Скорпионы в собственном соку

Бас Хуан

Часть вторая

Исповедь личного дегустатора франко

 

 

1

Добрый день, друг Пачо. Я взял на себя смелость сделать вас хранителем этой исповеди. Надеюсь, что сей груз не обременит вас. Отдайте ее в руки, которые сочтете наиболее подходящими, или уничтожьте ее способом, какой покажется вам надлежащим.

На самом деле меня очень мало беспокоят последствия того, что вы решите.

Я бы предпочел написать эти строки от руки, поскольку они носят личный характер, но вот уже давно моя маниакальная натура мешает мне вычерчивать все буквы каждого слова. По этой причине я прибег к асептике компьютера.

Меня ни в малейшей степени не беспокоит, что люди (и вы в том числе) подумают о моих жестоких поступках, продиктованных долгой жаждой мести, которая вот-вот удовлетворится, и несомненной психической неустойчивостью; но по крайней мере я хочу, чтобы, если эти страницы предстанут перед взором кого-нибудь еще, было вполне понятно то, что я собираюсь рассказать.

 

2

Мое настоящее имя, данное мне при крещении, – Карлос Мария, а «Антон» или «Антончу» – это прозвище, боевая кличка, придуманная для меня женщиной во времена, о которых я расскажу позже. Но я привык к ней и с тех пор ею пользовался.

Моя фамилия – действительно та, какую вы знаете: Астигаррага Ираменди.

Мой родной язык – баскский, кастильский мне с горем пополам преподали в школе.

Я родился в 1944 году в Альсо (сегодня – Алцо), малюсенькой деревеньке, покоящейся в замкнутой долине в центре Гипускоа, недалеко от Тулузы и от границы с Наваррой.

Быть может, вы слышали о великане из Альсо, вероятно, это единственный вклад моей деревни в историю. Вроде бы жил как-то бедный крестьянин, страдавший огромным ростом (в нем насчитывалось два метра двадцать семь сантиметров, он был в ту пору самым высоким человеком на континенте), которого показывали в цирке по всей Европе в середине XIX века. Возле дома, где я родился, на огромном плоском камне до сих пор можно увидеть его силуэт и один из его громадных абаркас.

Ко времени моего рождения в деревне едва насчитывалась сотня домов. В каждом из них, в соответствии с горизонтальным или вертикальным делением дома, жили две семьи. По крайней мере в девяноста домах соседи не разговаривали друг с другом.

Мой отец, которому при крещении тоже дали имя Карлос Мария, в свою очередь, тоже был родом из Альсо.

Моя бедная мать, Асунсьон Ираменди, была молчаливой крестьянкой, уроженкой Орехи (близлежащая деревенька), пожалуй, немного умственно отсталой.

У меня не было ни братьев, ни сестер. Моей матери, кажется, из-за инфекции удалили яичники вскоре после того, как она родила меня на свет.

Мой отец происходил из карлистской семьи (его дед умер в Бильбао в 1874 году). Это был очень тупой, примитивный и верный своим немногочисленным убеждениям человек. И властный: я помню, что он часто прибегал к помощи ремня. Во время гражданской войны он сражался вместе с наваррскими рекетес, в Северной Армии генерала Молы.

Чтобы вы могли составить себе представление о его примитивности, я с радостью расскажу вам о том, как моя мать однажды дала ему денег, чтобы он поехал к дантисту в Тулузу, чтобы у него выдрали мучивший его коренной зуб. Он предпочел закатить в деревне богатую пирушку, а потом выдрать зуб самостоятельно, в том же ресторане, сделав рычаг из двух десертных вилок.

Я не испытывал особенно нежных чувств к своему отцу, но уважал его и по-своему любил; через много лет после того, какой умер, я понял, что любил его гораздо больше, чем мне казалось.

Хотел бы я сказать вам, что он еще жив.

Когда закончилась война, мой отец вернулся в Альсо и занялся посевами и своими немногочисленными коровами. Но начиная с 1940 года в результате череды случайных обстоятельств, которые нет необходимости здесь перечислять, он начал работать на Франко: он было одним из двух его дегустаторов еды и питья.

Как известно, начиная с сентября 1936 года, когда Франко был провозглашен генералиссимусом в Бургосе, он усилил меры безопасности вокруг своей персоны, но после смерти его товарища Эмилио Молы 3 июня 1937 года, которую только некоторые посчитали результатом случайной авиакатастрофы (Франко с того дня больше не летал на самолетах), он превратился в сущего маньяка, боясь покушения на свою жизнь.

В ту пору он принял решение, что два дегустатора, с интервалом в час, будут пробовать его еду и выступать в роли подопытных кроликов ввиду гипотетической угрозы отравления. Они пробовали все, что он ел, начиная от полного меню кушаний, подаваемых за обедом с генеральным штабом, и заканчивая водой.

Первый дегустатор выполнял свою работу, как я уже сказал, за час до еды, в присутствии чиновника из охраны. Второй, всегда под пристальным взглядом диктатора, обычно проделывал это, уже когда блюдо было подано.

Я не раз думал, что этот час промежутка между приготовлением еды и ее сервировкой обедняет кулинарное искусство не одного повара, хотя Франко, конечно, не славился чувствительным нёбом, если не считать вина, в отношении которого он обладал определенной разборчивостью. До изнурения постоянный в своем аскетизме, он пил один-единственный бокал в день, не делая исключений.

Однако он не использовал дегустаторов для работы, которая в эпоху Возрождения была известна как salva, то есть для того, чтобы резать и отправлять себе в рот еду при помощи приборов, принадлежащих охраняемому персонажу, чтобы удостовериться в том, что и сами вилки с ножами не были отравлены. У Франко, вероятно, вызывала отвращение эта классическая практика, обязывавшая его глотать слюну дегустатора. Он заменил ее требованием, чтобы приборы подавались на серебряном подносе, поливались медицинским спиртом и разогревались, вплоть до испарения жидкости, при температуре сто девяносто шесть градусов. Салфетку очищали паром и приносили ему дымящейся, как будто это была салфетка парикмахера, а бокалы наполнялись кипятком, вследствие чего часто лопалось самое тонкое стекло. Кроме того, после этих гротескных маневров каудильо лично вытирал приборы стерилизованной салфеткой, словно клиент в ресторане с сомнительным уровнем гигиены.

От своего отца я узнал, что дегустаторами времен войны, теми, которых он использовал до апреля 1939 года, были первый глава гражданской гвардии, который пропал во время обороны толедского алькасара, и какой-то толстый фалангист. Кому угодно мог выпасть этот жребий. Кажется, он не требовал никакой квалификации от претендентов на эту должность; вышеупомянутые дегустаторы весьма сильно отличались от дегустаторов Людовика XIV Французского, о каких рассказывает Хулио Камба: те, вонзая зубы в бедро фазана, могли по плотности мяса определить, взято оно с ноги, которую птица подгибала во время сна, или с той, на которую приходился весь вес.

По окончании войны Франко уволил тех, первых дегустаторов. Надежно укрывшись во дворце Эль-Пар-до, он, должно быть, чувствовал себя в безопасности и отказался от этой предосторожности. Чем он не переставал пользоваться с тех пор, как получил его в 1954 году и до конца своих дней, – так это подарком, преподнесенным ему президентом Турции, тираном Мендесом. Речь идет о столовой посуде из дворца Топкапи в Стамбуле, фаянс которой темнел, если на нее попадал продукт, содержащий яд (мне неизвестен научный принцип столь странного свойства). Несмотря на то что он работал только в отношении мышьяка, цианида и других широко распространенных ядов, Франко и его жена, Кармен Поло, с тех пор ежедневно использовали ее в качестве столовой посуды в своей личной столовой в Прадо.

Превратив страну в свою личную казарму, Франко в целом ослабил меры безопасности. На него могли покушаться, но только в качестве камикадзе, а эта необратимая степень жертвенности плохо сочетается с инстинктом выживания испанцев.

Однако начиная с 1940 года глава государства начал проводить значительную часть своего долгого лета в Сан-Себастьяне, во дворце Айете, и снова вернулся к практике использования дегустаторов. Он делал это только здесь, в Стране басков. Ни во дворце Мейрас, в Галисии, где он жил остаток лета, ни во время охоты, ни во время рыбалки в разных местах Испании он ими не пользовался. Вероятно, это исключение стало следствием его особого недоверия к баскам, которых он считал в большинстве своем опасными сепаратистами.

Суть в том, что полтора или два месяца в году мой отец проводил в Айете, занятый этой деликатной работой. Его напарником был другой унтер-офицер (за моим отцом сохранили его звание и жалованье сержанта рекетес), старшина Сильеруэло, уроженец Бургоса, живший недалеко оттуда, в казарме Лойолы. Когда Франко в конце лета уезжал в Мадрид, оба получали вознаграждение и возвращались к своим обычным занятиям.

Более чем за двадцать лет, вплоть до 1962 года, ни разу не произошло ничего необычного.

 

3

Что касается меня, то я провел детство, практически не выезжая из Альсо; я вел полудикую жизнь, какую ведет любой деревенский ребенок в недоразвитой стране.

В юности я начал получать профессиональное образование в одном из учебных заведений Тулузы.

В 1961 году, в возрасте семнадцати лет, я связался с подпольем баскских патриотов. В моей голове кипела мутная смесь националистических идей, лакированных марксизмом-ленинизмом.

Двумя годами раньше, в 1959-м, по инициативе студентов университета Деусто и инженерной школы Бильбао при определенной поддержке неизбежных семинаристов и попов была организована ЭТА. Это были недовольные активисты НПБ, считавшие, что нужно дать более прямой и содержательный ответ франкистскому аппарату.

В 1961 году единственной акцией, осуществленной ими с некоторым размахом, был саботаж железнодорожной связи между Мадридом и Барселоной. Вплоть до 1968-го они еще не начинали своей долгой и не оконченной до сих пор кровавой кампании – той, что началась с неожиданной смерти на уличном посту офицера гражданской гвардии Хосе Пардинеса и продолжилась последующим устранением, уже заранее спланированным, полицейского инспектора, палача Мелитона Мансанаса.

Но еще задолго до того, в 1962 году, – и это останется темной страницей в истории, которую я теперь открываю вам, – члены недавно образованной ЭТА и активисты НПБ пытались отравить Франко.

Мой дядя, бывший семинарист и бывший наемник Пачи Ираменди, брат моей матери, был одним из основателей ЭТА и, быть может, является наиболее важным звеном в этой истории.

Я на минуту прервал свое чтение с экрана компьютера. Если память не изменяет мне, Пачи Ираменди, по прозвищу Тартало, был руководителем ЭТА, вступившим в Алжире в переговоры с правительством ПСОЭ [87]Социалистическая рабочая партия Испании.
и погибшим в автомобильной катастрофе при странных обстоятельствах – согласно официальной версии – на алжирском шоссе, кажется, в середине восьмидесятых годов.

Выдвигалась теория, согласно которой его могли убить как его собственные соратники по партии более радикального толка, так и СЕСИД; [88]Испанская разведка.
последние – ввиду некой темной заинтересованности в том, чтобы продолжать противостояние с ЭТА.

Мое желание как можно раньше попасть на праздник в «Гуггенхайме» пропало столь стремительно, как у Хаддока – желание выпить виски после антиалкогольной микстуры, данной ему Турнесолем в «Тинтин и пикаро». У меня все было наоборот. Я встал и пошел в бар за бутылкой «Тлен-моранжи» пятнадцатилетней выдержки и пачкой «Бэнсон и Хэджес». И почти бегом вернулся к компьютеру, чтобы продолжить читать эту – быть может, впервые в жизни я не мог подобрать эпитета, чтобы классифицировать что-либо, – историю.

 

4

Случайность обеспечила необходимую основу для того, чтобы задумать и осуществить на практике этот план.

