Не знаю, хорошо или плохо, когда человека сравнивают с птицами. С орлом и соколом сравнить — хорошо, а с ястребом, да еще тетеревятником, — уже плохо. Соловей и райская птица — неплохо, а вот какой-нибудь вихляй или пигалица лесная? А семенуха краснобрюхая, пучеглаз, ржанка глупая, поганка ушастая или даже страус и павлин — разве лучше?

Нет, право, не все птицы симпатичны мне, и все же я люблю их, птиц, особенно тех, которых знаю по нашим подмосковным местам.

Вот и сейчас среди воробьев и синиц, что пасутся в хлебных крошках на подоконнике нашем, я вижу какую-то пичугу особую. На воробья не похожа и на синицу не совсем. Пепельно-серая птица. Но смотрю и вижу, что это — только сверху. Грудка уже другая — не пепел, а дымчато-серое. Серое и вдруг с белым. А голова и шея — черные с белым. Забавная птица! Но…

Где-то я видел ее? Определенно видел. Но где?

Тут, вчера, а может, прошлой зимой или летом? Или еще раньше?..

Не воробей, не синица и на Машку нашу чем-то похожа…

Воробьи — они откровенно назойливые, приставучие. А эта птица не то. Синицы — они любопытные, забавные, но пугливые, мельтешащие. Нет, эта — не такая.

Машка наша тоже не такая.

Она, Машка, скорей как эта птица. Сверху — серенькая. Дальше присмотришься — разная: и светлое в ней найдешь, и черное, и хитрое, и наивное, и мудрое, как у этой птицы.

Жаль, что дома это не всем нравится. Кто-то хочет видеть у Машки яркое, необычное. А она — Машка. И не надо ей ничего павлиньего…

Я опять подхожу к окну…

Вороны каркают, воробьи галдят, синицы борются с воробьями, а эта…

Она смотрит на меня, пепельно-серая птица, смотрит, пугается и вновь смотрит. Глазки внимательные, чуть встревоженные и — почему-то мне кажется — мудрые.

А остальные — воробьи и синицы — шебаршат на подоконнике, дерутся за каждую хлебную кроху, стараясь перехитрить друг дружку.

Галдеж стоит такой, что не удивительно — вороны разогнали всех птиц и мою — особую — спугнули.

И мне стало чуть грустно. Потому ли, что птица эта улетела, или потому, что Машка не здесь, а в городе.

Машка, Маша, Машенька, наконец, Мария Степановна, как мы по-разному зовем ее дома — и шутя, и всерьез, в зависимости от обстоятельств. Дочь, дочка моя, десяти лет от роду, так похожая на эту птицу, которую спугнули с подоконника вороны…

Интересно, как повела бы себя эта птица, если бы ее начали учить музыке? А потом, когда с музыкой ничего не получилось, определили в балетную школу?

Поначалу она, наверно, терпела бы, как Машка. А потом не выдержала бы и сказала:

«Ну, а я просто не хочу!»

И пришлось бы ей, птице, бросить и то и другое, как Маше. И бросила бы, и радовалась. Ведь птичьих бабушек, которые огорчались бы по этому поводу, у нее нет, да и папа с мамой давно от нее отгнездились…

Интересно, как зовут ее, эту птицу, на воробья не похожую и на синицу не похожую? И все же чем-то похожую — и на воробья, и на синицу. И где-то виденную.

…Дома, в Москве, Машка мне говорит:

— Папочка, послушай! Вот:

Опять в разгаре лето, Июльская жара. Все зеленью одето — Счастливая пора! Чудесно это время На речке проводить, Лежать в песке на пляже, На лодочке проплыть. Поют в лесу синицы, Поют и гнезда вьют, И все другие птицы Весь день в лесу поют. По небу голубому Гуляют облака, И тихо-тихо плещется Москва-река.

Как? — спрашивает она.

— Прямо беда с ней, — вмешивается в разговор бабушка. — Музыка ей, видите ли, ни к чему. Танцы ни к чему, а вот теперь по ночам бормочет что-то, говорит — «сочиняю…». Тоже мне Каролина Павлова или, как там ее, Белла Ахмадулина. Хоть бы ты ей сказал, что по ночам спать надо.

Машка молчит.

— Это твои стихи? — спрашиваю я.

— Не знаю, сама придумала…

— Но сейчас же зима! А ты: «в разгаре лето»! Морозов таких в Москве давно не было! А ты!..

