* * *

Секретарь союза писателей Москвы, оформлявшая мне бумаги для вступления в Литфонд, спросила:

— Михаил Борисович, вы кто?

— То есть как кто?

— Поэт или прозаик?

Я смутился, совершенно некстати вспомнив чеховское «Сказать о себе “Я — писатель” — всё равно что сказать о себе “Я — красивый”», покраснел, побледнел, заметался по кабинету, раскрыл рот, потом закрыл, потом снова открыл и наконец пролепетал:

— Я — красивый поэт.

Вот так оно всё и начинается… Потом по пьянке будешь бить себя в грудь и кричать: «Я — поэт! Слышите? Вы слышите, суки?!» Потом брезгливо тыкать пальцем в чужие стихи, сердиться и кричать неприятным голосом:

— Это что? Это стихи? Вот эта херня — стихи?! Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!

* * *

Рассматривал свой письменный стол. Чёрт знает что, а не стол. У настоящего сварщика писателя какой должен быть стол? Старинный и дубовый. Или из карельской берёзы. Со множеством ящиков и ящичков для писания в стол. Что-нибудь запрещённое или опередившее своё время, чтобы потом внук или внучка, или хотя бы их кошка, могли найти это, выколотить пыль, зачитаться зачихаться до судорог и немедленно выбросить. И непременно хрустальная чернильница с полудохлой мухой под бронзовой крышечкой. И гусиное перо. И маленький перочинный ножичек с костяной или наборной ручкой. А ещё над таким столом должны висеть фотографии. Я и Пушкин за столиком ресторана ЦДЛ или мы с Гоголем на презентации второго тома «Мёртвых душ». Ничего такого у меня нет. Даже гусиного пера. Только птичьего гриппа мне не хватало. И рукописей у меня нет. Всё файлы и файлы… А хоть бы и были. Ну какие в моём деле могут быть рукописи? Вот рукопись романа — это таки да. Её можно носить с собой в папке из цветного картона с разлохмаченными тесёмками, давать подержать друзьям, чтобы они могли оценить роман на пухлость и увесистость. Можно швырнуть ею об пол в кабинете редактора или в редактора и с криком отчаяния рвать на себе редакторе волосы. А рукопись трёхстишия? Кинь её на пол, и она упадёт куда угодно, только не в то место, куда ты её бросал. Если вообще упадёт. Для того чтобы она упала… в редактора, этот жалкий листик надо исписать трёхстишиями с двух сторон в три слоя. Да и то… лучше уж сразу приступать к вырыванию волос. Короче говоря, с рукописями ничего не получается.

Чернильницы с мухой тоже нет. Муха, конечно, дело наживное, но мухи больше нужны композиторам. Композитор — он что? Он муху поймает, в кулак зажмёт, к уху поднесёт, и давай записывать. Одна пойманная муха, в пересчёте на то, что сегодня девки пляшут по четыре сразу в ряд, может нажужжать на целый альбом. Даже двойной. Другое дело классика. На одну симфонию их столько надо… Говорят, что Моцарт был с такими мухами… А может, и врут. Впрочем, ну их, этих композиторов. Да и кто ж теперь без мух? Как в зеркало-то глянешь… Но я о своём письменном столе. На нём лежат чертежи — большие и поменьше. Добро бы ещё просто лежали, как их сложили, так нет же — норовят перепутаться между собой. Поэтому сверху я придавил их штангенциркулем и маленьким реактором. Мой реактор из нержавеющей стали и боросиликатного стекла. Я выдумал его из головы. У него есть фильтрующее дно и мешалка. И крышка с блестящими штуцерами. Не чернильница, конечно. Да и мухи в нём нет.

Писатели, а пуще всего поэты, помнят наизусть свои стихи. Сам слышал, как они читают их километрами. Я так не умею. Почему-то плохо запоминаются свои стихи. Прочтёшь сантиметров десять или двадцать — и всё. Зато я помню чертежи. Помню размеры деталей, разные допуски и посадки, помню даже те слова, которые говорил токарю или фрезеровщику, когда они делали эти детали не так, как было задумано.

