выдавали. Они — подумать только! — незамужние сестры из тихого домика йоркширского священника.

Но сегодня меня не тянуло в тесные комнатки любоваться в очередной раз трогательно узкими башмачками, жесткой софой, на которой умерла Эмилия, набросками рассказов о стране Гондал и глазеть на встающие строем могильные памятники, выщербленные ветрами и непогодой. Сегодня воображение мне бередила не слава жизней, прожитых в этом доме, а печальная краткость их витка. Мне показалось, Эйлина разделяет мое настроение, а может, я от нее же и заразился. Мы неспешно брели по улице, но вскоре пришлось спасаться — ветер хлестал из всех дворов и закоулков. Мы заскочили в книжную лавку. Пленившись красивыми новыми изданиями в мягких обложках, я купил два самых прославленных романа, и мы отправились через площадь к «Черному быку».

— Поедем в кафе?

— Нет. Закусочная — и я по уши счастлива.

Я заказал еду, отыскалось, куда сесть. Эйлина пошла в уборную, а я, поджидая ее, раскрыл «Джен Эйр» и прочитал наугад пару страничек. Когда она вернулась, я захлопнул книгу, заложив страницу.

Куриный суп с гренками оказался вкусным. Мы уже приступили к сандвичам, когда меня окликнули. Тонкий, высокий голос — Джон Пайкок: всякий раз смотришь и всякий раз удивление берет — этакий громила и такой несообразно писклявый голосок.

— Гордон! — Он лучился в улыбке с другого конца зала из‑за голов посетителей, его жена — в юбке мешком и нейлоновой куртке похожая на куль — улыбалась из‑за его плеча. — Мы к вам подсядем? Хорошо? — крикнул Пайкок.

Я недоуменно огляделся: как это они исхитрятся? Но через два стола оказался свободный табурет, да пустовало место на скамейке, и Пайкок резво принялся за перемещения: семерых уговорил передвинуться со всеми пожитками, едой и вином: «Вы очень добры! Как любезно с вашей стороны! Благодарю! Надеюсь, не побеспокоил вас!» — и в конце концов они с женой очутились за столиком напротив нас. Меднолицый коротышка — посетитель в ярко — желтой рубашке и синем коротком пальто — проворчал, насупясь:

— Ну что, устроились, что ли, наконец?

В ответ Пайкок сердечно ему разулыбался:

— Вы очень любезны.

Пайкоку было рукой подать до пенсии, он преподавал химию в старших классах, был заместителем директора, высший пост достался учителю помоложе из другого района страны. Зато как старожил Пайкок не уступал в школе никому: он работал в ней еще до реорганизации. Лысая массивная голова, венчик кудрявых седых волос, крупное мясистое лицо, могучие конечности. Мощь его ног мне довелось испытать на себе: как‑то ходил с ним в пеший поход и из сил выбился, стараясь не отстать от его энергичного спорого шага. Это было, еще когда я учился в шестом классе и Пайкок был моим учителем. В школу я вернулся не так давно, и порой мне было чудно, что я уже не ученик его, а коллега.

— Что ж, Джон, — сухо сказала его жена Моника, — ты нас страсть как замечательно усадил, теперь, может, все‑таки выпьем чего‑нибудь?

Пайкок добродушно рассмеялся и шлепнул себя по колену. Он славился скупостью, уж не надеется ли он, что выпивку поставлю я…

— А что ты хочешь?

— Лайм с лимоном в высоком бокале, содовую воду и лед.

— Получишь сей момент. Ну а прекрасная Эйлина?

— Полпинты горького, пожалуйста.

Он взглянул на меня.

— Мне то же самое, Джон.

— Ну, как вы тут сегодня развлекаетесь? — осведомилась Моника, поправляя выбившиеся пряди седых волос. Мать четверых детей, внешность у нее тусклая, стертая, и я никак не мог себе вообразить, чтоб хоть когда‑то эта женщина обладала притягательностью. Правда, глаза — яркие, синие — светятся умом и проницательностью. Моника, пожалуй, способна выдать точную характеристику всех мужниных коллег, знакомых ей.

— Стоит, Моника, чуть подольше побродить по Хауорту, и пожалуйста, всех знакомых встретишь.

— Да, сестры Бронте притягивают народ не хуже какого‑нибудь водопада, — согласилась та.

— Наведывались сегодня в дом?

— А как же. Хотя приехали по другому поводу. Купила вот твиду на пальто к следующей зиме, как планировала, — Моника указала на сверток у ее ног.

— Зимнее пальто и сейчас не помешало бы, — заметила Эйлина.

— Верно, ветер так и рвет. Но я готовлюсь заранее. Материал жуть какой дорогущий, а пока сошьешь да на себя натянешь, еще раз подорожает. Это подарок Джона. Еле уговорил меня купить, — она улыбнулась мужу, вернувшемуся с пивом и соком.

— И поесть, заказал, — сообщил он.

— Ну и прекрасно.

— Может, заморите пока червячка? — я показал на наши сандвичи.

— Нет, нет. Сначала суп, спасибо. Вы себе ешьте, не обращайте на нас внимания… Ешьте.

Пайкок отхлебнул изрядный глоток пива, неспешно и основательно поставил на стол кружку, умостился поудобнее на табурете и вздернул подбородок. Я догадался: готовится держать речь. Долгую и обстоятельную.

— Сегодня на шоссе, — приступил он, — мы ехали за «воксхоллом», довольно стареньким, с французским номером, в нем молодая пара. На, заднее стекло прилеплен британский флажок. Мы с Моникой оба решили, что, увы, символизирует он только, одно. — «Национальный фронт». Машину мы поставили рядом с ними, за ними же, как оказалось, идем в музей. В доме эта парочка озиралась с любопытством. Бестолково, потерянно. А в комнате наверху нам повстречался негр, нарядно одетый, излагавший спутнице, белой, мнение об истиниой причине смерти Шарлотты. И в заключение заявил — ну вы знаете, у негров часто голос очень чистый, звучный, — что вот сегодня мы оглядываемся на ранние безвременные смерти жалостливо, недоуменно. — какой же, дескать, медицински и гигиенически непросвещенный был век. Времена вроде бы давно канули в прошлое, но в «третьем мире» и теперь существуют районы, где такие смерти повседневны. Вся и разница, что теперь образованные граждане знают, как победить болезни, да недостает денег. Парень из машины толкался в этой же комнате, глаза в глаза на негра не смотрел, но наблюдал за ним безотрывно.

— Так состоит парень членом «Национального Фронта»?

— Безусловно. Повсюду листовок понатыкал.

— Посмел?

— Я подобрал все, раз уж мы за ними ходили. Тут, в кармане. Дома почитаю повнимательнее. Здесь не стану их вынимать: не хочу привлекать внимание, а то увидят, что загрязнение, правда, в иной форме, опять проникло в Хауорт. Ужасно хочется — все‑таки, я шесть лет жизни положил, помогая миру избавиться от одной расистской тирании, — прикрепить себе на машину флажок «Юнион Джек», но добавить надпись: «Флаг — не символ „Национального фронта“».

— Давай — давай. Не пройдет и недели, как машину тебе обдерут, — заметила Моника.

— Это верно, — согласился Пайкок. — Без сомнения.

— Но его машину вы не тронули?

— Нет. Тут другое. Не сомневаюсь, что среди наших коллег — а может, и среди старшеклассников — найдутся такие, которые, выдайся им удобный случай, ободрали бы у неофашиста шины или плеснули на кузов краской. Но лично я придерживаюсь мнения, что играть с ними по их правилам — играть им на руку.

Посетители входили и выходили, но почему‑то именно в этот миг — Пайкок как раз умолк — что‑то заставило меня обернуться на дверь.

— Не ваш ли чернокожий приятель?

Пайкок повернул голову.

— Он самый.

В бежевом модном пальто и сером костюме. По западноевропейским меркам негра красивым не назвать, не особенно высокий, но все‑таки смотрится очень впечатляюще. Стоя в дверях, он спокойно, с достоинством оглядывал зал. Спутницы не разглядеть — сереет лишь краешек замшевого пальто, отороченного мехом. Но вот она стала видна — негр шагнул к стойке.

— Боже! — вырвалось у меня.

— Что такое? — встрепенулся Пайкок. — Знакомы с ним?

— С ним — нет. Показалось, женщина знакомая.

Тут уже насторожилась Эйлина. Вошедшая, оставшись одна, рассеянно принялась оглядывать зал и споткнулась о четыре пары испытующих глаз. Отведя взгляд, она чуть вскинула голову и отвернулась. Наверное, подумал я, ей не в новинку бесцеремонное разглядывание, вот и реагирует уже автоматически.

— Так вы ее знаете? — осведомилась Моника, проницательные ее глаза остановились на мне.

— Да нет. Обознался.

— Но кто она — догадался легко. Едва увидев ее профиль, я обомлел — Фрэнсис Маккормак, вылитая, доведись той проявить все эти несостоявшиеся годы. Анфас — чуть по — иному поставлены глаза; разница малая, но необратимая. Сразу исчезает иллюзия, что это та, давно погибшая девушка. Но, однако, какое сходство! С ума сойти!

Моника завела разговор о восьмой своей внучке, которую она только что ездила крестить. Вытащила ворох фотографий.

— Ну, Джон, вы заделались настоящим патриархом!

Он расплылся в довольной улыбке.

— Что вы! Наша семья еще что по сравнению с другими, — возразила Моника. — Женщина, которая у нас убирает, на прошлой неделе рассказывала, у ее матери уже пятьдесят потомков, всех вместе — внуков, правнуков. И она — поразительно — может без запиночки перечислить всех по именам.

— Сколько ж ей лет?

— Всего восемьдесят. Такое бывает, если начать пораньше.

— Да угаснуть попозже, — лукаво улыбнувшись мне, добавил Пайкок. Его шутки на тему секса всегда отличались деликатностью, но все равно удивляли, потому что шутил он по этому поводу редко и всегда ни с того ни с сего.

— Прелестная девчушка, — Эйлина отдала фотографии.

Таким манером мне постоянно напоминалось, когда всплывала тема потомства, что, хотя про Эйлину известно, все‑таки спохватываются собеседники уже поздно.

Негр и его спутница стояли с бокалами. Извинившись, я поднялся и, стараясь пройти к ним поближе, пошел через коридор в уборную. Когда я возвращался, они уже устроились за столиком у лестницы. Приостановившись, я обратился к женщине.

— Простите, вы меня не знаете, но разрешите спросить — ваша фамилия Маккормак?

— Раньше была Маккормак, да.

— Я — Гордон Тейлор. У вас ведь была сестра Фрэнсис?

— Да! — Мое имя припомнили. — Так это вы ехали с Фрэнсис в тот вечер, когда?..

— Да. Вы сейчас вошли — меня как ударило. Поразительное сходство. Отсюда это нахальное глазенье на вас.

Но в эту девушку, подумалось мне, я бы никогда не влюбился. Забавно: микронное изменение в строении черт — и исчезает все.

— Я — Мэри Маккормак, — назвалась женщина, — я была почти на год старше Фрэнсис, но нас часто принимали за близнецов. Кстати, мой муж. Роберт… — она произнесла африканскую фамилию, которую я не разобрал. Я протянул руку, и он крепко пожал ее.

— Рад познакомиться.

— А вы хорошо знали Фрэнсис? — спросила Мэри.

— Ходили пару раз в кино. Потом случайно столкнулись у паба, и она предложила подвезти меня.

— Вы ведь тоже тогда серьезно пострадали?

— Перелом ноги, с десяток синяков. Скоро поправился.

Она взглянула мне в глаза.

— Вы, конечно, знаете, что Фрэнсис… — и замолкла. Она знала, что я знаю. Тут я уразумел, что ее интересует.

— Да, — кивнул я, ответив на ее взгляд. — Мне сообщили в полиции. И ваш отец заходил. Для меня весть была неожиданной.

— К сожалению, отец так и не сумел примириться с этой стороной трагедии. Забыть бы ему обо всем — самое разумное.

— Согласен. Сколько уж лет тому!

— Да. Мне кажется, виновата тайна. Ему покоя не дает неизвестность. Имя мужчины или парня… Виновника.

— Подсаживайтесь к нам. Выпьем, — предложил Роберт. Видно, он слышал историю раньше. Любопытно, а как же это Маккормак — при его‑то воззрениях на смешанные браки — согласился на такого?

— Спасибо. Я тут с женой и друзьями.

— Тогда не будем вас задерживать, — сказала Мэри. — Извините, только сейчас пришло в голову. Бонни Тейлор — случайно не ваш брат?

— Да.

— Роберт, ты ведь знаешь Бонни Тейлора? Футболиста?

— А как же. Видел его в игре не раз. Талант высшей пробы, но… — он запнулся, — нрав у него несколько переменчивый.

— Вы по — прежнему живете в Йоркшире? — спросил я Мэри.

— Нет, сейчас в Лидсе. Муж врач. А я медсестра. Так мы и познакомились. Скоро, может, уедем в Нигерию. Роберт хочет работать для своего родного народа.

— Это естественно.

Распрощавшись, я вернулся к нашему столику, Моника с Эйлиной ушли в дамскую комнату. Вскоре — обе как раз вернулись — Пайкокам принесли обед. Мы уже поели, пить не хотелось, так что, попрощавшись, мы пошли к машине.

— Так ты все‑таки знаком с этой женщиной? — спросила Эйлина.

— Оказывается, она сестра Фрэнсис Маккормак. Мэри.

— Той, что погибла?

— Да.

— Они похожи?

— Настолько, что поначалу мне померещилось — явился призрак.

Мы забрались в малолитражку. Ветер был по — прежнему холодный, но через стекло уже припекало солнце.

— Поедем через холмы, вкруговую?

— Да.

Я запустил мотор.

— Пятьдесят потомков! — произнесла Эйлина. — Я про женщину, о которой Моника рассказывала. Еще при жизни — пятьдесят!

— Слава богу, не все так плодовиты. Не то скоро б на головах друг у друга стояли.

Эйлина отмолчалась.

— Я тут наткнулся на интересную мысль в «Джен Эйр», — перегнувшись, я взял книгу с заднего сиденья и распахнул на заложенной странице: — «Безволие и глупость ныть, что не под силу переносить выпавшее вам на долю. Что требует судьба, то и неси». Совет суровый, но в общем, верный.

— Помню. Слова Элен Бернс. Ее утешает сознание, что после смерти ей предстоит другая жизнь.

— Ну а мы знаем, что другой не предвидится, поэтому нам надлежит наилучшим образом распорядиться этой и быть благодарными за все наши удачи. — Я оглянулся. Поблизости никого. Наклонившись к Эйлине, я поцеловал ее холодную щеку, рука моя скользнула ей под пальто.

6

Когда мы приехали домой, у нас сидела Юнис. Наряжена в широкое в мелкую сборку платье, те же дымчато — серые чулки и черные лакированные туфли на высоком каблуке. Они с Бонни гоняли чаи и смотрели теленовости — спортивную хронику.

— Ну, как тут у вас? — спросил я, подразумевая Бонни.

— Продули, — откликнулся брат. — Три — один.

— А игру поглядели?

— Нет. Вот этот тип, — Бонни кивнул на тарахтящего комментатора, — только что отрапортовал: «Отсутствие Бонни Тейлора, отстраненного клубом от игры, существенно повлияло на ход матча и сказалось на результате». Чудеса, меня вдруг произвели в маги и волшебники.

Эйлина скрылась наверху, не успели мы порог перешагнуть. Я нашел ее в спальне, она выбирала платье для ресторана, клокоча от раздражения, что в доме оказалась Юнис.

— Гордон, дом — наш, — злилась она. — Сюда мы приглашаем лишь по своему усмотрению.

— Может, он решил, что так удобнее, чем заезжать за ней потом.

— Но мне совсем не нравится, приходишь домой — а тут, извольте, полно незваных гостей.

— Со стороны послушать — подумают, Бонни без нас тут вечеринки закатывает. В конце концов, девушка идет с нами на обед. Ты что, не желаешь идти?

— Я желаю. И уже, между прочим, как видишь, собираюсь. Мне просто не нравится, как Бонни тут распоряжается. У нас не гостиница.

— Чем же он так провинился? Что тебя задело?

Она промолчала. Я вытащил костюм, рубашку, галстук и пошел следом за ней в ванную. Наткнувшись на запертую дверь, ругнулся, но тут же вспомнил: все‑таки мы в доме не одни. Дверь рядом с ванной открыта. Тут мой кабинет. Эйлина предпочитает заниматься в гостиной, пристроив тетрадь на колене. К тому же все‑таки это я замахиваюсь на сочинительство, которое, как известно, требует тишины и уединения. «Замахиваюсь», — по — другому и не назовешь мои потуги на творчество, признавался я себе.

Мне казалось, стан сочинителей делается все многолюднее. Обладая достаточной восприимчивостью, многие стараются передать на бумаге, что означает быть человеком. Но я очень четко понимал разницу между зудом случайного порыва и нераздельной отдачей творчеству, требующей регулярного упорного труда в единоборстве между словом и чистым листом бумаги.

На столе у меня грудилась стопка школьных сочинений, к понедельнику я должен был их проверить и выставить оценки. Рассеянно пролистав верхнее, я сдвинул стопку в сторону. В колонке лопотала вода. Шаги по лестнице, поднимается кто‑то. Ага, Юнис. Она торкнулась в запертую дверь ванной и, обернувшись, увидела меня.

— Занято, — констатировал я.

— Потерпим. — Едва войдя, девушка остановилась у порога.

— Хотите, подождите тут. Передо мной войдете.

Ну вот, тут же спохватился я, поощрил остаться, а Эйлина, увидев ее тут, пожалуй, разозлится еще больше.

— А могу покричать вам, как освободится.

— Да ну, подожду. Если не мешаю.

— Нет, нет, пожалуйста.

Она подошла к столу, оглядела комнату: книжные полки, бюро, плакаты, гравюры и фотографии на стенах.

— Славненькая берлога.

— Да, ничего. Устраивался с прицелом — все должно служить неослабному творческому горению.

— О?

Но я же ее наставник! Одно дело признавать недостатки наедине с собой, и совсем другое — поверять их ученице.

— Главная беда — нет времени, — выдвинул я самое хилое из оправданий.

— Боюсь, это всегдашняя наша отговорка, — она взялась за журнал. На обложке пухлогубая красотка возлежала на шелковых подушках, одна грудь обнажена, рука прикрывает живот. Внутри была подобная фотография, но рука уже ничего не прикрывала. — Что‑то ничего творческого тут не проглядывается, — вывела Юнис.

— Напиши вы рассказ, а не поэму, пожалуй, сумели б продать в этот журнал.

— Вправду так считаете? — Она пустила страницы веером.

— Да нет. Разве что десяток лет назад. Но смерть эвфемизмов положила конец литературной отделке произведений.

Юнис задержалась на страничке прозы.

— А, понятно, про что вы. Теперь слова пишут, не задумываясь, лишь бы слова. И повторяют и повторяют их, аж с души воротит.

— Случайный набор самого примитивного свойства. Как у вас подвигается с Бонни?

— Ему не мешает многому поучиться. Похоже, с интеллигентными женщинами ему не приходилось общаться.

— Да, тут вы в чем‑то правы.

Мне стало неловко. Не из‑за журнала, его Юнис уже отложила, а потому, что не подыскивалась тема для досужей болтовни. А темы растерялись оттого, что я не желал ее присутствия здесь, не хотел, чтобы ее отпечаток ложился на окружающее. Кабинет не достояние общественности. Следующий раз на занятиях она будет воображать меня в этой обстановке, знать, что окружает меня в минуту самых моих сокровенных размышлений. А то еще примется строить догадки, почему это я сам не сотворю чего‑то значительного, а только их подстегиваю — творите, да еще и деньги за поучение беру.

— Вот эта мне нравится, — она показала на небольшую акварель напротив стола. Двор фабрики, лебедка, и двое мужчин возятся с мешками шерсти.

— Местный художник, — просветил я ее.

Подойдя поближе, Юнис стала скрупулезно изучать акварель с разных точек, прилаживая то так, то сяк очки.

— Хм… да.

Дверь ванны отворилась, появилась Эйлина, окликая:

— Гордон?

— Тут я.

— Ванна в твоем распоряжении, — она вошла. Настроение ее, похоже, переменилось, словно водой смыло и раздраженность. Она заметила журнал.

— Ну а как тебе дефекты женщины в натуре? — она взмахнула тонким шелковым халатиком, купленным ею в магазине «Помощь нуждающимся» еще до нашей женитьбы. Уперев руки в бедра, Эйлина вздернула плечо, выставив напоказ трусики, чулки на резинках и розовую грудь. И тут увидела Юнис.

— Ах! — Она запахнулась.

— Жду, пока освободится уборная, — сообщила Юнис.

— Так ступайте скорее, не то Гордон опередит.

У Юнис шевельнулись в улыбке губы, и она, миновав Эйлину, вышла.

— Господи! — выдохнула Эйлина, когда дверь ванны закрылась.

Я залился краской не хуже ее.

— Прости, так уж получилось.

— Да ну к черту!

— Лин, чего ты заводишься? — успокаивал я. — Ну подумаешь! Ну что особенного?

Но Эйлина, круто повернувшись, вылетела — в всполошенном воздухе поплыл запах талька. Нечаянно вдохнув невидимую пыльцу, я безудержно расчихался. Такое со мной как‑то приключилось, когда мы предавались любви, но в тот раз оба мы хохотали до упаду.

Когда мы вышли к машине, Юнис проделала маневр, показавшийся мне до крайности нахальным. Мужчинам полагалось бы, как водится, сидеть вместе, впереди. Но не успел Бонни, перегнувшись, отпереть дверцу, как Юнис вмиг прыгнула к нему, предоставив мне располагаться сзади с Эйлиной. Едва ли Эйлина противилась такой расстановке. Я поймал ее взгляд. Она подняла бровь и отвернулась.

Эйлина молчала, пока Бонни кружил переулками, выруливая на шоссе, пересек его и направил машину вниз по крутому холму через полузаброшенный район малых домиков, где зияли провалы на месте снесенных строений, к магистрали. Фары высветили в темноте тонкие яркие шаровары, собранные у щиколоток. Пакистанка. Потупясь, женщина ступала мелкими торопливыми шажками по разбитому асфальту. Я благодушествовал: плавный бег «ягуара», приглушенное урчание мотора, запах духов Эйлины. Настроение омрачалось только тем, что я не сумел разгадать ее насупленность. Неприязнь к Юнис — не причина, неприязнь эта лишь обостряет ее раздражение. Я терялся, как подступиться к Эйлине; это было ново для наших отношений, если раньше и пробивалось нечто подобное, то лишь намеком, вскользь. Я всегда считал, что с женой мне на редкость повезло: очень уравновешенная и покладистая. За мной прегрешений никаких, эта причина отпадает. И все‑таки меня точил червячок невесть какой вины. Желая рассеять свои опасения, я взял Эйлину за руку. Она сидела все так же молча, и защемил неизведанный дотоле страх — страх быть отвергнутым. Под ложечкой противно засосало. Оставалось надеяться, что тошнотворное это чувство хоть не отобьет аппетит за обедом.

«Ягуар» пополз вверх из долины. Пропуская встречные машины, Бонни стал на развилке, затененной громадами двух складов.

— А сейчас поверни налево, — посоветовал я. — Самый короткий путь.

— Угу, помню, — откликнулся Бонни и круто взял вправо. Через две минуты мы одолели гребень. Я совсем запутался, куда же мы заехали. Но тут Бонни прижался к обочине, не выключая зажигания, у «Крайтериона».

— Юнис, — попросил он, — окажи мне услугу.

— Смотря какую.

— Скакни через дорогу, глянь, что за фамилия намалевана на вывеске.

— Ты серьезно?

— Ну.

На секунду мне показалось, что девушка посоветует ему сбегать да взглянуть самому, но, стрельнув на него глазом, она выбралась из машины и зашагала через автомобильную стоянку.

— Что за шутки? — спросил я.

— Мы не знаем, как его зовут.

— Нет, но…

— Эйлине происшествие известно, ага?

— Ей да. Ну а Юнис?

— Юнис не знает. Может, позже расскажу.

Юнис остановилась у освещенного входа. Вышли двое, заговорили с ней, один, пропуская девушку, придержал дверь. Она на минутку взялась за ручку и тут же отпустила, едва те отошли. Вернувшись, она влезла в машину.

— Видели тех двоих? Я выглядела круглой идиоткой. Ну что бы я сказала, спроси они, что я здесь делаю?

— Уж выкрутилась бы, не сомневаюсь, — Бонни двинул машину с обочины.

— Так как его зовут‑то?

— На вывеске — Томас Артур Гринт.

— Спасибо.

— Может, просветишь меня — в чем смысл?

— Вышел маленький спор, — небрежно кинул Бонни.

— И кто же победитель?

Прямо Бонни ей не ответил, но, полуобернувшись, бросил через плечо:

— Гордон, его зовут — Томас Артур Гринт. Усек?

— Да, — без жара подыграл я. — Том Гринт. Я не усек серединку.

— А в серединке еще одно его имя — Миляга, — заявил Бонни. — Томас Артур Миляга Гринт.

— Что‑то не бывала в этой пивнушке, — заметила Юнис, когда стало очевидно, что посвящать в истину ее не собираются.

— Эх! Сколько ж ты потеряла! — тут же откликнулся Бонни. — Тутошний владелец — мил бескрайне. Эрудит громадный. Вон хоть Гордона спроси. Гордон, верно, хозяин милый?

— Весьма.

— И все‑то на свете он знает, — разошелся Бонни. — В футболе спец великий. Не иначе как и сальных книжоночек не чурается. А уж сальные стишата! Тут его никто не побьет. На сальную поэзию у Миляги Гринта свои твердые воззрения.

Юнис неуверенно хохотнула.

— Часто они такими играми забавляются? — обернулась она к Эйлине.

— Они братья. Их и спросите, — ответила та. Она смотрела в затылок Бонни. И опять, приподняв бровь, непонятно чему чуть заметно улыбнулась. На меня она не взглянула.

Теперь мы неслись к Лидсу очень быстро, но скорость не ощущалась.

— И ресторанчик, куда ты нас везешь, надеюсь, милый, — заметил Бонни. — Юнис подавай исключительно миленькое. Так, Юнис?

— Не сомневаюсь, что ресторан именно такой.

— Такой — это какой?

— Милый! — врастяжечку пропела Юнис.

— Эх! Что ж ты! Нарушила правила. Тебе не положено произносить «милый». Словечко наше с Гордоном. Так, подумаем, какой с тебя штраф.

Когда я предложил наш любимый китайский ресторанчик, Эйлина возразила: «Пусть Бонни выбирает сам. Зачем навязывать свои вкусы?» В «Серебряный дракон» мы с Эйлиной наведывались раз по десять на год, чаще, чем в любой другой. Напали мы на него случайно, забредя сюда после нашего объяснения, и считали своим личным пристанищем. Как‑то мы привели в наш ресторан еще одну парочку, но те на все только фыркали да носы воротили, испакостив нам вечер; с тех пор мы остерегались кого‑либо приглашать туда. Я с надеждой подумал, что сегодняшний вечер не повторит тот, давешний.

Метрдотель жестом пригласил нас, широко улыбаясь. Он единственный из всего персонала дарил посетителей улыбками. Остальные, что мужчины, что женщины, хранили непроницаемо загадочное выражение лиц под стать легендам об их расе.

— Официант — миляга что надо, — высказался Бонни, когда мы шли вслед за ним. — Тут уж не сомневайтесь.

Нам дали меню.

— После супа надо заказать порционное блюдо каждому, — подал я совет. — Можно еще лишнюю порцию взять, а потом все разделить.

— Годится, — согласился Бонни.

— А ты, Юнис, что будешь? — спросил я. — Цыпленка, утку, мясо, креветки?

Все выбрали, и я набросал номера на бумажной салфетке.

— Палочки всем?

— А то как же! — резвился Бонни. — Ножи, вилки — больно нужны они нам. А палочки — они милашки. И бутылочку шампанского. Ага? Юнис, ты как?

— Как и ты.

— Нет, ну до чего ж легко угодить этой девушке!

— Шампанское — это очень дорого, — вмешалась Эйлина. — С меня и пива хватит. Под китайскую кухню идет и оно.

— Ну уж, Эйлина! Нашла тоже умилительный напнток! Гордон, пиво — что?

— Пиво — бяка.

— Во. Поняла? А шампанское — милее нет. Зачем пришли‑то? Провести милый вечерок.

— Разумеется, отказываться я не стану.

— То‑то же. Отказывать — немило. Оскорбительным отказ бывает часто, а уж милым — ни в жизнь! — Бонни выудил пригоршню мелочи из кармана, поглядел на монетки и повернулся ко мне. — Телефон тут есть?

— Э… в коридоре, через зал, на стене, — не сразу вспомнил я.

— Извините, — Бонни встал.

— Часто с ним такое? — Юнис проводила его взглядом.

— Какое?

— Мальчишеское балагурство.

— Да это ж он изо всех сил старается быть милым.

— Ох! И вы туда же!

— Это у нас в крови.

— Но вообще‑то вы не так уж сильно похожи. Хоть и братья, а?

— Характерами? Или внешне?

— И так и так.

Подошел официант. Я сделал заказ.

— И бутылку тридцать девятого, пожалуйста.

— Шампанское?

— Шампанское. Уж охладите как следует.

— Хорошо, сэр. — Он отошел.

— А у вас, Эйлина, есть братья или сестры? — спросила Юнис.

— Есть. Брат.

— Похож на вас?

— Да, мы похожи.

— А вы, Юнис? Не иначе как единственная дочка? — поинтересовался я. — Угадал?

— Как это вы узнали?

— Догадался.

Вернулся Бонни. Его провожали взглядами. Один парень, перегнувшись через стол, жарко зашептал что‑то подружке. Она оглянулась на Бонни.

— Занято, — усаживаясь, сообщил Бонни. — Ну как? Заказали?

— Сейчас принесут.

— Эйлина, проводите меня, пожалуйста, в уборную, — попросила Юнис.

— Конечно, — Эйлина поднялась, прихватив сумочку.

Первый раз с утра я остался с Бонни вдвоем.

— Знаешь, кого я сегодня встретил? Сестру Фрэнсис — Мэри.

— Это где же тебя угораздило?

— В Хауорте, в «Черном быке». Веришь, даже испугался: почудилось — Фрэнсис вошла.

— До того похожа?

— Вылитая Фрэнсис.

— Прежде ты ее не знал?

— Нет. Поговорили с ней. Она была с мужем. Он врач. Африканец, представляешь? Черный, как цилиндр гробовщика, — я выжидающе уставился на Бонни.

— Зато католик, наверное.

Я невольно рассмеялся.

— Это мне в голову не пришло.

Бонни забарабанил по скатерти. Я колебался, передавать ли слова Мэри о своем отце.

— Все‑таки, — произнес я, — это кое‑что доказывает.

— Что же?

Я пожал плечами.

— Человек может добиться всего, стоит захотеть по — настоящему. При условии, конечно, что готов не только кататься, но и саночки возить.

— Гордон, по крупному счету мне хотелось одного. И я своего добился.

— Ну а сейчас? Чего ты хочешь сейчас?

— В том‑то и вопрос. Большущий вопрос.

Официант принес тарелки, бульонные чашки и палочки. Подоспел суп, и как раз вернулись женщины. Эйлина взялась разливать бульон. Позади Бонни прошагали к выходу парень с девушкой. Парень не утерпел и зыркнул на Бонни. С полдороги, набравшись, видно, храбрости, все‑таки вернулся с торжественным лицом.

— Извините, мистер Тейлор… Вы ведь мистер Тейлор?

— Мистер Тейлор — вот, — Бонни широким жестом указал на меня. — Я его брат.

Парень зарумянился.

— Не хотел мешать вам.

— Но почувствовали, что ваш долг высказать — какое я дерьмо, — подсказал Бонни.

Парень зарделся еще гуще.

— Нет, что вы! Наоборот, хотел сказать, не думайте, что все верят газетным россказням: вот мы с невестой, мы считаем, что равного вам нет.

— Спасибо.

Парень умудрился выдавить улыбку.

— Приятного вам аппетита. — Поклонившись, он отошел.

— Лично я считаю — случай умилительный, — промурлыкал Бонни. — Как, Юнис, по — твоему — случай был какой?

— Восхитительный и обворожительный.

— Восхитительный и обворожительный, а также?..

— А также.

— Нет, во слов‑то накидала! Гордон, как их там называют? Слова, которые значат то же, что другие?

— Синонимы, — опередила меня Юнис,

— Очень умно, — одобрил Бонни.

— Но только полных синонимов не существует, — поправил я. — Даже самые близкие хоть чуть, а разнятся по значению.

— Вот это правильно, покивал Бонни. — Томаса Артура Гринта я б в жизнь не назвал обворожительным, а ты, Юнис, мошенничаешь. Плутуешь, детка. Другие из себя выдираются, лишь бы держаться мило.

— Но сам же предупреждал, что мне запрещено употреблять слово «милый»?

— Ага, попалась! Еще один штраф.

Юнис кивнула, когда Эйлина задержала полный половник бульона над ее чашкой.

— Мило, мило, мило, — зачастила она. — Мило!

— Гляди, Гордон, Юнис‑то не по вкусу наша игра, — пожаловался Бонни. — Так и норовит поломать.

— Игра ваша в зубах навязла, — возразила Юнис.

— Так вот ты как заговорила? — Бонни доел суп, но поднимая глаз на девушку, и отрицательно помотал головой, когда Эйлина протянула половник к его чашке.

— Как нам с ней поступить, Гордон?

— И мне забава ваша прискучила, — поддержала Эйлина.

