* * *
Из раннего детства мало что помню. Нет, если б я был Лев Толстой, который всё помнил о себе ещё с того самого момента, как его батюшка подкрался к Софье Андреевне с предложением… Хотя… Софья Андреевна здесь ни при чём. Точно ни при чём. Просто общее впечатление такое, что она его и… Но нет. Отчество-то у писателя было — Николаевич. Ну да я не Лев Толстой. Никто в меня не смотрелся как в зеркало. И мимо смотрели, и сквозь — всяко бывало, а так, чтобы революция в меня, как в… нет, этого не было. Если только драка какая… Но я отвлёкся. О детстве так о детстве. В памяти лоскутки какие-то. Жили в коммуналке. В трёхкомнатной квартире. У нас была одна комната, а у соседей две. У соседей, кроме двух комнат, была дочка Валя. Лет на пять меня старше. Или около того. А у соседей по этажу была тоже девочка и тоже Валя. Такого же возраста. Я потом подрос, и мы втроём дружили. Бегали по двору и ходили в кино. Грызли семечки. Вот самое первое воспоминание и связано с семечками. Я-то не помню, конечно. Мама рассказывала. Я лежал в своей коляске (не было у меня ещё кровати), в комнате. Грудничок был. Месяца три-четыре. А обе Вальки бегали вокруг. Мать им разрешила со мной поиграть. Ну, они играли, как могли. Со мной тогда какие игры? Пускал я себе и окружающим от избытка чувств пузыри и руками сучил. Валькам надоело передо мной трясти игрушками, и они в порыве чувств принялись кормить меня жареными семечками. Но чистили сами. На мои дёсны надёжи-то не было. Они, перед тем как, — во рту у меня пальцами пошарили — зубов не было ни разу. Так что лузгали они их сами. Мне оставалось только ими давиться. Но виду я не подал. То есть молчал, как партизан на допросе. Это дало Валькам основание утверждать, что ел я добровольно и даже с охотой. Это они потом маме рассказывали, когда она их застукала за моим кормлением. Плакали, каялись и рассказывали. Но это ещё не конец лоскутка. Потом промелькнуло ещё лет двадцать, и одна из Валек окончила институт и стала инженером. Пришла на завод работать. Где и её отец, и мой работали. Мой папа взял её к себе в отдел. И вот как-то раз горел план. Тогда такое время было — чуть что, и план начинал гореть. И такое веселье начиналось в дыму горящего плана… Тех, кто его поджигал, так, и так… и эдак тоже. Оргия, одним словом. Папин технологический отдел был в числе поджигателей. Собрал отец совещание, чтобы определить, как быть дальше. Само собой, тут же и директор, и председатель парткома, и портрет вождя на стене злорадно ухмыляется в тараканьи свои усы. Ответ держат все, а тех, кто не мог его держать, брали на поруки и держали всем коллективом вместе с ответом. Дошла очередь и до подруги моего детства. За какую-то она там гайку отвечала. Тьфу, а не гайка. И говорить не о чем. Но порядок есть порядок. И её отец строго спрашивает — доложи, мол, Валентина, как обстоят дела с такой-то гайкой? Почему ты допустила, что резьба на ней получилась левая, а не правая, в соответствии с чертежом и словами, которые я ещё на прошлой неделе говорил начальнику участка, токарю и даже его станку, чтоб им не дожить до аванса и замены машинного масла? Растерялась Валька… Задрожали губы у молодого специалиста, и начала она свой ответ главному технологу со слов: «Дядя Боря…». Тут упал занавес, графин со стола и папироса изо рта директора. Ну, потом всё хорошо кончилось. Даже и премию квартальную Вальке дали. Или тринадцатую зарплату. Тех подробностей я уж не помню. Я и этих-то не помню. Хорошо, что есть у кого спросить.
* * *
В раннем детстве я боялся двух вещей. Именно вещей. Первой вещью был большой плюшевый медведь, который страшно рычал. Это был подарок какого-то из родственников. Я им почти не играл, и он жил в изгнании, на шкафу. Пылился молча. Иногда, когда я капризничал и плохо себя вёл, то мне грозили, что медведь меня заберёт к себе. Попасть на шкаф мне хотелось, но жить с медведем… А ещё я боялся книжки «Три поросёнка». Очень мне было страшно за поросят. И за себя, конечно. Какой же ребёнок не отождествляет себя с поросёнком? Это сейчас нет нужды отождествлять, поскольку за тебя это делают все кому не лень, а тогда… Если бы я мог, то эту сказку сократил бы до одной, последней, страницы. Той, где всё хорошо кончается и от волка на картинке видны только сверкающие пятки. Но мне очень нравился каменный домик Наф-Нафа. А картинка с домиком была на предпоследней странице. Я смотрел на неё, на очаг из красных кирпичей, на котёл с кипящей водой, на кресло, в котором сидел Наф-Наф… и мечтал жить жизнью настоящего английского поросёнка. Изредка я быстро переворачивал страницы и с ужасом взглядывал на страшные картины разрушения домиков Ниф-Нифа и Нуф-Нуфа. Моя поросячья душа мгновенно уносилась в пятки и там сладко замирала от ужаса. А через несколько секунд, перевернув страницу, я отдыхал душой в интерьерах домика Наф-Нафа. Ян сейчас хочу жить в таком домике. И продолжаю хотеть. Скажете, что это непозволительная роскошь — жить жизнью настоящего английского поросёнка?..
* * *
Потом я чуть-чуть подрос. И как-то раз папа привёз мне из командировки, из Ленинграда, детский набор «Юный…» не помню кто. То ли плотник, то ли слесарь, то ли… нет, не алкоголик. Точно не он. Потому что в наборе были и молоток, и маленькие гвоздики, и лобзик, и, кажется, даже рубанок. Зачем алкоголику лобзик? Его, то есть лобзик, может отобрать жена и им его же, то есть алкоголика, пилить. Короче говоря, отвёл я душу. Ну, и ответил, конечно, по полной программе. За каждый вбитый гвоздик. Почему-то запомнился мне один гвоздь. Я его забил в стенку, в угол, за какой-то тумбочкой. Гвоздь загнул изо всех силёнок и нарисовал вокруг него циферблат, как у часов. На обоях и нарисовал. Старался, чтобы все цифры из тех, что я к тому времени знал, были. Кажется, не обошлось без нескольких повторов. Это должны были быть мои личные часы. С моим, совершенно личным, временем. Так мне хотелось и… досталось на крупные орехи. Почти кокосы. Всё же я был довольно шустрым мальчиком. Когда я всё это успевал проделывать… Без присмотра я почти не оставался. Взрослых не было в комнате буквально минуту. Вернулись — а на стене новые часы. Да, забыл сказать. Я был не только шустрый, но и смышлёный мальчик. Поскольку по нашей коммунальной квартире мы, дети, передвигались в безвизовом режиме, то часы я устроил у соседей в комнате. Подальше от своих родителей… Иногда мне кажется, что я так и живу по своему, по личному времени. И мне всё так же за это достаётся.
А любовь к гвоздям и прочим железкам у меня так и не прошла. Лет в шесть или пять мне купили новое пальто и выпустили во двор погулять. Я набрал в карманы этого пальто разных нужных и полезных гаек и винтов, которые в изобилии растут в любом дворе. Дело было весной. Гайки и винты только проклюнулись из земли, и их пришлось выколупывать. Немного они были грязные. Ну, я думал, что немного. Один шуруп, конечно, повёл себя по-свински. Порвал мне карман. Понятное дело, что мы в ответе за шурупы, которые собираем в карманы новых пальто. Но не до такой же степени, чтоб стоять из-за этого в тёмном углу целый час. В тусклом свете собственного малинового уха.
* * *
Воспоминания о жизни в детском саду, куда меня отдали года в три или четыре, оторвав от няньки, не очень радостные. Мы с нянькой, у которой я рос до этих пор, переживали. Она не хотела меня отдавать, да и я не хотел отдаваться. К своим трём с лишним годам я довольно неплохо отличал даму от валета и мог во время игры в домино вовремя крикнуть «рыба». А может, и не вовремя, но с чувством. Что мог дать мне детский сад? Тем не менее родители решили меня приобщать к жизни в коллективе. Они опасались, что я вырасту букой. Букой я вроде не вырос, но привычки к коллективу у меня так и не завелось.
Детский сад примыкал к заводу, на котором работал папа. Район этот назывался Свисталовка. Не знаю почему, может потому, что рядом была железная дорога и оттуда постоянно доносились свистки маневровых паровозов и тепловозов, и кто-то недовольным голосом кричал: «Десятый! Какого… вы до сих пор на седьмом пути?! Быстро в депо!», а может, и потому, что местные жители были соловьями-разбойниками.
Само здание детского сада когда-то было купеческим особняком. Это был старинный деревянный дом. С резьбой по наличникам и даже башенкой. Там была большая парадная зала, в которой стояло пианино. На стене висела огромная репродукция шишкинского «Утра в сосновом лесу». Впрочем, в то время репродукций для меня не существовало. Сплошные оригиналы. Это сейчас заранее считаешь всё подряд репродукциями и страшно удивляешься, что вдруг — и оригинал. А тогда… Кроме «Утра в сосновом лесу» висел портрет того, кого дети той страны, в которой я родился, путали то с зайчиком, то с северным оленем из анекдота. Однажды в день рождения этого зайца с оленьими рогами мне пришлось читать стихи, ему же и посвящённые. От волнения я, конечно, всё позабыл и решил смыть позор обильными слезами… Сейчас-то я бы ни за что не заплакал, несмотря на то, что теперь не помню не только этих, но и многих других стихов.
В зале устраивались и «обычные» торжественные мероприятия, по более нам понятным и человеческим поводам, с приглашением родителей. И ещё мы там занимались зимой зарядкой и разучивали песни и стихи всё к тем же торжественным мероприятиям. Аккомпанировала нам старушка, которую звали Милица Николаевна. Конечно, мы, неучи, звали её Милицией. Закладывала она за воротник довольно основательно. Впрочем, не столько за воротник, сколько за нижнюю деку пианино. Ну там, где педали. Она пила одеколон «Сирень». Был такой в крошечных пузырьках и стоил чуть ли не шесть копеек. Странно, но пузырьки эти я хорошо запомнил. Они были прямоугольные, с сиреневой этикеткой и белой завинчивающейся крышечкой. Вот она и бросала их в щель, за эту деку. А потом пианино стало плохо играть. Вызвали настройщика, а он как откроет эту деку, а оттуда как посыплется… Как я теперь понимаю, эту историю наверняка кто-то придумал. Но мы тогда под страшным секретом её друг дружке пересказывали.
Воспитательница наша, Клавдия Владимировна, была женщиной строгой. Я совсем не любил играть в разные коллективные игры на свежем воздухе. Мог просто сесть в сторонке и смотреть, как за забором по улице люди ходят и едут машины. Помню, однажды зимой она велела взять мне санки и просто так возить их, чтобы я не замёрз. Я возил-возил, пока не исхитрился завезти их от неё подальше, за деревья и кусты, а там опять прильнул к забору. Но меня и оттуда извлекли… Тем не менее кое-какая личная жизнь в детском саду у меня была. Я был влюблён в двух сестёр-двойняшек сразу. Нинку и Маринку. И всё не знал, на какой из них жениться. Нинка и Маринка тоже не торопили события, хотя мы уже с ними мерялись целовались в кустах, за верандой. Но если играли, то всегда втроём. Клавдия Владимировна откуда-то была в курсе моих мечтаний. Однажды после обеда она велела встать мне на стул и всем громко сказать — на ком же я буду жениться. Не то чтобы я оскорбился такой постановкой вопроса или разревелся. Как раз нет. Я задумался…
Уж Нинка и Маринка повыходили замуж, уж и развелись и снова повыходили, а я всё… Иногда мама мне говорит, что встречает маму Нинки и Маринки. Когда та спрашивает обо мне, то всегда говорит: «Ну, как там дела у зятя?» Да, чуть не забыл. Ещё тогда, в саду, Нинка и Маринка однажды пришли в сад в новых белых шубках. Шубки были овчинные. И почему-то невыносимо пахли рыбьим жиром. Подойти было нельзя. Пришлось их разлюбить. И шубки, и Маринок.
Перед праздниками Клавдия Владимировна говорила нам: «Дети! Передайте своим родителям, что я люблю духи «Красная Москва». Мы говорили, и родители покупали высокие и круглые красные коробочки с «Красной Москвой». В них был стеклянный пузырёк в виде Спасской башни. Вручали духи воспитательнице дети. Мы подносили духи, Клавдия Владимировна нас целовала, немедленно открывала пузырёк, шумно нюхала, едва ли не до половины втягивая его в свой огромный нос, а потом… потом расстёгивала свой белый халат и часть духов отливала за вырез платья. Вот такой был ритуал. Не хуже и не лучше множества других ритуалов. Кстати, Клавдия Владимировна была дамой крупной, с таким бюстом, что упади случайно пузырёк в декольте — его не один час искать пришлось бы. Или это мне тогда так казалось Неужели уже тогда…
Меня часто забирали домой позже всех из сада. Я оставался со сторожем. Рядом была заводская лесопилка, и мы ходили к щелям в заборе смотреть и слушать, как визжали поросячьим визгом циркулярные пилы. В воздухе носились тучи мелких и пахучих чихательных опилок. У сторожа было ружьё. Двустволка. И он мне разрешал её подержать. А может, и не было никакого ружья. Может, оно было в чьём-нибудь другом детстве. Не помню. Столько лет прошло. Но сторож был. Это точно.
Я страшно завидовал тем детям, которых забирали первыми. А иногда случалось такое счастье, что сразу после обеда приходил кто-то из родителей и нянечка кричала: «Петров! Быстро одеваться — мама пришла». За Петровым часто приходили раньше положенного. Какое-то время я даже мечтал превратиться в Петрова, чтобы и меня мои родители уводили пораньше из сада. Впрочем, у Петрова уже тогда были таких размеров уши, что и до сих пор мои существенно меньше. А ещё веснушки, из-под толстого слоя которых сам Петров был еле виден… Так что я, прикинув все плюсы и минусы этого опасного мероприятия, передумал превращаться.
Тем, кто оставался в саду, предстояла пытка послеобеденным сном. Засыпать приходилось с большим трудом. Взрослым легко засыпать — они умеют считать овец или облака. А когда ни считать, ни писать… Мало того, засыпающий ребёнок должен был, согласно приказу воспитательницы, «лечь на бок, положить руки под голову и закрыть глаза». Верчение на кровати, хихиканье и перешёптывание строго пресекались. Я был упорный незасыпанец. Лежал-то я тихо и руки держал, где велели, но глаз не закрывал. Рассматривал трещины в штукатурке, остатки гипсовой лепнины, чудом сохранившейся ещё с дореволюционных времён, печные заслонки затейливого литья, дубовый паркет, который регулярно натирали до блеска нянечки жужжащим полотёром, выходившие в сад высокие стрельчатые окна с огромными подоконниками и ветви огромных лип, которые, должно быть, ещё и к купеческим детям заглядывали в комнату, когда они не хотели засыпать. Никогда не мечталось с таким удовольствием, как тогда. Только одно мешало — запахи приготовляемой на кухне пищи. Запах каких-нибудь щей или горохового супа мог разрушить любой, даже самый неприступный воздушный замок.
