Ева Берницки родилась в 1962 г. в закарпатском городе Берегово (венг. Берегсаз), закончила филфак Ужгородского университета. Там же, в Ужгороде, в начале 1990-х гг. появились ее первые публикации: сначала это были небольшие статьи, затем сказки и, наконец, новеллы.
Как пишет о ней венгерский эссеист и критик Бела Бодор, «она предстала перед читателями уже готовым писателем — из „открытий“ последних лет это мало кому удавалось». Первый персональный сборник Евы Берницки «Долгий день продавца яиц» (2004) вышел в будапештском издательстве «Магветё», там же были опубликованы ее первый роман «Младенец без утробы» (2007) и второй сборник новелл «Ключ от крепости» (2010).
Для венгерского читателя мир новелл Берницки — абсурдный, безнадежный, но, в то же время, завораживающий и магический, — в первую очередь, связан с художественными мирами Адама Бодора и Шандора Тара. Одна из особенностей прозы Берницки — ее кинематографичность. Отдельные новеллы больше похожи на сценарии короткометражных фильмов или на видеоработы. Яркие, запоминающиеся образы-«кадры» обладают не только цветом и формой, но, как кажется иногда, даже запахом и вкусом. Постоянное присутствие границы, ее инфернальная власть над людскими судьбами заставляют вспомнить о «Замке» Кафки, а узнаваемые детали закарпатской (современной и советской) жизни — почувствовать реальность происходящего.
Рыбак в сетях
На Медарда зарядил дождь. Так и шел целыми днями. Стоило только высунуться на улицу — небеса тут же обволакивали прохожего мокрой мягкой пеленой. Даже солдата в изношенной серой форме — и того смыло. Смыло демаркационную линию на границе. Размыло сеть с ржавой колючей проволокой по бокам. Рыбак ничего не сказал, молча сдался. Устал? Да нет, не устал, с чего уставать-то. Он и сам не заметил, когда забросил ходить на реку. Думал, ничего у него не получится, ведь его место там, у разбухшей воды, на берегу, где мутные водовороты разодрали на щепы старую иву. Но все равно отправился, вместе со всеми, счастья пытать.
Вопрос всегда один и тот же. Он окутывает стоящих в ожидании затхлым духом, словно вонючим дымом дешевых контрабандных сигарет. Так должно быть. Но потом. Потом, правда, такой толпой не пройдешь. Сидят на скамеечке, никуда не торопятся, человек пять, как минимум. Время тянется медленно. Намеки считывать непросто. Откуда наползает это настроение и с каких пор? Блондинка заранее спланированным движением изгибается вполоборота и хохочет. Стоит ей изогнуться в неожиданном па, идеальные формы тут же призывно обтягиваются белыми брюками. Точно голая стоит, вот бы она нагнулась, да засадить ей на самую выдающуюся часть окорока фиолетовую печать — какую ставят в поездах строгие контролеры, отлично бы смотрелось. Но тут, на шоссе, когда она откидывает голову, ее улыбка в обрамлении волнистых кудрей означает с предельной очевидностью лишь одно: красавица я, не видишь, что ли, дурень. Незадачливый паренек только переступает с ноги на ногу, так и не выяснится до конца, кто он — контролер, гвардеец, пограничник, полицейский или обычный призывник.
Вспоминается вокзал, где уже давно не ходят поезда, и только громкоговоритель, никак его не выключить, продолжает упорно объявлять очередной поезд, которого, на самом деле, нет, и уже больше не будет. Вокзал, где пассажиры давным-давно знают: услышав объявление, нет никакого смысла вскакивать, бежать вдоль несуществующего состава, еще на перроне расталкивая соседей — как это обычно бывало — в борьбе за свободные сидячие места. Люди ждут покорно, терпению их нет предела. А вдруг они и не пассажиры вовсе; может, это самозванцев сюда посадили, как две капли воды похожих на пассажиров. Пусть зрители посмеются, когда недоверчивый новичок из любопытства начнет дергать всех за кончики платков, вроде как нарывается. Следи молча и не удивляйся, почему тот, к кому пристают, не возмущается, не кричит, типа, не трогайте меня. Сидит только в ряд с остальными, качает головой, точно собачка-болванчик — такие обычно ставят в машинах у заднего стекла.