Старшина Сильеруэло, сослуживец и товарищ моего отца в работе дегустатора, подхватил свинку, которая, ввиду его взрослого состояния и слабого здоровья, потребовала продолжительного лечения.

Мне тогда только что исполнилось восемнадцать лет, я завершил свое профессиональное образование и не имел работы; на следующий год я должен был пойти добровольцем в армию, так решил мой отец. Последнему ни капельки не нравилось, что я болтаюсь без дела по Тулузе, теряя время и крутя шашни с Каталиной, своей невестой. Он посчитал после двадцати лет службы, что работа дегустатором совершенно не опасна, и ему взбрело в голову предложить в Айете, чтоб его сын заменил старшину до тех пор, пока тот не выздоровеет. Таким образом я был бы при нем, он мог бы контролировать меня, а кроме того, я тоже мог бы отправлять матери деньги.

Поскольку преданность и благонадежность моего отца были более чем проверены, а мои тайные симпатии не дошли до сведения полиции, начальник охраны и сам Франко одобрили эту идею.

 

5

В 1962 году диктатору исполнилось семьдесят лет. Годом раньше у него на охоте случайно взорвалось ружье (на самом деле многие думали, что это было неудавшееся покушение), вследствие чего он сильно повредил левую руку, частично оставшуюся неподвижной. А в этом году он только что столкнулся с массовой забастовкой, в ходе которой выдвигалось требование повышения заработной платы, особенно в Астурии и в самой Стране басков, которую он счел окончательным крахом вертикали фалангистского синдикализма. Кроме того, он был обеспокоен махинациями против режима так называемого Мюнхенского союза, который в действительности был весьма безобидным и намеревался всего лишь робко постучаться в двери Европы.

В первый раз я увидел диктатора в Айете, в дворцовом саду. Он показался мне неприятным стариком, малышом с лицом черепахи, приготовленной в суп, и смешным голосом, как у кастрата.

Он был поглощен своим недавним увлечением, живописью. Ему нравилось рисовать маслом, исключительно натюрморты с едой. Это были картины безвкусные и лишенные всякого изящества, их не купили бы даже на толкучем рынке в Мадриде.

В тот момент он рисовал ананас, салат-латук, телячью отбивную, полбуханки белого хлеба, охотничий нож и медную разливную ложку. Все эти разнородные оригиналы лежали перед ним, упорядоченные в сомнительной гармонии.

Он собирался пить отвратительный чай, который попробовал для него мой отец час назад, с тремя печеньями (вероятно, надкусанными). Пока ему разогревали его отвар на спиртовке, находившейся там же, на отдельном столике, он сказал мне несколько слов, и это были единственные слова, с которыми он обратился непосредственно ко мне в тот короткий промежуток времени, когда я пробовал его еду. Я запомнил их так:

– Значит, это ваш сын, Астигаррага… Учись у своего отца, мальчик: всегда слушать и молчать… держать рот на замке… исключение только для этой работы, само собой… Если б это было не так, как бы мы жили… – Подобная простота, видимо, нравилась ему самому, а может, ему хотелось кашлять. – Испании можно служить разными способами, и этот – не более ничтожный и не менее важный, чем другие… Ведь масонство не отдыхает даже по праздникам… Это все.

 

6

Идея воспользоваться моим временным занятием в должности дегустатора, чтобы устроить покушение на Франко, пришла в голову дяде Пачи, который послужил мне проводником в круги активных борцов с франкизмом.

Как и многие, я в ту пору верил в то, что мы сражаемся как против франкистского фашизма, так и за освобождение Эускади.

Много лет спустя, когда я уже достиг достаточного возраста, чтобы понять, что Бога не существует, что все вокруг – ложь и что если бедняк ест мерлана, то, значит, либо это плохой бедняк, либо это плохой мерлан, я, с высоты своего шаткого положения, отдавал себе отчет в том, что все равно, кто удерживает власть: ЭТА сражалась и продолжает сражаться, неся с собой террор и бедствия, против Испании и против всех, кроме самих себя и своих наемных убийц.

Выживание самой организации – единственная цель.

Впрочем, должен заранее сообщить вам, что ни одно из обстоятельств не повлияло на мои поступки. Моя беспощадная и разнообразная месть на протяжении двадцати пяти лет имеет под собой исключительно личные мотивы, которые я в дальнейшем изложу.

Я невольно ощутил озноб, вспомнив о тщательно смазанном пистолете в коробке с обувью и о коллекции зловещих ножей, причины обладания которой в свете этих заявлений о мести казались отнюдь не невинными.

Мне также пришло на память, что на ночном столике у него лежал «Граф Монте-Кристо», главный герой которого, Эдмон Дантес, также тратит свое состояние и свою жизнь на то, чтобы отомстить людям, несправедливо отправившим его в тюрьму.

 

7

Франко почти всегда обедал и ужинал в Айете. Кстати, именно там я начал интересоваться кулинарией. Я достаточно долгое время провел в обществе Луиса Ицаскабры, болтливого дворцового повара, который научил меня готовить основные блюда традиционной баскской кухни и смешивать четыре истинно баскских соуса: черный кальмаровый, соус для трески пиль-пиль, красный бискайский из острого стручкового перца и вкуснейший зеленый соус для мерлана.

Тем летом Франко выезжал только в Бильбао, и только пару раз. В эти дни он обедал в знаменитом ресторане отеля «Торронтеги» и в морском клубе «Абра», в то время располагавшемся на первом этаже театра «Арриага».

Но было одно место, куда Франко наведывался с определенным постоянством, – на ферму Арансади, в простую харчевню, расположенную возле деревушки Виль-ябона, недалеко от Сан-Себастьяна.

Благородному генералу, хоть он и был воздержан в еде и ему было в целом все равно, что ему подают, тем не менее очень нравились свежие кальмары в собственном соку, которых готовили на вышеуказанной ферме.

Это место и выбрали для того, чтобы отравить его.

 

8

Среди заговорщиков, помимо моего дяди Пачи и пишущего эти строки, было еще трое мужчин, одна женщина и один кюре (иезуит).

Мой дядя Пачи и кюре возглавляли группу, им было, соответственно, тридцать и тридцать два года. Остальные были очень молоды, всего лишь на несколько лет старше меня.

Дядя Пачи, девушка и еще один были гипускоанцами; кюре и один из самых молодых происходили из Бильбао, шестой – из провинции Алава, из Арсеньеги.

Пачи Ираменди, принадлежавший в качестве истово верующего к той, новоиспеченной ЭТА, был запевалой в группе; об остальных же я не могу сказать, являлись ли они членами организации или просто были воинствующими националистами.

Я не задавал вопросов, и никто не обеспокоился тем, чтоб предоставить мне объяснения.

В то время я не мог представить себе, что этот недостаток информации о большинстве заговорщиков затруднит мне в будущем поиски их пристанища.

9

Пачи Ираменди бросил семинарию в Сатурраране в возрасте девятнадцати лет, пошел в армию и служил в регулярных войсках в Сиди Дрисе, в испанском протекторате Марокко, а потом отправился искать счастье по другую сторону лужи. Там он кочевал по многим странам: был искателем алмазов с бразильскими гаримпейрос, служил наемным убийцей у богатого венесуэльского землевладельца, был наемником во время гражданской войны в Колумбии, торговал оружием в Панаме и работал киллером ЦРУ в Гватемале, где потерял левый глаз из-за удара бутылкой в ходе драки в таверне. И именно там, в Гватемале, он узнал о существовании яда, который должен был покончить с уже и так слишком затянувшейся жизнью диктатора.

Очевидно, что мой дядя Пачи не отличался особенной идеологической чистотой; он служил под любыми знаменами и ради кошелька любого хозяина. Полагаю, что в конце концов он оказался в ЭТА так же, как мог оказаться в иностранном легионе. Не перестаю удивляться, как он достиг столь выдающегося положения в верхушке террористической банды. Кстати, тот, 1962-й, год был годом независимости Алжира, страны, где Пачи Ираменди лишится жизни двадцать пять лет спустя, хотя, конечно, несколько иначе, чем это запечатлено в истории.

 

10

Как я уже говорил, в Тулузе у меня была невеста, Каталина Ирасоки, – я был очень сильно влюблен в нее, а она в меня.

Это была простая, нежная и очаровательная девушка, одна из тех женщин, что могут сделать счастливой жизнь любого нормального мужчины (а я в то время еще таковым был). После моего возвращения из армии мы собирались пожениться и жить в Тулузе или в Сан-Себастьяне.

Она не участвовала в моей революционной деятельности и не знала о ней. Я не сказал ей ни слова о готовящихся событиях.

 

11

План расправы с диктатором был прост, но очень трудоемок для меня.

Мой отец всегда выступал в роли первого дегустатора, за час до еды, а я пробовал блюда после, под внимательным взором Франко.

Я должен был незаметно подсыпать яд в его тарелку непосредственно перед тем, как попробовать кушанье. Конечно, я тоже отравлюсь, но в моем распоряжении будет десять минут, чтобы принять противоядие.

Яд этот изготовлялся из мельчайших грибов, которые индейцы сейба (одно из туземных племен Гватемалы, майя по происхождению) сушили на солнце и превращали в порошок. Они использовали его для охоты. Яд быстро парализовал нервную систему животного и убивал его. Попадая в кровь посредством пищи, яд начинал действовать чуть позднее. Но лучше всего было то обстоятельство, что гриб не оставлял в организме никаких следов. Дядя Пачи хорошо это знал, он уже использовал его в Гватемале, подмешав яд в питье прогрессивному политику, чье поведение мешало интересам «Юнайтед Фрут Компани».

Вскрытие ничего не дало, и никто не подумал об отравлении, ведь оба дегустатора остались живы.

Смерть Франко должна была войти в историю как случайная смерть, вызванная остановкой сердца, случившейся по непонятной причине.

Дядя Пачи привез с собой из Гватемалы несколько ядовитых грибов и противоядие, которое, как ни странно, находилось в другом грибе того же семейства.

Чтобы успокоить меня, дядя Пачи у меня на глазах принял яд, подождал восемь минут, а потом проглотил противоядие.

Через некоторое время, очень напуганный, я сделал ту же попытку. Я ничего не почувствовал. Мое тело не подверглось никаким изменениям ни после принятия яда, ни после противоядия.

 

12

Франко решил, что на следующий день, в четверг, 16 августа 1962 года, он хочет обедать на ферме Арансади.

Мы, заговорщики, собрались в Тулузе накануне ночью в квартире моего дяди Пачи – он был холостяком и жил один.

Невероятно было, чтобы что-нибудь пошло не так, меня было достаточно трудно вычислить, но на всякий случай мне дали инструкции по плану бегства во Францию и сеть надежных контактов.

Все было предельно ясно, встреча являлась скорее символическим актом: тост шести связанных клятвой людей с пожеланием удачи мне и всем – успеха в тираноубийстве.

Наутро правительственная машина, каждый день приезжавшая за моим отцом и за мной в Альсо, отвезла нас прямиком в Вильябону.

В четверть второго мой отец попробовал порции, приготовленные для каудильо: вкусное мармитако, знаменитых кальмаров в собственном соку (позже их разогреют на водяной бане на тех же самых тарелках, на каких подадут), рис с молоком и вино, выдержанное вино «Маркес де Рискаль».

Ровно в два, как штык, появился Франко со своей немногочисленной свитой, которая, не считая двух охранников, состояла из трех человек, с которыми он собирался разделить трапезу: его двоюродного брата Пакона, с ним он был неразлучен, Николаса Ласарте (алькальда Сан-Себастьяна) и какого-то гражданского губернатора, чьего имени я никогда не знал или не помню.

Когда представители власти сели за стол, я вошел в столовую, дрожа, как флан.

Я попробовал вино, а потом мармитако.

Помню, я подумал, что это несравненное кантабрийское блюдо – сочное и приготовлено именно так, как надо: его варили в течение минимального времени. Любопытно, какие причудливые мысли приходят в голову человеку в моменты максимального нервного напряжения.

