В Любим из Москвы надо ехать по трассе «Холмогоры» до Ярославля, а потом, за Волгой, – направо километров сто с небольшим. Сначала едешь час стоишь в пробке, пытаясь выехать из столицы, потом еще час медленно ползешь мимо кучек шумных строительных гастарбайтеров, мимо синих от холода проституток, которым в придорожных кустах устраивают смотрины клиенты, мимо краснорожих гаишников, мимо бесконечных забегаловок, заправок, супермаркетов, шиномонтажей…

Как закончится Москва – так начнется обычная осенняя дорога с придорожной картошкой и яблоками в пластиковых ведрах, грибами в корзинках и клюквой в трехлитровых банках. Осень – самое время для торговли. Теперь даже мышь норовит продать втридорога проезжающему москвичу стащенный из дому колбасный хвостик. Жители деревень возле Ростова и Переславля вяжут для туристов в красивые косы преогромный египетский фиолетовый лук, белый израильский чеснок и продают его как свой, вскормленный экологически чистым коровьим навозом и вспоенный ключевой водой. Впрочем, все это до Ярославля. За Волгой, по дороге от Ярославля до Любима, все эти сувенирные овощи продавать перестают, поскольку туристы туда заезжают редко, а местным жителям продать даже зубчик чеснока, не говоря о целой челюсти, практически невозможно. Тем более, под рассказ о коровьем навозе.

Любим – городок маленький. Самый маленький в Ярославской области. Я бы, конечно, мог написать, что из-за его маленького роста Ярославль Любим балует, тетешкает и дает больше денег на карманные расходы вроде коммунальных, дорожных… но не напишу. Потому как не балует и не дает. Кабы так было, то Любим все четыре с половиной сотни лет, со дня своего основания, только и делал бы, что баловался. Какое там…

Основали Любим по приказу Ивана Грозного для защиты местного населения от набегов казанских татар. По одной, самой скучной версии, название города происходит от мужского имени Любим, а по другой, менее скучной и менее правдоподобной, потому, что Иван Васильевич любил потешить себя соколиной охотой в здешних местах. Ну и что, что к моменту основания Любима Грозному было всего восемь лет. Может, он потом приезжал охотиться. Или хотел приехать и даже велел Малюте Скуратову подготовить любимого царского сокола к охоте, но тут случился очередной боярский заговор или надо было выбирать новую жену, потому что кончилась старая, и пришлось вместо охоты рубить головы, жениться и при этом умудряться не перепутать одно с другим.

Осталась только записка царя Малюте, где он велит взять с собой на охоту на всякий случай походную дыбу… да и записки, собственно говоря, не осталась – в нее завернули то ли щучью голову с хреном, то ли заячьи почки верченые, а потом и вовсе бросили в печку.

Такая же история приключилась и с памятником Лермонтову, который одно время стоял на центральной площади города вместо памятника Сталину. По одной из скучных правдоподобных версий его поставили потому, что на складе памятников в Любиме был только Лермонтов, а по другой… Сначала хотели поставить памятник Пушкину, поскольку он написал «Я верю: я любим; для сердца нужно верить», но раз Александра Сергеевича в любимских закромах не было, а был Михаил Юрьевич, то поставили его за строчку «И ненавидим мы, и любим мы случайно». Теперь и Лермонтова убрали, а на месте памятника устроили фонтан за строчку Корнея Чуковского «В фонтане, и в бане, всегда и везде – вечная слава воде!». Как сказал мне директор местного историко-краеведческого музея Виктор Валентинович Гурин: «По факту от Сталина осталось мокрое место».

Вообще, любимцы обожают памятники. Одно время ужас как хотели поставить памятник Ивану Грозному. Как-никак, а именно по его указу основали город. А еще – потому, что при нем был порядок.

