На обратном пути с аэродрома Хубер, сидевший за рулем, произнес: И все же я не могу понять, зачем это мы понадобились. Вы не понадобились, категорически заявил Блумсбери, вы были приглашены. Тогда приглашены, снова заговорил Хубер, но я не могу понять, для чего приглашены. Как друзья семьи, пояснил Блумсбери. Вы оба друзья семьи. Ткань истин, подумал он, нежна, как переговоры о капитуляции. Этого недостаточно, чувствовал Блумсбери, чтобы дать понять, что его друзья, Хубер и Уиттл, как люди далеки от того, какими бы он хотел их видеть. Ибо, вполне возможно, сознавал он, что и он сам – не такой, как им хотелось бы. Тем не менее случалось, он готов был возопить, что это неправильно!

Она вела себя, как мне показалось, вполне спокойно, сказал Блумсбери. Ты тоже, бросил Хубер, повернув голову почти задом наперед. Конечно, ее обучили не плакать на людях, сказал Блумсбери, выглянув в окно. Обучение, подумал он, вот великая штука. Позади них самолеты попеременно взлетали и садились, и он размышлял, раз они должны ожидать разрешения на «взлет», это признак уважения или, наоборот, неуважения по отношению к ним. Я все-таки думаю, что скулежа там хватало, произнес Уиттл с переднего сиденья. Я давно заметил, что в ситуациях, связанных с рождением, скорбью или расставанием навеки, скулежа обычно полным-полно. Но он собрал толпу, сказал Хубер, предотвратившую уединение. И, соответственно, нытье, согласился Уиттл. Точно, подтвердил Блумсбери.

Кудатропишься, Пышчка? К бабшке, если это устроит Ваше Лярдство. Хо-хо, кака чудненька, молоденька, мягенька-румяненька, тепленька штучка, и на такой жесткой лисипедной сидухе. Ууу, Ваштучность, какой Вы пртивный, Внаверно всем девшкам эт гворите. Да чтот, Пышчка! Как на духу скжу, я на этой улице ни разу не видел девшки с такой штучкой. А вы наглый, Ваш Милеть. Чтотвы распетшились. Можн я тя ущипну, Пышчка, будь умничкой. Ууу, Милстер Блумсбери, я б и не прочь позабавиться, да вот супружник мой с крыльца приглядыват за мной в надзорную трубу. Не ломайся, Пышчка, синяков не будет. Потискаемся прсто вон за тем деревом. Звоночком пзвоните, Ваштучность, он и подумат, что вы эскимо купить хотите. Бязательно, Пышчка, я моей сладенькой еще колечко дам, у нее тако отродясь не было. Ууу, вашмилсть, потише с пояском, он мине педалки-давалки поддерживат. Не боись, Пышчка, и не с таким справлялись, точно говорю.

Разумеется, не совсем верно говорить, что мы друзья семьи, сказал Хубер. Никакой семьи, собственно, и не осталось. А по-моему, осталось, я верю, отпарировал Уиттл, с юридической точки зрения. Ты был женат? это повлияло бы на юридическую сторону вопроса – выживет ли семья как семья после физического разделения партнеров, чему мы и были только что свидетелями. Блумсбери понял, что Уиттлу не хотелось бы, чтобы подумали, будто он лезет не в свое дело, и понял также, скорее даже припомнил потом, что жена Уиттла, точнее, бывшая жена, упорхнула на самолете, если не идентичном, то весьма похожем на тот, в котором Марта, его собственная жена Марта, также предпочла смыться. Но поскольку он посчитал данный вопрос достаточно утомительным, и проявляя мало интереса в виду физического разделения, на которое уже делались намеки, что теперь требовало его внимания вплоть до полного исключения остальных его запросов, Блумсбери решил не отвечать. Вместо этого он сказал: она выглядела, я считаю, довольно привлекательно. Чудесно, признал Уиттл, а Хуберт добавил: ошеломляюще, фактически.