После дегустации я застыл неподвижно посреди столовой, в ожидании, пока подадут кальмаров.

Франко выпил треть своего бокала вина и съел не больше пяти ложек вкуснейшего кушанья из даров моря, в то время как его двоюродный брат Пакон потребовал добавки: он всегда отличался хорошим аппетитом.

Сердце стало рваться прочь у меня из груди, когда настала очередь третьего блюда.

Перед Франко поставили дымящуюся глиняную кастрюльку с восемью кальмарами – каждый был не крупнее большого пальца, – политыми густым черным соусом; к блюду подали большой кусок поджаренного хлеба.

Яд, в виде малюсенького сплющенного шарика, я прятал в правой руке, между безымянным пальцем и мизинцем.

Когда я поднес к кастрюльке руку с вилкой, мне показалось, что старый диктатор смотрит на меня с особенным вниманием, как будто чувствует что-то необычное; я подумал, что он услышит барабанную дробь моего сердца.

Нервы едва не выдали меня; я опустил глаза, занес руку над кастрюлькой, совсем близко от еды, потер одним пальцем о другой, чтобы пот не удержал шарик, и тот упал, мгновенно потонув, спрятавшись в плотном, но жидком соусе, выплыть на поверхность он не мог.

Даже орел не разглядел бы моей манипуляции.

Яд быстро растворялся в теплой среде, и хотя шарик был не больше горчичного зерна, он заключал в себе больше смертоносной силы, чем целое семейство скорпионов. Дядя Пачи позаботился об успехе предприятия и не поскупился на дозу.

Я взял в левую руку нож, отрезал кусок кальмара, несколько раз прожевал его и с трудом проглотил. Вслед за тем я взял ложечку, сделал над собой огромное усилие, чтобы сосредоточиться, чтобы у меня не дрожала рука, зачерпнул соус неглубоко от поверхности (конечно же, подальше оттого места, куда упал яд) и попробовал. Франко сделал мне недовольный жест правой рукой, другую, пострадавшую на охоте, он прижимал к лацкану синего пиджака бессильную, как у кататоника или у паралитика.

Я мог уходить.

Противоядие, порошок, уже некоторое время лежало у меня под языком, в защитной пластиковой капсуле, которую я раскусил, как только повернулся спиной к столу.

Во исполнение плана я не стал уходить из столовой, чтобы отвести от себя могущие возникнуть в дальнейшем подозрения. Я пошел к кухонному столу, где стоял кувшин с водой и стаканы для дегустаторов, и выпил, чтобы легче проглотить порошок и пережеванную капсулу.

Несколько успокоившись, я вознамерился тайком понаблюдать за Франко. Не каждый день видишь, как умирает тиран. Мое имя займет свое место рядом с именами Марка Юния Брута, Гаврилы Принципа, Матео Морраля и Джона Уилкса Бута, но будет вызывать при этом всеобщее уважение. Карлос Мария Астигаррага Ираменди, человек, убивший Франсиско Франко Баамонде, одного из самых жестоких диктаторов XX века. Я сам сделаю так, чтоб мир узнал об этом в подходящий момент (какими идиотами бывают люди).

Но, как знаете вы и последний дурак, ничего не произошло.

Франко немного пошевелил кальмаров вилкой, но не стал их есть. Он повернулся к хозяйке, которая стояла в столовой, сторожа каждое движение генералиссимуса, и сказал ей:

– Не презирайте меня за это, Ампаро, вы ведь знаете, что это блюдо мне ужасно нравится… Но меня немного укачало на поворотах дороги, и у меня пропал аппетит. Боюсь, кальмары будут для меня сегодня несколько тяжелы… Я лучше попробую кусочек жареного мерлана или яичницу по-французски… но в любом случае позже.

У меня не было времени даже для того, чтоб сообразить, что покушение провалилось. Я вдруг понял, что умираю: все вокруг меня гасло, и внутренний мрак завладел моей головой.

Помню, в этом месте я сделал паузу в чтении исповеди Астигарраги, подобно тому, как сейчас снова остановилось такси.

Когда дорога казалась уже окончательно свободной, очередной затор, еще более плотный, последовал за недавней передышкой, во время которой поток потек.

Новая пробка была результатом столкновения автобуса с машиной. Легкий заработок для жестянщиков и страховых агентов, но оба транспортных средства стоят, занимая две полосы, потому образовался новый затор: и всем нам приходится двигаться по оставшемуся коридору.

Какой ужас… Я уже больше часа сижу в этом зловонном сундуке, постоянно созерцая морщинистый и поросший жесткими черными волосами, похожими на гвозди, затылок этого неизбежного и бесчувственного спутника моей одиссеи. У меня создается впечатление, что мы никогда не приедем, что я никогда не выйду из этого такси.

Проезжая мимо места аварии, мы видим, как два перепуганных водителя лупят друг друга по морде, хоть и без особого результата. Непонятно, что делает стоящий там представитель городской полиции – похожий на гномика из французских комиксов, – пытается развести неловких драчунов или собирать ставки на победителя у стада зевак?

– Ух ты, вот это мне нравится! Давай выбей из него дерьмо! Наподдай ему! Рогами! Засунь ему палец в задницу, а другой в рот и закрути ему внутренности! Поглядим-ка, убьете ли вы, двое, друг друга, если вам немного улыбнется удача! – кричит им мой чертов идиот с неожиданным весельем. – Это профессиональная деформация, я не могу этого избежать, – говорит он мне потом, и странно слышать такое культурное выражение из его уст, по виду уст неграмотного.

Преодолев препятствие, мы продолжаем свой путь. На следующем светофоре мы останавливаемся первыми. Я вижу среди людей, переходящих дорогу, Эпифанио и Власа, подхалимов-швейцаров из «Ла-Бильбаины». За недостатком чувства юмора они одеты одинаково: синий пиджак, серые, цвета маренго, брюки, белая рубашка и черный галстук. Как братики во времена франкизма, так одевала нас мама, Хосеми и меня, когда мы были детьми. Я все еще с удивлением вспоминаю наши идентичные и ужасные бежевые летние пальтишки.

Я высовываю голову в окно и подаю голос, чтобы поздороваться с этими психопатами, но они меня не видят и не слышат.

У меня не только пропала тревога, но вместо нее явилось довольно сильное ощущение благополучия, столь же физического, сколь и морального.

Это любопытно.

Это очень странно.

Улица Автономии никогда не казалась мне такой длинной.

Но вернемся к воспоминаниям.

Я прервал свое чтение в «Карте полушарий», чтобы задуматься на минутку над этой необыкновенной автобиографической историей.

Мне казалось невероятным, что человек, которого я знал или думал, что знаю, с которым мы вместе создали «роллс-ройс» среди баров авторских закусок, воплощение капитана Хаддока, в общем, мой друг, – это тот самый человек, что прожил столь необычайную цепь событий, причем в такой мрачной роли.

 

13

Я не знаю, где проснулся и через какое время.

Я использую слово «проснуться» просто для удобства. В действительности проснулся только мой мозг, способность думать. Я находился в абсолютной черноте или пустоте, как вам больше нравится, и не имел никакого представления о своем теле, не осознавал его, не знал, владею ли я им по-прежнему.

Работали только два чувства, и они пассивно связывали меня с миром: слух и обоняние.

Таким образом я узнал, что нахожусь в больнице, в коме; так определил мое состояние врач с пропитым голосом, говоривший с моей матерью. Его нельзя было назвать образцовым дипломатом.

– Видите ли, сеньора, он может проснуться тотчас же, через неделю, через год… или не сделать этого никогда. Говоря популярным языком, яд оказал на его организм очень необычное действие, и последствия невозможно предвидеть… А если он проснется, вполне вероятно, он не будет знать, кто он такой, или превратится в совсем другого человека… В некоторых случаях продолжительной комы, например, они обо всем забывают, даже разучиваются говорить и одеваться… Или наоборот: выучивают арамейский… Хотите, я скажу вам чистую правду? Что бы там мы из себя ни строили, а ведь на сегодняшний день мы ни малейшего представления не имеем о том, как функционирует мозг.

Рыдания моей матери огорчили меня почти так же сильно, как перспектива, обрисованная этим болваном. Я потерял ощущение времени.

Впервые в жизни я скучал по отцу. Я ни разу не слышал его голоса с тех пор, как пришел в сознание, и это было странно.

Мое недоумение рассеял разговор между матерью и одной из немногих общительных соседок из Альсо, которая пришла навестить меня.

Мой отец умер 10 августа, в тот самый день, когда я впал в кому.

Он доел на кухне отравленных кальмаров, которыми пренебрег Франко.

Охрана Франко сделала поверхностные выводы и арестовала хозяев харчевни Арансади и весь персонал.

Много лет спустя я узнал, что женщина, которую Франко назвал Ампаро, продолжает находиться в тюрьме, а ее мужа расстреляли. Новые невинные жертвы неудавшегося опереточного убийства, которое, кстати, сохранили в секрете.

С горькой мысленной улыбкой я вспомнил кривляння моего дяди Пачи, когда он принимал яд и противоядие, и как я тоже попробовал это плацебо.

Противоядие, которого, разумеется, никогда не существовало.

Было ясно, что, задумав свой план, он решил пожертвовать мною.

Я был приемлемой потерей; цель оправдывала уничтожение средства.

Моя смертельная ненависть к Пачи Ираменди родилась в тот момент откровения, и, не считая сладкой передышки длиной в пять лет, она не переставала питаться и крепнуть на протяжении четверти века.

Полагаю, что эта ненависть, вскоре распространившаяся и на остальных пятерых заговорщиков, утишила мое желание умереть, чтобы освободиться от этого жестокого бессилия, и его заменила собой жажда вернуться однажды в мир, чтобы иметь возможность отомстить им всем.

Мое умственное состояние было нормальным: я размышлял так же, как всегда (так мне казалось). Я не проснусь, как говорил этот врач, превратившись в инопланетянина или в растение; я проснусь с твердым убеждением: казнить этих шестерых бесчеловечных сукиных детей; сделать из этого задачу и двигатель моей жизни. Эта навязчивая идея разложила мою душу.

Мне удалось выйти из этого ничто, полного запахов и звуков, только по прошествии тринадцати лет, трех месяцев и пяти дней. Если быть точным, 21 ноября 1975 года. Насмешка судьбы: на следующий день после смерти диктатора.

Во время этих длительных мучений, которые украли у меня лучшую часть жизни и которые были худшей из психических пыток, я сошел с ума.

 

14

Из больницы меня перевезли домой, на ферму в Альсо, чтобы уложить меня в кровать в моей комнате (запах простыней и моей комнаты ни с чем нельзя было спутать).

Туда приходил навестить меня дядя Пачи в сопровождении Кресенсио Аиспуруа, иезуита.

Кресенсио Аиспуруа, это имя было мне знакомо. Я напряг память.

Конечно! Епископ Аиспуруа. Кресенсио Аиспуруа был епископом Бильбао в восьмидесятых годах. Он даже приходил однажды ко мне домой, на ужин, по приглашению моей съехавшей с катушек матери.

И снова тревога сопровождала эту вспышку памяти: я вспомнил, что епископ и его молодой секретарь пропали на Менорке, не оставив никаких следов, и о них больше ничего не известно.

Моя мать, должно быть, оставила этих двух козлов со мной наедине, потому что они заговорили в моем присутствии без утайки. Если бы у меня еще оставались какие-нибудь сомнения по поводу того, что меня использовали и приговорили к смерти, они сами избавили бы меня от них.

– Бедный мальчик. Досадно видеть его таким… Лучше бы Господь прибрал его к себе, – сказал лицемерный кюре.

– Ты думаешь, мне это нравится? Кроме всего прочего, он единственный сын моей сестры… а мы еще и косвенно оприходовали ее мужа, моего шурина… Вдвойне нагадили… Но такова жизнь: чтобы приготовить яичницу, надо разбить яйца.

