1
Самолет, реактивный советский лайнер, шел на высоте десять тысяч метров, но это не мешало думать о земном. Напротив, только теперь, когда позади остался наворот предотъездных дел, Костюченко мог наконец оглянуться на последние полтора-два месяца.
Предложение возглавить зарубежную поездку привело его сначала в замешательство. Костюченко никак не считал, что в полной мере выдержал директорский экзамен. А тут предложение, да еще столь ответственное.
Случилось это так. В одной из авторитетных инстанций управляющего Союзгосцирком спросили, кто намечается в руководители поездки. Управляющий назвал несколько имен — вполне достойных, в цирковых делах многоопытных. «Это-то все превосходно, — сказали управляющему. — Не забывайте только: поездка предстоит сложная. Одного циркового опыта, может оказаться недостаточно!» И тогда-то, заново перебирая в памяти возможные кандидатуры, управляющий подумал о горно-уральском директоре. Тут же отверг эту мысль: «Работник в нашей системе недавний. Не потянет!» Однако, раз возникнув, мысль исчезнуть не пожелала, продолжала притягивать. Кончилось тем, что управляющий затребовал личное дело Костюченко и, внимательно перечитав, себе самому сердито возразил: «А почему, собственно, не потянет? Пусть недавно в цирке. Зато жизнь похлебал с избытком, школу прошел армейскую, войну кончал не где-нибудь, а у стен рейхстага. Кстати, и рапортички присылают обнадеживающие!» Горноуральский цирк, который еще недавно плелся в хвосте, теперь упрямо карабкался вверх. «Директорствует разумно, — сказал себе управляющий. — Такого и поощрить не грех!»
Ранней осенью, поручив дела заместителю, присланному главком (Станишевский еще до того был уволен как не справившийся с работой), Костюченко отправился в один из южных цирков: там формировалась гастрольная программа. Жена на вокзале спросила: «Так как же, Саша? Выходит, это у тебя по-настоящему, серьезно?» И не дала ответить: «Ну, что с тобой сделаешь!» Он рассмеялся и, раскрыв широко руки, обнял всех разом — и жену и детей.
Игнатия Ричардовича Порцероба застал в разгаре репетиций. Для опытного режиссера задача, казалось, не представляла особой сложности — тем более номера, отобранные для поездки, были, как на подбор, первоклассными. Но Порцероб настойчиво напоминал артистам: «Вы собой представляете Цирк Москвы! Надо думать не только об успехе отдельных номеров. Единое художественное целое — вот к чему мы стремимся!» Шли репетиции, готовились новые костюмы, парадный ковер. Месяц спустя подготовительная работа была закончена.
Обо всем этом Костюченко мог теперь вспоминать, удобно расположившись в кресле салона. И все же, поглядывая на артистов (без малого полсотни человек, полная вечерняя программа), он и сейчас обеспокоенно загадывал: как-то покажет себя коллектив в ходе гастролей?
Здесь были артисты и старшего поколения, и младшего. Были сдержанные, безукоризненно собой владеющие. Были и порывистые, реагирующие живо, непосредственно. Были и те, кого уже знал по программе Горноуральского цирка: Анна и Сергей Сагайдачные, Виктория и Геннадий Багреевы, Адриан Торопов, Роман Буйнарович. Сильные номера, талантливые артисты. Но и характеры разные, сложные. Как-то проявятся они в поездке?
Первоначальное возбуждение, вызванное многошумными проводами, постепенно притихло. Одни еще переговаривались вполголоса, все более редкими фразами. Другие расположились подремать, прикорнув к мягкой спинке кресла. Третьи, силясь отогнать дремоту, лениво перелистывали рекламные туристские проспекты.
О, эти проспекты! Изданы они были превосходно: глянцевая бумага, множество цветных иллюстраций. И на каждой странице восторженные восклицания: «Наша страна — сердце Европы! Эталон свободного мира! Колыбель счастливого предпринимательства!» Посольство страны, куда направлялись советские цирковые артисты, каждого при посадке в самолет снабдило таким проспектом.
Итак, высота — десять тысяч метров. Примолкнувший салон.
«Какой прием ожидает нас?» — продолжал размышлять Костюченко. Да и немало других мыслей роилось сейчас в салоне.
Вот Адриан Торопов. Он в тревоге. Обычно неразлучный со своими мячами, сейчас чувствует себя обездоленным. Весь реквизит ушел багажом, и Торопов жестоко себя корит: надо было хоть несколько мячиков оставить, вполне бы можно потренироваться в пути.
Хмуро взирает на окружающее и Роман Буйнарович. Его реквизит также в багаже. Но не столько это, сколько разлука с женой огорчает силача. Зинаиду Пряхину не включили в поездку, и Буйнаровичу в высшей степени недостает ее строгого присмотра.