— Вот именно! — подтверждает бабушка.

— Ну и что? — удивляется Машка. — Нам, например, в школе тоже про лето стихи задают… И потом, ты же сам… о лете говорил… Помнишь, в понедельник, когда тебе про медаль письмо пришло?..

Кажется, я помню, что было в понедельник. Ясно помню: утром проводил Машку в школу, потом взял газеты из почтового ящика и вместе с ними повестку о вызове в Моссовет. Потом… Все помню. А почему — лето?..

Но то, что она «сама придумала» стихи, хорошо. И зря бабушка сердится…

Окна наши заиндевели. В комнатах холодно. Дует с балкона, хотя дверь мы заклеили. Из окон тоже дует. Даже не дует, а несет холодом. Опять, наверно, ветер с нашей стороны.

На улице метель. Или пурга, как ее называют на Севере. Но воробьи и голуби все равно крутятся на нашем московском дворе. А на градуснике двадцать семь. Утром было и того больше — тридцать…

Птицы, как люди, разные. Одни улетают на зиму, другие прижились, терпят. Третьим лето некстати: жарко. Четвертым — пойми-разбери…

И люди так же.

Одним зимой весна снится. Другим летом — зима. Есть люди, любящие лето. Есть и такие, которым дороже всего осень. Та самая, которую называют золотой.

Люди — как и птицы, как и времена года. Времена года — разные. И люди — разные. Даже самые еще невзрослые.

Машка моя опять говорит:

— Папочка, скорее бы лето!

— Что-то раньше я не помню, чтоб ты лето любила. Может, из-за школы? Каникул ждешь?

— Раньше не любила, а сейчас люблю!.. А каникулы и зимой бывают, и весной…

Машка — человек серьезный, не под стать своим подружкам по школе, и потому я тоже говорю с ней серьезно.

— А чем сейчас плохо? Разве не лето?

Мы с Машкой в бассейне «Динамо», куда ходим три раза в неделю. Машка плавает второй год после своих неудачных музыкальных и балетных эпопей и, по-моему, давным-давно уже обогнала меня. Я не умею ни брассом, ни кролем, ни на спине, как умеет она…

Это полезно, думаю я, для закалки полезно.

Я завидую Машке. Если б я так умел плавать, как она, то в сорок первом не тонул бы в Москве-реке. И в сорок пятом в Одере, когда немцы накрыли нас на понтоне, вел бы себя лучше…

А в бассейне сейчас, право, лето. И Машка молчит.

И вдруг говорит о другом:

— Витя все равно лучше меня умеет!

Теперь я пропускаю ее слова мимо ушей. Что Витя! Он старший наш сын — взрослый. Ему — двадцать второй…

— А хочешь, я тебе что-то прочту?

— Что? — спрашиваю я Машку. — То, что в бассейне сейчас придумала?

— Ага!

— Ну давай.

— Слушай:

Первый дождичек хлынул на улицу, Замочил нашу белую курицу, Намочил проходивших людей. Ничего, дождик, лей! Дождик, лей! Как зато изменилась природа! Зеленеют луга, огороды, Зацветают родные поля, Цветущею стала земля.

— Опять о лете? — спрашиваю я.

— Почему о лете? О дождике и о белой курице, — парирует Машка. — А хочешь еще одно — о петухе? Смотри!

— Почему смотри?

— Ну, слушай:

Наш петух красивей всех, Но драчун ужасный! Сам он точно золотой, С гребнем ярко-красным.
Вот вчера подрался он Из-за крошки хлеба С белогрудым петухом Нашего соседа.
В кровь они изодрались, Перья пощипали. После мирно разошлись, Крошки клевать стали.

— И это — в бассейне? — спрашиваю я.

— В бассейне… Ну, папочка! — восклицает Машка. — О петухе я просто так придумала. Наверно, потому, что думала о лете. Там у нас, в Переделкине, такой петух был, помнишь? И кроме того (я ж говорил, что Машка — серьезный человек и говорит серьезно!), ты же сам сказал, что тут в бассейне — лето, лето?..

Верно, мне нечего возразить. И о петухе в Переделкине помню, и о лете в бассейне говорил.

Я вытираю Машке мокрые волосы, поправляю сухие трусы, потом кофточку, которая надета, как всегда, сикось-накось.

— А почему тебе медаль «За оборону Москвы» только завтра дадут? — спрашивает Машка.

— Ну потому, что завтра вручение будет…

— Я не про то. У мамы давно такая есть. А у тебя нет!..