— Ну в таком случае — окружен и сдаюсь!

Принесли горячее. Метрдотель самолично доставил

шампанское.

— Наливать?

— Ага, давайте, — Бонни тронул бутылку. — Отлично.

Вылетела с легким хлопком пробка. На нас оборачивались. Какая‑то женщина улыбнулась. Бонни поднял бокал.

— За поэзию! Всюду, где встречается!

— Ммм, — причмокнула Юнис. — Ничего нет лучше!

— Ты про поэзию? — уточнил Бонни. — Или про шампанское?

— Про шампанское. Нечего смешивать одно с другим.

Эйлина принялась раскладывать по чашкам жареный рис. Проворные палочки Юнис подцепили цыпленка и кешью.

— Нет, ты не права. Шампанское идет ко всему, — изрек Бонни. Он нацелился палочками на кушанья. — Гордон, ты заказывал. Что порекомендуешь?

— У меня вкусно, — с полным ртом едва выговорила Юнис.

— Да ну тебя! Еще одурачишь!

— Попробуй утку, — предложил я и подвинул ему блюдо. — Помнишь, Эйлина, как мы пили шампанское в летнем кафе напротив Реймского собора?

— Да. На нас тогда налетели осы.

— Любую романтику что‑то да подгадит, — заключил Бонни.

— Неважно! — возразила Эйлина. — Победили мы!

Тогда в Реймсе мы с Эйлиной, разомлев от шампанского, любили друг друга в отеле (отель — одно название: так, скромненькая крыша над головой, постель и завтрак). Мы заснули, а проснувшись, отправились обедать. Но выбор оказался на удивление скудным: в этом провинциальном городке в девять вечера уже наступила ночь, он прятался за жалюзи. «Только и всего, что величественный собор, — ворчал я, пока мы тащились от одного запертого ресторана к другому, — а так ничем не лучше, чем в Барнсли». — «Нет, в Барнсли лучше, — поправила Эйлина, — там китайский ресторанчик открыт до полуночи». Но нам все‑таки удалось набрести на ресторан, владелец которого не успел закрыться. Помню, я еще побранился с ним на скудном французском, а он лениво отругивался на скудном английском. Перебранка разгорелась из‑за отсутствия газа в минеральной воде, заказанной Эйлиной. Бутылку принесли уже распечатанной, и меня охватили подозрения, что нацедили водичку прямо из‑под крана. Спать нам не хотелось, но податься больше было некуда, и мы промаялись всю ночь. На следующее утро, выбираясь на юг, я сделал два круга по кольцевой, прежде чем отыскал нужный поворот. Шел наш медовый месяц.

Усадив посетителей за соседний столик, к нам опять подскочил метрдотель. Приметив, что бокал Юнис пуст, он налил вина ей и дополнил наши три бокала. Меня подобная обходительность всегда злит — ведь это, в сущности, поощрение жадности: чем быстрее человек пьет, тем больше ему достается, а бутылка пустеет, и другим остается меньше.

Бонни кивнул официанту, окинул взглядом Юнис, поглощенную деликатесами, и спросил с вкрадчивым простодушием;

— Юнис, а у тебя с кем случилась самая памятная любовь?

— Ну уж извини!

— Та, о которой ты сочинила поэму? Угу?

— Какую поэму?

— Ну свою. Ты еще заходила за ней к Гордону.

— Так ты что, читал?

— Гордон мне показал. А разве стихи не для посторонних глаз? Прости.

— Поэма еще не опубликована.

— Ладно, кончай скромничать. Мне понравилось. Хотя, само собой, я не спец вроде Гордона, но даже я проникся. Недурна. Совсем недурна. Будешь пробивать в печать?

— Со временем, возможно. Но с чего ты взял, что она автобиографическая?

— Ты, Юнис, точь — в-точь девушка из поэмы. Сдержанная такая, не настырная, не нахалка. Много размышляешь, да скупо болтаешь.

— Разыгрывать меня взялся, что ли?

— Не, серьезно. А как ты набрела на такой сюжет? Мне понятно, как поэтов осеняет идея написать о нарциссах, о деревьях… Но такие картинки…

— Поэты должны обладать живым воображением.

— Ах, вон как! Воображение! А я‑то думал, главнее всего — жизненный опыт.

— Заимствовать сюжет из личных переживаний необязательно.

— Не, ну это понятно. Убивать там, пытать и калечить людей — зачем это? Но секс приятен и доступен всем. Что толку, например, спрашивать Гордона или Эйлину, кого они любят больше всех. Что им отвечать при данных обстоятельствах? Само собой, скажут — друг друга. Но мы‑то с тобой, Юнис, мы — птицы вольные, перед нами весь мир. По — моему, эмансипация женщин — придумка хоть куда.

— Ты хам! Настоящий хам! Вот ты кто! — выпалила Юнис.

— Вот те на! Чего это? Думал, ведем приятную беседу о развлечениях, всем понятных. За бутылочкой шампанского, деликатесами разными. Думал, милый вечерок у нас.

— Катись ты вместе со своими милостями! — Юнис швырнула салфетку, подхватила с полу сумочку и ушла в холл.

Лицо Эйлины горело, она уткнулась в чашку, царапая палочкой скатерть.

— А знаешь, она права, — наконец подняв глаза на Бонни, выговорила она.

— О чем ты, Эйлина? Не пойму.

— Понимаешь прекрасно. А я вот не пойму, в чем смысл — зачем приглашать, а потом оскорблять человека, — Эйлина скрутила салфетку и встала. — Пойду к ней.

— Ну, теперь давай ты, братец, — повернулся ко мне Бонни, когда Эйлина ушла.

— Что именно?

— Послушаем твой выговор.

— Ты сам на это упорно напрашивался. Не пойму только, чего ради.

— Что, не слыхал никогда о грязной игре на поле? Когда мяч отобрать не удается, дают подножку.

— Приставал к ней вчера?

— А ты как думал? Слопал рыбу, обтер рот и без проволочек подкатился.

— И, как я понимаю, ничего не вышло?

— Очень правильно понимаешь. Ничегошеньки.

— Девушка не обязана тебе уступать.

— А почему? Потому что знает — будет со мной, когда захочется ей. В ее власти подарить мне — ну назовем это — утешение. Но нет, она такая же, как все. То приманивает, то убегает. А пожелает — уступит.

— Мало девушек, что ли? У тебя, надеюсь не наступил дефицит.

— Им льстит прошвырнуться с тобой по всяким шикарным местам. Но предложи провести тихий вечер у камина — и готово: надулась. Сначала бросается к тебе сломя голову, враз, а едва начнет пощипывать совесть, ты ж у нее выходишь подонок.

— Традиции, Бонни, освященные веками.

— И винить надо мужчин. Известно. Любят? Что ты! Ненавидят! Любовью можно заниматься и ненавидя. Знаешь про это?

— Неужели не встретилось ни одной непохожей?

— Однажды да, — признался Бонни. — Но замужем. Муж ее парень неплохой, и к тому же ей никак нельзя было огорчать двух своих ребятишек.

— И вы расстались?

— Да. Ее муженьку подмогли, перебросили на работу получше. Она отправилась с ним. Со слезами, с клятвами, что не забудет меня вовек. Но уехала. Жизнь всякого цепляется о какую‑то зазубринку. Верно? Скажи? Вот если б тот парень прежде согласился на работу в Австралии… А другой встретил бы именно эту женщину на несколько лет раньше. А у тебя с Эйлиной что? Вот бы она родила пару детишек?

— Нет. Это огорчительно, но не конец света.

— Ты ее так и утешаешь? Знаешь что, малыш? Не худо б тебе присматривать за ней. Не очень я ее хорошо знаю, но по — моему, женщина она с настроениями.

— Нет, Эйлина очень спокойная.

— Значит, тем труднее разгадать, когда ее что одолевает.

— Мне кажется, ей Юнис не пришлась по душе.

— Да… Юнис…. Слушай, что с Юнис‑то теперь? Как думаешь, дотла я все спалил?

— Поглядим, какая вернется. Тебе это важно?

— Черт его знает, — он поднял бутылку и разлил нам остатки. — Твое здоровье!

— Твое! Вот они. Возвращаются.

Женщины шли через зал. Эйлина молча села.

— Извините, — произнесла Юнис. — Если желаете, я уйду.

— Нет, ты что, Юнис! Виноват я, — извинился Бонни, потрепав ее по коленке под столом. — Забудь. У меня пошла дурная полоса.

Эйлина попросила китайского чая. Я пошел в уборную и по дороге сделал заказ. Когда я шел обратно, Бонни стоял в коридоре у телефона. Он перехватил меня за руку, удерживая.

— Алло? «Крайтерион»?.. Можно Гринта? Ах, его нет?.. Миссис Гринт… Дикинсон меня зовут… Джимми Дикинсон… Я встретил в Манчестере его приятеля, он попросил проведать мистера Гринта. Я не хотел мешать ого отдыху… Нет, ничего важного… Он что?.. Неприятно… С ним что‑то серьезное? Вот как? Вот как… Нет, вы подумайте! Уж и дома ты не в безопасности… Ну, я рад. Передам. Он обрадуется, что… — тут Бонни бережно нажал на рычаг, разъединившись в середине фразы.

— Не то ринется выспрашивать меня, — пояснил он.

— А какие новости?

— Состояние у него сравнительно удовлетворительное.

— Неплохие вести.

— Мне очень даже полегчало.

7

На обратном пути Бонни включил приемник. Побродив по радиоволнам, он выудил на третьей программе скрипичную сонату. Я не знал музыкальных пристрастий Бонни. Имеются ли они у него вообще? Возможно, он попросту, как большинство, поглощает тот товар, каким в данный момент торгуют вразнос в поп — музыке. Я немножко удивился, что брат не переключает волну. Музыка пела будоражащим контрапунктом к плавному бегу машины. Гладкий ход «ягуара» скрадывал скорость, хотя Бонни выжимал предельную на всех прямых отрезках. Тускло мерцали в свете панели приемника силуэты Бонни и Юнис. Юнис опять ведь залезла вперед. Мы с Эйлиной устроились сзади.

— Ну как? Ты в порядке? — шепнул я ей.

— Угу.

Я положил руку ей на бедро, через толстую юбку прощупывалась застежка резинки. Как и большинство женщин, Эйлина предпочитала удобные и теплые колготки, но, зная, что я, как и большинство мужчин, предпочитаю видеть на женщине чулки, натянула сегодня их, чтоб ее не перещеголяла Юнис. И, однако, внимания моего она вроде как не жаждала. Отвести руку не отвела, но на ответ не намекала. Самая легонькая ее ласка означала, что все хорошо. Или что сердится она не на меня. Я опять встревожился. Будь мы не мужем и женой, а любовниками, я б решил, что Эйлина дает мне понять, что я ей больше не нужен. Но мы ж и любовники, верно? Всего две ночи назад она отчаянно льнула ко мне. Вот оно как бывает: с виду фундамент солидный, прочный, но миг — и зазмеились, разбежались трещины.

Возникла идея — отправиться в ночной диско — клуб. Бонни не хотелось маячить на публике, но и вечера из‑за этого обрывать он не хотел. Меня тоже не особо тянуло, но, чувствуя, что Юнис рвется туда, я выдвинул довод: у нас, дескать, нет ни одной членской карточки в диско. Хотя про себя не сомневался, что, заплати мы за вход, — спокойно пропустят. Наша вялость сбила пыл даже с Юнис. Эйлина предложила — поедем домой и выпьем кофе. А я присовокупил — и виски.

Когда фары машины скользнули по нашей дорожке, Юнис коротко вскрикнула.

— Ты чего? — спросил Бонни. — Уронила что?

— Нет. Мне показалось, стоит кто‑то.

Включив полный свет, Бонни высветил дорожку между соседней стеной и домом до самого гаража.

— Ну? Что?

— А все‑таки там кто‑то стоял, — настаивала Юнис. — За дом, верно, зашла.

— Женщина?

— Да вроде.

— Пойду взгляну, — я распахнул дверцу. — Бонни, не выключай фары.

— На‑ка, возьми, — перегнувшись назад, Бонни сунул мне фонарик.

Подойдя к углу дома, я обшарил лучом лужайку. Все тихо, ничто не шелохнется. Хлопнула дверца — вылез кто‑то еще. Я совсем уже собирался уходить, как вдруг зацепил краешком глаза какое‑то пятно возле кустов. Между задней стенкой гаража и соседями. Туда, под приземистые ветви яблони, мы кидали садовые и домашние отбросы в светлой надежде, что мусор перегниет в компост. Нацелившись под ветви фонариком, я подошел поближе. На ржавой тележке, доставшейся нам по наследству от прежних владельцев, горбилась фигура. Я осветил лицо, и тут же взметнулась, прикрывая лицо, рука.

— Миссис Нортон?!

На ней пальто наброшено поверх не то ночной рубашки, не то длинного белесого халата.

— Как вы тут очутились, миссис Нортон?

Знакомство наше носило характер самый поверхностный. При редких встречах я здоровался, вовсе не уверенный, что она признает во мне соседа. Из‑за угла появилась Эйлина. Я окликнул ее, и, чтобы не слепить, опустил фонарик к земле.

— Кто тут?

— Миссис Нортон.

— Господи! Что с ней?..

— Кто ее знает. Слушай, у Бонни есть ключ, пускай зайдет в дом и включит свет, а ты быстренько сюда.

Она ушла. На нижнем этаже у Нортонов сквозь шторы пробивался свет. Миссис Нортон так и не отрывала руку от лица. Когда я снова обратился к ней, принялась потихоньку раскачиваться из стороны в сторону, как‑то попискивая горлом. Вернулась Эйлина.

— А теперь что?

— Давай отведем ее в дом.

Наклонившись, я тронул женщину за локоть.

— Миссис Нортон, голубушка, тут оставаться нельзя. В саду холодно, вы простудитесь насмерть. Ну‑ка давайте поднимемся, — я поддержал ее за руку, помогая. Она послушно принялась выкарабкиваться из тачки, ноги взметнулись сверху, тачка опрокинулась набок. Я обхватил соседку обеими руками, приводя в вертикальное положение, и в нос мне шибануло перегаром.

— Эйлина, поддержи ее за другую руку, — мы повели ее через лужайку.

— У них свет горит, — заметила Эйлина. — Может, туда отведем?

— Нет! Не хочу! — вскрикнула миссис Нортон и стала вырываться, упираясь.

— Ладно, ладно, — успокаивал я, крепко удерживая локоть. — Пойдем к нам. Посидим спокойненько в тепле. Расскажете нам, что стряслось.

Мы отвели ее в гостиную и усадили в кресло у газового камина. Хотя батареи были горячие, я разжег и камин.

— Погрейте ноги у огонька, миссис Нортон. Эйлина приготовит вам попить чего погорячее.

Бонни и Юнис тоже пришли на кухню.

— Откуда она свалилась? — недоуменно спросила Юнис.

— Соседка наша, рядом живет.

— Но она в шлепанцах, а под пальто у нее, по — моему, ночная сорочка. Она что, больна?

— Или пьяна. А может, и пьяна и больна, — ответил я. — Она попивает, и, как слышно, муженек ее поколачивает.

— Неплохо! — высказался Бонни.

— Да уж.

— Но ведь мужу все равно надо сообщить, где она. Правильно?

— С ней минуту назад чуть истерика не приключилась, когда я предложил пойти к ним. Пусть ее отогреется, а там видно будет.

— Чем ее поить? — спросила Эйлина. Она уже включила электрический чайник.

— Кофе свари. Я запашок учуял. Не знаю, что она пила и сколько, но виски я бы не рискнул ее накачивать.

— От кофе может и стошнить, — засомневалась Юнис.

— Свари все‑таки кофе, — решил я. — Захочет — выпьет, не захочет — нет. Волю она еще не до конца растеряла. Хоть в чем‑то.

— Кстати, о виски, — вступил Бонни. — Виски в самый бы раз. Не посчитайте за наглость.

— Я и сам не прочь. Сейчас притащу бутылочку.

Я пошел в гостиную, к серванту. Миссис Нортон сидела, застыв на краешке кресла, выпрямившись, вперясь в огонь. Глаза ее — мне с наших встреч помнилась в основном их диковатая отрешенность — были не видны. Свет от лампы падал сзади, затеняя щеку, темные тяжелые завитки волос, и она казалась совсем молодой.

Да и вообще, если она не старше мужа, ее еще и пожилой‑то не назовешь. Достав бутылку, я вышел, не заговаривая с ней. Не поймешь, заметила она меня или нет.

От виски отказалась только Эйлина.

— Может, врача ей вызвать? — предложила она.

— Как же можно? Не сообщив мужу?

— Но чего же он не выходит? Не разыскивает ее? — недоумевала Юнис. — Для нее такие побеги обычны?

— Про то нам неведомо.

— Может, он думает: спит себе жена спокойно в постельке, — заметил Бонни.

— Гордон, есть у них телефон? — спросила Эйлина.

— Не знаю.

— Все‑таки надо сообщить ему.

— Сначала вольем в нее кофе и подождем, может, что расскажет.

Эйлина залила кипятком кофейные пакетики и придавила ложкой, чтобы быстрее растворились.

— Как думаешь, ей понравится?

— Подлей чуть — чуть молока, а сахара не клади.

— Бедолага пристрастилась к бутылочке из‑за того, что муж бьет? — поинтересовался Бонни. — Или все наоборот — муж колотит за тягу к бутылочке?

— Опять же неведомо, — ответил я. — Даже точно не знаем, вправду бьет или так, пустые сплетни.

— У них сынишка умер, — объяснила Эйлина. Лейкемия. Может, с этого началось. — Она налила в чашку кофе и добавила молока. — Посмотрим, может, попьет. Миссис Нортон, я сварила кофе, — внятно и ровно произнесла она. — Выпейте. Вам станет легче.

Та не отвечала. Наклонив голову, заплакала.

— Ну будет, будет. Не так уж все и худо. Верно, а? — Эйлина протянула руку, словно бы намереваясь погладить соседку по голове, но вдруг судорожно глотнула воздух и словно ошпаренная, отдернув руку, рывком выпрямилась. Обернулась. Чашка застучала о блюдечко: Эйлину била дрожь.

— Что такое? — Я забрал чашку и блюдце. Эйлина скорым шагом прошла мимо, зажимая рукою рот.

Когда я вошел на кухню, она, склонившись над раковиной, плескала в лицо ледяной водой. Бонни с Юнис не отрывали от нее глаз. На стук поставленной чашки она обернулась.

— Ты что? Что случилось?

Она сглотнула, ее передернуло.

— Ее волосы, — с трудом выталкивая слова, выговорила она. — На них упал свет, и я увидела. Я же чуть не притронулась к ним… В них кишмя кишит.

Меня обдало холодом. Я вспомнил, как близко стоял к миссис Нортон в саду.

— Фу — у! — Юнис брезгливо поморщилась.

— Гордон, позови кого‑нибудь, — попросила Эйлина. — Мы ничем не можем ей помочь. — Она запустила пальцы в свои волосы. — Боже! Да как же ей самой‑то не противно!

Бонни поднялся с табурета.

— Так у них есть телефон? Или за мужем сходить?

— Сейчас загляну в справочник.

Я вышел в прихожую. Боковая дверь, через которую мы ввели миссис Нортон, распахнута настежь. Легко догадаться, и не заглядывая в гостиную, что там уже нет никого.

— Давай, ищи телефон, — сказал Бонни, — а я пошарю в саду.

Я списал из справочника номер Нортонов и подошел к двери. Бонни, вскарабкавшись на забор в саду, стоял, высматривая.

— Что, видно где?

— Ни следа.

— А свет у них еще горит?

— Ага.

— Ладно, слезай, я позвоню ему.

Я набрал номер. На другом конце провода звонки — пять, десять, пятнадцать, двадцать. Я решил перезвонить — опять десять, двадцать… Спит без задних ног? Я положил трубку.

— Без толку? — спросил Бонни.

— Что‑то тут нечисто. Как думаешь, Бонни?

— Ну, что дальше? Двери на запор — и из головы вон?

— Она, пожалуй, всю ночь блуждать будет.

— А вернется — муж отмолотит.

— Нет, забегу все‑таки к нему. Растолкаю.

— Ну и я с тобой. Не то еще кинется на тебя. Зачем, скажет, в чужую личную жизнь суешься. Куда фонарик положил?

— Да вон на столике.

— Ладно. Пойду девочкам скажу, куда мы.

Мы подошли к двери Нортонов. Окна зашторены наглухо — ни щелочки, с улицы не заглянуть. Возле дома не было сада, только мощеная площадка, на ней чугунная скамья с деревянными планками да кадки с цветами. Я постучал. Бонни, обшаривая фонариком площадку, отступил и оглядел окна.

— Говоришь, одни живут?

— Да.

— Обитай тут семья побольше, сразу оживилось бы.

Я стукнул громче.

— Прочухивайся давай, мерзавец! — подбодрил Бонни. Подскочив к окну, он прислушался. — Телик работает, — и вдруг выдал барабанную россыпь по стеклу. — Может, в пивнуху заскочил, вот женушке и взгрустнулось?

— Едва ли он по пивным шатается. Не из таких. Хотя кто его знает. Я не очень‑то с ним общаюсь.

— Ну‑ка толкнись попробуй.

Безрезультатно.

— Заперта.

— Уверен? Ну‑ка, в сторонку!

Бонни взялся за ручку, поворачивая ее и одновременно налегая плечом на дверь. Скрипуче застонав — дерево покоробилось и заедало — она подалась. Он распахнул дверь, направив фонарик в тьму коридора.

— Мистер Нортон! — я шагнул через порог. — Вы дома? Это Гордон Тейлор, ваш сосед.

Тонкая полоска света из слегка приотворенной двери падала на узорчатый кафельный пол. Я стукнул в эту дверь и, позвав опять, отступил вбок, словно бы загодя уступая дорогу — сейчас дверь распахнется и вывалится туша Нортона.

— Мистер Нортон! — гаркнул Бонни. Наклонившись, он пихнул дверь и подал мне знак рукой — давай, заходим.

Я топтался в нерешительности.

— Да ну же! — Бонни крикнул погромче: — Вы в пристойном виде, мистер Нортон? А вообще мы так и так входим.

Мы вошли. На экране черно — белого телевизора Майк Паркинсон оживленно беседовал с какой‑то кинозвездой. Зрители в студии покатывались со смеху. За каминной решеткой тлела груда головешек. На коврике перед камином валялась железная кочерга с острой загогулиной на конце. Загогулина указывала точно на Нортоновы ноги в шлепанцах. Остальное скрыто за облезлым кожаным креслом. Нортон, видимо, с него свалился. Кресло, подумалось мне позднее, опрокинулось бы вместе с ним, не будь так массивно и устойчиво.

— Господи! — выговорил рядом Бонни.

Мне совсем не хотелось заглядывать за спинку кресла, но я пересилил себя. Так, удостовериться. И меня тотчас вынесло на свежий воздух.

— Говорить они намерены со всеми, — уведомил я Юнис. — Так что неизвестно, надолго ли эта канитель. Эйлина постелит вам у нас.

— Но обе кровати для гостей в комнате Бонни, — сказала Эйлина.

— А, ерунда. Я тут на диване перекантуюсь, — вызвался Бонни.

— Ну вы договаривайтесь, — сказала Эйлина, — а я пойду вымою волосы и приму душ. Ощущение такое, будто по всему телу что‑то ползает. И ты, Гордон, обязательно вымойся как следует, не то в постель не пущу. Одежду отдадим в дезинфекцию и чистку.

— Лин, милая, у тебя разыгралось воображение.

— То, что я видела, — это не воображение.

— Не спорю, но…

— И мы оба до нее дотрагивались. Как‑никак даже в кресло могли переползти.

— У нас вроде где‑то валялся ДДТ, посыплю швы подушки.

— Сейчас же!

— Но порошок в гараже, полиция…

— Ну и пусть. А то потом весь дом придется дезинфицировать.

— Ладно. Ступай.

— Помнишь трюк старых солдат в первую мировую войну? — спросил Бонни, когда Эйлина ушла. — Горящей спичкой они проводили по швам одежды.

— Господи! Ну что мы плетем? Рядом в доме человек с раскроенным черепом.

— Да знаю. Плесни еще виски.

О прибытии полиции возвестил визг тормозов и заливистые трели звонка. Мы с Бонни проводили констеблей к Нортонову дому, и тут прибыла «скорая помощь», ее я тоже вызвал. Оказалось, услуги врачей куда неотложнее, чем полисменов: к нашему изумлению, Нортон — как заключили врачи — был еще жив. Его тут же увезли. Полицейские точно разметили, где он лежал, и переставили кресло обратно — его отодвигали, когда оказывали Нортону первую помощь и перекладывали его на носилки.

Один из полицейских отправился к машине вызывать по радио подмогу.

— Мы ничем ему не могли помочь? — спросил я у другого.

— Нет. Вы бы не сумели.

— Мы не сомневались, что он мертв. Может, кому‑то следовало остаться при нем. Но в голову не пришло…

— Неудивительно, — полицейский был совеем молоденький. Я подумал, что, наверное, на его служебном веку это первое покушение на убийство. — Вы ничего не трогали?

— Я телевизор выключил, — ответил Бонни. — Он работал, когда мы вошли. Шла передача Майка Паркинсона.

— Чего‑то мне лицо ваше будто знакомо, — взглянул на него констебль. — Тут где неподалеку проживаете?

Боини объяснил, кто он.

— А, — парень посмотрел уважительно. — Я и сам помаленьку гонял в футбол. Очень о себе воображал одно время. Но ведь профессионал — это ж колоссальная разница, правда ведь?

— Да, разница большая, — подтвердил Бонни.

Мрачные тона, тускло — зеленые стены. Незнакомый запах чужого жилья, да еще вдобавок аромат, от которого першит в горле. Интересно, кто у них убирает? И как часто?

— Мы вам тут еще нужны? — спросил я у молоденького полицейского. — Может, нам домой можно?

— Знаете, сэр, погодите до сержанта.

Сержант прибыл, не прошло и пяти минут. Тот самый, что приезжал накануне по поводу Гринта.

— А, снова вы, — с порога проворчал он.

— Только этого мы огрели кочергой, — отозвался Бонни.

— Что? — нахмурился сержант.

Бонни раздраженно передернул плечом и отвернулся. Молоденький полицейский стоял с дурацким видом.

— Ну, я вас слушаю, — обратился ко мне сержант.

Рассказ получился довольно длинный. Полиция тут же развила бурную деятельность. В больницу послали человека выяснить состояние Нортона и дежурить там на случай, если тот очнется и что‑нибудь сообщит. Организовали поиски миссис Нортон, пешком ей особо далеко не забрести, конечно, но все‑таки мили две могла отшагать. Комнату, где мы наткнулись на Нортона, скрупулезно обыскали и опечатали, затем нас дотошно выспрашивал детектив из уголовного розыска. У Эйлины и Юнис дознавались тоже.

Наконец глубокой ночью, когда я уже подумывал, что дом мой реквизирован под опорный пункт полицейских операций, я запер дверь за последним блюстителем порядка, уверившись, что можно спокойно ложиться, тормошить нас больше не будут.

— Ну что, Юнис, домой поедешь? — спросил Бонни. — Если хочешь, подброшу. Нет проблем.

— Я б лучше осталась.

— Жутковато, а?

— Да, как‑то тоскливо оставаться одной, — призналась девушка.

— Говорят, — тут же заметил я, — что на практике убийства — а это почти всегда убийства в семье — заурядны и банальны.

— Да это же не убийство! — вскинулась Эйлина. — Пока что нет.

— Ну едва ли Нортону выкарабкаться. Не понимаю, как он до сих пор жив. — Я вздрогнул, меня опять затрясло.

— Бедняга! Дошла, наверное, до точки, — рассудила Юнис. — Как думаете, что ей будет?

— В тюрьму посадят. Умрет Нортон или нет, тюрьма ей обеспечена.

— А ты, Гордон, так кресло и не обработал, — упрекнула Эйлина.

— Господи! — воскликнул я. — Да что ж я середь ночи за ДДТ в гараж помчусь? Обивки на кресле нет, а подушки я вынесу. Утром обработаю.

8

Ночью Нортон умер. Новость сообщил мне газетный репортер. По телефону. Телефонный звонок вызволил меня из частокола ночных кошмаров. Едва я раскрыл глаза, все растаяли. В памяти застрял один — единственный — отчетливое видение: Эйлина в длинном белом платье сидит недвижно, как изваяние, на стуле в гулкой пустой комнате, окно в густом переплете решетки, комната подернута зеленым отсветом, словно бы от пышной листвы вымокших деревьев за окном… Живая, теплая Эйлина лежала рядом. Я прикоснулся к ней, и тут тишина раскололась трезвоном телефона.

— Чтоб тебя! — ругнулся я.

Когда звонки смолкли, я выполз из постели, набросил халат и раздвинул шторы: за окнами серело утро. На мостовой сторожит полицейский фургон. В доме тихо, спокойно. Я спустился на кухню. Проходя мимо гостиной, сунул голову в дверь. Шторы задернуты. Бонни спит, укрывшись одеялом, на диване. В кухне я поставил на огонь чайник, выставил четыре чашки, сахарницу и маленький молочник.

Немного спустя я забрался наверх с подносом. Эйлина лежала на боку, точно еще спала, но когда я, поставив чашку у изголовья, потянулся разбудить ее, то увидел, что глаза у нее раскрыты и смотрят остекленело, не мигая, в пространство. Она ничем не показывала, что замечает меня.

— Эйлина, пей чай, — позвал я.

— Хорошо.

— Смотри, остынет.

Следующий заход — через площадку, в комнату для гостей. Я постучался, приотворив дверь, заглянул и только по совершении всех этих церемоний вошел.

— Доброе утро, Юнис, — еще от двери окликнул я, предупреждая о приходе. Девушка завозилась под простынями. Через спинку стула переброшена ночная рубашка — вроде бы Эйлины. Когда Юнис повернулась и села, придерживая простыню на груди, обнажились полные плечи.

— Вот! Чай принес.

— Ой, спасибо.

— Так и не вспомнил, с сахаром пьете или без?

— Без. Спасибо. Уф, вкусный какой! Который теперь час?

— Десятый. Телефон не разбудил?

— Нет.

— Хочется еще поспать — ради бога. Но я скоро примусь готовить завтрак.

— Ну чудненько. Пожалуйста, откройте занавески.

— Там и утра‑то толком не получается.

— Ничего.

Без очков ее глаза казались темнее и беззащитнее. Интересно, у нее привычка спать нагишом? А если так — чего ж не отказалась от сорочки? Тут я припомнил, что Эйлина предлагала застелить свежую постель, но Юнис сказала, что поспит и на этой.

— Ну, — вымолвил я, вдруг осознав, что мешкаю намеренно, — желаете ванну — горячей воды вдоволь.

— Спасибо, — потянувшись за очками, она надела их. И тут же я почувствовал дотошное оценивающее рассматривание.

— Пока.

По лестнице я сбегал под возобновившееся верещанье телефона. Я прямиком прошагал на кухню и, сняв чайник, налил чаю себе и Бонни. Он уже маячил в дверях, почесывая ребра.

— Не возьмешь трубку — примчатся.

— О, господи!

— Правда, снимешь — все едино прискачут. Но может, хоть время выгадаем…

— Чай свежий, плесни мне чашечку. — Я снял трубку.

Настырничал газетчик из местного корпункта «Дейли глоб». Он сообщил мне о смерти Нортона и о том, что полиция разыскала его жену.

— Как я понял, жертву обнаружили вы с братом?

— Да.

— Ваш брат — Бонни Тейлор, правильно?

— Правильно.

— Когда будет удобно подъехать потолковать с ним? И с вами, разумеется, — спохватился он.

— О себе он говорить не станет. Он приехал передохнуть. В тишине и покое.

— Мне это понятно, мистер Тейлор. Но происшествие…

— Полиция осведомлена о нем во всех деталях.

— Понимаете, подобные сообщеньица мы обычно запихиваем внутрь разворота. А то и вовсе не даем. Эка, подумаешь, невидаль… Но ваш брат знаменитость. Естественно, интервью с ним будут добиваться и другие. Кстати, вам уже звонил кто?

— Нет пока.

— Ну великолепно. Назначьте мне время. Вот вам и предлог отбиться от других. Скажете, что уже беседовал с нами у и больше вам добавить нечего…

— Нам и теперь добавить нечего.

— Кто это? — спросил Бонни, ставя чашку на телефонный столик.

— «Глоб». Нортон умер. Желают беседовать с нами.

— Пускай. От газет теперь ни в какую не отвертишься.

— И он твердит то же. Говорит, побеседуй — ты, разумеется, — с ним, — отступятся другие.

— А заодно его газетка переплюнет всех.

— Верно. Так на сколько договариваться?

Бонни взглянул на часы.

— На одиннадцать.

— Надо же, убили бедолагу, но убийство — событие только из‑за того, что наткнулся на него ты.

— Да нет, все наоборот. Это они предлогом воспользовались — ко мне подобраться. Придется на ходу выкручиваться.

— Ладно, пошел дальше завтрак готовить. Тебе что — сосиски, яичницу с беконом, грибы, тушеные помидоры?

— А котлеток рыбных нет?

— Чего нет, того нет.

— Ладно тебе, что дашь, то и съем. — Выйдя из кухни, Бонни поднялся по лестнице.

Из его комнаты донеслось невнятное бормотание. Наверное, переодевается. Интересно, Юнис уже встала или еще в постели? Голая под простынями. Я выпил чай стоя, посматривая на телефон, точно ожидая, что аппарат вот — вот разразится призывным звоном.