Весело настроены Багреевы: у них есть уже опыт зарубежной поездки. Геннадий благодушно полулежит в своем кресле, а Виктория разглядывает себя в зеркальце.
Тут же, в одном ряду с Багреевыми, отделенные от них серединным проходом, сидят Сагайдачные. Лица супругов неподвижны, будто бы и спокойны, но сколько за этим скрывается тяжкого, непозабытого и неотстоявшегося.
В тот момент, когда самолет поднялся в воздух, Сагайдачному припомнился его предыдущий отлет из Москвы — на рассвете, после встречи с Николаем Моревым, после того как обсудили замысел нового аттракциона. Все тогда обещало скорую удачу, исполнение всех желаний. А ведь совсем иначе повернулась жизнь!
В последние горноуральские дни Сагайдачный не раз встречался с Зуевой. Встречи эти ничем не напоминали ту, самую первую, что завершилась уродливо-тяжкой сценой, — и все же безрадостное, горькое и после давало себя знать. Как бы Сагайдачный ни старался восстановить добрые отношения с бывшей женой, а она — позабыть, вытравить из памяти все то, чем искажена была ее жизнь в годы разлуки, — для обоих эти годы оставались преградой. Годы наложили свой отпечаток на каждого, и от этого некуда было уйти. Разве только в работу. Сагайдачный видел, как много и настойчиво репетирует Надежда, улучшая свой номер, обновляя его.
Вот и с Жанной получилось не так, как хотел. С отцом она, в конечном счете, заключила мир. Однако и тут Сагайдачный чувствовал, что на его долю приходится лишь уголок в сердце Жанны. Глядя на дочь, наблюдая, как неразлучна она с Никандровым, как все радостнее раскрывается их чувство, Сагайдачный ощущал себя не то прохожим, заглядывающим в чужое окошко, не то постояльцем, допущенным лишь на кратковременное житье. Дочь жила в собственном счастливом мире и как бы ни проявляла к отцу великодушие — оно отдавало состраданием.
А вот с Гришей поладила быстро, хотя и предупредила: «Хочешь со мной дружить — изволь настоящим человеком стать. Тех, кто бахвалится и только одного себя любит, терпеть не могу!» По-прежнему ежедневно бывая в цирке, Гриша с особой гордостью наблюдал за репетициями сестры, каждому сообщая при этом: «Сестра моя! Видели какая? Моя сестра!»
Пожалуй, лишь в одном и оказался Сагайдачный полезен Жанне: сам переговорил с Костюченко, и тот разрешил начинающим гимнастам репетировать в предвечерние, свободные часы. Никандров подвесил аппаратуру, и, когда она была опробована и настал день первой репетиции, Сагайдачный вызвался подержать лонжу.
Все было так же, как и много лет назад на волжском берегу. Высоко под куполом виднелась легкая и стройная девичья фигура, и на миг Сагайдачный потерял ощущение времени. Когда же, отрепетировав, Жанна спустилась по веревочной лестнице, Сагайдачный не позволил ей спрыгнуть на манеж: принял в сильные, по-прежнему сильные руки и подержал на весу, пристально всматриваясь. Иллюзия не могла продолжаться долго, и он улыбнулся Жанне, дочери.
За день до отлета из Москвы Сагайдачный еще раз встретился с Моревым. Сначала побывал у него на репетиции. Анатолий Красовский успел добиться немалого: прыжки его обрели виртуозную легкость, их можно было назвать парящими. Следуя указаниям Порцероба, художник выполнил несколько эскизов: один из них назывался «Космическая орбита», другой — «Прыжок в галактику». Так или иначе, ясно было одно: номер Красовского обещает стать новым словом в прыжках на батуде.
А потом, вместе проведя остаток вечера, друзья смогли о многом переговорить. «Я, Коля, твое письмо не забыл, — признался Сагайдачный. — Сначала оно меня обидело, раздосадовало. Ну, а потом рассудил — есть о чем задуматься!» Рассказал приятелю и о том, как трудно сложились отношения с женой: «Чувствую: Ане тоже сейчас нелегко. А вот как поправить, как прежнее вернуть — убей бог, не знаю!»
Да, сильно переменилась Анна. Молчаливой сделалась, сосредоточенной, а в движениях возникло что-то пугливое. Готовясь к зарубежной поездке, она отвезла Гришу погостить к своим родителям. Всю дорогу мальчик вспоминал о Жанне. «Правда, мама, хорошо, что сестра у меня отыскалась?» — «Правда!» — соглашалась Анна, но думала о своем. О том, что надорвалось так внезапно и больно.
Первый час полета подходил к концу, когда в салоне появилась стюардесса с подносом, заставленным рубиновыми бокалами. Это был всего лишь фруктовый сок, но Сагайдачный, приняв бокал, потянулся с ним к Костюченко:
— За общие наши успехи, Александр Афанасьевич!
