Сплетни стаями саранчи облепили Вену, а инспектор Эдуард Бергер, ни сном, ни духом не ведая о ночных происшествиях, по-прежнему околачивался вокруг охотничьего замка, втихомолку выполняя возложенное на него поручение: он должен установить (по приказу барона Крауса), находится ли баронесса у Рудольфа, или ее здесь нет. Поручение это весьма деликатного свойства и требует такта и осмотрительности; поскольку на территорию замка вход ему заказан, инспектору Бергеру не остается ничего другого, кроме как наблюдать за прибытием людей в замок и их отъездом. Ему бросается в глаза, что движение туда и обратно крайне оживленное, однако выводов он не делает, лишь исправно заносит все приезды-отъезды в свою записную книжку. Остальное его не касается. И только под вечер от инспектора Выслоужила, прибывшего с десятью агентами в Майерлинг "оцепить место происшествия", он узнает, к немалому своему удивлению (но ведь и глава полиции чуть ли не последним в городе — лишь в середине дня — получает информацию о случившемся), какие чудовищные события разыгрались у него прямо под носом. Зато благодаря добросовестности ничего не подозревавшего инспектора Бергера нам в точности известно, кто, когда и с кем прибыл, в какой карете примчался доктор Видерхофер и со сколькими людьми явился граф Бомбель. Мы могли бы сообщить хронологические и прочие данные (создав видимость научной и даже следовательской скрупулезности), но это ничего не дает, не говоря уже о том, что читатель и так в избытке обременен несущественными подробностями. Замечу лишь, что Лошек, стоявший на посту у дверей "покойницкой", наконец-то может вздохнуть с облегчением: доктор Видерхофер снял с его плеч бремя ответственности.

В малом салоне еще сохранились на столе остатки ужина; на полу несколько пустых бутылок из-под шампанского, один из стульев опрокинут. У смертного одра наполовину опорожненная бутылка коньяка — врач первым делом велит унести ее прочь, чтобы она не попалась на глаза императору, если тот приедет к сыну. (Император не приехал.) Затем он берется за дело.

Прежде всего накладывает временную повязку, чтобы как-то скрепить раздробленный череп, затем обмывает наследнику лицо, окровавленную шею; с помощью Лошека застилает покрывалом пропитанную кровью постель и укладывает покойника, как положено. Под конец он слегка приводит в порядок лицо Рудольфа, уже начинающее застывать, дабы по мере возможности убрать следы смерти (пусть принц выглядит так, словно спит).

После того, как над бывшим наследником было проделано все полагающееся в таких случаях, Лошек посвящает доктора в тайну: в доме находится еще один покойник, и его тоже надо бы осмотреть. Момент неподходящий для разъяснений и растолкований, да доктор, по-видимому, и не вдается в расспросы, а с дисциплинированностью, свойственной придворному служащему, принимает это к сведению и следует за лакеем вдоль длинного, холодного, с каменным полом коридора. Лошек отворил какую-то дверь, и доктор Видерхофер очутился в крохотной каморке; маленькое оконце, находящееся под самым потолком, давало слабое, тусклое освещение. В полумраке врачу поначалу вообще ничего не удается различить среди царящего беспорядка. Ему кажется, что он попал в чулан со старым, ненужным хламом. Наконец он замечает большую плетеную корзину для белья, прикрытую одеялом; поверх лежит шляпа со страусиными перьями, а на полу вокруг разбросаны в беспорядке всевозможные предметы дамского гардероба.

"Когда Лошек поднял одеяло, накрывавшее корзину, я впервые в жизни почувствовал себя близким к обмороку. Передо мною в корзине лежал труп женщины, совершенно обнаженной. Батистовая сорочка была задрана кверху, закрывая лицо.

Я сказал Лошеку, что в такой темноте не могу осматривать труп. Он сгреб покойницу в охапку и перенес в соседнюю комнату, посреди которой стоял бильярдный стол; туда ее и положили.

Я приступил к осмотру. Откинул с лица длинные, черные волосы, совершенно скрывавшие его, и тут… тут я узнал Мери Вечера, знакомую мне с детства.

Бедное дитя — ведь она и впрямь была еще ребенком! Ее лицо не было искажено до такой степени, как у Рудольфа. Одна сторона, правда, была изуродована пулей, так что глаз выпал из глазной впадины, зато с другой стороны лицо ее сохранилось во всей красоте. Черты ее, можно сказать, были спокойны. Батистовую сорочку, которой ей закрыли лицо, я порвал на бинты. Глаз вставил на место, смыл кровь с несчастной девушки и, обернув тело простынею, велел Лошеку унести обратно в чулан ".

Это обстоятельство представляется несколько загадочным (однако не станем углубляться в противоречия), поскольку, по словам барона Слатина, секретаря следственной комиссии, "тело усопшей красавицы" находилось в постели, когда господа (гораздо позже доктора) под вечер прибыли в замок. "Я точно помню, что наследник лежал слева, а баронесса справа. Далее, почти наверняка могу утверждать, что на скамеечке или на столике слева от кровати лежали ручное зеркальце и револьвер. Это обстоятельство, которое я счел чрезвычайно важным, впоследствии подтвердил и придворный советник господин Кубашек".