Когда я жарил и парил, на кухню вошла Юнис, одетая.

— Вам помочь?

— Можно на стол накрывать, — я показал ей, где что. — Как спалось?

— Отлично. Хотя кошмаров навидалась досыта.

— Я тоже. Нортон умер. Сейчас по телефону сказали.

— А ее нашли?

— Как будто да.

Юнис стояла у выдвинутого ящика, доставая ножи и вилки. Я потянулся через нее за лопаточкой, рукой опершись о ее плечо. Девушка словно чуть прильнула, точно соглашаясь на предлагаемое объятие, и, обернувшись, взглянула на меня. Я отступил назад.

— Пожалуйста, присмотрите тут минутку за всем хозяйством, я сбегаю к Эйлине. Тарелки в духовке, нагреваются. Яичницу начну жарить, когда все усядутся.

Я помчался наверх.

— Эйлина, завтрак готов. А ты и чай не выпила?

— Бедная женщина, — проговорила Эйлина и прикрыла глаза. По ее щекам поползли слезы.

— Не сосредоточивайся на этом, милая. Не надо. Присмотрят за ней.

— То есть упрячут куда подальше. Когда уже ничего не поправить.

— Слушай, звонили из газеты. На этот раз их, похоже, не проведешь. Так что предвидится суматоха. Хочешь, сюда тебе завтрак притащу? Отсидишься в сторонке, а?

— Нортон умер, да?

— Да. — Я не узнавал ее. Такое впечатление, словно она на грани забытья. — Так принести завтрак? Будешь есть?

— Пока ничего не хочется.

Отвернувшись, Эйлина натянула одеяло на голову, точно отгораживаясь от всего.

Я забрал остывший чай и снова поспешил вниз.

— Воскресных газет не получаешь? — осведомился Бонни за завтраком.

По воскресеньям киоскер, которому мы заказываем ежедневную газету и журналы, не приходит. И обычно после завтрака я отправлялся за прессой в магазинчик на главную улицу. Понятно, так обходилось дороже — роскошную воскресную заказывал бы всего одну, а перед разноцветьем обложек на прилавке я пасовал и частенько покупал две, да заодно еще и массовую, какой соблазнялся глаз. Случалось, из массовой я вырезал занимательный очерк о нравах человеческих — как вероятный сюжет для рассказа или романа. Где‑то я вычитал, что Чехов почерпнул множество сюжетов из бульварных газет. Моя папка распухла от вырезок, время от времени я их просматривал. Но энтузиазма приняться за что‑то все недоставало.

Я был не прочь глотнуть свежего воздуха, да ведь неминуемо атакуют расспросами соседи, алчущие кровавых деталей ночного происшествия.

— Так на машине, — предложил Бонни. — Или того проще — объясни где, сам сгоняю. А ты тут удерживай крепость.

— Слетай, — я объяснил, куда и что.

— Тебе какие взять?

— «Санди Таймс», «Обсервер», ну и все, что приглянется. Деньги у меня наверху, — я был еще в пижаме, — вернешься, расплачусь.

— А! Угощаю! — отмахнулся Бонни.

Он уехал, а я поднялся наверх переодеться. Юнис осталась убирать со стола. Я зашел в спальню за одеждой. Окна зашторены. Раздвинув занавески, я выглянул во двор. На улицу вползала машина без всяких надписей. Водитель — огромный детина в плаще, в мягкой шляпе — направился к полицейскому. Тот, едва завидев его, мигом выпрыгнул из машины. Они обменялись несколькими словами, и детина двинулся к Нортонам. Зазвонил телефон. Я не стал подходить. Взяв одежду, закрылся в ванной, стараясь не беспокоить Эйлину.

Душ я принял накануне — умиротворяя Эйлину, поэтому сейчас только умылся и побрился, тщательно обводя края бородки. Натянул свой привычный воскресный наряд — свитер и свободные брюки. Раздумывая обо всем на свете, я не суетился.

Когда сошел вниз, Юнис уже все перемыла. Даже надраила пластиковые покрытия.

— Не знаю только, куда что поставить.

— И так все великолепно. Спасибо.

До чего ж легко прибираться на обочине чужой жизни. Спорить могу, что в собственной квартире у нее как и хлеву.

— Опять звонили.

— Слышал. Забыл предупредить — подходить не надо.

— Да я и не стала.

Растопырив пальцы, она шлифовала ногти большим пальцем другой руки. Непонятно, откуда вдруг внезапная забота о внешности. Может, подумалось мне, такова и есть ее истинная сущность? Возможно, на семинары она являлась в наряде, какой, по ее мнению, подобает настоящей писательнице? Вот ведь театральный режиссер заявил в интервью, что, приди он на репетицию в галстуке, никто из актеров просто — напросто не воспримет его всерьез. Я поймал себя на том, что снова таращусь на гостью.

— Ну как Эйлина?

— Спит.

— Любит поваляться по воскресеньям?

— Иногда не прочь.

— Та вчерашняя женщина нагнала на нее тоску.

— Да. Все так непонятно… и огорчительно.

— Признаться, я до сих пор не могу до конца поверить.

— Да, верится с трудом.

— У соседей кутерьма еще вовсю.

— Угу. А нас в одиннадцать навестит репортер.

— Знаю. Ему ведь нужен только Бонни?

— Точно. Какие планы на сегодня?

— Обычно по воскресеньям я стираю, прибираюсь в квартире, а потом сажусь писать.

— Одиноко вам?

— Нет, у меня друзей навалом. Но воскресенья целиком мои.

— А мы нарушили распорядок.

— Что вы! А в общем, двинусь тотчас, как начну мешать.

— Я не о том. Оставайтесь, коли охота.

— Спасибо. Посмотрим.

Опять не пойму, кто меня за язык тянул. За завтраком я только и надеялся, что Юнис не застрянет у нас на весь день.

Рассеянно оглядевшись, она пошла в гостиную. Я перехватил ее за руку, когда она проходила мимо, и развернул лицом к себе. Обнял ее, поцеловал. Юнис не противилась, пока объятье не стало чересчур крепким. Тут она, упершись мне в грудь, отпихнула меня.

— Чего это вы?

— Захотелось вдруг.

— Всегда слушаетесь нахлынувших желаний?

— Зависит от их силы и остроты.

— Неужели надеетесь, что примут всерьез?

— Простите.

— Да подумаешь! Невинный поцелуй да объятье между друзьями.

Хотелось высказать ей: вовсе она мне не нужна, толкнуло меня скорее любопытство, а не желание, моя сексуальная жизнь меня полностью удовлетворяет и так далее.

— Вы ведь не всерьез, правда? На самом деле желания у вас нет?

Да, хладнокровия ей не занимать. Ничего мудреного, что Бонни измывался над ней за ужином. Надо же, оба брата чуть ли не в один день. Я почувствовал, что заливаюсь краской.

— Готов поспорить, вы — первоклассная шлюха.

— А вас потянуло на шалости. Или позволяете себе иной раз?

— Если вам охота думать о себе как об обычной юбке.

— А что, я особенная?

— В забавы я не пускаюсь, — заявил я. — Посторонних женщин я оставляю в суровом одиночестве. Просто захотелось посмотреть, как вы отреагируете.

— Ну вот. Посмотрели.

Юнис вышла. Пройдясь по кухне, я остановился, опершись обеими руками о раковину, понося последними слонами и себя и ее. Тут звякнули в дверь. На ступеньках высился детина, которого я видел в окно, когда он шел к Нортонам.

— Мистер Тейлор?

— Да, я.

— Колебался, то ли через черный вход входить, то ли через парадный.

— Неважно, — меня неожиданно защекотало подозрение, не глядел ли он в кухонное окошко, как я обнимал Юнис.

— Мне нужно с вами поговорить, — здоровяк сверкнул удостоверением. — Главный инспектор уголовного розыска Хеплвайт.

— Проходите.

— Наверное, мистер Гордон Тейлор?

— Да.

— Вашего брата я бы уж точно узнал. Видел его по телевизору и в матчах, и в интервью. Он, кстати, сейчас у вас?

— Поехал за газетами. Вот — вот вернется.

— Ну так для начала побеседуем с вами.

Я провел инспектора в гостиную.

— Присаживайтесь. Я уже обо всем подробно рассказывал полиции. Добавить нечего.

— Может, и так. Но случай серьезный, и я хотел бы послушать все самолично. С самого начала, пожалуйста.

Я начал с того, как машина въехала на дорожку и Юнис заметила фигуру в свете фар.

— Непосредственно общались с миссис Нортон вы и ваша жена?

— Да. Брат и мисс Кэдби только видели ее.

— А знаете, у нас не зафиксировано, что точно говорила миссис Нортон.

— Вот что вас интересует. Не проронила ни словечка.

— Ваша жена наедине с ней не оставалась? Хоть ненадолго?

— Нет.

— А она дома?

— Я ее уговорил не вставать. Она еще спит. Не хочу беспокоить ее. На нее очень все подействовало.

— Это можно понять. Вам с братом того хуже досталось.

Хеплвайт, поерзав, подался вперед, аккуратные руки свесил между толстых ног.

— Миссис Нортон будут судить? — спросил я.

— Не понял?

— Да ведь очевидно — ударила она?

— Да, — признал он, — на кочерге не обнаружено других отпечатков пальцев. Только ее и Нортона, — он примолк, словно бы нехотя смиряясь с такой слишком уж очевидной разгадкой. — Да, наверное, ей предъявят обвинение.

— Непонятно, как это она.

— Кому ж ведомо, что творится за закрытой дверью между мужем и женой? Поговаривают, он бил ее.

— Про это и мы слыхали.

— При осмотре у нее на теле обнаружили синяки. Алкоголичка. Возможно, с душевным расстройством. Впала в крайность. И кинулась на него. Само действие не отнимает и минуты, но вынашивала она его, может, годами. — Мы услышали, как стукнула входная дверь. — Брат?

— Наверное.

— Надо и с ним поговорить.

— Пойду позову, — я встал. — Между прочим, нам спасенья нет от репортеров. Бонни, сами знаете, знаменитость, а последнее время его имя без конца мелькает и газетах.

— Как только миссис Нортон предъявят обвинение, дело становится sub judice, — сказал Хеплвайт. — Тогда у газетчиков есть право помещать лишь сухие факты. Попробуйте отвадить их таким способом.

— Спасибо. Пойду за Бонни. Хотите поговорить с ним наедине?

— Желательно.

Юнис, забравшись с ногами на диван, читала газету. Я подумал, что Бонни на моем месте давно бы выдворил девицу. Но я чувствовал себя странно непричастным к случаю на кухне. Я понимал, что выгляжу дураком, позволил ей завладеть инициативой, и мне не раз еще придется пожалеть об этом, но пока что я словно отрешился. И все‑таки надо ж, какая дрянь девка! Есть ведь и другие способы охладить мужчину. Эта же пустила в ход эдакую хитрую издевочку!

Я пролистал журнал. Реклама настольных дорогих часов в медном корпусе, кожаные «дипломаты», новая серия серебряных медалей, на сей раз в честь знаменитых битв и полков, страничка мод: манекенщиц снимали в глухой греческой деревушке — на заднем плане неуверенно ухмыляются крестьяне, которые на месте бы пришибли своих жен, вздумай те разгуливать в таких нарядах.

Телефон. Я машинально встал было, но тут же уселся снова.

— Проще снять трубку с рычага, — предложила Юнис.

— Тогда будет занято. А вдруг друзья позвонят?

— Так вы же все равно не берете трубки, какая разница?

— Будет желание — возьму.

— А еще женщин винят в нелогичности.

— Да уж никак не вас, Юнис.

— Жалко, что не комплимент.

— А мне сдается, вам безразлично.

— Допустим, — пожала плечами девушка.

Я отложил журнал и принялся за другой, по искусству. Скользил по строчкам, ничего не улавливая и не запоминая. Больше всего мне хотелось, чтобы вошла Эйлина, протирая глаза, улыбнулась: «Господи, так бы и спала все воскресенье! Кому кофе сварить?» И жизнь двинулась бы своим заведенным чередом. Мне и невдомек было, насколько, оказывается, я зависим от Эйлины. На Эйлине держится и строй и смысл моего жизненного уклада. Вину за перемену мне хотелось взвалить на Бонни, на его приезд: раньше у нас все клеилось. Но в трагедии соседей Бонни уж никак не виноват. Нет, вернее всего, Эйлина уже давненько потосковывает, а я не замечал.

Тучи рассеивались, в окне робко заиграло солнце.

Я пребывал в каком‑то подвешенном состоянии. Никакой свободы выбора. Плетусь вслед за событиями. Таков и мой интерес к современному искусству. Сосредоточившись, я узнал из журнала про сериал из шести новаторских телепьес модного драматурга, про американский научно — фантастический фильм, нашумевший в Лондоне, про новую книгу молодого и уже популярного английского романиста, про феминистский роман какой‑то американки. Все течет и совершается, минуя меня. В моей воле лишь высказываться: нравится — не нравится. Быть искренним и восхищаться или, завидуя, кисло морщиться. Самому мне недостает творческой активности выплеснуть талант, который, возможно, кроется во мне. Мне не дано воздействовать на кого‑либо. Видно, навечно застрял в зрителях. Даже обучая, упираю я главным образом на устоявшиеся истины. Какая из меня личность? Типичная заурядность, только что образование может сойти за хорошее. Примерный сын, который не причиняет хлопот родителям, добропорядочный гражданин с правильными, в меру либеральными воззрениями, дрейфующий по реке жизни к пенсии.

На столе у меня громоздится стопка сочинений, надо их прочитать и выставить оценки. Ну их к черту! После проверю. А не успею, так на уроке сымпровизирую. Как же рассказывать коллегам о миссис Нортон, про то, как мы нашли Нортона? Легко? Небрежно? (Каких только соседей не попадается!) Или сострадательно, встревоженно? Беда в том, что я сам не в состоянии определить свои чувства к Нортонам: ни к погибшему, ни к его душевнобольной жене. Да, от событий у меня холодок по спине, но участники — люди… Ведь знал же обоих, пусть не близко. Симпатии не вызывали, наставить их на путь я не мог бы. Иные из моих коллег заботятся — что часто чревато неприятностями — о судьбе учеников из неблагополучных семей и ребят с физическими или душевными отклонениями. А я не считаю подобное своим долгом. Учу ребят чему обязан учить, а остальное уж дело родителей, сферы социальных служб, медиков, полиции. Почему я должен испытывать чувство вины, что не взваливаю на себя бремя, нести которое не приспособлен и не обучен? Нет, сегодня что‑то цепочка мыслей у меня не выстраивается.

Телефон. На сей раз я решил ответить, но вернулся с полпути: звонки смолкли. Хлопнула дверь. Я опять расположился в кресле. В гостиную вошел Бонни.

— Гордон, тебя. Бранч. Имеется такой?

— Тед Бранч, да, — я поднялся. — Детектив ушел?

— Сей момент.

Я направился к телефону.

— Алло, Тед!

— Гордон, привет. Хотел с тобой опрокинуть по кружечке. Но если у тебя гости, не настаиваю.

— Пивка я б не прочь, да вот получится ли.

— К телефону брат подходил? Прославленный Бонни?

— Да, он.

— Прихватывай его, если желаешь. Слушай, мне б посоветоваться с тобой.

— Выбраться, Тед, сегодня сложновато. Ты где будешь?

— В «Ткачах».

— Ты в любом случае туда пойдешь?

— Ну а как же. Завсегдатай.

— Постараюсь быть.

— Ну давай. Около полпервого.

Я пошел наверх к Эйлине. На этот раз мне показалось, что она вправду спит. И я удалился.

— Помните, Юнис, акварель в кабинете? Которая вам больше всех понравилась? Этот Тед ее и написал, — сообщил я Юнис. — Такая вот проблема: и Эйлину не хочется тревожить, но и не хочется, чтоб она проснулась, а в доме никого.

— Я никуда не собираюсь, посторожу, — предложил Бонни. — У тебя, Юнис, какие планы?

— Испарюсь моментально, как надоем.

— Так давай оставайся? Держать со мной оборону. А Гордона отпустим — пускай смотается, разопьет кружечку со старым дружком. А? Днем я тебя отвезу. Желаешь — домой. Или сходим куда.

— С удовольствием. Я сговорчивая.

— Гляди мне, не облапошь!

— Поменьше остроумничай.

— Ах, дозволь мне острить, Юнис. Пожалуйста. Острить мне ужасно полезно.

— Только границ не ведаешь, да?

— О чем тебя спрашивал Хеплвайт? — повернулся я к Бонни.

— Наверняка о том же, что и тебя. Зато о футболе молол! Без удержу!

— А он в нем разбирается? — спросила Юнис.

— Да ну! — Бонни раскрыл газету на спортивной страничке. — А кто прилично разбирается‑то?

9

— Пострижешься ты наконец, а? — напустился на меня Тед Бранч.

— Лучше скажи, кто тебя стрижет, — уж я с ним расправлюсь!

Навалившись локтем на стойку, Тед тренированнопривычным движением ловко скрутил сигарету. Был он в длинном плаще, под которым виднелась твидовая куртка и коричневые широкие брюки. Прическа очень жестких линий — на затылке и на висках волосы сострижены почти напрочь. Раз в три недели их подравнивает один и тот же мастер. Вы бы не удивились, узнав, что Тед художник и декоратор по профессии. Художник талантливый и тонкий. Возраст — около тридцати пяти. Мы дружим уже несколько лет, хотя, случается, не видимся месяцами.

— Ну, что будешь пить?

— Полпинты горького.

— Пинту.

— Нет уж, половину, я на машине и не намерен тягаться с этим, — я ткнул на кружку «гиннеса» у Тедова локтя.

Пока Тед заказывал, я осмотрелся. Помнилось мне, стены у «Ткачей» были кремовые, но табачный дым прокоптил их до буро — желтых. В соседнем зале посетители состязались в дарты, кое‑кто сражался в домино. Женщин всего несколько. Здесь я бывал только с Тедом. Паб по соседству с его домом, от моего же в стороне. Тед не жаловал пабы, где, как он выражался, «шик да блеск», да и машины у него не было, ездил он на служебном фургончике фирмы. К тому же он клялся, что пиво тут — его качают по старинке ручными насосами — лучшее во всей округе, хотя сам пьет в основном бутылочное.

— Ну? Как у тебя и что? — спросил Тед.

— Знаешь, история вчера приключилась: у соседей убийство.

— Иди ты!

— Серьезно, — и я посвятил его в передряги минувшей ночи. Тед молча слушал.

— Черт возьми! Своей старушке воздержусь рассказывать. Еще опасных мыслишек нахватается!

— Как там, кстати, Бетти твоя?

— Известно как — в грустях. Как обычно. Считает, что уж если мне приспичило малевать, так рисовал бы поприбыльнее чего — ну открыточки хоть рождественские. Газетчиков теперь набежит! Ведь и братишка твой замешан.

— Утром уже один прискакал. Из «Глоба». Всячески старался подобраться к Бонни, выудить что закулисное о его неприятностях с клубом. Но так легко и просто Бонни не возьмешь.

— Обидно, что твой Бонни вечно угодит ногой в какую‑то лепеху, — заметил Тед. — На поле он прямо кудесник. Лично я считаю, что ему в нынешнем футболе равных нет. Поэт!

— А вот этого, оказывается, недостаточно.

— Ему то есть?

— Да.

— И он схоронился от бурь у тебя. В самый пик сезона, — Тед пожал плечами. — Нет, не врублюсь.

— Недоумевают все. А больше всех сам Бонни. Что ж! Жизнь его, пусть сам и живет.

— А ты вроде футболом не увлекаешься?

— Не особенно. Но талант меня привлекает всякий. И меня наизнанку выворачивает, когда я смотрю, как Бонни пускает свой в распыл. Кстати, о таланте. Над чем сейчас трудишься?

— Да так, малюю всякое разное.

— Слушай, хотел я смету составить на ремонт нашей гостиной. Не прикинешь?

— Вызови лучше бригадира. У меня глаза с потолков не слезают с утра до ночи, нагляделся на них до ноздрей. Микеланджело столько не видал. Между прочим, потому и хотел повидаться, — он извлек из кармана сложенную газету и протянул мне, тыча в раздел объявлений. — Вот, гляди! Ассоциация искусств предоставляет несколько субсидий живописцам. Я подумал: может, попробовать? Подать заявку?

— А работа? Побоку?

— Кто ж мне отвалит в придачу к жалованью? Я не на лишний фунт зарюсь, меня соблазняет вольное существование.

— Долго ль продержишься на три тысячи?

— Достанет, надеюсь, чтоб, в конце концов, прояснить, чего я стою. Пока еще время не упущено. Я обойдусь, а Бетти работает.

— Не станет противиться?

— А это уж как старушке вздумается. Что не по нраву, проглотит. А в чем не разбирается, пускай носа не сует. Вон ты про брата сказал — жизнь его. Ну а эта — моя. И она проносится галопом. Порой прямо оторопь берет от бешеного ее аллюра. Надо хоть что‑то успеть. Ремесло у меня есть. К потолкам вернуться никогда не поздно. Коль в другом провалюсь. А вдруг, кто знает, и без них перебьемся.

— Слушай, какие тут советы, раз у тебя такой настрой?

— А если подам на конкурс, напишешь рекомендацию?

— Это с удовольствием, это пожалуйста.

— Спасибо, — Тед отхлебнул «гиннеса» и, раздавив замусоленный, лопнувший окурок, достал припасы для следующей сигареты. — Ну, подъехали к главному. На субсидию ринется, сам понимаешь, свора понаторелых искусников, за спиной у которых художественные колледжи. Вот мне и охота убедиться, что я не пролечу, рыпаясь против эдаких. Вот как ты считаешь — потяну я?

— Думаю, вполне. Да, верно, новых горизонтов ты не открываешь, но…

— Ах, ты о том, что я не наколачиваю реек на древесные плиты и не плету узоры из унитазов, полные подспудного смысла? Словом, никакой тебе модерняги?

Я расхохотался.

— Да ну тебя, Тед! Не про то я! Великолепно ты понимаешь. Работаешь ты крепко, добротно. У тебя есть стиль, и видимо, его можно отточить, если на постороннее не отвлекаться. Разумеется, мнение только мое. А я‑то в изобразительном искусстве не специалист.

— Правильно. Но ты, Гордон, один из немногих интеллигентов, с кем можно покалякать о живописи. Не густо у меня со знакомствами в сведущих кругах.

— Может, тебе же на пользу.

— Мне и самому так кажется.

— По — моему, — продолжал я, мы уже пересели за столик, где можно было беседовать, не надрывая горла, чтоб перекричать напористые переговоры бармена и клиентов, — выявил художник истинно свое видение мира — отыщет и своего зрителя, которому именно такой стиль доставляет удовольствие. Потому что другого художника, двойника, — нет. Талант нуждается в упражнении. У человека есть обязательства перед талантом. В этом мире, Тед, нет ничего прекраснее таланта. И самое горькое — талант несостоявшийся.

— Что говорить. Только порой уж очень тяжко не растерять веру. Когда работаешь вот так в одиночку и всем до лампочки — есть ты или тебя нет.

— Видишь ли, брось ты писать — в живописи не зазияет невосполнимая брешь. О полотнах, не созданных Тедом Бранчем, скорбеть не станут. Зато сколько людей будут благодарны за картины, которые ты написал.

Я пошел принести еще пива.

— А ты сочиняешь что? — поинтересовался Тед, когда я вернулся.

— Ничего выдающегося.

— Что же, не претворяешь свои же теории в практику?

— Тед, дорогой, у меня не талант, а только лишь способности. Все мои поделки оборачиваются бледным слепком с творений других.

Да… никогда ничего подобного я вслух не высказывал. Даже перед собой признаться в таком не хватало честности. Я разом вдруг сник — вот и отнята моя мечта: она, может, и не довлела над моей жизнью, но подсознательно я согревался ею.

— Помнишь, что болтали разные ничтожества о Лоури, когда он умер? — выдержав паузу, спросил я. — Как принижали его? Разглагольствовали, что на карте мирового искусства он — провинция, да притом английская. А та девушка — запамятовал, как ее звали, — всех их, умница, припечатала. При любых недочетах, — заявила она, — одно Лоури удалось с лихвой — он приумножил сокровищницу британского искусства.

— Верно, верно, — покивал Тед. — Я‑то всей душой рад бы повторить подвиг Лоури, да только Лоури из меня никакой.

— А ты, Тед, попробуй! Суждено — проиграешь, но глупо проигрывать, даже не вступив в бой.

Вздохнув, Тед принялся за сигарету.

— Вдохновляюще ты на меня действуешь, старик! Подогреваешь мое мужество.

— Только вот писать за тебя не могу. Тут уж ты сам. Продал что за последнее время?

— Ну как сказать, — Тед взглянул на массивные металлические часы. — Располагаешь временем?

— Чересчур засиживаться некогда.

— Пиво еще будешь?

— От жажды, дружище, не сгораю. Что за спешка вдруг?

— Хочу тебе кое‑что показать. Займем твою машину на полчасика?

— О чем речь.

Мы допили и вышли. Пивная стояла на холме. Пятнадцать лет назад с десяток улиц, застроенных домами, вползало на него шеренгами. Теперь на их месте пустырь, заросший травой. Он резко обрывается в низину, где беспорядочно высыпали новенькие муниципальные здания. Легкая дымка в долине радужно заиграла от нежданно брызнувшего солнышка. Послушно сворачивая по указаниям Теда, я покатил через центр города.

— Выпадают деньки, когда обшарпанное наше местечко определенно смотрится красиво.

— Камни и деревья, — пояснил Тед, — эффектнейшая композиция. Но когда камень разрушается, деревьям его не спасти. — Он поглубже умостился на сиденье. — Знаешь, я стараюсь запечатлеть здешние уголки. Не хватает времени зарисовывать — фотографирую. Сам понимаешь, меня не точит ностальгия по развалюхам, в которых приходилось ютиться людям, и по нескончаемому рабочему дню: день — деньской рабочие вкалывали на здешних фабриках, а всего нажитого — горб да чахотка. Нет. Но у городка имелся стиль. А какой уж там стиль в стекле и бетоне?

Мы переехали реку, прокатили по берегу и опять поползли на холм. Узкая петляющая дорога бежала мимо зимних лугов, огромных парков и добротных свежепокрашенных особнячков, прячущихся среди вязов, дубов и платанов. Весной здесь царили холодновато — зеленые оттенки. На ветровом стекле посверкивало солнце, поминутно ослепляя бликами — пришлось опустить козырек: дороги не видно. Сюда нас с Бонни в детстве привозили на прогулки. В сезон мы собирали смородину на варенье или гоняли мяч, обшаривали заросли рощиц, укромные места в подлеске. Наши родители посиживали, разморенные, лениво перекидываясь обрывками фраз, а далеко внизу гудели, проносясь, поезда. Фабрики и склады стояли, застывши, подремывая в лучах воскресного солнышка. Уже тогда в Бонни сидел бес неугомонности, я же был ребенком тихим и спокойным. Ему быстро прискучивали наши игры, и он удирал: обшаривал все окрестности, не страшась забрести на запретную территорию частных владений. Когда наступал час отъезда, начинались долгие его розыски.

Мы повернули еще раз. Теперь ехали между высокой каменной стеной и железной оградой. Затем миновали аллею конских каштанов и очутились на прогалине. Поодаль от дороги на специально возведенной площадке у кромки луга прилепилось длинное полубунгало из камня и кирпича. Новехонькое: на окнах потеки мела, сад — вывороченные комья земли. В дом еще даже не въехали.

Послушный Теду, я затормозил па придорожной площадке, недавно, видно, сооруженной. В пабе Тед коротко бросил: «Малюю тут картинку для одного», не распространяясь подробнее ни о цели поездки, ни о месте, и я придержал любопытство. Мы направились к дому по чистенькой дорожке, и Тед, достав ключ, отпер дверь. Комнаты пусты, но выкрашены и выскоблены дочиста. Хоть сию минуту въезжай.

— Домик влетел кому‑то в копеечку, — заключил я, приметив по пути огромную квадратную кухню, оборудованную с особым тщанием: холодильник, мойка, инфракрасная духовка.

— Хозяин — строитель, — объяснил Тед. — Сам и строил.

Он отпер дверь, и мы очутились в гостиной. Внимание сразу захватывало огромное, во всю стену, окно: из него открывался вольный, не заслоняемый ничем вид на долину и холмы; засмотревшись на панораму, я обернулся, только когда Тед, стоявший позади, спросил:

— Ну и как тебе? — и я уразумел, ради чего он меня привез.

— О, господи! — вырвалось у меня.

— Угу, — серьезно подтвердил Тед, но в глазах у него плясали смешинки, — это он и есть.

Роспись занимала чуть ли не всю плоскость стены, написана прямо по гладкой свежей штукатурке. Мадонна и Дитя. Композиция в манере итальянского Ренессанса, но фон — стилизованные викторианские и эдвардианские особняки нашего городка, самые живописные. Мать и Дитя принимают знаки почтения от местных высоких лиц — мэра, у него на шее видна цепь, настоятеля собора; рядом с ними женщины с хозяйственными сумками и мужчины в комбинезонах, будто застал их художник врасплох по пути с работы. Пока я смотрел на картину, краски ее вдруг заиграли в солнечном свете. Я стоял завороженный, даже язык отнялся.

— И ты… — вымолвил я наконец. — Это написал ты, Тед?

— Угу. Это «Поклонение волхвов». Заказчик увидел картину во Флоренции, сфотографировал, привез репродукции и пожелал, чтобы я увеличил во всю стену. Я уговорил его на вольное переложение. Посмотрев наброски и первые эскизы, он согласился. Что и говорить, решение отважное, — сухо присовокупил Тед. — Но теперь вроде ничего, доволен.

— Еще бы! Волшебная картина!

— Вот так тон! Будто ты и не подозревал, что я способен на такое, — он смущенно ухмыльнулся, его глаза перебегали то на мое лицо, то на картину.

— Честно и откровенно, Тед. Не подозревал. Чтобы до такой степени сильно, нет.

— Каждый родившийся ребенок несет в себе будущее мира, — внезапно помрачнев, изрек Тед. — Своих детей у меня нет, да я и не особенно жажду, но уж настолько‑то я их понимаю.

На глаза навернулись слезы. Я отошел к окну, в горле стоял ком, я несколько раз поглубже вздохнул. Обернувшись, взглянул на роспись издалека.

— Но однако ж, какая все‑таки диковинная причуда… подобный заказ…

— Ему хотелось как‑то увековечить память об одной девушке. Она погибла, как я понял, совсем молодой. Путешествуя, он увидел во Флоренции картину, и его вдруг осенило. Он католик, само собой. Приехал, пустился на поиски местного художника и набрел на меня. Я, видишь ли, иду по сходной цене.

— А чем он занимается? Ты говоришь, построил бунгало сам?

— Ну да. Он строитель.

— И фамилия его Маккормак?

— Верно, — Тед не стал добиваться, откуда мне это известно. Может, решил, что имя выскочило мимоходом у него самого.

— Въезд его, конечно, ненадолго отсрочился, но старик будто не особо ворчит.

— Еще бы! Не к каждому новому домику такое приложение.

Как подъехала машина, мы не слышали, молча впитывали картину. Когда дверь раскрылась, по голым доскам гулко забухали тяжелые шаги. Тед оглянулся: Маккормак.

— Мистер Маккормак…

— Он самый. А я гляжу — машина. Подивился — кому тут быть.

— Мы с другом приехали. Не против? Захотелось, чтобы он взглянул на роспись. Он разбирается в живописи.

— Вот как? — Маккормак перевел взгляд на меня. Я немножко удивился, что отец Фрэнсис смотрит на меня, как на незнакомого. Но сколько уж лет миновало, да и встречались мы мало. И бородку я отрастил.

— И как вам показалась картина?

— По — моему, грандиозная.

— М — да. Про такую можно сказать — грандиозная. — Он повернулся и, расставив ноги, встав как влитой, погрузился в лицезрение своей собственности. — Мне и требовалось нечто необычайное, особое.

— Не сомневайтесь, мистер Кормак, вы это получили. Единственная незадача — как перевозить ее, вздумайся вам переезжать?

— А куда мне переезжать? — Маккормак сбил шляпу со лба на затылок, надел очки. — Дом я построил такой, как нам с женой мечталось. Тут и обоснуемся. Самое главное — въехать. Мазила этот вот покамест не пускает, — тяжеловесно пошутил он.

— Осталось покрыть лаком — и готово, — заверил Тед.

— Ладно, — проворчал Маккормак. — А помрем мы с женой, тогда уж будь что будет. До той поры все удовольствие мое. Рассказал ваш друг, что тут к чему? — повернулся он ко мне.

— Да. Я ведь был знаком с Фрэнсис. Вы, мистер Маккормак, не узнали меня. Я — Гордон Тейлор, брат Бонни.

Ну, дал маху. При чем тут Бонни? Маккормак знать не знает про Бонни и его причастности к Фрэнсис.

Маккормак пристально оглядел меня.

— Теперь признал. Рассмотрел за вашей бородой, его взгляд прилип намертво. В конце концов, не выдержав, я снова заговорил:

— Все случилось так давно.

— Для меня будто вчера, — отозвался Маккормак. — Только вчера дочка моя вышла и уж больше никогда не вернулась.

— Я встретил другую вашу дочь — Мэри, — после тяжкой короткой паузы сказал я. — Она поразительно похожа на Фрэнсис. Такой Фрэнсис стала бы сейчас.

— Да, люди говорят, — и снова Маккормак замолк, задумчиво вперившись в стенную роспись. — Наши дети, — неожиданно вымолвил он. — Мы все одно их теряем. Они вырастают, меняются, покидают нас. Мы становимся им не нужны.