Ах, Марта, двай-ка в постельку, будь паинькой. Отвянь, козел, я еще Малларме на ночь не почитала. Ууу, Марта, дорогуша, мы разве договаривались, что наш паренек будет дрыхнуть всю ночь? когда телик заглох, а хозяина стояк бьет – милую ждет. Отвали со своими пошлостями, сегодня вторник, сам лучше меня знаешь. Но, Марта, голубушка, где же твоя любовь ко мне, о которой мы твердили на погосте у моря в девятьсот и 38-м? Фи, Мистер Елдак! приглядывали б лучше за мусородробилкой, а то аж забилась уже вся. Трубу бы прочистил! Марта, девочка моя, ты, моя сладенькая, нужна мне, ты. Убери свои лапы, тампонная гадина, я задолбалась нянчиться с твоим поганым хреном. Но Марточка, милая, помнишь стихи, ну, в той книге, про «кроншнепово нытье и гигантово мудье», в девятьсот и 38-м? коими освятили мы наш союз? Когда это было, а теперь – это теперь, можешь и дальше бегать за этой велосипедисточкой в трусах в обтяжку, если хочется свои старые мудья размять. Ах, Марточка, при чем тут велосипедисточка, это ты мне сердечко тормозишь. Держи свои грабли подальше от моей кормы, я из-за тебя страницу залистнула.

Богатые девушки всегда выглядят хорошенькими, констатировал Уиттл, а Хубер сказал: я это уже слышал. Деньжат наверняка оттяпала? спросил Уиттл. Да, конечно, скупо ответил Блумсбери (не потерял ли он одновременно с Мартой и свое отнюдь не маленькое состояние, тысячи, а то и больше?). Иначе и не получится, я полагаю, сказал Хубер. Его глаза, к счастью, следившие за дорогой во время этого пассажа, были холодны, как сталь. И тем не менее… начал Уиттл. И, чтоб компенсировать тебе хлопоты, предположил Хуберт, ловко эдак, буханула все это на сберегательный счет. Наперекор себе, вне всякого сомнения, не унимался Уиттл. Так были хлопоты или нет? за которые предложили слишком мало или вообще ничего? От негодования, заметил Блумсбери, шея Уиттла закаменела: она и так по жизни была необъяснимо длинной, тощей и деревянной. Деньги, подумал он, их взаправду было очень много. В одиночку не управишься. Но волею судеб достались двоим.

На обочине возникла вывеска «ПИВО, ВИНО, ЛИКЕРЫ, ЛЕД». Хубер остановил машину, «понтиак-чифтейн», и, заскочив в магазин, купил за 27 долларов бутылку бренди девяностовосьмилетней выдержки с восковой печатью на горлышке. Бутылка была старой и грязной, но бренди, когда Хубер вернулся с ним, – выше всяких похвал. Надо отметить это дело, сказал Хубер, щедро предложив бутылку сначала Блумсбери, который, по общему мнению, недавно пережил утрату и потому заслуживал особого внимания, насколько это возможно. Блумсбери оценил сей дружеский порыв великодушия. Пусть у него полно пороков, рассудил он, но и добродетелей тоже достает. Впрочем, пороки все же перевесили, и, потягивая старый добрый бренди, Блумсбери принялся исследовать их всерьез, в том числе и те, коими грешил Уиттл. Единственным пороком Хубера, после многих «за» и «против», Блумсбери посчитал неспособность идти к цели. В частности, на дороге, рассуждал он, достаточно какого-нибудь щита «Бензин „Тексако“», чтобы Хубер позабыл про свои прямые обязанности – управлять средством передвижения. У друзей имелись и другие косяки, как смертные, так и простительные, которые Блумсбери обмозговывал с подобающей тщательностью. В конечном итоге его раздумья прервало восклицание Уиттла: Старые добрые денежки!

Было бы неправильно, сурово начал Блумсбери, их зажиливать. Коровы пролетали за окнами в обоих направлениях. То, что за все годы сожительства деньги были нашими, и мы их копили и гордились ими, не меняет того факта, что с самого начала деньги были скорее ее, чем моими, закончил он. Ты мог бы купить яхту, сказал Уиттл, или лошадь, или дом. Подарки друзьям, которые поддерживали тебя в достижении этой трудной и, позволю заметить, препоганейшей цели, добавил Хубер, вдавив акселератор до отказа так, что автомобиль «чуть не взлетел». Пока все это говорилось, Блумсбери развлекался мыслями об одном из своих излюбленных выражений: Все тайное непременно становится явным. Вдобавок он вспомнил несколько случаев, когда Хубер и Уиттл обедали у него. Они восхищались, накручивал он себя, не только жратвой, но и пикантными деталями фасада и заднего двора хозяйки дома, которые тщательно изучались и снабжались обильными комментариями. До такой степени, что данное предприятие (читай: дружба) стало для него совершенно нерентабельным и проигрышным. Хубер, к примеру, чуть ли не щупальцы вытянул один раз, чтобы потрогать эти прелести, когда те оказались поблизости, аж выгнулся и высунулся весь так, что логика ситуации вынудила Блумсбери на правах хозяина дать Хуберу по рукам поварешкой. Золотые деньки, подумалось ему, в сиянии нашей счастливой юности.