– О какой яичнице ты говоришь… Помимо всего прочего, это ни к чему не привело… Франко по-прежнему жив-здоров, а этот парень лежит тут; в постели, как труп, хуже, чем если б он на самом деле умер.

– Не морочь мне голову, черт возьми, Аиспуруа, не капай на яйца… ты ведь специалист в этом, как все кюре.

– Прошу тебя, не богохульствуй в моем присутствии, Пачи.

– Иди ты в задницу, давай, ты это любишь… Мы все вшестером были согласны. Или нет? Это был единственный способ отравить Коротколапого. У нас не получилось, и точка. Поражения надо принимать и учиться на них для новых сражений.

– Мы обманули его… Я не должен был соглашаться приносить в жертву невиновного.

– Но ты это сделал, а сделанного не воротишь.

Дядя Пачи больше не приходил ко мне. А Кресенсио приходил время от времени. Мне были невыносимы таинственные звуки молитв, которые он бормотал у моего изголовья, и его луковый запах.

 

15

Однажды ко мне пришла группа людей, и в моей комнате, обычно спокойной и тихой, начался некоторый переполох.

Они приехали из Мадрида. Никак не меньше, чем генерал Луис Карреро Бланко, правая рука Франко. По решению каудильо нам присудили, моему отцу и мне, наградной крест святого Фернандо (который Франко подарил самому себе, как только его назначили генералиссимусом).

Карреро Бланко приехал с целью вручить мне его лично.

Поскольку эта награда может быть присуждена только военным, за проявления исключительного самопожертвования и героизма, прикрепляя эту побрякушку на покрывало кровати, – насколько мне было слышно, адмирал счел это подходящим местом, – меня зачислили в армию в чине капитана от инфантерии в запасе.

Награде сопутствовала пожизненная пенсия – той, что была выписана на имя моего отца, пользовалась моя мать, в качестве вдовы героя.

Когда я проснулся в 1975 году, эта пенсия, регулярно, месяц за месяцем, поступавшая в один и тот же, тулузский, филиал Банка Гипускоа, позволила мне почти исключительно заняться разработкой моей мести, и не было необходимости уделять время и силы на то, чтоб зарабатывать на жизнь.

 

16

Худшим было одиночество; полное отсутствие общения в самой строгой черноте.

Я почти всегда был один или с матерью, а это все равно что один. Помимо того, что она и сама по себе не отличалась болтливостью, она еще и была убеждена в том, что я ее не слышу, и не раскрывала рта.

Она целыми днями сидела в моей комнате, слушая радио. То, что могло бы стать в моем не меняющемся чистилище источником развлечения, в действительности было пыткой, поскольку единственное, что слушала бедная женщина, – это жуткие, слезоточивые радионовеллы и сентиментальные советы Элены Франсис (много лет спустя я узнал, что, сверх всего прочего, эти советы были еще и надувательством: на письма этих неотесанных страдалиц отвечали разнообразные пройдохи мужеского полу, многократно сменявшие друг друга на протяжении долгой жизни программы).

Кроме того, каждый вечер она ужинала в моей комнате. Всегда, день за днем, неизменно это была картофельная запеканка (из того, что они говорили, я узнал, что мне питание вводили внутривенно, а также кормили меня жидкой едой посредством трубки, вставленной в рот до гортани). Картофельные запеканки, которые я ненавидел с детства. Они были тяжелыми, из плохо приготовленной картошки, со слишком плотным яйцом; обжаренными на очень несвежем масле отвратительного качества, в смеси со свиным салом и жиром.

Тошнотворный запах этих жирных запеканок преследовал меня на протяжении всей моей жизни, и, как вы сами могли в том убедиться, изобретать более или менее аппетитные разновидности на основе рецепта традиционной картофельной запеканки стало для меня постоянной кулинарной навязчивой идеей.

Время от времени я переживаю приступ булимии, который мне удается удовлетворить только ужасными запеканками. У меня было сильное несварение после того, как я отведал огромные запеканки Субиз, месиво, обязанное своим именем Карлу Руанскому, принцу де Субиз, который был gourmet, поваром, маршалом Франции во времена Людовика XV и другом мадам Помпадур.

Запеканка Субиз делается из цыплячьих гребешков, петушиных почек и молоки карпа; она склеивается яйцами фазана и куропатки, а сверху покрывается слоем трюфелей и слоем фуа-гра.

Фатальным оказалась для меня также ее вариация, омлет Руаяль (туда, помимо всего прочего, добавляют сливки) и обычные яичницы из шести яиц и килограмма картофеля, которые я заливал морем чесночного майонеза и жарил в жире свежей фуа-гра: он медленно растворяется на плите, покуда я не получу достаточное количество, чтобы удовлетворить один из моих отвратительных приступов обжорства.

Такими до сегодняшнего дня были мои отношения любви-ненависти, вызванные извращенным условным рефлексом, с этим столь безобидным продуктом.

 

17

Каталина, моя горюющая невеста, поначалу приходила навестить меня почти каждый день. Она была единственным человеком, разговаривавшим со мной и рассказывавшим мне о чем-либо. Я бы руку отдал (в моем подвешенном состоянии недорого стоило быть щедрым на такие энтелехии), чтобы объяснить ей, что я могу слышать, что я слушаю ее, что я с наслаждением пью каждое из ее слов и все вместе.

Я ощущал ее свежий, чистый запах, когда она подходила ко мне, чтобы попрощаться и, полагаю, чтобы поцеловать меня.

Постепенно ее визиты становились все менее частыми, И однажды она пришла с другим мужчиной, представила мне его как своего нового жениха и попросила у меня понимания и прощения. Это был последний раз, когда ее голос наполнил мой темный колодец, хотя в этом, прощальном случае, наполнитель был горек.

Вернувшись к жизни, я однажды видел ее в Сан-Себастьяне. Думаю, это было в 1977 году. Она не видела меня или не узнала. Она гуляла по бульвару с тремя детьми, все еще маленькими, разного возраста, одетыми вульгарно и одинаково. Она очень раздобрела.

Она привлекала меня сексуально более чем когда-либо.

В ту пору, когда мы еще были женихом и невестой, Каталина не позволяла мне заниматься с ней любовью; она хотела отдаться мне незапятнанной после нашей свадьбы.

Как вы заметили и даже поощрили (благодарю вас за тонкость, которая позволила вам нанять на кухню замечательную Госоне; я провел много приятных моментов в ее щедрой плоти), мне нравятся толстухи.

Так было не всегда.

Перед долгой чернотой у меня были более нормальные вкусы. Но после тринадцати лет, в течение которых я был подвешен в пустоте, как будто мое подсознание захотело компенсировать невозвратно потерянное время, я превратился в маниакальное, торопливое существо (я слишком быстр во всем без исключения): в обжору, сибарита, любителя излишеств, причуд, мотовства и даже китча.

Я также превратился в алкоголика.

И с тех пор я испытываю желание только к толстухам. Или, лучше сказать, мне удавалось совокупляться только с жирными; с женщинами средних размеров я страдаю непобедимой функциональной импотенцией. За единственным исключением, болезненным и одновременно чудесным, о котором я вскоре расскажу вам.

Как-то раз я обмолвился вам, что у меня была собака, животное, очень любимое мной. Конкретнее, это была сука, Трюфель, баскская овчарка, очень умная и проворная. Я дал ей такое имя, потому что она очень хорошо искала эти вкуснейшие грибы. Однажды мы участвовали в конкурсе в Сории, и Трюфель заняла второе место.

Моя собака была мне хорошим товарищем в первые годы моей изоляции. Она довольно много времени проводила в моей комнате; я слышал, как она топает лапами по деревянному полу, и замечал, что она лижет меня, по знакомому звуку языка.

А потом, в один февральский день 1966 года (я сохранял болезненное ощущение времени, благодаря гадскому радио моей матери), она исчезла.

Я так и не узнал, как она умерла; никто не разговаривал об этом в моей комнате.

Я обвинил отравителей также и в утрате своей невесты и собаки; жгут ненависти сжался еще немного.

 

18

Три года спустя, в 1969 году, хоть и трудно такое представить, мое положение ухудшилось.

Я окончательно потерял ощущение времени. Не только дат, но также смены дня и ночи.

Позже я узнал, что провел так три года.

Как я тосковал по календарю, который обеспечивало Радио моей матери, столь сильно достававшее меня в доме! Я дошел до того, что стал скучать даже по голосу фригидной учительницы, предполагаемой Элены Франсис.

Моя мать умерла в тот год. Ее отвезли в больницу, нашли у нее рак с метастазами и вынесли ее оттуда ногами вперед. Но я не узнал об этом прискорбном событии до 1975 года.

Единственное, что я осознал, благодаря своим скудным каналам информации, – это то, что после последней мерзкой яичницы, которой моя мать ужинала в моей комнате (это был последний ее образ), меня, довольно много часов спустя, вытащили из дома и отвезли на машине в какое-то место, дорога до которого не заняла особенно много времени.

Я находился в новом месте, с совершенно незнакомыми мне запахом и звуками (их было очень мало).

В это трудно поверить, но так оно и было: за эти шесть лет я не слышал ничьего голоса, ни единого человеческого слова.

В этот период я и лишился рассудка.

Лица шести смертельных врагов – моего дяди (особенно моего дяди), женщины, троих мужчин и кюре – занимали мое сознание постоянно.

Я так же быстро забывал их черты, как и вспоминал их, сантиметр за сантиметром. Я мысленно запечатлевал все скудные данные, что у меня о них были, каждую деталь, какую мне удавалось оживить в своей расплывчатой памяти…

Меня охватывала тревога сверх меры каждый раз, как какая-нибудь деталь, пусть даже несущественная, забывалась и не сразу вспоминалась. И я терял почву под ногами, до истерики, когда на меня находила уверенность в том, что что-нибудь невозвратно утекло вместе со сточными водами забвения.

Я убивал их в своем воображении сотни раз, одного за другим, множеством способов, огромным множеством.

 

19

В той комнате, больничной палате, приюте или чем еще было это заведение (хотя я, конечно, был один, кажется, никого больше не было рядом со мной), кто-то регулярно меня навещал.

Я чувствовал его дыхание возле моего лица.

Запах тела, смутно неприятный, словно бы прогорклый, луковый, не был мне знакомым, хотя и вовсе неведомым он тоже не был.

Это был мужчина.

Некоторое время он пребывал в молчании, а потом всегда глубоко вздыхал и издавал ртом какие-то звуки, напоминавшие мне мычание человека, у которого рот заткнут кляпом и который пытается говорить – типичное «ммммм!», как в комиксах. После того как прекращались эти звуки, моего носа достигал слабый запах, очень слабый, тоже смутно знакомый, но распознать его мне не удавалось, хоть я и ломал себе голову, пытаясь вспомнить, чем он вызван.

Это был запах, который иногда я определял как нечто сладковатое, иногда он напоминал мне аромат сосновой смолы или каштана, когда он недавно упал с дерева и его очищают от кожуры… И даже сырой говяжий фарш.

Потом я слышал, как шаги посетителя удаляются.

Это загадочное событие повторялось десятки, может быть, сотни раз.

Я подумал, что, быть может, ко мне применяют какой-то метод лечения, и запах исходит от какого-нибудь медицинского препарата. Или что посетитель приходит с грудным ребенком, ведь в вышеуказанный момент я слышал тот всем известный звук, который производят маленькие дети, когда сосут соску.

В болезненный миг пробуждения мне открылось без обиняков, что именно происходило и кто был мой посетитель; ведь я вернулся к жизни внезапно, во время одного из его визитов.

Звук сосания исходил не совсем от ребенка.

У меня вдруг возникло такое ощущение, словно я поднимаюсь вверх в головокружительном лифте, со дна колодца или из очень глубокой пропасти, при этом чернота пребывала неизменной до тех пор, пока это тревожное чувство подъема не прекратилось. И вот тогда вспышка белого света пронзила мое сознание, и я проснулся.

