Теперь такое время, что без эпиграфа никак нельзя. Не только сочинению, но и человеку. Хорошо, когда в эпиграфе нефть или акции какой-нибудь компании. Даже футбольная команда хороша в качестве эпиграфа, если она, конечно, не наша. Но у меня ни акций, ни нефти. И футбольную команду я тоже не озаботился прикупить по случаю. Как тут выкручиваться? И я решил взять что плохо лежит то, что принадлежит Салтыкову-Щедрину. А принадлежит ему такая фраза, что вся футбольная команда, хоть бы она и была английской, отдыхает на скамейке запасных и нервно курит, курит, курит…
Вот она: «Водка у нас, осмелюсь вам доложить, отличная: сразу, что называется, ожжёт, а потом и пойдёт ползком по суставчикам… каждый изноет-с!» Не фраза, а брильянт. Кохинор и Великий Могол вместе взятые. Вы, конечно, спросите — а при чём здесь столица нашей родины? А вы замените во фразе Михаила Евграфовича слово «водка» на слово «Москва». То-то и оно. Все суставчики у меня изныли от этой столицы. Уже и не осталось неизнывших. А она всё ползёт и ползёт. К горлу, стало быть, подбирается. Но вы не думайте — «Записки понаехавшего» не репортаж с петлей со столицей на шее. Она не дождётся.
Час утренних пик в московском метро — это час не только пик, но и мечей, кинжалов и даже вилок с иголками. Ещё и на станцию не вошёл, а уже застрял в пробке. Впереди, в дверях, столкнулись и сцепились две тётки с огромными клетчатыми сумками на колёсиках. Кто из них кого обогнал, кто кого подрезал — неизвестно. И уж совсем непонятно, кто из них «шестисотый», а кто — «запорожец», потому как сирены у обеих такой громкости, что предсмертный вопль «Титаника», напоровшегося на айсберг, по сравнению с ними — писк новорождённого котёнка. Внезапно откуда-то сбоку раздаётся женский крик: «Всем дам потрогать! Всем!» Мужчины мгновенно поворачиваются на голос кто чем может. Увы… Это всего лишь торговка скатертями с тефлоновой пропиткой предлагает всем потрогать свой товар. Хоть бы обернулась им. Так нет же — разложила на прилавке…
Эскалатор медленно проплывает мимо косо наклеенной на стену афиши группы «Швы». Они, оказывается, решили осчастливить нас новым альбомом под названием «Моль сожрала мои мозги». Судя по виду трёх пареньков на афише, так оно и есть. У всего коллектива. Ступенькой выше кожаная куртка говорит красному пальто: «…Ну, ты Таньку знаешь — у неё не один эс, а эсэс-бухгалтерия. Момент удобный выждала и как начислит всем белую зарплату! Их директор неделю ходил чернее нала…» Ступенькой ниже старик читает толстенную книгу «Сопромат». Взглянул через плечо на все эти стрелочки, оси, формулы… не приведи господь на старости лет такое читать. Мимо меня, там, где «проходите слева», проносится вниз, сломя высоченные каблуки, девушка с огромным букетом красных роз. От кого К кому она бежит с цветами в такую рань? К родителям, всю ночь не сомкнувшим глаз и обзвонившим все постели морги? А может, кто-то внезапно вернулся из командировки…
В вагоне молодёжь, с ног до головы увешанная наушниками и плеерами, уткнулась в свои мобильные телефоны. Что-то очень важное им там пишут. То, чего не напишут ни в какой книге. Даже в книге «Сопромат». Ярко желтеют московские комсомольцы и комсомолки в руках пассажиров постарше. И только те, у кого нет ни телефонов, ни газет, ни даже книги «Сопромат», немедленно захлопывают глаза и начинают досматривать последний сон. До первой пересадки на кольцевой ещё добрых минут двадцать. Из доброго, пожалуй, и всё…
* * *
Москва, как оказалось, пустынный город — ни тебе леса настоящего, ни реки, ни птиц, кроме ворон с воробьями. Только людей много. Из них-то всё в Москве и состоит. И вместо деревьев люди, много людей. Ходят точно Бирнамский лес. А люди-капли сливаются в ручьи и реки. Ещё и люди-птицы сбиваются в стаи. Летают и чирикают мелодиями из мобильных телефонов. Или текут, журча ими же. А вот неба здесь нет. И воздуха нет. Потому что из людей можно что хочешь сделать, а неба нельзя. Поэтому вместо неба тут крыши домов. А в богатых домах и крыш нет — сплошь пентхаусы. И листья опавшие здесь не шуршат — вместо них шуршат бумажки, которые роняют люди-деревья или шины людей-автомобилей. Даже мусор в Москве делается из специального сорта людей. Их так и называют — люди-мусора. У них и форма есть, потому что в столице всё должно быть красиво и однообразно. А ещё здесь нет ни закатов, ни восходов. Это понятно — раз нет неба и воздуха, то и восходам с закатами неоткуда взяться. Но москвичи и тут нашли выход. В нужные часы жители занавешивают все окна, даже полуподвальные, картинками с солнечными бликами и розовеющими облаками. И наступает закат. Или восход. Москвичи вообще найдут выход откуда угодно. Даже из самой Москвы. Не то провинциалы. Как попадут в Москву, хоть бы и ненадолго, так и пропадают в ней. Не могут найти выхода. Сколько их, безвыходных, слоняется по московским улицам — никто и не считал. Некоторые потом, спустя многие деньги, превращаются в москвичей. А некоторые так и не превращаются. Откуда же всем скопить многие деньги? Их и моль истребляет, и ржа, и украсть их могут, не говоря о пропить. Ну да мы не будем о пропить. Это отдельный разговор, который сначала наливают, а уж потом только разговаривают.
* * *
Вчера на Новом Арбате дул сильный ветер и было холодно. Из тёплого было только оранжевое надувное солнце, которое несли впереди парада в честь дня Святого Патрика. За солнцем шли синеногие барабанщицы, у которых от холода палочка на палочку не попадала, штук семь ирландских волкодавов и один ирландский же терьер. Волкодавы мёрзли и жались к ногам своих хозяев. Случись им нужда задавить кролика — и тот бы отделался лёгким ирландским испугом. За ними ехал грузовик с бутафорской пивной, грузовик с адептами Святого Толкиена, которые размахивали мечами и издавали боевые кричалки и даже сморкалки, грузовик с волынщиком, грузовик… не помню с кем, а уже за этим грузовиком шли разные оркестры. Милицейский оркестр исполнял «Катюшу», военный оркестр наяривал «Нам разум дал стальные руки-крюкмкрылья», а ещё один оркестр — «Прощание ирландки славянки», окончательно превращая, как сказал классик, «похороны в ирландские поминки». Было весело.
А будь я московским мэром или даже президентом, я бы каждый год в их ирландский праздник отсылал бы в Дублин подарки. Мы за «Вечерний звон» перед Ирландией в неоплатном долгу. А вовсе не за «Гиннес», за который мы, что ни выходной, то и расплачиваемся, расплачиваемся…
* * *
На шоссе Пессимистов Экклезиастов Энтузиастов, рядом с моей конторой, разрыли тротуар и вдруг нашли теплотрассу. Теплотрасса шла себе мимо и шла, никого не трогала. И никому от неё не было ни холодно, ни жарко. И вдруг её нашли. Трубы там оказались такой ветхости, что в последний раз им делали ремонт при Иване Васильевиче. Сослуживец мне говорил, что сам не видел, как из лужи на дне котлована вытащили два пустых штофа мутно-зелёного стекла из-под горькой настойки «Опричная», три истлевших бухарских халата, оставшихся от тогдашних дворников-таджиков, и стрелецкий кафтан, из дырявого кармана которого сыпались полушки да пятаки. Вообще, я заметил, что по весне работники теплосетей лихорадочно зарываются в землю. Наверное, они там, в лужах на дне этих ям, откладывают яйца или личинки… а зимой, когда прорвётся горячая вода, лезут откапывать вылупившихся сантехников, слесарей и сварщиков.
* * *
В Москве настоящая весна. На остановках в метро на каждую выходящую из вагона красивую девушку приходится по две входящих, не менее красивых. Ещё две недели назад это соотношение было один к одному. Не говоря уже о каком-нибудь феврале, когда входили и выходили только закутанные в шубы и платки существа чёрт знает какого пола или милиционеры. И ведь речь идёт о скромной Серпуховско-Тимирязевской линии, которая и на карте-то обозначена серым цветом. А если взять Кольцевую? А станции внутри Кольцевой? И все эти крылышки, и разноцветные пёрышки, и даже перламутровый педикюр, до сей поры скрытый, и бретельки на честном слове, на одном только суффиксе этого слова, и сверкающая пыльца вокруг глаз, и сами глаза, и губы, на которые смотришь, не в силах оторваться, и кусаешь, кусаешь свои…
* * *
Утром, на «Войковской», в вагон ввалился рыбак. Во всей своей рыбацкой сбруе. В многодневной щетине, в резиновых сапогах, доходивших ему до подбородка, с огромным штопором коловоротом на плече, ящиком для пустых бутылок снастей. На измождённом рыбалкой лице у него можно было прочитать буквально по складам все события этой удивительной ночи с седьмого марта на четырнадцатое. Одним словом — рыбак, каких много. Других я и не видал никогда. Стоило ли о нём рассказывать? Не стоило, конечно, если бы он в свободной руке не держал огромный букет мучительно белых роз. Что же такое надо было не поймать, чтобы возвращаться домой с букетом? А может, он и поймал, но оказалось…
* * *
По пути с работы домой решил остановиться у палатки под названием «Теремок» и съесть блин «Илья Муромец». Тот, который с толстым ломтём буженины и хреном. Рядом со мной, за столиком, ела свой блин щуплая девушка, открывавшая, однако, свой рот, переполненный торчащими во все стороны зубами, так широко, что я на всякий случай немного отодвинулся. Девушка, кроме того что ела, ещё и умудрялась разговаривать по телефону с подругой:
— Юль, на кой нам приглашать Орлова? Ну, куда он нам упал-то? Серость же. Серость страшная. Двух запятых связать… Да лучше бы пил! Позовём Посухина. Погоди… Посухин яркая личность. Да погоди ты! Да у него… Да знаю я, что говорю! Ну чего ты упёрлась-то? Чем тебе Посухин… То есть как женат? Почему?! Лёша… Посу… ка какая….
Тут мой «Илья Муромец» кончился, и я отошёл к прилавку купить квасу. А когда вернулся — девушки уж и след простыл.
* * *
Видел в метро семью профессиональных нищих. Папашка восточного вида с большими усами шёл первым, за ним чумазая мамашка (со славянским лицом) и очень чумазое и сопливое дитё лет трёх-четырех (лица под грязью и соплями практически было не разобрать). По-видимому, они были из разных наборов — их комплектовали перед выходом на работу. Папашка нёс перед собой какую-то справку с двумя печатями (треугольной и прямоугольной). На справке было что-то написано мелкими буквами. А что — не разобрать. Справка была ламинирована. Что ж, это практично. Вся процессия шла по вагону в сосредоточенном молчании, как будто жрецы какого-то неизвестного культа. Только вместо икон и хоругвей — справка с печатями. Окружающие расступились, также молча, и пропустили их. Никто и копейки не подал. Они прошли весь вагон и вышли на остановке, чтобы войти в следующий. И всё. Как-то стала мельчать эта профессия. Люди работают без выдумки, чаще вообще молчат и только протягивают таблички с надписями. Да и сами надписи стали короче, суше. Какие-то отписки — «на хлеб», «на операцию». Все устали. И просящие и подающие. А вот лет пять тому назад в том же московском метро я видел семью, начавшую со стандартного «Сами мы не местные, отстали от поезда…» Концовка была неожиданней: «…в пути отравились сметаной. Нужны деньги на операцию». Вот это был класс. Подавали практически все — и те, кто давился от смеха, и те, кто просто остолбенел, пытаясь понять смысл сказанного. Куда всё подевалось-то?
* * *
Чего только нет у москвичей. У них, к примеру, нет родины. Нет, та родина, которая у всех нас, которая одна шестая часть суши, которая земля, а вовсе не то, что думают завсегдатаи московских ресторанов и баров с японской кухней, у них есть. А вот та родина, которая липовая аллея, которая облупившийся домик со скрипучей скамеечкой у крыльца и палисадником., этого у них днём с огнём, не говоря о том, чтоб вечером или ночью. Всё меняется в этом городе, да так быстро, что уже и малые дети могут показать пальцем на новенькое, неприлично сверкающее здание какого-нибудь банка и сказать друг дружке — помнишь, ещё неделю назад мы на этом месте играли в казаков-разбойников. Ещё позавчера на месте этого казино росли три тополя, а этот пункт обмена валюты ещё утром был кустиком бузины, под которым подписывались окрестные собаки. Ещё вчера ты провожал её до метро и покупал мимозу в подземном переходе, а сегодня она проехала мимо тебя на сверкающей «мазде» и обдала презрением из лужи и грязью изо рта… То ли дело в провинции. Впрочем, какие теперь дела в провинции? В провинции сейчас сиреневый левитановский снег и пустые чёрные гнёзда, ждущие первых чартеров с саврасовскими грачами. В провинции дети лижут сосульки, а ближе к полудню, если сжать в кулаке немного воздуха, то из него можно выдавить две или даже три капли солнца и напиться ими допьяна. В провинции пускают по талой воде кораблики и переходят с зимних духов на весенние. В провинции новорождённые кучевые облака так носятся по небу, что и в штаны ненароком могут попасть. Сам-то я не видал, но мне рассказывали.
* * *
К обеду дым над Курской-Товарной почти рассеялся и только кое-где над путями, цепляясь за электрические столбы, висели серые и грязные его клочки. За дальними заброшенными пакгаузами, мрачными и обветшалыми, раздался хриплый и надсадный рёв маневрового тепловоза. Володька вздрогнул.
— Чего это он, Петрович? С ночи орёт и орёт. На минуту затихнет и опять как резаный.
— Гон у него. У маневровых в марте всегда гон. Как начинают сдуру траву на откосах палить — так у тепловозов эта ерунда и начинается. Может, от дыма, может, от перегрева, а может, и ещё от чего.
— И сколько ж он орать-то будет? Никакой мочи терпеть нет.
— Дык… пока вагонов пять, а то и семь не покроет — не успокоится. И то — не цистерн каких-нибудь с керосином, а самых что ни на есть спальных, пассажирских.
— Да кто ж ему даст-то, ироду?
— То-то и оно. Он ведь их не просто так — сцепочным буфером ткнул, дёрнул раз-другой и успокоился. Норовит, подлец, с рельсов сбить, опрокинуть. А уж потом и… Садюга. Совсем озверел. Ночная смена его в тупик еле загнала. Так пока загоняли — успел дрезину поиметь и паровоз, «кукушку» маневровую, которой сто лет в обед, до белого свистка довести. Во как ему неймётся… Ну да ничего. К вечеру, глядишь, ветер ещё сильнее наддаст. Ливень, вон, обещают, если не врут, конечно. Даже и следа от этой гари не останется. К утру всё тихо будет. Ты давай, уши-то не развешивай — проверяй сцепки. Не ровён час…
И они пошли дальше по горелому, дымящемуся откосу вдоль бесконечного товарняка.
* * *
Март. На воде лёд тонкий-тонкий — только воробьи и рыбаки не боятся по нему ходить. В озёрах и прудах просыпаются от зимнего сна русалки. Зевают, расчёсывают свои зелёные волосы и горстями едят молодых пескарей, чтобы потускневшая за зиму чешуя на хвосте вновь заблестела. Ближе к лету начнут хороводы водить, песни срамные петь и у рыбаков водку из садков воровать.
Я к чему это всё? А к тому, что и у нас, во дворе нашей конторы, на очистных сооружениях растаял лёд, и сегодня днём в чёрно-зелёной воде было шевеление. Сначала образовалась небольшая воронка, потом со дна поднялся десяток-полтора больших пузырей и всплыла двухлитровая пластиковая бутылка из-под очаковского пива. Кажется даже, над водой прошелестели какие-то слова или междометия… повторить которые, впрочем, я не решаюсь. Но это почудилось, конечно. Весенний ветер, не иначе.
* * *
От «Третьяковской» до «Медведково» в углу вагона, свернувшись калачиком, спал бомж. Калачик, надо сказать, был преизрядных размеров. Одна голова как каравай, которым встречают почётных гостей у трапа самолёта. Бомж храпел так, что перекрывал шум поезда. Но я бы и не стал об этом рассказывать, если бы он не сосал во сне большой палец. Как ребенок, с причмокиванием. И пузыри пускал. Я так и не понял — он просто заснул на пару часов с алкогольного устатку или так и не вышел из зимней спячки? Пора бы уж. На дворе конец марта. Не в том смысле, что пора гнёзда вить и яйца откладывать, а… хотя бы вспомнить, на какой станции их отложил. Или милиция отобрала…
* * *
По утру вошёл в свой вагон, чтобы на работу ехать, — а там темно от лиц. Не в том смысле, что их много, а в том, что на лицах этих ещё не рассвело. Автопилот, конечно, включён почти у всех. Умылись, оделись, кому положено — накрасились, и пошли на работу, механически шелестя негнущимися ногами и руками. Но лица ещё неподвижны, окаменелы. У кого ночной кошмар в глазах, у кого вчерашний скандал с тёщей. Дёргается что-то в дальнем углу рта, а что — не разобрать. Может, даже и разобрать, но прилюдно такое не выговоришь. Женщинам ещё сложнее. Они в утренней спешке макияж накладывают поверх вчерашнего выражения лица. От этого, случается, и рот к уху сползёт, и глаза ненароком на лоб повылезают. Военным хорошо — им как командир выдал уставное выражение лица, к примеру лейтенантское, — так они его и носят круглые сутки, не снимая, пока не придёт пора менять его на капитанское. А уж начиная со старших офицеров и выше дозволяется самим рожи корчить шить на заказ себе разные выражения. Бывают, конечно, и нарушения. Вот в Курске где-то или в Перми один прапорщик ходил с неположенной по чину генеральской мордой. И так ловко, подлец, её приладил, что никто и догадаться не мог. Красная и красная. Издали — одно лицо. Даже и два, потому как толстое очень. Ежели б не жена, которая вовремя заявила куда следует… Ну да бог с ним, с прапорщиком. Не о нем речь, а о девушке, которая стояла в углу и освещала вагон своей улыбкой. Каждой веснушкой улыбалась. Всеми разноцветными клеточками своего пальто. И даже цветком на легкомысленной шляпке небесного цвета. Что же тут удивительного, скажете вы мне, — такую девушку теперь можно встретить где угодно. На то и весна, чтобы их встречать, не говоря о целовать. Я бы, конечно, для порядку поспорил и сказал, что не во всяком вагоне и не на всякой линии… но — не буду. Правда ваша — весна. Встречайте и целуйте.