У нас всегда должен быть памятник тому, при ком был порядок. Обычно за его установку больше всего ратуют те, кто не жил при этом порядке. Как любил говорить один американский президент: «Я заметил, что все сторонники абортов – это люди, которые уже успели родиться». Короче говоря – любимские власти в своем стремлении установить памятник Ивану Васильевичу дошли до того, что написали даже письмо Церетели, и тот мгновенно… Не успел. Церковь, у которой были давние счеты с Грозным, стала возражать, да и власти, считавшие, что порядок в России как раз при них… Но памятник все равно поставили. Вырезал его из дерева местный художник и поставил в городском парке среди крашенных серебрянкой рабочего с кирпичом и крестьянки с платочком. На памятнике, понятное дело, чтобы не дразнить гусей, не написано, кому он, но по соколу на руке, охотничьему рожку в другой и курчавой бороде – в третьей, и ребенок догадается, что это не кто иной, как…

С другой стороны, тягу любимцев к Грозному можно понять – царь для них мало того что подписал указ об основании города, так еще и отправил в Любим плененного во время Ливонской войны магистра Ливонского Ордена Вильгельма Фюрстенберга. Тот там прожил всю оставшуюся жизнь и писал брату, что только дурак будет думать о возвращении домой, к ливонкам, вместо того чтобы жить припеваючи среди любимок. Именно в связи с Фюрстенбергом Любим был в первый раз упомянут в исторической литературе. Кабы не магистр – пришлось бы

Любиму ждать второго упоминания, которое случилось уже в девятнадцатом веке и не в исторической, а в художественной литературе – в романе Мельникова-Печерского «На горах».

Теперь уж никто и не помнит, что любимцы наряду с французами и татарами в конце позапрошлого века держали всю трактирную торговлю в Петербурге. Самые ловкие трактирные половые были выходцами из деревни Закобякино Любимского уезда. Рассказывают, что в тамошних семьях даже жена, подавая приехавшему в отпуск мужу к обеду самые обычные гци и кашу, никогда не забывала положить рядом с тарелкой счет, в который незаметно могла вписать и лишнюю рюмку водки, и хлопок по, и щипок за.

Так уж получилось, что о Любиме многое приходится рассказывать, опираясь на легенды и предания. Не дошло до наших дней ни летописей, ни указов, ни каких-нибудь накладных или счетов-фактур по которым можно было бы доподлинно установить, что проходил через Любим, к примеру, путь из варяг в греки или Наполеон, спасаясь от дубины народной войны… Кстати, о Наполеоне. Гурин рассказывал мне, что его предшественник на посту директора краеведческого музея, Арий Федорович Железняков, рассказывал, что ему рассказывали о часах Наполеона, которые то ли нашли у кого-то из жителей Любима, то ли потеряли, то ли снова нашли, но уж потом окончательно потеряли. О часах этих знал весь город, и существование их никем из любимцев не подвергалось сомнению. Часы эти были не ручные, как можно было бы предполагать, учитывая обстоятельства походной жизни императора, а напольные, и Бонапарт их то ли потерял, то ли их у него отбили партизаны при переправе через Березину. Один из этих партизан, по фамилии Шубин, был уроженцем Любима. Рассказывали и о том, что часы, привезенные Наполеоном из Египта в качестве трофея, весили центнер и были украшены с одной стороны медным ангелом, а с другой – коленопреклоненным рабом, держащим в руке факел. Доходило до того, что называли даже имена ангела и раба. Понятное дело, что музей спал и видел, как выкупить оставшиеся части этих часов у потомков партизана, но власти в лице тогдашнего секретаря райкома денег не дали, и часы, мгновенно выкупленные оказавшимися тут же в кустах москвичами, пропали навсегда.

Увы, любой серьезный исследователь-бонапартист скажет вам, что никаких трофейных часов Наполеон из Египта не привозил, но то, что они у него имелись, и то, что они был и напольными, – чистая правда. Часы, изготовленные знаменитым французским часовщиком Антуаном Лораном Курвуазье, император возил за собой во всех своих походах, поскольку они ему всегда показывали точное парижское время. Необычным был циферблат этих часов – вместо цифр у него были буквы. К примеру, вместо цифры три стояла буква «М», а вместо цифры шесть – «W». Буквы эти означали места наполеоновских побед: Маренго и Ваграм. Девяти часам соответствовал Аустерлиц. Латинскую букву «В» вместо цифры двенадцать личный художник императора Жан-Батист Изабе начал рисовать ранним августовским утром тысяча восемьсот двенадцатого года у села Бородино под грохот канонады сотен французских пушек.

