Если нужно указать место и время, где изобрели рыцарство, каким его представляет себе современная Европа, то в этом плане внимание привлекает Франция XII в. Это страна, откуда выходило больше всего крестоносцев — рыцарей, которые намеревались смело сражаться за правое дело, вызывая невольное уважение даже у сарацин и затмевая доблестью вспомогательные отряды пехоты. Монахи-хронисты, находившиеся при особе короля Франции или короля Англии, герцога Нормандского, вроде Сугерия или Ордерика Виталия, в 1140-е гг. постоянно писали как о рыцарях-заступниках, князьях, обещавших защищать церкви и бедных, так и о рыцарстве, тяготеющем к спектаклю и зрелищу, о тех знатных юношах, что, служа этим князьям, с упоением бились на поединках, бросали друг другу вызовы, при случае проявляли хорошие манеры в отношении врага. Один фламандский хронист, Гальберт Брюггский, первым упоминает в 1127 г. большие турниры, на которые граф Фландрский недавно отправился во главе рыцарей своего региона. Это было время расцвета настоящих княжеских и баронских дворов, где присутствовали дамы, где любили слушать о геройстве Роланда и подвигах Ланселота. В рассказах о вторых и во всех романах Кретьена де Труа (1170-е гг.) очень высоко ценились хорошие манеры и кодексы правил для рыцарских состязаний, сделавшись отчетливым и новым контрапунктом идеалам воинской суровости, унаследованным от раннего Средневековья, германского или романо-варварского. Не в эту ли эпоху — XII в. — традиционный ритуал вручения меча, посвящение в рыцари (adoubement), принял беспрецедентное значение и окрасился в христианские и куртуазные цвета?
Так что не зря говорили в особых случаях, не зря писали в книгах, что «Франция» — страна рыцарства. В традиционной «истории Франции» есть несколько чисто мифологических сюжетов — таких, как феодальная анархия или страхи тысячного года. Изобретение рыцарства на рубеже тысяча сотого года, напротив, действительно имело место.
Тем не менее тему французского рыцарства, может быть, слишком тесно связывают с представлениями о национальной гордости и идеологическими интересами. И это делали не только задним числом, в Новое время: так иногда поступали и в XII в. В самом деле, «рыцарством» можно назвать почти все, что приносит славу и преимущество благородному конному воину, составляя пестрый набор избыточных или противоречащих друг другу достоинств. Что такое быть рыцарем — значит ли это оставаться неколебимым в защите правого дела или же блистать красивым милосердием в отношении врага, пусть даже обвиняя его в неправоте, но отдавая должное его храбрости? Что было лейтмотивом при посвящении: должен ли рыцарь в первую очередь отстаивать свои права, защищать права чужие (слабых, женщин) или находить верное соотношение между теми и другими? Правду сказать, в XII в. для рыцарей главным было снискать уважение других рыцарей подвигами, которые авторы отдельных «жест» еще и приукрашивали. Это в Новое время станут более систематично усматривать «рыцарство» в умеренности, в справедливости (недостаточно замечая скрытую напряженность в отношениях между этими двумя понятиями). И поэтому тогдашние авторы, как Гизо в 1830 г., смогут рассказывать истории, в которых «усилия Церкви и поэзии» окультуривают варварские нравы — германские или же феодальные, на рубеже тысяча сотого года.
Но неужели франки, а потом феодалы X и XI вв., были не более чем насильниками и в их обычаях ничто не предвещало классического рыцарства?И, с другой стороны, не-ужели слово «рыцарство» — это исчерпывающая характеристика рыцарей XII в., всех их действий, от посвящения вплоть до истинно христианской смерти? На самом деле, и довольно часто, эти люди оставались мстительными и высокомерными, особенно в отношении крестьян.
Не отрицая, что между 1060 и 1140 гг. (то есть «в тысяча сотом году» в широком смысле) во Франции произошла настоящая рыцарская мутация (mutation), я хотел бы здесь заняться поиском франкских, а еще в большей мере феодальных корней классического рыцарства. Тем более что классическое рыцарство действительно не стоит отделять от того, что называют «феодализмом». Все рыцари тысяча сотого года были феодалами — сеньорами и вассалами. Любовь к подвигам и частые случаи снисходительности в отношении противника у них выражали непокорность своим королям и князьям либо Церкви, требовавшей вести священную войну. Именно зачатки индивидуализма побуждали их выделяться, блистать, соперничать в храбрости, а также ставить условия сеньору в том, что касалось их службы, и ограничивать ее. Ими двигало не строгое принуждение, а, скорей, соображения чести и призывы хранить таковую. Принадлежность к «феодалам» следовала также из их дистанцированности от низших классов, презрения или по меньшей мере снисходительности к ним, даже когда речь шла об их защите. Идея содружества бескорыстных заступников, жаждущих социальной реформы, XII в. была совершенно чужда. Рыцарство — это только один аспект, в числе прочих и после прочих, феодального господства. Хорошо, если рыцарство иногда придавало последнему некоторую умеренность, в определенных отношениях смягчало его. Но лишить рыцарей мистического флёра надо сразу же. Если благородные воины к тысяча сотому году умерили стремление к насилию и стали либо пожелали стать более куртуазными, если они превратили демонстрацию храбрости в спектакль, это касалось прежде всего их отношений между собой и отражало не столько рост цивилизованности, сколько укрепление определенного классового сознания.
Почему именно в то время?