* * *
У входа в Исторический музей стоит мужичок в наряде стрельца, с которым можно фотографироваться. Красный кафтан, сумка для боеприпасов, пищаль и бердыш — всё как настоящее. Но без обезьянки. Девчушка лет шести-семи стояла, ухватившись рукой за древко бердыша, и сосредоточенно глядела в объектив папиного фотоаппарата. Не улыбалось ей. Птичка вылетала, возвращалась обратно и вновь улетала, а девочка всё не улыбалась. Взрослым-то просто — сказал «сыр», и улыбка без сомненья вдруг коснётся. А дети от сыра не улыбаются. Они вообще не пользуются сырозаменителями улыбок. Тогда стрелец ей и говорит: «Скажи “кли-и-и-зма без механизма”». И тут же у них всё получилось.
А в самом музее мне понравилась реконструированная обстановка московского кабака шестнадцатого века. Где-то нашли все эти предметы тогдашнего алкогольного быта во время строительных работ в каком-то из Китайгородских переулков. Ендовы всякие, братины и чарки. А на дубовом столе нацарапанные рисунки разные неприличные и, понятное дело, слова. Я этих слов и не понял почти. Вроде буквы разобрать могу, а слова… не получается. Только одно и разобрал — «понаехали».
Кстати, сейчас самая пора для того, чтобы делать хорошие фотографии. Птички, которые зимовали в фотоаппаратах, улетают на лето в поля и леса. До осени их и не жди. Цифровых фотоаппаратов это, конечно, не касается. В них никто не живёт. Даже клопы.
* * *
Скоро праздник. Георгиевские ленточки развеваются по всей столице. Элегантно они смотрятся на мерседесах, ауди, фольксвагенах и прочих опелях. На КамАЗах… убедительнее. Молодёжь и себя украшает. Одна девица привязала ленточку к джинсам. Хорошо не сзади. Хотя… сзади у нее так убедительно — КамАЗ отдыхает.
* * *
Возле станции метро «Аннино» видел, как приличного вида мужчина распахнул дверцу автомобиля, метнул внутрь букет белых роз и стал целовать водителя, приличного вида женщину. Целовать — это мягко говоря. То есть, может, мягко, и даже очень, но нам, окаменевшим тут же рядом, хотя мы все и шли за минуту до этого по своим делам, размечталось возбудилось показалось… мало не показалось. Засмотрелись даже юноша и девушка, которые обнимались по служебной надобности в какой-то рекламе, нарисованной на боку проезжавшего мимо автобуса. Если бы приличного вида женщина-водитель открыла глаза, то увидела, как ей помахала из своего киоска продавщица газет и как гаишник пытается закрыть широко распахнутый рот, полный нечестно заработанных денег. Но глаз она не открывала (да и кто бы стал открывать на её месте?) и поэтому не увидела даже того, что белые розы стали понемногу розоветь… пунцоветь… Не так сильно, как мы, невольные зрители, но. Вот какие розы нынче продают в столичных магазинах. Должно быть, это голландские. Наши, небось, и лепестком бы не повели.
* * *
«…Вам, женщина, через две выходить. Я скажу когда. Сейчас новый дом проедем, потом под мост, и выйдете у забора. А дом этот Кобзон строит. Развлекать тут всех собрался. Вон стёкла какие серебряные. Всё купил и всё продаст. Я вам скажу — он ещё в сорок восьмом по четырнадцать тысяч партийных взносов платил. Ежемесячно. Что значит… Да точно вам… Сам Караулов по телевизору…. Слух у меня хороший. У меня панкреатит и у Кольки моего глаукома на правом глазу, а слышу я всё правильно. По четырнадцать тысяч, женщина! И никаких не рублей. Да откуда ж у него рубли? Вон рабочих сколько на доме-то. Понаехали… у кого ни спроси откуда — все жидомасоны. И день и ночь своими мигалками гудят, суки, гудят! Всю душу русскому человеку замигали этими плевалками. А всё с чёрта беспалого началось. Теннисист херов. Всех нас на запад приватизировал. С потрохами. А теперь разъезжает по всему свету со своей Наиной. Как же! Он им везде синий свет давал — и они ему. Алкоголик. Ему рентген головы делали перед пенсией — так там у него булькает! Женщина, вот какая вы, ей-богу, неверующая! Да сам Караулов… И с нынешним они родственники. Просто так, что ли, он нам его подсунул. Ещё какие родственники. Две дочери на выданье у этого. Пообещал ему по-родственному. Ну и что, что Танька у него! Это от Наины Танька. По ведомости. А без ведомости Пашка. Или Серёжка. Я сама бухгалтером работала, я знаю. Будете мне рассказывать. Ну вас! Что не скажи… Даже изжога поднялась. Выходите уже. Ваша остановка».
* * *
На Садовом сидит нищенка-таджичка (а может, и узбечка — кто их разберёт) с двумя замечательно замурзанными детишками. Они сидят на цветастом коврике. Дети сосредоточенно надувают шарики, пускают слюни и размазывают их по щекам. Маманя же ихняя (косички, красные шальвары, серьги до плеч и всё такое — симпатичная такая, чернобровая и кареокая среднеазиатская молодуха) сидит, поджав под себя ноги и выставив вперёд руку (вроде как Ильич на памятниках, только ладонью вверх) и монотонно напевает: «Падаттехристуради, падаттехристуради…»
* * *
Всё же в столице много удивительного. В вагоне метро встретил двух девиц. Одна большая, а вторая маленькая. Обе в чёрных штанах и футболках, в татуировках и устрашающем макияже. Ну, макияжем и татуировками меня не удивишь, но вот на маленькой девице был ошейник с металлическими кружками, а к ошейнику была прикреплена довольно внушительная длинная цепь. А уж конец этой цепи был намотан на руку девицы, которая побольше. Я, конечно, на всякий случай отошёл подальше — кто ж знает, что у этой цепной девицы на уме. Меня лет восемь назад укусила собака, тоже маленькая, — так мне этих противостолбнячных уколов вкатили по самое нимагу. Больно мне надо наступать на те же грабли. Потом-то уже, когда я протискивался к выходу, перед своей станцией слышал, как они между собой говорили про Мураками и про то, что Толик — козёл. Его пригласили, как человека, а он не пришёл. Водка, конечно, не пропала, но вечер был испорчен… Так сразу Толик и козёл. Я бы тоже не пришел. Я бы даже пошёл в противоположную сторону. Может, и побежал бы.
* * *
Под утро проснулся от грома и молний. Дождь хлестал с таким остервенением, что дома, деревья в чахлых сквериках, редкие троллейбусы и прохожие — всё стало похожим на промокших до нитки бездомных кошек. И вдруг стало жалко весь этот Содом на Москве-реке. Не то чтобы очень, но всё же. И ещё подумалось, что если придёт в этот город ураган, тайфун или бог весть откуда взявшееся цунами и разрушит всё до основания, то я, наверное, даже смогу полюбить оставшиеся обломки. Ну, да… «они любить умеют только мёртвых»… Но надо быть реалистом. На цунами в наших краях надеяться не приходится.
* * *
Возле метро стоит старушка с тележкой на колёсиках. На тележке у неё картонный ящичек, заполненный чулками и капроновыми носками таких фасонов, в которых, кажется, ещё фрейлины последней императрицы смущали лейб-гвардейцев. Другая старушка, в полосатой панамке и очках с толстыми стёклами, роется среди этого добра. Роется, роется — и снова роется. Наконец выбирает и протягивает старушке-продавцу носки и деньги. Та берёт их, отсчитывает сдачу и говорит:
— Носите на здоровье.
Потом заворачивает в пакетик носки и добавляет:
— По вашему выбору видно интеллигентную женщину.
У старушки-покупателя морщины на лице собираются в улыбку:
— Да, конечно, тепло. Только пух этот тополиный замучил. Просто Пухов день какой-то.
И попрощавшись, медленно уходит.
* * *
Что ни говори, а жизнь в столице повышает культурный уровень. Я даже не про кабаки театры и музеи, а про метро. За то время, что на работу и с неё — прочитал множество книг. Теперь вот читаю про конец истории и последнего человека Фрэнсиса Фукуямы. На свободе такую книжку ни за что не прочесть. То чай, то кофе, то потанцуем. А тут как прикрикнут: «Осторожно, двери закрываются!» — так изо всех сил и зашелестишь страницами.
А ещё, пока едешь по эскалатору наверх, в ад (нынешним летом пекло наверху), тебе диктор читает стихи Окуджавы про давайте восклицать и плакать с полуслова. Как закончит — так сразу другой диктор зовёт на распродажу в торговый центр. Кто купит больше, чем на три тысячи, — тому новый диск Наташи Королёвой с её автографом. Диктор торопит, велит скорее идти на распродажу. И добавляет — тем более, что жизнь короткая такая… Нет, не добавляет — это я приврал для красного словца. Ничего он не добавляет. Да и что тут добавишь, когда девушки одеты в такое открытое, лёгкое и прозрачное, что ни в сказке сказать, ни потрогать, ни… Глаза вылезшие кое-как вставишь обратно и уткнёшься в конец истории, как дурак.
* * *
Иду по улице и по сторонам смотрю. На то и столица, чтоб по сторонам смотреть. Слушаю всё, что слушается, читаю всё, что читается и трогаю всё, что трогается. В витрине одного из мясных ларьков, что приезжают от разных мясокомбинатов, читаю ценники: «Сердечки телячьи», «Ножки свиные» и «Плечики и грудки куриные». Вот ведь, воображаю, какая романтическая девушка писала эти ценники. Небось приехала в столицу поступать на какой-нибудь филфак и ну по кабакам с мужиками срезалась на математике. А теперь вот стоит за прилавком и обвешивает таких ротозеев, как я, почём зря. А всё равно, хоть бы и обвешивала, должны же быть у ней стройные ножки, круглые плечики… не говоря о грудках. А сердечко… Поднимаю я глаза… а там… а там… Ну, думаю, давай, как говорится, бог ноги. Дома отдышался и теперь чай с коньяком пью. Да ничего такого ужасного. Лишь бы не приснилась.
* * *
Ночью проснулся и стал кашлять на разные лады. Но всё как-то не так… несолидно. Какой-то сумбур вместо музыки. В детстве я любил кашлять. Это тебе не насморк до пояса или там свинка позорная. Участковому врачу которого мама на дом вызовет, покашлял и всё — свободен на неделю, а если повёзет, то и на две. И потом, когда уже прогонят в школу, можно закашляться перед вызовом к доске так мучительно, de profundis даже, что вызовут соседа по парте. А на большой перемене случайно оказаться рядом с Ленкой из параллельного четвёртого класса и так зайтись кашлем, чтоб она сразу поняла — жребий мой измерен. Но чтоб продлилась… и ваще… Иначе — на Кавказ, в декабристы, а то и к Герцену в «Колокол». И Ленка поймёт. И мы с ней пойдём в буфет за коржиками или пончиками с повидлом. И где теперь все эти преимущества… Только кашель и остался. Но я не о том. Я проснулся, когда на часах была половина третьего, а точнее два часа и двадцать две минуты. Часы у меня электронные, с красными цифрами, которые проецируются на стену. Глянешь невзначай поверх шкафа, а там, среди немыслимых цветов на обоях, всё давно уже мене, текел и цурсс фарес. И пульсирует красное двоеточие. Ну вот. Смотрю я на эти три двойки в ряд и никак вспомнить не могу, что они мне напоминают. Уж и кашлять перестал, а заснуть не могу — вспоминаю. И так вспоминал, и этак. Что, думаю, могут напомнить среди тёмной и душной ночи три арабские цифры еврею? Меня окружают? Ерунда какая. Да и не дождутся. Врагу не сдаётся наш гордый абрам. Так что же?! И тут меня осенило. В детстве к стене соседнего дома был прилеплен гипсовый барельеф с головами вождей мирового пролетариата. Голов было как раз три. И держались они ухо за ухо и ус за ус. Ночью под ними зажигался фонарь. Наверное, они что-то высматривали на земле под стеной. А может, местные власти им просто спать не давали. Вожди были серые, уставшие и местами облупленные. Как мне хотелось их раскрасить! Но тогда у меня была только коробка цветных карандашей «Спартак» фабрики «Сакко и Ванцетти». Карандаши мне было жалко. Завтра пойду и куплю самых ярких тиккурил. Обрадую стариков… На этом месте я открыл глаза. За окном никак не мог упасть тополиный пух и бомж Митрич, который прижился в подвале нашего дома. Вообще-то он давно упал и лежал в кустах цветущего жасмина. Упасть — это я так написал, для красоты. Зато жасмин пахнет сильнее, чем Митрич. И я ему за это благодарен. В смысле, жасмину. И не только я. Ещё многие жильцы.
* * *
В переходе на «Третьяковской» стоит необъятная баба с картонкой «подайте на билет». Недели три, а то и четыре стоит. Ей подают, наверное. Иначе бы не стояла. Я так думаю, что она собирает на билет Москва — Сатурн. Отстала от зонда Кассини-Гюйгенс. Злые люди украли в буфете космодрома скафандр и полную сумку продуктов в тюбиках. Вот она и побирается. Не возвращаться же в Кострому. Впрочем, может, я и загнул насчёт Сатурна. Уж так прямо и Сатурн. Обычный круиз по Средиземному морю недели на две. Я когда с ней поравнялся — она глаза отвернула и в сторону стала смотреть. Я-то подумал бог весть что и ошибся. А оказывается, у неё чуть пониже спины, на стульчике, лежит журнал глянцевый с белой яхтой на картинке. Посмотрит она на неё, посмотрит… и снова побирается с неистовой силою.
* * *
На перроне шумно — подходит поезд. Апоплексического вида мужчина кричит в телефон: «Не придуривайся! Не делай голубые глаза!»…
Красная стрела
…Уже и вокзала след простыл, уже и проводник принёс чай с лимоном, уже и пришлось тебе выйти из купе, пока переодевается ко сну твоя попутчица, — а Москва всё не кончается. Тянутся, тянутся за окном бесчисленные пригороды, города-спутники, элитные посёлки и одинокие дачные домики в три этажа с антеннами космической связи. И так почти до самой Твери.
А ведь лет двадцать пять назад, даже двадцать, столица до МКАДа дотягивалась не во всех местах. Ещё из какого-нибудь Митино или Куркино забредали внутрь города совершенно дикие селяне и селянки в поисках мяса, детских колготок, венгерского зелёного горошка и поглазеть на жигули-«пятерки». Ещё лось, а не хаммер мог запросто перегородить одну из двух полос кольцевой автодороги.
Теперь Москве дорогу лучше не перегораживать. А если не перегораживать, то она рано или поздно и до второй столицы доберётся. Сейчас-то ещё там, в колыбели трёх революций, все спят спокойно и на ус не наматывают. А как появятся на окраинах дикие дивизии московских дворников таджиков и молдаван строителей, как пойдут они в атаку с криками «шаурма» и «бордюр», как за случайно оброненное в разговоре «булка» или «поребрик» будут хватать всех без разбору, когда на каждом парадном будет прибита табличка «подъезд»… вот тогда «крайние» станут «последними», вот тогда опомнятся, да поздно будет.
А пока… пока скорый поезд идёт и идёт на север, чуть притормаживая на тёмных полустанках, хлопают дверями тамбуров полночные курильщики, идёт по коридору молодой проводник в трусах до колена и форменной фуражке, спит на приставном сиденье какая-то тётка, обнимая ногами большую клетчатую сумку, и видит во сне.
* * *
Стою сегодня в центре зала на «Третьяковской». Жду. Усы и бороду по которым меня все узнают, вытаращил вперёд. Рядом со мной стоит девушка лет двадцати. Воздушная и прекрасная, как зефир «шармель». Тоже кого-то ждёт. И подходит к ней молодой человек с огромным баулом на колёсиках. Сам он (не баул, а молодой человек) высокий, тонкий и хрупкий, как палочка твикса. И, смущаясь и робея, спрашивает девушку: «Извините, скажите, пожалуйста, — вас случайно не Лена зовут?» Совершенно случайно оказалось, что Лена. Молодой человек подкатывает свою сумку к девушке и тут же, не говоря худого слова, начинает так её лихорадочно целовать (не сумку, а девушку), а она с такой страстью начинает ему отвечать, что я до сих пор вспомнить не могу — кого же я ждал-то? Я, кстати, успел и домой доехать, и поужинать грибным супом, жареной картошкой и куском холодной буженины с хреном, и рюмку зубровки выпить, и стакан чая с лимоном, и творожным колечком закусить, и трубку выкурить, а они всё там целуются и целуются..
* * *
По дороге домой, из Москвы в Пущино, как к мосту через Оку подъезжаешь, так и начинаешь здороваться — с самой Окой, с церковью в деревне Липицы, с озимым полем, с холмами, между которыми петляет дорога, с маленькими дачными домиками из тех, что выросли и состарились на шести сотках, с дачниками и их преогромными кабачками, с кривой сосной, с клёнами, с трубой от городской котельной. Потому что с каждым… короче говоря — потому что потому. А как из дому в Москву возвращаешься, так молчком, под землёй, доберёшься до своей ячейки в паутине, упадёшь в койку и отвернёшься к стене — цветами на ободранных обоях любоваться. Потому что всё это… да по той же самой причине.