Не прошло и трех месяцев, как буква «В», означавшая к тому времени уже Березину, а не Бородино, вместе с часами и частью французского обоза была отбита отрядом генерал-лейтенанта Чаплица. Часы достались прапорщику Владимирского драгунского полка Илье Шубину. Достались ненадолго – буквально на полчаса, по истечении которых контратака французов заставила его бросить часы и взяться за палаш. Но за это время Илья успел рассмотреть в центре циферблата и на стрелках вензель императора. Под пулями долго думать некогда – он оторвал, хоть и не без труда, стрелки часов и сунул их в карман. Потом, спустя многие годы, он и сам не мог объяснить своего поступка. На что были ему эти нужны стрелки с буквой «N»… Еще и ладонь поранил до крови, когда отдирал их. Так они и лежали у него дома, погнутые и позеленевшие от времени, в самом дальнем ящике бюро, завернутые в четвертушку бумаги, на которой он записал для памяти историю этих стрелок.

Тут надо бы сказать, что прошло еще два или три десятка лет, в течение которых Илья Васильевич вышел в отставку в чине поручика, уехал в Любим, к сорока годам женился, у него родился сын Василий

Ильич, который вопреки родительской воле женился по невероятной, неземной любви на купеческой дочери, от которой родилась у него дочь Анна Васильевна, которая… Этого всего мы говорить не станем, а сразу начнем с того самого места, как Аня нашла в бумагах покойного дедушки две погнутые и позеленевшие от времени стрелки, завернутые в четвертушку истертой на сгибах бумаги, и отнесла их своему соседу, изобретателю и механику-самоучке Павлу Михайловичу Любимову, о котором непременно надо рассказать особо.

Павел Михайлович был владельцем сразу двух мастерских: часовой и по ремонту швейных машинок «Зингер». Кроме часов и швейных машинок Любимов чинил велосипеды, самовары, примусы и вообще все, что состояло из более чем двух гаек или винтов. Павел Михайлович любил технику, и она отвечала ему взаимностью. Земляки его даже утверждали, что кабы имел он дудочку, вроде той, которая была у известного жителя Гаммельна, то мог бы увести и утопить в протекающих через Любим речках Обноре и Уче все швейные машинки, все часы и все велосипеды, не говоря о примусах. Первым любимским фотографом и владельцем фотоателье тоже был Павел Михайлович. Любимов был и первым городским автомобилистом. Не в том смысле, что первым купил самодвижущийся экипаж, а в том, что первый в Любиме сам его собрал. Взял самый обычный тарантас, снабдил его двигателем, рулевым управлением и с грохотом, в клубах пыли, сопровождаемый радостными криками мальчишек, кудахтаньем кур, шараханьем во все стороны испуганных лошадей и проклятиями едущих на этих лошадях обывателей помчался по тихим и сонным улицам Любима. Недолго, правда, мчался. Обыватели пригрозили ему судом за нервные срывы у лошадей, в результате которых они, то есть обыватели, падали в придорожные канавы и кудахтали там в унисон с напуганными курами. С обывателями всегда так. Вместо того чтобы благоустроить придорожные канавы и приспособить их для собственного падения… Не нашло понимания у любимцев и еще одно выдающееся изобретение Павла Михайловича – рюмка-непроливайка, уникальные чертежи которой теперь сохранились только в архиве Государственного патентного института.

Здесь мы опять пропустим пять или восемь лет и сразу расскажем о башенных часах, изготовленных Павлом Михайловичем по своим собственным чертежам с помощью любимских кузнецов. Эти самые часы установили на колокольне Троицкой церкви ровно за пять лет до наступления прошлого века. Горожане восхищались строгим черным циферблатом, стройными золотистыми стрелками и римскими цифрами, но мало кто знал… Да никто и не знал, кроме самого Павла Михайловича и его любимого кота Афанасия, который присутствовал при том, как изобретатель кузнечным молотом заковал навсегда маленькие стрелки наполеоновских часов в огромные и нагретые докрасна стрелки часов башенных.