— Значит, вспомнили. Лучше поздно, чем никогда. Правда?

— Правда, — соглашается Машка, когда мы выходим на улицу. — Хочешь, я тебе еще одно скажу?

— Что? Только рот закрывай.

— То, что еще в бассейне придумала.

— Ну… У тебя прямо бассейн поэзии!

— Вот, — говорит Машка. — Слушай:

Я иду по улицам Города Москвы, Вижу над Москвой-рекой Широкие мосты. Вижу, на реке Теплоход плывет, На палубе своей Он людей везет. В небе голубом Несется самолет, В кабине за рулем Сидит пилот. Новые машины По улицам летят И на солнце ярком Радугой блестят.

Вот уж и верно: фонтан стихов! И откуда это у нее прорвалось? Бабушка ворчит, что не музыка и не балет. Я думаю: правильно. Раз не хочет, не надо. А это ей нравится. Может, всерьез…

Я не успеваю ничего сказать, как Машка добавляет:

— А у нас в школе мальчишка есть в девятом классе, так он медаль «За спасение утопающих» уже давным-давно получил.

— Значит, за дело.

— Папа, а почему у Вити медали «За победу над Японией» нет? Он же в Китае, в Порт-Артуре, родился у вас, когда японцев разгромили. У тебя с мамой есть, а у него нет?

Что сказать ей, смешной моей Машке!

— Значит, не заслужил, — говорю я. — Родиться — это еще не все. И жить — не все. Заслужить, наверно, надо…

— Я, папочка, между прочим, все ваши ордена и медали знаю, — говорит Машка. — Мамины! И твои!

— Откуда?

— А там в коробочке железной у тебя в столе…

— Лазила? И чего это тебя на медали потянуло? Все о медалях да о медалях!

— Плохо? Да?

Нет, я, кажется, не то сказал. В самом деле, чего ж тут плохого? Здорово! Пусть смотрит, знает, думает.

— Почему плохо? — говорю я Машке. — Наоборот, очень хорошо, очень!

А она уже снова о другом:

— Я, как и Витя, терпеть не могу этот бассейн. Нет, конечно, хорошо, что я плаваю. Но…

— Что «но»?

— Ничего, — говорит Машка. — Скорей бы лето!

Странно, как она похожа на меня.

Или это потому, что ей не нравится название бассейна? Ведь Машка от всех нас, и прежде всего от старшего брата, научилась болеть за «Спартак», а тут — «Динамо». Но что поделать, когда бассейн «Динамо» — самый близкий к нашему дому. А бассейн «Спартак» — я даже не знаю, есть ли такой на свете. Да и какая она болельщица?! Несерьезно все это, не так, как у нас с Витей.

Мы подходили уже к дому, когда Машка заявила:

— А хочешь еще одно? Только что придумала:

У меня есть лодочка, Красивая она. Летом будет ездить По реке одна.
В лодочке кабина, А в кабине стул. Вдруг откуда ни возьмись Воробей нырнул.
Ветерок качает Лодочку мою, А воробей смеется, Кричит: «Пою, пою!»

Странно, вновь — лето. Почему Машка забредила летом? Или птицами? Синицы, петухи и вот воробьи в ее стихах.

На следующий день на улице Горького купил я интересную книжку. Называлась она — «В мире птиц». Далее говорилось: «Карманный атлас птиц. Ярослав Шпирганзль-Дуриш. Иллюстрации Яна Соловьева. Издательство АРТИЯ. Прага. 1963».

Конечно, привлекло меня то, что книжка эта выпущена чехами для нас, русских, на русском языке. Это всегда трогает. Привлекло и то, что издана книжка хорошо. Интересна книга даже на первый взгляд — отличными цветными иллюстрациями, «картинками», как написали в предисловии сами чехи, подробными описаниями ста восьми пород и разновидностей птиц да еще предваряющими книжку любопытными статьями: «Как и где наблюдать за птицами» и «О птичьем пении».

И еще. Раскрыв книжку, почему-то попал я на рисунок скромной пепельно-серой птицы. Голова черно-белая. Знакомая! Старая моя знакомая по Переделкину! Так вот она. И зовется, оказывается, не как-нибудь, а — московка.