* * *
Падение нравов теперь повсеместное. Еду в метро с работы. Сижу на крайнем месте, рядом с дверями. Сидим тесно, и от этого левое плечо немного вылезает за поручень. Культурно еду — читаю Достоевского. Вдруг на одной из остановок чувствую тяжесть на плече. Поднимаю глаза вверх, а там., преогромная. Джинсами обтянута так, что лопнут глаза, если засмотришься. Я, конечно, их усилием воли отвёл, а сам думаю — вот что себе позволяет, бесстыжая. И ведь чувствует, поди, что не на поручень оперлась. И хоть бы хны. И так, понимаешь, притискивает, что у меня плечо покраснело от натуги. Ну нет, не на того напала! Не дам тебе спокойной жизни. Стал я плечом поводить то вправо, то влево. Раз, другой. Аж плечо вспотело. Ноль внимания — фунт… даже десять фунтов, а то и больше. А я ещё, да с вывертом. И взглядом так упёрся, что чуть ей джинсы не прожёг. И не думает отодвинуться — только ухмыляется всеми складками. Три перегона подряд плечом работал — устал, как собака на сене, а с мёртвой точки не сдвинул. И то сказать — такая точка просто плечо оближешь. Хорошо, к конечной станции подъехал — пришлось освободить вагон. А была бы не радиальная, а кольцевая…
* * *
Подходя к станции метро «Марксистская», наблюдал, как два милиционера вели под микитки всклокоченного и нетрезвого человека в пуховике на голое тело. Тот упирался и шумел. Что он шумел — я не разобрал. Но когда проходил мимо, то услышал, как один милиционер сказал ему: «Ну и что? Да я тоже с другой планеты, мудила». А второй милиционер ничего не сказал — только огрел своей милицейской палкой мужика по спине. И оба блюстителя порядка стали заталкивать пьяного в уазик.
* * *
Девушки, конечно, очень удивительные существа. На станции «Спортивная» один молодой человек поцеловал девушку и вышел из вагона. А она осталась и всю дорогу до «Кропоткинской» сидела и безостановочно губы облизывала. Почему, спрашивается? Поцеловал-то он её в щёку, ближе к уху. Вот и облизывала бы щёку или ухо. А она — губы. Загадочная.
* * *
Ехал с работы в страшной тесноте. Я обычно прохожу к самому началу состава и вхожу в те двери, которые сразу за кабиной машиниста. Там посвободнее. А сегодня вечером и там негде было яблоку упасть. Мало того, на одной из станций в дверь попытался втиснуться мужчина в форме прапорщика метро. У него было на погонах две звезды. Ну, со звёздами его бы пустили. Но у него был преогромный живот. А к лишнему животу сплочённый коллектив нашего вагона был не готов. Тут одна женщина как закричит: «Гоните его! Он машинист!» Мы его вытолкнули и поехали дальше. И дальше мне один мужик рассказал, что в прошлую пятницу на Замоскворецкой линии была такая давка, что люди доезжали до самого «Речного вокзала», потом шли колоннами повагонно до МКАД а и только километров через пять после него толпа начала рассасываться до такой степени, что инвалиды и пассажиры с детьми смогли присесть на свободные пеньки. Когда меня вынесли из вагона, ко мне подошёл неприятного вида и запаха мужчина в клетчатой кепке с ушками и спросил: «Что вы ищете? Скажите. Я вам найду». Если бы я знал, что…
* * *
Иду домой с работы. Подхожу к дому Возле него, под фонарём, стоят три мусорных контейнера. А в контейнерах бомж и бомжиха роются. Пустые бутылки ищут. Мирно роются, о чём-то болтают между собой, смеются. И вдруг бомжиха как закричит на своего бомжа:
— Дима, ну хули ты толкаешься?! Вежливее, блядь, с женщиной надо!
— А чего я, — отвечает Дима. — Ты, Верка, сама жопу-то отодвинь. Контейнер погнёшь.
— Щас… погнёшь Хамло ты, Дима. Самое настоящее воронежское хамло. Деревенщина херова.
И Вера с остервенением стала запихивать найденные бутылки в свой огромный баул.
* * *
На станции «Бабушкинская», у самого выхода на улицу, сидит старушка и играет на баяне. Баян большой, а старушка маленькая. Баян даже ещё больше, а старушка ещё меньше. Её почти и не видно за баяном. У старушки куртка с капюшоном, и между краем капюшона и баяном можно разглядеть только её глаза. Довольно часто она скашивает их в сторону своей сумки. В эту сумку прохожие бросают деньги. Но она не на деньги смотрит, нет. Она их даже отодвигает в сторону, чтобы открылась тетрадка. Такая древняя, пожелтелая тетрадка за две копейки из тех, у которых на обложках гимн пионеров печатали или октябрятскую клятву. А в тетрадке у старушки ноты. Нарисованы кривоватые нотные станы, а на них самые настоящие ноты — диезы, бемоли и всё, что там полагается для песни или вальса. Как это всё можно разглядеть в полутьме перехода, да ещё и без очков, — я не знаю. Но она разглядывает. Листает страницы. Я долго за ней смотрел. У неё несколько тетрадок. Она их открывает по очереди. Сметает набросанные червонцы с нот. Водит скрюченным пальцем по линейкам нотного стана. А вот играет она почему-то только «Подмосковные вечера». И больше ничего.
* * *
Программа нашего просвещения, затеянная начальниками столичной подземки, приносит порой удивительные плоды. Поднимаюсь я сегодня на эскалаторе, а бодрый женский голос рассказывает о том, как легко и приятно брать кредиты в каком-то банке. Проценты по этим кредитам не просто подлы низки, а так низки, что в книге рекордов Гиннесса занимают почётное место в разделе безвозмездной помощи. Да и эти проценты банк норовит сам вам вернуть — лишь бы вы взяли кредит на покупку автомобиля или коттеджа. И каждому взявшему такой кредит выдаётся бесплатная тарелочка с голубой каёмочкой, и тостер, и скалка тефаль, и… я вам скажу, что многие даже не стали стоять справа, а ринулись вверх слева, чтобы успеть к раздаче. В тот самый момент, когда некоторые побежали, реклама закончилась и началось просвещение. Строгий мужской голос произнёс: «Единожды солгавши, кто тебе поверит?» И добавил: «Козьма Прутков».
* * *
Шёл по переходу между «Добрынинской» и «Серпуховской». Ну, не то чтобы шёл, а протискивался, сдавленный со всех сторон, как лосось на нересте. Краем глаза заметил у стены перехода совсем старую старуху в чёрном платке и с тёмным лицом. В руках она держала картонку со словами «жить тяжыло». Я ей верю. Я понимаю, для того, чтобы иметь возможность подавать всем нищим в московском метро, надо быть депутатом или олигархом, но этой я бы подал, если бы имел возможность хотя бы рукой пошевелить. А сегодня её уже там не было.
* * *
Заглянул в магазин купить килограмм, а то и полтора, какой-нибудь еды. Скучающая нимфа продавщица колбасного отдела, с такими грудями, «каких читатель, верно, никогда не видывал», притиснув ими поддон электронных весов, отчего у последних глаза на лоб цифры начали из окошек выпрыгивать, доверительно мне сообщила: «Мужчина, возьмите сардельку Не пожалеете. Она сегодня просто волшебная». И я взял. Не потому, что хотелось волшебства — я его уже хотел, да и волшебство продавщиц колбасных отделов мне без надобности, а потому, что люблю сардельки. Есть люблю, а так — нет.
* * *
На «Баррикадной» в вагон вошла женщина в чёрном платке и со множеством золотых зубов. Из-под замшевой куртки, аккурат пониже спины, у неё выбивался конец другого платка — красного, с жёлтыми и золотыми цветами. Женщина поздравила всех с праздником (я не расслышал из-за шума поезда, с каким, но полагаю, что со своим, профессиональным) и двинулась вдоль вагона, мощно раздвигая протянутой рукой пассажиров. Тем, кто подал, она желала «всех творческих благ». Подавали, однако, мало и неохотно. А всё потому, что вошла не в тот вагон. Надо было ей пройти по вагону с писателями, артистами или художниками. А мы… Мы просто ехали на работу.
* * *
Раньше я думал, что в столице жизнь кипит. Ну, по крайней мере, что-то там булькает, в этом котле со смолой и серой. А иной раз посмотришь… Каждый день, как иду на работу и с неё по шоссе Энтузиастов, аккурат в тот момент, когда прохожу под железнодорожным мостом, построенным по проекту инженера И.Э. (тоже, небось, Энтузиастович по батюшке) Аршавского, по нему маневровый тепловоз толкает цистерну с хлористым кальцием. Она уже и заржавела, эта цистерна, уже и надпись «хлористый кальций» еле видна, а её всё толкают и толкают. С другой стороны, если на себя оборотиться… Тоже каждый день по два раза по шоссе, как та цистерна. Ещё, правда, не очень ржавый, но надпись уже не очень. Но с каким постоянством, достойным, может, и не лучшего, но уж точно какого-нибудь более полезного применения..
А вот ещё в метро рядом со мной сел мужчина и раскрыл газету «Известия». А в ней статья с картинкой про отечественный истребитель пятого поколения. Само собой, я сразу же начал тоже её читать. Нет ничего интереснее статей про самолётики, которых интереснее только статьи про кораблики. И только я стал шевелить губами, читая про истребитель, как сосед мой зевнул, закрыл газету, потом встал и начал пробираться к выходу из вагона. А на его место сел другой мужчина, вытащил из портфеля точно такую же газету «Известия» и открыл её на той же странице. Я даже губами не успел перестать шевелить. Что же получается? Живи ещё хоть четверть века… Исхода нет?! А откуда ему взяться, если вы едете по кольцевой? Да и на радиальных исход тоже не валяется. Упрёшься лбом в какое-нибудь «Алтуфьево» или «Новогиреево» — и всё. Совсем всё.
А вы говорите — жизнь кипит. Хорошо, если чайник. Или щи в кастрюле. А чтобы жизнь…
* * *
Поднимаясь на эскалаторе, стоял позади высохшей, почти прозрачной старушки, у которой вдруг зазвонил телефон. Как старушки ищут телефон? Сначала всплёскивают руками, роняют хозяйственную клетчатую сумку, потом подхватывают её, потом водружают на нос очки, потом их прячут и начинают искать телефон по всем закоулкам своего старомодного ветхого шушуна, потом не находят и принимаются лихорадочно рыться в своей клетчатой хозяйственной сумке. Достают полиэтиленовый пакетик с документами и кладут обратно. Нашаривают, наконец, источник звона, но им оказывается большая связка ключей, потом сами собой вылезают спрятанные очки и не хотят лезть обратно в сумку, потом появляется пузырёк с маленькими красными таблетками, потом… находится телефон, уже охрипший от долгоиграния Dies Irae из моцартовского реквиема в тяжёлой металлической обработке.
* * *
В подземном переходе возле станции метро «Шоссе Энтузиастов» есть неприметный киоск. То есть на первый взгляд его и нет вовсе. Даже и на второй. Вернее, его не каждый может заметить — только старожилы. Я вот первые полгода и не замечал, а потом вдруг раз — и заметил. Сидит в нём женщина с зелёными глазами и торгует сушками. Только сушками. Простыми, не сдобными, без всякого мака или там кунжута. Сушки-то простые, но… непростые. Если идти по шоссе и сосать их, а ещё и не откликаться ни на какое другое имя, кроме как Саша, то будет тебе счастье. И в личной жизни, и вообще. Могут зарплату, к примеру, повысить. Нет, мне не повысили, но я по дороге на работу нашёл пять рублей на тротуаре. Одной бумажкой. Вечером пойду — буду в оба глаза смотреть. Я тут прикинул — если по пять рублей утром и вечером… Это если по пять. А если по… Страшно подумать. Но это если без вычета цены сушек.
* * *
Между станциями «Проспект Войны» и «Шоссе Пессимистов» поезд вдруг остановился. Женский голос из репродуктора попросил сохранять спокойствие. Скоро, мол, тронемся. Мы постояли минут пять. Свет в вагоне помигал и погас. За окнами раздалось гулкое уханье, стоны, и по кабелям на стене побежали зелёные огоньки. В репродукторе зашуршало, зашипело и захрипело на два мужских голоса:
— Опять Лазарь балует. Уже и в дневную смену от него житья нет.
— Это какой же Лазарь?
— Послал бог ученичка. Какой Лазарь… Историю конторы учи, двоечник. Один у нас с тобой здесь Лазарь. Каганович. Дух его мается на чёрной ветке…
— На чёрной? А на схеме…
— Дурак ты, Серёга. Нет этой ветки на схеме, нет. Мне ещё дед рассказывал, есть на чёрной ветке такая станция… Слышь, опять стонет. За последний год четыре машиниста умом тронулись от его фокусов. Мне б только до пенсии дотянуть — ни одного дня не останусь…
В темноте вагона тускло голубели светлячки мобильников. Кто-то сказал прокуренным басом: «Мам, я щас у писаюсь». Вдруг зелёные огоньки за окнами пропали, зажёгся свет, в репродукторе щёлкнуло и женский голос произнёс: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция — “Площадь Контрреволюции”». Поезд тронулся, и мы вместе с ним.
* * *
Проходя мимо одного из столичных институтов, видел приклеенное на столбе объявление: «Эксклюзивные решения для ваших задач по физике и математике». Если следовать нынешним российским рекламным штампам, то задачи должны быть из разряда «элитных». От создателей культовых задачников по математике и физике для поступающих в вузы.
* * *
Сегодня в метро было так жарко, что у одной девушки стали плавиться веснушки. Сначала она пыталась их слизывать, да разве достанешь языком лоб или ухо. Потом она тёрла лицо бумажными носовыми платками, но только ещё больше размазывала веснушки по щекам. Это и понятно — насухую тут ничего не сделаешь. К счастью, на «Алексеевской» несчастную поджидал молодой человек, который сразу же стал её облизывать.
* * *
На часах уже восемь, а на термометре ещё тридцать. Как хотите, но при коммунистах такого бардака не было. Да только за неделю такой жары в Москве главный предсказатель погоды тогда мигом партбилет на стол положил бы. И это в застойные, вегетарианские времена. О том, что могло быть раньше, просто страшно подумать. А тут делают, что хотят, всё лето, не говоря о прошлой зиме. Ещё бы они знали, чего хотят. Вот вам и хвалёный авторитаризм. Простого дела наладить не могут. А на третий срок собираются, как же. Чёрт с вами — пусть уже будет третий, пусть хоть тридцать третий — только уже выключите подогрев и включите охлаждение. Привезите в Москву каких-нибудь айсбергов раз абрамовичи и бсрсзовскис нс хотят возвращаться. Пустое всё… У них есть план, и по этому плану к парламентским выборам, не говоря о президентских, мы должны прийти с размягчёнными мозгами. Что я хочу сказать. Ешьте в голову холодное. Обливайтесь только холодным потом. Не сдавайтесь.
Е8. Девки на улицах так распоясались… В такое тонкое и прозрачное раздеваются… Сегодня столкнулся с одной нос к груди носу. Так от неожиданности чуть не покрыл её своей испариной. Сейчас-то ещё ничего, а каково будет после Нового года, когда в действие вступят все штрафы за неправильную езду?
* * *
На эскалаторе, на ступеньку выше, ехала семейная пара. Мужчине было нехорошо. Он икнул, обращаясь к жене, судорожно вздохнул и, очертив перед её лицом рукой в воздухе круг, произнёс:
— И вообще… эта, блядь, жара… мутота…
Тут он снова икнул, ещё громче, чем прежде, высунул язык, облизал сливовые губы, такого же цвета нос, правое ухо и, не убирая языка, задышал, точно собака.
— И не вздумай, зараза, здесь пристраиваться, — сказала супруга. — Выйдем на улицу, зайдёшь в кусты и будешь блевать сколько влезет. Как все нормальные люди!
Выше и ниже на ступеньках молчали в знак согласия нормальные люди.
* * *
Подходя к станции метро «Аэропорт», с меня слетела шляпа мне встретились две жизнерадостные девицы. Не то чтобы я с ними столкнулся нос к носу — они проплыли метра на полтора выше меня, поскольку ехали верхом, на двух статных гнедых конях. Ехали, болтали и смеялись. А как поравнялись со мной, так одна мне оттуда, сверху, и сказала: «Мужчина, подайте на овёс коню». Конь при этом смутился, отвернул морду и покраснел. А я пошёл дальше, поскольку не умею подбрасывать то, что нужно подавать.
* * *
Ближе к вечеру началась гроза. Дождь подхлёстывал прохожих так, что они, закусив удила сумки и пакеты, на рысях добегали до своих домов ещё до финального удара грома. А потом всё кончилось. И началась ночь — душная и влажная. Под утро, когда в кисельном воздухе стали увязать даже иголки комариного писка, я вышел на балкон покурить. В окне напротив наконец смогли выпроводить гостей и убирали со стола. Женщина мыла посуду, а мужчина слонялся, курил и с тоской заглядывал в безвременно опустевшие бутылки. По двору, шлёпая босыми ногами по лужам, шла девушка, помахивая белой сумочкой, и поминутно одёргивала то блузку, то юбку. Она говорила без умолку по телефону, по-видимому, с тем, с кем только что рассталась навсегда до вечера следующего дня. Из теремка на детской площадке показалась лягушка-квакушка выкарабкался бомж с зелёным лицом и большим пластиковым мешком. Зевая и матерясь, он начал шарить под скамейками и в урнах в поисках пустой посуды. Дрыхнущий в кустах пёс надумал было поднять голову и гавкнуть, но лишь шевельнул огрызком хвоста и продолжал досматривать третью серию триллера «Сахарная кость в горле». Две вороны, собравшиеся позавтракать, критически осматривали свой шведский стол, сервированный в мусорном баке. Цвет неба на востоке из серо-замшевого стал пионовым. Жёлтые цветы на клумбе потянулись, расправляя затёкшие за ночь стебли. Кто-то невидимый в соседнем дворе крикнул: «Дам, но не вам, суки!» и захохотал басом. Я докурил и пошёл спать.
* * *
Гламур шагает по стране, забираясь в такие дикие, почти таёжные места и углы, что… Вчера на станции «Новогиреево», дальше которой только «Гиреево», а за ним и вовсе херово в вагон вошла молоденькая нищенка, одетая во всё розовое. На ней был розовый спортивный костюм, разрывавшийся от постоянных и тщетных усилий обтянуть её необъятную необъятные необъятное тело, розовые кроссовки, розовая сумочка через плечо и розовый бумажный пакет, весь в красных розочках. В него-то она и собирала подаяние. А блондинкой она не была. Уж не знаю почему. Была шатенка. Может быть, из-за этого диссонанса, из-за этой незавершённости образа ей почти и не подавали.