И едва проснувшись, все еще слепой от того, что долго не пользовался своими глазами, еще толком не осознав, что ко мне вернулись все ощущения телесного существа, я заметил, что кто-то с большим усердием лижет мой член и что я вот-вот кончу.

Постепенно я смог видеть.

Превозмогая сильную боль в затылке, я поднял голову; понятно, что я при этом лежал. У меня случился оргазм (я все еще был лишен дара речи и не мог застонать, но в тот момент он показался мне самым сильным оргазмом в моей жизни; конечно, после тринадцати лет с сухим членом), и сразу же меня охватил чудовищный ужас.

Над моим членом работала какая-то черная масса, нависшая у меня над гениталиями.

Я присмотрелся получше.

Это был кюре в сутане, который, стоя на коленях, отчаянно сосал мой пенис и жадно глотал семя, тем временем неистово мастурбируя, – он кончал на платок и в это мгновение издавал этот звук, «мммммм», вызванный не кляпом, а заполненным ртом.

Видимо, я шевельнулся. Кюре испуганно вскочил. Мы были в какой-то маленькой комнате, в полумраке. Он изумленно посмотрел на меня, проглотил семя и закричал: «Чудо, чудо!», а потом выбежал из помещения.

Так что сладковатый запах каштана, смолы или мяса был запахом спермы этого извращенца, этого насильника. Хотя он и постарел, и в 1962 году мы мало виделись друг с другом, я тотчас же узнал его: это был тот лицемер, иезуит, Кресенсио Аиспуруа; «Кресенсио, который молча сосет», – так о нем говорили в барах педиков в Ла-Паланке и на улице Кристо в Бильбао.

 

20

Шесть лет тишины и сексуального насилия я провел в малюсенькой комнате без окон в одном из зданий, прилегающих к храму Лойолы, – величественной барочной базилике, располагающейся возле Аспейтии и символизирующей великую силу иезуитов.

Здание, в которое меня поместили, хранит внутри своих выложенных тесаным камнем стен, словно устрица – жемчужину, средневековую башню, где родился святой Игнатий, основатель Братства Иисуса, принадлежавший к роду благородных воинов долины Аскоития.

Это здание служит семинарией и приютом для престарелых священников. Вот туда-то, в свинарник на последнем этаже, и ухитрился поместить меня друг Кресенсио.

После смерти моей матери совесть, видимо, заставила его почувствовать себя ответственным за мою растительную долю, и, будучи высокопоставленным иезуитом, он добился такого исключительного размещения для мирянина в коме.

Открыв, что природа наделила меня весьма выдающимся достоинством (отставим в сторону ложную скромность), он, видимо, решил, что, если он станет систематически доить меня, это будет что-то вроде дружеской платы за уход и постой. А как же… Кроме того, он считал, что я никогда об этом не узнаю, так что в любом случае все происшедшее останется вопросом отношений между ним и Богом.

Я и представить себе не мог, что в своем положении несуществования способен эякулировать. Если б я хоть оргазм мог ощущать – но в своей проклятой доле я не имел даже этого утешения.

Меня оставили в храме до тех пор, пока я полностью не выздоровел, прежде чем отпустить в мир.

Врач из Аспеитии узнал меня, пожал плечами и сказал только: «Любопытный случай».

Понадобилось несколько дней на то, чтоб у меня окрепли голосовые связки и восстановилась речь, и гораздо больше – на то, чтоб снова выучиться ходить и восстановить мышечный тонус, очень сильно понизившийся благодаря тринадцати годам, проведенным в постели.

Кресенсио не разлучался со мной. Он возил меня на своей машине в Бургос в военный госпиталь (не забывайте, меня ведь сделали капитаном от инфантерии) пару раз в неделю, чтобы я мог там проходить восстанавливающую терапию. Он вел себя льстиво и потакал всем моим желаниям. Несомненно, он пребывал в неуверенности по поводу того, заметил я или нет, как он сосал меня и в последний раз (так я в то время думал) дрочил возле меня; проснулся я до или после семяизвержения. Естественно, я тщательно позаботился о том, чтобы ничего не открыть ему.

 

21

Мне было очень тяжело в первый раз увидеть свое новое лицо в зеркале. Лицо восемнадцатилетнего юноши, превратившееся в лицо тридцатиоднолетнего мужчины, с преждевременно поседевшими волосами и бородой.

Как вам уже стало ясно, во время моей длительной сиесты у меня отросла борода, – полагаю, ее не брили из удобства. Кстати, я много раз слышал знакомый звук ножниц, работавших вокруг моего подбородка, когда мне ее стригли.

С тех пор и до сего дня я не брился (за исключением времени жизни в Бордо); борода стала физическим символом, напоминанием о моей клятве.

В тот день я безутешно плакал перед зеркалом о своей утраченной юности.

Мир вокруг меня изменился, а я ни о чем не знал: ни о том, что человек в 1969 году ступил на Луну, ни об изобретении мини-юбки, ни о том, что ЭТА взорвала в 1973 году Карреро Бланко.

С другой стороны, Франко наконец-то отбросил коньки после продолжительной агонии, и с этого момента открывалась новая историческая и политическая эпоха для Испании и для Эускади, все еще полной нетронутых надежд и иллюзий.

Но во мне все это уже не вызывало эмоций.

 

22

Кресенсио откладывал неизбежный разговор, который, по логике вещей, должен был состояться между ним и мной, до дня, предшествовавшего дню моего отъезда из Лойолы.

Он пригласил меня прогуляться вдвоем по просторному саду, располагавшемуся перед храмом.

– Прежде всего я хочу поблагодарить тебя, сын мой, за твою деликатность, за то, что ты предоставил мне самому решить, когда поднимать эту тему… Сегодняшнюю тему… И, конечно же, этот момент настал… Завтра ты уедешь отсюда… надо сказать, сердце мое наполняется острой болью при мысли об этом. Я так привязался к тебе, Карлос Мария… Но вот в конце концов пришло время предоставить тебе полное объяснение, рассказать тебе правду о том, что случилось в 1962 году… Хотя рассказывать практически нечего, настолько очевидными и неприкрытыми были те грязные махинации, – сказал он, нервно потирая свои дряблые ручки кюре-онаниста.

– Хорошо, я слушаю вас, отец. Но знайте заранее, прежде чем вы мне о чем-либо расскажете, что я испытываю к вам только лишь благодарность и не считаю вас виновным ни в чем. Вы обращались со мной чудесно, и сразу заметно, что вы – очень хороший человек, – сказал я, и нос у меня при этом не вырос.

– Это ты – хороший человек, сын мой, да пребудет с тобой благословенье Божье; ты смущаешь меня.

Я засмотрелся на брошенные инструменты Тончу, садовника, сваленные грудой у подножия дуба. Я вполне мог бы заколоть его большими ножницами для обрезки деревьев, даже отрезать ему голову (я делал упражнения с грузами и очень сильно укрепил мускулатуру рук). Но я отбросил эту идею. Убить его в тот момент неизбежно означало выдать себя, я мог бы навлечь на себя длительное тюремное заключение и, следовательно, невозможность покончить с остальными.

– Во всем виновен твой дядя Пачи, – продолжал он, и рожа его нисколько не краснела, – он обманул тебя и нас, остальных. Никто, кроме него, не знал, что противоядия не существовало… Он использовал нас всех… но тебя, Карлос Мария, – какой ужасной ценой! Он пожертвовал тобой, не дрогнув… И твоим бедным отцом, который, к несчастью, съел кальмаров… что за злой рок!

– За эти дни у меня было время, чтобы поразмыслить обо всем, и я представлял себе что-то в этом роде, падре… Мой собственный дядя – это ужасно.

– Да, ужасно, разумеется… Но я прошу тебя, умоляю тебя, сын мой, будь хорошим христианином и не оскверняй свою бессмертную душу, которая столь чиста и красива, – сомневаюсь, что он думал именно о моей душе, – жаждой мести.

– О чем вы, отец. Единственное, чего я хочу, – это вернуться в мир и наверстать упущенное время; научиться быть взрослым, стать успешным человеком, может быть, завести семью… И кроме того, Франко уже умер… Все это – дело прошлого… У меня ни за что не возникнет искушения испортить остаток своей жизни из-за этого подонка – мне стыдно даже, что он принадлежит к моей собственной семье.

– Насколько тебе делают честь эти благодушные слова, и какой ум они таят за собой! Я, со своей стороны, оставил эти политические бредни много лет назад и посвятил себя жизни священника и заботам о тебе. Хоть я и был невиновен, но чувствовал свою ответственность за тебя, особенно после того, как нас покинула твоя святая мать.

– Спасибо еще раз, падре. Позвольте мне поцеловать вам руку.

– Боже упаси! Нет! Это я должен целовать тебе… ноги… Ты – редкий пример кротости и сдержанности.

Я решил сменить тему, дабы он, кроме всего прочего, не возбудился от такого поцелуя.

– Просто из любопытства. Кто такой был мой дядя Пачи?

– Я мало что знаю о нем. То же, что и все. Я не захотел снова иметь с ним дело после столь огромного злодеяния по отношению к тебе. Кстати, он исчез из Тулузы через несколько дней после произошедшего… Он по-прежнему в ЭТА, в ее военной группировке, теперь он уже на заметке у полиции… Он продолжает действовать, подпольно, вероятно, на юге Франции, продолжает свое безумное дело ненависти и кровопролития.

– Тем хуже для него. Кто железом убивает – от железа и погибнет.

– Аминь.

– Падре…

– Говори, сын мой.

– Когда я внезапно проснулся, – Кресенсио обильно сглотнул слюну, я наслаждался этим, – я заметил свет, очень белый, и ощутил какое-то огромное удовольствие, – он посмотрел в землю, на гравий дорожки, – блаженство… Я думаю, если это не богохульство, что то была Божья благодать… Думаю, что Иисус явил мне чудо, чтобы я проснулся… И что я тоже должен посвятить жизнь ему… В меня вошла великая вера, невиданная вера…

Похотливый священник вздохнул с облегчением. Он осторожно взял меня за руку.

– Как это может быть богохульством, совсем наоборот! Я думаю так же, возлюбленный сын мой. Ты ведь знаешь, что это счастливейшее мгновение, когда ты вернулся к жизни, я был у твоих ног и молился за твое скорейшее излечение. – Бесстыдство этого педика не имело пределов. – Я предлагаю тебе сейчас сделать то же самое, – то же самое? – встать здесь на колени и вместе прочитать молитву… Возрадуемся в вере через молитву! Через бесконечную милость и славу нашего Господа! Через Иисуса Христа!

 

23

Я покинул Лойолу в конце января 1976 года, пообещав Кресенсио, что мы будем продолжать держать связь. Он посоветовал мне укрепляться в своей вере и заверил меня, что, если, узнав мир, я захочу испытать себя в религиозной жизни, он поможет мне осуществить это на практике.

Это было неплохое средство, на крайний случай.

Я вернулся домой, в Альсо. Деревня за все эти годы изменилась очень мало. Поначалу мое возвращение несколько привлекло внимание местных, и они устроили некоторую суету вокруг меня, но вскоре они включили меня в инертную повседневную жизнь своей деревни и оставили в покое.

В уединенном доме и благодаря наградной пенсии (которая, кроме того, накопившись за многие годы, вместе с процентами, превратилась в целый капитал) я получил необходимый покой, чтобы размышлять, собирать информацию и учиться жить как мужчина тридцати одного года со скудным опытом восемнадцатилетнего юноши.

Пометив для себя Кресенсио и дядю Пачи, я стал искать следы остальных.

Из прочих четырех в живых оставались трое.