Бог его знает, почему так происходит. Не с токарями и фрезеровщиками, конечно, а с памятью. Я читал, что голова запоминает прочнее всего то, что кажется ей важным и необходимым. Наверное, так оно и есть. Ещё кроме чертежей с самого детства помню наизусть имена фараонов Среднего царства, стихотворение Луиса де Гонгоры о Кордове, подробности спасения ледоколом «Красин» экспедиции Нобиле к Северному полюсу на дирижабле «Италия», картину Брейгеля «Охотники в снегу» и тот примечательный факт, что в битве при Никополисе рыцари крестоносцев, которых сбили с лошади, не могли бежать, поскольку цеплялись за всё что попало носками своих загнутых туфель — такая тогда была мода. Между прочим, многие из-за этого и погибли. И вот с таким багажом я иду… мне приходится… и хрен знает что получается. А вы говорите — стол. Можно подумать, что свет клином сошёлся на этом столе. Взять, к примеру, диван — сошёлся как-то раз я на нём… Но это уж совсем другая история. Её я вовсе и не собирался рассказывать.

* * *

Вдруг откуда ни возьмись… появилось бабье лето. И на серой солдатской шинели осени стали проступать голубые галуны и золотые эполеты. Вчера стоял за шатающимся, полупьяным одноногим столиком возле какой-то палатки с шаурмой, ел чебурек, пил дешёвое пиво и щурился на солнце. Щурился и думал — почему мне, собственно, так нравятся эти простые, если не сказать плебейские удовольствия? Что тянет меня к этим рассадникам антисанитарии, с их несвежими посетителями, вечно шныряющими под ногами бабками, собирающими пустые бутылки, обожравшимися объедками голубями и пластиковыми стаканчиками с остатками пива, в которых плавают раскисшие окурки? Не запах же чебуреков, которые жарят в одном и том же машинном масле, не вкус куриной шаурмы, которая вчера ещё мяу… впрочем, ни к чему эти интимные подробности. Так что же?

Жуёшь, пьёшь и отрыгиваешь думаешь — вот стою я здесь, жру отбросы всякие, какими командировочные и строители-нелегалы из Казахстана только и не брезгуют, джинсы на мне и курточка, купленные задёшево на мытищинском рынке, на ботинках, давно не чищенных, вся кожа потрескалась, девушки меня тьфу-тьфу-тьфу, и средь детей ничтожных мира, быть может, всех… Да хрен бы с ними, со всеми этими толстыми журналами, столичными литературными салонами, национальными бестселлерами и фуршетами с тарталетками и водкой «Русский стандарт». Подавитесь, суки. Вы — там, а я — здесь. Вот он — мой Родос, и здесь я прыгаю как козёл перед своими читателями. И пусть этих самых читателей можно пересчитать, как два пальца об асфальт, пусть моя единственная книжка вышла таким же тиражом… пусть! Ещё спохватитесь, ещё включите в школьные программы и хрестоматии, ещё будете умолять и ползать, но… уже перед каменной статуей на родине командора. А я буду стоять и смотреть в туманную поэтическую даль поверх голов. Буду упиваться, упиваться… и наконец допью своё пиво, стрельну какую-нибудь беломорину у небритого мужика за соседним столиком и пойду домой.

А дома буду долго мыть руки, приму таблетку от тяжести в желудке, послушаю Моцарта или радиостанцию «Эхо Москвы», чтобы хоть немного заглушить вкус чебуреков во рту, выкурю трубку и завалюсь спать. Завтра… опять пойду.

* * *

Сегодня, как и вчера, посещал фестиваль малой прозы. Вчера с надеждой, а сегодня потому, что был в списке. Перед началом подобных мероприятий всегда испытываю чувство неловкости. Приходишь, садишься где-нибудь в уголке и начинаешь наблюдать, как наполняется зал. Если он, конечно, наполняется. Входят старушки с пучками на голове и огромными брошками из янтаря или перламутра авторской работы, входят гениальные небритые юноши с рюкзаками, перебивающие запахом пива запах пота, входят замечательно некрасивые девушки, которым только и остаётся, что любить литературу, входят обтёрханные гумбсрты гумбсрты пожилые мужчины с портфельчиками и пятнами соли на ботинках, «входит Пушкин в лётном шлеме, входит Гоголь в бескозырке, входит Лев Толстой в пижаме», и ты чувствуешь — да, действительно: «…всюду — Ясная Поляна». А потом начинается то, что начинается.

Вчера я обогатился фразой «ветер дрочил верхушки сосен», а сегодня «любовь — это кислый запах пупка». Про кислоту в пупке нам открыл лысый старик с торчащими во все стороны остатками волос. Сначала-то эти остатки лежали себе спокойно, но по мере чтения топорщились всё больше и больше. Я так думаю, что если бы не регламент и старику дали почитать ещё, то волосы от него улетели бы. И ещё он рассказал о том, как одну женщину любят пять мужчин. Своими словами рассказал. А передо мной на втором ряду сидела девочка лет тринадцати, которую привела её полоумная мама. Но разве мама могла представить… И не только мама. Я думаю, что и портрету Тургенева в красном углу не могло такого присниться. В конце концов портрет, хоть и был чёрно-белым, стал неотличим от цвета угла. И я решил, что на сегодня хватит. И на завтра тоже.