После констатации фактов (что является задачей врача) следует их официальное осмысление, а это разные вещи. Последнее — процедура отборочная и целенаправленная, требующая коллективной мудрости комиссии (комиссий) и сомкнутых (широких!) плеч, дабы можно было равномерно распределить бремя ответственности. Члены комиссии, будучи опытными придворными чиновниками, точно знали, что в случае смерти столь высоких особ на первое место выступают интересы государства. А интересы государства — как им, вероятно, перед отъездом из Вены дали понять (дабы не возникло недоразумений) — требуют (до поры до времени), чтобы наследник отправился на тот свет в результате сердечного приступа. То бишь с трагической внезапностью.

Итак, одерживает верх официальная установка, согласно которой "тело усопшей красавицы" некстати очутилось на месте трагического происшествия, а значит, должно быть немедленно удалено. И вот Лошек (а кто же еще?) должен (снова?) сгрести в охапку несчастную покойницу и отнести (обратно?) в чулан, где она не будет мешать комиссии выполнять свой долг. Дверь чулана — на всякий случай — опечатают. Затем составят протокол, в котором ни единым словом не будет упомянуто ни о Марии, ни о револьвере, а о ручном зеркальце на ночном столике (наверняка послужившем для большей точности прицела) напомнит лишь на удивление подробный инвентарный перечень.

(Пункт 19-й: персидский ковер небольшого размера. Пункт 20-й: так наз. коврик у постели. Оба сильно загрязнены. Отчистить невозможно. Списать в расход.)

Члены комиссии изымают прощальные письма (среди них и письмо, адресованное Лошеку, в котором Рудольф, очевидно, полагая, что самоубийство сделает его недостойным общества своих предков, покоящихся в склепе венской церкви капуцинов, и не слишком-то стремясь быть погребенным в этой компании, препоручал свои бренные останки заботам лакея: "…подле баронессы, на небольшом кладбище аббатства в Хайлигенкройце"), вытряхивают все ящики, упаковывают все бумаги, личные вещи принца складывают в чемоданы (отсылают прочь чересчур ретивого и настырного вице-председателя баденского окружного суда, который, прознав о "выстреле", тотчас поспешил принять необходимые меры в охотничьем замке, относящемся к его округу, но затем удовольствовался и обрывком фразы на визитной карточке графа Бомбеля — ведь ее можно было приложить к отчету как оправдательный документ — и тем самым сохранил для потомков эту ценную визитку; архив государственной прокуратуры в том округе выпал из внимания устранителей следов, зато привлек внимание позднейших следопытов, и в отличие от уймы исчезнувших содержательных протоколов и бумаг этот изящный квадратик картона с рельефно оттиснутой надписью и поныне доступен обозрению во всей своей полнейшей незначительности) и наконец велят принести дорожный гроб, завинчивают металлическую крышку (но второпях, очевидно, прилаживают ее плохо, поскольку она потом все время сползает и ее без конца приходится поправлять, а то и придерживать, на дорожных ухабах, — это производило очень тягостное впечатление на сопровождающих слуг), и траурная процессия направляется на железнодорожный вокзал в Бадене, где ее уже поджидал специальный поезд, затянутый траурной драпировкой, с паровозом наготове. При свете желтых газовых фонарей поезд, окутанный облаками пара, должно быть, являл собою таинственное и торжественное зрелище.

Была поздняя ночь. Майерлинг и его окрестности заполонили детективы в штатском, охотясь на газетчиков. Алоиз Цвергер остался на пару с Мери Вечера в окруженном полицией замке.

*

На улицах Вены тем временем уже разошлись первые специальные газетные выпуски, более того, один из них даже успели конфисковать (газету "Нойе Фрайе Прессе", которая написала, что наследник был обнаружен "с огнестрельной раной у себя в постели…" — откуда могли быть известны такие подробности?) и уничтожить с таким тщанием, что от нее не сохранилось ни единого экземпляра. Тем самым было положено начало разгулу цензуры.

Официальное сообщение — результат совместных усилий премьер-министра графа Тааффе и министра иностранных дел графа Кальноки — появилось в специальном выпуске "Винер Цайтунг" (а по-венгерски в газете "Будапешти Кезлёнь"):

"Жестокий удар постиг высочайшую правящую династию, все народы Австро-Венгерской монархии, каждого австрийца и каждого венгра! Горячо любимый всеми наследный принц Рудольф скончался! Приглашенные на охоту гости были сражены горем, узнав страшную весть о том, что его высочество наследный принц испустил свой благородный дух в результате сердечного приступа".

Это объявление просуществовало ровно один день. Но верить ему, конечно, не верили ни минуты; подозрительнее "сердечного приступа” мог быть только разве что "несчастный случай на охоте".

Почему же все-таки власти потом отступились от первоначальной версии? (Коль скоро полную правду — то есть дополненную участием Марии — так никогда и не предали гласности.) Или их намерениям помешало то, что в бестолковой суете на самом раннем этапе правду (приблизительную) узнало больше людей, чем это было допустимо? Выяснилось, что слухи пресечь не удастся и они рано или поздно появятся и на страницах печати — если не в Австрии, то в более вольной венгерской печати или за границей, — а тут уж австрийская полиция бессильна, не может же она выловить все до одной газеты, провозимые исподтишка! Или первая версия наткнулась на сопротивление венских профессоров, производивших вскрытие (и побоявшихся утопить свое доброе имя в потоке злословия?), поскольку они, несмотря на все старания графа Бомбеля, не соглашались констатировать причиной смерти сердечный приступ или удар? А может, кто-нибудь из придворной канцелярии, увидев раздробленный череп, сообразил, что даже самый искусный бальзамировщик не способен скрыть истинную причину смерти и, значит, самое позднее на катафалке все и без того выйдет на явь?