Уроженец провинции Алава, из Арсеньеги, Хуан Карлос Фернандес де Ла Полеа по прозвищу Товарищ так же, как и Пачи Ираменди, продолжил свою деятельности в ЭТА; он был одним из немногих боевиков из Алавы. В 1971 году его схватила гражданская гвардия. Он умер в тюрьме Басаури в 1973 году от кровоизлияния в мозг.

Жаль.

Остальные засветились гораздо больше.

Йосеан Аулкичо из Бильбао был профессиональным футболистом и в свои тридцать три года играл последний сезон в качестве нападающего «Атлетик де Бильбао».

Единственная женщина, Бланка Эреси, стала знаменитой оперной певицей. Рекламировалось ее скорое выступление в «Эль Лисео» в Барселоне. Она пела партию Мими в постановке «Богемы» Пуччини.

А пятый подлежавший уничтожению персонаж превратился во влиятельного бурукидэ НПБ и прославился как профессиональный политик с большим будущим, в свете неизбежной легализации партий и проведения выборов.

Позвольте мне немного поиграть и открыть вам это имя позже, чтобы удивить вас тем, кто это. Если, конечно, вы еще не догадались…

Когда я прочитал эти последние абзацы вызывающей исповеди Астигарраги, меня охватили противоречивые чувства.

Первое и ужасное: мой друг был убийцей-психопатом. Не потенциальным убийцей, а почти несомненно и наверняка таковым – всего через несколько страниц, на словах и на деле.

Воспоминание о жестокой смерти Йосеана Аулкичо с силой застучало у меня в висках, и я вынужден был осушить остаток «Гленморанжи» одним глотком.

Не говоря уже об исчезновении епископа Аиспуруа и его юного секретаря и о смертях, которые посчитали случайными и которые, вероятнее всего, таковыми не были: о гибели Пачи Ираменди в автомобильной катастрофе в Алжире – впрочем, уже тогда возникли некие сомнения по этому случаю, – и о смерти знаменитой сопрано Бланки Эреси от инфаркта миокарда, преждевременно оборвавшей в конце семидесятых ее блестящую карьеру.

Второе: я должен был безотлагательно прервать свое чтение и донести на убийцу, беспрепятственно бродящего по улицам.

Третье: я не мог оторваться от чтения; рассказ захватывал меня, покорял.

Временно я подчинился этому последнему пункту.

Я должен был продолжать читать и не спешить; мне нужно было получить полную информацию, прежде чем поднять тревогу.

Оставалась еще слабая надежда, что по той или иной причине Астигаррага не смог осуществить на практике свои планы мести и что убийство Аулкичо, например, совершено кем-то другим.

Невероятно, я это знал, но возможно.

А кто, черт возьми, мог быть этот последний отравитель, туз в рукаве, этот выдающийся политик-националист?

Хотя и логично предположить, что больше всего мне хотелось покарать дядю Пачи, заняться им в первую очередь было сложно из-за его положения подпольного этарры во Франции.

Кресенсио был гораздо больше под рукой и более доступен, учитывая наши с ним добрые эротико-мистические отношения.

И кроме того, расправиться с ним мне хотелось лишь немного меньше, чем с дядей Пачи.

Однако прежде, чем начать осуществлять столь часто представлявшуюся мне в воображении месть, я постарался спокойно решить некоторые вопросы личной жизни, как, например, получить водительские права или образование.

В отношении этого последнего вопроса я рассудил, что, чтобы смешаться со столь разноперым стадом, мне неплохо было бы получить ту культурную подготовку, какой мне не хватало в восемнадцать лет. В Эспасе я купил полную энциклопедию. Я потратил пять лет на то, чтоб лихорадочно прочесть каждую из ее страниц.

Были и другие насущные дела, не терпящие отлагательств, – например, перестать быть девственником.

Я воспользовался случаем и во время короткой поездки в Барселону сдал этот экзамен.

Я жаждал увидеть выступление Бланки Эреси в «Эль-Лисео». Я достал билет в один из первых рядов и проглотил «Богему» целиком. Бланка исполняла главную женскую партию, нежнейшую Мими (я не мог сдержать слезы в сцене, где она умирает). Достигнув зрелости, она превратилась в красивую женщину с определенной склонностью к полноте, как это случается со многими оперными певицами. Она показалась мне чрезвычайно привлекательной.

Ей много аплодировали, вероятно, у нее был хороший голос (признаюсь в своей невежественной нечувствительности к опере. Грудное «до» звучит для меня почти так же, как корабельная сирена).

Причина моего появления в качестве зрителя, в ожидании момента, когда настанет черед нашей личной встречи, коренилась в том, что я хотел сделать свою ненависть более конкретной, применить ее к современному физическому образу, а не к смутному воспоминанию о молоденькой девушке из 1962 года.

Ту же процедуру я применил и к Йосеану Аулкичо.

Однажды в воскресенье я пришел на стадион «Сан Мамес». «Атлетик» Бильбао играла на домашнем поле против мадридского «Реала».

Почти в конце матча Йосеан забил головой потрясающий гол, определивший победу «Атлетик» и вызвавший восторженные вопли болельщиков.

Аулкичо был настоящим баском, народным героем, очень любимым в Бильбао.

Но вернемся в Барселону: по выходе из оперы я бродил по соседнему китайскому кварталу.

Видимо, недавно пришвартовалось судно североамериканской Армады, и повсюду бродили моряки со шлюхами.

Мне было из чего выбирать.

Мне понравилась одна высокая блондинка, прогуливавшаяся у входа в бар; она была очень хороша.

Однако, вопреки моей сознательной воле, ноги увели меня прочь от блондинки, к другой проститутке, обслуживавшей клиентов в таверне. Это была женщина лет сорока, неприятная, увядшая и толстая, довольно толстая.

Она отказалась снять огромный черный лифчик. Она также оставила на себе ужасные чулки длиной до колен. Ей было все равно, что я не хотел надевать презерватив.

Я лишился девственности стремительно и прозаически, в гостиничной каморке, освещаемой красной лампочкой в несколько ватт.

Тревожащие воспоминания о могучей груди Бланки Эреси, сильно надувшейся благодаря кульминационному усилию голоса, во время которого мне хотелось укусить ее за красивую напряженную шею, помогли мне отвлечься от раскачивающихся складок жира дешевой шлюхи и сделать свое дело, не выглядя при этом слишком смешным.

Таков был мой первый плотский опыт с первой толстухой из новой жизни.

За эти двадцать пять лет у меня было множество других, некоторые их них – практически неохватные, достойные того, чтоб их показывали в цирке.

На следующий день я снова нашел понравившуюся мне высокую блондинку. Я пошел с ней, и хотя я поощрил ее щедрыми чаевыми и она очень старалась и была очень терпелива, у меня ничего не вышло.

 

24

Остаток того года я провел, бродяжничая, в праздности, там и сям понемногу наслаждаясь жизнью, решительно повернувшись спиной к переходному периоду в политике, будоражившему Испанию.

В ту пору началось мое увлечение пьянками и дикими празднествами.

Я уточнил у своих прежних тулузских знакомых, симпатизировавших делу abertzale, информацию, данную мне иезуитом касательно дяди Пачи.

Полиции было известно об участии Пачи Ираменди Остиаги, по прозвищу Косой (в то время), по крайней мере в трех покушениях со смертельным исходом на полицейских и жандармов гражданской гвардии в течение 1975 года. Мои информаторы считали, что в то время, в 1976 году, организация держала его во Франции, в резерве, дабы не подвергать встрече с пиренейскими пограничниками, тем более что то обстоятельство, что он был одноглазым, облегчало для них идентификацию его личности.

Болтун Контфагот – он сам рассказал мне об этом в ту пору, когда мне приходилось терпеть его общество в Бордо, поменял ему прозвище на Тартало (что-то вроде Полифема в баскской мифологии), которое, само собой, понравилось ему больше, чем Косой, и так оно за ним и осталось. Кажется, это произошло в 1978 году, в Байоне.

Иньяки Синцарри, по прозвищу Контфагот, в то время был членом кровавой группы «Сири-Сири», состоял в подчинении у Пачи и на тот момент находился на отдыхе, потому что его слишком много времени подряд использовали в качестве боевика (я слышал, сейчас он расклеивает этикетки с ценами тюремного кооперативного магазина).

Контфагот объяснил мне, что дядя Пачи в тот день был так пьян, что окунул стеклянный глаз в «Пастис». Он забыл его там, выпил, и потом ему пришлось пару дней испражняться в ситечко, чтобы получить глаз обратно.

Я несколько раз ездил на юг Франции, чтобы непосредственно прощупать территорию. Множество беженцев-этарра, некоторые с подружками и женами, спокойно, группами, показывались в барах и ресторанах баскского толка в Эндайе, Байоне, Сан-Хуан де Лус и Биаррице, при полном бездействии французской жандармерии. Но я не видел среди них дяди Пачи и ничего о нем не узнал.

Я не спешил.

 

25

В феврале 1977 года я разговаривал по телефону с Кресенсио. Я сказал ему, что, с тех пор как мы расстались около года назад, моя вера окрепла и усилилась; что мне хотелось бы, если это возможно, по меньшей мере попробовать вести жизнь члена какого-нибудь религиозного общества, навроде послушника. Я спросил его напрямик, могу ли вернуться на какое-то время в храм Лойолы. Я двусмысленно добавил, что, кроме того, скучаю по нему; я заметил, что это последнее замечание понравилось ему выше всякой меры.

С каждым днем он становился все большим резонером.

«Я тоже скучаю по тебе, и даже очень, мой дражайший Карлос Мария… И меня наполняет радостью твое благочестивое желание испробовать монашеской жизни… Ты удостоверишься в том, что это нежное, но очень крепкое вино, если позволишь, игристое белое, которое к тому же утоляет жажду таинственного, если она подлинная… К сожалению, твое испытание послушника не может пройти в Лойоле. Этот храм принадлежит Братству Иисуса. Твое длительное пребывание там в то время, пока ты был болен и выздоравливал, было исключением, и мне многого стоило добиться его, несмотря на то что я – не простой пеший воин Христов… О Господи, – сорвалось у него с пера, – какой грех гордыни я только что совершил! Да простит мне Бог… Но мне пришло в голову кое-что другое, и, может, это даже лучше… Я каждый год провожу несколько дней в уединении в месте молитвы и отшельничества, которое мне очень нравится, – в храме Эстибалис, находящемся очень близко от Витории. Эта жемчужина романтики посвящена Деве Марии Эстибалис, и там служит чудесная братия монахов-бенедиктинцев. Если хочешь, я могу устроить так, чтобы мы провели там вместе пару недель».

Он мечтал о каникулах тайных любовников, но мне показалось, что это может стать подходящим местом для идеального преступления.

Так оно и было.

 

26

Храм Эстибалис стоит в уединенном месте на вершине холма, над долиной Алавы. Это красивая романская церковь, очень хорошо сохранившаяся. Рядом с базиликой высится монастырь, огромное здание, предоставляющее часть своих многочисленных квадратных метров в качестве пристанища для паломников и нуждающихся прохожих (только мужеского полу).

В средние века напротив церкви справлялись так называемые Божьи суды, то есть дуэли и турниры по сведению счетов, победители в которых, как считалось, становились таковыми, потому что Господь был на их стороне и присуждал им победу.

Так что это было место с кровопролитной исторической традицией, должным образом соответствовавшее моим планам.

В здании постоянно жили всего лишь семь монахов. Они делали это по своему усмотрению, каждый посвятил себя своим собственным одиноким занятиям, весьма различным и необыкновенным.

Аббата, Педро Руиса де Ла Тахада, привлекало ремесло каменщика. Он уже много лет строил свинарник и скотный двор для будущих свиней и кур, которые, учитывая размеры строения, будут, вероятно, как мой знаменитый земляк из Альсо, – великанами. Кроме того, аббат снабдил скотный двор мощной механической системой автоматического открывания и закрывания клеток, представлявшей для глупых птиц большую опасность, чем гигантская овощерезка, изобретенная Леонардо да Винчи для Лудовико Сфорца, в свою бытность его шеф-поваром, которую тот использовал со значительным успехом, дабы отражать французских захватчиков.