Я очень хорошо запомнил эти интерьеры. Потом, много лет спустя, читая самые разные книжки, я представлял себе, что действие происходит именно в этой обстановке. И романы Дюма и пьесы Уайльда — всё разыгрывалось в декорациях моего детского сада. Увы, запахи я запомнил тоже хорошо. И когда миссис Чивли из «Идеального мужа» так изощрённо шантажировала сэра Роберта Чилтерна в гостиной его дома на Гровнер-сквер… Так вдруг некстати в эту гостиную вползал запах вчерашних детсадовских щей…
* * *
Одним из самых больших удовольствий в те годы был приезд передвижного кино в наш двор. Тогда слово двор ещё не было синонимом парковки. В нашем дворе стояли скамеечки, как в кинотеатре, и была сколочена сцена из досок. Поздней весной и летом, по выходным, как начинало темнеть, крутили разные фильмы. Над сценой натягивали экран. Но… перед скоромным было постное. Этим постным был лектор общества «Знание». Кратенько, минут на сорок, в цифрах и фактах, как говорил карнавальный Огурцов, нам рассказывали о международном положении, о видах на урожай зерновых, а то и зернобобовых, о том, что в этом году район по яйцам так вырвался вперёд, что оторвался от них напрочь, ну, и, конечно, о жизни на Марсе. Иногда лектора заменяли коллективы местной и заезжей художественной самодеятельности. В основном дети или пенсионеры. Пели и плясали. Играли баянисты и балалаечники. Но кино было интереснее всего. Смотрели по десять раз «Волгу-Волгу», «Весёлых ребят», «Детей капитана Гранта». Можно было бегать между рядами, свистеть, плеваться шелухой семечек и кричать главному герою: «Обернись! В тебя целятся!» Тогда, в шестилетнем, кажется, возрасте, я увидел фильм «Женитьба Бальзаминова». Скорее всего, почти ничего и не понял, но с тех пор Миша Бальзаминов, не считая Обломова, один из самых любимых моих литературных героев. Наверное, потому, что я и сам на него похож. По крайней мере, так утверждает моя мама. Ей виднее. Как хотите, но я б и сейчас издал указ, чтобы бедные женились на богатых, а богатые — на бедных. Конечно, получилось бы чёрт знает что, как это обычно у нас и получается. Богатые сейчас же стали бы взятки давать чиновникам из дворцов бракосочетаний, откупаясь от бедных невест и особенно женихов. Заключались бы фиктивные браки с бедными где-нибудь в районном загсе с выцветшими тюлевыми занавесками и тайные с богатыми в фешенебельном загсе на Канарах. Некоторые беднели бы нарочно. Ходили бы в рваных костюмах от Версаче и ездили на подержанных роллс-ройсах. Самые отчаянные из богатых и на преступления шли бы. Пусть хоть в тюрьму, но жениться только на богатой. Начались бы показательные суды над богатыми, не желающими жениться. Наши журналисты строчили бы душераздирающие статьи о том, что в какой-нибудь вологодской деревне местный олигарх уже оформил три брака с местными доярками и прижил от них кучу ребятишек, а сам тайно повенчан… Ну вот, опять включили свет. Не дают помечтать…
* * *
В тот год, когда мне пришла пора идти в школу, мы переехали в другой дом под названием «Самогонщики». Стоял он на улице имени человека с горячим сердцем и холодными конечностями, и номер у него был — тридцать шесть дробь один, но назывался не иначе как «Самогонщики». Дом наш был «самостроевский», как тогда говорили. Отец выстоял на родном секретном заводе очередь, чтобы иметь право включиться в дружный коллектив строителей этого дома. Как только коллектив был укомплектован и завод наскрёб по своим секретным сусекам достаточное количество бетонных плит, кирпичей и оконных рам, строительство началось. Так получилось (так почему-то всегда получалось), что строить начали в январе.
Рытьё котлована под фундамент в январе представляет собой, мягко говоря, не слишком остроумное занятие, но сорок лет назад порядку было не в пример больше, чем сейчас, и все хорошо понимали, что остроумие отдельно, а отдельные квартиры… ну, в общем, понятно. Не будем разводить тавтологию. Морозы в моём детстве были, само собой, морознее, и процесс с мёртвой точки не двинулся даже до запятой. Тогда решили греть землю. На заводе изготовили несколько десятков обогревательных аппаратов… Нет, не так всё просто. Сначала их спроектировали секретные конструкторы, потом секретные снабженцы выбили на их изготовление фонды, потом секретные рабочие их изготовили, а уж потом… наступила весна. Буквально ни с того ни с сего. Вывезенные на место будущего котлована установки заправили соляркой, и они, нещадно коптя, начали греть раскисшую землю. Эффект был. Сгорела бытовка и заготовленные доски для опалубок. Проходивший не раз и не два мимо народ на предмет подобрать плохо лежащие стройматериалы прозвал эти огнедышащие устройства из высококачественной секретной стали самогонными аппаратами. Почему? Да потому. Оговорился народ, что называется, по Фрейду. С тех самых пор вот уж сорок лет так дом и называют — «Самогонщики».
Раз уж зашла речь о домах, расскажу про соседский дом, совершенно такой же, с позволения сказать, архитектуры, но с названием «Караси». Котлован там вырыли летом (и такое случалось в нашем народном хозяйстве), но этим дело на несколько лет вперёд и ограничилось. Начальство, настойчиво спрашиваемое народом, отвечало словом «фонды» и со значением вздымало вверх указующий перст. Лето было дождливое. В котловане образовалась сначала лужа, потом большая лужа, потом лужа огромных размеров, потом заквакали лягушки, и местная ребятня устремилась к этой луже с самодельными удочками. Что уж там можно было поймать — не представляю. А тогда — тогда и я ходил. Кто-то пустил слух, что старик Прохорович (которого все звали не иначе как Прохерыч), вохровец с родного и от того ещё более секретного завода, как-то поймал там карася. Может, это был и не карась, а пустая бутылка, до собирания которых Прохерыч был большой охотник, — о том история умалчивает и по сей день. Мы тогда, в приступе карасёвой лихорадки, даже с уроков сбегали, чтобы поудить в этом рыбном эльдорадо, да только всё без толку. А вскоре и кусок фондов на строительство начальство изыскало где-то, котлован, вместе с нашими мечтами о карасе (о Карасе с большой буквы) осушили и стали строить дом.
С тех самых пор, как легко догадаться, вот уж сорок лет… «Караси» и никак иначе.
Прохерыч, кстати, хоть и был простым вохровцем, а в самострое вместе со всеми замечен не был. Собирая пустые бутылки денно и нощно в свободное от дежурств время в электричках по маршруту Серпухов — Москва, накопил он денег на кооператив. Говорили даже, что после его смерти (жил он бобылём) в сберкнижках на предъявителя оставалось чуть ли не двадцать тысяч новыми деньгами. Определённо врали, потому как многие покойника на дух не выносили.
* * *
Я почти не застал чернильниц в первом классе — началась эпоха авторучек. Тех, которые с открытым или закрытым пером, с поршнем или попроще, с пипеткой. У меня была простая — с открытым пером и пипеткой. Копеек шестьдесят она, кажется, стоила. Чёрт меня дёрнул положить её в карман форменных брюк и бегать на перемене до полного упаду. Тут это чудо техники и сломалось. Чернила, натурально, в карман и далее везде. Дома штаны снял, пятно пытался замыть. Размазал обширно. А ещё были трусы. А ещё части тела фиолетового цвета. Нога, ну и… всякое там разное. Разное никак не отмывалось. Чернила были какой-то особенной стойкости. Сейчас таких ни за какие деньги не купишь. В разгар моих помывочных усилий в ванную комнату зашёл папа. Посмотрел на меня, на уже светло-фиолетовое разное, и спросил: «Сынок, а чем ты сегодня в школе писал?» Любят родители задавать дурацкие вопросы детям. Ох, и любят…
* * *
Читать я научился рано и быстро втянулся в это увлекательное занятие. Втянулся настолько, что забросил беготню по двору со сверстниками. Родители забеспокоились и стали в принудительном порядке выпроваживать меня во двор погулять. Сопротивляться было бесполезно. Никакие обещания погулять потом или «уже иду, только главу дочитаю» не спасали. Меня выталкивали, как я ни упирался… для виду. Под курткой у меня уже была спрятана книжка. Мы жили на третьем этаже. Я поднимался на четвёртый и там читал стоя, привалившись к перилам лестничного пролёта.
На четвёртом этаже среди прочих жила семья одного из папиных сослуживцев. Собственно, у нас в доме, да и в микрорайоне, почти все были сослуживцами — работали на одном заводе, Фима, о котором пойдёт речь, был начальником цеха метиза, попросту говоря, цеха болтов, винтов, гаек и шайб. Помнится, он уже был пенсионером или почти пенсионером, но на пенсию его не отправляли. Начальство ценило Фиму за феноменальную память. Он наизусть знал все виды болтов и болтиков, гаек и гаечек. Да и в коллективе цеха, среди токарей, фрезеровщиков и кладовщиц он пользовался непререкаемым авторитетом. Подчинённые души не чаяли в своём начальнике и были готовы носить его на руках. Он, конечно, был хороший начальник. Никто и не спорит. Но этого, как вы сами понимаете, маловато для того, чтобы инженера Ефима Ароновича Дворкина, хоть бы и начальника цеха, уважал токарь Иванов Пётр Васильевич или фрезеровщик Сидоров Иван Фёдорович. Не говоря о носить на руках. Дело было в том, что Фима мог перепить любого в своём коллективе. На моей памяти один-единственный раз его привели под руки домой подчинённые-собутыльники. Да и этот раз никому не запомнился бы, если бы товарищи по ударному труду и ещё более ударному отдыху по ошибке не привели его к двери совершенно другой квартиры, в другом доме, из которого Фима вернулся к своей жене Фире через два дня и, как говорится, только на минутку за гитарой. Увы, Фима не был примерным семьянином. Все эти заводские кладовщицы, секретарши… Все эти полутёмные кладовки и пустые кабинеты… Он был не из тех, кто способен пройти мимо, Фима ещё очень был способен не пройти. Бедная Фира — что она терпела в маленьком городке, в микрорайоне, где все, начиная с соседей и заканчивая собаками и кошками, судачат, собачат и мяучат обо всех превратностях твоей личной жизни. Тем не менее Фима регулярно возвращался к Фире. Так же регулярно она не хотела его пускать в квартиру Начинались сложные переговоры через дверь. Вернее, со стороны Фиры они были сложными, а Фима был по-военному краток и только бубнил: «Открой уже дверь, не буди соседей». Соседи, конечно, спали беспробудным сном у своих дверных глазков. Но Фиру было трудно остановить. Рассказ о своей несчастной семейной жизни с Фимой она начинала ещё с беременности своей мамы. По мере приближения повествования к сегодняшнему дню Фира переходила от причитаний на идиш к русскому мату точно так же, как после выстрелов в воздух переходят к стрельбе на поражение. У соседей к картинке добавлялся звук… Впрочем, у Фиры с Фимой все кончалось вполне благополучно. Воцарялся худой мир, который, как утверждали злые языки, был лучше толстой Фиры.
У других всё было более затейливо. Сосед, живший за стенкой, а до этого проведший в застенке не один год, почти каждый вечер устраивал своему семейству что-то вроде отборочных игр чемпионата по кикбоксингу. Выходя на семейный ринг, он, конечно, пользовался не только руками и ногами, поэтому имели место случаи и стулбоксинга, и даже утюгбоксинга. Супруга его довольно ловко уворачивалась, хотя и выпивали они на равных. В промежутках между атаками и контратаками жена соседа стучала кулаком в нашу общую стенку и кричала: «Лариса, спаси!» Само собой, в доме все были в курсе, что мама работает в милиции. Мама звонила в дежурную часть и вызывала наряд. Приезжал воронок и забирал дебошира на пятнадцать суток. На следующее утро проспавшаяся и опохмелившаяся соседка приходила в милицию и, размазывая по лицу всё, что на нем отпечаталось после бессонной ночи, проведённой в опустевшей супружеской постели с никелированными шишечками, умоляла вернуть своё, которое горестно мычало тут же рядом, в обезьяннике. Супруга сдавали буквально с рук на руки, и максимум через неделю этот день сурка повторялся. Метались в стену утюги, стулья и прочая домашняя утварь… Живи алкоголики вечно, сосед таки разрушил бы стену и, вероятно, принялся за другую. Однако в неравной борьбе с зелёным змеем только у змея отрастают новые головы, а у соседа отказала и единственная, не выдержав постоянных скандалов с печенью. Ходили слухи, что при вскрытии у него в венах нашли чистую политуру, без всяких примесей крови. Ян сейчас верю этим слухам.
Вспоминается мне ещё один сосед, которого все звали Петюня или атаман П. Петюня зимой и летом ходил в выгоревшей солдатской гимнастёрке. Рассказывали, что во время войны побывал он и в плену, и в партизанах. Ну, а потом — Колыма. Зубов у него после лагеря совсем не осталось. Да если б и были… Кроме водки и хлеба с горчицей, в руках его ничего никогда и не видывали. Человек он был добрый и жизнерадостный, даже с похмелья. Лицо Петюня имел удивительно подвижное, гуттаперчевое. Мы часто приставали к нему с просьбой представить комедию или трагедию на лице. Он представлял — втягивал в беззубый рот лицо так, что того и гляди глаза проглотит. Получалась хоть и страшная, но комедия. Наверное, потому, что глаза у Петюни всё время смеялись. За это мы его и любили. Денег ему родители давать не велели, потому что пропивал он их. Хоть копеечку дай — и её умудрялся пропить немедленно. А вот продукты таскали. Такой был у нас натуральный обмен — хлеб на зрелища. В памяти только и остались эти его смешные лица. И ещё одна картина — сидит Петюня на недостроенной стене нашего дома. В одной руке стакан (никогда он из горлышка не пил), а в другой — кусок хлеба. Дом был в тот момент достроен до третьего этажа. Как он тогда не свалился — ума не приложу. Впрочем, тот, кому суждено спиться, — не свалится.
Однако я отвлёкся от рассказа о книгах моего детства. До пятого класса я читал всё подряд, как книгочитательная машина. От Гомера до Мильтона и Паниковского. Кстати сказать, в детстве я старался брать в библиотеке как можно более толстые и потрёпанные книги. Так я выглядел более солидным в своих собственных глазах. Через год такого беспорядочного чтения мне в руки попались «Униженные и оскорблённые». Прекрасно помню потрёпанную синюю обложку с чёрными силуэтами петербургских домов. Помню пожелтевшие ломкие страницы и чёрно-белые рисунки… А вот саму книгу я тогда так и не успел прочесть.