2
Приехав в аэропорт, Дезерт был атакован репортерами:
— Ваше мнение о Цирке Москвы? Рассчитываете ли, что московский цирк будет пользоваться успехом?
— Предпочту, чтобы первой высказалась уважаемая публика, — ответил импресарио: накануне открытия гастролей он предпочитал осторожность.
А затем все было, как и положено при международных встречах. Предводительствуемые Костюченко, артисты сошли по трапу. Дезерт произнес краткое приветствие. Костюченко в ответном слове заверил, что советские артисты покажут лучшие образцы своего искусства. Вокруг суетились репортеры, щелкали фотоаппараты, стрекотали кинокамеры. Вдоволь было и улыбок. Особенно запомнился Костюченко один из встречавших — не иначе представитель демократической печати: лицо открытое, исполненное симпатии.
Процедура таможенного осмотра была корректной, как бы подтверждала: «Гостеприимство наше распространяется одинаково на всех!» Спустя полчаса артисты смогли пройти в специально поданные автобусы. Самого Костюченко Дезерт пригласил к себе в машину. Тут же находился и переводчик.
— Итак, судьбе угодно, чтобы мы вторично встретились, — скупо улыбнулся Дезерт. — Горноуральский цирк! О, сейчас он от нас далеко, очень далеко. Как самочувствие старого Казарини?
Костюченко ответил, что Николо Казарини скончался два месяца назад.
— О! — произнес Дезерт. Голос прозвучал с неизменной сухостью, и все же Костюченко показалось, будто дрогнуло что-то в совиных глазах. — Николо Казарини
служил еще у моего отца. Имел успех, Но кто теперь об этом помнит?
Костюченко ответил, что вся цирковая труппа проводила старого жокея в последний путь.
— О! — повторил Дезерт. И распрямился, согнав с пергаментного лица малейший оттенок живого чувства.
Тем временем машина выехала на проспект, по обе стороны обсаженный платанами. В Москве стояла зябкая осень, ветер срывал пожелтевшие листья, а здесь древесные кроны все еще были густые, зеленые, ярко пронизанные солнцем. Но не только на это обратил внимание Костюченко. Озирая быстро бегущий проспект, он не мог не заметить чрезвычайного обилия полицейских: они виднелись и на перекрестках, и под навесами домовых арок.
— Это к нам не имеет отношения, — сказал Дезерт, перехватив взгляд гостя. — Цирковые дела — вот что, не правда ли, главное для нас, господин Костюченко! —
И добавил, меняя разговор: — Вам и вашим артистам приготовлены номера в отеле «Принц-регент». Лучший отель столицы!
Отель «Принц-регент» выходил многоярусным фасадом на одну из центральных площадей. Мраморные скрижали по сторонам от главного входа удостоверяли трехсотлетнюю давность отеля. Она читалась во всем: в угрюмых стенах старинной кладки, в узких оконных наличниках, в свинцовых переплетах витражей, в остроконечных шпилях над крутыми скатами багрово-черепичной кровли; на шпили насажены были фигуры рыцарей, и, увлекаемые ветром, рыцари воинственно кружились. Зато внутри царил самый современный комфорт: прекрасно оборудованные номера, холлы, утопающие в зелени тропических растений, а зал ресторана отличался таким масштабом, что здесь бы впору органным хоралам звучать, а не джазовым синкопам.
— Размах! — оценил Сагайдачный, когда горничная, сделав глубокий книксен, оставила его в номере вдвоем с женой. — Довольна, Аня?
Она не сразу отозвалась. Уже не первый раз Сагайдачный замечал, что даже на самые простые вопросы она отвечает с усилием, как бы принуждая себя отвлечься от чего-то. Затем кивнула.
— Да, хороший номер. Каким, интересно, окажется цирк?
— Ждать недолго. Увидим завтра.
Цирк, куда отправились с утра, разочаровал. Это была железобетонная круглая коробка, окрашенная в неопределенный цвет — не то выгоревшая трава, не то застиранное хаки. Пестрая реклама, раскинувшись по фасаду, подчеркивала внешнюю безличность цирка.
Рекламировалось что угодно и как угодно. Если не считать широковещательного анонса над подъездом («Цирк Москвы!» «Цирк Москвы!» — твердил анонс), остальные щиты ни малейшего отношения не имели к зданию, которое испещряли. Особой назойливостью отличалось изображение девицы, которая натягивала на обнаженное колено паутиновый чулок и при этом явно приглашала проникнуть нескромным взглядом выше чулка. С девицей соседствовало клятвенно-пылкое утверждение, что только унитазы данной фирмы могут обеспечить домашнее благополучие.
Не понравился цирк и внутри: он казался каким-то нежилым. Удивляться этому, впрочем, не приходилось. В зависимости от зрелищной конъюнктуры, Дезерт эксплуатировал здание не только в качестве цирка, но и как кинозал, и даже варьете, где программа развертывается между столиков.