Так или иначе, а первого февраля газеты снова вышли с жирно набранными заголовками: "Страшная правда". Мол, как ни прискорбно, первое сообщение основывалось на неверной информации ("Данные, опубликованные нами вчера о трагическом событии — кончине его императорского и королевского высочества, эрцгерцога и наследного принца Рудольфа, — основывались на первых впечатлениях лиц, близких высочайшему усопшему и тяжко омраченных роковой бедою. Когда близкие принцу люди взломали дверь спальни, они обнаружили его императорское и королевское высочество лежащим в постели без признаков жизни, и на этом первом впечатлении основывались потом поступившие в Вену сообщения, равно как и предположение, что смерть была вызвана разрывом сердца".); на самом деле наследник собственноручно покончил с собой под влиянием минутного умопомрачения. В подкрепление прилагалась и выдержка из протокола о вскрытии. Констатировать сей "факт" профессора медицины уже позволили себя уговорить, понимая, что иначе вряд ли удастся успокоить разбушевавшиеся светские и церковно-католические страсти (что, конечно, удалось лишь в малой степени — так страшно ненавидел клер усопшего), а потому даже попытались подкрепить свое утверждение научной эквилибристикой:

"Преждевременное сращение лобной и теменной костей, заметная глубина черепной ямки и явные пальцевидные углубления на внутренней поверхности черепных костей, явное сплющивание мозговых извилин и расширение мозжечка служат такими симптомами, которые, как правило, сопровождаются ненормальным душевным состоянием, а это дает основание предполагать, что поступок был совершен при помутнении рассудка".

Однако обнародование приблизительной правды скорее повредило, нежели помогло: двор окончательно утратил всяческое доверие. Какой же чудовищной может быть полная правда, если так страшна даже приоткрытая ее часть? К чему эти судорожные попытки (теперь усилия властей выглядели именно так) выдать случившееся за самоубийство? Ведь если трезвый государственный (католический) ум приемлет этот неприемлемый кошмар (что наследный милостию божией — принц совершил самоубийство), то этим наверняка пытаются замаскировать еще более страшную правду! Цензура считает народ глупее, а народ цензуру — хитрее; это неразрешимое противоречие и служит источником современных легенд. А между тем цензура уже отказалась почти от всяких маскировок и судорожно цепляется лишь за одну; ей всего-то и нужно (и взамен она выкладывает почти всю правду, но этого никто не знает, кроме нее) вычеркнуть из этой истории Марию Вечера. Но на этом она будет стоять упрямо и настырно до последней минуты своего существования: до 1918 года в странах австрийской империи и венгерского королевства нельзя было упоминать в печати ее имя. Однако венскому обывателю и завсегдатаю кафе ничего не стоит — вернее, всего лишь пятьдесят крейцеров за прокатное пользование — прочесть в немецких газетах, провозимых контрабандой невзирая на все усилия полиции, сенсационные разоблачения (ведь даже "Пештер Ллойд", ссылаясь на некую берлинскую газету, уже 4 февраля сообщала, что под Веной обнаружили мертвую баронессу Мери Вечера, любимицу столичного общества), и ему невдомек, что с истовым полицейским рвением от него скрывают лишь то, что знает всяк и каждый. Недоумевает венский обыватель и, естественно, строит подозрения. И тогда подавляемая официальными властями память о Рудольфе и Марии, как бы в подтверждение теории Зигмунда Фрейда (представление которого о складе человеческой души наверняка не случайно и кажется метафорой империи Франца Иосифа) становится вечно раздражающей, постыдной скверной в коллективном подсознании монархии (если таковое существует), вызывая кошмарные видения, она тревожит и без того неспокойный сон империи, пока после ее распада, став чуть ли не фантомом, предвестником роковой катастрофы, не выкристаллизуется в миф. Время хоть и постепенно, но вытолкнуло на поверхность истинную подоплеку майерлингских событий.

*

Графов Тааффе и Кальноки в столь неудачном решении вопроса оправдывает единственное обстоятельство: в тот момент, когда они готовили официальное сообщение, никто во всей Вене еще не знал, что и как произошло с Рудольфом. Конечно, за исключением репортера "Нойе Фрайе Прессе", но тут навсегда останется загадкой, откуда он получил достоверную информацию.

Первым курьером из Майерлинга, который располагал точными и определенными сведениями и мог бы вывести их из заблуждения (чтобы отрицать истину, надо ее знать), был доктор Видерхофер. Но он был подотчетен не премьер-министру, а императору, личным врачом которого состоял.

Император же не принял своего домашнего лекаря. Он никого не принимал. Ему хотелось побыть одному. Он трудился. То ли в знак покаяния, то ли для успокоения нервов — а может, из чувства долга? В правлении империей не должны возникать перебои ни при каких обстоятельствах. (Правление же — исключительно его дело и никому другому не может быть передоверено.) А уж особенно в такие критические моменты; тут следует проявить силу, ибо слабость может оказаться роковой. Император не имеет права быть слабым, император-отец народов. Он должен властвовать, принимать решения, и этот тяжкий удар своей неотвратимостью даже поможет решить затянувшиеся дела, ибо резко разграничивает важное и несущественное, а преодоление этого удара лишь закалит характер. И поскольку в таких случаях нельзя откладывать решения, в десять часов вечера направляется телеграмма Кальману Тисе, премьер-министру Венгрии: "Уличные беспорядки, в случае необходимости, подавить вооруженной силой. Дебаты о Проекте национальной обороны прекратить, не останавливаясь даже перед насилием". Франц Иосиф скорбит.