Зато Фрэнсис ты можешь удержать, подумал я, ее ты можешь сберечь в памяти навсегда. Навсегда восемнадцатилетней, навсегда юной, ласковой, нежной, чистой девочкой. Которую предал неизвестный.

— Тед, а фотографии картины у тебя есть? — спросил я у приятеля.

— А как же.

— Так пошли их в Ассоциацию искусств, и, по — моему, волноваться тебе нечего.

Маккормак оторвался от раздумья и созерцания.

— Чек за работу я вам перешлю. На будущей неделе. Ежели чем еще могу пособить — подтолкнуть где, скажите. Сделаем. Я доволен. Очень.

Мы ушли.

— Эх и одержимый, — заметил Тед на обратном пути в город. — Прет, ну тебе танк. Такого неплохо иметь в друзьях, скажу я тебе, но столкнуться с ним — упаси бог. Держу пари, работать под его началом — душу вынет.

Я объяснил, откуда знаю о Фрэнсис, умолчав о роли Бонни и о том, что девушка была беременна. Вспоминая позу Маккормака, я ежился от этой своей осведомленности, но одновременно все во мне ликовало и пело из‑за картины. Я подвез Теда, отказавшись от приглашения заскочить и поздороваться со старушкой, и поехал к себе. С Бетти я был знаком лишь слегка. Особой духовностью она не отличалась, любила простенькие житейские радости и верила в надежность домашнего очага. Интересно, а она видела Тедову настенную роспись? Как бы на нее подействовала картина?

Бонни с Юнис смаковали кофе и приканчивали сандвичи с консервированным мясом и помидорами.

— Угощаемся вот, — сказал Бонни. — Ты не против?

Против‑то я был, но не понимал в точности почему.

— Нет, разумеется. Что там у Эйлины?

— Не шелохнется. Славно посидели?

— Ага. Звонил кто?

— Пару раз звякнули, я не стал подходить.

Притянув кухонный табурет, я уселся.

— Надо подушки занести из гаража. — Теперь я обоих их воспринимал как чужаков, незваных гостей, не терпелось, чтобы они исчезли.

И точно в ответ на мои мысли, Бонни сказал, что повезет Юнис домой.

— Может, тебе в чем помочь? Или там вернуться к определенному часу?

— Нет, нет… Приходи, как тебе удобно. Мы сегодня никуда не выйдем.

Пока Бонни бегал за плащом, Юнис составила тарелки и чашки. Она поболтала кофейник.

— Кофе немножко осталось. Подогреть?

— Нет, не надо. Попозже попью.

Юнис обшаривала глазами пол, точно высматривая оброненную булавку.

— Что ж… передайте Эйлине — спасибо за гостеприимство.

— Непременно.

— Надеюсь, с ней все образуется.

— Я тоже.

— Встретимся на семинаре или, может, раньше.

— Угу. Над поэмой будете работать?

— Да нет. Пусть отлежится, поправлю позже на свежий глаз.

— Вам виднее.

Она стояла с чашками в руках.

— Помою перед уходом.

— Да ерунда.

Девушка не двигалась.

— Я… хм… Вы на меня не обиделись? А?

Я запнулся было, но ответил откровенно.

— Обиделся. — Она молчала. — Для всего есть свои правила.

— Вот именно. И всему свое время и место.

Поставив чашки, она вышла. Господи! — мелькнуло у меня, да она ж дает мне понять, что дверь не захлопнулась. Мечтает, что ей перепадет еще разок унизить меня.

Есть не хотелось. И кофе не хотелось. Когда Бонни с Юнис уехали, я налил себе виски и принялся вспоминать картину Теда. Обязательно попрошу фотографию, ведь подлинник станет недосягаем, как замкнутые в сейфах миллионеров картины старых мастеров; зрелище доступно только Маккормаку, его домочадцам и гостям. Мне до смерти хотелось выговориться, излить впечатления, нахлынул порыв сотворить что‑то самому, создать нечто самобытное. Может, написать стихи о Теде и его картине? Я снова потянулся к виски, но тут же одернул себя: до вечера еще далеко, не самая подходящая пора налегать на крепкие напитки.

Я двинулся наверх, по пути сняв с рычага телефонную трубку. Как тихо в доме. Я зашел в спальню — окна зашторены, Эйлина дышит глубоко, ровно.

«Очнись, — мысленно приказал я. — Вернись ко мне. Мне надо поговорить с тобой». Раздевшись, я прилег рядом, придвинувшись поближе к ее теплу. Пробормотав что‑то со сна, Эйлина моментально повернулась бессознательно ко мне спиной. Я растерялся. Вот так отклик! По заведенному у нас обычаю ей полагалось бы уже обнимать меня сонно и ласково. Я примостился рядышком, близко, но не прижимаясь, слегка обняв ее. Вскоре вспотел от ее тепла и отодвинулся. Немного спустя заснул. Когда раскрыл глаза, уже смеркалось и в дверь звонили. До меня дошло, что звонят, похоже, уже давно.

10

Позади «мини», под фонарем, стояла отцовская машина. Набросив халат, я помчался вниз, щелкая на ходу выключателями. Мать с отцом неуверенно удалялись по дорожке. На скрип открывающейся двери оба обернулись.

— Заехали вот. Решили взглянуть, что у вас тут делается, — сообщил отец.

— А, так, значит, вы слышали? — я отступил, пропуская родителей.

— Разное болтают, — ответил отец. — Где правда, где вранье — не разобрать.

Мать покосилась на мой халат и голые ноги.

— У вас темно, но машина твоя стоит. А Эйлина‑то где же?

— Дома. Отсыпается. А я собирался душ принять. Почти всю ночь канителились. Не спали, — мы прошли в гостиную.

— А Бонни? Уехал? — спросил отец.

— Нет пока. С приятельницей укатил проветриться. Давайте, располагайтесь. Побегу оденусь и Эйлину разбужу.

Они устроились рядышком на диване. Я заметил, что мать поглядывает на разоренное кресло — нет, ни к чему посвящать ее в подробности про волосы миссис Нортон. А у матери голова точно только что из парикмахерской — свежая стрижка, красивая прическа. Волосы темные, без следа седины. Отец в твидовом пальто реглане глядит щеголем. Надевает он его редко, потому что почти весь день суетится в магазинчике. И мать одета красиво и опрятно.

Она обвела глазами комнату. Со стороны ее взгляд мог показаться надменным. Я часто думал, что, доведись ей родиться в другой среде да получить хорошее образование, она не уронила бы себя в любом обществе. Меня забавляло, что я перехватываю взгляды на нее, когда мать приходила на школьные торжества. Тогда я понимал, что мать еще очень привлекательна. Но, безусловно, она с ходу отмела бы малейший намек на злонамеренное заигрывание: презрительно отрезала бы: «Полно дурить, нахал». Они с отцом всегда были дружны и довольны друг другом. Но их ласки я все‑таки никак не мог себе представить, хотя и у них, конечно, выпадали минуты крутой нежности. Мать была вполне счастлива такими отношениями, ей не требовалась, как и большинству женщин ее класса, чрезмерная пылкость чувств.

Мысли у меня свернули в это русло, потому что я заподозрил: мать не иначе как решила, что их приход прервал наши воскресные послеполуденные ласки.

— И что же вы все‑таки слышали? — обратился я к отцу.

— Тут у вас по соседству убийство будто бы.

— Слухи, будто соседу вашему голову прошибли, — Дополнила мать.

— Увы, все правда. — Я рассказал подробно; они сидели бок о бок, выпрямившись, настороженно — отец никак не выпускал из рук твидовую шляпу.

Когда кончил, они молчали, переваривая новости.

— Погодите! — воскликнул я. — Пойду оденусь да Эйлину разбужу.

Нет, все‑таки интересно, подумал я, наклонясь над ней уже не то в четвертый, не то в пятый раз за день, проснется ли она вообще когда‑нибудь, если ее не трогать. Я наливался обидой и возмущением: почему она замкнулась, возведя между нами глухую стену? Правильно, мы не только муж и жена, мы любовники. Но ведь мы еще и друзья! Я мягко потряс ее за плечо.

— Эйлина! — затормошил я посильнее. — Эйлина!

Она заворочалась.

— Отстань, Гордон!

— О, господи! — тихонько вспылил я. — Нужна ты мне! Отец с матерью пришли.

Раскрыв глаза, она повернулась:

— Что?

— Старики мои пришли.

— А времени сколько?

— Около семи. Ты уже пятнадцать часов спишь.

— Хорошо.

— Что, хорошо? Я тебе просто говорю.

— Ну и хорошо.

— Вниз спустишься?

— А кто там?

— Да мать с отцом, больше никого. Бонни укатил с Юнис.

— Сейчас.

Вялая, она медленно опоминалась. Захватив одежду в ванную, я сполоснул лицо холодной водой, оделся и пошел вниз. Все вкривь и вкось. Сломался привычный ритм. Отец снял пальто, я забрал его и отнес в переднюю.

— Чайник пойду поставлю.

— Если для нас — не хлопочи, ни к чему, — остановила мать, — мы уже пили.

— Эйлина будет, да и я не прочь.

— Эйлина здорова, Гордон? — безошибочное чутье матери на малейшую шероховатость.

— Да. Утомилась просто, а из‑за случая этого развинтилась совсем.

— Соседушка ваша не иначе как умом тронулась. Помнишь, Алек, двоюродную сестру Хилды Ферфакс? Как ей разум‑то затмило? Шикарная была, видная из себя такая, да вдруг ей помутило разум. Меланхолия, что ли.

— Голову она никому не проламывала, — внес поправку отец.

— Зато сама в речке утопилась. Сначала травилась таблетками, но ее успели спасти. Так она все ж добилась, чтоб уж наверняка. Слава богу, у нас такого не водится.

Когда вошла Эйлина, отец встал. Он и дома всегда вставал, когда она входила. Он молчаливо гордился невесткой и с готовностью оказывал ей знаки уважения. Мать улыбнулась, внимательно оглядела Эйлину с головы до пят, не упустив ничего.

— А мы‑то уж совсем было ушли, — сообщила она. — Хорошо, Гордон дверь отворил наконец.

— Вчера легли уж под утро, я и не спала почти. Пришлось снотворное принять, — объяснила Эйлина. — Гордон вам уже все рассказал, наверное?

А взгляда моего упорно избегает, отметил я.

— Чайник хотел поставить, — сказал я.

— Я поставлю, — сказала Эйлина. — Есть кто‑нибудь хочет?

— Мы уже пили чай, — ответила мать. — Эйлина, а ты снотворное не часто принимаешь? Гляди, привыкнешь.

— Да нет! Мне когда‑то давно прописали. Я тогда допоздна засиживалась, экзаменационные сочинения проверяла. А потом не могла заснуть до полночи. Гордон небось проголодался? Обедал?

— Нет. Пива выпили с Тедом.

— Чего уж ты, Эйлина! Взрослый поди, — попеняла мать. — Голодный ходит, сам и виноват, — но это она подлаживалась к Эйлине, сама же придерживалась других правил. Мать твердо верила, что мужа надлежит кормить регулярно, досыта, и забота эта целиком лежит на женщине. Заповедь эту может нарушить только болезнь хозяйки.

— Ни к чему принимать чересчур близко к сердцу чужие беды, — продолжала она. — Конечно, как не посочувствовать. Но незачем забирать себе в голову. Пособить‑то все равно не можем ничем.

— Что он за человек был, Гордон? — осведомился отец.

— Жену колотил. Мало тебе? Заметь себе, некоторые женщины… — разошлась мать.

— Да, вот на тебя бы кто с кулаками, не позавидуешь тому, — сказал отец.

— Не все женщины одинаковы. Помнишь, как Кристинин муж орал на нее? Каждую субботу. Он пропадает в одной пивной, она засядет в другой, а как сойдутся вечером дома, так он, бывало, лупцует ее до синяков.

— Кто она была‑то? Потаскушка.

— Верно. Но она запросто и сдачи давала. Лягалась, кусалась, царапалась. Однако, что причитается, все едино сполна получала. Самое чудное, как эта парочка липла друг к дружке. Словно врозь им невмоготу. Гордон, да ты ж помнишь Кристину Линфорд? Через два дома от нас жили.

— Помню. Тощая — претощая, вечно кашляла, волосы рыжие, крашенные хной. Известна мне была и ее дурная слава. На меня она ни разу и мельком не глянула, я в толк не мог взять, чем уж эта бабенка так завлекательна. Разве что некоторых мужчин соблазняет именно доступность.

— Как‑то в субботу он ей нос расквасил, — продолжала мать. — Кровь на всем — на юбке, на блузке, на жакете. Откуда я знаю? Она меня зазвала к себе — показывала. Только ты, Эйлина, не подумай, что я у них часто гостевала. Вот уж нет. Но ведь как откажешься, раз сама зовет? У нее оказалось прибрано. Прямо на удивление. Я‑то думала, у них кавардак. Но запахи — с души воротит. Капитально‑то небось не прибиралась никогда. Напоказ только. Что она грязнуха, я догадывалась. На веревке у нее нижнего белья по пятницам мотается — две- три пестреньких тряпицы. Потом они в Брэдфорд куда‑то перекочевали. До сих пор небось живут по — прежнему.

— И к чему ты нам все это рассказывала? — поинтересовался я, когда мать со смешком закончила.

— К тому, что всяко бывает. Надо жить своей жизнью и не принимать близко к сердцу все подряд.

— Пойду чай заварю, — Эйлина вышла.

— Не говорил Бонни — надолго сюда? — спросил отец.

— Ничего не говорил.

— Планы у него какие, по — твоему?

— Думаю, сам не знает. Вроде бы и бросить охота все к чертям, но и жить без футбола невмоготу.

— Разбаловался он, — вставила мать. — Испортился до самого нутра.

— Между прочим, мне уже оскомину набило заниматься им, — процедил я.

— Гордон! Он брат тебе, — укорила мать.

— Ну и что! Я ему даю пристанище уже три дня. Чего ж еще? Его жизнь за него прожить я не могу. Мне своих неприятностей хватает.

— Каких это?

Вот так ляпнул. Теперь мать вцепилась в меня пристальным взглядом.

— Ну ты что ж, думаешь, моя работа так, пустячки?

— У тебя что, Гордон, в школе неприятности?

Боже! Как она буквально толкует каждое слово.

— Да так, мелочи.

— А с Эйлиной у вас нет раздора?

— Да нет, мать. С Эйлиной у нас все хорошо. Хотел только сказать, что и у меня возникают проблемы и трудности, но я стараюсь разрешить их самостоятельно, не поднимая шума и гама. И работу свою я считаю поважнее, чем пинать надутый кожаный пузырь на потеху тысячам зевак, добрая половина из которых недоумки, и мы только вчера — помоги нам боже! — пытались вдолбить им начатки знаний и внушить хоть какие‑то понятия о моральных ценностях!

— И какие же такие моральные ценности ты усматриваешь в очередях за пособиями по безработице? — спокойно спросил отец. — Да и у большинства людей жизнь унылая, серая. Вот и тянет малость встряхнуться: не сами, так хоть на других поглядеть — вон ведь что ребята на поле откалывают.

— Так что же винить болельщиков? Их злость на своих кумиров понятна. Губят футбол, не желая из‑за своей заносчивости придерживаться установленных правил.

Отец молчал. Мать поглядывала то на него, то на меня.

— Ты выложил эти соображения Боини?

— Вы рассорились, да? — забеспокоилась мать.

— Да нет же! Ничего я ему не выкладывал.

— А может, надо бы. В самый бы раз пора, — решил отец.

— В газетах ему столько всего наговорили…

— Оно верно. А вот из близких бы кто.

— Интересно, кто ж это по нынешним временам близок Бонни?

— Гордон, а вы‑то разве не друзья? — всполошилась Мать.

— Мать, ну что ты, ей — богу, в каждое слово вгрызаешься?

— Что, спросить нельзя?

— Мы с Бонни ладим великолепно. Но разве отсюда непременно следует, что я понимаю его? Черт возьми, откуда ж мне знать, какой у него конек? Спроси меня десяток лет назад, я б не задумался: его пружина — честолюбие, фанатическое стремление стать непревзойденным. Он своего добился. А сейчас?.. Не знаю. Может, мечтает торговать рыбой с картошкой.

— Да, сынок, я вот тебя знаю, — произнес отец, — а кто другой подумал бы — удар ниже пояса.

— А что? Что такого зазорного держать такой магазинчик? — заспорил я. — Занятие честное и достойное. Вы кормите голодных и получаете за это деньги. Ну разумеется, не столько, сколько огребает Бонни! Где уж там! Бонни‑то наш не такой, он особенный! Мы ж всегда знали, что Бонни взлетит высоко… Куда ж это Эйлина запропастилась? — Очень даже вероятно, что выжидает под дверью, боясь помешать разговору, который я, себе на удивление, завел невесть куда.

— А я и думать не думала, Гордон, что тебе так горько. Прямо подумать — завидуешь ты.

— Завидую? Еще чего!

— И вправду, — укрепилась в своих впечатлениях мать, — завидуешь. Как бешеный.

— Ну чему завидовать‑то? Деньгам его? Отменной машине? Его девицам? А может, тому, что он сломался?

— Тебе кажется, ты распорядился бы талантом — достанься тебе, как у Бонни, — ловчее.

— Кажется! Не кажется, а уверен. Абсолютно.

— Ну, проверить все одно никак не проверишь, — подытожил отец.

Разумеется. Я ведь никогда не вступал в битву за успех на уровне Бонни. Я страстно мечтал — вот опубликую великий роман. Победу эту пришлось бы признать: меня восславил бы мир! Но роман все‑таки нужно сначала написать, а великие романы не пишутся походя, как по одному хотению не забиваются голы в матчах первой лиги. Надежды, какие могли возлагать на своих детей наши родители (отец был рабочим средней квалификации, а мать работала оператором сборочного конвейера на фабрике, продавщицей, официанткой), я оправдал с лихвой. Но Бонни при рождении был одарен волшебным талисманом, ослепительное сияние которого сметает в тень все рядовые успехи. Мне это волшебство сверкнуло не на профессиональном футбольном поле, а в один из приездов Бонни домой, вскоре после его перехода из команды второй лиги в футбольный клуб первой. Мы шли с ним пустырем, на котором мальчишки кучей гоняли в футбол. От бестолкового удара мяч взвился и стукнулся неподалеку от нас, тут же пустырь огласился воплем: «Эй, дядя, кинь‑ка мячик!» Бонни подскочил к мячу и в следующую секунду кожаный мяч уже вертелся и мелькал между его ног, хотя я готов был поклясться, что мяча Бонни не касается. Он точно завис над мячом, и тот — насколько мог уловить глаз — словно возлежал на воздушной подушке между подошвами его башмаков, стремительно мелькавших в воздухе. Потом, выпустив мяч, перекинул его с левой ноги на правую и точно навесил под ноги одному из парней; ребята — все семеро — остолбенели, загипнотизированные зрелищем, которое, собираясь вместе, будут вспоминать снова и снова еще долгие годы.

— Эй, мистер, а кто вы? — донеслось вслед. Бонни приветственно вскинул руку, и мы ушли. После этого случая я какое‑то время был полон счастливой гордостью за брата — существуют чувства слишком высокие, чтоб их подточила ржавчина зависти.

Я задернул шторы. Вошла Эйлина с подносом с чайником, молоком, сахаром, чашками.

— Хоть чаю с нами попейте, если сыты.

— Ну от чашечки никогда не откажусь, — согласилась мать. — Но если стряпать надумала, ступай, мы тут без тебя управимся.

— Неизвестно еще, когда Бонни вернется. — Я промолчал в ответ на косвенный вопрос Эйлины, и она продолжила: — Да и поздно уже затевать жарить мясо. Может, попозже омлет состряпаю.

— Что сготовишь, то и сойдет, — откликнулся я. — Можно и попозже. Спешить некуда, детишки по углам не голосят, есть не просят.

С чего вдруг я брякнул такое, совершенно не понимаю. Знаю только, что мне это никогда не простится. Эйлина выпрямилась, краска залила лицо и шею, потом кровь отхлынула, голова дернулась туда — сюда, глаза слепо шарили вокруг, рот раскрылся, словно ловя воздух в немом стоне. Она наклонилась, аккуратно поставила чайник и вышла.

Отец от стыда прятал глаза. Мать не переживала такого замешательства — ее глаза въедались в меня буравчиками.

— Не ожидали от тебя, Гордон!

Что и говорить, удар ниже пояса.

— О, господи! — Я стиснул кулаки. Сам едва сдерживая стон.

11

«Меланхолия» — так определила мать болезнь той своей знакомой, что утопилась. Удобное словечко, годное на все случаи жизни, хотя и не официальный медицинский термин. А уж какое мелодичное! Ме — лан — холия! Я полез в Оксфордский толковый словарь. А, вот: «Душевная болезнь; симптомы — угнетенное состояние и необоснованные страхи».

Я стоял в учительской своей школы. Один. Пристроился со словарем у окошка, поглядывая на гнущиеся верхушки деревьев, окаймлявших спортплощадку. Непогода разгулялась всерьез, дул крепкий ветер, поминутно принимался хлестать ливень. Добравшись до школы, я тут же позвонил к Эйлине на работу, сообщил директору, что ей нездоровится и она не придет. Утром после ванны я спросил ее, надо ли предупреждать — она опять не стала вставать.

— Да, пожалуйста, — ответила она.

Когда же я разбежался было просить прощения за вчерашнюю фразу, она пробормотала:

— Не надо об этом, и точка.

Накануне, когда стало очевидно, что она уже не вернется в комнату, а я не собираюсь на ее розыски, старики ушли, пригорюнившись, встревоженные. Я распустил язык, и родители оказались свидетелями семейной сцены: ситуация, в которой любой свидетель лишний. Теперь им западет в голову, что в нашем доме завелась ссора.

Эйлина снова легла. Со мной она не разговаривала. Я чувствовал, что боюсь — ее, за нее. Но пуще всего за себя.

Немного спустя я соорудил яичницу и сжевал с тостом, потом откупорил бутылку вина, вторую из тех, что принесла Эйлина. В четверг. Всего три дня назад. Тогда у нас текла нормальная жизнь. Бонни не пробыл в доме еще и дня. Неприятности и тревоги грызли его. А мы в сторонке лицезрели их. Самодовольно пыжась: мы‑то вон как искусно распоряжаемся своей жизнью. Бонни… Уже приходит себе и уходит вольготно и свободно, точно в гостинице. Мысли неизменно упирались в одно: отвезти Юнис домой. Бонни тут же, немедля, уламывает ее лечь с ним в постель.

Телефон. Трещит и трещит. Неумолчно. В конце концов, я нехотя поднялся. Названивали из автомата.

— Бонни Тейлор? — осведомился мужской голос.

— Кто это?

— Подонок! Мы знаем, где ты! — и обвал частых гудков.

Потягивая вино, я смотрел телевизор, мерцающий в дальнем углу — развлекательная программа, таких я обычно чураюсь. К возвращению Бонни в бутылке плескалось уже на донышке.

— Ты что, один?

— Да.

— Эйлина так все и спит?

— Угу.

— А что с ней?

— Нездоровится.

Бонни проворчал что‑то и, подойдя, пристроился рядом.

— Она спускалась ненадолго, тут к нам старики заезжали.

— А что им было нужно?

— Разве обязательно должно быть нужно что‑то?

— Да нет.

— Выяснить хотели, какие у тебя планы на ближайшее будущее.

— Это понятно.

— Я и сам не прочь.

— А уж я‑то и вовсе рад бы радешенек.

— В эти планы входит неопределенный срок пребывания у нас?

— Нет, если я помеха. — Я молчал. — Так что, мешаю, что ли?

— Эйлина прихворнула. Как‑то разом все навалилось.

— У вас с Эйлиной все наперекосяк?

— Откуда вдруг такой вопрос?

— Да так, ни с чего. Выскочило случайно.

— Да чего ты понимаешь в браке? В постоянных отношениях? Тебе стукнет — подберешь, охолонешь — бросил.

— Спросил просто.

— Под взором посторонних ситуация только раскаляется.

— Посторонних? Вон оно как?

— Ну других. Третьих лиц.

— Ага. Получается, мешаю. Чего ж в открытую не скажешь? — У меня не выговаривалось. Я налил себе последние капли вина. — Когда желательно спихнуть меня?

— Ты ел?

— Ну тебя к черту с едой!

— По — моему, тебе пора определиться.

— Ага, ага.

— В ту или иную сторону. Как тебе представляется целесообразным.

— Лишь бы не ошивался на твоей делянке. Ты свою долю в возрождение Бонни Тейлора внес.

— Посчастливилось тебе на сей раз? С Юнис?

— Что, самого тянет?

— На что мне такая шлюха?

— Почем мне знать. У шлюх тоже есть своя изюминка.

— Разболтала, что я утром к ней приставал?

— Она — нет. Но тут ничего удивительного.

— В общем‑то девица поощрила меня попробовать еще разок.

— Ну так и не теряйся. Я тут больше мельтешить не буду. Не первую небось делим.

— Ох и дерьмо ты! С Фрэнсис я не был близок. Ребенка она ждала от тебя.

— Слушай, я пошел.

— Куда это?

— Не все ль равно?

Поднявшись, он вышел. Эх, жалко, бросил я курить! Подымить бы сейчас всласть! Мне послышалось, вроде брат говорит по телефону, и вспомнился недавний звонок. Вернулся Бонни не скоро. Я не видел, но не сомневался, что он укладывается.

— Ну ладно, пока! — попрощался Бонни.

— Ты что?

— Уезжаю.

— Да ради бога, Бонни!..

— Ради бога, а дальше? Чего ты вечно виляешь? Возьми да выложи все впрямую.

— Ну ты что? Ночью к себе поедешь?

— Нет, не поеду. А если б поехал?

— Почему до утра не переждать?

— Нет. Ведь ты обалдеешь от радости, когда я покажу спину. Пока совесть не начнет колоть.

— Ладно. — Я подался вперед, опершись локтями о колени и прижав к векам пальцы. — Скажи одно. Меня загадка эта по сей день мучит.

— Ну?

— Зачем ты хранил в тайне связь с Фрэнсис?

— Да потому, Гордон, братишка, что воротило меня от девчонки. Сначала до меня это не доходило — миленькая, покорная, красоточка. Но вот поди ж ты. Я и не хотел, чтобы нас видели вместе. Оттого и водил девочку в места, где не знали ни ее, ни меня.

— Красивой она была, ничего не скажешь. Но шла легко на все, потому что любила тебя. Не умеешь ты отличать порядочную девушку от распущенной.

Бонни расхохотался. Приостановившись в дверях, он обернулся.

— Думай, как тебе угодно, малыш. Но и за собой бы тебе не мешало приглядывать. Вон ведь как долго жизнь у тебя катилась гладенько да ровненько. Ну, спасибо за кров и пищу.

Остатки виски я тоже прикончил.

Я вздрогнул от раздавшегося рядом голоса. Я не слышал, как открывалась дверь.

— Прости, Гордон, — извинилась Люси Броунинг. — Не сразу поняла, что ты витаешь где‑то. Ты, может, тоже скорбишь?

— О чем ты?

— Еще одну поп — звезду настиг трагический конец. Не читал разве утренних газет?

— Не читал.

— И вчера передавали в ночном выпуске новостей, — я переключал каналы, искал чего повеселее. — Кончина дико эксцентричная. Убило его электрическим током от собственной аппаратуры. Прямо на концерте. Мой пятый класс в трауре. Мальчишки кусают губы, а девочки растекаются слезами в самый неподходящий момент. «Он погиб, делая самое дорогое и любимое дело в жизни, Мисс», — высказалась одна из самых красноречивых, горько рыдая. Происшествие грустное. Мне, конечно же, понятно, что это не предмет для шуток, но представь, что Менухин перепиливает себя смычком или что Рубинштейн свалился в рояль и молоточки клавиш превращают несчастного в отбивную. Это ж фантасмагория! Но, однако, это произошло на самом деле… — Она примолкла. — А ты все где‑то витаешь.

— Извини.

Люси было уже за сорок, тонка в кости, изящная, но полногрудая. Интересно, а случается, что на нее накатывает меланхолия? Нет, едва ли. Она хотя овдовела, но смеялась легко и завлекательно. Рассыплется эдаким дробным смешочком, и школьные события съеживаются до должных размеров, теряя глобальность. Она протянула мне папку, раздувшуюся от опусов, нацарапанных на листках в линейку.

— Взгляни‑ка.

— А что это?

— Сочинения на вольную тему, которые ты просил устроить.

— И как? Получилось?

— Знаешь, занятно.

Тут задребезжал звонок на перемену. Потянулись учителя, навьюченные учебниками и тетрадками. Женщины тащили вдобавок сумочки. Входившие тут же устремлялись к длинному столу с электрическим чайником и большой жестянкой растворимого кофе.

— У тебя имелись возражения.

— Нет, польза таких сочинений мне понятна. Но ведь стоит только открыть шлюзы, и сомнительно, сумеем ли мы закрыть их потом.

— А надо ли?

— Гордон, отношения в школе держатся на определенной официальности. Спокойные, основанные на уважении, симпатии, а не на страхе, но официальные. Только при таком условии возможно их существование. Ты же понимаешь, единственно, ради чего стоит устраивать подобные сочинения, ради лучика, что сверкнет из‑под камня, ради высказывания того тайного, о чем в разговорах ребята умалчивают из вежливости. Мы такие все благовоспитанные, кошмар. Дети не мастера пускать в ход аллегории, многоэтажные метафоры, другие технические приемы опытного писателя, который не просто отражает собственный жизненный опыт, а возводит на нем значимые собирательные типы. Не мастера они, правильно? Стало быть, выбора у них нет. Только писать о личном, срисовывать все с себя. Что означает — маску долой. Ведь и ребятишкам нужны маски не меньше, чем взрослым. Но в данной ситуации присутствует момент поважнее. А как нам, учителям, обойтись без масок? При общении абсолютная искренность исключена, поскольку нельзя рассчитывать на полное ответное понимание. Нам, Гордон, здесь работать. Годы и годы. Мы не просто заскочили на минутку — взбаламутим их, а там отчалим себе к следующей гавани.

— Что, неужели что‑то проскользнуло? — Я забрал папку у Люси и бегло просмотрел пару работ.

— Нет пока. Им такие опыты еще в диковинку. Но чем упорнее мы станем пробивать их смущение и чем раскованнее они начнут писать, тем серьезнее осложнится проблема. Как поступить, например, если школьник возьмет да раскроет нам, что живет на свете мальчик, который ненавидит отца? Или девочка поделится, что потеряла невинность в четырнадцать лет с тремя парнями в ночь Гая Фокса? Как поступим, когда нам выдадут первый откровенный — без прикрас — портрет кого‑то из нас? Где границы вольности в свободном самовыражении?

— Но надо же довести до их сознания, что нельзя ограничивать учение рамками учебной программы.

— Тогда возникает необходимость отредактировать заново и свои роли.

— Почему же ты не выдвинула эти свои соображения на заседании? Когда мы обсуждали идею?

— Не продумала все до конца. Нет, ты не думай, я не против. Просто заостряю внимание. Только время покажет, кто прав. — Взглянув на часы, она обернулась через плечо. — Кофе хочешь?

— Можно. Сахара один кусок.

Пока мы беседовали в сторонке, на нас не покушались. Стоило Люси отойти, как ко мне тотчас устремился Пайкок, помешивая в чашке буровато — коричневую жидкость.

— Привет, Гордон.

— Привет, Джон.

— Ну как выходные? Приятно провели?

— Где уж там приятно! — До Пайкока новости явно еще не долетели. Он слушал, подняв брови, восклицая: «Вот как!», «Боже мой!», «Надо же!». В разгар повествования вернулась Люси.

— А ты, Люси, знала?

— Нет. — Я в общих чертах повторил главное. Когда я кончил, она заметила: — Так вот о чем ты задумался? О внезапной смерти.

— Что‑то многовато их последнее время, — заключил я.

— Слушайте, а ведь я знаю эту женщину! — воскликнула Люси. — Если это та, о ком я думаю. Мы в школе вместе учились.

— Так вы, Люси, выходит, местная? — удивился Пайкок. Рядом с огромным Пайкоком Люси смотрелась совсем лилипуткой. Она подняла на него глаза, живые, блестящие, очки ее даже красили.

— Конечно! Я считала, вы знаете. Мы здесь обосновались чуть ли не во времена Ноева ковчега, как говорится. Еще, может, скажете, что про ириски Тиллотсона слыхом не слыхивали? Самые знаменитые на севере Англии? Представляете, — рассыпалась она смешком, меня потчевали конфетками как вкуснейшим лакомством — где б вы думали?.. — в Девоне!

— И теперь их продают? — заинтересовался Пайкок.

— Да. Но теперь ириски лишь один из видов продукции кондитерского комбината. Мой дед все распродал, сломавшись под тяжестью проблемы капиталовложений. После дедовой смерти отец получил долю, но недальновидные операции — одна — вторая — и конец. Так что и не мечтайте, Джон, дать со мной деру от Моники. Не выйдет. Мне нужно зарабатывать на корочку хлеба.

— Что‑то вы мне никак не рисуетесь бездельницей, живущей на прибыли с конфеток.

— Ну это, конечно, нет. Но мелочишка от таких доходов очень бы даже пригодилась в моей самостоятельной жизни.

— Какой была миссис Нортон в пору твоего знакомства с ней? — спросил я.

— А какая сейчас? Ну‑ка опиши.

— Худая, с желтовато — бледной кожей, темноволосая, темные большие отрешенные глаза.

— А зовут как?

— Даже не слыхал никогда.