— Ну что ты скажешь! — ворчал Буйнарович. — Не нашенский воздух, не цирковой!
К воркотне этой мало кто прислушивался: все спешили заняться делом. Шла разборка только что прибывшего багажа, подвеска аппаратуры, а кое-кто без промедления приступил к тренировке. Всех раньше — Адриан Торопов. До чего приятно было кинуться вперегонки с мячами, разогреть и раззадорить застоявшееся тело. Вслед за Тороповым шагнул на манеж Буйнарович. Служители цирка, толпясь невдалеке, с живейшим интересом следили, как русский «медведь» (вскоре печать узаконила это прозвище) крутит многопудовые гири, выжимает тяжеленные штанги. Репетирующие артисты захватили не только манеж, но и остальные закулисные помещения.
В отель вернулись к обеду. И опять, окинув взглядом ресторан, Костюченко заметил того симпатичного человека, что накануне присутствовал в аэропорту. Сидя невдалеке, человек этот вел себя в высшей степени деликатно: ни в какие разговоры не вступал и ограничивался дружественной улыбкой.
После обеда намечалась коллективная прогулка по городу. Однако состояться она не смогла, так как неожиданно приехал культатташе советского посольства. Он выразил желание побеседовать с артистами. Где собраться: в гостиной или в номере? Лучше в номере. Собрались у Костюченко.
Сначала атташе поинтересовался, хорошо ли прошел полет, удобно ли устроились, благополучно ли с багажом.
— Впрочем, об этом, вероятно, спрашивать незачем, — улыбнулся атташе. — Господин Дезерт — импресарио опытнейший и, без сомнения, все предусмотрел.
Кто-то из артистов в ответ вздохнул: другая забота сейчас — как-то завтра пройдет первое представление.
— Ах да! — будто только теперь вспомнил атташе. — Именно об этом я и хочу потолковать с вами!
Начал он с напоминания о том, что неизменным принципом советской политики является невмешательство во внутренние дела других государств.
— Почему я напоминаю об этом, товарищи? По той причине, что страна, в которую вы прибыли (добавлю: сугубо капиталистическая страна!), находится сейчас в состоянии назревающих классовых боев. Не далее как вчера, в ответ на требование повысить заработную плату, корпорация промышленников объявила локаут, закрыла все крупнейшие предприятия. Левые профсоюзы призвали рабочих выйти на улицу. Трудно предугадать, как разыграются дальнейшие события. Однако если в ближайшие часы атмосфера не разрядится. — Оборвав фразу, атташе внимательно оглядел артистов. — Об этом посольство и считает необходимым поставить вас в известность. Не исключено, что начало ваших гастролей отодвинется. Это раз. А также нужно учесть возможность провокаций. Самое разумное не покидать отеля.
Отдыхайте с дороги, набирайтесь сил. Договорились?
Артисты разошлись по номерам в совсем другом настроении, чем начинали этот день. Одни лишь Багреевы, «как и положено бывалым путешественникам, сохраняли невозмутимый вид.
Они-то и зашли к Костюченко вторично, уже под вечер.
— Я, конечно, понимаю, Александр Афанасьевич, — не без вкрадчивости начал Геннадий. — Осторожность — вещь полезная. Спорить не приходится. Но в данном случае. Мы ведь не маленькие!
— Продолжайте, — кивнул Костюченко. — Что из этого следует?
— Неужели нам и дальше сидеть взаперти? Скучно, тоскливо! Да и зачем, спрашивается? Сами поглядите: все спокойно!
Костюченко посмотрел за окно. Действительно, ритм уличного движения казался неколебимым: автомобильный поток, за ним пешеходный, опять автомобильный. Даже полицейские, при всей своей многочисленности, не так уж бросались в глаза на фоне этого мерного, неустанно пульсирующего движения.
И все же Костюченко покачал головой. Полчаса назад он имел телефонный разговор с Дезертом. Импресарио сам позвонил, чтобы предупредить о необходимости отсрочить начало гастролей.
— Так как же, Александр Афанасьевич? — справилась Виктория. — Надеюсь, хоть часок мы можем подышать свежим воздухом?
— Ни в коем случае, — ответил Костюченко. — Давайте придерживаться того порядка, о котором договорились сообща!
3
Вечер прошел спокойно. Утро также. Встретившись в коридоре с Костюченко, Багреевы едва удержались от насмешливой улыбки: выходит, напрасными оказались страхи. Да и остальные артисты выражали недовольство: «Сидим сложа руки. Куда годится!»
Так продолжалось до трех часов дня. А затем, в течение считанных минут, все изменилось до неузнаваемости.