Совершенный идиотизм, сказал Хубер, мы знаем только то, что ты соблаговолил рассказать нам об обстоятельствах, окружающих развал вашего союза. А чего вам еще не терпится вызнать? спросил Блумсбери, ничуть не сомневаясь, что им захочется вызнать всё. Было бы интересно, мне кажется, в качестве житейского опыта, естественно, как бы невзначай ответил Уиттл, к примеру, узнать, на какой стадии совместная жизнь стала невыносима, плакала ли она, когда ты сказал ей, или же это ты плакал, когда она тебе сказала, ты был зачинщиком или она была зачинщицей, случались ли физические разборки с мордобоем или вы просто обоюдно швырялись предметами совместного быта, имело ли место хамство, какого рода и с чьей стороны, был ли у нее любовник или не было, то же самое в отношении тебя, кому достался телевизор – тебе или ей, диспозиция баланса домашней утвари, включая столовое серебро, постельное белье, лампочки, кровати и корзины, у кого остался ребенок, если таковой существовал, какая еда по сей день осталась в кладовке, что случилось со склянками и лекарствами в них, включая зеленку, спирт для растираний, аспирин, сельдерейный тоник, молочко магнезии, снотворное и нембутал, был ли это развод в удовольствие или развод не в удовольствие, она заплатила адвокатам или ты заплатил, что сказал судья, если судья наличествовал, просил ли ты ее о «свидании» после вынесения решения или не просил, была она тронута или же не тронута этим жестом, если таковой был произведен, было ли свидание, если оно было, забавным или совсем наоборот, – одним словом, мы бы хотели прочувствовать это событие, добавил он. Жуть как хочется знать, сказал Хубер. Я помню, как все происходило, когда моя бывшая жена Элеанор отвалила, не унимался Уиттл, но очень смутно, столько лет прошло. Блумсбери, тем не менее, размышлял.

Ты слыхала новсть, Пышчка, благоверная моя, Марта, умчалась от мене в ероплане? етим клятым Шампаньским Рейсом? Ууу Вашпригожсть, дурость кака, такова красавчка, как вы, кинуть. Ага, вот от чего хрен-то кукожится, Пышчка, ее след простыл, токмо бутыль с шампунью в будваре осталась. Вот уж сучка-то она, что такой позор-то учинила, Вашвеличство, Вашей безгрешной рипутанции. Заперлася в сортире, Пышчка, и даже на День Флага не хтела выхдить. Невероятно, Милстер Блумсбери, что такая как ента в двадцатм веке может жить бок о бок с нами, порядшными девшками. А любови с нежностями не боле, чем у дрына, а благодарности не боле, чем у стакана с магнезией. На нее как поглядишь, так будто в Армии Спасения одежу себе покупала в рассрочку. Она еще мне гворила, чуть не отпечатки пальцев с ей сымаю, да впридачу кроме траха мне, мол, ничо не нада. Тю-у, Милстер Блумсбери, мой супружник Джек завсегда с теликом в постелю ложится, так тот, бывалоча, всю ночь напролет мне в хребтину упирается. В постеле? В постеле. Это все с черти сколько уже, Пышчка, миновало с той поры, когда любовь по сердцу прошлась. Ууу, Вашлегантнсть, во всем Западном Полушарьи негу такой девшки, кторая устояла б супротив великолепья такого роскошнова мужика, как вы. Эта женитьба, Пышчка, похоронила меня для любви. Тяжко ето все, Блумичка, но трагически истинно, тем не мене. Не хочу я жалиться, Пышчка, но пониманья меж взрослыми и так мало, чтоб мутить ево ентими вот сантиментами. Я, можа, и не согласная была б с Вашроскошеством, в угоду-то, кабы сама не говорила Джеку тыщу раз, пониманье – ет само главное.