Всё же находиться в зале, в комнате, на одном гектаре среди собратьев по диагнозу перу довольно неуютно. Кажется, что ты попал сюда по недоразумению, что это они все больны какой-то неприличной болезнью, а ты подхватил её случайно и ещё поправишься. Непременно поправишься. Да просто медсестра-разгильдяйка перепутала анализы. И сейчас всё выяснится и тебя снимут с учёта в этой дурке. И отпустят на волю, к нормальным живым людям, которые ходят по улицам, смеются, пьют пиво на морозе и знать не знают ни о какой малой прозе.

* * *

Принимал участие в московском фестивале свободного стиха. Часа полтора принимал, не более. Как прочёл своё — так сразу и покинул помещение. Зрелище, однако, было душераздирающее. Впрочем, буйных почти и не было. Были тихие, некоторые немного навеселе, скромно одетые люди, читавшие бредившие своими текстами со сцены. Я сидел и думал, как они живут там у себя, где-нибудь в Чертаново или Нижнем, или совсем в какой-нибудь Малой Вишере, как работают бухгалтерами или инженерами, как пишут… ну, вот то, что они пишут, как утром моют сковородки с засохшими остатками яичницы, как обивают пороги редакций, как их гонят взашей, как копят они деньги на билет до Москвы, чтобы хоть раз в год со сцены, как стервенеют от этих трат их чада и домочадцы, как они приезжают в Москву, пьют арсенальное пиво из больших пластиковых бутылей, потом водку, потом опять пиво, как подозрительно всматриваются в собратьев по несчастью и думают, думают…

— Не может быть, чтоб вот этот плешивый, в обтёрханных брюках, был гений. И вот этот… И вон тот… Не может.

Нет! Ведь я Ах, суки! По стенам бы размазал… Ненавижу-у-у-у…

* * *

Иногда я думаю, что неплохо бы написать хоть какие-нибудь мемуары. Должен же писатель оставить после себя мемуары, записные книжки, трамвайные билеты, квитанции разрозненные мысли о главном. Хорошо, когда в мемуарах много ссылок и примечаний. Здесь, к примеру, перевод какой-нибудь шутки по-французски, а здесь — трёхэтажного немецкого существительного. Что-нибудь этакое, философское, из Гегеля или Канта. И сразу видно, что автор не хрен собачий человек культурный, начитанный и интеллигентный. Как и все инженеры человеческих душ. Но с французским и немецким у меня проблемы. То есть сказать «мерд» или «шайсе» я при случае могу Точно знаю, кому бы я мог сказать, даже крикнуть эти слова. Наизусть помню список этих людей. Но в мемуарах это смотрелось бы…

Вот ещё что. Когда пишешь мемуары, надо рассказывать о встречах со знаменитыми людьми. Без этого никак. Намедни, мол, встречался со знаменитым поэтом М. Говорили с ним о новых стихах поэтов У., Д. и А… Нет, так не годится. В каком порядке фамилии поэтов ни упоминай — всё равно… пулемёт получается. Но что писать, если из литературных знаменитостей я встречался только со Жванецким. Два или даже три раза. Но как встречался… На фуршетах, на которые приходят все, кто знаком со швейцаром в этом ресторане. Я скромно стоял в углу и ел какое-то канапе на палочке. Или тарталетку. Или то, что бывает на палочке. А Михаил Михайлович был окружён толпой поклонников и поклонниц. Как Поклонная гора. Я бы, конечно, и подошёл, чего уж там. Но из меня Магомет, как из… Зато я беседовал с поэтом Иртеньевым. Игорь Моисеевич сказал мне, что я идиот неправильно поступил, вернувшись из Америки в Россию, поскольку у меня в руках есть хорошая профессия. Вот если бы он был химиком, то ни за что не уехал бы. Я помню, что тогда посмотрел на свои руки и увидел в них палочку от съеденного. Нет, я потом, конечно, много думал и пришёл к печальному выводу. Но он тоже не для мемуаров. Вот в анамнезе этот вывод был бы к месту, да.