* * *
Вдруг приснился московский градоначальник. Маленький и румяный. Кожа на его лице и лысине была точно поджаристая корочка на курице. Нет, я поужинал. Мэр протягивал мне руку. А я никак не мог снять перчатку чтобы пожать ему руку. Я весь измучился, стягивая эту чёртову перчатку, а она всё снималась и снималась… После того, как я снял метра три этой перчатки, мне стал сниться город Кишинёв, в котором я никогда не был. Я там был с дипломатической миссией. О цели миссии ничего сказать не могу. Цель не приснилась. В голове засело только наставление Виктора Степановича Черномырдина о том, что переговоры с молдавской стороной необходимо вести до обеда, поскольку после него клонит в сон и можно в сонном состоянии пойти на неоправданные территориальные уступки. А Кишинёв мне понравился. Красивый город. Там был большой замок, выкрашенный красной краской, с башенками и скворечниками, торчащими из каждого окна. И ещё много разных красивых белых зданий с колоннами и без. Народу, правда, на улицах было очень много. Ну, это понятно, думал я во сне. Маленькая страна — не все помещаются в домах. Ещё я там видел строящийся Дом правительства. Вернее, домик вроде дачного. Комнатки на две. Ну, это понятно, думал я во сне. Маленькая страна — в правительстве всего три человека. Домик был, честно говоря, кривоват. Окна не закрывались. Ну, это понятно, думал я во сне. Строили-то… Нехорошо, конечно, так думать. Но у меня с политкорректностью и наяву бывают проблемы, а уж во сне… Второй день я хожу и думаю — за каким хреном в мой сон припёрся Лужков? Кто позвал старика Батурина?! Я не читаю газет и не смотрю по телевизору последних известий. Я никогда его не встречал. С Черномырдиным встречался, а с Лужковым никогда. Зачем он хотел пожать мою руку? Зачем улыбался мне румяной и поджаристой лысиной? А Кишинёв мне зачем приснился? Вот в детстве мне снился Лондон. Я очень хотел туда попасть. Но в Кишинёв… Все мои знания о Молдавии почерпнуты из этикеток к коньяку «Белый аист». Нет, я не пил его на ночь. Я вообще пил его очень давно, он оказался палёным и с тех пор мы с ним рассорились. Между прочим, всё, о чем я рассказал, — чистая правда. Ни словечка не приврал. Меня интересует только одно — к кому надо обратиться, чтобы забрали из моих снов Лужкова. Насовсем. А Кишинёв… пусть будет. Куда ж его денешь. Пристроить в другой сон целый город — это такая задача, такая задача…
* * *
В Москве уюта нет. То есть он есть, к примеру, в телевизионных заставках между передачами. Когда показывают проспекты, и бульвары, и московских окон негасимый свет. Там, внутри, и люстра хрустальная в столовой, и вся семья пьёт чай с тортом «сливочное полено», и любовь… Голубой — только огонёк. А снаружи телевизора уюта никакого. Снаружи… как будто пробило двенадцать надо всем этим содомом и геморроем, и все чудесные кареты превратились в тыквы хонд, фордов и мерседесов; все кучеры и форейторы — в мордатых шофёров и охранников, а все прекрасные платья и хрустальные туфельки — в безобразные лохмотья от гуччи и юдашкина. А принцессы… Их почти не увидишь даже в метро. А ещё лет двадцать назад, не говоря о двадцать пять, на перроне одной станции «Новослободская» можно было насчитать штук десять принцесс. Это крупных. А уж мелких-то, мелких, которых двумя руками можно было трёх обнять и на четвёртую глаз положить. И в каждом обувном магазине имелась пустая полка с хрустальными туфельками. Они были нарасхват, их никогда не было в продаже, и все записывались в очередь или доставали по большому знакомству, потому что по малому можно было достать только шпроты или суповой набор. А теперь хоть туфельки, хоть, не про нас будь сказано, гроб хрустальный, полный шпрот, — всё есть, только купи. Принцесс нет. Сколько принцев так и вышло на пенсию, стало ветеранами труда, а принцессу…
А вам всё уют подавай. Да пропади он пропадом, этот уют. Можно подумать, что его только в Москве и нет.
* * *
Проезжая по южному Тушино, видел развлекательный центр, который назывался «День сурка». Небогатая, должно быть, там программа. Вообще же удивляет в столице мания величия некоторых районов. Есть северное Чертаново и южное Медведково. Есть северное Дегунино. Есть и южное. Я сам видел огромные буквы на стенах пограничных дегунинских башен. Наверняка есть и западное с восточным. А может, даже и верхнее с нижним. У моего папы была любимая присказка: «В мире есть три столицы: Москва, Париж и Луховицы». Он не знал про Дегунино.
* * *
В метро подавляющее угнетающее удавляющее большинство читает мобильные телефоны и кроссворды. Это по утрам. Вечером они же читают упаковки колготок, чипсы, косметику, схему московского метрополитена, этикетки на собственной одежде, пиве и перечитывают мобильные телефоны. Из тех, кто читает газеты, больше всего читающих «Советский спорт». Обычно это толстые, обрюзгшие молодые мужики. Их жёны читают любовные романы, поскольку всегда засыпают раньше, чем кончается раунд, забег или заплыв. Мужики постарше и командировочные читают московских комсомольцев и комсомолок. На днях видел заголовок в комсомольце: «Инкассатор пугал детей голым торсом». Ну да. Страус пугал воробьёв голыми яйцами. Из тех, кто читает религиозную литературу, почти никто не читает Библию — всё больше об откровениях разных адвентистов выходного дня. Некоторые, которые недавно научились читать, так сильно шевелят губами во сне, что маньяков маленьких детей, которые любят смотреть на всё, что шевелится, лучше напротив не сажать. Многие из тех, кто при галстуках и в костюмах офисного планктона, сосредоточенно смотрят в свои наладонники. Тычут в них палочками. Я заглядывал им через плечо — там пасьянсы. Что касается специальной литературы — то это либо учебники бухучета, либо гражданские кодексы, переходящие в уголовные. Однажды я видел девушку, спящую над книгой по анатомии. Там был нарисован глаз. Он был полуприкрыт. Тоже, поди, задремал. Читающих фантастику легко вычислить по голым бабам на обложках — баба с сиськами бластером, баба с сиськами верхом на драконе, баба с сиськами сама по себе. Гламурные журналы почему-то открываются у девушек на тех страницах, на которых написано о том, как удовлетворить мужчину читающего советский спорт или самой достичь оргазма, а то и двух. Зачем им два? За двумя-то погонишься — ни одного и не приснится. Те, кому не приснилось, с вожделением рассматривают кулинарные картинки. Теперь без фотографий шашлыков и пирожных тирамису не обходятся даже учебники по высшей математике. Впрочем, последние всё равно никто не читает.
* * *
Утром по дороге к метро, если глаза открываю, всегда смотрю на прохожих. Вон девчонка, вся распахнутая, с пупырышками величиной с перевёрнутый пупок на синем от утреннего холода животе, летит, улыбаясь, в школу. Кто-то её там ждёт. А учитель биологии, нестарый и крепкий ещё мужчина, думает, что он-то и ждёт. Дурак старый. Её завуч ждёт. И не одну, а с родителями.
Вон дама идёт такого неопределённого возраста, что сам Гейзенберг со своим принципом не смог бы его определить. У дамы пальцы в серебряных кольцах — из тех, что недорого, но со вкусом. Она курит тонкую, нервную сигарету с ментолом и смотрит таким взглядом, о котором поэт сказал — из-под опущенных ресниц угрюмый, тусклый огнь желанья похмелья.
Вон собачка бежит. Знакомая продавщица из колбасной палатки ей вчера, по секрету от Жучки и Шарика, сказала, что сегодня завезут молочные сосиски и куриные потроха. Надо успеть к разгрузке.
Вон мужичок спешит к метро. Брючки до щиколоток, дипломат из кожи игрушечного крокодила. По телефону говорит:
— Я вам уже второй раз звоню. Мне время дорого. Что значит перезвоните по возможности? Обяза… А вы как думали? Так директору и передайте. Да…
Мужичок отрывает руку с телефоном от уха, подносит к носу, ковыряется там наскоро и продолжает:
— …Он думает, что мы тут хуйнёй занимаемся, а у нас серьезный бизнес, между прочим…
И тут мы все подходим к метро. Двери осторожно закрываются.
* * *
Вчера ходили с дочерью в столичный Дом музыки. Аккурат на открытие сезона. Дирижировал сам Спиваков. Для начала была увертюра к «Тангейзеру». Ну, это номер беспроигрышный. Когда было мощное финальное тутти и когда не только мы в креслах, а и самые кресла задрожали от восторга, мне вдруг показалось, что маэстро просто машет руками в экстазе. От полноты, так сказать, чувств. То есть ежели в начале или в середине — было видно, как он направляет оркестр вправо или влево, а вот в конце Но я его не осуждаю. Любой бы на его месте не удержался, дирижируя такой волшебной музыкой. А насчёт кресел я приврал, каюсь. Не задрожали они. А должны бы! Чего-то не хватало оркестру, у Спивакова всего было в избытке, а у оркестра нет. Не знаю чего. Техника замечательная, а экстаза не было. Борозду они вспахали идеально, по линеечке, но, увы, неглубоко. На мой, конечно, дилетантский взгляд.
Потом был Стравинский. Тут мне сказать нечего — в музыке Стравинского я разбираюсь, как некошерное животное в цитрусовых. Хотя хор был хорош. Хористки однозначно лучше смотрелись, чем скрипачки в оркестре. И моложе, и румянее, и когда набирали в груди побольше воздуха, чтобы… так у меня даже дыхание перехватывало, да.
Во втором отделении, после антракта с пирожными и бутербродами с сёмгой, исполняли симфоническую поэму Шостаковича «Казнь Степана Разина». Музыка, конечно, гениальная, но слова… Евтушенко. Я слушал и представлял себе, как тогда, ещё давно, Дмитрий Дмитриевич музыку сочинил и устал, прилёг отдохнуть. Даже заснул. А может, жена его обедать позвала или вовсе Хренников отправил в творческую командировку на какую-нибудь ударную стройку, а готовая партитура так и осталась лежать в кабинете без присмотра. И тут поэт Евтушенко влез в кабинет через форточку и воровским манером приписал к ней свою, с позволения сказать, поэму. Потом-то Дмитрий Дмитриевич вернулся — глядь, а уже партитура со словами. Вот как концертный фрак со следами от пшённой каши. Но Шостакович был человек добрый и скандалов не любил. Чёрт с ним, думает. Всё равно оперные певцы поют так, что и не разобрать ничего. Как-нибудь потом засохнут эти слова и отвалятся. И тут же написал ещё много разного и замечательного. Ну, а на бис исполнили волшебное адажио Шнитке. Я-то не большой знаток Шнитке. Можно сказать, что большой незнаток. Слышал так, обрывки какие-то. Музыкальный, я извиняюсь, верлибр. Поэтому, как Владимир Теодорович произнёс — Шнитке, так мне сразу в гардероб, за вещами, и захотелось. Хорошо, что дочь удержала. Мы потом хлопали, хлопали — аж ладони отбили, но больше уж ничего нам не обломилось прекрасного. Дочь мне сказала, что уходить ей не хочется. Да и я бы остался, но денег на буфет у меня больше не было, да и закрылся он.
А по поводу исполнения на бис вспомнилась мне вот какая история. Когда дочь и сын были маленькие — сын пошёл в первый класс, а дочь была в приготовительном, повёл я их на концерт Вивальди. Супруга меня предупреждала, что добром это не кончится, но я не послушался. Взял конфет, подзатыльников, и мы пошли. Я сидел между ними, как буфер. Там, за моей спиной, шла война. Они щипались, показывали друг другу кукиши, плевались и говорили шипящим шёпотом слова, от которых мне хотелось провалить детей сквозь землю и самому провалиться вслед за ними. Вивальди их интересовал как снег юрского периода, если бы он тогда падал. Но до конца мы досидели. Все стали хлопать и даже устроили оркестру овацию. Начались бисы. Сначала исполнили одну вещь, потом другую. А мы всё продолжали хлопать. Не все, конечно. По крайней мере, двое не хлопали. Тут сын стал дёргать меня за рукав и кричать сквозь шум аплодисментов: «Папа, да прекратите же вы хлопать! Неужели вы не понимаете — если сейчас же не перестать хлопать, то они не уйдут, а исполнят ещё что-нибудь».
Осенью того же года мы отдали их в музыкальную школу.
* * *
На территории научного центра, в одном из корпусов которого квартирует наша контора, есть машина времени. Ну, не то чтобы совсем машина, на которой хоть к динозаврам, а попроще — прокатиться можно лет на двадцать пять или даже тридцать назад. Называется она — столовая. Я туда хожу, когда забываю взять из дому обед. Там всё как тогда. И еда, и посетители, и повара, и уборщицы. Посетители и повара, правда, здорово состарились. На столах стоят бумажные салфетки в стаканах, но не целиком, а разрезанные на треугольнички. Я посчитал — из одной салфетки можно вырезать восемь таких треугольничков. Ещё стоит потемневшая сверху, в открытых майонезных банках, горчица или хрен. И гжельские солонки, в которые, при случае, можно макнуть с размаху яйца. Теперь уж не запрещают. Недавно я взял на второе бифштекс с яйцом. Он был точно такой же, как и во времена моей молодости — немного зеленоватый и мокрый. Ещё бы — столько лет прошло. Позеленеешь тут. Есть я его не стал, но поковырял алюминиевой гнутой вилкой. Повспоминал… Когда я был студентом, мы с моим другом Женькой часто ходили обедать в блинную у белорусского вокзала. Там подавали такие бифштексы. То есть, конечно, никто не подавал, а надо было отстоять за ними длинную очередь с подносами, которых на всех ещё и не хватало. Самое приятное в этой забегаловке было в самом конце, в гардеробе. Старик-гардеробщик с такими как мы, само собой, не церемонился — кивком головы покажет — иди, сам одевайся. И снова газету свою читать. Но если дашь ему гривенник, а лучше два, то он подавал тебе твоё старое пальто с давно оторванной вешалкой и помогал одеться. Мало того — ещё и разглаживал своей морщинистой лапкой воображаемые складки на спине. Вот заради этого разглаживания мы с Женькой и ходили туда. Нам казалось… мы воображали… всякую ерунду, которую воображают студенты, у которых нет денег на приличный ресторан. Но вернёмся к столовой научного центра. Из примет нового там на полке буфета стоит коробка с шампанским Moet & Shandon. Как она сюда забрела — ума не приложу. Я подозреваю, что это просто пустая коробка. Буфет торгует ватрушками и пирожками с капустой к чаю в гранёных стаканах из огромного электрического самовара. Или к бледно-жёлтому компоту из сухофруктов. Да… К чему я затеял весь этот разговор про машину времени? Уж и сам не помню… Нет, вспомнил! Верните молодость! Верните, суки! Я готов землю бифштексы с яйцом эти есть — только верните.
* * *
Большинство москвичек, из тех, которые ездят в метро на работу и с нее, живут со знаменитыми актерами, певцами или спортсменами. Или с миллионерами, у них собственные особняки и украшения от Картье. Одежда от Гуччи. И дети их учатся в разных гарвардах и оксфордах. Отдыхают они с семьями на Багамах и на новогодние каникулы непременно в Париж летают. Нет, конечно, и у них есть проблемы. Кремов от морщин теперь просто море, а какой выбрать — кто ж его знает. Или волосы станут сухими и безжизненными. А то и муж охладеет. Начнёт по ночам рисунки на обоях рассматривать. Или клуб футбольный купит и укатит с ним на чемпионат какой-нибудь. И Ромкой звали. Тут уж надо вовсю выкручиваться. Пойти с ним в дорогой ресторан и в прозрачном с кружевами при свечах ему незабываемое показать. А потом, после ночи страсти, ещё сонной, зевающей, захлопнуть космополитен или вог и выйти на «Автозаводской». А может, и на «Шоссе Энтузиастов». И пойти к проходной электродного завода. Или к ларьку с колбасой черкизовского мясокомбината.
* * *
Возле станции метро «Университет» был настигнут девушкой с микрофоном и юношей с телекамерой. Я стоял, никого не трогал и доедал какую-то ерунду из тех, что продают у нас в ларьках возле метро. Девушка придвинула мне к самому рту микрофон, да так, что я его от неожиданности чуть не укусил, и сказала:
— Мужчина, передайте кому-нибудь привет.
Я растерялся и от этой растерянности передал привет Путину. Девушка тоже растерялась от моего привета. Я ей и говорю:
— Все мои знакомые и так уже с приветами, у кого побольше, а у кого поменьше. Есть и те, у которых привет совсем маленький, почти незаметный, но он есть. Им мой привет без надобности. А вот президенту, поди, никто привет не передаст. Пусть и он будет передаст с приветом. Мне даже будет приятно, что с моим.
Девушка повернулась к юноше с телекамерой и спросила:
— Серёж, ты этого… заснял? Правда, что ли?! Пошли отсюда.
И они быстро ушли. А я остался доедать то ли сосиску с кетчупом и горчицей, то ли чебурек с яйцом, то ли шаурму Точно не помню.