Полицейские машины — вытянутые, с поджарыми бронированными боками, с низкими, словно для прыжка пригнувшимися кузовами — ворвались на площадь и, с ходу развернувшись, перекрыли все подступы к ней. И тотчас, будто неисчерпаемо было нутро машин, из них посыпались полицейские. Совсем другие, чем те, что до сих пор несли патрульную службу: вместо мундиров военные френчи, вместо касок с плюмажами — плоские, защитные, стальные. Рассыпавшись цепью, заняли исходное положение. Цепь полицейских, наглухо перекрытое движение — и тишина. Тишина, внезапно наступившая и потому по-особому, до звона в ушах, напряженная.
Возвращаясь из ресторана, артисты шли через вестибюль. Им сразу бросилась в глаза какая-то нервная лихорадочность: швейцар спешил запереть наружную дверь, портье, покинув свою конторку, переговаривался с посыльными, толпились горничные, и все встревоженно вглядывались в широкие стекла подъезда.
— Идемте, товарищи. Не надо задерживаться, — сказал Костюченко.
Показывая пример, он первым шагнул на лестницу, ведущую к лифту. В то же мгновение донесся пронзительный вой сирен. «Ни с места! Ни с места!» — злобно требовали они. Все, кто был в вестибюле, невольно замерли. Приостановились и артисты, следовавшие за Костюченко.
С такой же внезапностью сирены умолкли. Но тишина не вернулась. Издалека, как будто из каменной толщи городских кварталов, донесся гул — сначала неясный, приглушенный, но затем все более схожий с неудержимо, в крутой накат бегущей волной. Она бежала, по пути наращивая звучность, стремительность. Вскоре эта волна вплотную приблизилась к площади. Еще мгновение — и пошатнула, накренила площадь. Так по крайней мере представилось Костюченко. Он увидел, как одна из полицейских машин, как бы превратясь в невесомую игрушку, поднялась на дыбы и тут же рухнула, запрокинулась вверх колесами. Такая же участь постигла соседнюю. Прорвав полицейский заслон, колонна рабочих ступила на площадь: алое полотнище над сотнями голов, сжатые кулаки, лица, будто высеченные из обугленного камня. И песня — громовая, чеканящая шаг.
Позднее в газеты просочились некоторые подробности. Полиции, как выяснилось, был отдан приказ: любой ценой остановить и разогнать демонстрацию. Уверенная в превосходстве своих сил, полиция решила обойтись без военных подкреплений, и все же казармы были переведены на боевое положение: войска ожидали сигнала. В той схватке, что сейчас завязалась на площади, решалось многое.
Не позволяя разъединить свои ряды, не склоняясь под ударами дубинок, не только отбиваясь от полицейских, но и нанося ответные удары, рабочие продолжали свой марш. Снова взвыли сирены, но теперь истошный их вой пересиливала песня. Грозная песня гремела над площадью.
Костюченко стоял на верхних ступенях лестницы. Тут же Сагайдачный, Торопов. Ниже — Буйнарович.
Бывают мгновения, когда память — безотчетно, но ярче яркого — воскрешает картины былого. Так и сейчас. Костюченко вдруг увидел себя мальчишкой. И как сидит у отца на коленях, а тот рассказывает о Пятом годе, о рабочей демонстрации, в которую кроваво врубилось пьяное, озверелое казачье. В далеком детстве слушал об этом Костюченко, а сейчас чуть не крикнул: «Берегитесь! Займите оборону!» Ему казалось, будто, спустя столько лет, отцовский рассказ обернулся явью.
Не один Костюченко был прикован к площади. Давно ли самоуверенно улыбалась Виктория Багреева. Сейчас стояла бледнее полотна. И Геннадий изменился в лице. Торопов до боли в пальцах схватился за перила лестницы. И Буйнарович не мог пересилить гневную, судорожно пробегающую гримасу. Они стояли бок о бок, артисты советского цирка, но в этот момент даже не помнили, что они артисты, — попросту люди, прибывшие из другого, из светлого, справедливого мира. Они увидели то, что для них немыслимо, что несовместимо с самим их существом.
«Казаки! Берегитесь казаков!» — чуть не крикнул Костюченко. И верно: схватка на площади вступила в новую, еще более жестокую фазу.
На этот раз вместо сирен зазвучало нечто иное — скрежещуще-частое, похожее на пульсацию в больных натруженных висках. И это нечто, преследуя каждого, вызывало желание спрятать голову, уши заткнуть, забиться в самый дальний угол. Нет, и теперь не дрогнув, колонна демонстрантов продолжала прокладывать себе дорогу. И тогда обрушилась вода.
— А-а! — глухо, не размыкая стиснутых зубов, выдохнул Буйнарович. Разом позабыв обо всем другом, охваченный одним желанием — занять свое место в схватке, прийти на помощь рабочим, ринулся он вниз, к дверям подъезда.
Иной раз кратчайшие мгновения вмещают столько, что после даже трудно поверить.
