О войне у Тимки были самые неясные представления, как, впрочем, и у многих его товарищей постарше. Тимке не довелось пережить ни одной войны, и, честно говоря, он, как и все мальчишки, жалел об этом.

Был когда-то Суворов, был Чапаев и был Леня Голиков, были молодогвардейцы и чапаенок — Тимка о них читал. И думал: «Если б я…»

И все-таки взрослые — а их как не слушать? — не хотели даже знать о войне, так она им опостылела. Почти что каждый в войну родных потерял — мужа, отца, мать, сестру, брата, сына… Так что же это такое — война? Выходит — беда, и самая большая, раз близкие, дорогие люди с нее не возвращаются…

Потом Тимка слушал мать и уже не вспоминал ни о чем на свете. И мамка, кажется, больше не вспоминала. Только сунула что-то под скатерть.

А за окном все сыпал снег — мелкая белая пыль. И где-то пели девушки и смеялись ребята. Играл патефон или радио, Тимка не мог разобрать. Наверно, всем людям было хорошо и нехлопотно в эти непоздние вечерние часы.

«Снег — это хорошо, это — надо, — думал Тимка. — И поют складно. А песня добрая, смешливая».

Вдруг скрипнула входная дверь, в сени кто-то вошел.

— Матвеевна, дома ты? Зайди к нам на минутку…

Это был сосед Егор Иванович, механик совхоза. Жена его, Евдокия Семеновна, — давняя знакомая матери. Они вместе работают в теплично-парниковом хозяйстве.

— Мы уж спрашивали тебя, — сказал, подходя к столу, Егор Иванович. Он был в одной рубахе, без шапки.

— Спасибо, а что у вас? — спросила мать. — Не могу я. Вот и Тимке спать надо…

— Ну зайди, прошу тебя, уважь, хоть поздравь мою Евдокию. Сами, понимаешь, забыли совсем, а у ней нонче как раз рождение. Пятьдесят три годочка — ни дать ни взять. Только к вечеру вспомнили да и собрались на скорую руку посидеть, рюмку поднять. Ты ж знаешь Евдокию. Скромница она. Сама и не напомнила. Хорошо, я с работы шел — вспомнил. Не засохла еще память.

— Нет, нет! Егор Иванович, не серчайте! Не пойду я! — сказала мать.

— И слышать не хочу! — сказал Егор Иванович и настойчиво взял мать за руку. — Пойдем! Не стесняйся. И Тимофея бери. У нас никого нет — одни свои. А то будем считать — зазналась ты, дружков своих, подружек гнушаешься.

Мать посмотрела на Тимку, словно спрашивая его совета.

— Пойдем! — сказал Тимка. Он был доволен, что можно будет не спать, а пойти в гости.

— Тогда на минутку, — согласилась мать. — А то Тиме спать…

Гостей у Евдокии Семеновны, и верно, было немного. Еще одна соседка, двоюродный брат Егора Ивановича с сыном да тетка Матрена, что работает в теплице на грибах.

Детей у Егора Ивановича и Евдокии Семеновны не осталось: были у них сыновья, да, говорят, погибли в войну. Все трое погибли.

Мать обнялась с Евдокией Семеновной.

— Прости, Евдокиюшка, что с пустыми руками…

— Садись, Маша, садись, милая! И ты, Тимоша, садись! — захлопотала Евдокия Семеновна. — Какие там, милая, подарки! У бабы года летят, что зерно из дырявого мешка сыплется. Не сосчитаешь! Егор, тарелочку-то дай Маше да рюмку достань в шкафе. Вот я вам сейчас холодца подложу. Садись, садись! Вот вилочка с ножом! А рюмку-то, рюмочку налей, Егор, Маше!..

Тимка сел рядом с мамкой за стол, сел, как взрослый, и навалился на холодец. Пожалуй, холодец — это самое вкусное, и дома у них холодец бывает лишь по самым большим праздникам. Тимка всегда любил холодец, и когда хотел есть, и когда не хотел.

Егор Иванович налил матери водки.

— Ой, за твое здоровье, Евдокиюшка! — сказала Мария Матвеевна.

Пить мамка не умела, а если уж приходилось, то проглатывала водку залпом, как лекарство, зажав нос.

Еще через рюмку Евдокия Семеновна затянула песню:

Как у белой у лебедушки Было трое деток маленьких, Трое малых, трое ласковых, Трое близких сердцу матери. Да не ведала лебедушка Про судьбу свою несчастную И про гибель деток родненьких От огня-пожара страшного. Обгорели белы перышки, Но сильней огня-пожарища Сердце матери трепещется…

Тут Евдокия Семеновна всхлипнула и вдруг заревела в голос, вспомнив своих детей.

Мамка тоже не выдержала.

— Не надо, Евдокиюшка! — попросила Мария Матвеевна.

— Говорил, не пой эту песню проклятущую, — бросил жене Егор Иванович. — Сколько раз говорил — так нет! Опять сердце ранишь…

Вдруг Евдокия Семеновна встала и, бросив отчаянный взгляд на всех, произнесла:

— А что вы хотите? Бодрое, да? Могу и это:

Легко на сердце от песни веселой, Она скучать не дает никогда — И любят песню деревни и села, И любят песню большие города.

— Не кощунствуй! — вскрикнул Егор Иванович.

— А я и не кощунствую, — тяжело сев, сказала Евдокия Семеновна. — Просто веселое не всегда идет… Чтоб им провалиться, тем, кто опять войны затевает!

Домой Тимка и Мария Матвеевна вернулись не поздно.

— Ложись, Тимок, — сказала мать и сама разобрала постель. — Ох, и голова у меня кружится. Давно, видно, не пила…

Тимка вспомнил про письмо, но только лег и словно провалился куда-то. Ни спрашивать, ни говорить уже не хотелось.

Он еще, похоже, не спал, когда услышал голос матери.

— Франкфурт-на-Майне! Вот он, ваш Франкфурт, что людям стоит! Бабам русским! Евдокиюшке и мне! И другим всем! — говорила мать и, кажется, заплакала, но Тимка ничего не понял.

А потом ему показалось, что мамка присела на краешек его постели и крепко-крепко прижалась к нему.

Тимке было хорошо, и он тоже прижался к матери.

А за окнами — Тимка чувствовал это и даже, казалось, видел — продолжал валить снег. Только уже не мелкая пыль, а настоящий, крупный, пушистыми хлопьями. Верно, зима все же будет. Будет!