В один прекрасный вечер я отправился с друзьями в кино. Показывали «Гиперболоид инженера Гарина». Тот самый первый и для меня самый лучший фильм, в котором Гарина играл Евстигнеев. Как раскрыл я рот в самом начале фильма, так неделю и закрыть не мог. Гиперболоид меня околдовал. Представил я себе, как недрогнувшей рукой режу страшным лучом школу оливиновый пояс, проходящий под улицей Дзержинского, как язык расплавленного золота выходит на поверхность возле винного магазина в соседнем доме, как соседи и алкаши… Наконец, как Валька Данилова из соседнего пятого «Б»… Дело было за малым. За гиперболоидом. Мальчик я был начитанный, понимал, что в кино всего не покажут. Мелькали в кадрах там какие-то рисунки, но запомнить я их не успел. На следующий день книжка с романом Толстого уже лежала в моём портфеле. Чертежей и там не было, но был рисунок. На первых порах рисунка должно было хватить. А там видно будет. Первые поры прошли дня через два, когда все места в романе, касающиеся устройства гиперболоида, я уже знал наизусть, а понимания, как его делать, не появлялось. Я перерисовал картинку из книжки себе в альбом для рисования, обвёл её химическим карандашом, но… К папе я обращаться за советом не хотел. Я не боялся насмешек, нет. Я боялся, что он расскажет маме, а мама запретит строительство гиперболоида. Так уже было, когда я мастерил паровую мельницу из пустой кофейной банки, а она ни с того ни с сего распаялась, закапала оловом обеденный стол и прожгла паяльником линолеум на кухне. Пришлось за неё отвечать.
Папа всё же заметил мои страдания и посоветовал почитать какой-нибудь учебник по физике. Для начала школьный, а уж потом и тот, в котором написано про конструирование гиперболоидов. Физику в пятом классе ещё не изучали, и учебника у меня не было. Тогда вообще был дефицит с учебниками, и их выдавали в конце года, да и то не все. Выдавали бесплатно, купить их было нельзя. И тут мне помог случай.
На следующий день в школе был назначен сбор макулатуры. Вернее, её отгрузка в утиль. Целый месяц до этого мы ходили по домам, как пионеры (почему как?!), и выпрашивали макулатуру. Нам подавали. Вся макулатура стаскивалась в небольшой сарайчик, стоявший на заднем дворе школы. Ближе к концу учебного года сбор прекращался, приезжала машина, и мы всю собранную макулатуру на неё грузили. День погрузки и несколько дней до него были для меня праздником. В этой пахнувшей плесенью и пылью куче старых журналов, тетрадей и книг можно было отыскать настоящие сокровища. Там я нашёл научно-фантастический роман Циолковского «Вне Земли», двадцать восьмого года издания, книгу о жизни на Марсе и «Затерянный мир» Конан-Дойля. Там я впервые увидел журнал «Огонёк» с портретом Сталина. В другом номере «Огонька» я вдруг открыл, что русский с китайцем братья навек. О том, куда исчез этот век, никто мне не сказал, даже родители, отобравшие у меня журналы. Но самое главное — в этой куче нашёлся трёхтомный курс физики Пёрышкина. Курс был старый, чуть ли не довоенный, но ведь и роман Толстого был написан до войны. Само собой, начал я читать не с первого тома. Меня интересовал раздел оптики. Надо было найти сведения о зажигательных линзах к гиперболоиду.
Через три дня упорного изучения курса физики я решил «снизить объём притязаний», как говорят изобретатели, когда экспертиза им сообщает, что изобретённая ими жужжалка, которой они предполагали жужжать в известном месте, жужжать не будет и в оное не войдёт, а если и войдёт, то выйдет непременно боком. То есть насовсем отказываться от гиперболоида я не хотел, но отложил его строительство до лучших времён. В том, что лучшие времена наступят, я не сомневался. Кто же в детстве сомневается в их наступлении. Я решил делать спектроскоп. Это такой прибор, который позволяет… Впрочем, для данного рассказа не имеет никакого значения, что он позволяет. Важно то, что для этого прибора нужна была стеклянная призма, разлагающая свет. Вот её-то у меня и не было. Но о том, как её сделать, я прочёл в тоненькой книжечке «Библиотека пионера и школьника. Серия “Физика”». О, эти тоненькие книжечки для пионеров и школьников! Мне теперь кажется, что их авторы писали эти замечательные книжки на разных секретных квартирах и в подвалах, спасаясь от гнева родителей юных физиков, химиков и биологов. Помню, как прочёл о том, что срок службы севших батареек можно продлить, вываривая их несколько часов в крепком солевом растворе. Старых батареек у меня не было, поэтому я взял новые, из папиного фонаря, и стал их варить, справедливо полагая, что после этого они уж точно станут живее всех живых. Но они почему-то лопнули, как переваренные сардельки, и из них вытекло чёрное, вязкое и прилипшее намертво к дну кастрюли. Папа потом мне объяснил буквально на пальцах, что, увеличивая срок службы батареек, я сокращаю срок службы нашей мамы.
Но всё по порядку. Призму из настоящего силикатного стекла мне было не изготовить. Нет, если б у меня были кое-какие ингредиенты и высокотемпературная печь для варки стекла, я бы не задумываясь начал его варить. Но печи не было, а духовка в кухонной плите для этой цели не подходила. Я проверял. Получил отрицательный результат, подзатыльник от папы и стал выпиливать призму из оргстекла лобзиком. Естественно, что грани такой призмы были непрозрачными. Я стал читать книжечку дальше. Там было написано, что сначала поверхности призмы обрабатывают напильником, потом шлифуют наждачной бумагой, а уж окончательную полировку делают зубным порошком и зубной пастой. Мне повезло — папа чистил зубы порошком «Жемчуг», а мама и я — пастой «Поморин». Я понимал, что полировку призмы надо успеть сделать за один рабочий день. Запасов порошка, пасты и терпения родителей в доме было немного, и второго такого случая могло не представиться.
В тот день мне повезло ещё раз — первой с работы пришла мама. Квартира являла собой иллюстрацию к повести Пушкина «Метель». В памяти с этой картиной почему-то связывается строчка из пушкинских же «Бесов»: «Сколько их? Куда их гонят? Что так жалобно поют?». Но это уже рассказ о разборе полётов с участием папы.
А призму я сделал. И она много лет хранилась у меня в каком-то ящичке, потом ею играл сын, а потом она куда-то затерялась. Спектроскоп, увы, у меня так и не получился. Терпения у родителей не хватило. Зря не хватило. Потому что на мои эксперименты по книжке «Библиотека пионера и школьника. Серия “Химия”» им его (терпения) понадобилось гораздо больше.
* * *
Описывая своё первое знакомство с химией, я, наверное, должен был бы начать со слов: «Химия ворвалась в мою жизнь», но нет. Химия в мою жизнь не врывалась — она шла своей дорогой, а я шёл своей. Не столько шёл, сколько перебегал в неположенных местах дороги разных естественных наук, следуя своим многочисленным детским увлечениям. Химия в школе мне не нравилась. Преподавала её у нас старушка с седыми растрёпанными волосами, похожая на портрет Менделеева — тот, что обычно печатают в уголке его таблицы, только без бороды. Да и во всём остальном у нашей учительницы и Дмитрия Ивановича было не меньше десяти отличий. Запомнились два: Менделеев, хоть и написал диссертацию о соединениях спирта с водой, — столько не пил этих самых соединений. И ещё у него не было такой огромной груди. Казалось, старушка состояла из неё одной, и эта грудь постоянно перевешивала её при ходьбе. Росту она (не грудь, а старушка) была маленького, поэтому в состоянии, которое в народе называется «выпимши», а иногда и до такой степени, что даже стрелки её огромных, наручных часов смотрели в разные стороны, постоянно спотыкалась при ходьбе обо что угодно, даже об Гоголя.
Поднимем, однако, упавшую старушку, отставим её в сторону и вернёмся к химии. Поначалу я получал по этому предмету сплошные тройки. Учительница даже объявила мне, что способностей к химии у меня нет. Честно говоря, я не расстроился. Мне было скучно заучивать названия разных элементов. Строение атомов и молекул меня тогда мало интересовало. Кого в детстве может интересовать то, что нельзя подержать в руках и попробовать на вкус? И тогда папа взял меня на буксир. Я, конечно, отлынивал — тайком подпиливал буксирный трос, садился на мель при каждом удобном случае и вообще был не прочь открыть кингстоны у своей баржи. Но папа был неумолим. Однажды, проверяя моё домашнее задание, он указал пальцем на значок Си и спросил: «Как называется этот элемент?» Ничтоже сумняшеся я ответил: «Си». Мысль о том, что этот символ обозначает медь, в мою алюминиевую голову не пришла. Тогда отец придвинул ко мне таблицу Менделеева и строго сказал: «Даю тебе пятнадцать минут… нет, и пяти хватит, чтобы найти оставшиеся элементы — до, ре, ми… все шесть».
На следующий день я получил свою первую пятёрку по химии. Но интереса к науке чудес всё равно не было. То есть я учил её, но делал это так же, как и мои дети, когда родители брали их на буксир, и как, наверное, будут её учить мои внуки, когда их родители…
Так всё и продолжалось, если бы в один прекрасный день (как много в детстве прекрасных дней… описывая сегодняшние события, я бы просто сказал «однажды») я не отыскал в библиотеке книжку с биографией английского химика Гэмфри Дэви. Называлась книжка «Живи в опасности». Дэви был великий химик — основатель электрохимии, человек, открывший «веселящее» действие закиси азота, первооткрыватель семи химических элементов. Всех его заслуг не перечислить. Ну да не о них сейчас речь. Восхитил меня сэр Гэмфри удивительным бесстрашием при проведении экспериментов. За открытие калия он и вовсе поплатился правым глазом. Вот этот глаз меня поразил в самое сердце. Я представил себе, как убелённый сединами, в камзоле с блестящими пуговицами, с чёрной повязкой на глазу, с попугаем на плече с открытыми элементами под мышкой вхожу в класс, и наша училка выносит мне поднос, на котором горой насыпаны пятёрки по химии… Как раньше писали в романах, «участь моя была решена». С потерей глаза я решил повременить, но новые элементы надо было открывать незамедлительно. И я с головой ушёл в чтение научно-популярных книжек по химии для школьников. К моему удивлению, специальной главы «Открытие новых элементов» в этих книжках я не нашёл. Вместо этого были многочисленные описания вполне невинных опытов по выращиванию кристаллов поваренной соли или медного купороса. Как, спрашивается, «жить в опасности», выращивая кристаллы медного купороса? Меня заинтересовало только описание обесцвечивания бабочек-шоколадниц газообразным хлором. Об этом я рассказал двум своим одноклассникам, Игорьку и Вовке, которые тоже решили стать великими химиками. Смеялись они надо мной долго. Игорёк сказал: «Старик, ты, конечно, иди, обесцвечивай бабочек-шоколадниц. Не забудь попросить маму купить шоколадку. Обесцветишь заодно и её. Мы-то сегодня вечером с Вовкой взрываем бертолетову соль с сахаром на стадионе. Хотели и тебя позвать… А тебе, оказывается, надо бабочек наловить… Теперь даже и не знаем…»
Нечего и говорить, что к вечеру наша троица в полном составе собралась на стадионе. И начались мои подрывные университеты. Наверное, есть дети, которые знакомятся с химией без опасной для здоровья пиротехники. Но этих детей я никогда не встречал.
По счастью, увлечение взрывами у нашей компании прошло, почти не оставив следов, кроме маленького шрама у меня на ладони, который теперь и не разглядеть без очков, у друзей прошло и увлечение химией. Родители Игорька нашли подпольную домашнюю лабораторию, и отец ему собственноручно выписал постановление об её немедленной ликвидации. Он на этом постановлении потом три дня сидеть не мог. Под впечатлением этого события Игорёк подарил нам с Вовкой свои сокровища. Мне почему-то достался килограмм или больше гранулированного свинца, банка с которым ещё несколько лет пылилась у меня дома, пока мама не уронила её во время уборки на пылесос. Свинец, конечно, не пострадал, а вот мы с пылесосом..
К тому времени я уже увлекся биологией, и на балконе у меня стояла трёхлитровая банка с затхлой водой из местного заболоченного прудика. Эту воду, с кишевшими в ней инфузориями туфельками, инфузориями трубачами и инфузориями барабанщиками, я часами рассматривал в микроскоп, чувствуя себя Левенгуком. Микроскоп был бинокулярный, и к нему нужны были оба глаза. Если бы на стене моей комнаты висел портрет Гэмфри Дэви, то великий химик, наверное, смотрел бы на меня с укоризной своим единственным глазом. Но портрета не было.
* * *
В музыкальную школу меня отдали пяти лет. Слух у меня был, и я легко выдержал вступительный экзамен. По мне плакал класс фортепиано. Как обычно это бывает, поначалу всё было завлекательно — и баба сеяла горох, и три четвёртых прихлопа на две восьмых притопа… Довольно быстро я сам собой выучился играть собачий вальс. Как только ученик музыкальной школы начинает играть собачий вальс бегло, без нот, которых, кажется, и не существует вовсе, поскольку такие мелодии, как и считалки эники-беники, которые ели вареники, существуют только в изустном предании, — можно считать, что обряд инициации он уже прошёл. Случись какое-нибудь торжество с приглашением друзей и соседей — ребёнок не посрамит родителей в перерыве между вторым и третьим блюдом. Родителям моим, как оказалось, этого было мало. Начались бесконечные гаммы и этюды. Я затосковал. С домашними заданиями дело обстояло просто — я их не делал. То есть я аккуратно вытирал пыль с пианино, разбрасывал в художественном беспорядке по нему ноты и даже делал в них какие-то карандашные пометки. Если бы обучение в музыкальной школе было заочным, по переписке, то, вне всякого сомнения, я смог бы её закончить. Увы. Приходилось раз или два в неделю ходить в музыкальную школу. Я шёл в музыкальную школу с тем же чувством, что и героиня известной сказки шла на поиски подснежников в феврале.
Школа моя помещалась в маленьком двухэтажном деревянном домике, на втором этаже. На первом была сапожная мастерская. Дверь в неё была всегда распахнута. Весёлые, с густой чёрной щетиной на щеках армяне в длинных фартуках резали кожу, прибивали набойки мелкими гвоздиками, которые держали во рту, и болтали о чём-то своём по-армянски. Если б я тогда понимал, что такое политическое убежище, то я, конечно, попросил бы его в мастерской. По лестнице, ведущей на второй этаж, я поднимался с такой же скоростью, что и артист Янковский, в финальных кадрах фильма «Тот самый Мюнхгаузен» карабкавшийся в жерло пушки.