Навстречу Буйнаровичу внезапно возник человек — тот самый, которого дважды уже замечал Костюченко. С угодливой быстротой подбежав к дверям, все так же дружественно улыбаясь, как бы приманивая этой улыбкой, он оттеснил швейцара, завладел ключами. О, как хотелось любезнейшему этому человеку услужить Буйнаровичу, дверь распахнуть перед ним, тем самым вовлечь в происходящее на площади.
Но так не случилось.
Боясь упустить желанный момент, человек суетливо склонился с ключом над скважиной, а Костюченко (прежде никогда не обращался так к Буйнаровичу) крикнул предостерегающе:
— Роман!
Внезапный возглас словно пробудил силача. Заставил не только очнуться, но и всмотреться, разглядеть, понять. Тяжело и вплотную шагнув к провокатору, Буйнарович занес над ним грозящую длань. Игра была проиграна. Отшатнулся, скрылся провокатор.
Струи воды захлестывали площадь. Упруго извиваясь, они прорезывали воздух и, со всех сторон полосуя людей, пытались опрокинуть их, распластать, пригвоздить к асфальту. Каждый раз, упрямо подымаясь, люди вновь соединяли руки, и опять — замедленно, но неуклонно — продолжалось движение вперед.
Самым страшным был момент, когда чье-то лицо, призывно кричащее и в то же время безмолвное (водометный режущий свист заглушал все иные звуки), прижалось снаружи к стеклу подъезда, пылающим взглядом пронзило стекло и тут же вниз поползло, оставляя кроваво-зыбкую, растекающуюся полосу.
Взглянув на жену, Сагайдачный вдруг обнаружил то, чего никогда не видел прежде. Красивое и всегда подтянутое, лицо ее неизменно отражало здравый рассудок. Теперь же не только дрогнуло, не только утратило обычную сдержанность, но и переменилось, подурнело. Боль и смятение увидел Сагайдачный в глазах жены. Затем и радость — когда колонна продолжила марш. Да, несмотря на все преграды, демонстранты прошли через площадь. И снова алое полотнище взметнулось над ними. Сигнал, которого ждали в казармах, опоздал.
На следующий день Костюченко позвонил в посольство.
— Здравствуйте, Александр Афанасьевич, — сказал атташе. — Как дела у вас? Как самочувствие товарищей? — Услыхал ответ и согласился: — Понимаю, очень понимаю. Товарищам артистам прошу передать сердечный привет!
Артистам нелегко дался тот день. После были и слезы, и ночные бессонные часы, и память, в которой все запечатлелось со жгучей силой. Но не это одно различал Костюченко, продолжая приглядываться к участникам поездки. Он увидел как бы новую ступень повзросления.
Строгая собранность не покинула артистов и тогда, когда они смогли вернуться в цирк.
4
И вот они выходят на манеж: нарядные, пружинисто легкие, на тугом носке. Выходят одинаково красивые и молодые, ловкие и веселые, ослепительно улыбающиеся. А ведь только что — за минуту до начала, уже построившись для парада-пролога, — все они были взволнованы. И не потому лишь, что предстояла встреча с незнакомым залом.
За форгангом приглушенно гудел переполненный зал. Кто в нем, в этом зале? Может быть, те, кто, натравливая полицейских, заранее предвкушал кровавую расправу над рабочими? Она не удалась. Предпринимателям пришлось отказаться от локаута, вступить в переговоры с профсоюзами. Так кем же сейчас заполнен зал?
Парад-пролог был лаконичен, но впечатляющ. Затем на середину манежа вышел Костюченко. С помощью переводчика он обратился к залу:
— Дамы и господа! Нам выпала честь первыми представить вам советское цирковое искусство. Цирк Москвы приветствует вас!
Однако прежде чем зрители, заполнившие кресла в партере, откликнулись на это приветствие — голос подала галерка. Ободряющий громкий голос. И сразу легче сделалось на душе.
Первые номера принимались одобрительно, но настоящего накала в аплодисментах еще не было. Громче прозвучали они после выступления Багреевых. И опять примолкли, когда на смену воздушным гимнастам вышел Роман Буйнарович. Тяжеловесный и медлительный, шагающий вразвалку, поначалу он даже вызвал смешки. Чего ждать от такого? Вот уж действительно медведь!
Не спеша, словно не замечая иронического оживления, Буйнарович направился к гирям. Чуть приподнял одну, затем другую. Могло показаться: он еще для себя самого не решил, что именно делать с ними. И вдруг, в кратчайший миг обретя непостижимую ловкость, вихрем взметнул над головою гири. Зал пораженно притих. Гири летели над головой пушинками. Покончив с ними, по-прежнему будто не видя зрителей, силач положил на плечи массивную рельсу, на ее концах повисло по пять униформистов, и с этим живым коромыслом Буйнарович и раз и два прошелся вокруг манежа. В зале послышались одобрительные возгласы. Откликнувшись на них коротким кивком, Буйнарович шагнул к штанге.