Во многих недавних французских исследованиях отвечали: поскольку после того, как в тысячном году произошла феодализация, конные воины, жившие в замках, сформировали новый, поднимающийся класс, место которого в тысяча сотом году и закрепили рыцарская практика и рыцарские идеалы. Однако из этих исследований не ясно, как это класс, родившийся из разгула насилия, мог довольно быстро консолидироваться за счет небывалого смягчения нравов. Во всяком случае я постарался показать, что такой мутации тысячного года не было: социальное верховенство воина, благородного всадника, включенного в феодо-вассальные отношения, возникло раньше. Разве такое верховенство не отмечалось с эпохи Карла Великого?
Конечно, рыцарскую мутацию тысяча сотого года надо объяснять не подъемом рыцарского класса. С учетом всех факторов нам, скорей, следует связать ее с угрозами, нависшими над этим классом, с конкуренцией, и увидеть в этой мутации нечто вроде более активной демонстрации силы, как и стараний рыцарей оправдать свое существование.
А в первой части книги речь идет о германских и франкских воинах, об их жестоких идеалах, сочетающихся с менее жестокой практикой. В самом деле, отмечено, что эти народы очень рано озаботились тем, чтобы оправдывать свои войны (что несколько ограничивало последние) и заключать соглашения между собой. Это хорошо показывают выводы антропологов: несколько снижая драматизм представлений о «мести», они дают хорошее противоядие от наших современных предрассудков о «варварстве» варваров. Разве последние не обратились в VI в. в христианство? Если только само христианство не приноровилось к их нравам… Читатель сможет сам составить для себя представление об этом.
Наши источники недостаточно полны, чтобы мы могли оценить уровень насилия в Галлии в первом тысячелетии (даже для более позднего периода, информация о котором более насыщенна, трудно дать оценку, насколько суровыми были войны и социальная жизнь в целом). Скажем только, что худшее случается не всегда: длительное сохранение жестокого идеала может в равной мере и толкать воинов на жестокости, и несколько сдерживать их. Кстати, такой идеал часто уживался с другими, и как раз в каролингские времена существовала модель мира между христианами, возможно, цивилизовавшая нравы франков еще в IX в. и оставившая следы в «первом феодальном веке» (X и XI вв.).
Смягчившийся ив то же время уважаемый воин прекрасного Средневековья — человек знатный, и больше всего он отличается от других тем, что переместился на коня. Поэтому развитие верховой езды, использования конницы в войнах вполне могло совпасть с развитием войны «по правилам», смягченной, войны между людьми из хорошего общества. Связь между рыцарством (chevalerie) и конем (cheval), пусть ее и нельзя считать прямой, не должна уходить на второй план! Наличие коня действительно связано с закреплением статуса элитного воина (но не обуславливает этот статус), того воина, для которого принадлежность к классическому рыцарству — одна из форм (в числе прочих) осуществления его интересов. Тем не менее во французском языке сохраняется различие между существительными cavalier (всадник) и chevalier (рыцарь) и даже противоположность между прилагательными cavaliere (развязный, дерзкий) и chevale-resque (рыцарский), о чем нам не следует забывать.
Однако не останется ли у нас такого впечатления: чем больше оснований называть знатного воина всадником, тем больше у него возможностей выделиться и усвоить рыцарские принципы поведения? В этом можно было бы разобраться, сравнив древнюю Германию или меровингскую Галлию с каролингским миром. В документах 800 г. и IX в. небывалая значимость коня (а также меча) поражает, но нам очень трудно датировать, оценить и подробно описать развитие искусства верховой езды, и Филипп Контамин мастерски продемонстрировал сложность этой задачи, призвав к осторожности при составлении «моделей».
Тем не менее в данном эссе делается попытка в общих чертах сформулировать модель. Прежде всего речь пойдет о древней Германии, то есть об очень ранних временах, так как обычаи тысяча сотого года, определяемые как обычаи классического рыцарства, которым двигали честь и гордость, очень трудно сравнивать с системой римских институтов, имевшей ярко выраженный этатичный характер. Их истоки, скорей, коренятся в аристократическом режиме, который, как мы увидим, Тацит в какой-то мере обнаруживает в Германии сотого года. Начав с него, мы, рассматривая несколько разрозненные и случайные источники, обращаясь к хроникам, в отношении которых можно задаться вопросом, не выдумывает ли автор (что тоже было бы интересно) и выбирает ли он эпизоды типичные или, наоборот, исключительные, пройдемся по документам всего тысячелетия. И постепенно, пытаясь найти правила и ограничения, перейдем по преимуществу к анализу «междоусобных войн». Хоть это понятие внушает ужас современным людям или набожным католикам, нам не следует отказываться от такого анализа, который порой преподносит сюрпризы.
Но эта книга — не более чем эссе в строгом смысле слова, с уважением и благодарностью посвященное Филиппу Контамину: набор гипотез и приблизительных оценок, дерзкий кавалерийский рейд через века, изобилующие контрастами и мутациями. Я хотел бы, чтобы это эссе побудило образованную публику и студентов по меньшей мере приобрести или вернуть интерес к средневековому прошлому, которое книги Жоржа Дюби сделали столь живым, и чтобы мои учителя и коллеги восприняли этот текст как рабочий документ, который мы — то есть они и я — вправе впоследствии уточнить и развить.
Несколько успокаивает меня тот факт, что это эссе включает некоторое число элементов, которыми оно обязано прежним работам других историков: помимо уже названных — Жана Флори, Мэтью Стрикленда, Джона Джиллингема, Джона Франса и многих других. Помощь и советы я получил тоже от многих. Ключевую роль в его появлении сыграл Дени Мараваль, который предложил мне этот сюжет и с великим постоянством и великим терпением меня поддерживал. Многим обязан я и ряду коллег и студентов, а также своему ближайшему окружению, своей жене, Оливье Грюсси и чрезвычайно деятельному коллективу издательства «Артем Файяр», особенно Натали Ренье-Декрюк.