* * *
Вчера вдруг страшно захотелось выпить почитать какую-нибудь книжку Не то чтобы совсем вдруг, но до этого терпел и ничего, а тут вот припёрло. Ну, и прямиком в книжный. Стою, стало быть, в очереди среди таких же книголюбов. Большая очередь. Стоим тихо — кто читает обложки на полках, кто трудовую копейку из дыр в карманах выуживает, а одна молодая пара так и вовсе друг дружке пересохшие губы языком облизывает. И тут слышу шум и ругань вдалеке, в районе кассы. Оказывается, бабка какая-то шумит. По виду бабки… хорошего ничего не скажешь. Завсегдатай этого книжного. Видимо, просит в кредит у продавщицы. А та не даёт. Кредит-то у бабки просрочен, а те векселя Юкоса и международного валютного фонда, что она предлагает в обеспечение покупки, магазин не принимает. Продавщица нервничает, посылает бабку на хср просит бабку как человека покинуть помещение на хер. Бабка, однако, не сдаётся. Да и кто бы сдался, когда с самого утра внутри последний день Помпеи. И тогда продавщица вызывает охранника. И он выплывает из подсобки точно крейсер или даже авианосец, в чёрном костюме и галстуке, играя такими мускулами, которые у нас, обычных людей, встречаются, может, у одного на тысячу. Да и те недоразвитые. Подходит он к бабке, двумя пальцами берет за рукав и, воротя нос в сторону, начинает выводить её на улицу. А бабка точно к полу приросла. Охранник уж её и в спину стал подталкивать, а она ни с места. Он на неё шипеть — мол, выходи скорее, заколебала уже всех. И по всему видно, что охранника сейчас стошнит от бабки. Еле-еле он сдерживается. Тут бабка и говорит ему: «Выйду я, выйду, не толкайся. На бутылку-то дай — я и выйду». Охранник аж поперхнулся. «Вали, — говорит, — бабка, по-хорошему. Последний раз прошу Я тебе сейчас дам, но не на бутылку, а по шее». А бабка к нему подошла поближе и выдохнула перегаром духами и туманами: «Не хошь на бутылку — дай тогда поцеловать тебя. Взасос». И слюну, которая у неё по подбородку текла, втянула шумно. И улыбнулась ласково всеми своими двумя гнилыми зубами. И побледневший враз охранник, худого слова не говоря, достал из кармана полсотни рублей и дал ей. И она ушла. Дверью не хлопала. Там дверь с механизмом таким, что им и не хлопнешь. А может, и зря он так откупился. Встречаются же заколдованные алкоголики принцессы. Редко, но встречаются. Они бы поцеловались, и она…
* * *
Утром в переходе с «Новослободской» на «Менделеевскую» сотни и сотни людей, ещё в масках последних снов, плотной толпой, покачиваясь из стороны в сторону, мелкими шагами продвигаются к эскалатору. Поверх толпы диктор бодро спрашивает из Левитанского, «что происходит на свете», в то время как ты чувствуешь себя пинкфлойдовским последним кирпичом в крепостной стене этого города, в котором тишина только матросская. А другой и нет.
* * *
Ближе к ночи на станции «Чистые пруды» прозрачным, невесомым и детским голосом пела романс «Отвори потихоньку калитку» седая измождённая старуха. Она пела и держала красными, узловатыми руками раскрытый для подаяний полиэтиленовый пакет.
Уж и поезд подошёл к «Красным воротам», а всё было слышно «не забудь потемнее накидку»…
* * *
Говорят, что человек перестаёт чувствовать себя иностранцем, когда его начинают спрашивать прохожие о том, как пройти, к примеру, в библиотеку Москвы, конечно, это не касается. Тут все спрашивают всех, и никто не знает, как пройти или проехать. Тем более в библиотеку. Здесь понаехали даже кошки с собаками. Зато почти все знают, как протолкаться. Но не расскажут. Я не знаю, как в Москве перестают быть иностранцами. Нет, если ты олигарх, депутат или министр — всё просто. Купил себе немного Москвы и стал своим. Среди таких же москвичей. А если не купил? Не хватило трёх рублей, и не купил. Сосисок полкило, хлеба, шпрот и чая в пакетиках купил, а Москвы — нет. Тогда как? А не знаю.
Вот я ехал сегодня в метро и заснул. Я всегда засыпаю после «Кольцевой». На «Проспекте Мира» ещё книжку читаю, а на «Рижской» уже сплю без задних ног. Хоть бы и стоя. Сегодня, правда, спал сидя. С книжкой в руках и очками на носу. И где-то на «Алексеевской» разбудил меня пьяненький мужичок, который качался надо мной, держась за поручень. Разбудил и говорит: «Ну, ладно, пойду я. Приехал. Ты сам-то как? Дойдёшь?» И тут же вышел, не дожидаясь моего ответа. А я вдруг понял… Или мне показалось… Не знаю почему.
Нет, я никогда не буду москвичом. Да и без надобности мне. Но видимо, это происходит — если происходит — помимо нашей воли. Москва нас не спрашивает.
* * *
Мрачнее шоссе Энтузиастов только вестибюль станции метро «Шоссе Энтузиастов». Тусклый свет, мрачные нависшие своды, арки, точно надбровные дуги питекантропа, мозолистые пролетарские кулаки, цепи, винтовки, штыки, торчащие из стен. На одной из стен висит большая бронзовая плита, на которой изображена пылающая в огне дворянская усадьба. К ней, точно змеи к Лаокоону, тянутся крестьянские вилы, топоры и косы.
Говорят, что ещё несколько лет назад каждую ночь, ровно в двенадцать, эта плита со страшным скрежетом отодвигалась и из чёрного провала появлялся опутанный электрическими кабелями и паутиной призрак Чернышевского и громовым голосом звал Русь к топору. То ли так архитектор задумал, то ли оно само получилось — теперь уж никто не вспомнит, уборщицы и милиционеры Чернышевского сначала боялись, а потом привыкли. Стали уборщицы бегать за ним по перрону и кричать: «Гаврилы-ы-ыч…» Он подойдёт, поздоровается. А они, дурищи, давай тыкать его шваброй под рёбра — чтоб рассыпался на мелкие косточки и пенсне. Звон им нравился, с которым он рассыпался. Ну, он раз рассыплется, два рассыплется — да кто ж это каждый день терпеть станет? Мало того — милиционеры завели моду у Гаврилыча регистрацию проверять. Он, конечно, сначала питерским прикидывался, но и те не лычками сержантскими шиты — пробили по компьютеру и выяснили, что саратовский. Сколько у него было ассигнаций, мелочи серебряной — всё им отдал, чтоб отстали. Как же, отстанут они. Помыкался он, помыкался и перестал приходить.
Потом его на «Марксистской» видели. Но там он не поладил с самим Бородой. Так разругались, что однажды, когда Борода, как обычно, в полночь загудел своё «Пролетарии всех стран…» — Гаврилыч и закончил: «Идите на хер!» После этаких-то рифм пришлось ему и с «Марксистской» уходить. А куда, спрашивается, идти? На «Третьяковской», «Тургеневской» или «Чеховской» — его в гробу видали. Сунулся было на «Кропоткинскую» — и там не ужился. На «Площадь Революции» к пролетариям с наганами и собаками? И самому не охота. Какое-то время продержался на «Площади Ильича». Но совсем недолго. Ильич-то, он какой? Он добрый только с детьми. Особенно с невинно убиенными. А так-то ему слова поперёк не скажи — у картавит. Гаврилыч на него обижался страшно. Слова Ильичёвы про свою книжку вспоминал, стыдил. И в глаза бы плюнул, если бы призраки плеваться могли. А хоть бы и плюнул — тому всё божья роса. У Ильича вообще два любимых слова было — интеллигенция и говно. Потому как оба без буквы «р». Вот он их всё время и выкрикивал на разные лады. И выходило у него, что Гаврилыч… А потом и вовсе стал выпроваживать. Дескать, я звала не навсегда и сегодня не среда. Свинья, да и только. И Гаврилыч ушёл.
За Кольцевую линию ему не хотелось. Все эти «Пионерские», «Электрозаводские», «Красногвардейские»… Чёрт знает, чего от них ожидать. В «Царицыно» тоже не пойдёшь. Там тоже не забыли. И стал Гаврилыч бомжевать по разным станциям. Одну ночь на «Цветном бульваре», вторую на «Арбатской», а третью и вовсе на «Парке Культуры». Долго ли, коротко ли — попал он таким манером на «Лубянку».
С тех самых пор никто его и не видал.
* * *
Третьего дня стою я в очереди за какими-то макаронами или колбасой. Рядом со мной бабка. В толстых очках, за которыми буравчики. Стоит и этими буравчиками прилавок сверлит. Буквально до дыр. А за прилавком селёдки разложены. И бабка так на них смотрит, что селёдки не знают, куда глаза свои солёные девать. Тут как раз её очередь подошла. Продавщица ей и говорит:
— Ба, а ба! Тебе чего?
Молчит бабка. На селёдок безотрывно смотрит и губами шевелит. Может, даже и разговаривает с ними. Ну, с третьего раза докричалась продавщица. Бабка шевелить губами перестала, за седой ус себя подёргала и отвечает продавщице:
— Выбери мне, дочка, селёдочку. Но так, чтобы малого с молокой, а не девку с икрой.
Продавщица тут и рот раскрыла. И этим раскрытым ртом ей начала отвечать:
— Ба, да ты охре… я тебе гинеколог, что ли…
А потом почесала в светлой от мелирования голове наманикюренным пальцем, быстро достала селёдку, положила на весы и сказала:
— Самый что ни на есть малый. С такой молокой… Но ты зря, ба, в малого упёрлась. Девки у нас сегодня с чёрной икрой. Специальный, блин, посол.
* * *
Вчера поздно вечером вышел из метро — темнота, ветер и дождь проливной. Смотрю, под дождём старушка стоит в древнем плаще-болонье. Она меня тоже приметила и тянет ко мне букетик чего-то зелёного и мокрого. И предлагает его купить тем самым голосом, каким говорят: «Молодой человек — купите девушке букетик». Пригляделся я к букетику — а это пучок петрушки. Уже и желтизной тронутый. Такой же, стало быть, букетик, как я — молодой человек. А как не купить? Не стоять же бабке до утра с этой петрушкой. Дал я ей червонец и, не прикасаясь к петрушке, пошёл своей дорогой. Шагов через десять оглядываюсь, а она смотрит мне в спину и зелень свою протягивает. Вот как колхозница тянет свой серп вслед убегающему рабочему. У меня штаны от дождя чуть насквозь не промокли. Бывают такие старушки — только с виду старушки. А приглядишься — самые что ни на есть мойры. Возьмёшь у неё обычную петрушку, и такая петрушка начнётся… Дурак — всего червонец дал. Что этот червонец — тьфу, не деньги. Разве им откупишься? Да и чем откупишься…
* * *
Если сесть на прогулочный теплоход «Император», который на самом деле старая двухпалубная калоша облупленного красного цвета, ползущая от Северного Речного вокзала в сторону Химкинского водохранилища и обратно с пивом, чипсами, водкой и пассажирами, не знающими куда себя деть в выходной день, то поначалу проплываешь мимо гор песка и щебёнки на причалах и огромными железными цаплями портовых кранов; потом мимо буксиров и старых посудин с оторванными именами, уткнувшихся от стыда в берег; потом мимо гор мусора на пляжах и пивных шатров с эмблемами «сибирских корон» и «клинского»; мимо пьющих отдыхающих в прибрежных кустах москвичей, думающих, что они проводят выходные на природе; мимо шумных, разноцветных детей, бегущих вдоль берега за всем, что плывёт, и машущих руками и ногами от полноты чувств… и в тот самый момент, когда «Император» кряхтя и скрипя разворачивается, чтобы идти обратно, к вокзалу, взору откроется написанное огромными белыми буквами на каменной облицовке берега: «Хуй вам».
* * *
У входа в подземный переход стоит палатка. Называется «народный гриль». В ней продают мясо по-мексикански. В лаваше. С капустой, солёными огурцами и ломтиками зелёных помидоров, синих от холода. А от голода там есть самса, обсыпанная маком. Кончился у них кунжут, кончился. Сначала не было мяса, а потом и кунжута не стало. Под землёй, в переходе, есть сувенирный киоск, где можно купить гейшу большую и гейшу среднюю. Обе они из Китая. Рядом, в крошечном пенале с окошком, предлагают сфотографироваться. Можно даже на памятник. В овале или без. Только просунь голову в окошко. У противоположной стены сидит на корточках бугай в вязаной чёрной шапочке и просит на корм собаке. Его четвероногий раб лежит рядом, прикрыв глаза и отвернув нос от брошенной на картонку мелочи. Дрожит от холода. Приди он без хозяина — собрал бы больше. Мимо проносит свой живот багровый милиционер. Пустая банка из-под «Балтики» подкатывается к ногам старухи, играющей на гармошке. Она играет «Амурские волны». А может, «На сопках Маньчжурии». А может… не разобрать. Но поёт она «Поедем, красотка, кататься». Бог её знает почему.
* * *
В аптеке передо мной в очереди стоят двое немолодых, небритых и нетрезвых мужчин. Подошли они к окошечку и тот, который более нетрезвый, чем небритый, говорит провизору:
— Девушка… Мне бы лекарство от ран… трын… кран… твою мать! Как же оно называется-то?!
Девушка недоумённо молчит. И тут второй мужчина, который менее молодой, чем нетрезвый, вступает в разговор:
— Ну что ты, девка, стоишь-то, рот разинув. Давай, помогай человеку!
Девушка раскрывает рот и… закрывает его. Стоящая неподалёку пожилая женщина в пожилой нутриевой шубе говорит:
— Небось от ран ему надо. Говорит же — от ран!
— От душевных, — говорит второй мужчина. — Они у него горят. Как трубы. Правда, Сань?
Саня обводит мутным взором всех нас и опять заводит своё:
— Трын… крын… А! Вспомнил! Такая херня в чёрном тюбике!
Пожилая нутриевая шуба радостно восклицает:
— Ну, это другой разговор! Девушка, ему мазь нужна. Дайте ему мазь.
Немного подумав, добавляет:
— Или зубную пасту.
— Раны замазывать, — говорю я.
Провизор открывает рот, но продолжает молчать. Все нервничают и начинают играть в поле чудес лекарств, периодически обращаясь к первому мужчине с просьбами открыть букву или даже всё слово. Мужчина, однако, равнодушен к просьбам. И вдруг его прорывает. Он поворачивается к своему спутнику и говорит:
— Коль, ну их всех на! Пошли пива попьём.
Они разворачиваются и выходят из аптеки.
Мы постояли-постояли, а потом стали покупать то, за чем пришли. Не успел я расплатиться за свои капли от насморка, как широко распахнулась дверь и давешний Саня, уже с банкой пива в руке, закричал с порога:
— От радикулита, мать вашу за ногу!
Радикулит его, конечно, мучил, поскольку после этих слов он упал на руки Коли, стоявшего за его спиной.
* * *
По дороге с работы в подземном переходе была распродажа. Щуплый мужичок с глазами, носом, лицом и даже шапкой кавказской национальности распродавал ананасы, веники и мочалки. Мужичку было холодно, он синел щетиной и тонко кричал: «Распрода-а-а-ажа». Но я купил слойку с абрикосовым повидлом. Не всё то золото, что блестело у него в зубах ананас или веник. Потом эскалатор. Стоял на нем справа. А раньше… раньше так пробегал палево слева… На перроне валялась бесхозная табличка с известным обращением к нам, едущим с работы и на неё: «Люди добрые, помогите на…». Кто-то, значит, обронил, переходя из вагона в вагон. Я уже многих узнаю в лицо в своем вагоне. Даже гейшу на обложке толстой книжки, которую уже третью неделю подряд читает солидная дама с толстыми же губами. Такие встретить ещё можно, но вообразить нельзя. Она читает и жуёт, жуёт губами — да так, что мне вдруг вспоминаются те самые мельницы, которые «мелют медленно, но пережёвывают всё». В нашем вагоне почти нет детей. Только девочка лет шести в розовой вязаной шапке с заячьими ушами и школьник со школьницей, слушающие один плеер на двоих, у них наушники в крайних ушах, а ближними они прижимаются друг к другу. Однажды школьники неделю не возвращались в наш вагон. Мы разное думали. Мужчина с усами сказал, что у них, наверное, размолвка. Одна девушка предположила, что между ними даже разрыв и теперь они разбежались по разным вагонам навсегда. Может быть, даже на месяц. А старушка с клетчатой сумкой сказала: «Давайте думать про них хорошее. Они просто заболели или у них каникулы. Вернутся, никуда не денутся». У нас вообще-то хороший вагон, один из лучших на зелёной ветке. У нас по полу не катаются пивные бутылки. И мы всегда возвращаемся. Кто к вечеру, а кто и к утру, из командировок и отпусков — всегда возвращаемся. Без таких вагонов, как наш, ветка может засохнуть. А в других вагонах разное случается. Бывает, что и перебегают из вагона в вагон. Бывает, что и вовсе пересаживаются на трамвай или троллейбус, но таких находят и возвращают. Всегда. Потому что мы в ответе за тех, кого станция «Баррикадная» или «Алтуфьево». Или «Смоленская».
* * *
Переходил я со станции «Тверская» на станцию «Чеховская» и увидел подземный памятник Горькому И это при том общеизвестном факте, что «Му-Му» написано Тургеневым. Вдруг вспомнилось мне самое начало перестройки. То время, когда многие во всеуслышание у себя на кухнях говорили: «Вот как переименуют Горький в Нижний, а Ленинград в Петербург, — так сразу и поверим в вашу свободу». И я говорил. Да что там на кухне — даже и в гостиной, не говоря о спальне, мог такое ляпнуть… И действительно — переименовали. Не осталось ни одной старой вывески — все новые. А в свободу — не ту, которая внутри, а ту, которая снаружи, — всё не верится. Двадцать с лишним лет прошло. Кухни, на которых мы тогда фрондировали, давно уже требуют ремонта. Уже выросло то, чем поливали. Уже зацвело махровым цветом, а… не верится. Чёрт его знает почему. Я-то двадцать лет назад ух как свободы хотел. У-ух даже. Думал, как начну запрещённым глаголом поджигать всё, что горит… Только бы спички свободу дали. И что же? Пишу себе про кузнечиков, про снег, про дождь, про такое, что любая власть и запретить-то побрезгует. А о политике, фельетон какой-нибудь, чтобы буря и натиск… нет, увольте. И думать об этом противно. Склизко даже. К чему я это всё? А и сам не знаю. Вдруг вспомнилось и подумалось. День сегодня хороший. Уж на что вчера был хорош, а сегодня ещё лучше. Их чем меньше остаётся, этих хороших дней, тем они лучше.
* * *
В туннеле, между «Алтуфьево» и «Бибирево», наш поезд остановили. Ждали минут пятнадцать, а то и двадцать, пока пройдёт курьерский в центр. Вдруг из бокового туннеля как выскочит! Как промчится! Только и успел я заметить бронированную кабину состава с торчащими из узких прорезей иглами ракет класса «метро — метро», которые у них называют «Чёрная дыра», да десяток автоматчиков с фокстерьерами на открытой платформе, да занавески из красного бархата с шитыми золотом двуглавыми орлами на окнах единственного пассажирского вагона, да стол полированный орехового дерева, за которым сидел невысокого роста человек с холодной головой и горячим стаканом чая в серебряном подстаканнике с гравированными на нём щитом, мечом и тремя буквами. А вот буквы-то я прочесть не смог — уж очень быстро поезд пролетел.