Девятнадцать лет часы исправно служили городу. Еще и каждые четверть часа радовали мелодичным звоном небольших колоколов. С началом германской что-то в них сломалось. Само собой, что их хотели починить, но шла война, средств на это не было, а через три года остановились не только часы на колокольне Троицкой церкви, но и все время, которое у нас было и которым мы пользовались не одну сотню лет, остановилось навсегда и началось новое. В двадцатом году умер Павел Михайлович. Стрелки на часах как застыли в положении без двенадцати минут двенадцать – так и простояли в нем ни много ни мало, а три десятка лет. Через тридцать лет шла другая война и тоже германская, и тоже не было денег, и некому было чинить не только часы, но и обветшавшую колокольню. Заколотили кровельным железом циферблат и забыли о часах навсегда на сорок лет. Потом, когда стали восстанавливать Троицкую церковь и колокольню, решили часы, а вернее то, что от них осталось, разобрать и перенести в любимский краеведческий музей. Черный циферблат к тому времени пришел в совершенную негодность – выцвел почти до белого и насквозь проржавел. Ни стрелок, ни большей части цифр на нем не было. Зато от стрелок, простоявших на одном месте тридцать с лишним лет, остались две длинные черные тени. Я бы с удовольствием написал, что циферблат или хотя бы та часть его, на которой остались тени стрелок украшает экспозицию музея, но… пропал старый циферблат. Может, увезли его в пункт приема цветных металлов, а может, просто бросили истлевать на какую-нибудь свалку.

Тут надо бы написать, что когда-нибудь часы на колокольне восстановят, и они снова будут радовать любимцев своим мелодичным боем каждые четверть часа. Даже и не думайте сомневаться – восстановят. Правда, механизм, скорее всего, будет электронным. Так и дешевле, и практичнее. Циферблат скопируют, а стрелки… Новые стрелки будет не отличить от старых. По крайней мере, по виду.

Вы спросите меня – откуда же стало известно про секрет стрелок любимских городских часов, если кроме самого Павла Михайловича… Про кота Афанасия, поди, забыли?

Но вернемся в музей. Арий Федорович Железняков, автор легенды о часах Наполеона и партизане Шубине, все тринадцать лет своего директорства страстно любил музей и его экспонаты и как всякий влюбленный совершал безумства. Желая «сделать как лучше», Железняков некоторые экспонаты покрасил серебрянкой. Улучшил таким манером внешний вид гири шестнадцатого века, механизма башенных часов и еще десятка экспонатов. Однажды Арий Федорович нашел где-то старую обгорелую бочку с медным краником. Может и не просто старую, а старинную. Судя по крану, ей полвека, не меньше. Железняков утверждал, что бочка времен Грозного и чудом уцелела при одном из первых любимских пожаров. Он даже выцарапал на ней дату «1547», чтобы… Сейчас мне скажут, что это уж ни в какие ворота не лезет. Какой 1547 год?! Ну да… Не лезет. Хорошо какой-нибудь Москве или Петербургу, у которых в каждом, даже в самом маленьком музее, даже в его запасниках, даже на самой дальней полке интересных экспонатов столько, сколько их нет во всем Любиме. И никогда не было.

Вот и крутись тут, выкручивайся… Придут к тебе на экскурсию, а ты им покажешь набор старинных виниловых пластинок с песнями Юрия Антонова и лапти, которые плели крестьяне Любимского уезда. Почешешь в затылке, почешешь и такого наплетешь..