— Кажется мне, что это Кэтрин Хетерингтон. Мы вместе учились. В платной школе для отпрысков из зажиточных семей с претензией на аристократизм. Обучение там сводилось в основном к зубрежке. Многие девочки шли туда из‑за того, что не сумели сдать экзамен для одиннадцатилетних и получить бесплатное место в средней школе. Кэтрин держалась нелюдимо, не вступала ни в какие компании. Хотя к одиночкам всегда подбиваются. Особенно поначалу. Когда же выясняется, что с ними не то что трудно сойтись, а попросту невозможно, они превращаются в мишень для насмешек. А у Кэтрин штришочков, уязвимых для дразнил, хватало. С одной стороны, крайняя привередливость в контактах, а с другой — явное непонимание, что мыться и менять белье полагается почаще. Случалось, от нее даже попахивало, — Люси рассыпалась смешком. — Правда, правда! Но ее нелюдимость… Помню, я диву далась, прочитав сообщение о ее свадьбе. Не могла вообразить, как протекало ухаживание. Что кто‑то вдруг умудрился вступить с ней в близкие отношения. Чтоб она так близко подпустила мужчину, что он стал отцом ее ребенка. Но как ни говори, а брак вечная загадка, правда? Что влечет двоих друг к другу? Как притираются в тесной близости лет на тридцать — сорок? Как терпят, когда уже невыносимо жить бок о бок? Загадка с начала до конца. Просто уверена, что его фамилия была Нортон. Говорите, она выпивала?

— Дешевое шерри. А может, и другим не брезговала.

— И однажды он перегнул палку… — Люси вздрогнула. — Надо же! Такой конец.

— Ну авось ей поможет длительное и скрупулезное лечение, — заметил Пайкок.

— Но как ей жить потом? С этим воспоминанием? — спросила Люси. — С сознанием, что совершено непоправимое? Хорошо, хоть сын умер, и болезнь не передастся дальше.

— Ты, значит, считаешь ее наследственной? — заинтересовался я.

— Я несколько раз встречала мать Кэтрин, — объяснила Люси, — та отличалась странностями. У нее был, как определяла моя мать, «отстраненный вид» — потусторонний взгляд, точно по — настоящему обреталась она где‑то в запредельном, куда доступа другим нет.

— Выходит, случившееся было для миссис Нортон предопределено судьбой? — спросил Пайкок.

— Такое трагическое событие конкретно предсказать, пожалуй, было нельзя. Но в общем, мы сами лепим себе судьбу. В истории Кэтрин меня если что и удивляет, так — до чего она докатилась.

— Слишком уж вы, Люси, бойко да легко увязываете Факты, — улыбнулся Пайкок.

— Да нет же, Джон, — заспорила та. — Мы выстраиваем наши судьбы гораздо активней, чем сами себе отдаем отчет. Я сказала, что удивилась замужеству Кэтрин. Как факту. Но разве ей непременно требовалось выходить за человека, который станет ее бить? Ладно, предположим, она раздражала бы девять мужей из десяти, но почему она выбрала именно того, кто доходит до крайностей? Она была женой потенциально избиваемой и выбрала мужа избивающего. Круг замкнулся, вращался и вращался, пока — вчера ночью — она не разорвала его.

— Больше отвечало бы модели, если б жертвой оказалась она, — возразил Пайкок.

— Круг разорвала она, — продолжала Люси. — Но скажу вам: если за ней не будет строгого пригляда — она покончит с собой.

Я осмысливал разговор, оставшись снова один. У меня опять нет урока. Надо было кое‑что сделать, но я застрял у окна, не в силах переломить настроение. На спортплощадке двое футболистов налетели друг на друга и сцепились врукопашную. К ним вприпрыжку подскочил Батчер, учитель физкультуры. Оба были парни здоровущие, но он, схватив их за шиворот, развел на расстояние вытянутой руки. Батчер мужик простой, без комплексов, людей такого сорта я в общем презираю, но иногда втайне завидовал ему. «Этот твой братец, — поделился со мной как‑то Батчер, — в миллионеры запросто мог выскочить до тридцати пяти, раскинь он свои карты верно. А там уж сделал бы всем ручкой! Эх, мне б его возможности! Уж я б им всем показал!» И такие мысли будоражили тысячи и тысячи людей, которым не выпало родиться Бонни.

Сзади кашлянули. Я обернулся. В учительскую заглянула девчушка, придерживаясь за дверь, словно готовая в любой миг прихлопнуть ее и со всех ног спасаться бегством. Сначала я подумал — шестиклассница, а лицо почему‑то не вспомнилось. Нет, все‑таки постарше.

— Мистер Тейлор?

— Да, я.

— А я вас разыскивала.

— Я вроде бы не прятался.

Чуть насупила бровки.

— Миссис Дьюхерст велела передать, что вас директор вызывает.

Теперь ясно. Новенькая секретарша. Школа расширилась, потребовалось больше служащих для канцелярской работы.

— А когда, миссис Дьюхерст не сказала?

— Сейчас, наверное.

— Передайте, поднимаюсь.

Хьювит узнал из расписания, что у меня утром «окно». Девушка по неопытности пересказала просьбу как приказ — в общем‑то это и был приказ, но Хьювит наверняка сформулировал по — другому: «Попросите Тейлора, миссис Дьюхерст, пусть заглянет ко мне, когда улучит свободную минутку».

Я двинулся за девушкой по коридору, что разбудило во мне мои переживания в одиннадцать лет: новичок, я вечно плутал по школьным закоулкам, страшась, что никогда не выучусь находить дорогу. С тех пор реорганизация среднего образования потребовала новых помещений и теперь имелись отсеки, существование которых впервые открывалось ученикам лишь в старших классах.

Миссис Дьюхерст извинилась — у директора сидят, придется подождать. Я разыскал стул и уселся, пристроив на колене папку с сочинениями, которую дала мне Люси. Трещали машинки, заливались телефоны. Письменные столы и простые проволочные корзинки, дыбившиеся бумажной пеной, шкафы, тесно забитые папками, копировальная машина, цветные схемы на стенах, гигантское расписание, над которым Хьювит с Пайкоком пыхтели каждое лето и которым Пайкок, его главный творец, весьма — и по справедливости — гордился. Помощницы у миссис Дьюхерст сменялись часто, сама же она превратилась в легенду еще в бытность мою школьником. Дородная, в очках, уже седая, знавшая все школьные тайны как никто другой, но дипломатично помалкивавшая обо всем, кроме того, что сбивало плавный ход.

Из кабинета Хьювита появился Коллинсон, завуч средних классов, кивнув мне на ходу. Миссис Дьюхерст вплыла к директору и, тут же выйдя, объявила обычным официальным тоном:

— Мистер Тейлор, мистер Хьювит просит вас. — Я вовек не забуду, как однажды она оказалась свидетелем того, как я — еще школьником — выполз из этого кабинета, глотая слезы после одной особо свирепой взбучки.

Постучавшись, я вошел. Кабинет купался в солнечном свете: свет лился в два больших окна — помещение когда‑то служило гостиной владельцу фабрики.

— А, Гордон! Рад вас видеть, — приветствовал меня Хьювит. Он раскуривал трубку. Хьювит предпочитал пузатенькие трубки зарубежного изготовления. Еще один атрибут его стиля наряду с темными рубашками и ярко — пестрыми галстуками, оживлявшими строгие, хорошо сшитые костюмы. Нравились ему и очки, хотя они по большей части красовались поднятыми на волнистые седеющие волосы. Когда он приглашающе указал мне на стул, я краем глаза зацепил обложку лежащего на столе романа и смекнул, зачем вызван. Хьювит наконец справился с трубкой, придвинулся к столу и взял книгу.

— Вы даете ее как дополнительное чтение своим наиболее успевающим старшеклассникам? Так?

— Так.

— Какие‑то особые соображения?

— Роман очень живо и сильно вторгается в ту область жизни, с которой, как я считаю, им надо познакомиться.

— Наркотики и беспорядочные связи?

— Книгу отличают нежность и сочувствие. В ней присутствует нравственная оценка — позиция автора. И написана она мастерски.

— Думаете? — Вся книга была в закладках.

Хьювит раскрыл на одной из заложенных страниц.

— Очень тонко написано, с чувством меры, — прибавил я.

— Ага, значит, по — вашему, с чувством меры? Герои не пропустили ни единого известного мне ругательства и весьма пополнили мои познания свежими, дотоле абсолютно неведомыми!

— На мой взгляд, в контексте они оправданны.

— Гордон, вы считаете, что роман стоящий?

— Да. И очень значительный. Извините, сами вы его читали?

— Пролистал. Достаточно подробно, чтобы сложилось определенное впечатление. Во всяком случае, о его пригодности для целей, в каких вы его используете.

— И ваше мнение не совпадает с моим?

Хьювит уклонился от ответа.

— Вы ведь книгу не только ребятам, но и девочкам рекомендуете?

— Да. Девочкам известно не меньше, а то и больше о теневых сторонах жизни.

— М — да, — трубка Хьювита затухла, он потянулся к большой коробке спичек.

— Мне звонил один родитель. Звоночек серьезный. Он очень огорчен. Прислал ко мне с этой книжицей дочку. Жалуется, что меньше всего ожидал, что подобная пакость проникнет в его дом через школу, да чтоб еще по наущению учителя… Это выше его разумения…

— История древняя, как сами книги, — вздохнул я. — В суд таскали Лоуренса. Даже Гарди шишек перепало.

— Я отнюдь — ни на секунду — не настаиваю на запрете писателю высказываться. Я лишь хочу, чтобы вы серьезно взвешивали, какая литература пригодна для какого возраста, взвешивали свои рекомендации. Ведь ваша рекомендация — санкция школы.

— Но я все взвесил. Я не намеревался просто сунуть ребятам занимательную книжонку — берите, мол, развлекайтесь. У нас в классе состоялось обсуждение глубинного смысла произведения.

— И в ходе обсуждения не возникало ни малейшей неловкости?

— Нет. Ребята у меня есть очень смышленые и восприимчивые. Не моя вина, если они стыдятся откровенно раскрывать родителям то, что мы спокойно обсуждаем вместе в классе. Нельзя отгораживать наших подростков от жизни.

— Но есть ли необходимость так беспощадно — прямо‑таки в лошадиных дозах — обрушивать ее на ребят? — Хьювит немножко помолчал. — Гордон, чтение этой книги столь уж важно для них?

— Ну не вопрос, конечно, жизни и смерти. В программе она не значится, хотя если в ней имеются качества, которые усматриваю я, то, может, наступит время, и ее включат.

— Вы серьезно?

— За последнее десятилетие многое изменилось. Оснований полагать, что следующие десять пойдут по — другому — нет.

— Считаете, нет? — Хьювит навалился локтями на стол, трубку он обеими руками держал у лица, испытующе глядя на меня. — Ну а если маятник качнется в другую сторону? Что, если эта мелочь спровоцирует ответную реакцию, и мы утратим большую часть наших завоеваний?

— Да ну, что вы…

— Нет, Гордон, я серьезно. Нас сочтут людьми безответственными — ставим под угрозу наши победы. Сами же сказали: книжка — не вопрос жизни и смерти.

— Но теперь это вопрос принципа.

— Не понял?

— Мое суждение, зрелое, взвешенное, оспаривается, Как я понял, всего одним родителем?

— Одного хватит за глаза. На мой взгляд, — допуская, что кто‑то и не согласится с его позицией, — доводы весьма доказательны.

— Не требует ли он моей головы на блюде?

— Ай бросьте, Гордон! Так вопрос вообще не стоит… Вы знаете, как я доверяю вашей квалификации. Между прочим, не подумывали вы о том, чтоб подать заявление на должность инспектора по английской словесности? Том Нунэн уходит.

— Я не в курсе, что он уходит.

— Пока не всем известно. Как смотрите на этот пост?

— Надо подумать.

— Ну вот, значит, у вас имеется время оценить обстановку, пока еще о вакансии не объявлено официально.

— Э… вы не пытаетесь выпихнуть меня из школы?

Хьювит хохотнул.

— Только — только подумал, чего ради я подталкиваю одного из лучших моих учителей покинуть нас. Но я хочу, чтоб люди продвигались, реализовали свои возможности максимально.

— Хотя моим суждениям и не доверяют?

— Да ну, Гордон, все мы не без греха, — свеликодушничал Хьювит. — Все нормально, только б удалось загасить пожар в зародыше. Самое разлюбезное дело — достигнуть полюбовного соглашения в стенах школы. Обойдемся без посторонних.

— Вы желаете, чтоб я забрал у ребят книгу?

Хьювит рывком поднялся. Он подошел к тому окну, что побольше, и выглянул, точно рассчитывая кого‑то увидеть. Потом повернулся и прошествовал обратно к столу.

— А родитель заявил вот что… — медля садиться, произнес он.

— Простите, что перебиваю, но как все‑таки его фамилия?

— Беллами.

— Одри Беллами — одна из самых способных моих учениц.

— Рад слышать. Уверен, что образование девочки не потерпело бы невосполнимого ущерба, если б она не познакомилась с содержанием именно этой книжки.

— Но она в грош не будет ставить наш авторитет, если ее папочке только и понадобилось — снять трубку.

— Так вот, Гордон, Беллами сказал, что, если мы заберем у школьников книгу, он с удовольствием предаст все забвению.

— А если нет?

— Если нет, то у меня очень серьезные опасения, что он сочтет своим святым долгом обратиться к органам просвещения. Тогда за нас примутся местные газеты. И на школу двинут войной скопища филистимлян. Ну? И сомневаюсь, что история кончится тогда одной книжицей. Нет, уж если страсти разгорятся, поди попробуй остуди.

— А может, все‑таки вы преувеличиваете?

— Хотелось бы мне, чтобы вы допустили и обратное — что преувеличиваете как раз вы. Что‑то неясна мне ваша позиция, Гордон. С чего вдруг вы превращаете случай в последний бастион и стоите насмерть? Приспичит ребятишкам прочитать эту смрадную книжонку — пойдут да купят. За их чтение вне школы мы ответа не несем.

— Но прочитав ее под моим руководством, с последующим обсуждением, они не воспримут ее как дешевое чтиво, разгул секса и оголтелой жестокости.

Хьювит покосился на часы: сколько можно тратить на меня драгоценного времени?

— Гордон, незачем самому нарываться, — спокойно посоветовал он. — Полегче, погибче. Откажитесь, вот и молодец.

Я почувствовал, как у меня вспыхнули уши.

— Желательно, чтобы вы четко сказали, как поступить.

— То есть отдал приказ?

— Да.

Хьювит вздохнул и поскреб волосы указательным пальцем.

— Да, жалко, Гордон. Жаль, что дошло до этого, и жаль, что на такой стадии вы считаете целесообразным занять подобную позицию.

— А мне жаль, что вы отказываетесь поддержать меня. Подумаешь! Буря в стакане воды!

— Нет, нет! Только без этого! — энергично затряс Хьювит головой. — Сейчас я много чего добиваюсь, и огласка подобного нам особенно нежелательна.

— Решать, конечно, только вам.

— Правильно. Но могли бы поверить на слово, не вынуждая излишне распространяться.

— Извините. — Я поднялся.

— Ладно, хорошо… так соберите у ребят книги и принесите сюда. Проверьте, все ли сдали, и упрячьте в коробку какую‑нибудь, что ли. Да покрепче заприте. Мне не хочется, чтобы миссис Дьюхерст и ее помощницы натыкались в школе на подобные произведения.

Хьювит снова вернулся к окну. Я вышел, Хьювит обманулся во мне, а он не из забывчивых. В этом я твердо убежден.

12

В перемену я позвонил домой, но трубку не взяли. Вряд ли Эйлина все еще спит. Но и уходить ей куда? Без машины? Разве что в магазин по соседству. Может, специально не подходит, думает, что звонят Бонни. И наверняка удивляется, куда это тот исчез. Зря я записку не оставил.

К обеду я опоздал. Билл Пайн, преподаватель труда, сидевший напротив, уткнулся в «Глоб», пристроив газету рядом с тарелкой.

— Читали, а? — тираж из‑за конфликта между администрацией и профсоюзами урезали, и газету по дороге в школу я уже не застал. На развороте фотография Бонни и кричащий заголовок: «Звезда футбола и таинственное убийство!»

— О господи! — воскликнул я. — Газеты эти! Уж так подперчат!

— Знаменитость — так терпи. Это оборотная сторона славы.

— Очень свежая мысль. — Пайна я терпеть не мог. Он обожал изрекать заплесневевшие истины, точно свежерожденные перлы собственной мудрости. Чуть что, Пайн резал «правду — матку», зато мнения других воспринимал не иначе как личное оскорбление. Газетное сообщение было коротенькое, главным образом изложение фактов, а в заключение несколько слов о недавней распре Бонни с клубом.

— Во парень! Прямо‑таки невмочь ему жить спокойно, — рассуждал Пайн. Он жадно уплетал картофельную запеканку с мясом, морковью и брюссельской капустой.

— А при чем тут брат, если у соседей случилась трагедия?

— Характерно, что он там оказался, — наставительно изрек Пайн. — В центре событий.

— А для надутых недоносков вроде тебя характерно слюни пускать от наслаждения, когда человека принимаются поносить.

— Что ты сказал? — Пайн ушам не поверил.

— Что слышал. Отцепись. — Я швырнул ему газету через стол. Целить я специально не целил, но подспудно не прочь был угодить в тарелку. Чтоб свалилась ему на колени. Газета шмякнулась в гарнир. Пайн резко отъехал на стуле, порываясь вскочить.

— Эй, послушай! На что ты набиваешься?

Я заставил себя спокойно сидеть. Пайн, не получив ответа, — я даже не глядел на него — перегнулся ко мне, опершись ладонями о стол.

— Я спросил тебя — на что ты набиваешься?

— Отстань, Пайн, — бросил я. — Ступай, стачивай свои стамески где в другом месте.

Я ждал, решится он кинуться или нет. Прикидывал, может, все‑таки стоит встать, но тут сбоку навис Пайкок.

— Что происходит?

— Вон спросите. — Пайн зло махнул на меня.

— Гордон? — оборотился ко мне Пайкок.

— Меня, Джон, уже тошнит от типов, подпускающих шпильки в адрес брата. Вот я и поставил Пайна в известность, что он недоносок надутый, и предложил прогуляться куда подальше.

— Слыхали, да? — возопил Пайн. Он так и мыкался у стола, вид с каждой минутой становился все более жалким. Отовсюду тянули шеи обедающие, стараясь разглядеть из‑за спин соседей, что происходит.

— Ну, хватит вам. Утихомирьтесь. Не место здесь ссоры разводить, — Пайкок успокаивающе опустил руку на плечо Пайна, тот тут же раздраженно скинул ее.

— Чтоб их! Считают себя хозяевами земли! — сказал он.

Я опешил. Обвинение поставило меня в тупик. Что, интересно, такое в моем повседневном поведении посеяло в Пайне затаенную злобу? Так и не додумавшись, я выступил с ответным ударом.

— Что тут удивительного! Стоит взглянуть на соседа напротив.

Вот сейчас, не сомневался я, Пайн мне врежет, но Пайкок перехватил его руку.

— Билл, кончил ленч?

— Пудинга еще не ел, — ответил Пайн.

— Так забирай и пошли за мой стол.

— Я первый сюда пришел.

Я оттолкнул тарелку, хотя к еде лишь едва прикоснулся.

— Пусть сидит. Я ухожу, — встал и двинулся в обход стола. Теперь уже для всех стало очевидно, что в разгаре скандал. Меня провожали взгляды. Пайкок поспешил за мной в коридор.

— Фух. Боялся, что все‑таки подеретесь.

— Ну, Джон, до драки вряд ли дошло бы.

— С чего вспыхнула ссора?

— Я ж сказал.

— Будет вам, Гордон! Не такой уж вы заводной!

— Послушайте, Джон, окажите мне услугу. Передайте Люси, пусть попросит кого‑нибудь провести за меня уроки. Зря я сегодня пришел.

— Нездоровится?

— Эйлина болеет, а я никак ей не дозвонюсь.

— Ну тогда…

— Спасибо, Джон. А Пайн все равно дерьмо. Я уж давно ему собирался это высказать.

— Оба вы люди взрослые, — попенял Пайкок, — уравновешенные. В состоянии взвесить все за и против.

— Ну вы, Джон, не иначе как шутите. Половина здешних мудрецов нашпигованы предрассудками и самодовольством, аж из ушей лезет.

— Подобное поведение для школы неприемлемо.

— Почему? Наоборот, ребята поймут на доступном для них уровне, что ничто человеческое нам не чуждо.

— Нет, Гордон, вы ведете себя неумно.

— Я и не выдаю себя за великого умника. Вы бы возвращались, не то Пайн скажет, что я у вас в любимчиках.

— Я не нуждаюсь, Гордон, в поучениях. Я знаю, как мне исполнять свои обязанности.

— Верно. Извините, Джон. Пошел‑ка я домой.

— Ну так идите, — Пайкок прошел со мной еще немного. — Надеюсь, дома у вас все в порядке. Звоните, коли понадобится моя помощь.

Машина Бонни, оставленная у гаража, виднелась уже от угла. Я вырулил малолитражку на подъездную дорожку и затормозил. В гостиной Бонни развалился в кресле напротив Эйлины, та в свитерке и джинсах примостилась, подобрав под себя ноги, на диване. Они потягивали кофе из маленьких чашечек.

— Хэлло.

— Что это ты в такую рань?

— Телефон не отвечал, вот и решил приехать взглянуть, в порядке ли ты.

— Я два раза снимала трубку, но спрашивали Бонни, и я перестала подходить. — Выглядит неплохо, лицо порозовевшее.

— А ты откуда возник? — повернулся я к Бонни. — Хотя нетрудно догадаться.

— Да забыл у вас шмотки кой — какие, — небрежно обронил Бонни.

— Почему ты мне не сказал, что Бонни от нас уехал, — спросила Эйлина, — и уехать его попросил ты?

— Надоело взывать к каменной стене. С возвращением тебя в мир живых. Кое с кем ты явно еще в состоянии общаться. — Опять, подумал я, не с той ноты взял. Опять Бонни мешает.

— Ну, подыскал теплую постельку? — спросил я его.

— А ты как думал! — Он слегка ухмыльнулся.

— Ты опять герой дня.

— Читал, — Бонни кивнул на «Глоб» на кофейном столике.

— Обедал? — спросила Эйлина.

— Проглотил кое‑что.

— Хочешь еще пожевать?

— Нет, не хочется. А вы ели чего?

— Омлет.

— О вездесущие обрыдлые омлеты! Хвала вам! Без вас хоть пропадай. — Я взглянул на часы. — Ну ладно, стало быть, тут все в порядке, надо возвращаться да работать. — Я сбросил пальто и уселся поудобнее. Домой я ехал, предвкушая, что Эйлина уже не спит, мечтая, что присяду рядом, возьму ее за руки и скажу: «Послушай, родная, я же вижу, ты сама не своя. Что у тебя за горе? Давай подумаем вместе, как выбраться из беды». Но и тут Бонни обскакал меня, перебежал дорогу. Они явно вели задушевные беседы — атмосфера, когда я вошел, была совсем не та, что возникает при легкой болтовне. И краска на щеках Эйлины. Будто досада ее разбирает, что я застал их вдвоем.

— Как ты себя чувствуешь?

— Нормально.

— Что‑то непохоже.

— Было нормально, пока не явился ты и не принялся подкусывать.

— Тревожился за тебя, вот и приехал. Да, похоже, зря.

— Ну! Опять я лишний. — Бонни отставил чашку. — Ладно, отчаливаю.

— Нет. Сиди, — воспротивилась Эйлина. Бонни снова чуть расслабился в кресле. — Я не хочу, чтобы ты уходил.

— Зря вообще зашел.

— Это мы уже обсуждали.

— Нет. Все равно зря.

— Ну, ну, давайте, давайте! Не стесняйтесь, — поощрил я. — Выясняйте отношения. На меня внимания можете не обращать.

— Эйлина, как? Удерем, что ль? — спросил Бонни.

— Оно и похоже, — покивал я. — Прямо увлекательно становится. — Я приостановился. — Эйлина, что ж ты?! Бонни задал тебе вопрос.

— Эх и болван же ты, малыш! — заметил Бонни.

— А что, очень даже может быть. Вполне. Твое мнение, Эйлина? Я болван?

— Сейчас, во всяком случае, ведешь себя как болван.

— А известно тебе, что Бонни наш ночевал у Юнис? — Про себя я рот разинул от изумления, как вдруг выписался такой вираж от четверга к теперешнему.

— Ну? Горюешь, что не ты? — отреагировала Эйлина.

— Ох, правильно! Сведем все к примитивной зависти. Она — первооснова всего. Да и суть вопроса заодно затемняет. А суть в том, что тут, черт возьми, творится?

— А творится тут жизнь, Гордон, она самая, — отозвалась Эйлина с пылом, какого я за ней никогда не замечал. — А жизнь, случается, запутывается в такой клубок — неразбериху. Ты‑то обожаешь, чтоб все приглажененько, аккуратненько. Подровнено и подсушено. Мельтешишь себе вокруг искусства и литературы, анализируя, истолковывая, восхищаясь, но исключительно тем, на что можешь шлепнуть ярлык и втиснуть в подобающие рамки. Чтоб на высоте, но чтоб на досягаемой, и в красивеньком обрамлении, чтоб любоваться, но чтоб, упаси бог, не обжигало сердце. Но видишь ли, в жизни некоторых наступает момент, когда вдруг обнаруживается, что спасительного фасада, за которым можно бы укрыться, больше нет. Они оказываются на краю ямы — ты‑то такие тщательнейшим образом обходишь, там и дна не разглядеть. Как тот ад, в котором жили наши соседи. Или как у Бонни. Все, чем он держался многие годы, распалось. Он исчерпал для себя прелесть спорта, осталась лишь обертка — ночные клубы, женщины, выпивка, суета.

— Эффектно! Очень! Браво! — похвалил я. — Чуть разбавь деталями, и получится пользительная лекция.

— Да что толку с тобой говорить! — отмахнулась Эйлина.

— Послушай, — сказал я, — можно спать со всеми подряд, а можно ни с кем. А можно найти требуемое и желаемое посередке.

— Если повезет.

— Но нам‑то повезло. Что переменилось? Только твои мысли. Или случилось что‑то, неизвестное мне?

— Вот! — Бонни выставил кверху кожаный квадратик. — Забыл у вас электробритву. Ключ у меня оставался, я и решил за ней заскочить, пока дома никого нет. Лови, — он перебросил ключ левой рукой. Я потянулся поймать, но ключ упал на ковер. Нагибаться я не стал. — А дома оказалась Эйлина.

— Ага. И вы тут потолковали по душам.

— Она не знала, что я отгрузился. Мы и посудачили, чего это ты меня выставил.

— Ну и как, Эйлина? Причины веские? Пока Бонни не мешал, у нас с тобой шло складно. Но ты ж сама видишь, стоило ему появиться — у нас все кувырком.

Эйлина безмолвствовала.

— Не пойму, что происходит. Ей — богу, выше моего разумения. — Помолчав, я спросил: — Вы что, приглянулись друг другу? Поэтому так все? Да будет тебе известно, Эйлина, Бонни умеет заполучить все, что ему примечтается. Всегда умел. Не знала, а?

— Нет, — возразила Эйлина. — Ни одному человеку такого не дано.

— Я тебе чего‑то не даю? Чего желаешь ты и что я мог бы дать?

— Не в этом суть.

— Согласен. Мне тоже ничего сверхтакого не требуется. Я хочу, чтобы наша жизнь шла как прежде.

— До того, как объявился я, — подсказал Бонни.

— Допустим, как до того.

— А ты уверен, что до меня жизнь у вас шла нормально?

— Свидетельством тому факты. Такой вопрос попросту не возникал. Я тебе уже говорил вчера, в этом ты не разбираешься.

— Ты прав, дружище. Но раз уж меня втянули…

— Эйлина томится по ребенку, — прервал я. — Но желание для нее несбыточное. Она боится, что в один прекрасный день я предъявлю ей счет, а может, уже подсознательно виню ее. Боится, что настанет день и я найду другую, способную дать мне то, чего не может она. Сейчас она из кожи лезет, чтоб предвидение сбылось,

— Опять эта твоя языкатость! — воскликнул Бонни. — Чего ты никогда по — человечески, попросту не скажешь?

— Хоть передо мной‑то брось разыгрывать придурка футболиста. Великолепно ты все понимаешь.

— А я тут каким краем?

— Вот чего не ведаю.

— По — твоему, Эйлина думает, я могу дать ей нечто, чего не можешь ты?

— Не знаю, — повторил я. — Пусть Эйлина сама и ответит.

Эйлина сменила позу, но опять промолчала.

— Ну ладно, давай я улетучусь, как ты просил, и забудем обо всем, а?

— Теперь слишком поздно. Мы уже что‑то растеряли.

— Ты как пришел, так пригоршнями вышвыриваешь.

Я обернулся на Эйлину. Она сидела, приопустив веки, чуть отвернувшись. Иногда она мимолетно взглядывала на Бонни, когда тот говорил, но на меня смотрела прямо, лишь когда громила меня за взгляды на жизнь. Раньше в присутствии третьих лиц всегда наступал миг, когда мы обменивались с ней взглядом полнейшего понимания: мы — двое, весь мир — остальные. Сейчас взгляд так и не промелькнул, и я не мог представить, что такой взгляд когда‑нибудь снова вспыхнет между нами — невольный, искренний, — и мне стало страшно. Я сидел ошарашенный — до чего ж в одночасье рухнуло все.

По стеклу задробили капельки налетевшего дождя. По комнате пополз сумрак. Я зажег торшер. Меня бил озноб.

— Что, отопление отключили? — Я направился к газовому камину, но внезапное громыханье за ним напугало нас всех. Эйлина вскрикнула. — Ой! Что там? — Черное лакированное птичье крыло продиралось в зазор между огнем и кромкой. Потом крыло исчезло и раздалось шумное отчаянное тарахтенье.

Бонни уже стоял рядом со мной.

— Давай попробуем вытащим?

Я перекрыл газ, Бонни опустился на колени у камина, сунул руку в щель, пошарил и вытянул бьющуюся ошалевшую птицу. Эйлина вжалась в спинку дивана, глаза прикованы к рукам Бонни.

— Крыло сломано, — повернувшись, сообщил Бонни. Держал он птицу на удивление бережно. Она вырвалась из мягкого плена и суматошно порхнула по ковру. Потянувшись, я ухватил птицу, когда она, нелепо припадая на крыло, улепетывала под диван.

— Что с ней? — спросила Эйлина.

— Крыло сломано. Она обречена, — ответил я и, зажав трепыхавшуюся шейку в кольцо из указательного и большого пальца, сдавил и крутанул. Пульсирование жизни под рукой погасло.

— Гордон! Что ты натворил? — закричала Эйлина.

— Мертвая.

— Обязательно нужно было?..

— Эйлина, птица покалечилась. Она бы не выжила.

Я понес теплый мягкий комок к мусорному ящику. Сняв крышку, я проверил, не тлеет ли еще искра жизни в птице, и уж тогда швырнул ее в ящик и вернулся. Бонни натягивал куртку.

— Ну я потопал.

— Забрал все, за чем заходил?

— Все, что с собой приносил.

— Совсем уходишь или покажешься еще?

— Поживем — увидим.

— А что отвечать, если будут интересоваться, где

ты?

— Отвечай, не знаешь.

— Тебя что, некому разыскивать, кроме репортеров?

Бонни, сложив «Глоб», запихнул ее в карман.

— В газетах прочитают. Да всего‑то — сколько там? — четырех дней не прошло. Будут радешеньки, что хоть ненадолго отцепился.

— Но все‑таки куда едешь?

— Созвонимся.

— Чего бы тебе не вернуться? Отдайся на милость клуба и продолжай делать то, за что тебе платят.

— Совсем ничего до тебя не дошло, братик?

— Ну отчего же. Но если оставляет человек нечто незавершенным, так напомни ему.

— Выдерни ты нос, малыш, из романов да стихов и оборотись вокруг.

— Не очень‑то меня прельщают окружающие картинки, но за заботу благодарю.

— Да ведь деваться некуда. Не отгородишься ставнями и не запихнешь на полку, чтоб с глаз долой.

— Любопытно бы, однако, узнать, что же мне так настойчиво все стараются разобъяснить.

Бонни повернулся к Эйлине.

— Ну, Эйлина, пока. Береги себя, малышка.

Она кусала костяшки пальцев, опять на грани нервного срыва.

— Ладно, — выдавила она. — Ты тоже.

— Увидимся, — кивнул мне Бонни и ушел.

Пала тишина, в которой мы долго потерянно сидели, не глядя друг на друга, погрузившись в свои мысли. Молчали. Наконец я, подойдя к серванту, стал копаться в ящике.

— Что потерял? — спросила Эйлина.

Будничность вопроса огорошила меня. Мне даже на минутку почудилось, что жизнь вернулась в прежнюю колею, что ничего не случилось.

— Ответить могу сложно, а могу, наоборот, предельно просто. Ответ простой — ищу, не завалялись ли тут где сигареты.

— Ты правда хочешь курить?

— Да.

Эйлина, стоя совсем рядом со мною, выдвинула ящик. Из‑под чистой аккуратной стопки столовых скатертей — нам их отдали за ненадобностью наши матери, но мы тоже редко ими пользовались — она вытянула пачку «Эмбасси». Под Новый год я сам недрогнувшей рукой спрятал сигареты перед тем, как лечь спать. «А я‑то хотела убрать все соблазны с твоего пути».

Она сама, подумал я, соблазн, когда стоит так близко. Я даже чувствовал тепло ее тела. Взял ее за локоть.