Учительницей у меня была молодая женщина необычайно яркой цыганской внешности. Смуглая, с цветастой шалью на плечах и яркими бусами, она и представлялась мне настоящей цыганкой. Разговаривала она шумно, размахивая руками в золотых кольцах. Вернее, не столько разговаривала, сколько постоянно ругала меня за нерадивость и не приготовленные домашние задания. Но удивительное дело, родителям моим не жаловалась. Писала мне красными чернилами в тетрадь, которая заменяла дневник, бесконечные «выучить обязательно», «безобразие, опять пришёл неподготовленным» и уснащала всё это множеством восклицательных знаков. Поначалу я все эти листки аккуратно вырывал, а потом и вовсе завёл отдельный дневник для родителей, как делали и делают в подобных случаях все школьники, начиная с древнеегипетских. Через какое-то время она устала бороться и стала мной руководить. «Руководить» тут надо понимать буквально — она брала мои руки в свои и водила ими по клавиатуре фортепиано. Я в этот момент полностью отключался и думал только о своей несчастной детской доле, попутно борясь со сном. Учительница на меня мало обращала внимания. Мне даже кажется, что если б я в момент таких занятий попросил бы поднять мне веки, то она даже и не удивилась бы такой просьбе. Руководила она виртуозно, поскольку при этом умудрялась постоянно что-то жевать. Теперь, спустя десятилетия, я не могу даже вспомнить, как её звали, но до сих пор в ушах стоит хруст от разгрызаемых ею сухарей и сушек, шелест конфетных обёрток. Однажды у неё зачесался нос (к счастью, только он) и она моей рукой, которую ни на секунду не выпускала из своей, его почесала. Изредка к ней приходил в школу муж, такой же шумный и любитель размахивать руками. Я его обожал, поскольку, когда он приходил, учительница про меня совершенно забывала и обсуждала с ним какие-то подробности торговых сделок. Насколько я мог понять, её муж торговал одеждой. В разговоре часто проскальзывало слово «шмотки». Как-то раз она ему в сердцах сказала: «Гриша, какой же ты поц!» После этого я перестал думать об учительнице как о цыганке.
Время шло, и родители, особенно папа, который в детстве и сам окончил музыкальную школу, начали понимать, что пианист из меня, может, и получится, но в самую последнюю очередь, после того как я стану капитаном дальнего плавания или космонавтом. К моменту их прозрения я уже вовсю прогуливал занятия и выходил из дому с папочкой, в которой лежали ноты, лишь только для того, чтобы идти в сторону противоположную от музыкальной школы. Встреча родителей и учительницы неумолимо надвигалась, как танк на окоп с пехотинцем, у которого в руках только и есть, что бутылка с горючей смесью. В моём случае основу этой смеси составляли горючие слёзы таких размеров, при виде которых любой крокодил удавился бы от зависти. И встреча состоялась. На ней после недолгих переговоров между родителями и учительницей был подписан акт об изъятии меня из музыкальной школы. Моей радости не было границ. Первые двадцать лет. Потом я начал жалеть… и сейчас горько жалею о том, что в детстве из меня вышел музыкант и ушёл куда глаза глядят, а я не побежал за ним вслед. Ни капитан дальнего плавания, ни космонавт из меня не получились. Настала последняя очередь — музыканта. Где ты, музыкант..
7 ноября шестьдесят какого-то года
Почему-то об этом дне остались только дошкольные воспоминания. Мама уходила рано, чтобы быть «в усилении», охранять общественное спокойствие в этот праздничный день. А мы с папой к половине девятого выдвигались к проходной его завода. Там уже кучковался народ. Ветеранам труда выдавали красные ленты через грудь. Им предстояло идти в голове колонны. Всем остальным вручали красные банты, флаги, портреты вождей и огромные, через всю колонну, транспаранты, которые несли два человека. Банты, маленькие детские красные флажки и воздушные шарики вручались легко. А вот портреты, флаги и транспаранты… Народ тщательно обходил грузовик с открытыми бортами, на котором были свалены предметы тогдашнего нашего культа. Некоторые вообще прятались по углам, чтобы в последний момент пристроиться в хвост колонне. И первыми её покинуть. Представители парткома, месткома и администрации шли на разные хитрости. Применяли индивидуальный подход. В нашем с папой случае индивидуальный подход состоял в следующем. Кто-то из властных представителей подзывал ребёнка, то есть меня, для вручения флажка, шариков и банта. Я, естественно, радостно бежал получать. И в конце вручения дядя из парткома тихонько шептал мне на ухо, доставая из-за спины портрет на палочке или, не приведи господь, транспарант: «Минька, пойди, отдай папе. Вместе понесёте». Папа свирепел. Требовал оставить ребёнка в покое. Властные представители смеялись. Взывали к папиной сознательности. Печально разводили руками и говорили отцу: «Борисыч, ну ты ж сам видишь, сколько этой… ну то есть наглядной агитации надо ещё раздать. Не лезь в бутылку». Папа не лез. Он вообще не пил. Поэтому праздник переносил тяжелее, чем те, которые уже с утра в неё залезали и там отсиживались до такого состояния, что не могли вылезти без посторонней помощи. Вернёмся, однако, к флагам и портретам. Однажды нам с папой вручили немаленький флаг. Папа его мужественно нёс, пока я не устал. Мне тогда было лет пять или шесть, и всю дорогу от завода до трибун на центральной площади Серпухова я осилить не мог. Тащить флаг и меня папе не хотелось. Недолго думая, папа выбрал меня. А флаг он собрался потихоньку бросить в придорожные кусты и со мной под мышкой исчезнуть в ближайшей подворотне. Такой у него был нехитрый план. Но бросить флаг я не дал. Вцепился в древко и не отпускал, норовя зареветь… Короче говоря, домой мы явились под красным флагом. По телевизору показывали колонны демонстрантов, идущих по Красной площади. Я пару раз прошёлся по комнате с флагом, держа равнение на мавзолей, но задел люстру и был наказан. Потом он какое-то время стоял в углу в коридоре и пылился. Потом… мама отодрала от него полотнище, а папа укоротил древко и приделал щётку, чтобы мести полы. Она служила нам несколько лет, пока совсем не облысела.
9 мая 2003 года
Ничего почти не осталось от моего деда, тоже Миши, погибшего в сорок втором. Несколько полуистлевших писем с фронта, какое-то удостоверение личности с размытой фотографией. Мама его видела в последний раз, когда ей было шесть лет. Бабушка, правда, как-то призналась, что дед писал стихи, и перед войной вышла у него книжка, но книжки этой, конечно, не сохранилось. Профессия у него была самая обычная — бухгалтер. Что бухгалтеров заставляет писать стихи… Чёрт его знает. Наверное, то же, что и химиков. Дед Миша был человек тихий, деликатный и даже лексики ненормативной никогда не употреблял. Так говорит бабушка, которая человек шумный и может употребить запросто. Никаких историй о нём семейные предания не сохранили. Только знаю, что как-то раз в киевском оперном театре, куда он повёл бабушку, то ли ему подмигнула какая-то дама из ложи бельэтажа, то ли он ей. Сцена бабушкой ему была устроена прямо в театре, и спектакль он досматривал уже дома. Ещё был у него родной брат, уехавший в Америку в незапамятные времена. Бабушка с ним боялась переписываться по известным советским причинам. Вот, собственно, и всё. Бабушка и мама говорят, что я похож на деда. Им виднее.
Подарок
Ездил в Серпухов, к маме и бабушке. Маня, так мы, посемейному, зовём бабушку, как-то совсем усохла и стала похожа на «одну маленькую, но очень гордую птичку». Когда она в очередной, должно быть четыре тысячи пятисотый раз препиралась с мамой, глаза её яростно сверкали. В девяносто лет яростно сверкать глазами — это надо уметь. Кстати, цифру четыре тысячи пятьсот я не с потолка взял. Маня живёт в Серпухове с родителями уже шесть лет. В среднем раза два в день они с мамой уж точно выясняют отношения. В удачные дни успевают и по три раунда переговоров провести. Так что цифра вполне реальная.
Бабушка почти ничего не слышит. Пока мама готовила обед, я пытался с ней разговаривать. На мои крики из кухни появилась мама, посмотрела на меня с укоризной и сказала:
— Если бы ты чаще заезжал к нам с Маней, то знал бы, что бабке надо кричать в левое ухо, а не в правое.
Ничего не слышащая Маня вдруг сказала:
— Не командуй, подполковник. Ты давно в отставке.
Мать стремительно удалилась на кухню. Я стал кричать в левое ухо. Обычно я спрашиваю Маню о чём-то из прошлого. В её возрасте задавать вопросы о настоящем и тем более о будущем всё равно, что глупо и неприлично шутить, как выражался Козьма Прутков. Я решил спросить о некоторых подробностях женитьбы моих родителей. Тут у Мани произошёл какой-то сбой, даже не в памяти, а в дешифровке моего вопроса. Слово «женитьба» из него куда-то пропало, и вышло, что я спрашиваю её о том, помнит ли она моих родителей.
— Что за странный вопрос, Миша? — сказала Маня. — Чтобы я не помнила твоих родителей? Конечно, помню. И папу твоего, Бориса Борисовича, помню, пусть ему земля будет пухом, и маму, Ларису…
На кухне что-то сильно и железно грохнуло. Потом звякнуло. Потом крикнуло маминым голосом:
— И всех нас, и Гоголя… идите обедать немедленно, или у меня будет сердечный приступ!
Надо было идти. Мы с Маней не хотели маминого сердечного приступа. Я встал со стула, но тут бабушка сказала:
— Подай-ка мне вот эту коробочку с полки. Хочу сделать тебе подарок.
Я подал. Маня открыла её, и я увидел пять кусочков белого камня, похожие на давным-давно вырванные зубы. Бабка хитро прищурилась и сказала:
— Помнишь, у меня были мраморные слоники? Семь штук. Ты отбил им хоботы, когда тебе было шесть лет. Ты был такой любознательный… Два потерялись, а пять я тебе дарю. Больше так не делай.
— А слоники?
— А я знаю… Потерялись где-то. Они были такие маленькие. Купишь себе новых. Когда твои внуки отобьют им хоботы, у тебя таки будут запасные. Уже давай идти обедать, а то твоя мать устроит нам утро стрелецкой казни.
* * *
Мама отдала мне письма и открытки деда с фронта. Их мало сохранилось. Всего четыре. Бумага, конечно, до крайности ветхая. Запах у неё чуть сладковатый, даже парфюмерный. Какими-то духами или пудрой старинной пахнет, хотя и не должно вроде. В детстве так пахло в доме у бабушки. Столько лет, а всё не выветрился этот запах. Наверное, «Красная Москва». Чернила яркие, почти и не выцвели. Сами письма… обычные письма с фронта. Все в вопросах — как и что. Просьбы писать подробнее. Первого сентября сорок первого года дед писал: «Уничтожим Гитлера, опять заживём. Конец его близок». Обещал после войны привезти маме много игрушек. И ещё одно письмо, от тридцать первого августа того же года. На одной стороне письмо деда с фронта бабушкиной сестре Симе и её мужу Иосифу в Киев. А на другой стороне листка — письмо Симы бабушке. Бабушка с мамой к тому времени были в пути на Урал, в эвакуацию. «Мы пока живые, а дальше не знаем. У нас в Киеве тихо и хорошо. Не бомбят… Я и Иосиф остались. Он не хочет ехать, и через него мы пропадём…» Они и пропали в Бабьем Яру. И Сима, и её муж, и двое их мальчишек. Их выдала немцам дворничиха.
* * *
Люди делятся на экспериментаторов и теоретиков. Первые признаки этого деления проявляются уже в раннем детстве. Вспоминается мне (вернее, не мне, а моей маме) такой случай из моего раннего детства. Употреблять (чуть не написал — в пищу) неприличные слова я начал довольно рано. Даже очень. Трёх-четырёх лет от роду. Учил меня этим словам один доктор физ. — мат. наук из соседнего подъезда. Вовкой его звали. Он тогда уже в первом классе учился. На круглые пятёрки. Всё усвоенное (как потом оказалось — навсегда) от Вовки я поначалу приносил домой во рту и пересказывал родителям. Папа, конечно, сразу хотел меня выпороть, но мама решила применить против моей вредной привычки педагогический приём. Она трагическим шёпотом сообщила мне, что если я буду продолжать говорить эти слова, то язык у меня распухнет и губы отвалятся. Ребёнок-теоретик, наверное, глубоко задумался бы над мамиными словами. Переспросил бы у бабушки, у товарищей во дворе, почитал бы советскую энциклопедию на вторую букву в слове ухо. Ребёнок-экспериментатор немедленно стащил у мамы маленькое зеркальце, сел тихонько в углу и начал шептать эти самые слова, внимательно наблюдая за отражением языка и губ в зеркале. Эксперимент мой был непродолжителен. Папа решил его прервать своей тяжёлой правой рукой. Потом ещё была горчица, которой мне намазывали губы в воспитательных целях. Потом… махнули рукой. С тех пор прошло почти сорок лет. Среди разных дипломов, полученных за мою научную карьеру, более всего я дорожу почётным дипломом Российской академии наук, в котором витиеватыми буквами начертано: «За цикл экспериментальных работ по…».
* * *
Есть у меня наручные часы. От отца достались. Собственно, он их и не носил, а сразу мне отдал, как они у него оказались. За два года до своей смерти и отдал. До этого я пижонские часы носил, карманные, с цепочкой и крышкой. Между прочим, при моей работе удобно. Потому как химику на руке часы носить не очень удобно. Не ровен час обольёшь чем-нибудь, и корпус позеленеет, а уж про руку я и не говорю. А в кармане сохраннее. Вот только если на улице время надо узнать или прохожий спросит, особенно зимой, как-то неловко получалось. Как начнёшь рукой под полу тулупа лезть, да в кармане их, часы то есть, нашаривать… Бог знает что люди думают. Ну да не об этом речь.
Часы папа мне отдал наградные, к трёхсотлетию российского флота выпущенные. На циферблате крейсер нарисован и флаг андреевский. Ещё и медаль отец получил по случаю этого юбилея. Сорок лет он на своём заводе в Серпухове крепил огневую мощь наших ракетных крейсеров, эсминцев и разных фрегатов. На совесть крепил. Только одно его расстраивало. При допуске, который он имел, ни в какие заграницы его не пускали. Не то чтобы папа собирался отвалить с концами, нет. И мыслей таких никогда не имел. А если и имел, то их (такие мысли) конфисковали у него при поступлении на работу в далёком пятьдесят шестом году. Отец любил путешествовать. Конечно, приходилось ему в командировки ездить, и даже в дальние. К примеру, на Тихий океан или на Северный Ледовитый приходилось летать, но что можно увидеть интересного на палубе ракетного крейсера? Да ничего, кроме того, что он и так каждый день на работе видел. А хотелось ему хоть на Болгарию одним глазком взглянуть. Начальник первого отдела как-то ему по дружбе объяснил: «Ты, Борис, как на пенсию выйдешь, лет пять ещё огурцы на даче поокучиваешь, а потом, если склероз удачно будет прогрессировать, уж и в Болгарию сможешь документы готовить. Откажут, конечно, в первый-то раз. Но через год-другой точно пустят». Такая вот была у папы перспектива. Страшно он завидовал маме, которая в семьдесят третьем, кажется, году была по путёвке в ГДР и даже видела из-за стены западный сектор Берлина. Рассказов потом о ГДР хватило года на два. Помню, как папа спросил у мамы: «А как ТАМ, в Западном Берлине?» И мама, понизив голос почти до шёпота, ответила: «Знающие люди говорят, что вообще… просто сало с балконов капает». Почему-то запомнился мне этот мамин ответ. Лет через пятнадцать я в первый раз пересёк границу нашей тогда ещё пятой, а не как сейчас, шестой части суши и приземлился в токийском аэропорту Нарита, вышли мы с моим спутником профессором Митиным из самолёта и направились к подземному экспрессу, чтобы ехать в Токио и далее в Сидзуоку на научный симпозиум. Подходим мы к поезду, и Юрий Васильевич меня просит:
— Миша, если мне достанется место против хода поезда, а вам по ходу — вы не против будете поменяться?