На самом деле в любимском музее много интересных экспонатов. Взять хотя бы огромный макет любимской средневековой крепости, который нынешний директор сделал своими руками. Два года делал. Это был титанический труд. Вообще, Виктор Валентинович музей свой и его экспонаты любит никак не меньше Ария Федоровича, но это уже другая любовь. Гурин любит и умеет реставрировать старинную мебель – стулья, диван и кабинетный рояль позапрошлого века. Не все, правда, удается реставрировать. Взять, к примеру, допотопный дубовый письменный стол, крытый зеленым сукном. В самом центре этого сукна образовалась дыра. Оно бы и ничего страшного, если бы можно было взять и дырявое сукно выбросить, а взамен положить новое, но именно зеленого сукна в Любим не завезли. Да хоть бы и завезли – денег на его покупку у музея все равно нет. Пришлось директору распечатать несколько страниц из письма Ивана Аксакова к родителям, где он пишет о своем недолгом пребывании в Любиме, и выложить их в художественном беспорядке на стол, аккурат поверх дыры в сукне. Еще и польза от этого – посетитель нет-нет, да и возьмет почитать письмо, думая, что это оригинал.

Нет, за реставрацию он не получает ни копейки. Любимский музей маленький, и по штату ему не положено иметь реставрационных мастерских. Любимскому музею и сам-то штат положен крошечный: директор, хранитель фондов, уборщица и два сторожа. Хранителем фондов у Гурина работает собственная жена, бывший учитель химии и биологии. Да и сам Гурин тоже бывший учитель – только географии. На попечении супруги не только фонды музея, но и многочисленные горшки с цветами и кактусами, которыми уставлены все подоконники в музейных залах. От этих цветов и кактусов в музее по-домашнему уютно. Местами музей напоминает лавку древностей, в которой соседствуют коллекция советских значков, ржавая американская картофелечистка, мясорубка двадцатых годов с клеймом неведомого «Патруб-треста», пластмассовые модели пионеров в натуральную величину, похожие на фантомасов, арифмометр, мобильный телефон «Сименс», такой древний, что на нем еще есть кнопка с ятем, ржавая каска и мундир немецкого солдата… Кстати, о мундире. С него школьники обычно срезают на память пуговицы. Директор уж устал их пришивать. Честно говоря, он давно пришивает к мундиру самые обычные металлические пуговицы, купленные в галантерейном отделе любимского универмага. На всем мундире осталась только одна настоящая немецко-фашистская пуговица, но о месте, в котором она пришита, Гурин не говорит никому.

Среди экспонатов любимской лавки древностей есть удивительные. Лежит перед входом в музей огромная, весом в тонну, не меньше, ржавая турбина. Когда-то она вырабатывала электрический ток вместе с еще двумя такими же. Потом перестала вырабатывать. Потом решили турбины сдать на металлолом, но городское начальство, не забывающее ни на минуту о музее, одну из турбин приказало привезти на самосвале к его дверям.

– Пусть будет экспонатом, – сказало начальство, когда директор музея позвонил ему с целью узнать какого… эта железная… загораживает вход.

– Да что мне делать-то с ней?! – в отчаянии спросил Гурин.

– Как что? – удивленно отвечало начальство. – Ошкурь и покрась.

На самом деле есть в любимском музее и настоящие экспонаты вроде боевого топора и кольчуги шестнадцатого века, которая хранилась в сундуке у одного любимца с незапамятных времен, есть столетняя перфорированная картонная пластинка с гимном «Боже царя храни» для старинного органчика, есть сам органчик, есть деревянная Баба-яга, открывающая беззубый рот, если ее потрясти за правую руку, есть, наконец, то, без чего вообще невозможен ни один провинциальный музей в России, – бивень мамонта и его бедренная кость. И это не все…

Когда я вышел из музея, на улице Октябрьской, той самой, на которой стоит здание музея, шел дождь. Бесконечный, как лента Мебиуса. В мокром и голом городском скверике на центральной площади стояли мокрые гипсовые скульптуры: мужчина в шапке-ушанке и с огромным кирпичом в левой руке, устремленная вдаль женщина, напряженно высматривающая из нашего серого настоящего светлое прошлое, деревянный охотник, который закрывался деревянным соколом от дождя, и маленький деревянный ежик на старом пне. От сырости на ежике выросли серые, с белой каймой, грибы. Мокрые серые дома, выкрашенные в зеленую, белую и желтую краску, медленно окружали площадь, и на их окнах не было написано ничего хорошего.