Мне говорили, что аббат испробовал свое изобретение на паре сотен взятых взаймы птиц. Двери закрывались столь решительно и неожиданно, что перерезали лапы и шеи более чем половине птиц, – братья питались этим четыре месяца.

Падре (некоторые были священниками, некоторые – монахами) Деметрио Кочорро, радикальный националист, несомненный участник террористической кампании ЭТА, занимался тем, что переводил на эускера сказки Андерсена; Кресенсио насплетничал мне, что на самом деле он тайно переводит полное собрание сочинений маркиза де Сада.

Другой, при помощи средневековой техники, предшествующей изобретению книгопечатания, копировал рукописную миниатюру размером не больше, чем пачка сигарет, пользуясь невероятными кисточками, которые он изготовлял из собственных волос; еще один коллекционировал обычные булыжники, марки с редких писем, получаемых монастырем, и высохший овечий помет (он уверял, что не бывает двух одинаковых образчиков); еще один составлял каталог пребывавшей в беспорядке библиотеки, в которой насчитывалось множество книг всякого рода, но сомнительной ценности (на сей раз мой покровитель открыл мне, что в действительности, сговорившись с водителем рыбного фургона, они постепенно продавали книги в библиотеку древностей в Витории); другой был еще более сумасшедшим, чем остальные, и писал безумные и еретические теологические трактаты (он утверждал, что святая троица – это секстет); едва он успевал их закончить, как аббат заставлял его бросить их в топку дровяной печи; а последний, бывший военным (сержантом от интендантства), прежде чем надеть рясу, занимался огородом и кухней, а также стрелял птичек из маузера с затвором, подаренного ему отцом, ветераном Голубой дивизии, который он берег как зеницу ока. Он был превосходный стрелок.

Еда, кстати, была простой, но вкусной и хорошо приготовленной. Например, из птичек, которых пули маузера превращали в бесформенную массу, брат Марсьяль Лечуга, бывший сержант, готовил мясной паштет с овощами – если не обращать внимания на осколки костей, которые все доставали у себя изо рта, он был такой, что пальчики оближешь.

Ели всегда в трапезной, в молчании, как велит завет святого Бенедикта, чья цветная (и ужасная) статуя украшала вход в спальню.

Вопреки тому, что можно подумать, это правило оказалось приятным: оно расслабляло и позволяло мне на какое-то время избавиться от болтовни зануды Кресенсио, который не умолкал ни на минуту и везде ходил за мной по пятам.

На столе всегда, и днем и ночью, стояло молодое красное «Риоха» из Алавы – по бутылке в три четверти метра на нос, – оно было очень приличного качества, и почти все мы выпивали его до дна. Каждый прием пищи, даже завтрак, закреплялся тем, что они называли «средством для пищеварения», – рюмкой домашнего «орухо», вина из виноградных выжимок крепостью примерно шестьдесят градусов. Так что конгрегация практиковала свои занятия (каждый в своем углу монастыря, почти никогда не встречаясь друг с другом) в постоянном этиловом тумане.

Этот рацион питания стал стартовым выстрелом в моей алкогольной гонке. Громкие пьянки, о которых я говорил вам раньше, были все еще достаточно случайными.

Как вы могли оценить, в принципе это была неплохая жизнь для мизантропа. Портили ее только очень частые и разнообразные религиозные обряды, по одному на каждый из часов, на какие делят день монахи (заутреня, месса, вторая заутреня, трехчасовая, шестичасовая и девятичасовая службы, вечерня и вечернее богослужение), справлявшиеся в романской церкви, на которых должны были присутствовать все; освободить от этой обязанности мог только аббат своим особым разрешением. Первую, заутреню, служили среди ночи, вторую, мессу, – перед рассветом, а последнее, вечернее богослужение, проходило около десяти часов вечера, после ужина. Само собой, вследствие заявленных мною религиозных притязаний я мусолил их все, не пропуская ни одной службы. В отличие от Кресенсио, время от времени сачковавшего.

Я в жизни больше никогда не ходил такой сонный.

В то время года, в сырую зиму Алавы, иезуит и я были единственными гостями. Холм был покрыт снегом толщиною в метр, и дорога, по которой можно было проникнуть в обитель, часто оставалась нерасчищенной.

Чтобы хоть немного избавиться от назойливого Кресенсио и убить скуку, я предложил свою помощь на кухне в качестве поваренка. Но брату Лечуге, повару, эта идея, видимо, пришлась не по вкусу, или же он предпочитал быть один. Он вел себя со мной враждебно и агрессивно, не давал мне ни помогать ему, ни учиться и использовал меня единственно для того, чтобы мыть посуду. Через несколько дней я перестал туда ходить.

Кресенсио Аиспуруа вел себя со мной еще глупее, чем я мог предполагать; он, как говорится, весьма на меня запал. Когда он находился возле меня, глазки его блестели неприятным влажным блеском, он внезапно вздыхал наподобие дамы с камелиями и часто прибегал к мимолетному физическому контакту: например, брал меня на мгновение за руку, щупал за бедро или клал мне руку на плечо.

Моему поклоннику было в 1977 году сорок семь лет. Он был среднего роста, лысоват, носил черепаховые очки и обладал лицом с весьма скудной растительностью. В общем, что-то вроде угря, помещенного в слишком маленький аквариум.

Несмотря на столь склизкий образ, я скрепя сердце старался как можно больше приручить его.

Однажды ночью, когда он предложил мне прочесть дополнительную молитву в моей комнате (мы занимали соседние каморки) прежде, чем лечь спать, я позволил ему трогать меня. После больших сомнений, поблуждав червеобразными пальцами в окрестностях нужного места, он осмелился проникнуть в ширинку, схватить меня за член и вытащить его наружу.

– Я не могу сдержаться… Ты так мне нравишься… И он у тебя такой большой, такой необыкновенный, – бормотал он, задыхаясь и шевеля мой пенис с выражением мыши, схвативший кусок сыра.

– Как? Ты это знал и раньше? Я хочу сказать, что он у меня большой… Ты уже и раньше меня видел?

Он похолодел, мастурбировавшая рука застыла. Уши его окрасились в темно-красный цвет, словно два острых перца. Он открыл рот, но не находил, что сказать.

Наконец его озарило.

– Нет… Ну… Да… Иногда, сам того не желая… Пока ты был в коме, в Лойоле, иногда я мыл тебя… Но ничего больше. Не подумай…

Он смотрел на меня испуганно, ожидая моей реакции.

Я улыбнулся ему, резко махнул рукой, что заставило его зажмуриться, поскольку он подумал, что я замахнулся, чтобы залепить ему пощечину, и сказал любезно:

– Мне все равно… Продолжай… Мне нравится… Если хочешь, можешь сделать это ртом.

Взгляд его изменился: вместо страха там изобразилось недоверие. Губы у него тряслись от желания, он опустился на колени у меня между ног с таким благоговением, как будто ему явились все небесные чины разом, и показал мне лысину на макушке.

Закончив свои старательные манипуляции (должен признать, он был мастер), он повторил свое извечное «да простит меня Господь». При помощи платка, обрызганного тошнотворным одеколоном, он вытер уголки рта жестом жеманного сотрапезника и вышел из моей комнаты весьма сбитый с толку.

На следующую ночь он проскользнул ко мне с тщеславным намерением потоптаться на завоеванной земле, и я выгнал его без каких-либо объяснений.

Во время последующих встреч я продолжал эту тактику кнута и пряника. Он от этого совершенно сходил с ума, не зная, чему приписать мою реакцию.

Я добился того, что он отдался мне без какого-либо достоинства и осторожности, как собака, на усмотрение моей милости, готовый удовлетвориться объедками, которые я снисходительно бросал ему.

Чтобы не злоупотреблять и не кормить его всегда одним и тем же блюдом, когда ему того хочется, и чтобы он не разочаровался во мне из-за однообразия, однажды вечером, незадолго до вечерни, с довольно сильным отвращением я сам подрочил ему рукой в помещении, где хранились швабры и свечи. Впервые я сам проявил некоторую инициативу.

Несмотря на то, что рот его не был занят, он кончил молча; он закрыл глаза и задрожал так, словно в голове у него был миксер; возможно, это была привычка, основанная на необходимости таиться, приобретенная юношей в общей спальне в семинарии.

Он был так благодарен за этот подарок, что у меня даже возникло смутное чувство стыда. Он хотел осыпать меня поцелуями, но я не позволил ему пойти дальше рук, шеи и ушей.

Я никогда не позволял ему целовать меня в губы.

В другой раз он попросил меня еще кое о каком свинстве, но я наотрез отказался; ему пришлось довольствоваться моей рукой, и то время от времени.

До тех пор пока его не прорвало. Это было солнечное утро, когда снег начинал таять и чувствовалась близость весны. Между трехчасовой и шестичасовой службами мы гуляли в лесочке, почти полностью покрывающем один из склонов холма.

Кресенсио внезапно встал передо мной на колени, сложил ручки и сказал мне, что больше не может терпеть: если я не овладею им сейчас же, он сойдет с ума.

Он был неуравновешенная натура и, судя по тому, как он стал рвать у себя волосы, истерик.

– Умоляю тебя. Мне необходимо почувствовать, как ты пронзишь меня, как ты разделишь меня надвое этим огромным членом. – Он немного подвинулся вперед на коленях и обнял мои ноги. – Мне необходимо почувствовать этот огромный пенис внутри, да простит меня Бог! Трахни меня в зад! – закричал он с отчаянием безумного.

Вслед за тем, прежде чем я мог ответить, он встал на ноги, спустил штаны, повернулся ко мне спиной и, вместо моих ног, стал обнимать ствол бука.

У него была уродливая задница, как у лысой обезьяны.

Не меняя положения, он повернул голову, от слез у него запотели очки.

– Я помогу тебе… Сначала я простимулирую тебе все, что нужно… Я тебя смажу… И сам тоже смажусь, – объявил он в перерывах между хныканьем.

Невесть откуда он достал рекламную бутылочку оливкового масла и показал ее мне; это было трогательно.

– Ты же знаешь, что я сразу кончаю.

– Мне все равно! Мне все, все равно!

Заметив, что я начинаю сдаваться, он немного успокоился.

– Как заметил наш друг Грациан, «хорошее в два раза лучше, если оно кратко». Достаточно того, что ты в меня проникнешь и попадешь внутрь… Пожалуйста. – Он прислонился лбом к дереву.

Это было уже слишком, а момент был столь же хорош или плох, как любой другой.

Прошло уже восемнадцать дней с момента моего приезда в Эстибалис, и хотя я по горло был сыт всем происходящим, я все никак не решался выбрать день и час, чтобы грохнуть его.

Нелегко хладнокровно кокнуть какого-нибудь типа, уверяю вас. Пусть даже такого, как этот иезуит.

Я посмотрел на землю. Совсем близко от моих ног оттепель обнажила треугольный камень, лежавший отдельно, достаточно большой и острый.

А уж потом вместе с монахами я придумаю приемлемое объяснение роковому происшествию.

– Ладно, если это так важно для тебя, я намерен отыметь тебя в зад.

– Да будет так… Но спасибо, спасибо…

– Сначала нужно, чтобы ты мне его поставил. – Я, в свою очередь, спустил штаны и встал на колени, непосредственно слева от камня. – Ну, ты знаешь, что нужно делать… Только до тех пор, пока я не скажу тебе…

Он отпустил дерево и подошел ко мне быстрыми, комичными, короткими шажками: ему мешали висевшие а щиколотках штаны. У него не было проблем с эрекцией, он был горяч, как кол.

Он встал на четвереньки и занялся делом. Я позволил ему пососать несколько секунд, чтобы он сосредоточился и отвлекся от окружающего. Я намеревался поднять камень. Я коснулся его. Попробовал, как лучше его взять.