— Да ради бога, — отвечаю. — Конечно, поменяемся.
Я тогда был в таком очумении от первых шагов по японской земле, что и на крыше б согласился ехать. Тут как раз поезд подходит, и я вижу, что все сиденья в нём как по команде поворачиваются по ходу. Как потом выяснилось, их вообще можно и самому поворачивать, если едешь большой компанией. И точно молния сверкнула — вот оно, «сало с балконов».
Впрочем, я отвлёкся. Когда началась перестройка и совершенно неожиданно выяснилось, что ракетными крейсерами мы обеспечены гораздо лучше, чем, к примеру, мясорубками, то папин завод начал из ракетных обрезков делать мясорубки. Многие тогда так делали. И в это самое интересное (как говорила моя бабушка, «нашим врагам») время наш сын-девятиклассник поехал с группой учеников из их школы в американский город Нью-Хейвен, что в штате Коннектикут. Пожить две недели в простой американской семье. Тогда это называлось «по обмену». А через пару месяцев после того, как ребёнок с сожалением вернулся, приехал к нам в гости простой американский парнишка Джим, одного возраста с нашим Валерой, пожить в нашей семье. Мы купили тульский самовар, расписанный красными и жёлтыми цветами по зелёному полю, для подарка Джимовым родителям, матрёшек и альбом с видами Москвы. А как же иначе. Предварительные испытания самовара, сделанного из тульских пулемётных обрезков, выявили серьёзную течь в кране. Пришлось в срочном порядке пришлифовывать этот чёртов кран. Шлифовальным порошком и рекомендациями по шлифовке меня всего за стакан спирта снабдил институтский стеклодув. Самому Джиму тоже приобрели какие-то подарки, уж не помню какие. Больше всего он был рад тому, что мой Валера перерешал все задачки по математике, которые Джиму задали на лето. А ещё он обрадовался книжке «Над пропастью во ржи», которую я ему подсунул почитать. Как потом выяснилось, можно было и «Тома Сойера» подсунуть, но на английском у нас книг Твена не было. Так вот. Одним из центральных мероприятий должен был стать праздничный обед в семье, на который обещались приехать из Серпухова мои родители. Предполагалось, что будут развёрнутые выступления с американской и российской сторон с рассказом о близких родственниках, а также показ слайдов и фотографий. Джим на правах гостя выступал первым. Рассказал о папе, простом американском адвокате, показал фотографию их двухэтажного дома, поведал о дедушке, увы, покойном, который тоже был простым американским адвокатом, о маме, о бабушке, далее везде, вплоть до джипа «Лексус». Сын старательно переводил для дедушки и бабушки. В прениях по докладу моя мама высказалась в том смысле, что «Ох, ё… Ну и… А мы-то… Твою такую…». Папа нервно молчал. Предстоял рассказ Валеры о нашем семействе. Надо сказать, что рассказ сына был обсуждён и утверждён на семейном совете заранее. С фотографиями нашей квартиры на шестом этаже панельного дома и двух детских велосипедов можно было не суетиться. Джим уже всё видел. Про меня рассказать было просто — я химик. Работаю в институте. Супруга тоже химик. Работает в другом институте. Да мы и сами Джиму об этом давно рассказали. Бабушка — полицейский. С некоторым трудом Валера объяснил, что его бабушка ловит и воспитывает малолетних нарушителей закона. Как поймает, так и воспитывает, пока тем не надоест и они не отправятся в тюрьму, подальше от бабушкиных нотаций. А вот с дедушкой было сложнее. Дедушка категорически запретил рассказывать, кем он работает и чем занимается. После долгих споров сошлись на том, что он простой инженер. Работает на заводе. Просто заводе. У нас таких заводов пруд пруди. Чего о них рассказывать. Так Валера и доложил. И тут любознательный Джим возьми да и спроси: «А что вы, Борис, делаете на этом заводе?» Отец побагровел. Снял очки и стал их протирать. Нашлась бабушка: «Валера, переведи ему, что дедушка делает мясорубки». Папа так облегчённо вздохнул, что мог бы задуть не один десяток именинных свечей на торте, если бы вдруг случилась такая необходимость. Сын начал переводить. Как будет по-английски «мясорубка», он не знал, но выручил двухтомник Гальперина, который на этот случай лежал рядом. Наконец он перевёл. Мы приготовились перейти к столу, и тут дочь, молчавшая почти всё это время, произнесла: «И за выпуск мясорубок нашего дедушку наградили часами и медалью к трёхсотлетию российского флота». И засмеялась.
А часы я ношу до сих пор. Только заводное колёсико пришлось сменить. И с корпуса местами позолота облезла. Хотел поменять, но в часовых мастерских таких корпусов нет. Говорят, что выпуск был ограниченный и модель эту потом больше не выпускали. Ничего не поделаешь. Буду носить и облезлые.
Моя первая рюмка
Воспитывался я до четырех лет у няньки, Марии Сергеевны, замечательной женщины, внуком которой всегда себя считал и считать буду. В детские ясли или сад тогда попасть было сложно, надо было в очереди стоять, потом долго сидеть на больничных, пока дитё научится кашлять и сопли на кулачок наматывать. Родителям же моим надо было пропадать на работе. Мама круглые сутки ловила и перевоспитывала малолетних преступников, а папа крепил обороноспособность родины в одном из почтовых ящиков, да ещё и преподавал в техникуме. Вот и отдали меня бабе Марусе и деду Ване, когда я ещё и не курил, не выпивал, не употреблял ненормативную лексику и вообще имел крайне скудный словарный запас. И было мне у них щастье. Жизнь била ключом. После непременной каши на завтрак мы обычно садились играть в подкидного или в домино. Карт в руки мне не давали по малолетству, но я как мог болел за игроков, старательно повторяя за ними: «Дурак ты, Ванька — надо было с треф зайти» или «Эх, Маруська, ну есть вы, курские, против серпуховских…». На этих словах обычно случался полный «Ванькин» проигрыш и он должен был лезть под стол кукарекать. С этим было строго. Дед кряхтел, злился, жаловался на судьбу ветерана отечественной войны и… переводил стрелки на меня. «Марусь, а Марусь, пусть Минька слазит, ему и нагибаться ни к чему». Бабушка этих подмен не одобряла. «Мне зачем ребёнка доверили? Чтоб он под столом за тебя, олуха царя небесного, кукарекал?» А я тем временем уже с удовольствием лез, вернее, шёл пешком и кукарекал и даже мяукал сверх программы, пока меня не вытаскивали из-под стола чуть не за ухо. Не будем, однако, отклоняться от основной темы. Да, а тему-то я и не обозначил! А тема будет такая — моя первая рюмка водки. Дедушка Ваня, как я уже сказал, был ветеран. Воевал он недолго — в первом же бою, а так случилось, что первый бой его пришёлся на танковую атаку немцев на Курской дуге, оторвало ему полноги. Вот так она и закончилась, его война. На праздники Победы исправно получал Иван Максимыч продовольственные заказы и приглашения выступить в школе. Ну, и медали юбилейные, когда случались юбилеи. Отмечали этот праздник, как водится, за накрытым столом. Само собой, и меня за стол сажали. Мама, по причине работы в милиции, вечно находилась «в праздничном усилении», выражаясь милицейским языком, а папа, пока мама не вернулась, отпускал меня праздновать, тем более что за мной, по такому случаю, приходил и дедушка Ваня, и бабушка Маруся, и их дочка Лариска, работавшая с папой на одном заводе. Так что я умудрялся праздновать два раза на дню. Ну, а стол уж ломился от закуски. Закуской называли любые блюда, если в центре стола стояла бутылка «белого вина», как тогда называли её, родимую. Первый тост был за Победу. Всем наливали по гранёному «лафитничку», а мне сладкого чаю в такой же. И мы чокались. Дедушка Ваня чокался осторожно, поскольку его стакан был налит до краёв, Лариска с бабушкой «вежливо», а я бесшабашно, поскольку любил звон «бокалов содвинутых разом», да и чай свой пролить не боялся. Потом все аккуратно занюхивали водку (а кто и чай) чёрным хлебом и налегали на квашеную капусту солёные грибы и селёдку в кольцах репчатого лука. Через тот самый временной промежуток, который, как известно, должен быть небольшим, наливали по второй и поминали тех, кто не вернулся. Нянька моя тихо перечисляла всех своих не переживших ту войну, в том числе и моего дедушку Мишу, маминого отца, погибшего в сорок втором под Черниговом. Мне налили чаю… и тут вдруг Лариска брякнула:
— Ма, ну что мы Миньке всё чай-то наливаем как неродному! У людей праздник, а у ребёнка хрен пойми!
— Разбежалась, как же. Малому четыре года, а ты его спаивать удумала? Перед родителями ты будешь ответ держать, свиристель?!
— Мать, ну ведь праздник же какой, — сказал дедушка Ваня. — Не октябрьская. И деда его поминаем. Хоть капни ему в чай-то.
— Ну, вы точно — оба малахольные. Вы мне здесь душу мотать, в честь праздничка, собрались? Я вас спрашиваю!
И в этот критический момент я скривил губы и пустил слезу. Крупную-прекрупную. Как настоящий крокодил бесстыдного мужского пола. И отодвинул свой стакан с чаем. А точнее сказать, придвинул к бутылке. Баба Маруся охнула, раскрыла рот… потом закрыла, слабо махнула рукой и почти прошептала:
— Да вы, как я погляжу, сговорились? Ну, черти окаянные, ну… накапай ему, отец. Дай я ему ещё сахарку подсыплю, чтоб не так горько было. Супиком заест, проспится, а там и родителям отдадим.
Как же я тщательно занюхивал! И носом, и судорожно открытым ртом, и, кажется, даже ушами. Суп я доесть не смог, хотя поначалу вовсю размахивал ложкой. Как-то сразу потеплело, расплылось и закружилось. Упасть лицом в тарелку и насупить брови мне не дали, вывели из-за стола, умыли и уложили спать. Я проспал и чай с плюшками, и праздничную игру в подкидного, и обычную перебранку по поводу очередного проигрыша дедушки Вани. И как к подъезду подъехала мама с праздничного дежурства на лихом милицейском воронке, я тоже не слышал. Мама позвонила, и ей открыла нянька. После взаимных поздравлений с праздником мама спросила:
— Где Мишка? Почему не встречает? Небось от подкидного оторваться не может?
— Спит он, Михална. Умаялся. Дай дитю протр… выспаться. Я приведу его.
— Да ладно, — сказала мама, — ничего страшного, сейчас разбудим.
Её провели в комнату, где я спал на сундуке, в котором хранилось Ларискино приданое на случай возможного замужества.
— Ну, Миш, Миш, вставай, пора домой идти.
Я мычал, отпихивал мать руками и отворачивался к стенке. Мама начинала терять терпение. Тут на сцену выступил дедушка Ваня.
— Ты это, Михалн, не серчай, мы люди простые, ну и праздник опять же. Такой, значит, праздник. Ну, сама понимаешь… выпимши он. Дай ему проспаться. Вот. А как он очувствуется — так мы его сразу тебе…
Домой меня привели, когда уже начало темнеть. С большим пакетом пирогов с капустой, плюшек и банкой солёных помидоров. Больше я не пил аж до шестого класса, пока не пошёл на день рождения к своему однокласснику, где его мать здорово напоила нас домашним вином из чёрной смородины. Помню, что мой совершенно не выпивавший отец тогда сказал, обращаясь к маме:
— Нет, ну ты посмотри, куда он катится?! Сначала праздник Победы (ты не забыла!), теперь день рождения одноклассника, скоро и без повода начнёт закладывать за галстук!
Я представил себе, как буду закладывать за свой единственный, пионерский галстук и… промолчал.
* * *
Как я уже писал, первые, беспечальные годы моей нескладной жизни проведены были у няньки. И была у няньки дочь, двадцатилетняя Лариска. С Лариской было весело. Она умела есть сразу за обе, внушительных размеров, щёки. Иногда мне казалось, что будь у неё ещё пара щёк — она бы и за них ела с не меньшим аппетитом. Я безуспешно пытался ей подражать, но получалась только первая стадия — запихивание пищи. Потом я долго сидел, пытаясь хоть немного прожевать. Ничего не получалось. Лариска смеялась, тыкала пальцем в мою тугую, как барабан, щёку и приговаривала: «Жуй, Минька. Жуй-глотай». Я начинал давиться… Оставим, однако, эти физиологические подробности. Речь пойдёт совсем о другом. О детских мечтах, у Лариски была гитара, и она на ней бренчала. Пела песни, какие обыкновенно поют молодые и незамужние провинциальные девушки. И частушки пела. Как же без них. Правда, самые «наперченные» она при мне не пела, но и те, «дозволенные», я впитывал как губка. Среди них была одна совсем незамысловатая и нескладная, но почему-то запомнившаяся:
Когда меня через пару-тройку лет в первом классе принимали в октябрята, именно этот шедевр я и исполнил на концерте детской самодеятельности. То есть сначала всё было как полагается: речёвки, стишки, прикалывание значков с портретом на белые рубашки, правильные песни, а потом., кто-то из педагогов предложил всем желающим детишкам выйти на сцену и спеть или сплясать просто так, от полноты свежих октябрятских чувств. В следующий миг я был уже на сцене и объявил, что могу сплясать «русского вприсядку» и, само собой, спеть. Заиграл школьный аккордеонист, ну и… всё случилось. Заслуженные мной аплодисменты потонули в хохоте. Присутствовавшая на празднике (черти её принесли) заврайоно, багровая от смеха, прокряхтела: «Бойкий сынок у Ларисмихалны, даром что мать-милиционер хулиганов воспитывает». На следующий день, когда мама вернулась с работы… но я опять отвлёкся. Вернёмся к детским мечтам. Злокозненная Лариска научила меня ответу на один из «стандартных» взрослых вопросов, задаваемых маленьким детям, — кем я буду, когда вырасту. Программа состояла из четырёх пунктов — быть холостым, пить водку, играть на гитаре и петь частушки. Как-то так получилось, что родители, вечно занятые работой, меня никогда не спрашивали о моих «планах на будущее», гостей (а взрослые гости основные задаватели этого идиотского вопроса) в нашу комнату в коммунальной квартире приходило мало, поэтому случая обнародовать эту программу мне не представлялось до… Впрочем, всё по порядку. В то лето меня повезли к бабушке и дедушке на Украину, в небольшой уютный городок Новоград-Волынский. В обычную школу я ещё не ходил, но уже поступил в первый класс музыкальной, и ожидалось, что дедушка финансирует покупку пианино для одарённого (а какого же ещё) внука. То есть дедушка ещё о своём решении не знал, но бабушка ясно дала понять маме, что переговоры по этому вопросу в тупик не зайдут. Я был далёк от переговорного процесса, да и вообще успел не полюбить музыкальную школу, но кто об этом спрашивает ребёнка? А уж ребёнка в еврейской семье… Надо признаться, что я вообще плохо понимал, о чём говорят бабушка с дедушкой, поскольку говорили они на адской смеси идиш с вкраплениями украинских слов. Для бесед со мной они переходили на русский. По крайней мере, так им казалось.