А доктору Видерхоферу императорский флигель-адъютант назначает для доклада аудиенцию на шесть утра. Врач в предписанном этикетом черном фраке к шести утра предстает перед своим повелителем и пациентом.

— Рассказывайте, я хочу все точно знать, — приказывает император и король. В его голосе ни малейшего признака волнения. Так ему повелевает его собственный образ: император неколебим. Этим своим качеством (уметь всегда оставаться императором) ему удавалось поддерживать удивление и восхищение среди своих подданных: император не такой, как прочие смертные.

Доктор Видерхофер начинает свой доклад так, как обычно поступают в таких случаях арачи: с утешения.

— Прежде всего смею заверить ваше величество, что его императорское высочество нисколько не мучился: выстрел привел к мгновенной смерти. Пуля попала точно в висок.

К величайшему удивлению доктора, Франц Иосиф вместо того, чтобы со свойственной ему сдержанностью выслушать отчет до конца, вдруг побагровел и напустился на своего домашнего врача, как на уличенного во лжи слугу:

— О какой это пуле вы тут говорите?

(Вопрос походя: кто мог слышать этот разговор? Во всяком случае, сведения о нем взяты из дневника принцессы Марии Валерии. Возможно, они и достоверны.)

— О той пуле, ваше величество, какою он застрелился, — пролепетал сбитый с толку врач; ему и в голову не приходило, что император все еще думает, будто его сына отравили.

— Что вы говорите? Выходит, он… застрелился? Это неправда! Ведь его отравили! Та женщина… она его отразила. Рудольф — и вдруг застрелился… Предупреждаю: зам придется доказать это свое утверждение!

И доктор Видерхофер вынужден изложить факты со всеми мельчайшими подробностями: о месте положения трупов, о зеркальце, которым воспользовался наследник для того, чтобы выстрел оказался точным, — Франц Иосиф слушает его, вроде бы вновь овладев собою (окаменев?). Но в следующий момент становится ясно, что он все же сломлен. Тогда-то и произносит он фразу — пренебрежительно? разочарованно? с горечью? печалью? — о том, что наследник умер, как портняжка-подмастерье. Такой удар даже для Франца Иосифа слишком силен. Его добила абсолютная бессмысленность смерти Рудольфа, ушедшего из жизни так не по-императорски. Этот последний жест сына больно задевает его. Ведь Иосиф понимает смысл такого жеста; знает, что адресован он ему — императору, идее.

Несколько собравшись с силами, он наверняка поинтересовался — робко? неуверенно? — оставил ли Рудольф прощальное письмо. Ведь самоубийцы всегда так поступают, не правда ли? — а судя по тому, что вы говорите, мой сын совершил самоубийство.

— Нет, письма он не оставил — во всяком случае, для вашего императорского величества, — тихим, убитым голосом отвечает доктор Видерхофер, если после этой волнующей сцены (он видел императора плачущим!) вообще отваживается отвечать. Допустимо ли — подданному видеть своего правителя в минуту слабости?!

Доктор в мучительной растерянности отворачивается. Ему бы убраться с глаз долой, но он боится шелохнуться.

Однако Франц Иосиф совсем пришел в себя. Он снова властитель, который властвует — другими, да и собою. Молчаливый уход Рудольфа из жизни уже не потрясает его: этот жест сути не меняет. Император интересуется, доставлено ли тело.

Получив утвердительный ответ, дает адъютанту распоряжение, чтобы Рудольфу надели белые офицерские перчатки, затем и сам натягивает перчатки, пристегивает офицерскую саблю и медленной, торжественной поступью направляется к апартаментам сына. За ним на расстоянии трех шагов следует адъютант.

Тело Рудольфа покоилось на ложе, закрытое по грудь покрывалом из дамаста, поверх него выпростаны руки в белых перчатках; голова обмотана плотной, толстой повязкой, напоминающей тюрбан. Лицо — как можно судить и по фотографиям — действительно спокойное, разве что слегка утомленное.

Франц Иосиф подошел к постели, замер по стойке "смирно” и молча, неподвижно простоял пятнадцать минут. Почетный караул — в точности как предписывает служебный устав (одобренный в высшей инстанции) соратникам усопшего офицера. Ибо император есть император. А сын его — хотя бы и мертвый — есть первый солдат. Таков порядок. И он тождествен императору, ведь смысл его существования, его императорское призвание заключается в том, дабы излучать постоянство и порядок в бессмысленном (без него) хаосе жизни (и смерти). Порядок… а венчает его служебное предписание, оно помогло ему и сейчас, в эту страшную минуту: в нем он обрел силу, цель дальнейших действий и даже их форму (то бишь порядок) — единственное, что способно сделать сносным невыносимое, невыразимое и нестерпимое. Это успокоило императора. И, пожалуй, даже утешило: ему удалось перенести сына в иное измерение, где вновь царит порядок и где сам он, император, предписывает, как и чему быть.

Минули положенные четверть часа; Франц Иосиф склоняет голову над смертным ложем — короткий кивок, как и положено при воздаянии последней почести боевому товарищу низшего ранга. Император прощается с сыном. Его ждут неотложные дела.