* * *
Сегодня день такой был… ну вот как варенье у жены Собакевича — «ни груша, ни слива, ни иная ягода». Такие дни бывают в ноябре. Ни вторник, ни среда, ни четверг. На работе пил чай без сахара и в окно смотрел. За окном у меня тишина и пруд, вернее не пруд, а очистные сооружения в маске и костюме пруда. И он уже застыл. Лёд на нем разноцветный — зелёный, жёлтый и синий. Я догадываюсь, почему он такой разноцветный, но знать наверное не хочу. Сплю и без того плохо. Здание у нас большое и контор в нём много. Я даже и не знаю, чем они занимаются. Во дворе свалка и гордиевы узлы ржавых труб. Из подвалов выходят на поверхность какие-то покосившиеся дверки или просто зияют чёрные дыры вроде крысиных ходов, из которых время от времени появляются чумазые сантехники или слесари, несущие в заскорузлых руках то разводной ключ, то обрезок трубы, то кусок оцинкованного железа, и тут же исчезают в следующей дыре. И всё это в полном молчании, нарушаемом лишь глухим утробным стуком или жужжанием откуда-то из глубин подвалов. Возле одной из стен растет клён. Как он выживает здесь — ума не приложу. По весне на его ветках набухают не почки, а гайки. Теперь клён их сбросил и они, жёлтые и красные от ржавчины, валяются у его подножия. Небо над этим двором даже в солнечную погоду всегда серое, с цементным облаком. Облако прижилось здесь, как и клён. В засушливые дни оно питается жирным осклизлым дымом из красной кирпичной трубы. Если смотреть на эту картину больше десяти минут… нет, этого делать не стоит. Я и не смотрел. Допил чай и стал звонить в Петербург, в одну приборостроительную организацию. Они согласились изготовить прибор по моим чертежам. И вот уже вторую неделю никак не выставят нам счёт. Я звоню им каждый день и разговариваю с начальником отдела договоров. Он вежливый. Каждый раз извиняется и обещает немедленно прислать счёт. Буквально к концу рабочего дня. Только не говорит какого. Сегодня, однако, и он не выдержал. Попросил меня подождать минуту-другую и не класть трубку. А сам как закричит куда-то в сторону: «Ну, сейчас я тебе вставлю! Нина! Нина!» И связь оборвалась. Я потом пытался перезвонить, но телефон не отвечал. Умеючи, наверное, долго. Незаметно подкрался конец рабочего дня. Я вымыл чайную чашку, спрятал сушки в ящик стола и пошёл домой.
* * *
Сегодня в метро, на эскалаторе, диктор читал новые стихи. Ещё вчера было тютчевское «Есть в осени первоначальной», его почти два месяца читали, а сегодня уже Пушкин — «…отечество нам Царское Село». Почему про лицей — кто его знает. Да и никто, наверное, не знает.
* * *
Уютней всего Москва поздней осенью. Когда с самого утра зарядит дождь, нудный, как годовой бухгалтерский отчёт, и к вечеру, ударившись оземь, превратится в чёрный лёд, когда прохожие при ходьбе чавкают, а машины при езде всхлипывают, когда облака тучнеют от дыма бесчисленных труб, собираются кучками и торчат на одном месте сутки напролёт, точно прибитые гвоздями, когда… тогда лучше всего сидеть дома, на пятом этаже без лифта, курить на тёплой кухне, смотреть в запотевшее окошко, чертить пальцем на стекле рожицы, пить чай с сушёной земляникой или мятой, зевать в потрёпанный детектив, в котором кем-то вырваны первые страницы, и слушать, как где-то далеко-далеко, в соседнем квартале, заполошно вскрикивает автомобильная сигнализация. Потом допить чай, почесать в затылке, ещё раз почесать в затылке, запахнуться поглубже в тёплый халат, задремать и видеть во сне Москву, её разноцветные огни костров под котлами с кипящей смолой и серой, её сверкающие витрины, из которых роскошь выпираст точно огромный бюст из тесного корсажа, её уютные кофейни, в которых неловко попросить чаю с бубликами, а прилично только чизкейк и капучино, её бесчисленных нарядных проходимцев прохожих, её… впрочем, теперь всё её, а что не её — так это ей и без надобности. И ты ей, кстати, тоже ни к чему.
* * *
Ближе к вечеру ехал в вагоне с необъятной женщиной средних лет. Она была прилично одета — шарфик с люрексом, кровавый маникюр, наушники и плеер. Что-то там у неё играло в плеере. Цифры мигали на дисплее. А сама она спала. И при этом так богатырски храпела, такие выводила носом арии из опер, что дикторша, объявлявшая станции, не смогла её перекричать, страшно обиделась и мы, считай, до самого дома ехали без объявления остановок.
* * *
В переходе с «Курской» на «Чкаловскую» встретил злую волшебницу. Она была одета в чёрный длинный потрёпанный плащ с бахромой из него же. Спина басовым ключом. На спине невыносимо красный школьный рюкзак, разрисованный бэтменами и прочей голливудской нечистью. На голове — высокий вязаный колпак. В жёлтой куриной руке она держала клетчатую челночную сумку, из которой торчала голова огромного чёрного кота. Волшебница бодро шаркала, шевелила длинным крючковатым носом, верхней губой с усами пергидролевого цвета и, шепелявя и плюясь, разговаривала с котом. Поравнявшись с ней, я услышал: «Думаешь, буду для тебя жопу рвать? Разбежалась, как же. Сначала за прошлый раз расплатись, паскудник!» В ответ на эти слова кот равнодушно зевнул, облизал усы и спрятался в сумку.
* * *
Покупал в аптеке таблетки от головной боли. Теперь таблеток от головной боли столько, что глаза разбегаются. Как раз у меня был перерыв в голове, и она не болела. Я решил выбрать что-нибудь современное и попросил у аптечной девушки показать мне то место на витринах, где лежат эти самые средства. Девушка ткнула накладным ногтем вдаль и… там я увидел памперсы и прокладки. Может, они помогают, но памперс мне не проглотить. Тем более что его сколько не запивай… Спросил ещё раз. Тогда девушка закричала в подсобку:
— Зинсанна! Где у нас головная боль?
— Рядом с контрацепцией. Правее и выше, — отвечали из подсобки.
Может, она и права, эта Зинсанна.
* * *
Перед входом в вестибюль метро станции «Шоссе Энтузиастов» возле телефонов-автоматов стояла старушка. В одной руке у неё была сумка и палка под мышкой, а другой она листала толстый телефонный справочник. Тот, который с жёлтыми страницами. Листала-листала, потом вздохнула, закрыла справочник, перекрестилась на него, взяла палку в руку и пошла.
* * *
На платформе станции «Мрак Парк Культуры» сидел юноша, опутанный плеерами, наушниками и проводами, точно Лаокоон змеями. Он сидел и напевал что-то, притопывал ногой, прищёлкивал пальцами и читал толстую книгу. Книга была Книгой. Библией.
* * *
Проходя по улице, спиной услышал:
— …Все конфликты происходят, Гена, от недопонимания. Вот ты думаешь, почему я вчера тебя по роже-то ударил..
* * *
На Новодевичьем кладбище печальнее всего колумбарий. Какая-нибудь треснувшая мраморная табличка в углу стены и на ней почти невидимые буквы с остатками краски в углублениях. Легко читаются только два слова под именем и отчеством: «…красный партизан». И больше ничего. Не врач, не инженер, не шуруп-саморез, а красный партизан. Короче и страшнее этого приговора только надпись на другой могиле: «Член ВКП(б) со времён войны Алой и Белой Розы с 1899 года».
* * *
Покупал что-то ненужное на лотках у метро. Старушка с сумкой на колесиках, из которой торчали вязаные носки, варежки или очень лохматый фокстерьер, говорила старушке, торгующей пучком укропа:
— Щас они будут слушать! Они теперь всё лучше нас знают. Сопли до пояса, а туда же! Я всю жизнь на оборонном предприятии отработала, меня на пенсию так провожали, как сейчас и не встретят никого. И если я ей, засранке с голым пупком, говорю, что билайн лучше — значит лучше! Родная бабка знает, что говорит. Я всю жизнь на оборонном..
На этих словах я понял, что повторение мать учения, и пошёл дальше.
* * *
Если лежать на диване и смотреть в окно, то видны только спутанные ветки — чёрные, белые и серо-зелёные. И небо между этими ветками. Белое — утром, чёрное — ночью и серо-зелёное в сумерках. Я смотрю на небо в прожилках ветвей каждый день. Перед тем, как закрыть глаза и после того, как их открыл. На самом деле я смотрю на небо и после того, как закрываю глаза и перед тем, как их открыть. Но это не имеет совершенно никакого значения. Важно только то, что с каждым днём веток всё больше. На самую малость, но больше. Когда-нибудь они зарастут и запутают всё небо. Придавят его к моему окну. И в этих ветвистых силках будут сдавленно каркать вороны, предсмертно пищать воробьи, тускнеть предутренние звёзды и обломки луны. Прижав лицо к окну с другой стороны, из комнаты, которая заросла диваном, телевизором, треснутой кофейной чашкой, махровым халатом, пыльной фотографией, непрочитанным письмом, я пойму: кто спрятался — тот сам и виноват.
* * *
Москвичи, конечно, невнимательные, безразличные люди. Сегодня днём я вышел из поликлиники в ярко-голубых полиэтиленовых бахилах на босу ногу, надетых на ботинки. И пошёл к станции метро «Партизанская». И хоть бы один из шедших навстречу мне людей сказал: «Мужик! Да ты с привстом! На ноги-то себе посмотри!» Молчали все, как партизаны. Так квартал и прошёл. Бахилы уж и рваться начали. Хорошо сам потом заметил. Сейчас, конечно, москвичи возразят, что навстречу мне попадались и не москвичи вовсе, а понаехавшие. А уж если б попался мне навстречу коренной москвич, то не только бы сказал, но и снять эти самые бахилы помог, а заодно и показал дорогу к Третьяковской галерее. Знаем мы вас, москвичей. Вы ещё и выкручиваться такие мастера…
* * *
В выходные приходила зима. Мягкий, по-детски доверчивый снег летел и летел, как пух от уст Эола. Земля и крыши стали светлее неба. И в занесённом дворе, среди чёрных деревьев, кричащих детей с санками, воробьёв, собак, автомобилей, почти настал полный Брейгель, только без охотников на снегу… но не настал, а растаял. Говорят, что завтра зима опять придёт. Да кто ж им поверит.
* * *
В чём ужас метро? Ужас метро в том, что красивая девушка, сидящая напротив тебя, может встать и выйти на следующей остановке НАВСЕГДА. Она может выйти даже тогда, когда ты только входишь в вагон. Зачем такое метро вообще нужно? Почему такая идиотская конструкция вагонов? Куда смотрят машинисты, проводники и милиционеры? Да разве у нас только в метро бардак…
* * *
Предновогодний обвал цен в столичных магазинах. Под завалами оказались несколько тысяч женщин и детей. По факту случившегося мужьями и отцами возбуждены семейные скандалы.
* * *
Простудился и теперь сижу дома, замотанный в сопли разные кофты и шерстяные носки. За окном метель. Ветер такой, что снег летит горизонтально. Деревья качаются в разные стороны. Кажется, что дом едет куда-то. Может, и вправду едет. Что-то поскрипывает, постукивает, погромыхивает в подвале. Дом старый, едет медленно. Куда только едет — непонятно. Ходят по Москве такие слухи, что эта езда не просто так. Не один дом уже так уехал, как в воду канул. Говорят, что московские власти разные ненужные им старые дома, хрущобы какие-нибудь, заманивают за МКАД и там сносят безжалостно, даже в извращённой форме. Выбирают такое время, чтобы все на работе были, и начинают дом приманивать. А уж как они его приманивают — никто не знает. Может, шифером новым, побелкой или трубами канализационными. Только дом окна развесит и едет. А те старушки да кошки, которые в нём безысходно живут, — они или спят, или не знают, не умеют сигнал какой-нибудь подать. Так все и пропадают почём зря. И меня вот с ними заносит нелёгкая… К вечеру-то все как с работы придут — а тут уже место ровное или даже котлован с рабочими. Они бегают, кричат, ругаются на разных языках. Строят вавилонский торговый центр или банк. И следов от бывшего дома никаких. Только бутылка пивная в кустах валяется, в которую я записку положил о том, что простудился и теперь сижу дома, а за окном метель.
* * *
Небо над Москвой в пятом часу утра цвета пыльных мандаринов, серое и оранжевое. Где-то так сильно визжат тормоза, что кажется — водитель визжит с ними заодно. Если лёжа на диване смотреть в окно, вверх, то и Москвы никакой нет. Только чёрные мётлы берёз и осин, которыми ветер сметает и без того невидимые звёзды. Перед рассветом идёт снег. Робкий. Переминается со снежинки на снежинку. Небо и ветви деревьев мало-помалу белеют. Хрипят и откашливаются лопаты дворников. За стёклами окон дома напротив возникают чашки с чаем, яичницы, сосиски, бутерброды с колбасой и последние известия. Во двор выбегают первые, вторые и даже третьи собаки. Бульдоги и овчарки оставляют на снегу своё решительное «утверждаю», а болонки или таксы беззаботное «просто вышел пописать». Немного погодя из подъездов выбегают те, кто в метро, и выходят те, кому не роскошь, а средство передвижения. Потом всё затихнет, и за оконными стёклами дома напротив останутся недопитые впопыхах чаи, колбасные шкурки и шелуха вылетевших в другое ухо последних известий. Серый и оранжевый цвета неба сменяются серым и серым. Снег перестаёт идти, падает и не может встать без помощи дворников. А дворники и сами хотели бы получить помощь. А если нельзя деньгами, то, к примеру, справками о безвременной московской регистрации. Да только кто ж им, дворникам, даст…
* * *
На улице снегопад. Так метёт, так метёт… И этак тоже метёт. Если твою собаку зовут Снежок, то лучше из дому её не выпускать. Не успеет и хвостом вильнуть, как затеряется в каком-нибудь сугробе. И не докричишься потом. А если её зовут, к примеру, Иван Иваныч, и она начальник отдела, в котором ты работаешь, — смело выгоняй на улицу. Вряд ли эта сука этот кобель потеряется, но хоть согреешься, когда будешь кричать ему вслед такое, такое… И этакое тоже.
* * *
В подземном переходе холодно. Мучнистый пар от дыхания и грязные лужи. По переходу бежит старушка в коричневой дублёнке и белом оренбургском платке. У старушки выдающиеся зубы. Как у кролика. Она кричит на весь переход что-то о судьбе русского народа, о растрате генофонда, о жидомасонах, об инопланетянах, которые вот-вот приземлятся на оранжевой ветке Калужско-Рижской линии… А мы не оборачиваемся. Мы и без того всё знаем. На нашей, Таганско-Краснопресненской, инопланетяне приземлились ещё в прошлый четверг. Вот и бежим мимо. Только один смеётся. Хохочет, как ребенок, заливистым счастливым смехом. Он тянет к бабке крючковатый чёрный палец и смеётся. Дощечка на колёсиках, к которой привязано его безногое тело, накреняется, и он упирается в пол другой рукой, чтобы не упасть. Немного погодя, отсмеявшись, надевает другое лицо и перебирает редкие монетки в шапке. А мы не оборачиваемся. Мы бежим мимо и дальше, дальше…
* * *
По пути на работу я прохожу вдоль длинного покосившегося забора, украшенного поверху спиралью из новенькой колючей проволоки. С другой, заколюченной стороны, рядом с гнилыми зубьями забора, из-под снега торчит обломок сухого дерева, трубы, выползшие летом на поверхность погреться, да так и не сумевшие зарыться к осени в землю, а на трубах несколько ржавых вентилей. Из вентилей вырываются струйки пара. Из-за этого пара и сильного мороза колючая проволока всё время имеет вид пушистой и ласковой анаконды. Той самой, из анекдота, у которой был папа ёж и мама уж. Я иду вдоль забора и думаю, что вот такая она — зимняя московская сказка.
* * *
В московском зоопарке сугробы и тропинки между ними. «Бразды пушистые взрывая», по снегу скачут кенгуру. Короткими ручками лепят увесистые снежки и бросают их в редких посетителей. У вольера табличка. На ней написано, что кенгуру опекает «Марина Нецветаева». А вот белого медведя опекает какой-то банкирский дом. Понятное дело, медведь — это солидно. А кенгуру… К таким опекунам разве понесешь крупный вклад? Ну как ускачут? Я тоже люблю животных, но опекать медведя или, пуще того, слона мне не по карману. Какого-нибудь мадагаскарского таракана я бы опекал с удовольствием. Или даже семью тараканов. Если небольшую. В московском зоопарке вообще возможностей для опекунов — пруд пруди. С утками и лебедями. Я видел сороку, которую опекает компания «Сорокинструмент». Видел… нет, очкового медведя, которого опекает «Российская партия жизни», в вольере не было. Наверное, жизнь его заела. А ещё видел чёрную птичку с жёлтым горбатым клювом. Видать, из семейства билайновых. Но её никто не опекал. Она и чирикала подряд всякую ерунду, как никому и ничем не обязанная. Ерунда была звонкой и жизнерадостной. Я бы так не смог. Хотя меня, как и её, тоже никто не опекает.
* * *
В пятницу вечером смотрел в окно на мелкий снежок. И то сказать — как он шёл? Несло его, мотало из стороны в сторону. Ветер дул такой, что будь у меня хоть воробьиные крылья, хоть парус величиной с носовой платок или пейсы подлиннее… Я представил себя с воробьиными крыльями, носовым платком и развевающимися пейсами. Как меня, сухонького, маленького, отрывает от земли в мутную снежную круговерть… Как срывает шляпу, перчатки и даже брюки… И немедленно представил для равновесия монументальную Розу в каракулевой шубе. Она накручивает на пухлый, в перетяжках, как у младенца, палец мои пейсы, и я то иду сам, то волочусь, то отрываюсь от земли на их длину… Ветер всё крепчает, становится ураганным, пейсы натягиваются и звенят, как струны, и поют. Из глаз текут слёзы — то ли от ледяного ветра, то ли от больно натянувшихся волос, то ли от этого пения… А Роза всё идёт и идёт, не оборачиваясь… Я кричу ей: «Остановись! Отпусти меня! Отпусти!» И просыпаюсь. Ветер угомонился. За окном тихо и темно. На подоконнике, в литровой банке, переминается со стебля на стебель букет увядших роз, который я подарил тебе, да ты, уходя, забыла.