Как и было заранее условлено, в этот момент появился инспектор манежа с грифельной доской в руках: на ней обозначен был вес, какой подымет силач. Но произошло неожиданное: подойдя к инспектору, Буйнарович отнял у него доску, размашисто перечеркнул написанное, а сверху крупно вывел другую цифру. И тогда, увидя эту цифру, зал откликнулся и недоверчивым и удивленным шумом.
Вес, объявленный Буйнаровичем, был не только огромен: он превышал национальный рекорд, которым гордился лучший тяжелоатлет страны. Этот атлет (портрет его, размноженный в тысячах экземпляров, знаком был каждому!) также пожаловал на открытие гастролей советского цирка. До сих пор, обласканный всеобщим вниманием, прославленный атлет снисходительно взирал на Буйнаровича, а тут переглянулся со своими дружками, негромко сказал им что-то, и дружки, сорвавшись с мест, поспешили на манеж — проверить вес, уличить заезжего бахвала.
Нет, все было правильно. Диски, лежавшие возле штанги, в точности соответствовали объявленному весу. Все было правильно, придраться было не к чему и оставалось лишь ждать.
Много раз, упорно и упрямо тренируясь, приближался Буйнарович к этому весу и каждый раз убеждался с горечью, что недостает последней малости: еще немного — и дотянул бы, осилил бы. Теперь же приказал себе: «Возьми! Ты должен взять!»
Продышался. Собрался каждым мускулом. Протер ладони магнезией. Пояс стянул туже. Ноги расставил шире. Наклонясь, намертво, в замок, схватился за штангу. «Возьми! Сейчас ты возьмешь! Ты должен взять!»
Дружки, теснясь у барьера, глядели недобрыми глазами. Однако Буйнарович не видел этих дружков: он и сейчас мысленно был свидетелем схватки рабочих с полицейскими.
Дружки глядели недобрыми глазами. «Вот вам! Вот!» — угрожающе произнес про себя Буйнарович и тут же (жгучее мгновение!) почувствовал, как прихлынула и заполнила все существо долгожданная всепобеждающая сила.
Вот! Весь ушел в богатырский жим. Вот! Бицепсы обозначились — каждый как до отказа натянутая тетива. Вот! Над головою замерла штанга!
Не сразу отозвался зал. Сперва только охнул, но в этом отголоске послышалось разное: не только тревога и раздосадованность, но и радость, восторг. Восторг одолел. И тогда оглушительным шквалом взметнулись аплодисменты, и с мест повскакали, и по проходам устремились вниз, вплотную к манежу, и тщетно старался сохранить улыбку чемпион (теперь по существу уже эксчемпион!): безнадежно тускнела и угасала его слава.
Вот когда наступил тот перелом, что назавтра принудил газеты признать «беспрецедентный триумф артистов советского цирка». Все рассыпалось в прах перед натиском ярчайших номеров, перед их жизнеутверждающей манерой. Все рассыпалось в прах — оглядка, недоверие, предвзятость. С этого момента галерка задавала восторженный тон, и партеру не оставалось ничего другого, как покорно следовать за нею. Выглянув в зал, Костюченко заметил Дезерта: по-обычному держась очень прямо, импресарио до того сжал бескровные губы, что они слились в белую, судорожно искривленную черту.
Немалый успех выпал и на долю Адриана Торопова, как и всегда выступившего с мячами, одними лишь мячами. Номер не отличался внешней броскостью, но в зале находились зрители, помнившие еще короля жонглеров Энрико Растелли. И это они — требовательные ценители — первыми признали талант молодого, доселе им неведомого жонглера. Первыми порадовались той безупречной легкости, с какой совершал он труднейшие комбинации.
В заключение номера Торопов кинул в зал небольшой, пестро раскрашенный мяч. Жестами пояснил, что просит вернуть назад, а затем, устремясь навстречу, принял мяч на палочку зубника. Снова кинул. Снова поймал. Это было одинаково и веселой игрой и маленьким чудом: из любого положения мяч беспрекословно возвращался на зубник. Когда же, кинутый в последний раз, он долетел до заднего ряда галерки, Торопову пришлось так долго дожидаться, что он даже нетерпеливо прихлопнул в ладоши. Мяч наконец вернулся, и жонглер, поймав его, покинул манеж.
Костюченко мог быть доволен. Первое отделение программы прошло отлично. Предстояло второе — аттракцион Сагайдачных. Казалось, беспокоиться было не о чем. И все же, памятуя о том, что второе отделение должно не только закрепить успех первого, но и стать вершиной всей программы, Костюченко испытывал невольную озабоченность. Он решил отправиться в зал, чтобы оттуда смотреть «Спираль отважных».
Перед началом аттракциона (уже прозвенел последний звонок) Сагайдачный взглянул на жену. Она стояла рядом: одна рука на руле мотоцикла, в другой защитные очки. Только теперь Сагайдачный разглядел, как переменилось лицо Анны — бледное, похудевшее и все-таки озаренное красотой. Однако не той, какую он видел прежде.