"Император даже в эти тяжелые дни пунктуально придерживался своего дневного распорядка, ничто не нарушало хода военных или политических дел, — докладывает германское посольство, дабы успокоить Бисмарка, который, вероятно, опасался, как бы понесенная утрата не парализовала волю союзника в столь напряженный момент, когда вот-вот разразится война, — его величество и после 30-го января выполняет свою работу, как и прежде".

Более того — могли бы мы добавить, — он трудился пуще прежнего. За всем-то он приглядывал самолично, начиная от скрупулезно точной разработки придворного траурного ритуала и кончая деталями погребальной церемонии. Самолично прочитывал телеграммы с выражением соболезнования и самолично контролировал ответы. Самолично составил текст телеграммы кайзеру Вильгельму, в которой просил его не приезжать на похороны, и самолично заказал временный деревянный гроб и изукрашенный металлический саркофаг (всего лишь на несколько дюймов ниже, чем у коронованных властителей), который послужит Рудольфу достойным местом упокоения вплоть до воскресения из мертвых. Самолично распорядился о перестройке печально прославившегося охотничьего замка в монастырь, дабы там, на опушке леса, монахини-кармелитки вечно молились во спасение души несчастного грешника, испрашивая ему прощение у царя небесного — за самоубийство или за пренебрежение своим долгом? Так или иначе Франц Иосиф самолично указал, чтобы алтарь часовни был установлен именно на том месте, где 30-го января стояла кровать. Далее, он самолично повелел передать графине Лариш-Валлерзее, чтобы та не вздумала появляться на траурной церемонии, и самолично отправил графа Эдуарда Паара к баронессе Вечера с наказом отбыть за границу и пока что не помышлять о возвращении домой: даже его достойно сдерживаемому гневу требовался какой-либо объект (или субъект). Ведь надо было кому-то приписать смерть сына. Что ж, это все-таки человеческая черта, ибо вообще император обладал поразительным талантом абсолютно все превращать в сухие документы и выполнение (или невыполнение) обязанностей.

*

Четверг 31 января был в Бурге обычным рабочим днем. Учреждения и канцелярии, оправившись от потрясения, снова заработали четко и методично; теперь в их действиях от предыдущей неуверенности и поспешной импровизации даже следа не осталось. В канцелярии обер-гофмейстера заседает похоронная комиссия, решая важные вопросы: какие музыкальные произведения следует исполнять и как украсить катафалк, какие воинские части должны принять участие в траурном шествии, каким маршрутом надлежит двигаться процессии и в какой последовательности составить поименный список четырех тысяч приглашенных. Таких досадных промахов, как непродуманное, второпях выпущенное коммюнике, более не произойдет. А между тем необходимо учитывать массу мелких моментов, которые — стоит только в организацию дела вкрасться ошибке — каждый в отдельности и вместе взятые могут вылиться в скандал и выставить на посмешище возвышеннейший императорский похоронный обряд и благочестивые чувства. Необходимо позаботиться и о народе, который, вероятно, нахлынет в город, чтобы отдать последний долг наследнику; значит, следует распорядиться, чтобы саперы срочно выкопали отхожие места, ну и, конечно, надо посадить под арест всех известных воров-карманников, не говоря уж о политически неблагонадежных элементах, ибо может ли представиться для анархистского покушения более заманчивая цель, нежели императорская фамилия, в полном составе собравшаяся на траурной церемонии? Достаточно одной-единственной адской машины, одного отчаянного безумца и одной точно рассчитанной траектории броска, чтобы склеп в церкви капуцинов оказался переполненным.

Портнихи модных салонов в кровь искололи себе пальцы, корпя над траурными (предписанными этикетом) туалетами, мясники отправляют на заклание целые стада свиней, дабы удовлетворить предполагаемый спрос на сосиски. Тут уж надо расстараться: если не сумеешь за этот единственный день восполнить все убытки с прерванной трауром масленницы, потом за целый год свои дела не поправишь. Лишь торговцам цветами можно было не волноваться: что букеты из красных роз, что траурные венки — разницы никакой. Цветы всегда требуются.

У всех вдруг становится дел по горло, все охотятся за слухами и новостями, начиная с сыщиков барона Крауса (которые тотчас навостряют уши при упоминании фамилии "Вечера") и кончая иностранными послами (которые отстаивают очередь в приемной Бурга, дабы передать соболезнования своих правителей, и тем временем наверняка обсуждают, какие политические последствия может иметь сия прискорбная — а то и отрадная? — утрата); охотятся за слухами и сливки венского общества (они впоследствии в своих дневниках сохранят для нас все сплетни и пересуды), ведь никакими точными сведениями не располагает никто. Можно лишь строить догадки и предположения.

Дабы так оно впредь и оставалось, обязан позаботиться барон Краус. Короче говоря, надлежит хотя бы задним числом подогнать "действительность" к "фактам", освященным цензурой. То бишь необходимо устранить 'Чело усопшей красавицы" — наконец кто-то подумал и об этом. Несколькими десятилетиями раньше или, напротив, позже эта задача была бы для властей заурядным делом. Однако барону Краусу (уже и еще) оно причиняет немало серьезных хлопот; желание государя — закон (а речь, по всей видимости, идет об этом), но и закон юридический нарушить нельзя — именно ему, главе венской полиции. Ведь Австро-Венгрия — правовое государство, а это (даже в самом крайнем случае) означало для барона Крауса, что и беззаконию надобно подыскать подходящую правовую формулу, хотя бы для душевного спокойствия заинтересованных лиц.