— Эйлина.

Она отвернулась и, высвободившись, снова села на диван. Пальцы мои сдавили сигаретную пачку, я потащился следом в поисках спичек. В пачке оставалось четыре сигареты, две превратились в крошево. Надо же, какая жалость, сколько выброшено недель — да нет, месяцев, ради торжества сильной воли. Я закурил. От первой затяжки голова затуманилась. Я опять устроился в кресле, напуганный, чувствуя, что к горлу комом подкатывает тошнота.

— Ты больше не хочешь быть со мной? — спросил я.

— По — твоему, так решаются все проблемы?

— Мне всегда казалось, тебе это нравится не меньше моего.

— Но сейчас я не могу.

— Именно сейчас? Или отныне и присно?

— Сейчас, во всяком случае, нет.

Вкус табака казался незнакомым. Даже не верилось, что когда‑то сигарета доставляла мне удовольствие. И тем не менее я закурю снова еще сегодня, ведь предстоит перетерпеть этот вечер, ночь, завтра, послезавтра… В этот момент я не мог придумать, какие же повседневные заботы помогут нам заполнить череду дней. К такому подходят исподволь, годами. Полегоньку остывает влечение, а тесное сожительство делают терпимым, выдворяя из отношений непосредственность, расчистив собственные отдельные территории, обнеся их заборами. Та пора жизни, когда легче смириться, чем искать альтернативы. Я еще не был готов воспринимать семейную жизнь на такой лад, мне еще даже не брезжила вероятность такой судьбы. Мы были пара идеальная, и если изредка и проскакивало раздраженное слово, то лишь подогретое любовью. Да, грустно, что нет детей, но мы обретали утешение в том, что не наскучили один другому, что нам по — прежнему очень хорошо вдвоем.

— Но уходить от меня ты хоть не собираешься? — отважился я. И тут же возникло ощущение, что и этот вопрос, как и мои недавние, — не ко времени, ни к чему при теперешнем ее состоянии. Но это — главное. Я должен знать.

Эйлина втянула воздух, словно и дышалось ей с трудом, прикрыла лицо руками и расплакалась.

— Господи, — прошептала она, и я напрягся, стараясь расслышать, — сама не разберу, что со мной творится!

Тут бы мне подойти, обнять ее, приласкать. Но один раз она уже отвергла мое объятье, и боязнь, что она оттолкнет снова, пришпилила меня к креслу. Долго я не выдержал — смотреть на нее было невмоготу. Отправился на кухню. Я расхаживал там взад и вперед, трогая кастрюльки, кухонную утварь, что‑то поднимая, что‑то водворяя на место. Наконец, чтоб заняться чем‑то определенным, налил воды в чайник, включил его и стал дожидаться, пока закипит — заварить чай.

Зазвонил телефон. Я машинально подошел.

— Бонни Тейлор? — осведомился мужской голос.

— Его нет.

— Передайте этому подонку — он своего дождется.

— А ты подавись своей башкой, — в сердцах посоветовал я в уже умолкшую трубку и швырнул ее на рычаг.

13

Столкнувшись с выбором: идти в школу или за медицинской справкой, Эйлина нехотя отправилась на прием к участковому терапевту. Не знаю, на что она жаловалась, но вернулась с рецептом на слабый транквилизатор и справкой, в которой было написано «страдает от общей депрессии» и указание прийти на прием через две недели. Я проверил по словарю: депрессия — ослабленность (здоровья, устремлений и т. д.).

Характеристика, подумал я, годится и для моего состояния, все ухудшающегося. Меня ставило в тупик, сколь быстро мне отбило вкус ко всяческим удовольствиям — все стало пресно. Любимая музыка не трогает меня, равнодушно прочитываю страницу в книге, не улавливая, о чем идет речь. Занятия провожу без искорки, механически, как во сне, автоматически отбывая положенное время. Я поймал себя даже на сомнениях в пользе учебы вообще: ведь и у детей в конечном счете вышибут почву из‑под ног. И я погружался в размышления, насколько же отступничество Эйлины раскроило мое существование. До встречи с ней я считал, что живу полной жизнью. Жил вроде бы взахлеб, черпая удовлетворение в работе, в разных увлечениях. Но теперь оказалось, что жизнь обретает гармонию и смысл лишь при нашем с ней союзе.

Когда вдобавок мне через несколько дней стало мерещиться, будто за мной следят, я приписал это разболтанности нервов. Случалось и раньше, например, в театре шестое чувство подсказывало: мне смотрят в затылок. Зажигались люстры, и я, оборачиваясь, натыкался взглядом на друга, приветственно махавшего мне. Но теперь, оглядываясь, я не находил ни единого знакомого лица в толпе, а то и вообще поблизости никто не стоял.

Пайкок спросил, как Эйлина. Я ответил, что она переутомлена и ей предписан отдых.

— Да ведь Моника еще в «Черном быке» обратила внимание, что выгладит она болезненно, — покивал Пайкок. — Остается только удивляться, как мы все еще держимся: чего только не наваливают сейчас на учителей.

Опять четверг. Семинар. Идти не хотелось, но замены я не подыскал и Нунэна не предупредил, может, тот нашел бы кого. Присутствовало всего‑то человек двенадцать. Непонятно почему: вечер теплый, дождя нет и по телевизору ничего сверхвыдающегося. Зато мне меньше суетиться с извинениями: не прочитал‑де работу, которая была намечена к обсуждению. Не пришел Лейзенби, но преданный Джек сидел на месте, и я слегка удивился, когда в аудиторию вошла Юнис — минуты через три после того, как все расселись и я приступил к занятию. Промычав извинение, она уселась. Ее присутствие сбило меня с ритма. Смутное чувство превосходства, с каким я относился к ней прежде, растаяло: слишком много стало ей про меня известно.

Я сымпровизировал групповое упражнение, выстраивая через вопросы, обсуждение и дополнения эскиз портретов трех персонажей — возраст, занятие, среду обитания, расцвечивая их по мере того, как слушатели подкидывали уточняющие детали о личности, вероятных конфликтах. Все сведения я записывал на доске, меняя их, когда постепенно всплывали несообразности и множились подробности.

— Ну, — наконец прервался я. — Думаю, на этом можно остановиться.

— Но рассказа еще нет, — указала миссис Бразертон.

— Да, сюжета нет, — признал я. — Однако, я считаю, неверно связывать сюжетом сырой сиюминутный материал. Что мне хочется — возьмите этих персонажей и возможные сферы конфликтов как основу для рассказа. Рассказов получится несколько, ведь каждый из вас по — своему воспримет героев, на собственный лад разукрасит основополагающую ситуацию. К примеру, ваш рассказ, миссис Бразертон, разумеется, будет резко отличаться от того, который напишет Джек. А его рассказ опять же — от рассказа Юнис. Пожалуйста, не забывайте, что некоторая зыбкость вашего представления о персонажах только к лучшему на данной стадии. Это поможет вам сочинить объемные характеры, не марионеток, пляшущих по заданной схеме. Пока что у нас мертвые наброски. Ваша задача — вдохнуть в них жизнь: пусть люди ходят и разговаривают, общаются друг с другом, раскрываются через поступки. Желательно добиться, чтоб откололи какое лихое коленце. Удивитесь вы — удивится и читатель. И только станут выпуклей ваши герои. — Я осознал, что ненадолго развеялся от личных своих треволнений.

И Юнис и Джек после занятия замешкались.

— Ну как, — предложил я, — выпьем по одной через дорогу? — Мне хотелось поговорить с Юнис наедине, но не хотелось, чтобы у Джека сложилось впечатление, будто его спроваживают.

— Сегодня мне некогда, — отказался Джек. — Я только хотел узнать, как с пьесой.

— Передала ее одному приятелю, он режиссер в любительской труппе, — отозвалась Юнис. — Я думаю, он организует читку.

— Надеюсь, ты наказала ему хранить рукопись как зеницу ока.

— А как же! Обещал сообщить результат где‑то в следующий четверг.

— Ну, Джек, годится? — Сегодня мне было не до Джека.

Джек поугрюмел.

— А ему известно, что работа не завершена? Что предстоят еще доделки?

— Да ведь для того и читку затеваем.

Джек смотрел по — прежнему с сомнением. Я отвел парня в сторонку вразумить. Он согласился подождать дальнейшего хода событий.

— Как бы не окатили беднягу ледяным душем, а? — поделился я с Юнис, когда мы переходили дорогу в паб. Я предложил ее подвезти, она охотно согласилась. — Но сначала в паб, как я приглашал.

— Только б не взялся после читки корежить сюжет. Мне приятель сказал: слушать впервые свою пьесу, распределенную по ролям, — испытание оглушающее.

— Мне такое не грозит, — заметил я.

— Драма — не ваш жанр?

Я мялся. Я подразумевал, что у меня нет ни таланта, ни тяги сочинять пьесы, и снова подивился — с чего меня вечно тянет исповедоваться перед Юнис. Ведь и так уж чересчур раскрылся перед ней, подпустил к себе на опасно близкую дистанцию.

— На мой вкус, — небрежно проговорил я, — драма — занятие очень уж шаткое. Сначала сядь да сотвори стоящую пьеску, потом попробуй пробей постановку в театре, чтоб хоть худо — бедно поставили, уж не то что добротно да профессионально. Представляется маловероятным, чтобы после всех мытарств кто‑то рвался творить драматургию.

— А у Джека есть шансы, как считаете?

— Скорее всего кончится тем, что эту пьесу ему придется описать по графе ученичества.

Я взял пива, и мы притулились у стойки, поджидая свободного столика. У Юнис, отметил я, когда она взялась за кружку, даже ногти сегодня накрашены.

— Я вас в общем‑то не ждал на занятие, — не вытерпел я.

— Почему же?

— Полагал, займетесь чем попривлекательнее.

— Например? — тон простодушного непонимания.

— Ну, не знаю! — пожал я плечами.

— А Эйлина как?

— Ей на несколько дней дали справку. Ей и вправду не мешает передохнуть.

— Свозили б за границу, на солнышке бы погрелась.

— А что? Мысль заманчивая. Только вряд ли получится до школьных каникул.

Мы примолкли. Прежние легкие отношения не складывались. По моей вине. И натянутость тоже шла от меня. Юнис держалась с обычным самообладанием.

Несколько посетителей удалились.

— Смотрите‑ка, — показала Юнис, — вон и столик!

Не мешкая, она кинулась занимать. В потревоженном воздухе потянулся, щекоча ноздри, запах ее духов. Расположившись у стены, я мог обозревать почти весь зал. Красные обои истерлись на выступах, а ковер, пожалуй, доживает последние денечки. Но все равно зал смотрится приятно: посетителей много, и это его оживляет. Я отхлебнул глоток, первый за день, смакуя хмельной горький привкус, и поймал взгляд какого‑то парня: облокотившись о дальний конец стойки, он глазел на нас. Повернувшись, он что‑то сказал спутнику, тог оглянулся тоже. Оба молодые. На одном черная куртка на «молниях», на другом — в яркую клетку. Что‑то я их не приметил, когда мы входили с Юнис. Позже появились?

— Ну а как продвигается исследование? — спросил я.

— Какое?

— Души моего знаменитого брата.

— Ах вон оно что! Он полон тайн и загадок, правда?

— Не стану отрицать. Как он себя ведет? Примерно?

— Представления не имею.

— Видно, неточно спросил. Как он? Как себя чувствует?

— По — моему, с ним было все в норме в нашу последнюю встречу.

— Хм. А когда ж она состоялась?

— В понедельник.

— А сейчас он где?

— То есть как где? У вас.

— Уже нет. Я, э… подумал, что будет удобнее для всех, если он уедет. Эйлина‑то нездорова.

— А вы его когда видели?

— В понедельник в середине дня.

— И решили, что он нашел приют у меня?

— Понимаете… — я вертел в руках подставку из‑под кружки.

— Бонни разве как‑то намекнул на такой оборот?

— Не то чтобы. Но не сказал, где был и куда отправляется. Вот мне и подумалось.

Она визгливо хохотнула. И покраснела.

— Вообще не пойму, за кого вы оба меня принимаете.

— Ну не за такую уж недотрогу. Не столь обидчивую.

Мне никак не удавалось победить. Опять ее верх. Меня тянуло припомнить девице, что ведь это она сама хитростью набилась на знакомство с Бонни.

— Что же рассказывал вам про меня Бонни? — спросила Юнис.

— Мы про вас не сплетничали.

— Врете вы все. Сплетничали — и вы, и Бонни, и, уж конечно, Эйлина. От этого было не уйти, да вы сами того хотели?

— Ну может, мимоходом и сказали что. Как и вы с Бонни, конечно, говорили про нас.

— Вы — семья. Бонни о семьях не судачит. Он о личностях вообще не распространяется.

— Вот и ответ.

Парень в черной куртке отлепился от стойки и стал пробираться в нашем направлении. Мне показалось, идет он прямиком к нам. Сердце у меня заколотилось. Но парень затормозил у разукрашенного музыкального автомата — гиганта, установленного у столба в середине зала. Однако, наклонясь над ящиком и читая карточки, он снова кинул взгляд на нас.

— Юнис, взгляните, только незаметно, — попросил я, — не знаком ли вам парень у автомата? Или его дружок? Вон, у стойки?

Потягивая пиво, Юнис обозрела обоих поверх кружки.

— Нет. А что такое?

— Они уже просверлили нас глазами.

Парень у автомата насовал монет в прорезь, потыкал поочередно клавиши и, прежде чем вернуться к стойке, снова покосился на нас. В зале громко забился монотонный ритм. Юнис устроилась повольготнее, потянув на себя юбку.

— Крик сезона — чулки с резиновым верхом.

— Ты что же, их демонстрировала?

— Может, и случилось ненароком.

— Повезло ему.

— Легко доставить удовольствие, а?

— Кому? Мне?

— Мужчинам.

— Довольны мы малостью, правильно, но угодить нам нелегко.

— Вот вам вряд ли хоть когда угодили.

— Судьба?

— Нет, я не про то говорю.

— Для начала недурно выяснить, скольким мужчинам ты пробовала угодить, и уж только тогда принимать за истину твою точку зрения. Правда, я ничуть не жду, что ты меня просветишь…

— Еще бы.

— Я имею в виду твои намерения.

— Я в ваших рассуждениях совсем заблудилась.

— Я имею в виду то, что ты узнала от ряда мужчин в отношении себя, необязательно норма для всех вообще мужчин и женщин.

— Выводы строятся на личном опыте.

— На что человек настраивается, с тем и сталкивается.

— Не знаю, не знаю. Лично я живу в надежде на сюрприз.

— Рад слышать. Не годится отказываться от иллюзий в столь молодом возрасте.

Я был вполне доволен собой. Хоть чуть — чуть подправил нарушенный между нами баланс. Но едва возникнув, самодовольство улетучилось. Я ведь мог и продолжить: «Но иллюзии все равно непременно исчезнут, а сюрпризы у жизни не все кряду радостные»,

Я допил пиво.

— Взять тебе еще?

Поставив сумочку на колени, Юнис раскрыла ее.

— Позвольте, теперь угощаю я.

— Нет, нет! Что ты!

— Да бросьте! Я девушка самостоятельная и в состоянии платить в очередь.

— Мне‑то пива больше не хочется. Разве только ты желаешь.

— Нет. Пойдемте тогда.

Мы разом встали. Я ушел за дверь, помеченную силуэтом в брюках. Когда я выходил, внезапно отлетела, стукнувшись об мою ногу, внутренняя дверь. Придержав ее, я отступил — «клетчая куртка». Парень прошел мимо без слова, не взглянув. Пока я томился у столика, поджидая Юнис, парень в черной куртке, приканчивая пиво, поджидал своего приятеля. Потом оба вышли не оглядываясь.

«Мини» я оставил в школьном дворе. Поблизости — мы встали у обочины, дожидаясь зеленого, — никого. Но вот позади, во дворе паба заурчал мотор, по нас полоснули фары: тронулась какая‑то машина. Мы уже дошли почти до середины дороги, когда эта машина устремилась с душераздирающим подвыванием, наращивая скорость, на нас. Схватив Юнис за руку, я рванулся, волоча девушку за собой, на другую сторону. Машина с ревом промчалась, все убыстряя бег.

— Бог ты мой!

— В упор неслись! — возмутилась Юнис. — Точно нас тут в помине нет!

— Или, напротив, слишком отчетливо видя, что мы есть, — возразил я. Сердце у меня прыгало. Я несколько раз глубоко вздохнул.

— По — вашему, они всерьез намеревались сбить нас?

— Нет, нет, — я уже приходил в себя. — Дурачились, мерзавцы. Решили, пусть‑ка эта парочка попрыгает,

— А почему возникло множественное число?

— В машине, мне показалось, сидели двое? Да сама подумай, какой водитель в одиночку учудит такое?

— Разве что он пьян или слеп. Или и пьян и слеп. Номер не заметили?

— Нет.

— На них надо жалобу подать.

— Ты в целости и сохранности?

— Да.

Юнис кипятилась, негодовала, но напугана не была ни капли. Она‑то восприняла происшествие как обычную хулиганскую выходку. Я отпер «мини» и впустил Юнис. Включив фары, обошел малолитражку, обследовал шины и только тогда влез сам.

— Что‑нибудь случилось?

— Нет, фары решил проверить.

Так, потихоньку превращаюсь в параноика, подумал я, запуская мотор.

Развернув машину, я выехал из каменных ворот.

— А вы, оказывается, впечатлительный. Вот уж не думала.

— Когда в тебя чуть не врезается машина на полном ходу, на любого подействует.

— Нет, вы вообще такой.

— Куда ж денешься. Все мы таковы, — согласился я. — Просто ближе познакомилась со мной. И кстати, раз уж зашла речь, вот у тебя хладнокровие — не прошибешь.

— О, и у меня выпадают паршивые минуты, — призналась она. — Но я стараюсь не замыкаться на фактах, изменить которые не в моей власти, а там, где можно, действую энергично.

Вот уж не метил сделать комплимент. Ровность Эйлины меня восхищает, я ее высоко ценю; но хладнокровие Юнис идет от ее холодности, мелкоты чувств и безоглядной сосредоточенности на себе. В ее стихах воспевались страсти, но, хотя поэтические образы впечатляли, за ними пряталось отсутствие подлинной теплоты. Нравится девушка мне, убеждал я себя, не больше прежнего. Она подарит наслаждение, подозревал я, как одолжение. Да и то, когда сама сочтет насущным. И чего я гроблю время на прикидки. Бонни девицу раскусил в момент.

За нами зависли фары. Давно или нет, я не заметил. Сбросил скорость. В появившийся просвет проскакивали, обгоняя нас, машины, но те фары не приближались.

— А куда, как вы считаете, отправился Бонни? — спросила Юнис.

— Ни малейшего представления. Домой, наверно. Тебе он никак не намекнул?

— Нет. Как я уже говорила, я думала, что он по — прежнему гостит у вас.

— Позвонить обещал? Нет?

— Сказал — как‑нибудь.

Каким видится ей такое отношение? Разумным? Бесцеремонным? Зависит, конечно, от того, что между ними произошло.

Сзади по — прежнему светились фары. Я уповал на красный свет: машина окажется ближе, и я сумею разглядеть, что к чему. Но надо же! Как назло! Зеленая волна выстилает дорогу в город. У автостанции я круто развернулся и с ходу прижался к бровке. Юнис швырнуло вперед, ремень безопасности рвануло.

— Прости, — я проводил глазами проскочившую машину — зеленый «форд». Машина исчезла за поворотом, не сбавляя хода.

— Ну, еще раз спасибо. — Юнис нашаривала пряжку от пояса.

— Минутку, я тебя к порогу доставлю.

— Да зачем? Вам крюк давать.

— Не спорь. Расскажи, куда ехать и как.

— Если хочется… Тогда поверните направо. Или можно проехать чуть дальше и срезать напрямую.

— Поверну, пожалуй.

Я еле — еле протащился мимо подъезда станции и, дав задний ход, свернул ближе к нему. Я еще давил поочередно то педаль сцепления, то акселератор, а из‑за угла уже высунул нос «форд». Я поддал газа и залетел в проулок между домами, Юнис опять швырнуло вперед. Проплыл зеленый «форд». Выждав секунд с десяток, я вырулил на пятачок, откуда дорога просматривалась в оба конца. «Форда» держал светофор в двухстах шагах от нас. Я взял влево и утопил педаль.

— Теперь разобъясни поподробнее, без спешки, куда ехать, — попросил я.

— Мы же повернуть хотели!

— Ну передумал.

— Что‑то происходит. Что?

— Звучит дико глупо, но мне кажется, нас выслеживают. Тот зеленый «форд». Он то проезжает, то возвращается.

— Я внимания не обратила. И чего им надо?

— Вот доберемся до твоего дома, выскажу тебе свои соображения. Имеется какой кружной путь? Не через центр? Чтоб не возвращаться.

— Да. Мимо парка, а потом прямо по холму.

— На Муркрофт — лейн?

— Именно. И оттуда спуститься на Лоу Мур — роуд, — она примолкла ненадолго, пока я жал на акселератор. — А не ошибаетесь? Может, почудилось? Слушайте, а может, вы разыгрываете меня? Чтоб попугать?

— Может, и чудится, — признал я. — Поэтому ничего и не говорил, пока не пришлось тут маневрировать.

— Но что им от нас понадобилось?

— По — моему, они хотят проводить тебя до дому. Но охотятся не за нами.

— Зачем им я? Кто им нужен?

— Бонни.

Она переваривала известие и нарушила молчание лишь минут пять спустя.

— Вон там повернуть в проезд, — указала она на комплекс девятиэтажек.

Я затормозил во дворе между двумя громадинами.

— Провожу тебя. — Когда я шагал за ней по асфальтированному двору к мощеной дорожке, на проезд бесшумно выкатила машина. Она стала, фары тотчас погасли. Слишком далеко, не определить ни цвета, ни марки.

Юнис я ничего не сказал, но двинулся следом за ней по бетонным ступенькам на второй этаж, решив довести до двери. На каждой площадке лифт, окна и стеклянная дверь, забранная решеткой. За ней — коридор, в который выходят еще четыре двери — безликие, за каждой заперта чья‑то жизнь. Вся обстановка казалась мне чуждой. Я вырос в небольшом одноквартирном стандартном доме, имеющим общую стену с соседским. Чуждо такое место обитания и для большинства жильцов, перебравшихся сюда после сноса таких же стандартных домов, вплотную смыкавшихся с соседскими, еще совсем недавно рядами поднимавшихся по холму по обеим сторонам шоссе. В нашем городке пока еще не народилось поколение, не изведавшее жизни в стандартных домах. Я заметил, пока Юнис рылась в сумочке, ища ключи, что в двери у нее глазок, чтоб сперва разглядеть гостя, а уж тогда решать — пускать или нет. Мне вдруг открылось, что по лестницам и коридорам тут может разгуливать всякий, кому вздумается.

— На гостей не рассчитывала, — предупредила Юнис, — так что прощенья просим за беспорядок.

Узкий Т — образный коридорчик, из него двери. Девушка сбросила плащ и потянулась к выключателю в гостиной, но я придержал ее за локоть.

— Минуточку, — я прошел в комнату к незашторенному окну. Участок проезда, который мне хотелось видеть, в обзор не попадал. Но я задернул занавески и только тогда разрешил — можно, включай. Лампа высветила ее неуверенную улыбку.

— Если хотели набиться в гости, попросили б, и все дела.

— Извини.

— Ну рассказывайте,

— Да рассказывать‑то нечего. Мне звонил пару раз какой‑то тип. «Мы знаем, где этот подонок. Передай ему, он своего дождется». В этом роде. Вначале я думал, кто‑то походя изливает злобу.

— Но теперь считаете, за этим кроется большее?

— Боюсь, да.

— А Бонни известно про звонки?

— Нет, не успел я рассказать.

— А Эйлине?

— Она на такие не жаловалась.

— Да ведь не звонит же он только при вас.

— Конечно, но… Не хотелось дергать ее по пустякам. Да и не хотел, чтоб тебя это коснулось.

— Благодарю.

— Но если за нами следили, тебе надо знать.

— Почему, как думаете, они — кто там они есть — взялись за слежку?

— Ты знаешь, где Бонни?

— Я уже ответила. Нет.

— И я — нет. И они — нет. Считаю, они проверяют его знакомых.

— Надеясь, что кто‑то да приведет к нему?

— Именно.

— Но, может, он к себе домой уехал?

— Про то им неведомо.

— М — да. — Она задержала на мне взгляд. — Как по — вашему, это те самые, что покушались на нас?

— Не исключено.

— А зачем же им так высовываться?

— Скорее всего дилетанты. Им требуется подогревать свое раздражение.

— Ну ладно… Раз уж вы тут, хотите кофе? Или чего покрепче?

Я взглянул на часы. Эйлина наверняка уже легла.

— А что у тебя водится из покрепче?

— Виски.

— А, недурно. Но и от кофе не откажусь.

— Отлично. Снимайте пальто и располагайтесь.

Выходя, она погасила люстру и включила торшер у тахты. В комнате сразу стало уютнее и теплее. Многое тут, догадался я, куплено в комиссионке и на распродажах. Иначе молодой женщине, живущей на свой заработок, не обставиться. До нашей женитьбы Эйлина жила в одной комнате и всей собственной мебели у нее стояло одна — две вещи, чтоб хоть немножко скрасить безликость рухляди, которую насовал в комнатушку хозяин в потугах оправдать подешевле вывеску «меблированные комнаты». Как я увидел, сняв пальто и осмотревшись внимательнее, Юнис увлекалась эпохой конца девятнадцатого века: на стенах портреты деятелей и пейзажи того времени. Висело несколько незнакомых мне этюдов Сатклифа. Я был удивлен.

От созерцания городской улицы с большой вывеской, рекламирующей «Виски Дьювара», прилепленной на углу какого‑то здания, меня оторвало появление Юнис с бутылкой этого самого напитка. Я праздно пораскинул, сколько же миллионов литров этой жидкости поглощено между тогдашним годом и нынешним. Скольким романтическим сценам оно придало блеска и сколько фитилей трагедии подпалило!

— Чайник греется. Кофе будет готов через минуту, — она разлила виски. — Воды добавить?

— Нет, спасибо. Так выпью. А ты, оказывается, страдаешь ностальгией, — я жестом показал на стенку.

— Самая, по — моему, влекущая эпоха. Славно жилось тогда: турнюры, корсеты, огромные шляпы, экипажи с кучерами. Вот бы очутиться там!

— Зловонные канавы, ночные горшки, туберкулез и дифтерит. И в помине нет Акта о собственности замужних женщин, нет развода, нет права голоса.

— Обходились же!

— Некоторым да, удавалось.

— Я бы обошлась.

— Ты бы приковала себя к решетке, на манер суфражисток.

— О, нет! Только не я! Так действовали женщины, которые не могли добиться желаемого по — иному.

Привстав, Юнис сняла со стены свой портрет — к этой фотографии я особо не присматривался — и протянула мне. Пышно взбитые волосы, огромное колесо шляпы, талия в рюмочку, тесный — мыском — корсаж, поддерживающий полуобнаженную грудь, роскошную, ослепительно белую. Улыбка на губах в точности такая, какой она дарит меня сейчас.

— Хм, пожалуй, ты добилась бы своего.

— Не сомневайтесь.

— А какие у тебя в нашу эпоху желания?

— Быть собой. На сто процентов. Все сто процентов времени.

— Воинствующая феминистка?

— Только для себя. А другие пусть о себе заботятся сами.

— Ну хоть в честности тебе не откажешь.

— То есть вы меня не одобряете. Я ни на миг не сомневаюсь, что вас воротит от воинствующего феминизма, но хотя бы теоретически вы способны одобрить, поддержать солидарность женщин, объединившихся в союз ради совместного блага. Женщина же, которая заявляет, что заботится только о себе, подрывает ваши мужские устои, — теперь она улыбалась ехидно.

— Хм — м, возможно, я не так уж и ошибался насчет вас.

Еще минуту она не сводила с меня взгляд. Но я молчал, не объясняя дальше, и мне показалось, в глазах ее появилась тень вызова, словно бы она не так уж и тверда в своих воззрениях, как выставлялась.

— Чайник кипит, — обернулась она к двери. — Вам с сахаром?

— Один кусочек, пожалуйста.

Юнис внесла чашки, расставила их на столике и присела у дальнего валика дивана.

— Растворимый. Настоящий кофе, извините, кончился.

— Он ужасно подорожал последнее время.

— Уж мне ли не знать!

Я прихлебнул еще виски в ожидании, пока кофе остынет.

— Когда наведывался к тебе Боини? В последний раз, я имею в виду?

— В воскресенье вечером. Днем‑то мы тоже виделись. Но он позвонил потом, сказал, что между вами возникли трения, и попросился переночевать. Я недвусмысленно дала понять, что на большее пусть не рассчитывает.

— Но он не преминул попробовать лед?

— А как же! Вполне естественно, по — моему. В общем, я разрешила ему приехать, и он спал тут, на диване. — Она засекла мою усмешку. — Что тут такого забавного? Наврал небось, что повезло?

— Нет, нет.

— Но вы так заключили.

— Говоря откровенно — да.

— Неужели такой неотразимый? Братец ваш? Настолько, что, едва завидев его, женщины тут же сражены наповал?

— Мне известно не больше твоего. Но я бы очень удивился, если б кто так стойко противился ему, как ты.

— А меня вот не соблазняет перспектива болтаться еще одним скальпом на поясе Бонни Тейлора.

— Что отнюдь не означает, что тебя не соблазняет он сам.

— Ох, Гордон, не суйтесь вы в чужие дела!

Я немножко помолчал, изучая ее портрет в наряде ретро.

— Наверное, подспудно мне хотелось вызнать — чтоб поменьше суеты и смущенья, — нравлюсь ли я тебе. — Еще не договорив, я уже понял, что допустил тактическую ошибку. Опять подставился.

— Так, из любопытства? Для согрева тщеславия в досужую минутку?

— Нет. Так я себе это не формулировал.

— А как? Как легкое приключение? Капелька меда на стороне, подсластить супружескую жизнь? Сами не знаете, да? Ну, ясно. Вряд ли вы всерьез задумывались. Так, ленивые мыслишки… Авось…

— Да, — глубоко вздохнул я. — Убила ты всякую веселость и беззаботность момента.

— Что тут беззаботного — отправляться в постель с женатым?

— Твоя постановка вопроса делает невозможным хоть какой‑нибудь ответ.

— Ну и великолепно. А за предложение спасибо. Если такое имелось. Но сомневаюсь, довели б вы до конца. Не в вашем духе. Вы больше любитель порассуждать, поприкидывать…

Я почувствовал, что стал пунцовым, и возликовал, что свет в комнате сумеречный.

— В категорию удачливых любовников ты меня не заносишь?

— Я лишь строю догадки. Я вас недостаточно знаю.

— Ах так… Одно могу сказать в твою пользу: охладить ухажера словами ты, безусловно, умеешь. Извини за грубость.

— Или разжечь. Как мне вздумается.

— И часто вздумывается?

— От многого зависит. Женщины могут ждать, Гордон. И долго, если надо. Не знали этого?

Во мне закипало раздражение. Долгим глотком я допил кофе.

— Почему вы решили, что этим типам требуется Бонни?

— Он злит ближних.

— Это как же надо разозлить, чтоб на тебя устроили охоту.

— Люди вроде Бонни разжигают ненависть так же легко, как и любовь. Ты бы послушала, что о нем говорят. Некоторых корчит от одного его имени.

— Я бы определила это как раздражение. Но ненависть?

— Ну, кто их разберет, — на меня навалилась неодолимая усталость. — Может, мне чудится.

— А телефонные звонки? Были же?

— Это да. Но, может, они действительно всего лишь злобная пустая выходка.

Я поднялся, проверил, при мне ли ключи, и взял пальто.

— Спасибо за выпивку и кофе.

— Всегда пожалуйста. Пардон, что не сумела выказать большее… э… гостеприимство.

Я заворчал.

— Позвони, ладно, если появятся какие вести от Бонни.

— Хорошо. — Юнис тоже поднялась проводить.

На лестничной площадке — дверь затворилась, металлически щелкнула задвижка — я опять почувствовал себя уязвимым. Держась поближе к стенке, я подошел к окну. Темный силуэт машины, караулящей в проезде. Я соображал, как лучше спускаться, пешком или на лифте, когда кто‑то выбрался из машины и направился к зданию. Девушка. Я ухмыльнулся. Машина брызнула светом фар и тихонько поползла прочь.

Девушка повстречалась мне между вторым и первым этажом, и я вежливо пожелал ей спокойной ночи.

— Ой! — испугалась она. На щеках — клоунские оранжевые разводы румян. — Доброй ночи!

Я подошел к «мини», залез, пустил мотор и двинулся домой.

Съежившись, завернувшись в толстый шерстяной халат, Эйлина сидела у газового камина.

— Гордон, они опять звонили, — голос у нее срывался, ее трясло. — Ты должен что‑то сделать, чтоб прекратили названивать.

14

Квартировала Люси Броунинг в особняке на холме, среди других особняков и вилл; холм старожилы по старинке именовали Денежный парк — там в пору шерстяного бума обитали богачи. Тогда даже торговцы шерстяными отходами наживали состояние. Теперь частных особняков осталось совсем мало, не хватало средств на их содержание, да и кому охота застревать тут, дабы любоваться обломками промышленной революции, усеивающими там и сям эти долины, перетертые жерновами перемен; когда можно свободно умчаться в Дейлс и там среди известняков облегчить свою память.