Это была иная красота — преображенная, выстраданная, таящая в себе следы пережитого.
— Аня! — негромко произнес Сагайдачный.
Она услыхала, полуобернулась, ответила улыбкой. «Тебе стало жалко меня? Не надо. Не хочу, чтобы ты меня жалел. Сама должна справиться со всем, что случилось!»
На том и оборвался, едва завязавшись, безмолвный разговор. Донесся марш, инспектор подал знак, и оба гонщика, оседлав машины, коротким толчком ноги включив моторы, устремились на манеж, на трек.
Заняв место возле Дезерта, Костюченко смотрел «Спираль отважных». Смотрел, убеждался в неизменности мастерства, но еще не мог определить — захвачен зал или лишь проявляет любопытство. Рев моторов глушил все звуки. Лицо Дезерта хранило непроницаемость. Не изменилось оно и тогда, когда, сойдя с мотоцикла, Сагайдачный пригласил Анну подняться с ним вместе внутрь глобуса (для зарубежных гастролей именно так оформили шар: на его серебристую поверхность нанесли очертания пяти континентов)', скрипка возвысила свой чистый голос, Анна движением глаз ответила: «Я готова!»— и зал точно подался вслед за ней. Даже теперь Дезерт еще сохранял ледяную отчужденность.
Давно — может быть, никогда еще прежде — так не работалось Сагайдачному. С каждым новым витком взлетая все выше, все круче и отвеснее, он безошибочно чувствовал, что Анна рядом с ним и что в эти мгновения она объята таким же пламенем — тем, что воедино сплавляет работу с искусством, искусство с жизнью. И он, Сагайдачный, вдруг почувствовал себя как бы заново соединенным с женой — не только спиралью аттракциона и не только жизнью в цирке, но и всей полнотой своей жизни — нарушенной, почти поломанной и все же обещающей возвращение к лучшему.
Виток за витком. За петлею петля. Все непостижимее становилась работа гонщиков. И все напряженнее безмолвие зала. Оторвав глаза от манежа, Дезерт окинул быстрым взглядом зал. Увидел тысячи прикованных лиц. Тысячи широко раскрытых глаз. И отблеск в глазах, какого прежде никогда не видел. Нет, видел. Но не здесь. Далеко отсюда. В России. Неужели и в чужой, в незнакомой им стране советские артисты владеют секретом все так же околдовывать зал, каждого, кто находится в зале?!
Виток за витком. Петля за петлей. Еще петля. Что же виделось в эти мгновения зрителям?
Человеческая память вмещает многое. Следя за работой отважных мотогонщиков, зрители обуреваемы были разными чувствами. Одни не могли не вспомнить тех советских людей, что, первыми врываясь в города, кинутые врагом, водружали над ратушной башней знамя армии-освободительницы. Другим в гуле и реве моторов слышался ход моторизованных советских частей: не позволяя себе передышки, части эти преследовали и подавляли гитлеровские банды. А третьи, видя на глобусе контуры пяти континентов и ту спираль, что взмывала, взвивалась все выше, думали о краснозвездных космических кораблях, о трассах, что этими кораблями прокладываются к другим планетам.
Безмолвие зала сделалось теперь не только напряженным, но и будто окаменевшим. Когда же в финале аттракциона грянули аплодисменты, в них была такая громоподобность, что Костюченко не смог расслышать Дезерта.
Вместе вышли из рукоплещущего зала, и господин импресарио заявил:
— Готов пролонгировать ваши гастроли. На такой же срок. На таких же условиях. Надеюсь, они взаимовыгодны?
Представление окончилось. В опустевшем зале выключили свет. А за кулисами все еще не могло утихнуть радостное оживление.
Расставшись с Дезертом, обещав ему завтра же снестись с Москвой, Костюченко отправился за кулисы: надо было поздравить артистов.
— Александр Афанасьевич! — громко окликнул Торопов (он стоял, окруженный товарищами). — Поглядите! На том мяче, что с галерки не возвращался долго. Написано что-то на мяче!
Костюченко пригласил переводчика, и тот прочел торопливо написанную строку: «Мы с вами всегда, советские товарищи!»
И тогда к мячу протянулось множество рук. Каждому захотелось притронуться к пестрой упругой его плоти.
— На всю жизнь сберегу этот мяч, — сказал Торопов. — Как самое дорогое!
Их было много — бережных рук, сомкнувшихся над мячом. Были и молодые руки, и натруженные долголетней работой. Была могучая длань Буйнаровича, и все еще сильная, ко многому еще способная — Сагайдачного, и тонкая — его жены. И рука Костюченко. И она сомкнулась с остальными.
— На всю жизнь! — повторил он про себя, встретившись глазами с Тороповым. — Навсегда, на всю жизнь!