Что такое шапито, сегодня известно каждому. А ведь было время, когда этот легкий цирковой шатер был в новинку, вызывал и любопытство и изумление. Например, в Париже в середине прошлого века — тогда на Елисейских полях впервые появился разборный летний цирк. Известно, что и в Москве, в Нескучном саду, в давние времена сооружалось нечто схожее. Это, так сказать, история официальная. Что касается меня, я познакомился с шапито в тридцатом году.

В том году, впервые в Советском Союзе, на территории Таврического сада в Ленинграде был собран цирк системы шапито, о чем сообщалось во множестве расклеенных, разбросанных и розданных листовок. «Все должны посетить! — требовали листовки. — Шапито — здание новейшей и оригинальной конструкции! Шапито — целиком из брезента! В шапито масса воздуха, море света! Шапито устанавливается всего за 24 часа! Шапито вмещает три с половиной тысячи зрителей! Все в шапито!»

Помню, как в дни, предшествовавшие открытию (оно состоялось 31 мая), я нарочно захаживал в Таврический сад. Интересно было наблюдать, как огромные рулоны брезента и штабеля пронумерованных досок постепенно преображаются в единое целое. Между прочим, ушло на это значительно больше времени, чем сутки: видимо, сказывалось отсутствие опыта и сноровки.

Помню, как старые цирковые артисты, заглядывая под тенистый навес шатра, скептически поводили носом. Отрицать, конечно, нельзя: удобно, практично. Но разве сравнишь с настоящим цирком? Специфического конюшенного воздуха нет и в помине. А без этого воздуха цирк — не цирк!

Помню и день открытия. Для шапито отвели место бок о бок с обширной садовой площадью, тесно заставленной воздушными тирами, силомерами, качелями, кривыми зеркалами и прочими народными увеселениями. Обычно к вечеру площадь становилась многолюдной, шумной. На этот раз, однако, она пустовала. Никто не задерживался. Все спешили в шапито.

С тех пор прошло четыре с лишним десятилетия. Цирк-шапито давно уже не вызывает удивления, многие поколения зрителей с малолетства успели к нему привыкнуть, и двугорбый, двухмачтовый шатер привычно вписывается в любой городской пейзаж. Все это так. И все же, приходя в шапито, особенно в утренние часы, я не устаю подмечать черты особенные и своеобразные.

Вот и сегодня пришел пораньше. Освещенный немногими лампами, окруженный пустынным амфитеатром, манеж показался мне в первый момент не только блеклым, но и как бы уменьшившимся в своей окружности. Тихонько войдя, я сел невдалеке от форганга.

Шла репетиция. Воздушная гимнастка висела на трапеции, кто-то ее страховал, то натягивая, то отпуская лонжу, и я не сразу заметил, что в двух шагах от меня находится еще один соучастник циркового утра — младенец, лежавший в коляске.

Очень спокойно лежал младенец. Лежал и таращил глазенки в брезентовое небо, ходившее над ним то частой зыбью, то крупными волнами, — утро выдалось с ветерком, и опорные мачты иногда поскрипывали. Младенец смотрел в это небо и чувствовал себя под ним вполне надежно: зеленоватое небо, крупными стежками простроченное по швам.

—  Мама! — крикнул молодой человек, державший лонжу. — Не пора ли сына кормить?

А мама — тоненькая, черное тренировочное трико, волосы в две косички, перехваченные светлыми ленточками, — негодующе ответила сверху:

—  С ума сошел! Час назад кормила!

Тут же она перешла в убыстренный кач, и лонжа, чутко отзываясь на ее движения, снова начала то ослабляться, то натягиваться.

Наклонясь к младенцу, я причмокнул губами. Ни малейшего внимания. Даже глаз не перевел.

—   Спокойный сынок у вас, — сказал я молодому человеку.

—   А как же. Третий город уже посещает в жизни, — ответил он рассудительно. И снова крикнул, посмотрев под купол: — Свободней, мама, держись! Слишком группируешься!

В эти дни цирк готовился переменить программу. Самое суматошное время, и не только для экспедитора, по горло занятого и отправкой артистов и размещением вновь прибывших. Каждому в эти дни хватает дела. Администратору — развернуть рекламу. Униформистам — приноровиться к новой аппаратуре. Музыкантам — разучить ноты новых номеров.