«Чтобы увидеть эту синичку, — говорил атлас, — которая гораздо меньше воробья, нужно отправиться в хвойный лес. Определить ее можно по белому пятну на затылке, а снизу она серо-белая. Иногда она покажется и в смешанных лесах, а зимой перебирается даже в городские парки. Лесники любят эту птичку, она, словно старательный инспектор, наведывается в самые отдаленные уголки и проверяет, не притаился ли там незваный гость — гусеница или взрослое насекомое. Лес от насекомых старательно очищает. И не требует за это никакой награды…»

Книжку эту я купил по собственному выбору, конечно, не для себя, а именно для своей Машки, которая, как я понял, тянется к птицам, и, значит, ее стоит приобщать к естественному миру. Когда-то в детском саду она увлекалась рыбами и птицами — в общем, всякой живностью. Но потом пошла в школу и все забыла. Бассейном увлекается — правильно! Выдумщица и фантазерка! По арифметике — пять, а остальное… Даже по русскому языку и литературе — четыре, четыре с минусом, три. И вот только сейчас в стихах своих наивных вспомнила про птиц…

И все же, признаюсь, я купил эту книжку немного и для себя. Всю жизнь люблю живое, но никогда не было времени, чтоб заняться этим живым — рыбами, птицами, не говоря уже о собаке…

А ведь Машка должна любить не только арифметику и плавание. Раз уж стихи пишет…

Значит, живая душа!

Там же, на улице Горького, при выходе из книжного магазина услышал я транзистор:

Ничто в полюшке Не колышется, Только грустный напев Где-то слышится…

Сначала меня поразил транзистор. Не ультрамодерная музыка, а старая русская песня лилась из него. И какая! Сколько она мне напомнила!..

Потом уже подумал о владельце транзистора. Парень как парень. Лет четырнадцать-пятнадцать. Идет себе по улице Горького — мимо Юрия Долгорукого, гастронома, булочной, кафе-мороженого, парфюмерии — и слушает:

Пастушок-то напевал Песню дивную, В этой песне вспоминал Свою любимую…

Я, конечно, пошел за этой песней и за парнем с транзистором — пошел в обратную, не нужную мне сторону. Пошел, забыв все на свете: и Машку, и купленную для нее, а точнее, для ее воспитания книжку «В мире птиц».

Шел и слушал.

Но вдруг парень свернул в магазин «Диета» и выключил свой приемник.

Я ждал его. Ждал, кажется, долго, а он все не выходил обратно…

А когда вышел, направился деловитой походкой опять в сторону Моссовета, но так и не включил свой приемник…

И я растерялся, почему-то пожалел его, о котором только что так хорошо думал, и опять вспомнил, как все это было в сорок первом под Москвой, почти рядом с моим нынешним домом и там, где я скрываюсь сейчас в подмосковном лесу, там, где мне теперь так хорошо.

Тут я должен оговориться. Попал я на улицу Горького не совсем случайно. А может, наоборот, случайно, поскольку живу далеко от этой улицы — на бывшей московской окраине, а сейчас часто и еще дальше — в подмосковных лесах, скрываюсь от хлопот и суеты городской. Там лучше дышится и, кажется, что-то пишется…

Я был в Моссовете, что находится на улице Горького, и был по несколько необычному поводу. Потому и забрел на обратном пути в книжный магазин. Потому и услышал потом на улице эту, особенно дорогую мне песню, и открыл для себя человека, который, видно, любит настоящее…

А когда огорчивший меня парень исчез, я не выдержал, зашел в первый попавшийся на пути магазин — булочно-кондитерскую — и тайком, дабы никто не заметил, пощупал только что полученную медаль и перечитал строчки удостоверения к ней:

№ 000722.

За участие в героической обороне Москвы тов…… Указом Президиума Верховного Совета СССР от 1 мая 1944 года награждается медалью «За оборону Москвы».

От имени Президиума Верховного Совета СССР медаль «За оборону Москвы» вручена 31 января 1967 года.

И право, ничего особенного. Кроме того, что больше двадцати пяти лет прошло с тех пор — с сорок первого…

…Машка наша — существо обыкновенное и совершенно необыкновенное.

Так говорят все родители о своих детях, и это верно, но потом, когда родители умирают, из детей вырастают очень разные люди. Разные, как птицы. Как времена года, разные.

Мы понимаем это и заранее стараемся воспитать в Машке настоящего человека.

Но воспитанию она трудно поддается.

Вот и сейчас:

— Маш, я тебе книгу принес. Смотри — «В мире птиц».

— А медаль получил?

— Ты хоть бы спасибо сказала!