— Ну, Миша, что бы ты хотел иметь на обед? — спрашивала бабушка, плавно растягивая слова.
— Я хочу щей, бабушка, — отвечал я.
— А цыплёночка? — не унималась бабушка.
— Не хочу. Хочу щей. И горбушку чёрного хлеба с подсолнечным маслом и солью. И капусту… квашеную.
Бабушка мрачнела.
— Лариса, чем ребёнок у вас там питается, чтоб он был мне здоров? Что это за еда такая?! Ты посмотри на него — чистый кацап. И говорит как кацап и ест как кацап.
И мрачно добавила, обращаясь ко мне:
— Иди, гуляй, кацапская морда. Будешь есть, что дадут.
И я ел, вернее, давился куриными ногами величиной с мою собственную, бульонами такой крепости, что в них нельзя было утонуть, как в Мёртвом море, и крупнокалиберными варениками с вишней. Ничего не попишешь — я приехал из «голодной России» и должен был «набрать на свои рёбра хоть что-нибудь», как говорила бабушка, за время родительского отпуска. Такая у меня была легенда, и я ей вполне соответствовал. Любимым моим занятием было (добрый мальчик) — задрать перед бабушкой майку и втянуть живот так, что проступали все рёбра и даже позвонки. Бабушка, глядя на мой маленький атлас опорно-двигательной системы, украдкой смахивала слезу и шла на кухню печь очередные пироги. Не будем, однако, о грустном. Обычно на второй или третий день после нашего приезда в гости к бабушке с дедушкой приходили соседи, чтобы посмотреть на нас, приехавших «с Москвы», посудачить о том о сём, поудивляться моему московскому выговору и отведать бабушкиных печений вместе с вишнёвой и сливовой наливками. Гостей я любил. Пока они болтали, можно было объедаться вишнёвым вареньем. Правда, потом для меня наступал час икс. Меня отрывали от любимого варенья и начинали демонстрировать гостям. В этот приезд гвоздём программы был рассказ о моём поступлении в музыкальную школу. Рассказывал дедушка со слов родителей. Родители толком рассказывать не умели, поскольку в их языке таких превосходных степеней для описания этого достославного события просто не имелось. После того, как гости были совершенно уверены дедушкой в том, что я поступил в одну из лучших музыкальных школ страны, скорее даже не школ, а консерваторий, и моя блестящая музыкальная карьера совершенно и бесповоротно решена, был объявлен мой музыкальный номер. Я немного застеснялся, даже заупрямился, но был незаметно ущипнут мамой за филейную часть и добровольно, с охотой, исполнил песню «Дунай, Дунай, а ну, узнай, где чей подарок», с которой поступал в школу Успех таки был. Когда стихли аплодисменты, один из друзей дедушки, ветеринарный врач местного колхозного рынка дядя Петя не преминул заметить, что Пьеха, которая в ту пору часто выступала с этой песней, просто отдыхает. Бабушка, победно взглянув на публику, вдруг изобразила на своём лице лёгкую озабоченность и задумчиво произнесла:
— Вот только мы не знаем, что делать, — ребёнок принят по классу фортепиано, а тут… ещё и вокал.
— Будет сам себе играть и петь, — сказала соседка. — А что вы думаете, двойные ставки на дорогах не валяются.
Все закивали. Никто из присутствующих не видел двойных ставок, валяющихся на дорогах. В принципе, вечер можно было считать удавшимся, но тут дедушке пришло на ум спросить любимого внука о творческих планах.
— Ну, чахотка (дедушка звал меня чахоткой из-за моей худобы), кем ты будешь, когда вырастешь?
Откуда было мне знать, что дедушка хотел спросить о том, что мне нравится больше — карьера певца или пианиста… Только об этом! Увы, я подробно изложил всю программу, заложенную в меня Лариской. Но гостям, по-моему, понравилось. Во всяком случае, меня просто услали спать, не тронув и пальцем. Родителям, может, и досталось, но они ни тогда, ни потом мне не жаловались.
С тех пор прошло без малого четыре десятка лет. На гитаре я играть так и не научился, водку практически не пью, холостяком… эх, да что там говорить — только частушки, которые я иногда с удовольствием пою, позволяют мне считать, что не всё так плохо… как хотелось бы.
* * *
Частушки в моем детстве пели часто. Особенно на свадьбах. Свадьбы у нас в Серпухове были развесёлые и многодневные. Кажется, на второй или третий день хозяева и гости вставали из-за столов, брали гармониста за гармонь, выстраивались в колонну и, провожаемые плачущими от радости соседями, отправлялись бродить по улицам, распевая «Ой, мороз-мороз», «По диким степям Забайкалья», ну, и, конечно, частушки. Ходили с ряжеными. Обычно ряженых было трое: милиционер, пастух и доктор в белом халате. Милиционер просто шёл. Шёл, как мог. Пастух периодически щёлкал кнутом и заполошно вскрикивал: «Девки! Вашу маму! Не раз… бр… блядаться!» И вообще, шутил всячески. А вот доктор шёл с огромной бутылью первача и наливал встречным за здоровье молодых. Встречные, надо отдать им должное, редко отказывались. За здоровье молодых можно было не беспокоиться — оно прибывало и прибывало. Надо сказать, что стопку самогона надо всё же было отработать — сплясать или спеть частушку. Ну, это всё была преамбула. Так вот, было мне лет… не помню сколько. Ну, столько, сколько бывает, когда учишься в пятом классе. Шёл я с папой по улице нашего микрорайона аккурат в музыкальную школу. То есть дойти-то бы я и сам смог, но… прогуливал я безбожно эту самую школу, и папа шёл сдавать меня, стервеца, с рук на руки педагогу по классу фортепьяно. И повстречалась нам свадьба… Нет, папа мой частушек не пел, да и мне бы не поздоровилось. А вот разбитная бабёнка, встретившаяся свадебной процессии, приняла на внушительных размеров грудь полный стакан огненной воды и заливисто спела, глядя прямо в глаза гармонисту:
Публика заревела в экстазе. Гармонист просиял, как начищенный пятак. А я (воспитанный мальчик) сказал солистке: «Здравствуйте, Клавдия Васильевна». Папа… я не берусь описать его тогдашнее состояние. Через какое-то время, когда мы невыносимо быстрым шагом уже шли по другой улице, он спросил меня трагическим голосом:
— Миша… с кем ты… с кем… с кем ты здороваешься, чёрт побери!
— С нашей учительницей по ботанике, — ответил я.
Больше папа не проронил ни слова. О чём-то они там с мамой беседовали потом. О педагогах, о воспитании, о нашей школе… Но маму удивить было трудно — она в то время была уже капитаном милиции и ей ещё и не такие частушки приходилось выслушивать по месту службы.
* * *
Дедушка мой по папиной линии был мужчиной крупным, с такой же крупной головой, бритой наголо. Эта привычка брить голову осталась у него ещё со времён гражданской войны. К семидесяти годам волос на его голове почти не осталось, но дед каждое утро тщательно водил по остаткам щетины электробритвой «Харьков». В хорошем настроении и мне разрешал поводить. Я водил с удовольствием, держа бритву двумя руками и командуя деду, куда ему наклонять голову. А в один прекрасный день я решил посмотреть, каким винтиком эта бритва жужжит…
Дед был красным кавалеристом в отряде Щорса. Воевал храбро, за что имел наградную саблю в ножнах с серебряными накладками. Само собой, я живо интересовался дедушкиными подвигами. Вот только раскрутить дедушку на воспоминания было трудно. Обычно, начав рассказывать про какую-нибудь кавалерийскую атаку, дед умудрялся засыпать в самом интересном месте. У меня вообще создалось впечатление, что после команды «Эскадро-о-он! Шашки наголо!» красные конники обычно кемарили в сёдлах. Я начинал отчаянно тормошить дедушку, требуя продолжения. Дед с трудом разлеплял глаза и продолжал уже совершенно с другого места:
— И крови натекло…
— Полные штаны, — заканчивала появившаяся в дверях бабушка. — Хватит ребенку голову морочить всякими россказнями. Лучше сходите на рынок.
Надо сказать, что бабушка не очень любила дедушкино революционное прошлое. Как-никак у её родителей до всей этой заварухи была сапожная мастерская с наёмными сапожниками, а у дедушки только одиннадцать братьев и сестёр в деревне Дубровка. Бабушка говорила, а я не мог, не хотел поверить, что дед вовсе не собирался воевать ни за красных, ни за белых. Он вместе со своим закадычным дружком Колькой Левченко достаточно успешно прятался и от тех и от других, пока их всё же не забрили в солдаты красные. Мало того, бабушка, следуя непогрешимой женской логике, обвиняла деда и в том, что он после войны незамедлительно демобилизовался, а Колька остался в армии и дослужился до генерала. Зато у дедушки были настоящие шрамы от сабельных ударов, и он мне давал их потрогать. Ещё один так и незаживший шрам на старом-престаром кухонном буфете мне показала бабушка. При этом она громким шёпотом добавила, что если бы ей собрались ставить памятник за проявленное мужество и героизм при несении семейной службы, то уж памятник этот был бы… величиной с огромную дулю, которую показал ей дед, появившийся в этот момент на кухне с корзиной, а правильнее сказать с кошёлкой для похода на рынок.
И мы отправились на рынок. Немного отойдя от дома, мы встретили моего друга, Петьку Немировского. Петька слонялся возле дома, и лицо его было опухшим от слёз. Руками он страдальчески потирал известное место пониже спины. Всего за одну карамельку, которую ему предложил дедушка, Петька поведал нам страшную историю своих злоключений. Менее чем за полдня он был выпорот дважды. С утра пораньше они со старшим братом Сёмкой убежали без спросу купаться на речку Поскольку дети не явились к завтраку (а что может быть страшнее, когда в еврейской семье дети голодают более часа кряду), то были подняты по боевой тревоге родственники и соседи. Беглецы были незамедлительно найдены, накормлены и выпороты на сытый желудок. Сёмка смирился, осознал и обещал, что больше никогда. Но не таков был Петька. Петька решил страшно отомстить. План мести созрел мгновенно, под ударами отцовского ремня. Петька исхитрился вырваться и выбежать на улицу. Он бежал по улице и кричал страшное. Самое страшное, что он знал про своего отца. «Мой папа по ночам слушает по радио Израиль!» — кричал еврейский Павлик Морозов шести лет от роду.
А на дворе стоял июнь шестьдесят седьмого года. Шестидневная война была в разгаре. Мы, дети, мало что понимали во всех этих событиях. Ясно было только одно — «наши» показывают арабам кузькину мать. Правда, «наше» радио об этом молчало, но другое «наше» говорило во весь «Голос Израиля», который и слушал по ночам Петькин отец. И не он один. Помню, что, встречаясь с друзьями, мы, наслушавшись обрывков кухонных бесед взрослых, в качестве приветствия закрывали один глаз рукой, как «стерьва одноглазая», Моше Даян, о котором ходили легенды, что он бывший офицер советской армии и герой Советского Союза.
Но я отвлёкся. Петька бежал по улице и кричал то, что кричал. За ним бежал отец с ремнём, а за отцом мать, умоляя пощадить этот позор семьи, этого агента КГБ, чтоб только он был здоров. Соседи разных национальностей, все как один проходившие по той же статье обвинения, что и Петькин папа (если не «Голос Израиля», так «Голос Америки»), глядя на эту сцену вытирали слёзы, выступившие от смеха. Не прошло и трёх минут, как Петька был пойман, взят с вывертом за огромное, как будто предназначенное для таких целей ухо и уведён для повторной порки. После принесения страшной клятвы на верность родителям его под ответственность и сердечный приступ бабушки выпустили погулять с глаз долой во дворе.
Мой дедушка, сурово выслушав Петькину исповедь, сначала показал Петьке свой пудовый кулак, потом дал ему на прощание ещё одну карамельку, и мы пошли дальше.
Дойдя до рынка, мы первым делом зашли с дедушкой в полутёмный и пыльный ларёк под названием «Сортсемовощ», в котором торговал один из многочисленных дедушкиных знакомых, а по совместительству ещё и двоюродный дядя моей мамы, Пинхас Нейтерман, называемый друзьями просто Пиня. Он продавал семена в красивых пакетиках с картинками. Мне эти пакетики, правда без семян, иногда выдавали за хорошее поведение. Хорошо вести себя было несложно. Надо было только соблюдать ритуал посещения «Сортсемовоща», который включал в себя извлечение Пиней из-под прилавка бутылки с вином и немедленное распитие части её содержимого, буквально по полстаканчика за здоровье присутствующих. После чего дед и Пиня некоторое время задумчиво нюхали эти самые пакетики с семенами, а дед ещё и приговаривал, строго глядя мне в глаза: «Помалкивай, чахотка!» Я и помалкивал себе в тряпочку, а точнее в вожделенный пакетик, которым незамедлительно награждал меня Пиня. Следовал пятиминутный разговор, по-видимому, о погоде, видах на урожай, ценах и городских сплетнях. Я говорю «по-видимому», потому что разговор, естественно, вёлся на идиш, и из него мне были понятны только ненароком выскакивавшие русские слова известного свойства, о которых я, естественно, и знать не знал, и слыхом не слыхивал. Иногда случалось так, что третьим заходил Филька — шумный тощий старик, вечно размахивавший руками, Филька (уж и не знаю, каким было его полное имя — Филипп или Филимон) был родом из России, судьба занесла его в Новоград-Волынский уже после войны. На пенсии ему не сиделось, и он служил кучером в местной музыкальной школе. В связи с этим обстоятельством дедушка всем намекал, что у него есть «своя рука» (а точнее «свой кнут») в музыкальной школе. С Филькой, по-видимому, обсуждались новости из мира музыкальной культуры. Я опять говорю «по-видимому», так как… и Филька свободно говорил на идиш несмотря на своё совершенно славянское происхождение. В конце концов мне надоедало чувствовать себя иностранцем, я дёргал деда за рукав и мы выходили на крохотную рыночную площадь за покупками. Запасаясь провизией, дедушка не забывал представлять меня каждому продавцу, с которым он был знаком, а знаком он был со всеми, включая бегавших по рынку бездомных собак. Такие представления оканчивались вручением мне то яблока, то груши, то газетного кулёчка с моими любимыми жареными семечками, фрукты я давал нести деду, а семечки начинал немедленно грызть, что, строго говоря, было наказуемым бабушкой деянием. Семечками можно было перебить себе аппетит перед обедом, а что может быть страшнее этого для еврейского ребёнка, вне зависимости от его комплекции? С семечками (не побоюсь четвёртый раз за последние четыре строчки употребить это слово), однако, была связана история женитьбы моих родителей, и она стоит того, чтобы её рассказать.