Но закон-то как при жизни, так и после смерти относил Марию Вечера — в отличие от Рудольфа — к компетенции властей гражданских; поневоле установив, что она пала жертвой убийства, они по долгу службы учинили бы разбирательство и следствие, в результате чего непременно было бы установлено… короче говоря: были бы установлены такие обстоятельства, которые безусловно выходят за пределы компетенции гражданских властей, поскольку касаются одного из членов царствующего дома. Как же тут обойти (приспособить к обстоятельствам) закон?

Ну, что ж, ведь в конце концов труп был обнаружен на территории, входящей в недвижимую собственность царствующей фамилии, а стало быть, гражданские власти и полиция неправомочны сюда вторгаться и их вмешательства вполне можно избежать, сведя его разве что к совершенно пустяковому делу вроде констатации ясного как божий день факта самоубийства (учитывая заключение экспертизы, скрепленное подписью императорского и королевского придворного врача доктора Аухенталера) и выдачи необходимых для погребения документов — а документы, разумеется, необходимы, поскольку в правовом государстве никого нельзя предать земле без согласия на то властей.

Конечно, осуществить все это было задачей непростой и весьма щекотливой, тут требуется такая отлаженная и чутко реагирующая организация, как императорская и королевская бюрократическая машина. Граф Тааффе нажал кнопку, и механизм начал перемалывать дело.

Перво-наперво он перемолол баронессу Вечера. Шантажом, угрозами и посулами ее вынудили уехать из Вены, не возвращаться по меньшей мере две недели, не требовать выдачи тела дочери, а предоставить полномочия своему зятю графу Штокау, дабы тот мог организовать похороны. Вторым угодил в мельничные жернова граф Штокау; с ним оказалось легко сладить, ведь, будучи офицером, он привык к дисциплине и послушанию. Без звука подписал он (составленное от его имени) прошение господину Озеру, баденскому окружному начальнику, дозволить ему похоронить свою племянницу в Хайлигенкройце. Разрешение было выдано без малейших бюрократических проволочек, лишь с напоминанием, что при перевозке останков по дорогам общего пользования необходимо придерживаться санитарных предписаний, изложенных в инструкции от 1874 года. (''…лишь закрытым транспортным средством…") Третьим настал черед Гримбёка, цистерцианского аббата в Хайлигенкройце. К тому моменту все шло уже как по маслу; аббат даже вызвался обеспечить гроб.

Теперь оставалось лишь уладить дело с "Мюллером", то бишь с трупом, который для соблюдения полнейшей тайны в ходе маневра был поименован сей конспиративной кличкой, свидетельствовавшей о находчивости и остроумии властей. Впрочем, именно на этом этапе требовались наибольшая предусмотрительность и такт.

За упокой души Рудольфа по всей империи уже были отслужены первые мессы, когда графы Георг Штокау и Александр Балтацци — дядья Марии — под вечер 31-го января прибыли в Майерлинг; выполняя наказ не привлекать к себе внимания, они добирались окольными путями, в простой черной карете графа Штокау. Полчаса не могли они достучаться в запертые наглухо ворота замка, пока наконец из столицы не прибыли представитель придворной канцелярии барон Слатин и доктор Аухенталер — им Цвергер открыл ворота. Управляющий провел их вместе со старшим инспектором бароном Горупом к опечатанному чулану. Барон Слатин сорвал печати, которые он же сам и наложил прежде, и с несколько встревоженной совестью (а также и с досадливой мыслью, как пишет он в своих мемуарах, что именно на него, самого молодого из присутствующих, взвалили — и, разумеется, безо всякого письменного указания — это щекотливое дело, которое может обернуться бог весть какими неприятностями) впустил господ в темный чулан, где Мария Вечера вот уже тридцать восемь часов в бельевой корзине с увядшей розой (или — согласно менее романтической версии — с носовым платком) в окоченелых пальцах ожидала своего воскресения. Теперь ей оставалось ждать недолго.

Только не привлекать внимания! — такой напутственный приказ был дан барону Горупу, и это навело его на гениальную идею. Лишь обстоятельства повинны в том, что осуществить ее удалось с пятого на десятое.

— Одеть ее! — приказывает он графам, которые скорей всего беспомощно и испуганно застыли над мертвой племянницей. — Но чтобы выглядела, как живая!

Позднее сыщется и свидетель (об этом позаботится Горуп), который подтвердит, если у кого-либо возникнут сомнения, что баронесса удалилась из замка живая, на своих собственных ногах! Не зря назначат потом Горупа шефом венской полиции.

Ну а теперь, как достойное завершение благоухающего духами grande guignol, следует безумная, жуткая гротескная сцена, которая так и просится в роман ужасов. Оба графа не протестуют, не взывают к милосердию, не ссылаются на приличия — они подчиняются старшему инспектору и принимаются обряжать племянницу. Закроем на минуту глаза и попытаемся представить себе эту невероятную, ошеломляющую сцену. Мы бы не поверили, если бы сам барон Слатин не утверждал, что именно так оно и было. (Хотя все равно сомневаешься.)