Оркестровая репетиция в этот день была назначена с утра, и вскоре музыканты потянулись через зал. Каждый из них, проходя мимо младенца, считал своим долгом поприветствовать его: причмокнуть, как я, или подмигнуть, или пальцем прищелкнуть. Мать продолжала раскачиваться, переходя в обрывы на подколенки или носки. И отец продолжал страховать. А в оркестровой раковине, заполненной музыкантами, стало шумно и тесно. Дирижер, засучив рукава, раздавал музыкантам ноты. Разноголосо настраивались инструменты. Валторна, скрипка, барабан — каждому инструменту не терпелось напомнить о себе. И тут дирижер заметил внизу, у манежа, смуглого человека с орлиным профилем.

—   С вас и начнем! — наклонился дирижер к манежу. И постучал по пюпитру: — Внимание! Номер джигитов! Приготовились! И.

Грянул вступительный марш, но мгновением позже оборвался.

—   Не то, не то! — вскричал дирижер, снова стуча по пюпитру палочкой. — Разве это крещендо? Попрошу еще разок! И.

Это был марш-галоп, огневой и стремительный. Марш, перед которым, казалось, ничто устоять не может. Марш, буквально все включающий, вовлекающий в стремительное свое движение. Даже барьер, хотя он и крепко вкопан вокруг манежа. Еще секунда — закружится и барьер. А дирижер опять недоволен. Опять стучит неумолимой палочкой. И тогда снизу отзывается человек с орлиным профилем:

—  Не огорчайтесь, маэстро! В Казани сначала еще хуже получалось! Самое главное, обратите внимание на переход. Я первым выезжаю на манеж. Делаю круг: первый, второй. Ставлю лошадь передними ногами на барьер. Вот тут-то мне и нужен переход. Все тот же марш, но чуть мягче, чуть приглушеннее. Понимаете? Там-тара-там, там-та-там! Следите за мной! Я сейчас покажу!

Завтра премьера новой программы. Номер джигитов в ней на центральном месте, и смуглый человек — руководитель номера — первым появится на манеже: белоснежный конь, белоснежная папаха, черная бурка, алый башлык. Это завтра. А сегодня артист в обыденном пиджачном костюме. Но, ничуть не помышляя о том, что поведение его может вызвать улыбку, он выбегает на манеж, сам себе подпевая, вскачь обегает манеж и раз, и второй. И теперь, следя за его движениями, дирижер увереннее направляет оркестр, а снизу все еще доносится: «Там-тара-там! Там-та-там!»

—  Очень хорошо, маэстро! Теперь получилось правильно! Если не трудно, попрошу повторить еще раз, с начала!

На этот раз не только манеж — все шапито кажется вовлеченным в безудержную джигитовку. Музыка гремит сумасшедше, и только младенец продолжает сохранять идиллическое спокойствие. Музыка определенно пришлась ему по вкусу: закрыл глазенки и сладко уснул.

Дирижер объявляет перекур. Юная мамаша, спустившись по канату и набросив на плечи халат, вынимает из коляски конвертик: «Никак, уснул, сынуля? Ах, какой же ты соня!» Она уносит конвертик за кулисы. Папаша, привязав лонжу к боковой стойке, направляется туда же: в одной руке раскрытая газета, другой — толкает перед собой коляску. Но я и теперь не остаюсь в одиночестве. В зал входит пан Баста. Петр Баста — конный дрессировщик из Варшавы, участник только что закончившейся международной программы.

—  Утро доброе! — любезно здоровается со мной пан Баста. — Я замечаю: вам нравится приходить в цирк с утра!

Мы не первый день знакомы. Я не раз присутствовал на репетициях пана Басты. Репетициях трудных и напряженных, потому что дрессировщик объезжал недавно полученных лошадей, и они, еще не освоясь с манежем, дрожали каждым мускулом, пугливо шарахались из стороны в сторону.

Пан Баста ни на миг не терял спокойствия. И терпения. И того ободряюще-ласкового тона, что в конечном счете покоряет лошадь. На барьере перед собой он всегда держал пакет кускового сахара. Сахаром поощрял малейший успех лошади. И гладил ее по взмокшему до блеска крупу.

Затем, передав лошадь конюхам, возвращался к барьеру, опускал руки в ведро с водой, смывая лошадиный пот, и говорил мне доверительно:

—  Немного нервная лошадь. Но это ничего. Уже начинает понимать. До войны я работал с элефантами (он говорил именно так: не слоны, а элефанты). Умнейшие животные, но нет у них грации. Настоящая грация только у коня!