«Не иначе как, — раздумывал я, шагая вслед за Люси по просторному пустому холлу, — такой вот особняк и мечтался Юнис в ее глазах о о fin de siecle. Каков же был бы мой тогдашний удел, я знал абсолютно точно: двенадцатичасовая смена, шестидневная рабочая неделя на местной фабрике или шахте, да, может, добился бы жалкого образования, какое можно получить на грошовое пособие от общества содействия механикам».

Широкая, не застланная дорожкой лестница. Я старался ступать осторожно, шаги же Люси гулко отдавались в лестничном колодце: она шагала энергично, порой обгоняя меня. Может, вспоминает, подумал я, что творится в комнате, и подсознательно хочет забежать вперед да исправить упущения. Мне не доводилось бывать у нее прежде. Я отметил, что каблуки ее коричневых лодочек выгодно подчеркивают стройность лодыжек и икр. Туфли у Люси всегда были очень изящные. На одной площадке к закрытой двери прислонен красный облупившийся трехколесный велосипед, стоит детская коляска. На последнем этаже, где начиналась территория Люси, лестница сужалась и была застлана вытертой ковровой дорожкой, в грязно — коричневых узорах. Лестница кончалась огороженной площадкой и передней. Попали мы сразу на кухню, отделенную от комнаты стеной, застекленной наверху. Комната довольно просторная — раза в полтора больше моей — с полукруглым из‑за резкого ската крыши окном.

— Слушай, а недурно раньше жилось прислуге, а?

— Не скажи. Тут переделок‑то сколько было, — бросила Люси. — Дыра была жутко убогая. — Хотя на улице потеплело, она наклонилась и зажгла газ. — Главный недостаток — почти нет дневного света. Поэтому и стена наполовину стеклянная, чтобы из кухни светило. — Она сбросила жакет, одернула тонкий серый джемпер. Грудь у нее была очень красивая. — Чаю хочешь?

— Давай.

— Включи торшер. А я пойду приготовлю.

— Нужно Эйлине позвонить, — сказал я, — предупредить, что задержусь.

— Телефон там, — показала Люси, — звони себе на здоровье.

Я включил торшер, а она почти одновременно зажгла лампу дневного света под потолком на кухне. В углу стоял овальный раскладной столик красного дерева. На полке у дальней стены — портрет темноволосого мужчины с короткими седыми усиками. Рядом с камином пара больших, обитых ситцем кресел и тахта. По другую сторону камина невысокие книжные полки. На кофейном столике лежит «Дэниел Мартин» Джона Фаулза в зеленой обложке, дешевое издание с закладкой между страниц.

— Так больше нельзя, Эйлина, — уговаривал я. — Давай я тебе помогу. Но, чтобы помогать, надо знать, что тебя гложет.

— Не знаю. Я устала от всего.

— Но почему? Что переменилось?

— Я сама переменилась. Мысли стали другими.

— Может, к матери съездить ненадолго? Развеешься?

— Как же это я к ней явлюсь вот такая? Пусть уж лучше ни о чем не знает.

— А как мне со своей матерью прикажешь объясняться?

— Не знаю.

Она приняла таблетку снотворного. Я не стал протестовать. Когда спит, она освобождается от всего, оставаясь наедине со своими сновидениями. Я лежал рядом, мне не спалось. Часа через два я поднялся, зажег камин в гостиной и выкурил сигарету за сигаретой, сколько их в припрятанной пачке оставалось. Наконец меня сморило. Проснулся я какой‑то одеревенелый, глаза резало. На улице занимался бледненький рассвет. Может, надо, подумал я, оставить ее одну? Но была пятница. Надо дотянуть до конца недели. Заварив чай и оставив его настаиваться, я поднялся взглянуть, как Эйлина. Она лежала, будто не шелохнулась за всю ночь ни разу. Лицо безмятежное, веки не дрожат. Стараясь не греметь, я выдвинул ящики, достал носки, смену белья и тихонько вышел. Чистое белье на исходе. Пора отправляться в прачечную да и в магазин: закупать продукты на неделю. Прежде чем уйти, я позвонил дежурному телефонисту, и тот согласился блокировать телефон ближайшие две недели.

В воздухе висел реденький туман, пахло прохладной влажной землей. Яркие головки крокусов горели точно брызги краски. Жирный черный дрозд, исследовавший лужайку, при моем появлении взлетел, точно распознав во мне птичьего губителя. Уже пора расставаться с зимой: перекапывать землю, рыхлить, удобрять и выравнивать лужайки. Нужно серьезнее заняться садом. Я пообещал себе, что в этом году обязательно займусь им как следует. Человек живет не только умом. А если единственное, что может постигнуть ум, — тщета… «Он не рожок под пальцами судьбы, чтоб петь, что та захочет». Где мой Горацио? Нет никого, кому открыться. Да и откровения мои вызовут вопросы, на которые не ответишь. Мысленно я перебрал друзей, знакомых, коллег — и не нашел ни одного близкого, с кем можно поделиться. Со всеми своими тайнами шел к Эйлине.

Свернув на школьную дорогу, я увидел впереди в гуще ребятишек Люси Броунинг. Удивительно, как это ее еще не облепили ученики. Я нагнал ее и, притормозив, окликнул. Люси наклонилась к окошку машины.

— Теперь вроде бы и садиться‑то нет смысла…

— Прыгай давай, — пригласил я, — сэкономить пяток минут никогда не лишне.

— Да уж поутру я всегда найду, куда пять минуток пристроить, — усаживаясь, согласилась она. — А уж сегодня — накладки сплошные. Один автобус набит битком, другой опоздал. Я должна бы прийти еще двадцать минут назад.

— А машина где же?

— На приколе. В который раз! За последний год я целое состояние угрохала на ее ремонт. Похоже, надо смириться, что старушка годится только на смятку.

Я улыбнулся. Жаргонных словечек Люси нахваталась от покойного мужа. Он был на десять лет старше ее и воевал во вторую мировую. Как‑то на педсовете она назвала замшевые туфли «корочками». Хьювит тогда только глазами захлопал.

— То ли дело твоя симпатичненькая букашечка, а?

— Надежна, экономична и не требует кучи денег на обслуживание.

— Придется очаровать управляющего банком.

— Ты уж наверняка и так вусмерть его очаровала.

— А в наши дни только такие методы в ходу.

— Да я не про то.

— Да уж, понятно, нет. Льстишь мне. С серой да холодной утренней зари.

Хотя машина еле ползла, все‑таки пришлось затормозить: у самых ворот из‑за группки старшеклассников вырулил наперерез велосипедист. Тормозя, я выбросил левую руку в сторону, упершись в упругую грудь Люси. Она ведь сидела без привязного ремня, и ее бросило вперед. Приспустив стекло, я рявкнул вслед лихачу:

— Эй ты, щенок!.. Останавливаться и не думает! — выходил я из себя.

Велосипедист исчез из виду, прошив толпу на дорожке.

— Здесь положено вести велосипед за руль, а не ездить. А этот наглец даже остановиться не соблаговолил, чтоб ему всыпали. Не знаешь его?

— Нет.

— Я тоже. Он в безопасности.

— Да ну, Гордон! Подумаешь, преступление!

— Согласен. Но ведь им на руку, что школа такая огромная. Нарушителю исчезнуть в толпе — пустяк! И этот нахал великолепно это знает!

Ползя со скоростью пять миль в час, я завернул на стоянку.

— А как жена? — открывая дверцу, спросила Люси.

— Переутомление. Врач прописал ей слабый транквилизатор.

Она подождала меня: я захватил с заднего сиденья папку, плащ и запер дверцу.

— Слыхала, у тебя раздоры с Великим Белым Вождем, — заметила Люси, когда мы двинулись к школе.

— О?

— По проблеме чтения — пригодного и непригодного для юных впечатлительных умов.

— Черт подери! Любопытно, каким это образом слухи просочились сквозь закрытую дверь его кабинета.

— Ты же отобрал ту книгу. Ребята не дураки, соображают, что к чему.

— Но они же не у тебя в классе!

— У меня учатся их братишки, сестренки, дружки. Уж не воображаешь ли ты, что книга побывала в руках только тех, кому предназначалась? Книжечка‑то препикантная. Некоторые мои ребятишки приобрели себе и собственный экземпляр!

— Ну и что! Пришли в книжный магазин с законными платежными средствами и извлекли с полки.

— И притащили домой. А когда родители возмутились, то им в ответ: дескать, это в школе велели прочесть.

— О, господи, Люси! Хоть ты‑то не начинай!

— Я всего только выстраиваю беспощадную логику жизни.

— На это замахивался и я, давая им книгу.

— Методы методам рознь…

— И мой — ошибочный? — Я подождал. — Так?

— По — моему, при всем моем уважении все‑таки в данном конкретном случае ты со своим энтузиазмом дал маху.

— Люси, у наших ребят совершеннолетие на носу. Они вот — вот смогут жениться и не спрашивая на то разрешения. Их уже можно будет забирать на войну.

— Одного из моих, например, в особый восторг привела пакостная сцена изнасилования, — продолжала Люси. — Он притворился, будто возмущен ужасно, но глазки у него маслились и, несмотря на все его старания, в голосе проскальзывал восторг.

— Значит, это просто извращенец. Из него, видать, получится ревностный служака тайной полиции.

— Но, Гордон, оберегать нам следует в первую очередь самых нестойких.

— Зная, что таковые есть, мы, столкнувшись с ними, сумеем искуснее их перевоспитать.

— Про жизнь многое узнается не из книг.

— Я, уже нацелившись толкнуть парадную дверь, приостановился и обернулся к ней.

— Ну, Люси, ты меня изумляешь! А еще учитель английского!

— Я только хотела сказать, многие все познают из самой реальности. Ты успел просмотреть сочинения?

— Угу.

— Может, обменяемся впечатлениями?

Соображал я вяло — мы стояли точно островок в потоке спешащих, обтекающей нас толпы. Я лгал. Я не читал работ. Может, исхитрюсь, просмотрю на большой перемене.

— У меня сегодня весь день забит.

— У меня тоже.

— Тогда знаешь, — предложил я, — ты без машины, давай, подвезу тебя домой после уроков? И по дороге обсудим?

Ответила дежурная телефонистка.

— Какой номер вы набираете?

Я назвал ей номер.

— Он в порядке, — сказал я. — Я мистер Тейлор. Звоню к себе домой.

— Перезвоните, пожалуйста, я открою линию.

Я набрал снова. Длинные гудки.

— Ну! Куда ж ты пропала, девочка? — бормотал я. И наконец положил трубку.

— Не отвечает? — Люси вошла с подносом, на котором стоял чайник, укрытый плотной салфеткой, и белые фарфоровые чашечки, расписанные голубыми цветочками. — Может, выскочила куда?

Никуда она теперь не выскакивает, хотелось мне сказать. К телефону не подходит, потому что я же не предупредил ее, что договорился с телефонной станцией.

— Наверное.

Ароматно пахло чаем.

— «Эрл Грей»?

— «Лапсань». Нравится?

— Вкусный.

— Иногда хочется чего‑то особенного, не повседневного.

Я откинулся в кресле, поставив чашку и блюдце на подлокотник.

— У тебя, Люси, пресимпатичная комнатушка. Я б и сам не прочь пожить в такой.

— Только смотри, не повтори моей ошибки, — ответила Люси. — Когда Эдди умер, я решила, что для нас с Доналдом дом слишком велик. Сейчас‑то он уже в университете и, может, вообще не станет жить дома постоянно. Ну так вот, когда я услышала от одного приятеля, что эта квартира сдается, я продала дом и переехала сюда. Это было еще до того, как инфляция разразилась. И в результате теперь лишилась последнего своего верного капиталовложения: деньги по акциям вовсе не выдают. Тресты едва себя окупают, не говоря уж о прибылях, да каждый месяц плачу квартплату. Спрашивается, за что? Хоромы! Такая квартира, во всяком случае, не для семьи.

— Особо многочисленного семейства у нас не предвидится.

— О? Твое решение?

— Нет, — я‑то считал, что Люси знает, — Эйлина не может иметь ребенка.

— Расстраивается?

— Очень.

— А ты?

— Я не особенно. Пока что, по крайней мере.

— А у меня один Доналд. Так уж сложилось. После одни болезни.

— Ну хоть сын есть.

— Да. И жаловаться не на что. Он хороший мальчик. Между прочим, — Люси поднялась, — я много какого барахла повыбрасывала, когда перебралась сюда, но… — Она подошла к шкафу и вытащила фотографии из плотного белого конверта, отобрала несколько и присела рядом на подлокотник. — Узнаешь?

Фотография школьного класса, с десяток молодых девушек при полосатых галстучках. Я указал:

— Вот это, конечно, ты. — Улыбающаяся, пухленькая, некрасивая, уже в очках. — Толстенькая была.

— Это точно. Boule de suif. Щенячий жирок. Потом сбросила. Почти, — добавила она сухо.

— Слава богу, не весь, а то было бы досадно.

Люси ткнула пальцем в другое лицо: худое, темное, в рамке густых черных волос.

— А эту узнаешь?

— Нет.

— Кэтрин Хэтерингтон. Ну что, может она быть миссис Нортон? Похожа?

— Трудно сказать. Чем‑то похожа.

— Интересно, разрешат мне свидание с ней?

— А ты собираешься? Вы что, дружили?

— Нет, но… может, она осталась совсем одна на свете.

— Очень вероятно, что она даже не вспомнит тебя и не пожелает с тобой говорить.

— Все‑таки попробую, — вздохнула Люси,

— Не знаю, где ее держат, — сказал я, — но есть Хеплвайт — следователь. Мня кажется, начинать надо с него.

— Люси перетасовала фотографии.

— Вроде была тут еще одна ее фотография. Да ладно. Давай обсудим сочинения.

— Люси, я должен кое в чем сознаться.

— В чем же?

— Я их не читал.

— А чего же ты сразу не сказал?

— Плохо соображал с утра, а ты меня вконец сбила с толку.

— Разговорами про книгу?

— Угу. Решил, успею просмотреть в обед. Но подошел шестиклассник со своими проблемами. И пошло…

— А что же после занятий мне об этом не сказал?

— Я ж предложил подвезти тебя.

Люси подровняла фотографии на колене.

— У тебя… было на уме что‑то другое?

— Ей богу! Провалиться мне, нет.

— Но интим сделал свое дело?

— Какое, Люси?

— Я дала волю воображению?

— Наверное, мое воображение зашло еще дальше.

— Чего ты хочешь?

Я осмелился обнять Люси, она чуть склонилась, и я прижался щекой к ее теплой упругой груди.

— Вот этого. На минуту.

Она положила руку мне на плечо, пальцами взъерошила волосы.

— Это что, твое хобби? Или тебя не понимает жена?

— Похоже, что я совсем разучился понимать ее в последнее время, — ответил я.

Она легонько потрепала меня по волосам и встала. Я смотрел, как она неторопливо подошла к шкафу, положила на место фотографии и села на тахту. Допив чай, поставила чашку. Я тоже поставил свою на поднос. Теперь, облокотившись о колени, опершись подбородком о ладони, она рассматривала меня прямым оценивающим взглядом, которого я старался избегать.

— Нет, это нелепо, — выговорила она наконец.

— Неожиданно — может, но нелепо? Совсем нет.

— Ты не удивишься, наверное, если узнаешь, сколько так называемых счастливо женатых мужчин вызывались утешить меня в моем одиночестве.

— Удивительного тут ничего нет.

— Но должна сказать, впервые меня вызывается утешать мужчина, который годится мне в сыновья.

— Не надо преувеличивать.

— Ну, почти что так.

— Ты возмущена?

— Не возмущена, а немножко удивлена. Обычная пятница, коллега предлагает подвезти меня — и нате вам.

— Да, примерно.

— Эдак нельзя, знаешь ли.

— Да, сущий стыд, — я умудрился улыбнуться.

— А разве мы сумеем делать потом вид, что ничего не произошло? Нам ведь работать вместе, ежедневно встречаться.

— Надо попробовать, тогда узнаем.

Она коротко вздохнула.

— Однажды я уступила. Я живой же человек, и монашеское призвание не по мне. Все получилось пошло, неуклюже, безрадостно, и потом мы не могли смотреть в глаза друг другу.

— Плохо выбирала. — Я опять подождал.

— Тебя дома ждут.

— Нет, — покачал я головой. — Я позвонил, а потом вспомнил, что дома никого нет.

— А врать умеешь?

— Не представлялось случая.

— Раньше такого не бывало?

— Нет.

Она покачала головой.

— Удивительно все‑таки. Я никогда не думала… Меньше всего ожидала, что ты и вдруг…

— А от кого ты больше всего ожидала?

— О, ну сам знаешь, выскочит порой мыслишка невесть откуда.

— А, может, есть человек, которого ты хотела бы видеть тут вместо меня?

— Ну, такой‑то есть. Я часто хочу, чтобы он сидел тут.

— Но его уже никогда не вернуть. — Она отвернулась, крутя в пальцах чашку.

— Люси… — позвал я. Когда она обернулась, посмотрел ей в глаза. — Люси, — повторил я. Мне не хотелось говорить такое вслух, но я надеялся, мои глаза сказали за меня. — Пожалуйста.

— В моем возрасте женщина гораздо привлекательнее, когда она одета, — сказала Люси.

— Чепуха! — Я повернул ее лицом к зеркалу. — Ты к себе несправедлива.

Внизу по улице проехал фургончик «Мороженое», его колокольчики вызванивали начальные такты какой‑то очень знакомой мелодии, но названия я вспомнить не мог: «Ба — ди ди — дом ди — ди дом да — ди, ди — доим — диии…»

Люси забралась в постель и, натянув одеяло до подбородка, наблюдала за мной из‑под прикрытых век. Я разделся, сложил одежду на стул.

— Иди ко мне, — проговорила Люси.

Люси прильнула ко мне, и я целовал ее в морщинки, собравшиеся в уголках глаз, в губы, в шею, в грудь.

— Никто… прошептала она.

— Что?

— Никто еще… никогда…

— Люси, любимая моя! Маленькая моя Люси!

— Не спи, — Люси провела пальцем по моим губам. Голос ее еле доносился.

— Мм — м…

— Гордон, не спи!

— Я не сплю, — еле удалось разлепить глаза.

— Спасибо тебе за то, что ты не сбежал от меня сразу же.

— Я хочу остаться.

— Но это невозможно. — Она, заложив руку за голову, произнесла со вздохом. — Теперь все уже позади. И сделанного не воротишь.

— Да, Люси.

— Учти, я не хочу стать причиной раздора между тобой и Эйлиной.

— Что ты, Люси! — Я поцеловал ее. — Ты не жалеешь о происшедшем?

— Нет, Гордон. Я очень благодарна тебе. Сегодня это было у меня, наверное, в последний раз.

— Почему?

— У меня же нет никого. А тебе нельзя больше приходить сюда.

— Очень жаль.

— Так надо, Гордон. Ты сам это прекрасно понимаешь.

— Похоже, ты права.

— Да, Гордон.

…Немного спустя Люси, прощаясь, сказала:

— Нам нельзя, ни в коем случае, никогда, ни словом, ни взглядом, ни жестом, заронить хоть малейшее подозрение, что между нами что‑то произошло; нет, мы по — прежнему только коллеги. В дружеских приятных отношениях. А коли тебе случится поймать меня на том, что я гляжу на тебя как кошка, отведавшая сливок, сделай вид, что причина тому вовсе иная.

— А помнить себе ты все‑таки разрешишь?

— Да, Гордон, будь уверен, я не забуду.

— Прощай, Люси, — сказал я. — Мой друг, моя милая.

Почти совсем стемнело. Я посидел в машине несколько минут, не двигаясь, расслабляясь, тихо постукивал мотор. Сделанного не воротишь, как сказала Люси, поступок уже не стереть из жизни: я и в мыслях не имел, что окажусь повинен в таком: разве в стенах моей неприступной крепости не было всего, в чем я нуждался? Но когда я раскрыл свою душу для раскаяния, оно даже краешком не задело меня. Наоборот, я чувствовал себя старше, умудреннее, будто, уступив мне, Люси незаметно подняла меня на следующую ступень зрелости. Обретя силу из другого источника, вне нашей жизни с Эйлиной, я первый раз, с тех пор как Эйлина отгородилась от меня, почувствовал, что, пожалуй, сумею провести нас обоих благополучно через нынешние наши трудности.

У нас свет не горит, дверь заперта. Я открыл своим ключом — опасение переросло в страх, а страх в панику. Я шагал по комнатам, щелкая выключателем. Постель застлана, одеяло натянуто ровно и аккуратно. Перед закрытой дверью в ванную комнату я помедлил, набираясь духу. В ванной тоже никого не было. Обмякнув, я сел на табурет. Пот остывал, холодел, и под конец меня даже прошиб озноб. Я сунул руку под пиджак, прижимая зачастившее сердце.

В гостиной на столе белела записка. Почерк, как обычно, аккуратный, четкий, но недовыведенные хвостики, неровный нажим выдавали нервную напряженность. У меня дрожали руки, когда я взял записку. «Гордон, дорогой, я ненадолго уезжаю. Хочу разобраться в себе. Не разыскивай меня у родителей. Все равно они не знают, где я. Как выправлюсь, дам о себе знать. Ты покамест сам собой займись. Честное слово, как все это обидно. Целую. Эйлина».

15

Нынешней весной у девушек в моде мужские твидовые куртки с замшевыми заплатами на локтях. Одна такая попалась мне в магазинчике отца — в очереди. Сзади девушка напоминает Эйлину, хотя ростом пониже: темные, как у Эйлины, волосы цепляются за высокий ворот белого свитера. Лицо — она повернулась уходить, купив пакетик рыбы и картошки — свежее, не помеченное опытом жизни. Юная, нетронутая, в предвкушении радостей. Не ведающая еще, каких жертв, возможно, потребует от нее мир.

— Привет, Кларис!

— О, мистер Тейлор!

— Как дела? Как малыш?

В глубине ее глаз зажглись искорки. Лицо сразу просветлело.

— Растет себе.

— Кто за ним приглядывает? Твоя мама?

— Она. Портит его только.

— Это уж наверняка. Ты не очень‑то ей позволяй.

В пятнадцать лет девушка сделала аборт, а в семнадцать ушла из школы и родила ребенка, отказавшись выйти замуж за его отца.

Покупателей обслуживала мать, а отец нес вахту у сковороды, переворачивая рыбу, снимая ломоть за ломтем безошибочно, так что, хотя конкурентов хватало, торговля шла бойко. Заведение только открылось, но руки матери уже почернели от типографской краски — пакетики рыбы она заворачивала еще и в газету. Улучив свободную минуту, бегала мыть руки на кухню. Мнительная, она страшилась: не дай бог, пристанет запашок жареной рыбы. Мать регулярно принимала ванну и всегда вешала рабочий наряд подальше от других платьев. Она кивнула, приглашая меня. Я поднял доску в конце прилавка и зашел. Теперь отец все внимание сосредоточил на сковороде с картошкой. Зачерпывал поджарившиеся ломтики дуршлагом, легонько постукивал по краю сковородки, стряхивая лишний жир, и отправлял их в желоб, идущий к прилавку. Ломтики сыпались с глухим перестуком.

— А, это ты, — заметил он меня.

В подсобке миссис Болстер, женщина средних лет с вьющимися рыжеватыми волосами, помогавшая в магазине в часы «пик», надевала нейлоновый рабочий халатик. Она улыбнулась, осведомилась, как делишки.

— Пойду мамочку твою подменю, — сказала она, — дам ей роздых. — Миссис Болстер страдала тиком, голова у нее периодически подергивалась в сторону — раза два — три кряду. Она настолько притерпелась, что уже и не замечала того. Посвистывая, закипал электрический чайник. В утомительные часы торговли мать забегала сюда взбодриться глоточком чая. Заварив чай и оставив его настаиваться, миссис Болстер отправилась к прилавку.

— Ну что, — мать прямиком пошла к раковине отмывать черноту с пальцев, — за покупками? Или родителей навестить?

Я вдруг почувствовал, что голоден.

— Пожевать не откажусь. — Мое желание поесть вне дома в такое время дня уже само по себе было необычно и перебрасывало мостик к вранью, которое я сочинил.

— Ты что, не обедал?

— Не стал возиться. Эйлина уехала погостить к матери. Ненадолго.

— А уроки в школе как же?

— Врач сказал, что у нее переутомление. Прописал отдых.

Прихватив большое блюдо, она ушла к прилавку и вернулась с двумя порциями рыбы, картошкой и горошком.

Я пододвинул стул и устроился за столиком с пластиковой столешницей. Поджаренная корочка рыбы хрустела, а мякоть рассыпалась. Мать, облокотившись о комод, прихлебывала чай, наблюдая, как жадно я ем.

— Ну и аппетит у тебя! Будто голодом морили полмесяца.

— Объедение! — промычал я с набитым ртом. — Чем больше ешь, тем больше хочется!

— Верно. Отец у нас кулинар отменный. — Она взглянула на висевшие на стене часы. Скоро за прилавком потребуются все наличные руки, тогда уже не до разговоров будет.

— Так куда теперь двинулся наш Бонни? — спросила она.

— Понятия не имею. А ты его не видела?

— Нет. Только в ту пятницу, когда вы к нам заходили. Может, домой вернулся?

— Понятия не имею, — повторил я. — Он был в понедельник, обещал позвонить.

— В понедельник? А к нам и не подумал зайти. — Сказано вроде как равнодушно, но в голосе пробивалась обида. — Ну, может, застыдится, — прибавила она.

— Ты про что?

— Вы куда от нас в пятницу‑то отправились?

— Да о чем ты?

— Гордон! Прекрасно ты понимаешь. Вон сколько в магазине народу толчется. Поневоле все новости услышишь. На пару всыпали хозяину? Или это наш Бонни в одиночку постарался?

Я проглотил кусок рыбы и запил чаем.

— Зря он его, конечно, но типчик попался и впрямь препоганый.

— А ты что же? Не мог приглядеть за братом?

— При чем тут я? Я же не нянька! Я дал ему постель и крышу над головой. Но не буду ж я учить его жить.

— Все‑таки…

— Мать, свершилось все в секунду. Он сшиб хозяина, я и шелохнуться не успел.

— И уложил того прямиком в больницу… как мы тут слыхали. Еще повезло, что не убил. Повезло, что за убийство ему не отвечать.

— Откуда Бонни мог знать, что тот болен сердцем?

— Смирял бы норов свой, так и дознаваться было бы ни к чему.

— Все верно. Да я его и не оправдываю. Ну а как хозяин? Не слышно?

— Живой, насколько нам известно. Но клиенты его разъярены. Грозятся разыскать Бонни и прописать ему порцию такого же лекарства.

— Да ну! Парни любят болтать, особенно под пиво. А в общем, Бонни все равно уже уехал.

— А ты не знаешь куда?

— Нет, я же сказал.

— А домой ему не звонил?

— Зачем это? Он обещался, что даст о себе знать. Сам и позвонит, как захочется. Разве не знаешь, о доме он месяцами не вспоминает. Билетики на матч, нацарапает открыточку и считает — долг исполнен.

— В нормальные времена это терпимо… Но…

— Когда же это у Бонни были нормальные времена?

— Проказы всякие — одно. Но после такого случая, гляди, и с футболом распростится.

— Я внушал ему — пересилить себя. Надо вернуться, договориться с клубом. Ну, может, он и послушался.

— А может, и нет.

В дверь просунулась голова отца.

— Доти! — Мать вышла, и через минуту вошел он, обтирая руки полотенцем.

— Мать покараулит сковороды минут десять, пока нет наплыва. — Он смотрел, как я уминаю последние ломтики картошки. — Наелся? Или еще?

— Нет, спасибо. Объелся. Вкусно. Уйдешь от дел, продай лицензию на свой секрет обжаривания.

— Секрета тут никакого. Секрет в поваре. — Он плеснул себе чая. — А Эйлина где?

Я выложил ему то же вранье, что и матери.

Отец призадумался. И ткнул на телефон.

— Звони Бонни.

— Но сейчас его не застать, — отнекивался я. Мне не хотелось говорить с Бонни, не продумав линию разговора. Да и побаивался я, что голос отца или матери наведет его на мысль, будто они посвящены во все обстоятельства, и он, обеляя себя, сболтнет лишнее. Но помешать позвонить им я не мог.

— Я хочу знать, где он, — заявил отец. — Номер его помнишь?

Я достал записную книжку, набрал номер. Щелкнул, включаясь, автоответчик, и раздался записанный на пленку голос Бонни. «Квартира Бонни Тейлора. Его нет дома. Желаете ограбить квартиру, бросайте трубку и рвите сюда. Желаете передать что, давайте, все едино — слушать не станет…» — я нажал рычаг, снова набрал номер и протянул трубку отцу. Тот с каменным лицом послушал и повесил трубку.

— Черт подери! — произнес он.

— Ну, двигаю! — Я застегнул пиджак. — Спасибо за угощение.

Я заходил объяснить отъезд Эйлины и узнать, нет ли вестей от Бонни. Теперь мне нестерпимо хотелось остаться одному, обмозговать положение, хотя мало надежды, что ум мой родит нечто более конструктивное, чем до сих пор.

— Потертый ты какой‑то, — заметил отец, разглядывая меня. — Надо следить за собой. Переживаешь об Эйлине?

— Да поправится она!

— А мы очень тревожимся за нее. И мать, и я. Совсем на нее непохоже. Она очень уравновешенная.

— Иные крепки только с виду. Наверное, давно уже она переутомилась. А тут еще свалилось происшествие у соседей. И доконало ее.

— Береги Эйлину. Наш тебе совет единственный — такие женщины, как твоя Эйлина, на деревьях не растут.

— Ясное дело. — Пусть у него укрепятся подозрения, что расстроил ее чем‑то я. До поры, до времени. — Тут выйду, — ткнул я на черный ход.

— Погоди‑ка! — окликнул отец.

— Что? — приостановился я.

— Бонни как‑то заводил речь, что не худо бы купить загородный дом. Будет где отдохнуть, отлежаться в тишине. Помнишь?

— Что‑то в этом роде припоминаю. Так что, купил?

— Ездил смотреть. И кажется, купил…

— А где? Помнишь?

— То‑то и оно. Напрочь вылетело. — Отец помотал головой. — В Котсуолде, что ли?

— Ну, а я‑то тем более не знаю. Разок он обмолвился, что ему нравится Сомерсет. Эйлина как раз про него рассказывала.

— В команде у него наверняка водятся близкие друзья — приятели. Кто‑то да есть, как не быть.

— Уж про дом он никому не проговорится. Тут одно неосторожное словцо, вцепится пресса, и убежище засветят.

Докатился. Изъясняюсь уже на языке шпионских романов. Но все‑таки у Бонни должен быть доверенный. Через кого‑то ему надо передавать поручения. Сейчас менеджеру, возможно, наплевать, но при обычных обстоятельствах он ни за что не потерпит, чтоб Бонни растворялся в пространстве.

— Но если Бонни купил себе дом, — задумчиво рассуждал отец, — чего же он туда не отправился? Зачем к нам приезжал?

— Повидаться хотел, — растолковал я. — Это понятно.

— Хм… А утешения не получил. Вот и отчалил, не оставив адреса… — Он примолк. — Вы поцапались? Чего он эдак вот хвостом крутанул?

— Газеты прилипли. Тут покоя не жди. Уже выведали, что он у меня.

— Гордон, ты не ответил. Вы поругались?

— Да! Лопнуло у меня терпение! — вздохнул я. — Ты видел, это назревало! Ничего серьезного, но притомился я поглаживать его по головке и причитать: «Бедняжечка Бонни». Вот он и сорвался.

— Взбеленился.

— Сильно сказано. Но в общем адреса не оставил. Я решил, как само собой разумеющееся: возвращается к себе домой. Да наверняка там он и есть.

— Позвоню утром.

— Утром как раз не застанешь. Если он вообще отвечает на звонки, а то, может, поставил на автоответчик, и все. — Я натянул пальто. — Что ж, еще раз спасибо. Пока.

Осенило меня, когда я сидел, уставясь в телевизор, — не вникая в мелькание событий на экране. Идти спать не хотелось, тут уж от неотвязных мыслей никуда не деться. Адвокат Бонни, домашний телефон которого Бонни носит при себе: ему он собирался звонить, чтобы прояснить вероятные последствия инцидента с Гринтом. Симпсон? Симмонс? Имя фигурировало в газетах, когда он защищал Бонни по обвинению в вождении машины в нетрезвом состоянии. Бонни на пределе сил, разливался перед судьей адвокат, нервы у него шалят после ответственного матча, он спас команду от поражения, забив два гола в последние десять минут. В те дни люди еще спускали Бонни кое — какие грешки, блистательность на поле намного перетягивала растущую репутацию скандалиста. Показатель алкоголя — Бонни давали подышать в трубку — чуть не вдвое превышал установленную норму: сто фунтов штрафа и лишение водительских прав на год — самый снисходительный приговор, о каком Бонни мог мечтать. Саймонс! А название фирмы?

Кое‑как подремав пару беспокойных часов, я поднялся в субботу ни свет ни заря. Пока настаивался чай, я разрезал апельсин и посасывал дольки, дожидаясь газеты. Когда ее принесли, я кинулся посмотреть календарь футбольных игр — команда Бонни играет дома. Разыскав телефон клуба по справочной, в десятом часу позвонил и попросил секретаря.

— Не сумеете ли вы, — попросил я, услышав женский голос, — дать мне адрес и телефон адвоката Бонни Тейлора?

— А кто интересуется?

— Его брат. Гордон Тейлор. Бонни гостил у меня на той неделе, но уже уехал. Где он, не знаю. А он просил передать ему кое‑что через адвоката. Но вот досада, куда‑то запропастился листок с координатами. Фамилия как будто Саймонс.