Подлинная история женитьбы моих родителей
Летом пятьдесят шестого года моя мама приехала из Киева на каникулы после второго курса пединститута к тётке в Новоград-Волынский. Тетка Клара проживала там с мужем и дочерью, двоюродной сестрой моей мамы. Сестра Райка была, что называется, на выданье. Выданье было трудным. Не каждый жених мог столько выпить. С учётом того, что еврейские женихи были en masse малопьющие или совсем не, то миссия представлялась практически невыполнимой.
Обычно маму на время прихода женихов запирали в соседней комнате. Однажды ей надоело сидеть взаперти и она вылезла через окно одноэтажного домика, где жила семья тётки, в палисадник. Ненароком сломала какие-то плодово-выгодные кусты. Если бы на шум и треск выбежала только Клара, особой беды не случилось. Но тут черти вынесли и предполагаемого жениха… С большим трудом этому почтенному и солидному человеку, на минуточку — главбуху местной потребкооперации, удалось напомнить о цели и предмете его визита, но заставить его продолжать женихаться, увы, уже не представлялось возможным. После этого несчастного случая маме заранее давали гривенник на мороженое и отправляли гулять на все две стороны. В маленьких Новоград-Волынских, как известно, больше двух, максимум трёх сторон света не бывает.
Летом этого же года мой папа приехал из Серпухова, где он успел отработать год молодым специалистом, в Новоград-Волынский, к родителям, в свой первый отпуск. Папины родители, то есть мои бабушка Галя и дедушка Боря, были полны решимости его женить. На случайные встречи тогда не полагались, да и кто бы доверил папе такое серьёзное дело, как собственная женитьба. Обратились к лучшему в городе специалисту. Сваха, получив вводную, приступила к выполнению задания. А вводная была — врач. Бабушка так хотела. Мнение дедушки… Нет, конечно, дедушка мог встать в ряды протестного электората и заявить, что лётчицы или поварихи ему нравятся больше, чем убийцы в белых халатах, но дедушка был не похож на врага самому себе. Кстати, врач должна была происходить из состоятельной семьи. Напоминать про то, что семья должна быть еврейской, всё равно что пересказывать всем известный анекдот про грузина возле роддома, спрашивающего у жены, родился ли у неё мальчик. Сказать, что девиц на выданье с такими тактико-техническими данными в Новоград-Волынском было пруд пруди, значит выдать желаемое за действительное. Да что там пруд — на приличных размеров лужу не набралось бы. Но специалист на то и лучший, чтобы из-под земли, со дна моря и на блюдечке с голубой каёмочкой. В считанные дни девица врачебного полу была найдена. Правда, она была немного старше папы и не совсем врач, а зубной техник, но состоятельность её родителей была на таком уровне, который мог бы бабушке присниться, если бы дедушка не храпел так сильно. Посмотрев на фотографию зубной технички, дедушка немедленно поставил на неё штампик: «Лежалая тыква». То есть не то чтобы он поставил его во всеуслышание, но подумал. И думал лет десять, прежде чем проговорился об этом моей маме. Дедушка умел хранить зубоврачебную тайну. А вот папа не умел. Поэтому первое свидание, заботливо подготовленное заинтересованными сторонами в городском саду, оказалось последним. Разговор о погоде, о видах на урожай был и о ценах на зубные протезы был, но дальше этого дело не двинулось. Пойти на танцы папа отказался, сославшись на то, что у него больные ноги. Спустя несколько дней, когда бабушка узнала, что у её сына, имевшего разряд по боксу, больные ноги… Но не будем отвлекаться. Наскоро попрощавшись с надеждой моей бабушки на бесплатное медицинское обслуживание, папа, подпрыгивая на больных ногах, подбежал к киоску с газированной водой, чтобы утопить угрызения совести в стакане сельтерской с двойным вишнёвым сиропом.
Если быть совсем точным, то надо сказать, что папа подходил к киоску справа, а слева — девушка с мороженым, которую я буду для краткости называть мамой. Конечно, я мог бы написать, что в этот момент из окошка киоска вылетели две стрелы, которые… но это будет неправдой. Всё внутреннее пространство киоска и даже чуть больше, чем оно могло вместить, занимал дядя Гриша, шурин моего дедушки. Дядя Гриша был владельцем этого месторождения газированной воды с сиропом и без него. Скажу больше — он был Абрамович своего дела. Наливая сироп в стакан, он так умело загораживал его рукой от покупателя… что если бы в то время на базаре Новоград-Волынского продавались футбольные команды — он мог бы купить две, и ещё кое-что осталось на покупку нападающего из киевского «Динамо». Дядя Гриша, однако, идиотом не был. Узнай о такой покупке Гришина жена, Циля, — его не спасло бы даже бегство в Лондон.
Но вернёмся к моим родителям. В тот день они разошлись по домам ближе к полуночи. Тетя Клара, уже обегавшая полгорода в поисках племянницы, устала и сидела на крыльце своего дома с веником в руках, которым намеревалась встретить загулявшую маму. Всё же она решила подождать, пока мой папа, попрощавшись с мамой раз десять, отойдёт от дома подальше, и уж тогда исполнила свой боевой танец с веником.
В тот момент, когда папа переступал порог родительского дома, бабушка уже была в курсе происходящих событий. Камерами слежения в таком городке, как Новоград-Волынский, снабжены даже курицы, лениво бродящие вдоль пыльных улочек. Поскольку папа давал показания неохотно, постоянно в них путался и всё время сбивался на описание маминой внешности… Короче говоря, на следующее утро была вызвана сваха и ей были даны указания навести справки о маме, маминой семье и семейных активах. Почтенная Двойра немедленно отправилась в дом тёти Клары и приступила к переговорам. Довольно скоро выяснилось, что к медицине мама не имеет никакого отношения, если не считать мою бабушку, мамину маму, которая работала медсестрой в одной из киевских поликлиник. По части семейных активов дело обстояло совсем неважно. Бабушка растила маму одна (дедушка погиб в сорок втором), и всё своё мамина семья носила с собой, причём легко, потому что носимого тоже было не бог весть сколько. Двойра, однако, была человеком опытным и, мгновенно оценив ситуацию, предложила Кларе за умеренную мзду представить кредитную историю маминой семьи родителям моего папы в более весёлых тонах, чем они есть на самом деле. Тётка была человеком вспыльчивым, поэтому остаток разговора происходил не на идиш, а исключительно по-русски, с использованием таких многоэтажных конструкций, что можно было подумать, Клара воспитывалась в семье архитектора, а не мелкого торговца скобяными изделиями. Впрочем, Двойре ещё повезло, поскольку при разговоре не присутствовала моя бабушка. Тогда бы дело могло дойти и до рукоприкладства.
Между тем свидания моих родителей стали едва ли не ежедневными. Мама приходила на них в туфлях, выпрошенных на время у сестры Райки, и даже при часах с нарисованным пароходиком на циферблате. Часы, правда, имели всего одну стрелку, но кто собирался их наблюдать?
Обеспокоенная развитием событий, бабушка Галя послала в разведку дедушку. Разведчиком тот был, мягко говоря, непрофессиональным. Всё, что он сделал, так это посидел на скамейке в городском саду, загородившись газетой. Понаблюдав две-три минуты за совершенно случайно проходившими мимо папой и его избранницей, он свернул газету и отправился домой. Результатами этих наблюдений он был вполне удовлетворён. Что касается женщин, то дедушка был в этом отношении прост, как выключатель, — для него существовало только два положения: красивая и некрасивая. На все вопросы бабушки он отвечал: «Красивая». Кратко охарактеризовав умственные способности дедушки, бабушка в очередной раз разжаловала его в рядовые и отпустила с глаз долой.
Что-то надо было делать. Причём срочно. И тогда бабушка откомандировала на передовую гостившую в то лето в Новоград-Волынском дочь, её мужа и даже трёхлетнего внука. На сей раз местом встречи стал городской кинотеатр, вернее небольшая площадь перед ним, по которой кругами расхаживали разряженные в местечковый пух и прах пары перед тем как посмотреть в пятнадцатый раз «Большой вальс» или «Иван Бровкин на целине». Кстати сказать, в кино приходили как минимум за час до начала сеанса, чтобы успеть поддержать отечественных производителей газированной воды и мороженого до полного обморожения переполненного мочевого пузыря. Встреча удалась, причём моему дяде мама понравилась даже больше, чем хотелось бы его жене.
Тут бабушка крепко задумалась. Ситуация стала выходить из-под её контроля. А бабушка была не из тех людей, которые легко дают порулить другим. Взять, к примеру, дедушку… Впрочем, его лучше оставить в покое. Итак, бабушка решила взглянуть на маму сама. Но просто так встретиться и поговорить или даже пригласить её в дом она не могла. Это было бы равносильно отступлению и началу официальных переговоров. Бабушка решила понаблюдать за влюблёнными тайно. Но как? Прикрыться газетой, как дедушка? Сроду она не брала в руки никаких газет. Вместо них она читала Флобера или Чехова. Прикрываться томиком Флобера в Новоград-Волынском — всё равно что в положении Штирлица из анекдота идти по берлинским улицам с волочащимся парашютом за спиной. Разведка доносила, что следующая встреча моих родителей должна была произойти на железнодорожном вокзале, точнее в его буфете. Кстати сказать, буфетчицей там работала тётя Клара. В те времена никакой охранной сигнализации не существовало, поэтому каждый вечер Клара складывала в старую детскую коляску самое дорогое из небогатого ассортимента своего буфета и увозила домой на сохранение. Самым дорогим были коробки с окаменелыми шоколадными конфетами и разноцветным зефиром, которые она прятала у себя под кроватью. Однажды, когда Клара куда-то отлучилась, сестра Райка и мама… Они хотели попробовать. Только по одной конфетке. Только попробовать!.. От Клары их спасла соседка, пришедшая за солью, а заодно и на крики. Но мы опять отвлеклись.
Перед вокзалом рядами сидели торговки съестным. Приезжие и местные ходили между рядами, хрустели на пробу малосольными огурцами, покупали детям липких петушков на палочках и скорострельно плевались крупнокалиберной шелухой жареных «семачек». Бабушкин наблюдательный пост был оборудован неподалёку от входа в вокзал. Для этого дедушка просто попросил на время у одной из знакомых торговок мешок семечек и усадил рядом бабушку. Так она и просидела несколько часов в ожидании объекта наблюдения. Мама её никогда не видела и узнать не могла, а вот про папу этого сказать было нельзя. Для пущей маскировки бабушка и оделась соответствующим образом. Экипировку довершал надвинутый до бровей платок такой яркой расцветки, которая могла бы отпугнуть и акулу, случись ей заплыть в Новоград-Волынский.
Вечером того же дня бабушка совещалась сама с собой. С одной стороны… таки да. Красиво. А с другой… клятва Гиппократа, которую бабушка мечтала принять у будущей невестки, не говоря уже об отсутствии даже и намёка на приданое. Что такое отсутствие приданого, бабушка знала не понаслышке. Взять, к примеру, дедушку… Да что его брать! Тут бабушка вспомнила, как дедушка сам взялся на её голову лет тридцать назад…
На следующее утро она объявила папе, что против этой женитьбы. Но папа уже не мог перестать быть за. И тогда он, неглупый сын своей матери, пригрозил ей немедленным отъездом на Кавказ в Серпухов. Раз счастья нет здесь, так почему бы ему не найтись там? Тут бабушка не на шутку испугалась. Что такое этот Серпухов, эта далёкая и заснеженная Россия? Там даже деревья, даже листья на них — и те русские. Что уже говорить о девушках?! Мысль о варианте «и ушли к бизонам жить жираф и антилопа» довела бабушку до сердечного приступа. Иметь такое от любимого сына… Нашим врагам! Выпив полпузырька валерьянки и сказав дедушке всё, что она о нём думает… бабушка дала согласие на брак.
Папа бросился к маме. Выбегая из дома, он от радости перепрыгнул все ступеньки на крыльце, но споткнулся обо что-то, упал и сильно подвернул себе ногу. До мамы, конечно, доковылял. На следующий день, однако, ходить он мог, только опираясь на мамину руку. Так они и пошли подавать заявление в ЗАГС. Кларина соседка Рива, увидев со спины идущих маму и папу, не преминула сказать Кларе: «Я таки не понимаю, почему надо было так торопиться? Ваша Ларочка такая красивая — и собралась замуж за хромого?»
Свадьба была шумной. Девяносто человек гостей, плюс скрипка, плюс саксофон, плюс аккордеон, плюс Изя-барабанщик. Платье невесте шила сама мадам Перецман. И сейчас шили бы такие платья, если бы могли, конечно. Правда, была одна заминка — никак не могли найти подходящих пуговиц. И что же? Подобрали несколько фасолек одинакового размера и обшили их белой тканью. Это не голь, а Голда на выдумки хитра. То есть мадам Перецман. Одних анекдотов за столом было рассказано столько, что если их все разом рассказать кому-нибудь одному — так этот один лопнул бы от смеха на мелкие кусочки.
Гуляли весь день и всю ночь. Каждого вновь приходящего объявлял Изя-барабанщик, после чего оркестр играл туш. Дяде Грише с тётей Цилей сыграли такое музыкальное вступление… Гриша от избытка чувств дал оркестру крупную купюру. Настолько крупную, что после свадьбы ему пришлось держать ответ перед Цилей. Нашим врагам держать ответ перед Цилей. Гриша не удержал. Через день он наведался к Изе, чтобы… Не то чтобы всё вернуть, нет. Но хотя бы часть…
А Фишманы подарили молодым шахматы. Возмущению дедушки не было предела. И это подарили соседи и лучшие друзья! Дедушка клялся, что когда дочка Фишманов, Света, будет выходить замуж, чтоб мы все прожили ещё сто лет дождаться этого момента, так он пойдёт на её свадьбу с шахматами или даже с колодой карт. Ну, если бы папа женился на Свете, то мог быть и другой подарок… Но это была бы уже совсем другая история.