Будучи, как повелось, живого и даже простецкого расположения, друзья семьи, между тем, поддерживали по ходу этих мыслей Блумсбери отношение строжайшей и полнейшей торжественности, как, разумеется, и подобало случаю. Впрочем, Уиттл через некоторое время продолжал: Я помню по собственному опыту, что боль разлуки была, как бы это сказать, изысканной, что ли. Изысканной, усмехнулся Хубер, что за дурацкое словечко. Тебе-то почем знать? ответил Уиттл, ты ведь никогда не был женат. Я, может, и не знаю ничего о браке, решительно сказал Хубер, но уж в словах разбираюсь. Изысканной, заржал он. У тебя ни грана деликатности, бросил Уиттл, это уж точно. Деликатность, не унимался Хубер, час от часу не легче. Он завилял машиной по шоссе то влево, то вправо, в полном восторге. Бренди, сказал Уиттл, тебе не в прок. А хули, гаркнул Хубер, приняв солидный вид. У тебя крыша поехала, не отступался Уиттл, лучше дай я поведу. Ты поведешь! воскликнул Хубер, да тебя старая карга Элеанор бросила именно потому, что ты технический идиот. Она призналась мне в день слушанья. Технический идиот! удивленно повторил Уиттл, не понимаю, что она имела в виду? Хубер с Уиттлом потом устроили настоящее маленькое сражение за руль, но недолго и по-дружески. «Понтиак-чифтейн» в течение этой битвы вел себя очень беспомощно, выделывая зигзаг за зигзагом, но Блумсбери, целиком погруженный в себя, этого не замечал. Примечательно, подумал он, что после стольких лет порознь беглая жена еще способна преподнести сюрприз. Сюрприз, заключил Блумсбери, – великая штука, не дает старым тканям сморщиться.

Ну, снова приступил к беседе Уиттл, как оно ощущается? Оно? переспросил Блумсбери. Что – оно?

Физическое разделение, упомянутое ранее, пояснил Уиттл. Мы желаем знать, как оно ощущается. Вопрос не в том, что ощущается, а в чем смысл, веско ответил Блумсбери. Господи, простонал Хубер, я расскажу тебе о своем романчике. И что? спросил Блумсбери. Девочка была из Красного Креста, ответил Хубер, а звали ее Бак Роджерс. И в чем же романчик состоял? поинтересовался Уиттл. Он состоял, ответил Хубер, в том, что мы залезли на крышу компании «Крайслер» и разглядывали город с высоты. Не слишком интригующе, пренебрежительно вставил Уиттл, и как все закончилось? Ужасно, пробормотал Хубер. Она прыгнула? спросил Уиттл. Я прыгнул, ответил Хубер. Ты у нас по жизни попрыгунчик, съязвил Уиттл. Да, окрысился Хубер, но я подстраховался. Парашют раскрылся? предположил Уиттл. С таким грохотом, будто лесина рухнула, сказал Хубер, но она об этом так и не узнала. Конец романа, печально подытожил Уиттл. Но зато какой вид на город, заметил Хубер. Ну а теперь, Уиттл посмотрел на Блумсбери, побольше чувства.

Мы можем обсуждать, сказал Блумсбери, смысл, но никак не чувство. Однако эмоции-то были, вот и поделись ими с друзьями, настаивал Уиттл. Которые, без сомнения, – все, что у тебя осталось на свете, добавил Хубер. Уиттл прикладывал к Хуберову лбу, высокому и багровому, носовые платки, смоченные бренди, имея в виду немного его утихомирить. Однако Хубер не собирался отступать. Возможно, есть родственники, заметил Уиттл, те или иные. Да ни хрена, засопел Хубер, рассмотрев обстоятельства, теперь, когда денег больше нет, готов поспорить, что и родственников тоже не осталось. Эмоции! воскликнул Уиттл, когда в последний раз они вообще у нас были? На войне, мне сдается, ответил Хубер, когда все эти жлобы перли на Запад. Я тебе заплачу сотню долларов, сказал Уиттл, за чувство. Нет уж, проговорил Блумсбери, я решил, что фиг вам. Похоже, мы достаточно приличны изображать толпу в аэропорту и не давать твоей жене скулить почем зря, но никуда не годимся, чтобы нас допустили к душевной беседе, «капнул желчью» Хубер. Не в приличиях дело, пробормотал Блумсбери, размышляя тем временем над высказанным: Друзья семьи – это все, что у него осталось, – а согласиться с этим было, чувствовал он, крайне сложно. Но, вероятно, так оно и есть. Боже, ну что за человек! завопил Уиттл, а Хубер вставил: Мудак!

Однажды в кинотеатре, припомнил Блумсбери, мистер Вельд-Вторник вдруг повернулся на экране, посмотрел ему прямо в глаза и произнес: Ты хороший человек. Хороший, замечательный, добрый. Блумсбери тут же вскочил и помчался прочь из кино, и наслаждение пело в его сердце. Но тот случай, сколь бы дорог он ему ни был, никоим образом сейчас не помогал. А воспоминание о нем, трижды незабвенное, не удержало друзей семьи от того, чтобы загнать машину под дерево и лупить Блумсбери по лицу, сначала бутылкой из-под бренди, а потом и монтировкой, до тех пор, пока сокровенное чувство наконец не проявило себя в виде соли из его глаз и темной крови из его ушей, а изо рта – в виде самых разных слов.