Ладно, оставим в покое знаменитостей. Писатель может, в конце концов, пойти в свободное от писательства время в театр или оперу, а потом в мемуарах написать умное о драматургии, о режиссуре, об актёрской игре, о ножках актрис… А если я в свободное время был на рынке и купил две пары кальсон? Нет, кальсоны отличные, грех жаловаться. Начёс такой, что сам бы я так ни за что не расчесал. Я и сейчас в них сижу и пишу. Не в двух, конечно, парах сразу. Но какая из этого может быть драматургия? Не говоря о режиссуре. Так что с мемуарами…

* * *

Мелодия «Старосветских помещиков» некоторым образом напоминает мне неторопливые джоплиновские рэгтаймы. Как хороши эти медленные старинные ноты «ю» в «варениках с вишнею» или «мнишках со сметаною». И в самом деле — что такое это наше нынешнее «с вишней»? Купит хозяйка в каком-нибудь супермаркете пакет с замороженной вишней, которой нас, точно шрапнелью, обстреливает из польских или болгарских окопов Евросоюз, и приготовит на скорую руку… То-то и оно, что ничего хорошего. А вот с вишнею совсем другое. «Ю» — это тонкий хвостик с резным листиком, за который держишь тёплую от солнца, немного хмельную, пунцовую ягоду, только что сорванную с дерева. И такие ягодки в варенике не слипнутся в братскую могилу и не вытекут от первого укуса тощей синей струйкой тебе на белую рубашку, а брызнут так задорно, так шампански, что кружевная блузка твоей соседки по столу окажется в пунцовых пятнышках. А уж вы потом найдёте укромный уголок, чтобы их оттереть. Да! Вареники непременно со сметаною! Не с порошковой сметаной, в которой только химия, физика да математика, а с той сметаною, которая… Ну, что я вам всё рассказываю — уж и обедать пора. Слюни подбираем, наливаем кипятку в бомж-пакет с высушенным супом и любуемся, как распускается в горячей воде сморщенная горошина или кусочек морковки.

* * *

Зашёл в книжный на Полянке. Не хотел, но так получилось. Я вообще не люблю книжных магазинов. Раньше-то любил, даже очень, и в детстве часами там ошивался, а теперь нет. Представишь свою книжку на полке, а ещё и хуже того — увидишь среди сотен других, и ощущение такое, точно в колумбарий зашёл. Вот как у Тютчева: «…и чудно так на них глядела, как души смотрят с высоты на ими брошенное тело». Только наоборот. И тут подходит какая-нибудь девушка и двумя пальцами трогает тебя за обложку заглядывает внутрь, листает, хмыкает, морщит нос и… откладывает в сторону Ну, с девушками и без всяких книжек так бывает. Может, это и к лучшему А то выйдут замуж купят тебя, принесут домой, рассмотрят со всех сторон и давай придираться. И слог не тот, и скучно, и кроссвордов мало, и даже бумага газетная. Ну, не нравится — отдай почитать подруге. Так нет же — засунут куда-нибудь в прикроватную тумбочку или в ящик со старыми газетами и невыброшенными письмами от друзей и родственников. Лежи и пылись. В магазине хоть какая-то надежда встретить того, ради которого ты всё это вытерпел. А с другой стороны, за дверями магазина что? Все эти «лучше бы делом занялся, вместо того чтобы дурью маяться», «так вы ещё и писатель… ну, прочтите нам что-нибудь между первой и второй рюмками… или нет — лучше передайте селёдку», «вот ты писатель — так опиши, бля, как я… как мне… хер ты опишешь…» И куда податься?..

* * *

Вчера разговаривал с мамой по телефону. Среди прочего, мама спрашивает:

— Почему ты не пишешь ничего смешного? Чувство юмора у тебя вроде есть, а не пишешь…

— Понимаешь…

— Нет, вот такого смешного, как наши юмористы. Чтобы по телевизору показали. Заодно и заработал бы. Вон они сколько…

— Мам, я так не умею. Да и вряд ли буду уметь.

— Жаль. А вообще — подумай. Сядь и напиши. Не боги горшки…

— Мама…

— Любишь ты спорить с матерью. Ладно. Не хочешь смешное — защити докторскую. Она ж у тебя вся сделана. Сядь, напиши и защити.

— Мама! Как твоё здоровье?! Как сердце, как печень?

— Что вдруг ты спрашиваешь? Хочешь перевести стрелки? Ну если тебя это так интересует — я могу рассказать. Вчера я пила валокордин, а позавчера желчегонный сбор, а завтра у меня будет повышенное давление и я буду пить… Между прочим, здоровые люди в это время пьют водку, а я…. Успокаивает только то, что мне осталось всего ничего…

— Так может уже начать пить водку?

— Вместо того чтобы шутить идиотские шутки с матерью, ты бы мог сесть и всё это смешно написать.

— Так я пойду сяду?

— Иди уже, юморист. Когда в следующий раз вспомнишь, что у тебя есть мать — позвони.