Вдруг представилась мне первомайская демонстрация в Любиме лет этак тридцать или сорок назад. Солнце светит, клейкие листочки на березах и липах пахнут оглушительно, разноцветные шарики наполнены хмельным весенним и просто хмельным воздухом, у детей маленькие красные флажки с нарисованной золотой звездой и кремлевской башней. Сводная колонна трудящихся идет навстречу салату оливье, газированной воде «Буратино» и «Столичной» водке мимо деревянной, сколоченной к празднику трибуны, на которой стоит городское и районное начальство и громко говорит в мегафон, который тогда был просто мегафон с маленькой буквы и не имел никакого отношения к мегафону с большой:

– Любимцы и любимки! Выше знамя социалистического соревнования!

Ни соревнования, ни знамени мне не жаль совсем, но ради того, чтобы услышать, как тебя с трибуны называют любимцем или любимкой, стоит вернуть прошлое. Пусть на час, не более, но вернуть обязательно.

* * *

Весна в полном разгаре. Зеленые перья лука в ящике у окна вымахали на полметра. Листья огуречной рассады уже с детскую ладошку, и там, где они прикрепляются к шершавым стеблям, появились огурчики, такие крошечные, что и не определить еще – мальчики они или девочки. Каждый покрыт младенческим изумрудным пухом, нежными микроскопическими пупырышками и украшен желтым бутоном, который… вторые сутки метет, не переставая, так, что сугробы намело под самые окна. Дорожку от дома до дровяного сарая хоть три раза в день чисть – никакого толку. Если так будет продолжаться, то к июню, а то и к маю снега навалит столько, что занесет всю деревню по самые трубы, из которых дым приходится клещами вытаскивать – так ему неохота валить из теплых домов на улицу. Мороз такой, что у всех поголовно сосулек задержки в развитии. Им уже пора отрываться, а они еще и капать не начинали. Синиц уже тошнит от мороженого сала. Взрослые спят не снимая лыж, а дети – не вылезая из санок. Дров осталось всего на месяц, а на дворе – конец марта. Не начало конца, не середина, а самый его конец – заледеневший, сморщенный и сине-красный от холода.

* * *

Если в неравенстве, описывающем принцип неопределенности Гейзенберга, перемножить не неопределенности измерения времени и энергии, а времени, координат и импульсов… Нет, не так. Если постоянную Планка… Короче говоря, если дышать апрельским воздухом хотя бы полчаса или даже четверть часа, то в голове наступает такая неопределенность координат, времени, энергии… возникают такие импульсы, что хочется взлететь… или сесть, к примеру, за письменный стол и написать книгу «Искусство воздушного поцелуя», и в ней вывести уравнение, по которому можно определить максимальное количество воздушных поцелуев, посылаемых за один выдох или принимаемых за один вдох, или высчитать, сколько поцелуев может поместиться на одной широкой ладони с толстыми пальцами или на двух узких с тонкими и с какой начальной скоростью эти поцелуи надо сдувать, чтобы вызвать легкое смущение, или сильное волнение, или приятную слабость в коленках… или не рассчитывать, не писать, а сконструировать специальное устройство, вроде того, что придумали для пускания мыльных пузырей, но для воздушных поцелуев, и выйти с ним на балкон седьмого, или десятого, или пятнадцатого этажа, набрать в легкие побольше воздуха… или не выходить, а наоборот, поехать на Курский… нет, Савеловский… нет, Ленинградский вокзал, побежать изо всех сил за набирающей ход «Красной стрелой»… или в Домодедово, или в Шереметьево за выруливающим на взлет аэробусом и на бегу вдохнуть один единственный, чуть перепачканный губной помадой кораллового, или карминного, или темно-вишневого цвета воздушный поцелуй, а уж потом вернуться домой и написать книгу… или не книгу, а письмо… или не возвращаться, а тут же, в кассе, купить билет, подняться по трапу, сесть в вагон, пристегнуться и взлететь…