Длинные волосы Марии закалывают в пучок, затем слегка отмывают засохшую на лице кровь, но вот при чьем-то неосторожном движении с глаза Марии спадает импровизированная повязка, наложенная доктором Ви-дерхофером, и поскольку больше под рукой ничего не находится, ее наспех заменяют шелковым галстуком графа Штокау. На девушку надевают белье, корсет, шелковые чулки и изящные туфельки, красивое оливково-зеленое платье, в котором она ушла из дому, все это проделывают при тусклом (уместно будет сказать: призрачном) свете фонаря, который держит Цвергер, а барон Слатин тем временем в коридоре перед апартаментами наследника тщетно пытается побороть дурноту. Работа подвигается медленно, ибо у графов нет сноровки, к тому же они наверняка нервничают — понапрасну их все время подгоняет Горуп, которому предстоит еще ночью провернуть похороны. Наконец Марии нахлобучивают на голову ее модную охотничью шляпку с пером, прикалывают вуаль и выносят девушку в холл. И тут, при желтом, теплом свете газовых ламп, силы вдруг оставляют обоих графов. Им приходится опустить свою ношу — вернее, усадить Марию в кресло. Несколько придя в себя, они набрасывают племяннице на плечи ее котиковое манто, затем, взяв ее под руки с обеих сторон, слегка приподнимают и несут — сопровождают! — к карете. Но голова покойницы неестественно склонена на грудь (запрокинута назад?); в таком виде ее нельзя дальше нести — не производит впечатления жизненной достоверности. Горуп посылает Цвергера за метлой (или за тростью), засовывает ее сзади под корсет как подпорку и собственным носовым платком пpивязывает шею девушки к палке, чтобы голова держалась прямо.

Наконец, в 21 час 30 минут в полицейский участок Хайлигенкройца, на имя инспектора Хабрды и старшего инспектора Зыслоужила, которые ждали в аббатстве, ушла следующая загадочная телеграмма:

"Мюллер вскоре прибудет через Саттельбах".

К тому времени уже настала глухая тьма, в замке находились лишь те, кому и без того все было известно, — непостижимо, для кого разыгрывалась комедия. Остается предположить, что Горуп отрежиссировал ее для самого себя: выполнение обязанностей должно подкрепляться внутренней удовлетворенностью.

Покойницу усадили на заднем сиденье в карете графа Штокау, а оба ее родственника разместились напротив. По рассказу графа Штокау, от тряски труп Марии все время падал на них. За погребальной каретой (то бишь "закрытым транспортным средством") следовала другая, где ехали официальные лица. Баром Слатин держал на коленях узел: в простыню было завернуло окровавленное постельное белье, а также пропитанные кровью и подлежащие списанию в расход ковры 49-й и 20-й пункты инвентарного перечня). Их увозили для сожжения.

Погода стояла холодная, ветреная, шел дождь с градом, луна была скрыта тучами, окна кареты подернуть! изморозью — графы не могли определить, куда их везут. Наконец карета остановилась у темных кованых ворот, которые тотчас же отворились. Вышли два монаха с фонарями. Мери больше не было нужды изображать живого человека. Часы на башне аббатства — с тех пор, как Горуп взял дело в свои руки, все события должны были разворачиваться по дешевым шаблонам душераздирающей романтики, — как раз пробили полночь. Восьмикилометровый путь занял два часа.

В канцелярии аббатства готовятся необходимые документы:

"Протокол, составленный 30 января 1889 года канцелярией обер-гофмейстера его императорского и королевского величества в замке его императорского и королевского высочества великого князя и наследника Рудольфа в Майерлинге.

Утром 30 января 1889 года на территории деревни Майерлинг был обнаружен труп женщины. Присутствующий доктор Франц Аухенталер, домашний врач его императорского и королевского величества, исключая всяческое сомнение, констатировал, что причиной смерти послужило самоубийство, произведенное при помощи огнестрельного оружия. На левом виске, на участке примерно в 5 сантиметров длины и 3 сантиметра ширины, наблюдается отсутствие кожного покрова, а вокруг видны обгорелые волоски; следовательно, это место проникновения пули. Пулевой канал… мгновенная смерть… присутствующий граф Георг Штокау и также присутствующий господин Александр фон Балтацци опознали в покойной свою племянницу… которая… При сем, по просьбе представителя семьи графа Штокау, тело выдается родным, а данный протокол вручается законным властям для дальнейшего делопроизводства…"

Балтацци слегка упирается из-за "самоубийства", однако аббат успокаивает его. Путем быстрого обмена телеграммами удалось развеять и сомнения баденского окружного начальника Озера, который (из предусмотрительности и почтения к придворной канцелярии или попросту из чиновничьей глупости?) не мог решить (на свою ответственность), должен ли он заносить сей смертный случай в метрическую книгу или нет. Невзирая на ночное время, из Бурга тотчас последовал ответ: заносить. Порядок есть порядок.

Времени на все хватало с избытком, поскольку ледяной дождь припустил еще сильнее, так что о похоронах покамест не могло быть и речи. Вот и сидят, закрывшись в канцелярии аббатства, полицейские, чиновники, родственники, и бог знает, сколько еще им предстоит так сидеть. Однако ничего не поделаешь! Наверняка все чувствуют себя скованно, разговор никак не завязывается. Вдобавок позднее ночное время и трудная дорога всем подпортили настроение. Но аббат Гримбек человек мудрый; он велит принести вина из запасов цистерцианских братьев. И вновь продолжается grande guignol, только на сей раз сдобренный элементами клоунады: члены официально назначенной траурной делегации не просто подвыпили, а напились допьяна, они орут во все горло и даже заводят песни, — неодобрительно отмечает барон Слатин в своих мемуарах, написанных им уже под старость лет. Отцу Вильфингеру приходится призывать их к порядку. (Тем временем Мария ждет в коридоре в некрашеном дощатом гробу под надзором двух стражников.) Подгулявшие гости трезвеют лишь к утру, да и то не спозаранку. Часы показывают восемь, когда инспектор Хабрда спохватывается (продирает глаза?), что в Вене шеф полиции, вероятно, так и не ложился, дожидаясь вестей. Он бегом бросается в телеграфное помещение:

"Все в порядке. Похороны предполагаются в девять".