Сегодня я впервые увидел пана Басту при полном параде. Ему предстоял отъезд, он больше не репетировал и потому с утра пришел в выходном костюме: статный, высокий, седые волосы, тщательно зачесанные назад, кисти рук в крахмальных манжетах с золотыми запонками. Непривычно было видеть эти руки без шамберьера.

—  Почему же вам нравится приходить в цирк рано утром? — снова справляется пан Баста. — Или это у вас такая бессонница?   

Я улыбаюсь и качаю головой:

—  Бессонница? Пока не страдаю. Но мне действительно утренний цирк особенно по душе. Я люблю слушать, как он переплетает свои звуки с шумом окружающего города. Город ведь тоже имеет свою музыку. Не так ли, пан Баста?

Точно желая проверить справедливость моих слов, дрессировщик оборачивается к брезентовой стене шапито. Он прислушивается, и лицо его отражает чуткое внимание.           

—  Да! Это так! — соглашается он затем. — Я много ездил. Видел много стран, много цирков. Я поляк, варшавянин. Но я родился во Львове. Экспедитор принесет мой паспорт, и я покажу вам запись: место рождения — Советский Союз! Я согласен с вами. Каждый город имеет собственную Музыку. Как звучит Ленинград? Я не музыкант, но так считаю: это очень спокойная и очень уверенная музыка!

Теперь мы вслушиваемся оба. Дирижер еще не подал знак продолжать репетицию, музыканты безмолвствуют, и ничто не мешает слушать. Цирк-шапито расположен вблизи Московского проспекта. Здесь много крупных предприятий, и проспект неумолчен, нет такого часа, когда бы замирало его движение.

—  Очень уверенная музыка! — повторяет пан Баста. И добавляет: — Скоро увижу Варшаву! Вислу увижу! Я не первый раз в Советском Союзе. Имею здесь хороший прием. Но Варшава. У нее тоже своя музыка!

Теперь бы нам поговорить о Варшаве: пан Баста по праву гордится своей столицей, и старой и новой ее красотой. Поговорить бы о Варшаве, но в зале в этот момент появляется инспектор манежа.

—  Через десять минут начнется лекция о международном положении, — сообщает он присутствующим.— Прошу не расходиться. Исключительно интересная лекция!

Город, окружая шапито, шумит все с той же размеренной гулкостью. Когда же, отодвинув брезентовый полог, лектор входит в зал, городские звуки на миг укрупняются, обретают объемность.

—  Сюда, пожалуйста! Ждем вас! — спешит инспектор навстречу.

Полог опущен, и городские шумы снова приглушены. Опустив свой портфель на столик, поставленный у барьера, лектор несколько обеспокоенно оглядывается по сторонам: видимо, ему еще не приходилось выступать в подобной обстановке.

—  Если не возражаете, минуточку обождем. Должны еще подойти, — говорит инспектор. И добавляет, заметив пана Басту: — Что касается вас. Разумеется, как вам угодно.

Дрессировщик смотрит на меня, и в глазах его я вижу лукавые искры.

—  Очень дельный инспектор. Но почему он считает, что я не интересуюсь международным положением? Потому что поляк? Потому что завтра возвращаюсь в Варшаву?

И он не без торжественности пересаживается в первый ряд — прямо против лектора. И вскоре весь сектор заполняется артистами. И среди них тоненькая мамаша с косичками девочки — как видно, только что покормила младенца. Рядом папаша, он слегка покачивает коляску. Тут же со своими партнерами смуглый человек — руководитель группы джигитов. И дирижер с засученными рукавами. И музыканты. И только что подоспевший экспедитор: не теряя времени, он прямо на барьере раскладывает проездные билеты и багажные квитанции.

Все в сборе. Инспектор предоставляет слово лектору, и тот, откашлявшись, говорит:

—  Товарищи! Нынешнее международное положение знаменуется дальнейшим усилением лагеря мира и демократии.

Я и теперь, и сегодня люблю приходить в утреннее шапито. Наблюдать, как оно начинает свой рабочий день. Вместе с младенцем в коляске смотреть на брезентовый небосвод. И слушать, прислушиваться.

Как хорошо, как спокойно и уверенно шумит вокруг город. Конечно, вы правы, пан Баста! Город шумит именно так!