* * *
В провинции первый снег как упал — так и лежит, валяется даже. Ждёт второго, а то и третьего. А в Москве его и нет. Сюда первый снег никогда почти и не долетает. Вылетать-то он вылетает, но как вниз посмотрит на всю эту дикую дивизию дворников, которые грозятся поднять его на свои острые мётлы, точно казаки на пики, и порвать, как тузик грелку, — так и летит куда-нибудь подальше. Вот и стоит столица серая, сухая и злая, точно женщина, у которой не осталось слёз. А может, и не было. Потому что она им не верит.
* * *
У нас на работе часов в семь фонари на территории выключают. Те, которые горят. Иду я, значит, в темноте, наступаю в лужи, вспоминаю ласковым и тихим словом администрацию. Мимо меня два мужика тащат на верёвке тележку с какими-то железками. По случаю окончания рабочего дня путь тележки извилист и непредсказуем. Один из рабочих говорит другому:
— Ты знаешь, Cepera, кто я? Нет, ты спроси — кто я?
— И… и… ик-то?
— Я — настоящий сварщик!
— Фигасе… А мы с мужиками думали, что ты космонавт. Или депутат. Склиска какая-нибудь.
— Cepera! Ты эти шутки свои мудацкие брось! Ты знаешь, почему я настоящий сварщик? Знаешь?! Ни хера ты не знаешь. Я настоящий, потому что русский. А у тебя в бригаде одни тюбетейки. А у меня в бригаде… — тут настоящий сварщик сделал такой жест правой рукой, которые делают певцы, когда поют «широка страна моя родная», и… поскользнувшись на куске льда, ударился всем телом оземь. Но красавцем не обернулся. Он возился в грязи, хватался за тележку и Серёгу, пытаясь подняться. При этом он всё время бубнил:
— Суки, все суки, су-у-ки-и-и…
Наконец Серёга поднял его, отряхнул и спросил:
— Что ж ты в бригаду одних сук набрал-то, а?
* * *
На рынке в мясных рядах загляделся на продавщицу, которая стояла за прилавком с морожеными курами, утками, гусями и запчастями к ним в виде потрохов, крыльев, ног и шей. Сама торговка была немногим уже прилавка, с толстыми золотыми серьгами, толстой меховой шапкой, толстым носом и губами. Покупателей было мало — человека два. Но и они отошли. Продавщица стояла, любовно оглядывала разложенное на прилавке и беззвучно шевелила губами. Казалось, она обращалась к курам и уткам с приветственным словом. Или со словами поддержки. И то сказать — за что их ругать-то? Этаким манером говорила она со своим товаром минут пять и смотрела, смотрела на него во все глаза, «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело», а в конце своей речи взяла да и легонько похлопала по животу толстым пакетом с куриным фаршем.
Я не знаю, какой надо быть после этого отмороженной курицей или уткой, чтобы немедленно не продаться.
* * *
Возле выхода со станции «Полянка» стоит огромный чернокожий детина. На нём белая шапка, белая куртка, белые штаны и белые кроссовки. На спине и груди у него плакаты со словами: «Я так загорел здесь». И адрес того салона, где его так обуглили. Детина протягивает прохожим бумажки с адресом и улыбается… Белые его одежды напомнили мне о печальной участи наших зайцев в лесу. Они-то уже к зиме полиняли и все белы, как снег, которого нет и неизвестно, когда будет. И теперь их любой волк или медведь-шатун может обидеть, не говоря о съесть с потрохами. А чернокожего на «Полянке» попробуй обидь. Тем более с потрохами. Он тебе как… улыбнётся. И ты ему в ответ. Робкой заячьей улыбкой.
* * *
… И когда начинают ставить пустые бутылки под стол, когда у селёдочной головы в пасти окажется окурок, когда уже ясно, кому больше не наливать, когда хозяева мучительно соображают — переходить ли к чаю с вафельным тортом или всё же выставить заначенную на завтрашнее хмурое утро бутылку… в эту самую минуту чья-нибудь дальняя родственница, чья-нибудь племянница из Воронежа или сестра из Тулы, неприметно сидящая на самом дальнем конце стола, вдруг вздохнёт глубоко и запоёт «степь да степь кругом» таким полным и таким грудным голосом, который непременно хочется потрогать руками. И нет человека, хоть бы и лежащего лицом в салате или даже под столом, который не стал бы ей подпевать. И бог знает из каких глубин памяти всплывают слова, которым никто и никогда не учил, а которые просто знают от рождения. И вот ты уже не старший менеджер по продажам китайских утюгов, не живешь во глубине московских хрущоб на пятом этаже без лифта, а натурально замерзаешь в степи и мороз пробирает тебя до самых костей. И понимаешь ты, что приходит твой смертный час, а кольца обручального тебе передать некому, да и любовь в могилу не унести, потому как… И заплакал бы, а не можешь — ещё внутри, в самом сердце, леденеют слёзы. И просишь, кричишь друзьям из последних сил: «Хотя бы зла не попомните, суки-и-и…» А откуда-то издалека, из нависших снежных туч, тебе отвечают: «Не мычи, Серёга. Проснись. По домам пора. Да вставай же, мудила! Отдай хозяйскую вилку и суй руки в пальто. Метро вон скоро закроют. А тебя ещё замучаешься до него тащить».
* * *
Хуже долгих проводов только долгие праздники. Точно едешь и едешь под перестук рюмок бесконечными равнинами застывшего холодца по разводам хрена и горчицы, а на горизонте холмится оливье. То выскочит вдруг из-за поворота на тебя жареная утка, а то оскалит мерзкую рожу селёдка в кольцах репчатого лука. Заклубится вдали укропный пар отварной картошки, прошмыгнёт надкусанный солёный огурец в придорожных зарослях квашеной капусты, и вновь холодец, холодец, холодец…
* * *
Сам-то я не видел и мне не рассказывали, но ходят слухи, что на одной из тонких веток московского метро… Тут надобно пояснить, что такое тонкие ветки. Ну, с толстыми всё понятно — это те, по которым мы ездим на службу и домой. А вот тонкие — это ветки, по которым ездят те, у которых не принято спрашивать. Едут они туда, куда надо. Но это тема отдельного разговора, который лучше молчать в тряпочку. Так вот, на этой самой ветке, где-то в районе, в котором надо, в том и районе, на одной или другой станции есть шлюз. Или два. Вы спросите — зачем? Лучше бы вы не спрашивали, чтобы потом вам не снилось. Но я отвечу: Москва — порт шести морей. Все, конечно, с детства знают, что пяти. Ну, да. Пяти толстых морей и одного тонкого, по которому плавают те, у которых. Едет себе едет обычный поезд метро от какого-нибудь «Медведково» до… станции «Васнекасается». Свернул куда надо, заехал в шлюз, задраил окна и через пять минут уже плывёт со скоростью двадцать узлов в нужном и архиважном направлении. А через сутки так и вовсе всплывает состав на Канарах или ложится в дрейф на перископной глубине у берегов Калифорнии, а к нему на селекторное совещание приплывают… да мало ли кто может приплыть. Камбала, к примеру, может. Или акула. Но этого, конечно, никто не видел. И я вам всё это рассказываю не потому, что я знаком с этой камбалой лично или дальний её родственник. А потому, что стоял я сегодня на платформе одной из станций рано-рано утром. Ещё и не рассвело даже. И вдруг диктор объявляет, что на прибывший поезд посадку производить не надо. Ну, так часто бывает. Ничего особенного. А вот когда прибыл поезд, то тут я и увидел, что машинист с аквалангом за плечами и в ластах. Сам-то он мне ничего не сказал. Там люди проверенные. Но по глазам его под маской я понял, что девки длинноногие в купальниках во втором вагоне не просто так собрались в феврале месяце и водный велосипед майбах в третьем вагоне с двуглавым орлом на сиденье тоже недаром. А уж про удочки, бредни и три ящика водки в четвёртом вагоне и младенец догадался бы. А во всём остальном — поезд как поезд. Только надписи на дверях не «осторожно, двери закрываются», а «осторожно, враг подслушивает». Впрочем, ничего я толком и не подслушал. На девок в купальниках водный велосипед засмотрелся. Да и поезд стоял на станции всего ничего.
* * *
Снег за окном идёт такой мелкий, что он уже и не идёт вовсе, а прогуливается в совершенно разные стороны и щекочет воздух. Крыша соседнего дома вся в недельной щетине сосулек. Её бреют два цирюльника в оранжевых куртках. Снизу им громким лаем подаёт советы собака, проживающая неподалёку, в подвале соседнего дома. Оранжевые куртки ей что-то отвечают, и все трое громко смеются.
По тротуару проходит милиционер. Он маленький и до того щуплый, что погоны раза в два шире его плеч, а дубинка, прикреплённая к поясу, своим концом проводит под ним по снегу жирную черту. Большие у него только малиновые уши, на которых держится шапка с кокардой. Увидев милиционера, цирюльники и собака немедленно прекращают смеяться. Это и понятно — у всех троих просрочена регистрация, а на собаке висит ещё и украденная сарделька из ларька.
Из подъезда выбегает мальчик в крупных, не по сезону, веснушках. Он опаздывает в школу. На ходу из прорехи в его портфеле выпадают три вчерашние большие, красные и толстые двойки и одна маленькая, синяя от холода тройка. Мальчик подбирает тройку, отряхивает её от налипшего снега, прячет в карман и бежит дальше. Двойки, точно каких-нибудь дождевых червей, немедленно принимаются клевать воробьи. За воробьями устремляются голуби, а за голубями приходит большая облезлая ворона. Она долго перебирает клювом двойки, но всё же отходит. В прошлом году она нашла в мусорном баке чей-то дневник и наклевалась этих оценок до полного несварения.
Из окна четвертого этажа во двор смотрят старушка и кошка. На самом деле кошка живет одна. Старушка умерла ещё прошлым летом. А вместо неё во двор смотрит большой старушкин портрет, приклеенный к стеклу Ещё от старушки осталась свадебная фотография. Муж у неё был военный моряк. Но эта фотография висит на стене, над кроватью, и во двор не смотрит. Да и зачем? Кошка ей каждый вечер подробно пересказывает увиденное. Старушка внимательно слушает, нюхает выцветший от времени букетик левкоев и загадочно улыбается. А её муж молчит. Он этими новостями никогда не интересовался.
* * *
Сидит напротив меня в вагоне метро мужчина в очках. В элегантном пальто, в норковой шапке, в вырезе пальто виднеется галстук, не крикливый, завязанный не абы как, а узлом «Принц Альберт». Что-то рассказывает своей спутнице — красивой женщине лет тридцати пяти или около того. В процессе рассказа деликатно касается её рукава. Сдержанно улыбается. А другой рукой мужчина придерживает на коленях дорогой кожаный портфель, из которого торчит газета, а на газете этой аршинными буквами написано «ОРГАЗМ С КОНЁМ».
* * *
День сегодня серый. Не как волк, но как мышь. Прошмыгнёт переулками — и нет его. Проснёшься на работе, продерёшь глаза, бросишься за ним вдогонку — ан поздно. Он уже вчерашний. Только и останется от него, что телефонный звонок безответный, да письмо ненаписанное, да слова несказанные. И ты всё это потащишь с собой в новый день, чтобы непременно ответить, написать и сказать. А в новом дне свой звонок, своё письмо и слова тоже, но уже совсем другие — не те, которые были вначале. Ты их тоже станешь перетаскивать за собой изо дня в день, изо дня в день… пока не наберётся их такой ворох и не окажется, что никто… и никогда. Да и некому.
* * *
На «Маяковской»» целовались юноша и девушка. То есть де-юре они целовались, а де-факто девушка, которая была на полторы огромных головы выше юноши и шире его в плечах, не говоря о груди, так целовала своего избранника, что многие в вагоне забеспокоились — не задохнётся ли? Но юноша, видимо, был живучий. Когда девушка раскрыла рот и он смог вытащить обратно свои распухшие губы, подбородок, нос и, кажется, левое ухо — он ещё смог улыбнуться, помахать всем рукой и уйти без посторонней помощи своей девушки. Поскольку мы с товарищем стояли в непосредственной близости от эпицентра, то тоже отошли. На всякий случай.
* * *
При переходе через Электродную улицу одна загадочных лет дама, в потёртой каракулевой шубе, со следами стихийных бедствий на лице, говорит другой, таких же лет даме, в мужской аляске на два размера больше, с банкой «отвёртки», прилипшей к губам: «Ир, да ты что? Куда он нас приглашает? Он же ебанутый. Не май месяц сейчас. Ты хочешь себе яйца отморозить? Хочешь?! Я свои — не хочу!» Вторая дама отхлёбывает из банки, потом протяжно, задумчиво рыгает и молчит.
* * *
В Москве, если снег падает — разбивается насмерть. Он, когда вылетает, то, само собой, летит куда-нибудь в лес или в чистое поле. Там упадёт, укроет, укутает и даже украсит. И всем хорошо — и ему, и полю, и лесу. Но это если долетит. А если роза ветров не та, которая к лесу и полю, а наоборот, да ещё и с шипами? И гонит его на трубы, на шоссе, под ноги, под колёса, под ножи снегоуборочных машин, под лопаты дворников. И его затопчут, заездят, сгребут в грязные кучи, польют реагентами. Да он и сам растает поскорее, чтобы не мучиться. Но пока он падает, на него можно смотреть. Как на девушку, которая никогда твоей не будет, а всё равно — чудо как хороша. Она через минуту за угол завернёт или в машину сядет, а ты стоишь, рот разинув, или идёшь за ней. Даже и не за ней, а за своими глазами, которые оторвать от неё не можешь. Вот так и город смотрит на снег. Запрокинет окна в небо и смотрит. И в этот самый момент… Кто его знает, что происходит в этот самый момент. Я и сам не знаю. Но знаю, что хорошее. Может, даже и очень.
* * *
В последнее время почти каждый день неудержимо рвёт на родину тянет в отставку. Не на пенсию, а именно в отставку. Так, чтобы дали Станислава второй степени со звездой, приветственных адресов надарили в кожаных папках, телеграмму от товарища министра на каком-нибудь особенном, с тиснением, бланке… Я бы продал свою комнату в общей квартире свой дом в столице и уехал к себе в имение. К примеру, в Тульскую губернию. Или в Курскую. На подъезде к дому меня б крестьяне встречали, староста выехал навстречу на поржавелой «Ниве». Девки дворовые с песнями величальными… Я, конечно, тотчас к девкам ревизию. Где недоимки? Отчего прошлый год ни одной бабы, хотя б завалящей оброку прислали с гулькин хер? Выемку всех документов у старосты учинил бы и чтоб никакого доступа к сети. Завёл, понимаешь, от праздности привычку по порносайтам шастать, а гумно в запустении. Вот и получай от него одни эсэмэски — дескать, отец родной, не погуби, недород… Потом я, само собой, отошёл бы, размяк после бани с девками ржаным квасом и после пирогов с наливками. Прогулялся б на конюшню или на псарню. Велел бы вычистить и подать своё ружьё с серебряной насечкой. Пострелял бы ворон. Напился бы чаю со сдобными девками булками. Стал бы зевать в креслах, и заснул, и видел бы страшный сон о том, как я еду по Калининской ветке на работу И трубный глас диктора объявляет: «Следующая станция — “Шоссе Энтузиастов”». И я просыпаюсь, встаю, и выхожу на ней, как последний энтузиаст.
* * *
Солнце сегодня такое, что видна вся невытертая пыль на столе, на полках и на стеклянном синем зелёном чёрном коте, хоть он и размером с два напёрстка. Это внутри комнаты. А снаружи голые чёрные ветки ещё голее и чернее. И на них сидит десятка полтора жизнерадостных и упитанных синиц, которые, если на них смотреть снизу, похожи на мимозные шарики-переростки. Снаружи протоптанная тропинка с упавшей поперёк неё толстой тенью ствола каштана. Какой-то мальчик лет трёх-четырёх доходит до этой тени и решает перепрыгнуть её. И перепрыгивает. Да так удачно, что из сугроба торчит только его голова в полосатой вязаной шапке и валенки с синими калошами. К нему неторопливо подходит ворона, чтобы поинтересоваться — не нужна ли помощь, да и просто поболтать. Мальчик болтает с ней ногами в валенках и смеётся. А от снега такие яркие, такие жаркие искры, что воздух вспыхивает и горит на солнце. А оно светит так, что зажмуриваешься. А… Всё образуется. Непременно. Даже если потом открыть глаза.
* * *
Утренний поезд, везущий меня на «Шайсе Энтузиастов», подкатывает к перрону, как тошнота.
* * *
На втором этаже нашей конторы идёт ремонт. Ломают перегородки и выбрасывают из окон всё, что можно из них выбросить. По лестницам снуют низкорослые гастарбайтеры из солнечного… не разобрать. Все с ног до головы в пыли, извёстке и чёрной щетине. Что-то у них там не получается. Не пролезает голова в банку шкаф в окно. И один рабочий долго и терпеливо объясняет другому на совершенно своём языке, что надо сделать, чтобы пролезло. А в конце прибавляет: «Покемон, бля».
* * *
По вагону ехал на инвалидной коляске очередной утренний нищий. Поздно вечером они другие. Видимо, работают посменно. Задняя сторона его кресла была украшена рекламой кваса «Никола». Там ещё написано: «Не допустим коланизации страны». По этому случаю вспомнился мне один американский бомж, которого я видел в Сан-Диего сразу после известных событий одиннадцатого сентября. Он катил перед собой где-то спёртую тележку из супермаркета, в которой лежали его нехитрые пожитки. А над самой тележкой, примотанный к ней проволокой, гордо реял маленький, но очень звёздный и полосатый флаг. Ну, тогда в Америке был такой силы взрыв патриотизма, что на флаг можно было наткнуться в любом, даже самом интимном месте.