— Погодите минутку, ладно?

Я ждал. Снова объявился ее голос.

— Вот… — Я записал сведения под диктовку и попросил повторить.

— Знаете, я уже просила передать Бонни, что Деларю желает срочно переговорить с ним, — добавила секретарша. — Пожалуйста, напомните ему еще. — Я пообещал. — А вы, значит, не знаете, где его можно найти.

— Нет. Его телефон на автоответчике.

— Автоответчик я слышала, — сухо подтвердила она. — Назовите мне свой номер, мистер Тейлор. На всякий случай. Может, Деларю захочет побеседовать с вами.

— Пожалуйста, — я продиктовал ей. Деларю — менеджер команды. Это он перекупил Бонни у «Мидленда» за 450 тысяч фунтов два сезона назад. И, играя у него, Бонни почему‑то утратил радость от игры. Из‑за скандалов одновременно пострадала и репутация менеджера.

Я набрал нужный номер, молясь, чтобы в адвокатской конторе в субботу дежурили. Ответила опять женщина: помоложе предыдущей, судя по голосу. Я спросил Саймонса.

— Извините, мистера Саймонса сегодня нет. Могу я чем‑то помочь?

Я назвался.

— По — моему, Саймонс вел переговоры о покупке загородного дома для моего брата.

— Да, да…

Бдительность какая!

— Не могли бы вы поискать в бумагах адрес и телефон дома.

— Извините, правилами фирмы категорически запрещено разглашать информацию о клиентах.

— Понятно. Вы, может, даже удивляетесь, как это брат, а не знает адреса. Но видите ли, Бонни обожает напускать таинственность. А мне необходимо с ним связаться.

— У меня даже нет доказательств, что вы действительно тот, за кого себя выдаете.

Вот ведь как вышколена! Наверное, не проговорится даже, какого цвета у них в конторе туалетная бумага.

— Имя нашего отца, — давил я, — Алек. Матери — Дороти. Отец называет ее Доти. — Я продиктовал свой адрес и телефон. — Желаете, положу трубку, и вы перезвоните. Для гарантии.

— Все в порядке, мистер Тейлор. Прошу прощения. Я здесь одна, мистера Саймонса нет, все, что я в состоянии сделать, передать вашему брату любое ваше поручение.

— А вдруг вам не удастся ни разыскать его, ни дозвониться? Вы же не поедете туда? Дело семейное, крайней важности и срочности. Мне обязательно, во что бы то ни стало надо переговорить с братом. Сегодня же.

— Ну…

— Откажетесь, — нажимал я, — придется передавать срочное сообщение по радио. Вряд ли это понравится Бонни.

— Нет, конечно, — согласилась она. — Погодите минутку, я разыщу папку.

Через две минуты у меня было то, чего я добивался. Я не имел ни малейшего представления о местонахождении дома — он мог располагаться в любой точке Британских островов. А не то в северных департаментах Франции. Францию Бонни очень любил. Но дом купил в краю, открытом не во времена его взрослых странствий. Это было местечко, которое мы оба знали когда‑то очень хорошо, узнали в те годы, когда впечатления врезаются в память мгновенно и навечно: потом из памяти всегда можно извлечь зрелища, звуки и запахи бесконечно длинных, сладко — томительных летних дней детства.

Я разостлал карту. Демобилизовавшись из ВВС, отец вернулся на Шеффилдский сталелитейный завод, где начинал трудовую жизнь. В выходные дни он в компании с членами велосипедного клуба колесил по Дербиширу. В один из таких походов отец подружился с пожилой четой, обитавшей на небольшой ферме, помогал им по мелочам. Стал частенько наведываться к ним. Позже, сменив работу и переехав дальше на север, он переписывался с ними; правда, редко. А еще позднее, обзаведясь женой и двумя детьми, он в одно прекрасное воскресенье, повинуясь порыву, запихал всех нас в потрепанный «форд попьюлар» и покатил знакомить со старыми любимыми местами. Хеншоу при виде нас с братом пришли в восторг. Отношения их с отцом носили характер уважительный, вежливый, почти официальный, в те дни такие отношения были не редкость. Обоим было уже за шестьдесят, детей у них не было, и мы с Бонни служили для них источником радости. По их просьбе родители разрешили нам пожить летом на ферме.

В наш второй и последний приезд туда я и подрался с Бонни. Из‑за девочки. Звали ее Сони Элизабет Уэлс. В двенадцать лет это было загляденье: черные кудряшки, темные блестящие глазки, набухающие уже грудки, длинные, покрытые пушком ноги — родинка под правой коленкой. Прознав про двух приезжих мальчиков, она завела обычай наведываться из деревни, чтоб покрасоваться перед ними. Перед сном я фантазировал, как спасаю ее от страшных природных стихий. Тогда Бонни еще презирал девчонок, но едва до меня дошло, что он — соперник в моих притязаниях на симпатии Сони Элизабет, я лавиной обрушился на него. Свирепость моего гнева ошеломила не только его, но и заодно меня.

Бонни уже мастерски играл в футбол и успел выбиться в фавориты, отодвинув меня в тень, хотя я и был двумя годами старше. Я уступал ему в физической ловкости, я больше интересовался книгами, а к спорту относился как к повинности. В школу привел его я, и я опекал его на первых порах, но незаметно, полегоньку превратился в брата Бонни Тейлора. Когда появилась Сони, он был не прочь принять девичье поклонение, до того презрительно им отвергавшееся. И я набросился на него. От драки он не уклонился: мы находились в том возрасте, когда я еще превосходил его в весе и росте, увертливость не давала ему решающего преимущества. Я молотил и молотил его, до синяков. Хеншоу, добряки необыкновенные, в ужас пришли от моей свирепости, от ярости брата на брата. Призвали родителей. Акция излишняя, трещина закрылась бы и мы спокойно и мирно дожили б до конца каникул. Но что Хеншоу смыслили в мальчишках? Еще меньше разбирались они в отношениях между братьями. Что могут породить братские отношения и что вынести, не сломавшись. Итак, драку отнесли к разряду чрезвычайных происшествий. Через два дня приехали родители, в фермерской гостиной состоялось конфиденциальное совещание. Пристыженные отец с матерью забрали нас домой, и мать (не отец), распалившись, пока подыскивала слова похлестче, дабы осудить мое поведение, наконец, не выдержав, отлупила меня.

А Сони Элизабет? Что она? Темноглазая эта красоточка? Я встретил ее всего разок на деревенской улице, где, гуляя с подружкой, она нарочито не обращала на меня никакого внимания. Хеншоу умер на следующий год. А его жена через год после него.

Я посмотрел на карту. Некогда деревня представлялась далекой — предалекой, словно обратная сторона Луны; теперь — на расстоянии короткой автомобильной поездки по шестирядной автостраде. Потребуется — можно до обеда обернуться. Мне казалось, что это не то место, о котором Бонни любит вспоминать. Сколько же иронии в его выборе, если учесть нынешнюю ситуацию!

16

Туда я так больше и не выбрался. Меня манили другие края, где я бродил, проводил выходные, ездил на пикники. Теперь смотрел на серые долины к западу от автострады и в памяти вставали: склон горы, расходящийся клином лесок, запах свежевыпеченного хлеба на ферме, облезлые скамьи и тяжкие натужные вздохи фисгармонии в полупустой молельне. И где‑то неподалеку прогуливается на воскресном закатном солнышке Сони Элизабет, даря капризно свое присутствие в ответ на поклонение, причитающееся ей по праву.

Мы с Бонни не обмолвились про нее ни единым грязным словом, хотя словарь наш не страдал от их скудости. Девочка была для нас вне этого. Она несла тайну, которая с этой поры заняла важное место в жизни нас обоих. Бонни начал водить компанию с девчонками: пестрая череда их свидетельствовала, что ни одна не задевала его всерьез. Хотя подружки его все до одной были как на подбор: прехорошенькие, за каждой стелется хвост воздыхателей. Бонни оттачивал коготки, поучая меня, что грубая сила — ничто. Силой ничего не добьешься. Сам он может победить девчонку, стоит пальцем поманить. Он и манил на тот или иной лад с тех самых пор.

Я катил сквозь сверкающее солнечное утро, сквозь налетающие ливни, иногда менявшиеся на мокрый снег. В Бакстоне я купил топографическую карту местности и, заехав в паб, заказал кружку пива, спросил, можно ли чего перекусить.

— Нет, — буркнул хозяин, — готовим только по будням.

— И даже сандвичей нет?

— Нет. Обслуги нет.

— Сколько же, интересно, требуется обслуги, чтобы состряпать сандвич?

Он испепелил меня взглядом, очевидно, приберегаемым для особых тупиц.

— Сделать один, не успеешь оглянуться, как подавай еще дюжину.

Я в зале сидел один — одинешенек. Правда, было еще рано.

— И прибыль не соблазняет?

— Обслуги нет, — проворчал хозяин, — а по выходным и продуктов.

Я забрел явно не туда, но кружка уже налита, и, усевшись за стол и изучая карту, задумался было над гостеприимством английских пивных. Через минуту я резко оттолкнул ее, хлебнул пива и грохнул кружкой по столу. Хозяин обернулся на стук. Может, истолковал его как раздражение, но я лишь выразил напавшую на меня оторопь. С какой стати я сюда явился? Как случилось, что фундамент моей жизни рассыпался в считанные дни? Эти тошные мысли я прокручивал чисто механически, не давая сознанию прояснить ситуацию до конца. Мне все не верилось в ее реальность.

Хозяин, выйдя из‑за стойки, собирал пустые кружки с соседнего столика. Я почувствовал, как он, прежде чем отойти, исподтишка глянул в мою сторону. Прельстился я фасадом паба. Снаружи он напоминал старинный уютный постоялый двор. Таковым и был. А какой‑то архитектор злачных мест переоборудовал безнадежно устаревший интерьер в беспросветно унылый, вгоняющий в тоску, современный. Потянувшись за картой — она свалилась на скамейку, — я заметил исполосованную хлорвиниловую обивку. Кто‑то выразил свое впечатление с бесцеремонностью, которой я — единожды в жизни — позавидовал.

Докончив пиво, я вышел. Чуть дальше по улице на одном из георгианских домов виднелась неоновая вывеска гостиницы.

Заперев бинокль, взятый из сумки, в багажник «мини», я вошел в гостиницу. Попросил у дежурной номер. Меня проводили в конец верхнего коридора со скрипучим полом, покрытым толстым ковром. В номере две огромные кровати, над каждой акварель с видами старого Бакстона. Ополоснув лицо и руки, я снова спустился, разыскав столовую, пообедал бифштексом и пирогом с почками, запил еду еще одной кружкой пива. И отправился к машине.

Спустя четверть часа за окошком уже мелькали распаханные поля, лучи солнца местами золотили застоявшуюся в бороздах воду. Ни единого домика, никаких строений по эту сторону дороги. Я высматривал ориентиры. За той кромкой должен быть карьер. Дальше по левую сторону лес. Да, все верно. Но сейчас, ранней весной, лес стоит обнаженный, а мы видели его всегда в пышной тенистой листве. «О Единорог в гуще кедровника. Нет волшебства, что укажет тропинку к нему. Светлое детство, вздохом прошелестевшее в зеленых лесах».

Я ехал все дальше, к деревне. На стену часовенки прилеплена фирменная дощечка сталепрокатной компании. Сюда с разрешения наших родителей — бывших прихожан англиканской церкви — водили нас Хеншоу. На главной улице из мрачных серокаменных домов я затормозил — надо было кое‑что купить. Я уже толкнул дверь мелочной лавки, и только тут заметил на стекле имя владельца «Ф. Уэлс». Сердце у меня екнуло. Нужно было выйти и все обдумать, но продавец выжидающе уставился на меня. Я крутанул вращающийся стеллаж с дешевенькими книжками, выгадывая время. Неужто такое бывает?

— Чем могу быть полезен?

Хозяину за пятьдесят, худощавое лицо, очки в мощной оправе; волосы гладкие, темные, еще не тронутые сединой, коротко острижены на затылке и висках.

— Какие у вас сигары из небольших?

Он обвел рукой полку.

— «Гамлет», «Маникин». И слабые — «Джон Плейерс». На них особый спрос.

— Их и возьму. — Я заплатил. — Что случилось с фермой Хеншоу? Она стояла там, за холмом.

— Хеншоу? — Он расплылся в улыбке, в которой читался восторг: вот встретился, дескать, полный невежда. — От жизни малость поотстали, а? Они умерли. Оба. Уже пятнадцать лет назад.

— Это я знаю. Я их ферму не найду.

— А ферму снесли. Прокатился бульдозер, и осталось гладкое место.

— Понятно. Вы при Хеншоу не держали магазин?

— Нет, что вы! Я купил дело, когда прикрыли карьер и меня выбросили на улицу. Бывали, выходит, в наших местах?

— Гостил у Хеншоу несколько раз. — Уголком глаза я засек женщину, появившуюся из‑за полок. Она наклонилась, разыскивая что‑то под прилавком.

— Ну, что на этот раз потеряла? — окликнул продавец.

— Перчатки Дарена. Опять куда‑то засунул. Терпеть их не может.

— В деревне жила тогда одна девочка. Сони Элизабет Уэлс. Не ваша случайно родственница?

Продавец, прищурив глаза, вгляделся в меня внимательнее. И снова ехидная ухмылочка. У него вообще был вид всезнающий и язвительный. Могу поспорить, у своих постоянных покупателей он пользуется славой человека солидного. Его взгляд стрельнул поверх меня в угол. Когда я стал оборачиваться вслед, он известил:

— Вот она. На вас смотрит.

Женщина, услышав свое имя, выпрямилась и стала разглядывать меня. Я почувствовал, что уши у меня вспыхнули.

— Сони, тут тобой молодые люди интересуются.

На тощей фигурке болтался нейлоновый халат. Удивительно, так рано стала расцветать, а сейчас грудь почти плоская. Я заметил обручальное и свадебное кольцо.

— Мы с вами знакомы?

Хорошенькой и то не назовешь. Кожа тусклая, мешки под узкими глазами: не то наплакалась, не то плохо выспалась и еще не умывалась. Рот, очертания которого она унаследовала от человека за прилавком, узкий, уголки губ опущены, словно бы самой природой не предназначены для улыбок.

— Вряд ли вы меня помните, — обратился я к ней. — Но как‑то летом я гостил на ферме Хеншоу. Вам было тогда лет двенадцать — тринадцать.

— Вас было двое, — вдруг сказала она. — Братья, да?

— Верно.

— Я бы вас не узнала. Может, из‑за бороды.

— Давно все было. — И я вряд ли узнал бы ее, случись столкнуться где‑нибудь. Я тщетно выискивал былую живость, чудо, которое делало ее совершенно неотразимой в детстве.

— А… вы еще любили драться, — припомнила она.

— Ну что вы! — опешил я на минуту.

— Нет, нет, я ж помню, — настаивала она. — Дрались вы вовсю. Вы старший или младший?

— Старший.

Она кивнула, по — прежнему не спуская с меня глаз.

— А ваш брат как?

— Нормально.

В задней комнате что‑то грохнуло. Она встрепенулась.

— Дар — рен! Чертенок, а не ребенок! Вечно бедокурит! — Она заторопилась туда.

— Помогает мне в магазине, — объяснил Уэлс. — Жена умерла почти два года назад, а зятек вечно в разъездах. Нефтяное оборудование. А вы в наших краях тоже по делам?

— Нет, я так. Проездом.

— А чем занимаетесь?

— Учитель английского.

— Ага! Я так и знал! Что кто‑то в этом роде. Бакенбарды ваши… — Он пощипал свой чисто выскобленный подбородок.

И говорит, подумал я, совсем не желая обидеть. Всего лишь, чванясь знанием человеческой натуры, бесцеремонно пришлепнул ярлык подобно любому поклоннику штампов. Интересно, как бы они с Сони отреагировали, скажи я, кем стал мой младший брат?

Вошел покупатель, я распрощался.

Помнится, Маккормак сказал, что мы теряем детей, потому что они вырастают и меняются. Фрэнсис навсегда останется восемнадцатилетней и красивой. Кэтрин Хэтерингтон будет жива в памяти Люси школьницей, пока Люси не увидит несчастную умалишенную миссис Нортон. Тогда Кэтрин, как только что прелестную малышку Сони, сотрет из существования женщина, в которую та превратилась.

Я тянул время. Крюк я дал отчасти из любопытства, вполне понятного, но главным образом, чтобы подольше ехать. Плана действий у меня еще не было. Нагрянуть в роли обманутого разъяренного мужа — такое мне не улыбалось. По — прежнему не столько злился я, сколько недоумевал, стараясь расшифровать подоплеку банальнейшей ситуации. Принять банальность, значило признать факт, что обретался я в искусственном мирке. Ладно, пусть я никогда не предполагал, что на себе испытаю что‑то из того, другого мира — мира созидания и творчества; побед и провалов; тяжкого труда, пота и профессионализма; мучений, боли и нравственной неустойчивости. Я был человек осведомленный: читал, слушал, смотрел. Развешивал картины на стенах, устанавливал собрания сочинений на полках, расставлял в аккуратные ряды красочные конверты с пластинками. Витийствовал об искусстве — новые капли в море критических суждений — и не ведал ничего, потому что ничего из этого не выстрадал. Эйлина справедливо обличила меня. Да, я жил на обочине, вечным зрителем. Но сколько в том взрыве крылось самооправдания? И почему вдруг истина предъявленного обвинения обязывает меня покорно стелиться им под ноги? Топчите, мол, на здоровье!

Сони Элизабет в синей курточке и брюках вышла из отцовского магазина, ведя за руку мальчонку лет трех. Каждые несколько шагов ей приходилось останавливаться и увещевать сынишку. Наконец она нагнулась, шлепнула его по попке и рысцой припустилась дальше, волоча малыша за собой. Тот вприпрыжку поспевал следом.

Я так и предполагал, что разыскать дом Бонни будет нелегко. Адрес из тех, когда в поисках бесконечно плутаешь по кругу радиусом в три мили. От карты, даже топографической, польза невелика. При других обстоятельствах я бы позвонил и получил точные указания. Поколесив с полчаса, я увидел почтовую машину, приткнувшуюся у дороги, водитель выгребал письма из почтового ящика. Затормозив, я вылез.

Сообщив мне несколько приметных объектов для ориентировки, он добавил:

— Там владельцы сменились. Живут обособленно.

— Это друзья моих друзей. Сам я с ними не знаком, — пояснил я.

Он переправил скудное содержимое почтового ящика в сумку и отправился к фургончику. Вдруг, насторожившись, он закричал:

— Поберегись!

Раньше меня он уловил рокот машины, приближающейся на большой скорости из‑за холма. На скорости, слишком высокой для такой дороги. Я укрылся между фургончиком и «мини», машина пролетела мимо.

— Во, бешеные! — ругнулся почтальон. — Думают, им тут автострада!

Я согласно покивал, выходя из‑под прикрытия и таращась вслед машине, уже исчезавшей на той же скорости за следующим холмом. Как ни быстро мелькнула она, я почти не сомневался, что это «ягуар» Бонни. И был уверен, что за рулем не он.

17

Дорога к коттеджу вилась сквозь рощи лиственниц и берез. Потом по лугу. Из родника в лощине бежал нешироким потоком ручеек. Земля, усыпанная щебнем, уберегавшим дорогу от превращения в болото, просырела. Как только выпадет снег, дорога станет непроезжей.

Я вылез из своей малолитражки на прогалине, у начала дороги, решив подобраться к дому незамеченным. С пригорка показалась крыша дома. Сквозь тучи лучистым столбом пролилось солнце. Я пошел дальше, держась откоса, и наконец увидел дом целиком. Серое двухэтажное строение, рамы выкрашены в белый цвет. Пока я рассматривал коттедж, с черепиц потянулся парок — их пригрело солнце. Машина Бонни стояла у дома, крышка багажника поднята. Я отпрянул — появилась Эйлина. Она волокла чемодан. Затолкав его в багажник, она приложила руку козырьком, озираясь по сторонам. Я навел на нее бинокль. Взмокшие от пота волосы липли ко лбу. В какой‑то миг, когда Эйлина повернула голову, мне почудилось, что взглянула она прямо на меня. В глазах — испуг.

Когда она зашла в дом, я вскарабкался по склону и, обежав коттедж, стал пробираться через рощу буковых деревьев, подкрадываясь к дому с той стороны, на которую выходили лишь матовые оконца ванны и кладовка на первом этаже. Минута, я уже воровато заглядываю в большую квадратную кухню. Дверь кухни настежь, через нее видна передняя. Эйлина в очередной раз пропутешествовала к машине, мелькнула у парадной двери и снова скрылась. А где же Бонни? Кто знает, гадал я, может, следит за моими замысловатыми хитроумными маневрами и подстерегает. Вот вынырнет и превратит меня в посмешище.

Я юркнул за угол, к парадной двери. Стоя у стены на солнце, я почувствовал, что начинаю потеть — на мне был плащ да еще толстый свитер. Подобравшись, как солдат перед штурмом, я развернулся и вошел в переднюю.

Эйлина как раз выходила. Ее реакцией — я стоял против солнца и для нее был лишь темным силуэтом, преграждавшим ей дорогу, — был неподдельный ужас. Она взвизгнула, выронила из рук вещи и, повернувшись, стремглав припустилась через коридор. Точно вспугнутый заяц, на миг остановилась, метнулась было туда — сюда, словно решая, не вскочить ли в нижнюю комнату, но все‑таки продолжила бегство, взлетела по лестнице и скрылась. Я услышал, как захлопнулась дверь и в ней повернулся ключ.

Подойдя к лестнице, я окликнул Эйлину. Бесполезно. Лишь когда я крикнул еще два раза, дверь приотворилась, и на площадке раздались боязливые шаги. Эйлина выступила из‑за угла, взглянула на меня, села на верхнюю ступеньку и, прикрыв лицо руками, разрыдалась.

Я стал подниматься, поравнялся с нею и остановился, не пытаясь к ней прикоснуться.

— В чем дело? Ты что, одна здесь? А Бонни где?

Ей не удавалось ничего выговорить.

— Почему ты так переполошилась?

— Я решила, решила, что вернулись они…

— Кто они? Отчего ты одна? Вещи укладываешь? А где Бонни? — допытывался я.

— Его тут нет.

— А где он? Куда мог подеваться? Без машины? — Мне стало зябко. Не только от того, что в доме тянуло прохладой, не сравнить с солнцепеком в саду. По спине пополз холодок. — Ты что, собралась уезжать?

— Да, — кивнула она.

— Но что все‑таки происходит?

Шмыгнув, она рукой отерла нос и принялась рассказывать, голос у нее срывался.

— Все случилось ночью. Я пошла спать, а Бонни сказал, что побродит в лесу. Подышит перед сном. Он все не возвращался, и я…

— Непонятно… Что значит не возвращался? Ты что же, к себе его ждала?

— Нет. На этот счет мы с ним договорились.

— Вот как. Договорились, значит.

— Наверное, я задремала, а когда очнулась, поняла почему‑то, что его нет. Не спрашивай как. Поняла, и все. Я встала, заглянула к нему. Пусто. Постель не тронута. Свет внизу так и горит. Я решила — выйду, покричу его. У меня… будто стерлось ощущение времени. Я не представляла, давно ли его нет.

— А сколько было времени?

— Уже глухая ночь. После ужина мы с ним засиделись, разговаривали. Бонни порядком выпил. Я подумала, вдруг он наткнулся в темноте на что‑то, ударился и потерял сознание. И тут… я уже шла к двери, я услышала… стукнулось что‑то, глухо так. О дверь. Это был Бонни. Он упал на ступеньки. Его нога… господи, его нога! Но сначала я увидела его лицо. Вздутое, опухшее. А куртка, брюки! Разодраны, в грязи! Я кое‑как затащила его в дом, уложила на диван. Видел бы ты его! Смотреть страшно!

— Они тут, выходит, побывали, подумал я вслух.

— Кто? Откуда ты знаешь?

— А Бонни что сказал?

— Сказал, что бродил по лесу неподалеку, и вдруг откуда ни возьмись — двое.

— Бонни их знает?

— Нет. Зато парочка его знала. Один окликнул его по имени.

— И они измордовали его и бросили.

— О, господи! Видел бы ты его, Гордон! Я сделала все, что сумела! Хотела позвонить, врача вызвать, так они где‑то перерезали провод. Бонни попросил: переждем до утра, а там видно будет. Отослал меня спать, но какой уж там сон! Вернулась и сидела рядом с ним. Нога у него… За ночь она чудовищно распухла! Колено стало как… футбольный мяч. Он сам так выразился! А как ему было больно! Весь в поту. Без конца просил чаю. Погорячее. Я заваривала чайник за чайником, но он сгорал от жажды.

— Ему сломали ногу?

— Да. Он, правда, сказал, что, может, все‑таки не сломали. Умудрился согнуть чуточку в колене, но видно было — это доставляет ему нестерпимые муки. Утром я хотела вызвать врача и полицию. Он запретил. Сказал, что не желает видеть тут чужих. Пресса, мол, спляшет на моих костях, стоит им пронюхать, что я находилась с ним одна. Без твоего ведома, — обняв колени, она припала к ним щекой, слегка раскачиваясь. — А как ты узнал?

— Немножко детективных изысканий. Давай дальше…

— Ну, утром я усадила его в машину и повезла в бакстонскую больницу. Его осмотрели и посоветовали везти в Честерфилд.

— Он там?

— Да. А канители сколько! Пока дождались очереди, потом возила его из больницы в больницу, потом они торговались, принимать его, не принимать, да есть ли у них места… и все время он едва создание не терял. Мне ужасно не хотелось ехать сюда одной, но кому‑то надо перевезти вещи.

Я присел ступенькой ниже и закурил сигару, ту, что купил у Уэлсов. Пережидал очередной приступ плача Эйлины.

— Все‑таки поднапрягись и растолкуй, зачем ты сюда прикатила? — Она молчала. — Как сюда добиралась?

— Бонни вчера позвонил. Сообщил, где он. Интересовался, хорошо ли я себя чувствую. Я сказала, что приеду. Села на шеффилдский автобус, в Шеффилде пересела на честерфилдский, а там он меня встретил на машине.

— Эйлина, ты влюблена в Бонни? — Я подождал. — Ты больше не любишь меня?

Она все молчала. Я встал, шагнул мимо нее, прошелся по площадке. Дверь в спальню была открыта. Я вошел. Широкая кровать, застланная одеялом. Поперек брошено пальто Эйлины, рядом притулился чемодан. Я смотрел в окно, когда она тоже вошла.

— Это произошло тут?

— Что? — простодушно спросила она.

— Осуществление твоей страсти? Неужели непонятно? Кровосмесительной страсти, как нарекли бы ее в прежние времена.

— Я же сказала — мы не были близки.

— Ах, ну да! Ваш уговор! А зачем вы договаривались?

— К этому шагу мы не были готовы. После такого уже нет пути назад.

Как сказала Люси: сделанного не воротишь.

— Бонни любит тебя?

— Брось ты, Гордон, эту игру в слова. Они не несут в себе никакого смысла.

— Скажи ты слова, которые наполнены смыслом.

— Я ему нужна.

— И давно?

— Думаю, давно.

— Жалко‑то как, что не он встретил тебя первым. Правда, в столь мелкие подробности Бонни никогда не вдавался.

— Прости, Гордон. Мне тоже очень тяжело. Я не хотела ничего такого.

— Но почувствовала, что это сильнее нас всех? Так? Что, черт возьми, произошло с тобой и со мной? Вот чего я никак не могу понять. Ведь нам было хорошо. Очень. Ты мучилась от того, что у тебя не может быть ребенка. Ты изводилась, считая, что обделяешь меня. Что, с Бонни по — другому?

— Эта проблема тут ни при чем.

Я швырнул окурок на выпачканный пол и подошел к ней.

— Ради бога, Эйлина, к чему мы идем? Не бывает же, чтоб вот так, в одночасье, сокрушилось все хорошее? — Я держал ее за плечи. По лицу ее покатились слезы. Я целовал ее горячее лицо, подбирая слезы языком.

— Эйлина, Эйлина… Ведь верная была ставка…

Как я ненавидел этот дом! Это пристанище, это убежище от тревог мира! Дом, где моя жена окончательно стала мне чужой! Я снова отошел к окну. Наплывшее облачко пригасило блеск стекла, и я увидел ее отражение: сидит на краю кровати, опустив голову, сложив руки на коленях.

— Что еще отнести в машину? — спросил я. — «Мини» стоит у въезда на шоссе. Я поведу «ягуар», а ты поезжай следом.

— Я не убегала от тебя, — безучастно произнесла она. — Утром я бы вернулась домой.

— Это правда?

— У нас с ним был уговор. Вчера вечером решили, до того, как…

— А сейчас?

— Ты должен понять. Бонни, наверное, уже не играть.

— Стало быть, одна из его проблем решена. — Господи, что за подлость и бессердечие сказать такое.

Она молчала. Я ждал, по — прежнему избегая прямо смотреть на нее.

— Если Бонни не обратится в полицию, этим мерзавцам все сойдет с рук.

— Он знает, кто это?

— Нет… А ты?

— Наверное, те, кто нам названивал.

— Но ты хоть знаешь их в лицо?

— По — моему, да…

«Бог знает» — говорил когда‑то Маккормак. Маккормак, у которого погибла дочь. «Знает и покарает его». Может, сбылось то пророчество? Когда отместка — злобная, зверская — с лихвой перевесила пустячный проступок?

— Гордон, я хочу спросить. Не хочу, но надо.

— О чем же?

— Это ты… указал им путь? Ты открыл, где найти Бонни?

— Чего? Он тебя надоумил? — обернулся я к ней. — Внушил тебе такую мысль?

— Нет, но…

— За кого ты меня принимаешь?

— Прости… Я сама не верю, но спросить было необходимо. Не понимаю, как же тогда…

— Эйлина… — начал я. У меня на лице, подумалось мне, наверное, такое же выражение, как у Уэлса, когда я спрашивал его о Хеншоу: выражение человека, для которого любое неведение — глупость, приводящая его в состояние злорадного восторга. Я сразу, еще на лестнице, догадался, как все случилось. Я не собирался просвещать ее, но после такого вопроса не вытерпел.

— Эйлина, выследили тебя. Они поступили очень просто — ехали за автобусом, видели твою встречу с Бонни. Ты привела их к нему.

18

Мы перетаскали все вещи, освободили холодильник, отключили воду, электричество, зашторили окна в пустых комнатах. И, заперев двери, уехали. Эти обыденные хлопоты неодолимо и горько напомнили мне наш с Эйлиной отъезд из коттеджа в Паттердейле. Как‑то раз вскоре после нашей свадьбы мы жили с ней там пару недель. Молча бродили по окрестностям, оставляя разговоры на вечер, заходили в пабы, по вечерам предавались любви на диковинной кровати, матрац был с упругими тугими пружинами, и Эйлина умирала с хохоту, что мы словно на батуте. Мы тогда еще не все открыли друг в друге — не все привычки и предпочтения. «Я понятия не имел, что ты это любишь», или: «А ты мне никогда не говорил про это». Мы были интересны друг другу круглые сутки.

Подобная пора в жизни бывает только раз. Теперь мы знаем друг друга слишком подробно. Знаем многое, но главное так и останется непознанным. Потому что пути назад нет. Произнесены слова и совершены поступки, которые уже не забудутся. Когда я, мучась потерей и ее подозрениями, что я предатель, ответил обвинением, что несчастье на Бонни навлекла она, я увидел, она вздрогнула, признав мою правоту. Тут я осознал: зашел чересчур далеко, всяким оскорблениям есть предел. Независимо от того, чем все кончится для меня, я обязан удержаться на грани. Еще один ложный шажок, и Эйлина того гляди надломится, и ее уж не вернешь.

Мне дорога эта женщина. Выглядит она спокойно, но внутреннее напряжение не отпускает ее. Натянутая до предела, дрожит мелкой дрожью, точно в ознобе.

Она мне дорога — теперь я осознал это — именно метаниями души и противоречивостью натуры.

Но, когда мы добрались до шоссе и я притормозил рядом с малолитражкой, страх необратимости утраты обуял меня с новой силой.

— Гордон…

Я не мог ответить. Меня переполнял панический ужас: может быть, сегодня я в последний раз с ней наедине. От страха у меня стучали зубы.

— Гордон… — Она взяла меня за руку.

Просвистела мимо машина, поприветствовала нас заливистым гудком. Я совладал с собой, но мог снова сорваться в любую минуту.

— Все в порядке… Послушай, я снял номер в Бакстоне, у меня там сумка. Поезжай следом, обсудим в гостинице, что предпринимать сегодня.

Я передал ей ключи. Она вылезла. Развернув «ягуар», двинулся не спеша, замедляя ход на подъемах и поворотах, и наконец сзади показалась малолитражка.

Распогодилось: чистый солнечный свет омывал вольные просторы холмов, деревни, одинокие фермы. Упорно катили между карьерами, изрезавшими местность столетья назад: память о давно покинувших наш мир, об их борьбе за существование. Неподалеку ютилась деревенька, мужество ее жителей вошло в легенду. Во времена Великой Чумы местный викарий, заметив, что зараза проникла в Эйм, обошел прихожан, призывая их не впускать и не выпускать из деревни никого. Запереть заразу. Жители повиновались. И чума опустошила селение.

В самую пору вдохновиться примером мужества. Нам не ждать пощады. О том, где ночевал Бонни, уже стало ведомо, всплывут и другие подробности. И это только начало. Когда исчерпается все, затухнут скандалы, сплетни, пересуды, поношения, все‑таки останется вопрос: что станет с нами троими? Как выкарабкаться?