Человек в форме приближается медленно, почти незаметно. Застывает перед автомобилем, стоящим в самом начале очереди, и, как ни странно, начинает общаться с болванчиками, как с живыми людьми: он четко знает — всех, кто ведет себя иначе, следует уничтожить, или, наоборот, лучше их остерегаться. Ты могла бы подробно описать его форму, от пуговки к пуговке, если бы прежнее настроение не улетучилось бы навсегда. Но это не тот человек в форме, о котором хочется писать, потому нет в черном сукне никакого свечения, и этот странный, извращенный порядок не создает гармонию. Алтарь хаоса слеплен кое-как, ты никогда не сможешь угадать, когда он превращается в порядок. Законы и правила рождаются здесь на каждый чих, еще до того, как почтенная путешествующая публика успеет за них проголосовать. Тебе и хотелось бы понять, но думать — хуже всего. Нахождене в подвешенном состоянии между двумя странами медленно, но верно, деморализует условного офицера. Читала об этом, видела где-нибудь? Не важно. Он исчез, потому что стал лишним, время его — прошедшим и чужим. С формы его пообрывали блестящие пуговицы и разобрали все по одной. Когда его полностью раздели, ставшая совсем беззащитной фигура лихо шагнула за пределы этого мира, словно выскочила из окна на седьмом этаже, превратилась в птицу, не оставив после себя ни строчки. Только и осталось после него что глупость, запрятанная в форму — неописуемо серый оловянный солдатик.
Спокойное место, где все всегда успеется. А эти так и сидят на скамейке, свесив ноги, будто и дел у них никаких нет. Закуривают. Те самые сигареты? Ты удивляешься, увидев светофор, который управляет потоком машин, спрашиваешь у одного из серых людей, когда загорится зеленый свет. Никогда, сообщает он с надменной уверенностью. Странно — у него словно рот забит. Настолько он полон тем краем, откуда родом его хозяин, — будто вкус яблок из Сабольча, слив из Сатмара и винограда из Берега, — что это «никогда» туда уже не помещается. Никогда — ты же видишь, как он качается, колышется вокруг тебя, простой земной смертной, и в тебе все сильнее становится уверенность: с этим «никогда» надо как-то договориться.
«Map-гит, Мар-гит-ка», — напевает он и ставит печать, вся лавочка вздрагивает. Женщина даже глазом не ведет. Только сильнее сжимает потертый полиэтиленовый пакет, спрятанный на груди, словно молодость свою пытается провезти в нем, а не завтрашний свой обед. Практически стонет, что так оно и есть. Не просит того, с пузиком, мол, и ты, сынок, скажи, как тебя зовут, чтоб я знала, как обратиться — Шандор или Шани. Про внуков своих вспоминает и еще, не дай бог, там лысый сегодня на границе. Он и обратно завернуть может. Он такой. Но нет, только спрашивает — полностью осознавая свою власть — куда? Старушка с изможденным, морщинистым лицом не говорит на этом языке, точно так же, как и тот, кто ее спрашивает, но вопрос понимает и отвечает — тихо и смиренно. Потому как люди здесь хорошо выучили, что такое страх. Строят собор из крошащегося кирпича добровольно, безо всяких призывов и ожиданий.
Смотри-ка, рыбак уже домой направляется, как делает это в любой день недели примерно в это время. Исключая воскресенья и, иногда, субботы. Ты его хорошо знаешь. Ему не хватает палки, сети и связки рыбы на плече, тугих веревок в жилистых, до сих пор сильных руках, упругих движений и запаха водной глубины, исходящего изо рта и из носа. Только от комаров рыбак не может избавиться, наверняка и сюда за ним прилетели, пусть поглядят, на что он променял свою старую лодчонку, да тишину под ивами. Хорошо еще, что перед ним дожидаются своей очереди пассажиры джипа с британскими номерами — что говорит старик, они не понимают, им можно рассказывать. А он рассказывает так, будто они говорят на одном языке, даже не жестикулирует, так можно упустить детали, а без деталей какой во всем этом смысл. Лучше тогда вообще не говорить, в молчании, в тишине больше созидательной силы. Сидеть целыми днями на берегу и ждать, ждать… а вода, она… Вы себе не представляете, как тяжело ее понять, она и опасная, и переменчивая, и уступчивая, и льстивая, и беспощадная, и капризная, но все равно захватывает человека в плен навек, и, как женщина, дарит жизнь. Молодые англичане делают вид, что слушают, не спрашивают, почему он бросил реку, только подскакивают то раздраженно, то смиряясь с судьбой, машут руками и периодически опрыскивают себя какими-то ароматическими продуктами цивилизации, едкими средствами от насекомых — с тех пор, как дождь перестал, комаров тут действительно много. Пихают себе что-то в рот из пластмассовых коробочек. Коробочка переходит из рук в руки, вдвоем едят из нее ложками. Никогда бы не подумал, что британцы такие. Всей компанией из одной коробочки. Гадость, небось, безвкусная, рыбаку приходит на ум цыплячий корм, давно рыб не кормил. Каким бы этот цыплячий корм противным ни был, все же он благодарен случайным попутчикам. Пока они едят, можно повспоминать, и он рассказывает, как все было раньше. Им хорошо вместе. Им можно: пока стоим — все успеется. Стоящих в очереди обволакивает запах воды — за час, а то и больше очередь из машин так и не продвинулась.