Барабан
Нет такого нормального ребёнка, который не мечтал бы в детстве иметь барабан. Взрослые, конечно, скажут, что ребёнок, имеющий барабан, имеет этим барабаном… Много они понимают, эти взрослые. Я рос нормальным ребёнком. И такая мечта у меня была. С ней я и вырос. Правда, без барабана. Но кто сказал, что мечта умерла? Как сказал поэт, «она затаилась на время».
Три или четыре года спустя после рождения сына мечта дала о себе знать. К тому времени их уже было две. У меня и у сына. И обе воспалились. В ответ на слёзную просьбу ребёнка приобрести барабан жена, глядя мне в глаза, высказалась в том смысле, что барабан купить можно, но барабанить ребёнок будет только над её трупом. Нет, конечно, если я твёрдо решил купить это орудие убийства, то… Мы отступили, роняя скупые мужские и щедрые детские слёзы. Пару-тройку раз сыну давали побарабанить друзья во дворе, причём бабушка его друга Витьки хотела даже отдать Валере барабан насовсем, но эта попытка была пресечена бдительной супругой. Один раз ребёнок отвёл душу с казённым барабаном на новогоднем утреннике в детском саду, поскольку мама неосторожно сшила ему костюм зайца, но разве это могло быть воплощением мечты…
Затаившаяся мечта, однако, упорно ждала удобного случая. И он настал. В тот день жена уехала в однодневную командировку в Москву, а мы с сыном остались на хозяйстве. В списке необходимых покупок среди картошки, сахара и подсолнечного масла оказался… нет, не барабан. Калькулятор. Надо сказать, что магазин, торговавший калькуляторами, имел ещё и отдел детских игрушек. Так что, пока я глазел на калькуляторы, сын времени даром не терял и отправился в соседний отдел. Там и произошла их встреча. Его и мечты. Мечта была изумрудного цвета, расписанная по жестяному боку зайцами и волками из мультфильма «Ну погоди!». Разноцветный ремешок имел золотую пряжку для подгонки по росту юного барабанщика. Палочки… Да что там говорить. Ребёнок знал, что нельзя. Он и не просил. Просто стоял и смотрел, открыв рот. С глазами, полными слёз. Пожилая продавщица за прилавком, казалось, вот-вот тоже смахнёт слезу, глядя на него. Наверное, если бы он плакал, даже кричал и бросался на пол, то я бы устоял. Но он выбрал единственно правильную тактику. Я сделал последнюю попытку — напомнил ему о том, что есть обстоятельства непреодолимой силы, которые… Ребёнок всхлипнул так, что я пришёл в себя только тогда, когда продавщица спросила: «Вам упаковать в коробку или так понесёте?» Странный вопрос.
Выйдя из магазина, я сказал сыну:
— Давай договоримся. Ты будешь барабанить только тогда, когда мамы не будет дома. Всё остальное время барабан будет спрятан в надёжном месте. Согласен?
— Да, пап, — ответил счастливый сын.
— Точно обещаешь?
— Точно-точно.
— Тогда начинай барабанить прямо сейчас, чтобы успеть набарабаниться до маминого возвращения.
И сын стал барабанить. К своему дому мы подошли с грохотом сводной роты суворовцев на военном параде. Потом ребёнок барабанил за обедом, сидя на горшке после обеда и ещё немного после того, как. За это время моя детская мечта осуществилась как минимум раз пять и скончалась оглохшая и пресыщенная. Его же, судя по тому азарту, с которым он барабанил, была живее всех живых. До приезда жены оставалось менее часа. С немалым трудом, отклеив сына от барабана, я стал думать, куда бы спрятать улику. Вообще-то я тугодум, и в ситуациях, когда надо быстро принимать решение, как правило, принимаю единственно неправильное. Этот раз не был исключением. Почему-то я решил, что лучше всего спрятать барабан под нашей кроватью, среди коробок с зимней обувью. Нашёл пустую коробку, положил в неё барабан, прикрыл старыми газетами и задвинул подальше в пыльную темноту За всем этим внимательно наблюдал безвременно обезбарабаненный сын.
Раннее утро следующего дня было субботним. Сквозь сон я услышал какое-то шебуршанье и пыхтенье рядом с кроватью. Потом кто-то чихнул. Открыв глаза, я увидел торчащие из-под кровати голые детские ноги. Случилось то, что должно было случиться: ребенок пришёл воссоединиться со своим барабаном. Сон как рукой сняло. Немедленно вытащив пыльного барабашку за ноги, я отвёл его в другую комнату и стал трагическим шёпотом увещевать. Увещевался он из рук вон плохо. Даже норовил вырваться из этих самых рук и устремиться к месту захоронения барабана. Поняв, что я не выпущу его из комнаты, он стал меня уговаривать: «Папочка, я побарабаню совсем чуточку, совсем тихонько. Мама же всё равно спит! Когда она проснётся, я сразу перестану!» Такая перспектива обрадовать меня никак не могла. Что же касается спящей жены, соседей… Пришлось нарушить устав молодого отца и дать мучителю две шоколадных конфеты до завтрака. У ребёнка в таком возрасте голова маленькая — в ней нет места для нескольких мыслей сразу. Либо барабан, либо шоколадная конфета. Две конфеты могут вытеснить из детской головы не только барабан, но даже рояль. Так мне казалось.
Через час, когда запахи гренок и кофе из кухни стали оглушительнее звона любого будильника, жена велела мне умыть ребёнка и приходить завтракать. Сын нашёлся в нашей спальне. Он сидел на полу, с лицом, перемазанным до пупка шоколадом, рядом с кроватью, и задумчиво катал пожарную машину. Я попытался отвести ребёнка умыться, но… попробуйте отогнать сенбернара от того сугроба, под которым он нашёл альпиниста. Я посмотрю, как у вас получится. Мы стали препираться. Сообразительный ребёнок предложил мне отвести маму погулять хотя бы на часок. А он тем временем… В ответ я пообещал ему дать по тому месту, на котором он так упорно отсиживался. И немедленно сдержал обещание. На шум пришла жена. На вопрос: «Что случилось?» мы оба не смогли дать вразумительного ответа. Начался допрос. Пока я охотно каялся в том, что дал конфеты не вовремя, не в таком количестве и вообще не тому, кому следовало бы… того, кому не следовало бы, как гвоздь магнитом втянуло под кровать. Вытаскивала его уже мама. Вместе с магни… то есть с обувной коробкой, в которой лежал… В это мгновение как наяву я увидел перед собой картину — арена цирка, посреди которой стоит шпрехшталмейстер и громовым голосом объявляет: «А сейчас — смертельный номер!» И раздаётся леденящая душу барабанная дробь…
После завтрака приехала моя мама. Мы обещали отдать бабушке и дедушке внука на выходные. Жена собрала Валеру в дорогу. Уже прощаясь и вручая бабушке сумку с детскими вещами, она обронила:
— Там у Валеры кое-какие игрушки. Пусть у вас ими играется. Можно не привозить обратно. Мы уж и так не знаем, куда их складывать.
— Да, мам, — сказал я. — У тебя дома, кроме свистка милицейского, и поиграть толком нечем. А тут… ну… веселей, в общем.
Сын стоял молча.
О выборах
Эта история случилась больше двадцати лет назад. Как сейчас помню, было воскресенье. Выбирали депутатов Верховного Совета. Или не Верховного. Или не Совета. Тогда это имело ещё меньше значения, чем сейчас. Просто добавь во… то есть бюллетень. Не дай властям засохнуть. Утром я поехал из Пущино в Серпухов, в роддом, проведать жену. В роддоме что-то передал, постоял, задрав голову перед окнами, высматривая жену. Был как раз тот самый случай, когда на вопрос: «Как дела?» супруга с полным правом могла ответить в рифму: «Ещё не родила». Родители жили неподалёку от роддома, и я после посещения пошёл к ним повидать двухлетнего сына, который на это время был изъят из моего обращения бабушкой.
Только мы сели пить чай, как раздался телефонный звонок. Трубку взял отец. Через мгновение отдал её маме. «Из милиции, — сказал он и поморщился. — И в выходной житья от твоей работы нет». Мама послушала, сказала «хорошо» и положила трубку. «Опять вызывают?» — спросил папа. Оказалось, что не вызывают, а разыскивают меня. Так получилось, что я уехал в роддом, совершенно забыв об отправлении культа. Тогда ведь уже к полудню все избирательные участки рапортовали о том, что мы все как один, в едином порыве… Меня же в порыве не оказалось, поэтому сработала аварийная сигнализация. На участке всегда дежурил милиционер, он позвонил в отделение, в отделении сказали номер телефона «товарища подполковника», то есть моей мамы, а уж мама… Как писал Пригов, о котором я тогда и слыхом не слыхивал: «Но придёт милицанер — скажет им не баловаться!» Баловаться, то есть попить чаю с плюшками, мне не дали, как я ни сопротивлялся. Быстро собрали в дорогу. Не то чтобы родители мои были большими любителями исполнять свой гражданский долг, но… так было тогда принято. Ильич в звёздах и бровях, Кобзон в телевизоре с песней «Ядерному взрыву — нет, нет, нет» и исполнение гражданского долга с утра пораньше. Принято и всё. Вдруг представил себе, как Кобзон вышел бы на сцену Кремлёвского Дворца Съездов с этой антивоенной песней. За ним краснознамённый хор московского военного округа. Медь сверкает, трубы горят, а на Кобзоне татушная маечка с надписью: «Хуй войне»… Впрочем, я отвлёкся. Меня выпроводили в Пущино. От Серпухова до моей деревни час езды на автобусе. В одной руке у меня были банки с вареньями и соленьями, а во второй с соленьями и вареньями. И вообще был я нагружен солью, спичками, керосином и тёплыми вещами так, что мог бы и до канадской границы доехать, ни в чём себе по пути не отказывая. Изрядно упрев в переполненном автобусе и практически оборвав все имевшиеся в наличии руки, я доехал. Не успел я ввалиться домой, предвкушая душ и рюмку водки, как раздался звонок в дверь. Вспомнив мать того, кто пришёл, я открыл. На пороге стоял милиционер.
— Бару? Михаил Борисович?
— Он самый.
— Вы почему ещё не проголосовали?
— Да я, собственно… Вот только вошёл..
— Нехорошо получается. Надо проголосовать. Уже все отстрелялись, а вы…
— Я обязательно. Обещаю. Ведь ещё только четыре часа, а голосовать можно до восьми.
— Нехорошо получается. Надо проголосовать. Уже все отстрелялись, а вы…
— Да я точно проголосую. Дайте дух перевести. Честное слово, проголосую.
— Нехорошо получается. Надо проголосовать. Уже все…
— Всё. Пошли.
— Вот и молодец. Пройдём со мной. Я провожу. Тут недалеко. А то нас, знаешь, тоже мучают с отчётностью. Собираем по квартирам таких вот…
И мы пошли на избирательный участок. На участке уже всё затихало. Голосующих почти не было. Пиво и бутерброды в буфете кончились, принаряженные тётки за столами уже скучали. Конвой мой довёл меня до входа, попрощался и пошёл, наверное, в другую квартиру, вытаскивать «таких вот». Оглядевшись, я двинулся к столу с табличкой, на которой были буквы А, Б, В, Г… И тут из угла раздался возглас: «Бару! Кто здесь Бару?» Я обернулся, чтобы сказать… чтобы всё сказать. Я приготовил для этого простые, незатейливые и понятные любому у нас слова. В углу стоял милиционер, который держал в руках телефонную трубку.
— Бару? — переспросил он.
— Да сколько ж можно… С самого утра…
— У вас дочь родилась, — сказал страж порядка и заулыбался.
* * *
Двадцать лет назад, когда институт, в котором я работал, ещё только-только построили, перед ним было перепаханное поле с обломками кирпичей, растрёпками арматуры, россыпями брошенных нецензурных выражений прорабов, рабочих и случайных зевак, вступивших в незастывший раствор или перемазавшихся в гудроне. Городские власти решили устроить парк на месте этих строительных баталий. Это была, конечно, разумная мысль. Тогда был какой-то особенный год для городских властей. У председателя горисполкома было целых две разумных мысли. Второй было обращение к молодым родителям посадить в честь своих детей деревья. Сколько детей — столько и деревьев. На праздник мы пришли вчетвером. Родителей с маленькими детишками собралось много. Мы тогда заводили детей без оглядки на курс доллара и индекс Доу-Джонса на нью-йоркской фондовой бирже. Нам с супругой дали лопаты и два саженца берёзы. Дочь сидела в прогулочной коляске и от избытка чувств размахивала красным пластмассовым совком, а сын, поскольку уже год как умел ходить, принял посильное участие в броуновском движении вокруг кучек выкопанной земли, лопат, носилок и саженцев. После того как две ямки были выкопаны, перемазанный в земле сын раз десять из них вытащен и раза три отшлёпан, берёзки были посажены. Потом был митинг и слова о том, что в этой жизни надо построить дом, вырастить сына, а если не получится, то дочь, написать книгу и посадить дерево, потом уставшие, но довольные мы разошлись по домам, потом прошло восемнадцать лет, и берёзы на этой аллее выросли так, что из окна моего кабинета на четвёртом этаже видны их верхушки.
А лет десять назад я с детьми проходил как раз мимо тех самых двух берёз, которые мы с женой посадили в их честь. Одна из них выросла как-то кривовато и немного наклонилась в сторону, нарушая строй. Дочь спросила — не те ли это две берёзы, которые… Я кивнул.
— Тогда та, кривая, это берёза Валеры, а прямая — моя.
— Это ещё почему? — возмутился Валера. — Я помню, что прямая была всегда моя. Я помогал её сажать, а ты, Юлька, тогда вообще сидела в коляске.
— Может, я и сидела, но ты помог свою берёзу посадить криво. И вообще ты дурак, Валерочка.
— Я дурак?! А ты… а ты…
— Папа, скажи ему, пожалуйста, что он дурак и моя берёза прямая, а то он мне не верит.
— Папа, не иди у неё на поводу! Скажи правду! Скажи, что Юлька дура и её берёза кривая. Да я вообще сейчас как подойду к твоей прямой берёзе, как обломаю ей все ветки…
— Не смей трогать мою берёзу! Папа! Останови его! Не делай вид, что это тебя не касается. Мы твои дети… вы с мамой сажали, а он…
— Пап, можно я дам Юльке подзатыльник, и тогда мы будем с ней в расчёте, можно, пап?..
К чему я это всё рассказал? А просто так. Нет у меня никаких оргвыводов из этой истории. Хотя… может быть, надо деревья ровнее сажать? Или посадить сразу по нескольку саженцев на каждого ребёнка. В среднем должно получиться ровно. Или заводить одного ребёнка и сажать одно дерево? Чтобы не было из чего выбирать… Или жить дружно… Вопросов-то у меня много, а вот ответов…
Да. Чуть не забыл. Теперь та кривоватая берёза выровнялась. Ну, если и наклонена, то совсем чуть-чуть. Так даже красивее смотрится.