— Спасибо! А медаль?

Я показал ей красную коробочку.

Она осторожно достала из коробочки медаль, покрутила ее и так и сяк, сказала:

— Я такую видела! У мамы! Тебе хорошо!

— Скажи хоть «поздравляю»!

— Ну конечно, поздравляю! — произнесла Машка. И чмокнула меня в нос: — Поздравляю, папочка! А это очень-очень давно было?

— Что?

— Под Москвой.

— Как тебе сказать? — говорю я. — Для тебя, пожалуй, давно! А для нас с мамой…

Потом приходит Витя и тоже поздравляет. За ним — все наши.

А я почему-то мучительно вспоминаю парня с транзистором на улице Горького, сегодняшнего, нынешнего, и рядом с ним тех, других парней под Старой Рузой в сорок первом, с которыми нас свела беда. Они — Валька Колоконцев и Марат Елькин — были чуть старше этого. Не было тогда транзисторов, а был немец под Москвой, и они, восемнадцатилетние, пели дуэтом эту песню в лесу на берегу Москвы-реки, перед боем, накануне гибели своей. Эту — «Ничто в полюшке не колышется…». Но как же кончается эта песня? Как она кончалась тогда? А ведь Валька и Марат допели ее до конца.

Я помню все. Как не стало Вальки и Марата, как немцы, может быть, потому, что их не стало, не прошли через Москву-реку.

И еще — как чуть раньше, до их гибели, появилась у нас в окопе маленькая птаха — воробей не воробей, синица не синица, а так, что-то маленькое, забавное и непонятное.

— Смешная! — сказал тогда Марат.

— Смелая! И войны не боится! — сказал Валька. Достал из кармана шинели корку мерзлого солдатского хлеба. — На, солдатка!

Солдатка! Так он назвал ее. Не та ли это солдатка, что прилетала к нам на переделкинское окно и сейчас значится в атласе птиц как московка?

Но бог с ней — с птицей…

Песня! Как она кончается?

Я бормочу про себя слова песни, которые напомнил мне сегодня транзистор:

Ничто в полюшке Не колышется… Пастушок-то напевал Песню дивную…

Вспоминаю, стараюсь вспомнить. Кажется, не могу!

И тут, уже после чая, Машка:

— Папочка! А вот это как:

В небе спутник взлетел Высоко, Жаль, что небо от нас Далеко, Жаль, что завтра в школу мне Надо. И я б полететь была Рада.

И вдруг я вспомнил. Вспомнил не только слова песни, а и голоса — Валькин и Марата, и рядом голоса зимнего леса, голоса команд, которые звучали тогда, и шум взрывов у берегов Москвы-реки. Вспомнил все, как было в ту пору, — и тихий приглушенный лесом дуэт моих друзей вспомнил:

Как напала на меня Грусть жестокая. Разлюбила меня Черноокая.
Ничто в полюшке Не колышется. Только грустный напев Где-то слышится.

А я, живой, так и не вспомнил после войны их. И туда, под Старую Рузу, где похоронены они, не выбрался…

Три дня в неделю я провожу в городе, три дня — тут, в Подмосковье. На седьмой — на воскресенье — забираю сюда Машку. Сегодня с нами и Витя. Человек обычно занятый, как все двадцатилетние, на сей раз он вырвался к нам…

Рядом с нами ели и сосны — чудесный наш лес.

— А кто раньше стареет — ель или сосна? — спрашивает меня Машка.

В самом деле, кто?

Каюсь, я этого не знаю и никогда не думал, кто из них раньше стареет.

Вроде бы ель. Впрочем, она с детства выглядит пожилой — по стволу и по нижним, опущенным к земле лапам.

Сосны же сильны и молоды, светлы по стволам и бодры по веткам своим, поднимающимся почти к самому-самому небу.

Машке, видно, не терпится — или просто она что-то задумала, — и вновь вопрос:

— А почему стволы у сосен такие старые? Шелуха с них сыплется? Сыплется! Значит, вовсе они и не молодые… Елки мне больше нравятся. Помнишь нашу елку тут, на даче?

— Еще бы не помнить! Вы уехали, а я тут полдня разбирал ее — все твои украшения, а потом палки-иголки.

— А я стихи про ту елку придумала, — говорит Машка. — Слушай:

Сегодня, ребята, праздник у нас! Елка громадная ждет вас. Елка хорошая, в лампочках вся… Вот дождик блестящий, Вот зайка сидит, На вате под елкой собачка лежит, И есть тут поросята И серый волк. Всего не расскажешь, Много всего.