Мимо, естественно, проносится масса автомобилей, их водителям и в голову не приходит встать в очередь. Так здесь всегда. Никто никому не сделает шаг навстречу, у всех рабочее время. Кроме англичан, потому-то они и записывают что-то периодически в свои блокноты — так делают люди, когда дают попользоваться какой-нибудь ценной вещью, — но по виду никак не скажешь, будто бессмысленное ожидание заставляет их нервничать. Что они там чиркают, никого не интересует, это вообще не важно, телодвижениями, не связанными с непосредственно происходящим, никто тут особенно не занимается. Вот, Маргит, например, тоже красавица была когда-то, а сегодня не нее и не взглянет никто. Рыбак еще помнит, он за ней ухаживал. Маргит тоже любила красивые платья, волосы завивала по моде, когда она шла вдоль по улице Альшокерт — все на нее оборачивались, а что теперь с ней стало… Перенесет контрабандой через границу пару блоков сигарет, и рада, что не попалась лысому. Пассажиры джипа с английскими номерами явно довольны, наконец-то, что-то происходит, не то что бескровное, неизбывное процветание, безжизненные монотонные будни, где «люблю тебя, мама» — «я тебя тоже, детка», сладкий леденец, навязанный обществом, превращается в сплошную глазурь. И все это на завтрак, на обед, на ужин, поедается в холодном, разогретом, горячем виде… Даже у добропорядочного англичанина и то желудок не выдерживает, вот он и отправляется путешествовать по миру, пока до смерти не заскучал. Рыбаку стыдно, уже так отвык углубляться в подробности, нельзя опираться на такие поверхностные наблюдения.
Очередь сдвигается, у англичан есть шанс погадать, почему события вдруг начали ускоряться. Остальных неожиданная перемена нисколько не трогает, ведь впереди еще мост. Заехать на него, пасть жертвой его чар — вот что движет волей толпы, перемещающейся со скоростью улитки, вот что с отточенным изяществом подталкивает едва заметно продвигающуюся вперед колонну машин. Все это похоже на умело замедленную съемку. Пока они доберутся до другой стороны, может пройти два-три часа, объясняют американской семейной паре те, кто поопытней. Те качают головой, не понимают, как можно проделать сто метров в таком невероятно медленном темпе. Со временем, однако, и до них доходит — американцы настолько быстро смешиваются с остальными, что никто и не скажет, мол, эти двое с другого конца света сюда приехали. Подражая местным, они без конца выглядывают из машины, с тоской провожают проносящиеся мимо «блатные» авто и уже не возмущаются, не пытаются угадать, сколько сегодня берут за проезд по мосту. Стоит им продвинуться вперед хоть на полкорпуса, сразу начинают радостно кивать, как те собачки-болванчики. Потом учатся, не скапливаясь, подталкивая машину, шагать в сторону другого берега. Рыбак качает головой: уму не постижимо, никому бы не поверил, когда бы собственными глазами не увидел. К солдату, стоящему у въезда на мост, отправляются все новые и новые депутации, покупают себе видимость свободы — кто за пару долларов, кто за бутылку минералки, колы, пачку сигарет.
Рыбак рассуждает о камушках. Дома у него коллекция тоже в воде лежит — так они по-настоящему хороши, блестят, в каждом кроется своя история. Но этот камушек, показывает он англичанам, он всегда носит с собой, в кармане. Продолговатый, с выступом, точно плавничок, на кита небольшого похож. Но по-серединке, там где живот, упрямые капли проделали дырочку, словно Иону освободили из чрева. Интрестинг, интересно — кажется, именно это слово повторяют пассажиры джипа, передавая друг другу заботливо хранимый камушек, рассматривают на свет дырочку в китовом животе. Вдоволь насмотревшись, отдают сокровище владельцу. «Достану его и предложу солдату у моста», — с бесконечной серьезностью заявляет в какой-то момент рыбак. Никто не смеется а, может, просто не понимают, что он сказал. И потому дружески хлопают его по плечу, перед тем, как он решает выйти из очереди.