В своем донесении инспектор потом сошлется на непогоду:

"…бушевала такая сильная буря и лил такой проливной дождь, что скорбящие родственники, барон Горуп и я помогали закапывать могилу и насыпать могильный холм, поскольку могильщику в одиночку ни за что было не справиться. Погребальный обряд закончился лишь в половине одиннадцатого, кроме упомянутых лиц никто другой не принимал в нем участия, и иных свидетелей не было".

*

Конец.

Но барон Краус еще не считает дело закрытым.

Еще целые месяцы копятся донесения о настроениях среди публики, экземпляры конфискованных зарубежных газет и сплетни, втихомолку собираемые полицией. (Вдруг да как бы…) Милароу и доктор Майснер, лучшие агенты барона Крауса, бдительно следят и докладывают:

"Баронесса Вечера целых пять недель раз в неделю выезжала в Хайлигенкройц на могилу и каждый раз клала туда букеты камелий. Всякий раз ее сопровождала и дочь. Последний раз она побывала на кладбище в великую субботу, в три часа пополудни. Надгробный камень на могиле не установлен. Через две недели состоится эксгумация трупа. Завтра слева от кладбищенских ворот начнут возводить склеп, куда потом будут перенесены бренные останки. Камелии и сегодня лежали на могиле". (22 апреля 1889 года)

Кстати сказать, Мария в своем прощальном письме сестре просила на могилу себе гардении; наверняка ей и приносили именно гардении, только Милароу (или Майснер?), судя по всему, не могли уловить разницу.

*

Бург все еще в трауре (придерживаются траура — из солидарности — и все европейские дворы, кроме российского, где уже через неделю после похорон устроили бал, что позволяет делать всевозможные выводы, хотя дамы явились лишь в черных драгоценностях, а дипломаты — за исключением прусского посла — вообще не приняли участия в празднестве), но даже в Вене постепенно ослабевает парализующая скованность. Биржевые маклеры — конечно же, в траурных костюмах — уверенно гонят курсы вверх, что, несомненно, является признаком здорового расположения духа. Им быстро удалось оправиться после этого легкого потрясения. В '"Опере" опять возобновились спектакли, причем дают "Сафо", где, как известно, речь идет о самоубийстве. (Поди догадайся, то ли это оскорбление, издевательство над трауром, или акт милосердия?) Во всяком случае, жест какой-то странный. Впрочем, щекотливая ситуация возникла и на ипподроме, где в день открытия весенних скачек вновь заняли места в своей ложе братья Балтацци — в цилиндрах с траурной лентой. Агент Милароу в своем донесении отмечает, что аристократия отнюдь не выказала к ним холодности, напротив, приветствовала их появление: безошибочно меткий взгляд, неподкупные суждения сделали братьев Балтацци неотделимыми от конных скачек, да и от всего австрийского бегового спорта. Ну и, разумеется, жокей-клубу не чуждо было также чувство солидарности.

А еще раньше, уже 10 февраля, в газетах появился первый официальный портрет Франца Фердинанда: начался монтаж запасной части государственного механизма.

*

Газеты — и слухи — также вернулись в обычную колею: перестали выходить чрезвычайные выпуски. Генерал Буланже оказался дутой величиной, мыльным пузырем, так что франко-германская война покамест не разразилась; в Пеште прикрыли дебаты по Проекту национальной обороны, а посему и воинские команды еще какое-то время не будут звучать на венгерском языке, да и создание самостоятельной венгерской армии пока еще заставит себя ждать; зато возникает новая кризисная ситуация, и если только император не вмешается, истечет срок, назначенный эмигрантам для возвращения на родину, и "туринский отшельник" утратит венгерское подданство. Среди прочих новостей фигурируют: русские военные приготовления на границе с Галицией, Эйфелева башня, всемирная выставка в Париже и Джек-потрошитель. Ну и, конечно, самоубийства, обычные по весне, а среди них несколько действительно эффектных и приведших в волнение весь город, так что о них стоит упомянуть: некий железнодорожный служащий по имени Франц Каспар забрался в огромный медный котел, стоявший в саду Политехнического института, и там перерезал себе вены на обоих запястьях, а полиция не сумела определить, умер ли он от кровотечения или же захлебнулся в собственной крови; безработный помощник ювелира Йозеф Эндерле взял денег взаймы и в воскресенье устроил на них "воскресный” обед для жены и пяти малолетних детей, затем, подмешав стрихнин к поданному на десерт кофе, отравил все семейство вкупе с собою; одна молодая девушка (имя ее, по просьбе родных, не указано) купила себе билет на венский экспресс, затем переоделась в уборной в белый подвенечный наряд и с криком "Рудольф!" бросилась под грохочущие колеса поезда. Никто не успел ей помешать.

Миф уже оказывает свое воздействие.