— Ничего стихи! Даже вовсе не плохие! — говорю я Машке. — Для твоего, конечно, возраста…

На окне появляется птица — воробей не воробей, синица не синица. Пепельно-серая птица. Чуть черная птица. С белым пятном на черной голове.

— Смотри! Смотри! — кричит Машка. — Московка! Правда московка!

— Московка? — не поверил я. — А откуда ты знаешь, что московка?!

— Ты же сам мне книжку подарил, папочка! — с укоризной произносит Машка. — Я там все прочитала! И если хочешь знать, все про московку наизусть помню. Слушай: «…семья у нее большая: семь — десять птенцов, а гнездится она дважды в год. Осенью московки собираются стайками и путешествуют по березовым и ольховым лесам. Там они из шишечек и сережек с большой ловкостью выклевывают семена. Много московок прилетают к нам в это время с севера».

— Вот память так память! — сказал Витя. — Мне бы такую!

— А ты запоминай! — посоветовала Машка. — Будешь запоминать и все запомнишь!

Мы с Витей уложили Машку спать, но она долго ворочалась, сопела и кряхтела.

Наконец, я не выдержал:

— Ну, что такое? Почему ты не спишь?

— Папочка, — виновато произнесла Машка, — а можно я тебе прочту про московку? Я сейчас придумала. А-а?

И она прочитала:

Есть такая птица-плутовка, Наша москвичка-московка, Не в Москве живет, а на даче, Прыгает и глазки таращит.
Ест московка всех насекомых, Только нет у нее даже дома. Мы московке домик поставим, Только пусть скорее лето настанет!

— Очень хорошие стихи! — сказал я. — Просто очень, очень хорошие! А теперь спи, московка!

Я думал не столько о Машкиных стихах, сколько о птице этой — московке. Оказывается, и неприметная пичуга может о многом напомнить…

Машка уснула. Мы сидели с Витей — пили чай и смотрели телевизор. К слову, и тем хорошо тут, за городом, что и телевизор работает лучше, чем в Москве. Видимость отличная, и никаких помех.

— Пап, — вдруг сказал Витя, — а ты заметил, что Машка все о лете говорит?

— Заметил, а что? Она же у нас выдумщица!

— Нет, здесь дело не в этом, — серьезно сказал Витя. — Просто она твой разговор с мамой тогда слышала. Помнишь, когда ты повестку о медали «За оборону Москвы» получил?

— А какой разговор?

— Ну, что вы с мамой летом собираетесь пройти по Москве-реке, Рузе, Наре, Воре, в общем — где воевали в сорок первом. Так вот, Машка боится признаться, но ей очень хочется с вами…

Теперь, кажется, и я все понял.

— Возьмем с собой Машку, — сказал я. — Даже интереснее вместе. И для нее полезно!

Сказал, а про себя подумал… Подумал, что не вспомнил я о Машке, а она мамины медали подсчитывала. И вот мою последнюю, запоздалую, приняла куда серьезней, чем я. Для меня эта медаль была давним, пройденным, а для нее, оказывается, нынешним. Для нее? И для меня также, но только я боялся раскрыться перед Машкой, а, оказывается, надо было, необходимо было раскрыться.

Говорят, родители, взрослые родители учат детей. А вот, оказывается, и дети учат.

И если бы Машка сейчас не спала… Я бы бросился к ней и сказал бы что-то хорошее, доброе вместо одного слова: «Спасибо!» А можно было сказать ей и это «спасибо».

По телевизору выступал Махмуд Эсамбаев.

— Нравится? — спросил я Витю.

— Нравится. Я люблю его. Здорово он танцует! — признался Витя и через минуту вдруг добавил: — А меня вы возьмете? Мне бы очень хотелось! Ведь я, пап, хоть и взрослый, а никогда не воевал. Я только по книжкам знаю, как тогда под Москвой… И вы с мамой никогда раньше не говорили. Возьмете?

Конечно, я сказал, что возьмем, но, каюсь, мне было чуть-чуть не по себе.

Витя! Что ж мы забыли и его? Я забыл? А он, как и Машка…

В самом деле, не знаю, хорошо или плохо, когда человека сравнивают с птицами. Птица московка и — война. Птица московка — и вот теперь Витя. Знаю, что о птицах надо думать. Но о людях — еще больше. Ведь они, как птицы, разные…