Солдат обводит рыбака взглядом, но вниз глаза не опускает и потому не видит, что у подошедшего в руке, только кивает безразлично, мол опусти мне в карман. Рыбаку хочется, чтобы этот живоглот взял подношение, подержал и удивился, что же это он такое сжимает в ладони. Вот бы увидеть, как лицо у солдата, обычно бесстрастное, не лицо даже, а раздувшаяся тупая рожа, постепенно наливается злостью, он вздрагивает всем телом и швыряет камень в бурлящий под мостом водоворот. Но все напрасно, солдат метко выплевывает шелуху от семечка и не обращает внимания ни на камушек, который теперь покоится у него в кармане, ни на того, кто стоит перед ним. Ошарашенный и разочарованный, рыбак возвращается обратно и даже не использует купленную только что возможность пройти вне очереди. А ведь мог бы сейчас минут сорок сегодняшнего ожидания сэкономить, как минимум. Рыбак возмущен, хватит его дурачить, нет, нет, больше он в эти игры играть не будет, наигрался, знает же прекрасно, сколько в этом во всем правды, остальное, по крайней мере, можно понять, а иногда приятно поверить, что и так может случиться.
Пока стоящий перед ним джип добирается до въезда на мост, и говорливые англичане получают первые свои бумажки, проходит полчаса. На земле, втоптанная в гору выплюнутой шелухи, светится у ног солдата белая каменная рыбка.
Голубиное молоко, голубиная кровь
Голубин только успевал пристегнуть велосипед к ржавой перекладине у входа в больницу, как прибывала первая утренняя карета «скорой помощи». Колеса колымаги для перевозки больных жалобно скрипели, а хриплая сирена снова и снова била надоевшей мелодией по ушам пассажира «скорой». Потом, уже в больнице, уставшую от укачивания в темноте жертву ловким движением перекатывали с носилок на кровать, и она переставала отличаться от остальных закутанных в пижамы тел. Если это оказывался лежачий больной — в лучшем случае, можно было с завистью поглядывать на ходячих. Те же довольно раскачивались из стороны в сторону, поджав ноги на краешке кровати, словно птицы — когда те когтями цепляются за электропровода. Пациенты, хоть и сидели каждый на своей койке, все были связаны цепью невидимого напряжения. Через открытые окна они следили за происходящим снаружи и своевременно уведомляли о новостях тех, кто не был в состоянии испытывать естественные потрясения утренней суматохи.
Надвигающийся тайфун в виде старшей медсестры предваряли словно выпорхнувшие из ее халата уборщицы. Белизна неслась дальше уже без них, безжалостно уничтожая любого, кто попадался на пути, из ведер санитарок расплескивалась во все стороны вода с хлоркой. Стихийное бедствие в считанные минуты добиралось до середины коридора, где по линии разлома в бетонном полу на поверхности линолеума пролегала безобразная трещина. Там, где линолеум вздыбился, старшая медсестра всегда спотыкалась и поправляла съехавший с плеча халат, украдкой оглядываясь — не идет ли сзади кто поважнее. Не обнаружив за спиной ни единой души, она лишь сильнее чувствовала на шее дыхание порожденных безудержной фантазией непрошенных гостей. С их помощью сестра пыталась хоть как-то усовершенствовать пришедшее в упадок отделение. На самом деле, по доброй воле к ней и постучать-то боялись, вся хирургия страшилась ее как огня. За исключением мусорщика Голубина — тот всегда носил в кармане зеленую полиэтиленовую шапочку. С почтением натянув ее на голову, он смущенно просовывал свое круглое, как луна, лицо в дверь ее кабинета. Гигантский узел с грязным бельем Голубин оставлял за дверью ровно на пятнадцать минут. За это время старшая медсестра с комариной точностью забирала у Голубина порцию безупречной нулевой крови.
В коридоре кто-нибудь всегда аккуратно фиксировал время процедуры. Самые нетерпеливые даже прикладывали к двери ухо. Волнение нарастало, хотя ничего неожиданного не происходило, все точно знали, что творится в кабинете. И все равно, приятно было полюбопытствовать — таким образом они могли поучаствовать в процессе, наблюдая, как самый обычный человек меняет свою кровь на молоко. В ожидании строили догадки: получится ли сегодня. Иногда, непостижимым образом, нужный результат получить не удавалось. Причину разгадать не мог никто, из-за этой-то непредсказуемости и надо было все время быть начеку.