* * *
По дороге на работу видел спящего в теньке бомжа. На подошвах его зимних ботинок было написано «Сенатор». Не удивился. Всякое бывает. Вот если бы «Генпрокурор»…
* * *
Между прочим, эти шнурки для очков — очень удобная вещь. Особенно для чтения в метро с пересадками. Уронил очки на грудь соседке, а другой рукой взял её за книжку. И ещё одна свободна. Пересаживайся сколько душе угодно. Или на работе вдруг присунет к тебе начальник своё лоснящееся от хорошей жизни лицо с вопросом, от которого ты отшатнёшься, да так, что очки у тебя с носа и свалятся. Или жена с тёщей… Ну, что там говорить — удобная во всех смыслах вещь. Я этот шнурок носил целых полтора дня. А потом глянул на себя в противоположное окно вагона… Мало того, что свисающие за ушами части этого шнурка просто вылитые пейсы, так и выглядишь ты в нём так, что всякий глядя на тебя подумает (хорошо, если с сочувствием) — вот поц человек, который пьёт по вечерам кефир для улучшения работы кишечника, носит зимой тёплые кальсоны с начёсом и которого жена с тёщей… Ну, что там говорить — страшная по своей откровенности вещь этот шнурок. Вот и получается, что это вовсе не шнурок для очков, а тот самый шнурок, который китайский император присылал своему впавшему в немилость подданному — удавись, мол, гад. И то, что тебе его прислал не китайский император, а купила в магазине супруга, дела никак не меняет, а даже и напротив…
Что вам сказать… Таки да — я пью кефир и ношу кальсоны. Можно подумать, что я один в целом свете это делаю. Но признаваться в этом публично… увольте. Нет, может, дома когда-нибудь и попользуюсь шнурком. Бывает, в туалете зачитаешься каким-нибудь кроссвордом — а тут стук в дверь, крики, упрёки незаслуженные. И велят тебе срочно выйти из сумрака. А у тебя все руки чем только не заняты… Вот тогда шнурок-то и пригодится.
* * *
Утром на конечной станции «Медведково», чтобы ехать в центр, в вагон вошла крошечная, бестелесная девушка или даже девочка-гот. Нет, де-юре у неё, конечно, были ручки и ножки толщиной с большие охотничьи спички для разжигания костров в лесу или поле, но де-факто она состояла из чёрных ремешков с блестящими пряжками, чёрных ботинок на такой высокой подошве, что глянешь с них вниз — голова закружится. Соломинки её пальцев с чёрными накладными ногтями затянуты в перчатки чёрного гипюра, поверх которых надеты чёрные кожаные гоночные митенки с хромированными заклёпками. А ещё длинная цепь на том месте, где должно быть бедро, а ещё губная помада цвета «позавчера прищемили, посинело и распухло», а ещё пять или шесть преогромных веснушек на курносом носу и щеках. И чёрные очки на три размера головы больше. Что делала девочка-гот на окраине — я не знаю. Всем известно, что готы обитают на Чистых Прудах, в которых они что ни ночь нерестятся и откладывают в тину и под коряги икру, чтобы ни родители, ни учителя, ни милиционеры не смогли её найти. Наверное, эта девочка только что вылупилась и по причине своей бестелесности попала в восходящий поток воздуха от проезжавшего мимо хаммера или мерседеса. И унесло бы её за леса домов, за реки улиц, даже за МКАД, да видимо, успела она зацепиться за какую-нибудь рекламную растяжку или балкон, а теперь вот возвращалась домой. Обычно готы передвигаются вечерами, ближе к полуночи, чтобы замирать от сладкого ужаса, разглядывая свои леденящие душу отражения в окнах полупустых вагонов метро, но у этой что-то сбилось в настройках. Она даже, против всех готических правил, сосала чупа-чупс и читала розовую школьную тетрадку по алгебре. Наверное, по дороге подобрала. Теперь, в конце учебного года, много валяется брошенных тетрадок.
* * *
Масло масляное — ехал мимо станции «Тургеневская» и читал «Бежин луг». Как дошёл до того места, где вечерняя заря погасает, начинают густеть и разливаться холодные тени, — так повеяло на меня луговой прохладой, запахом трав и полевых цветов. И в эту свежесть и дивные запахи вдруг плюхнулся рядом на сиденье мужик в белом костюме, в белых туфлях и кричащем в разноцветной истерике галстуке с узлом едва ли не большим, чем сама его голова. Мне, конечно, не жалко, но белый костюм, видать, не мылся с тех самых времен, как мужиков освободили от крепостной зависимости. И пришлось мне всю свежесть, весь аромат и всего Тургенева сворачивать в тонкую трубочку и засовывать в прятать куда подальше. Конечно, я потом, спустя две остановки после того, как попутчик мой сошёл, дочитал рассказ, но так и не понял — за каким Иван Сергеевич приплёл в этот рассказ крестьянских мальчиков, которых выдумал из своей дворянской головы… Хватило бы и облаков, травы, росы и сумеречных теней. А мальчики у него слиплись все от переложенного сахара в один ком.
* * *
По дороге на работу видел собачью свадьбу. Она была несколько необычной. Рядом с ней стояли три краснорожих мужика. Трезвые. Два с фотоаппаратами снимали действо, а третий советовал им, какие ракурсы выбрать. Ну, и комментировал происходящее. Радостно комментировал. Буквально захлебывался от восторга. Интересно — купят ли у них молодожёны фотографии?
* * *
Они стояли у химфака МГУ и прощались. Ну, как прощается молодёжь — как раз до того самого момента, пока не настанет пора снова встречаться. Он был в затейливо порванных джинсах, серьгах, бандане и на велосипеде. Велосипед под ним гарцевал. Вздыбливался на заднее колесо, кусал тормозами за переднее, прядал рулём и бешено косил фарой. Но всаднику было не до того — он целовался с дамой своего сердца. А дама… Дама была из московских барышень. В столице бывают такие тонкие, прозрачные барышни, которых и разглядеть-то можно как следует только при дневном свете, да и то по сверкающему колечку в пупке, а уж в сумерках их запросто спутаешь с узорчатыми тенями или туманным ореолом вокруг блуждающих городских огней. На такую дунь — и она растает без следа. Но если эта барышня взмахнёт ресницами, то поднимется такой вихрь, что… Одним словом, парня просто носило из стороны в сторону. То он целовал её справа, то слева, то в ухо, а то в нос. И вдруг в прощательном порыве он высунул язык и облизал шею, щёку и нос своей избранницы — точно так, как делают собаки, когда встречают хозяев с работы. Барышня на миг опешила, даже отстранилась, потом тщательно отёрла ладошкой щёку и нос и вытерла руку о бандану своего Ромео. Тут я должен сказать, что девушка была выше юноши. Даже с учётом того, что он был на велосипеде и немного привставал в стременах на педалях, когда целовался. Потому она и вытерла руку о его голову. То есть она начала её вытирать, и вытирала, вытирала… сначала одной рукой, потом обеими, потом прижала бандану вместе с головой к своей левой ключице и… они снова начали прощаться, а я пошёл к остановке троллейбуса. Завтра мне опять по делам службы надо быть на химфаке. Посмотрю — небось ещё и не простились.
* * *
На станции «Студенческая» ко мне подсел не очень трезвый мужчина лет сорока. Вернее, очень нетрезвый. Вернее, не подсел, а упал рядом. И стал громко икать. Минуты три икал. Потом его отпустило. Он наклонился ко мне и доверительно сказал: «Извини, друг. Не вторник, а хер знает что. У… Уикался весь, с ног до головы. Зато Америка, блядь…» Тут он снова икнул, положил голову ко мне на плечо и заснул. На «Багратионовской» я вышел. Даже и не знаю, куда он потом преклонил свою буйную икающую голову.
* * *
С утра пораньше поехал я в одну контору покупать винтики из нержавеющей стали. Хорошие винтики, не ерунда какая-нибудь под отвёртку а то, что надо, — под шестигранный ключ. Контора эта находится в районе метро «фили», в Промышленном проезде. Само собой, я заблудился и вместо Промышленного проезда вышел на Багратионовский. И в этом проезде упёрся в дом с вывеской «фетиш-магазин. Три комнаты». И в этих трёх комнатах продавалось эротическое бельё, такая же одежда и даже обувь. Ну, бельё и одежду я себе представить могу. Даже и… ну, могу, чего уж там. А вот обувь… Сколько ни представлял себе — ничего представить не мог. И вдруг как щёлкнуло что-то — вспомнил. Давно, когда я как будущий офицер химических войск был в военных лагерях, то носили мы с собой общевойсковой защитный костюм. И была в нём такая интимная деталь — сапоги-чулки. С завязочками и специальными шпиньками вместо пуговиц. Их надо было надеть за несколько секунд, потому что на весь костюм полагалось не более сорока секунд. Вот же мы с ними натрахались натрахались… И до того мне захотелось посмотреть на эротическую обувь моей молодости, что я… вспомнил, за чем сюда приехал — за винтиками из нержавеющей стали. И побрёл искать Промышленный проезд.
P.S. Ладно, врать не буду. Там дверь была приоткрыта — ну, я и заглянул. Смотрю — на полках стиральные порошки стоят. Мыла разные. Ну, думаю, правильно. Сначала постирайся, помойся, а потом уж и… Но заходить не стал. Зачем? Я когда голову вверх поднял, то увидел, что заглядывал в соседний магазин — в «Бытовую химию».
* * *
У станции метро «Университет» сидела на скамейке девочка лет пяти-шести. Она крепко прижимала к груди и одновременно убаюкивала рыжего, с белым пятном на лбу, котёнка. Маленькие девочки любят убаюкивать котят до полусмерти. Котята, однако, не жалуются, поскольку прекрасно понимают, что нет на свете никого, кто их любил бы больше, чем эти самые маленькие девочки. Рыжий тем не менее засыпать не хотел. Он бы, наверное, заснул, но в другой раз и не в десять утра. Девочка продолжала упорно, даже с ожесточением, укачивать своего питомца. При этом она тихо напевала ему песенку. Я навострил ухо и услышал: «Оле-оле-оле-оле…»
* * *
Вот эти современные юбки, которые держатся у девушек на честном слове юношей — это ужас что такое. Сегодня видел на Шаболовке такую юбку. Она была с поясом, а на поясе — широченная пряжка. И не просто пряжка, а целый экран, который как у хоккеистов защищал по которому бежали слова из красных точек: «Я по тебе скучаю!». Вот прямо по… и бежали слова. Как тараканы или другие насекомые. Поди догадайся — кто скучает, по кому и каким местом… А девушке хоть бы хны. Уши все в наушниках. Идёт и вертит всем, чем можно вертеть. Не говоря о крутить. Чего ж не вертеть, когда есть чем. Да и крутить тоже.
* * *
Субботу, как и всякий интеллигентный человек, решил провести культурно. Сначала читал Мартель Камю. Потом решил усугубить прослушиванием оперы. Я, конечно, не настолько интеллигентен, чтобы оторвать жопу от дивана пойти в оперный театр — меня вполне устроит прослушивание по каналу «Культура». Что уж там давали — не помню. Но что-то вполне занудное классическое. Я переключил как раз когда пели дуэтом герой и героиня. Ну, герой как обычный оперный герой. Щёки со спины видать. Поёт животом вперед. А вот героиня… очень даже. Молода и хороша собой. Голос у нее тембра… ну не меньше четвёртого, а то и пятого. И такое глубокое декольте контральто, что просто глаз не отвести. Спасибо оператору за крупный план. Смотрю Слушаю я, стало быть, арию крупным планом и думаю. У оперных певиц пение — оно как происходит? Ежели вверх поют — грудь бурно вздымается, а если вниз — то наоборот. И так она ходит вверх и вниз за одно представление не семь, но до семижды семидесяти раз. А то и больше, если опера, к примеру, Вагнера. Что из этого следует? А то, что после таких тренировок, как говорил бравый солдат Швейк или сапёр Водичка о своих знакомых девках с Градчан или из Смихова, «груди у них налитые, что твои мячи». Должны быть. А в действительности вместо бурного вздымания всё дрожит точно подтаявшее желе. Я буквально через силу смотрел слушал. Что же это получается? Ведь наши оперные, не говоря о балетных… или врут? у нас же педагоги лучшие на всём музыкальном свете и кремы лифтинги методики у них самые передовые. Или дурят нашего брата? Короче говоря, выключил я телевизор и опять стал Камю читать. Но уже под закуску.
9 мая 2007 года
На Лубянке митингуют коммунисты. Старушки с портретами Сталина и Жукова, карикатурный Горбачёв на плакате с американским флагом на лысине и Ельцин, грызущий кривыми кариесными зубами красные буквы «с», «с» и «р». Да, букв «с» было только две. Видимо, одну он уже загрыз и проглотил. В то время как с трибуны скандируют: «фашизм не пройдёт!», между рядами деловито снуёт молодой человек, предлагая участникам митинга фашистский листок «Русский марш».
* * *
На троллейбусной остановке маленькая женщина показывает пальцем на рекламный плакат с надписью: «Большая бутылка для большой страны» и, обращаясь к полному лысоватому мужчине, говорит с возмущением:
— Убивала бы за такие надписи.
Мужчина вздыхает, чешет в затылке и еле слышно отвечает:
— Это да… за правду у нас убить готовы.
* * *
Проходя по Третьему Павловскому переулку, попал под лошадь видел девушку внушительных статей. До того внушительных, что ростом она была на две головы выше меня. Ну, не совсем на две, а на одну голову и грудь. Или две. Сначала-то я плёлся позади неё по переулку, рассматривая не смея обогнать. Такие девушки, я вам скажу, не для узких переулков. Им нужны проспекты и площади, чтобы не протискиваться, поминутно рискуя застрять между припаркованными с обеих сторон машинами, а величаво плыть. Короче говоря, ухитрился я её обогнать. Сначала на треть корпуса, потом на половину, а потом забежал вперёд и побежал, не оглядываясь, к остановке троллейбуса. Уже в троллейбусе подумал, что зря я так торопился. Если разобраться, то и у больших девушек есть свои приятности. С одной-то стороны, конечно, да. Ей меньше двух эскимо и предлагать смешно. Не говоря о шампанском. А с другой… Придёшь домой после работы, уставший как собака. Весь день тебе начальник мозг сверлил сверлом с победитовой напайкой, секретарша его нс дала нс посмотрела вернула шоколадку просто мегера. Ещё и в общественном транспорте тебе отдавили совершенно личную левую заднюю ногу… А ты вскарабкаешься к своей девушке на колени, а то и вовсе забьёшься в какой-нибудь самый дальний и глухой уголок её необъятного тела, где ещё не ступала нога и не трогала рука. Свернёшься калачиком, пригреешься и, не без приятной жалости к себе, скажешь словами из песни: «Небоскрёбы, небоскрёбы, а я маленький такой». Не вслух, конечно, скажешь. Про себя.
Похвальное слово Москве
Москва, конечно, ужасный город — эти бесконечные пробки, эти пустые бутылки, с грохотом перекатывающиеся по вагонам метро, эти брюликоватые хозяева жизни, которые и за стол садятся, не снимая с себя мерседесов и хаммеров, эти бесчисленные попрошайки, обокраденные в столице и какой уж год собирающие деньги на проезд до своих владивостоков и новосибирсков, эти вечно голодные милиционеры, требующие справки о регистрации даже у бездомных кошек и собак, эти фешенебельные рестораны, в которых для того, чтобы выпить чашку кофе, надо брать кредит в банке… всего не перечислишь. И кабы прилетел какой-нибудь огромный дракон вроде того, которого на гербе Москвы попирает Георгий Победоносец, и стал угрожать столице пожаром и разорением, если не будут приводить ему каждый вечер на съедение по одной красивой девушке, — то прокатился бы по стране такой вздох облегчения, что будь у нас не электрическое, а свечное освещение — сидели бы мы в полной темноте. Если бы… Да только красивых девушек в Москве столько, что ешь их по три в день хоть сам дракон, хоть всё его семейство, включая тёщу с тестем и шурином, больным на все три головы после разборок с Ильёй Муромцем, то и тогда стоять этому городу ещё не одну сотню лет, а то и тысячу. Ещё когда сказано было — красотою мир спасётся. Много ли тех, кто поверил и спасается? Фомы неверующие. Сомневайтесь и дальше. А вот хитрая Москва давно уже… А иначе я и не знаю, чтобы на её месте было. Может, лес, а может, озеро с русалками. Волоокими и полногрудыми. И пели бы они такие сладкие песни об удивительном подводном граде по имени Москва…
P.S. Как из Москвы выедешь, так двадцать первый век и кончается. Начинается двадцатый и тянется, понемногу переходя в девятнадцатый. Если отъехать подальше или вовсе далеко-далеко, то где-нибудь за Уралом можно набрести на конные патрули гаишников стрельцов с пищалями, визжалями и даже скрежеталями, но… я так далеко не забирался.
Возле моста через Оку, на правом берегу, есть небольшой залив. На прошлой неделе он покрылся льдом, тонким, как яд воспоминанья из стихотворения Анненского. И не успел толком покрыться — усеяли его рыбаки. А у противоположного берега, там, где глубина и течение сильное — льда никакого нет. Но и там рыбаки. Стоят себе в резиновых сапогах по колено в ледяной воде и яйцами звенят удят. Я так думаю, что существуй ещё и третье состояние Оки — парообразное, то и там не обошлось бы без рыбаков. Парили бы себе с удочками и бутылками среди летучих карасей, окуней и головастиков. Рыбак неприхотлив и может приспособиться к любому состоянию. Кроме трезвого, конечно.
P.P.S. Приехал из столицы домой, в Пущино, вышел из автобуса, и захотелось крикнуть: «Люди, где вы? Ау!» Неужто эта мамаша с коляской, эта бабка с клетчатой сумкой на колесиках, этот растрёпанный юноша, этот красномордый рыбак с коловоротом и эта бездомная кошка у двери моего подъезда и есть все?
И слышно, как лает собака, как скрипят и раскачиваются деревья, вынуждая ветер дуть, как он недовольно шумит спросонок, путаясь в тонких и толстых ветвях, как в соседнем дворе какая-то женщина кричит сиплым наждачным голосом: «Коля, да не слушай ты их — пошли всех на хуй…»