Если после пяти минут Голубин не выходил из кабинета, это наверняка означало, что он там останется, и можно было спокойно покопаться в грязном белье. Те из персонала, кто половчее, умудрялись раздобыть себе из этой груды халат или шапочку. Начиная с шестой минуты всё становилось общей добычей, даже вещи, перепачканные в крови, никого не смущали — рылись в них совершенно спокойно. Обретенную добычу забирали домой, отстирывали, кипятили, выводили пятна, пока предательские следы не исчезали.
Надевали халаты и шапочки только тогда, когда они становились чистыми до неузнаваемости. Настолько, что сама старшая медсестра не была в состоянии опознать халат, ношенный на предыдущей неделе, даже если теперь в нем щеголяла уборщица. Ради такого бесценного обмена не грех было и с головой зарыться в заветный тюк.
Парень в зеленой шапочке редко портил веселье — грех жаловаться. Чаще всего он не без удовольствия дожидался, когда все выберут себе по халату, и только потом покидал кабинет, едва заметно пошатываясь. Однако у него всегда оставались силы, чтобы взвалить на спину тюк с остатками белья и отправиться с ним на кухню, где ему выдавали положенный литр молока за двести грамм крови. С последним глотком лицо Голубина становилось совершенно белым, но ему это шло. Драгоценная теплая жидкость — целый литр — весь вечер потом циркулировала внутри, приятно пенилась, доходя аж до самых щек, заливала белизной круглое лицо. Всем казалось, что у мусорщика вообще плохих дней не бывает. А ведь иногда оставляли ему несвежее молоко. «Пей, голубок, не нюхай», — хлопала юношу по спине повариха, и тот послушно зажимал нос, прежде чем поднести ко рту полный стакан.
Голубин был донор исключительный: качество молока никак не сказывалось на составе его крови. Старшая медсестра удовлетворенно прятала в холодильник очередную двухсотграммовую бутылочку, а затем начинала свой ежедневный обход. Она охотилась за теми, чьи больные потеряли много крови. Не терпя никаких возражений, вызывала таких коллег к себе в кабинет и буравила взглядом безжалостного хищника, словно хотела высосать нужное количество крови прямо из них. Потом, безо всякого вступления, грозила: если хотите, чтобы ваши больные не умерли, сегодня же найдите пять доноров. Первые несколько минут подчиненные обычно смотрели на нее в полном замешательстве, они бы не удивились, если бы в следующее мгновение эта фурия по-вампирски вонзила бы свои зубы в яремную вену у них на шее. К счастью, прежде чем она смогла бы протянуть к ним свои пальцы с острыми ногтями, сотрудники приходили в себя, и в голову им, наконец, приходил спасительный вопрос: «сколько?» Достаточно было его произнести, чтобы смертельные вихри над головой старшей медсестры тут же улеглись. Она едва слышно, с тихой кротостью в голосе подсказывала сумму — в двух валютах, как минимум, по свежему курсу. Назвав сумму, медсестра окончательно успокаивалась, черты ее лица смягчались, кожа разглаживалась, в глазах появлялось нечто, похожее на сочувствие.
К тихому часу старшая медсестра уже была совершенно переполнена гармонией. Тот факт, что она была совсем на себя не похожа, ее вовсе не смущал. Куда приятнее было любоваться собственной кротостью. У нее оставалось лишь одно желание: чтобы и остальные увидели, какая она добрая, и поверили, что считается только время после полудня. Потому-то и бродила она по своим затихшим владениям, меряя шагами больничный коридор, но все ее попытки забыть про утро, отказаться от него были напрасны, ведь единственный, с кем она могла встретиться в эти часы, всегда служил напоминанием об утреннем ритуале. К этому часу на засаленном диванчике в приемной, куда обычно сажали посетителей, обычно успевал прикорнуть Голубин. Спасаясь от сильного сквозняка, он заворачивался в то же самое одеяло из бычьей шерсти, в которое по утрам завязывал грязные халаты. Грубая ткань источала такое зловоние, что в носу начинало щипать. Старшая медсестра зажимала ноздри и быстро поворачивала назад. Какой бы вонючей эта ветошь ни была, выбросить ее было нельзя — инвентарный номер, все дела, в конце года отчитываться. К тому же, она не могла стопроцентно определить, откуда этот смрад — только ли от одеяла, или весь коридор пропитался тошнотворным запахом. Задерживая дыхание, медсестра спешила уйти, ступая как можно тише, чтобы не нарушить сладкий сон Голубина.