Камень был чистый и мокрый на ощупь. Еще мгновение – и я прикажу ему остановиться. И в тот момент, когда он вынет пенис изо рта… Вы ведь согласитесь, что ударить его камнем, когда у него в зубах мой член, могло быть опасно, по очевидным причинам.

– Хватит, остановись.

Но прежде чем он перестал, на месте действия появился другой камень. Он пролетел в воздухе над нашими головами, ударился о бук, который должен был послужить нам брачным ложем, и оторвал приличный кусок коры.

Метрах в пятнадцати от нас, вверх по склону, яростно орал, размахивая в воздухе кулаками, Марсьяль Лечуга, неприятный повар.

– Свинья! Сукин сын! Ты мне заплатишь за это! Значит, это не то, о чем я подумал?

Сказав это, он плюнул в нашем направлении и убежал прочь.

Брату Лечуге было лет сорок, он обладал сангвиническим темпераментом, крепким телосложением, густыми волосами и отнюдь не был уродом. И если параллель с размером носа верна, возможно, он был также вооружен по вкусу Кресенсио, которого я заставил выложить все без обиняков, как только мы оделись.

Они с Лечугой были сезонными любовниками уже много лет, с первого приезда Аиспуруа в Эстибалис. И в те ночи, когда я его отвергал, сладострастный кюре шел искать утешения в каморке повара, очень ревновавшего с момента моего появления, отсюда и враждебное отношение ко мне, и кислое выражение лица, какое у него появлялось, когда я резал лук. При помощи своего иезуитского красноречия Кресенсио его более или менее успокаивал и наполовину убедил его в том, что между нами ничего нет.

– Не бойся. Он ничего не скажет… Как бы там ни было, если хочешь, – я хотел, – мы можем уехать завтра до завтрака, после евхаристии, которую я должен читать во время заутрени. Меня попросил об этом аббат, и я не хочу перечить ему… Сегодня ночью я изобрету для него оправдание нашему внезапному бегству.

Он признался мне, что все это мучит его – гомосексуализм и владевшая им похоть; постоянно жить в смертном грехе, повернувшись спиной к своему обету целомудрия.

Я не поверил ни единому его слову.

– Все мы, Аиспуруа, всегда были очень слабыми перед лицом греха в отношении шестой заповеди… И очень горячими. Даже моя сестра, монахиня-кармелитка, давшая обет затворничества, прижила ублюдка с исповедником и жила во грехе с верховной настоятельницей… Но я лелею надежду, что Господь, в своей бесконечной мудрости и доброте, простит мне эти грехи… Потому что к тебе я испытываю настоящую любовь, Карлос Мария… Я влюбился в тебя очертя голову и не имею права… Ни надежды… Я знаю, что ты трогаешь меня и позволяешь к тебе прикасаться только из благодарности ко мне… Что ты собирался заняться со мной любовью только потому, что я тебя об этом попросил, – холодно, холодно. Но я это принимаю; если же ты предпочтешь плюнуть мне в лицо, я выпью твою слюну с жадностью… Я так тебя люблю…

Если обычно от его мелодраматических разглагольствований у меня кишки выворачивались наружу, на этот раз они прямо-таки вызвали у меня тошноту.

Я позволил ему обнять меня и разразиться долгим и продолжительным плачем у меня на плече.

Я с сожалением в последний раз посмотрел на камень, которым мне уже не придется воспользоваться.

Я подумал было заказать по телефону такси и убраться оттуда как можно раньше, но мне также пришло в голову, что на следующий день, когда мы вместе поедем обратно, я мог бы предложить ему, чтобы мы пошли не спеша по туристическому маршруту, и заметить ему как бы нехотя, что мы могли бы воспользоваться случаем, чтобы вкусить, как велит того Господь, того, что было прервано вторжением Лечуги.

Посмотрим, может быть, вот так, в одночасье, и представится подходящий случай, чтобы закрыть дело Аиспуруа…

Однако этого могло и не произойти. Все же я вызвал такси и уехал, чтобы провести остаток дня в одиночестве, в Витории. Я не хотел сталкиваться с ревнивым Лечугой. Я вернулся, когда должна была закончиться вечерняя молитва, непосредственно перед тем, как стали запирать ворота.

На следующий день я проснулся вовремя, чтобы поспеть на мессу до завтрака, которую служил Кресенсио, – я не перекинулся с ним больше ни единым словом с момента порнографической комедии в лесочке.

Я вошел в церковь последним. Все уже заняли свои места на одинаковых сиденьях, полукругом стоявших вокруг простого алтаря. Я единственный был одет в мирское платье и сел на одну из скамеек для прихожан, в первом ряду.

Внезапно я обратил внимание на то, что не хватает Лечуги.

Кресенсио начал мессу. Он был весьма подходяще случаю одет – в шитую золотом ризу для службы. Он бросил на меня взгляд зарезанного барана, который только я благодаря своей позиции мог оценить.

Я обратил внимание на то, что аббат шушукается с падре Деметрио Кочорро, тайным переводчиком де Сада, сидевшим возле него. Кочорро вышел из церкви; я решил, что аббат послал его выяснить, что случилось с отсутствующим.

Короткая месса без проповеди продолжали идти своим чередом. Кочорро не возвращался.

Вдруг, в момент освящения, когда все стояли на коленях, а Кресенсио поднял в руке облатку, отец Кочорро, очень испуганный, вбежал в церковь через центральную дверь, ту, что располагалась в глубине. Он закричал:

– Берегитесь! Он сошел с ума! Он идет сюда с ружьем!

Он не успел больше ничего сказать. Послышался сухой выстрел из маузера, и монах упал замертво, пронзенный пулей в грудь на уровне сердца.

Остальные монахи поднялись на ноги, Кресенсио замер в ужасе, высоко держа руку с облаткой, а я бросился на пол и залез под скамейку.

Брат Лечуга вошел в церковь большими шагами и щелкнул затвором ружья, чтобы загнать новый патрон в патронник.

Пустая гильза упала на каменный пол со звоном монеты.

Он пошел к середине нефа, поднял ружье к лицу и прицелился в направлении алтаря. Он пришел в своей старой форме сержанта от инфантерии и с длинной шумовкой из нержавеющей стали, висящей наискось на поясе.

– Никому не двигаться! Мне на все насрать!

Никто не шевельнул даже бровью.

– Говнюка Кочорруя накормил свинцом зато, что он сепаратист и водит дружбу с козлами из ЭТА… А тебе, Кресенсио, я пущу пулю в лоб, сам знаешь за что… Вчера я провел день и ночь в пытках, снова и снова возвращаясь в мыслях к тому, что видел… Сержанту Марсьялю Лечуге Санкахо безнаказанно не наставит рога сам Христос! – Лицо его окрасилось в цвет розового наваррского вина, а толстые вены на лбу вздулись так, словно по ним циркулировало гороховое пюре.

– Марсьяль! Ради любви Всевышнего! Не позволяй ослепить себя временной слабости, глупости, которая ни в какие ворота не лезет… Ты же знаешь, что ты – единственный, кто на самом деле имеет для меня значение, – сказал Кресенсио, весьма перепуганный.

– У меня кипит кровь! Обманщик! Циник!

– Сын мой, одумайся и брось ружье… Не губи себя безвозвратно, ведь все еще можно уладить… Ведь мы все знаем про твое… про ваше… И мы понимаем тебя и принимаем таким, какой ты есть, – сказал аббат.

– Я буду стрелять!

Кресенсио предпринял последнюю отчаянную попытку.

Поскольку он так и не выпустил облатки, он схватил ее теперь обеими руками, выставил ее перед своим лицом и сказал так торжественно, как только мог, учитывая ситуацию:

– Не стреляй! Бог, присущий в этой святой форме, велит тебе это!

– Насрать мне на Бога, если так! Ты мой или ничей!

Прогремевший выстрел отразился от каменного свода; пуля калибра 7,92 миллиметра аккуратно пересекла большую облатку для освящения в самом центре и попала в Кресенсио, в соответствии с поэтической справедливостью, через рот.

Но представление еще не завершилось.

– Всем спокойно, ничего еще не кончилось!

Коллекционер помета и теолог-еретик не послушались его и воспользовались короткой передышкой, во время которой он снова щелкнул затвором, чтобы выбежать через боковую дверь, словно души, уносимые дьяволом.

– Ты! Вылезай оттуда! Настал твой черед.

Он имел в виду меня.

Я медленно встал и намочил штаны.

– Ты виноват во всем! Ты свел его с ума!

Когда он собирался в меня прицелиться, взгляд его упал на тело Кресенсио, покоящееся ничком на алтарном столе; большое пятно крови растекалось по белой скатерти.

Он опустил ружье и принялся всхлипывать.

– Я не могу жить без него.

Все произошло очень быстро.

Он поставил ружье прикладом на пол, вытащил из-за пояса шумовку, схватил ее за тот конец, которым снимают пену, положил дуло ружья на руку, так, что оно доставало до горла, нажал на курок ручкой шумовки и вышиб себе мозги.

От этой бесконечной поездки на такси я впадаю в какое-то ватное состояние.

Хотя мы и продвигаемся на приемлемой скорости, мы никак не доедем до конца этой улицы.

Кажется, будто здесь, внутри, время и пространство растянулись и потеряли свою консистенцию.

Какая глупость.

– Почему мы никак не можем доехать? Я не понимаю.

– Полагаю, пока что так лучше, – загадочно говорит таксист.

Он утратил галисийский говорок, и теперь его речь звучит нейтрально, лишенная какого-либо акцента или нивелированная суммой многих. Я принимаю этот необъяснимый феномен скорее как обман чувств. Я также принимаю беспокоящие перемены в поведении таксиста с естественностью, удивляющей меня самого.

– Все это нереально, – говорю я громко, но для меня это скорее мысли вслух.

Таксист, видимо, понял это, ведь он не делает на мою фразу ни малейшего замечания.

Наконец улица Автономии кончается. Больница Басурто уже виднеется там, сбоку, меньше чем в пятистах метрах.

– Займитесь воспоминаниями; это лучшее, что вы можете сделать в своем положении. – Я встречаюсь с таксистом глазами в зеркале заднего вида.

Его взгляд тоже изменился: он стал тверже и кажется вневременным или древним.

Он внушает мне страх.

Не могу объяснить почему, но я слушаюсь его беспрекословно.

 

27

Кресенсио повезло, и он выжил после того выстрела. Я порадовался этому; я хотел бы видеть его мертвым, но погибшим от моей руки, а не от руки другого. Достаточно уже того, что Фернандес де Ла Полеа откинул копыта от кровоизлияния в мозг в тюряге.

Как я вам уже рассказывал, пуля вошла в иезуита через рот, сломала ему пару зубов, разорвала ему на куски язык и горло и вышла через шею, не затронув ни позвонки, ни, как следствие, спинной мозг. Он долго выздоравливал, но в качестве воспоминания о произошедшем у него остались только шрам на нижней губе и шепелявость, делавшая еще более смешными его напыщенные речи, – я смог убедиться в этом несколько лет спустя.

Я не ходил навещать его. Я получил эти сведения от третьих лиц.

Когда его выписали, он уехал. Он получил место приглашенного преподавателя для чтения курса лекций по мистической испанской литературе в Нотр-Дам, известном частном католическом университете, расположенном около Саус-Бенда, Индиана, Соединенные Штаты Америки.

Моя добыча улетела далеко. Но сделаем хорошую мину при плохой игре: рано или поздно она вернется; а если нет, придется пересечь лужу, чтобы вернуть себе ее.

Хорошие охотники, которые одновременно являются gourmet и едят свои трофеи, убивают вкуснейшего вальдшнепа с первого ружейного выстрела. А если им это не удается, они воздерживаются от повторной попытки. Они делают так потому, что знают: если промажут первым залпом, птица от страха нагадит и потеряет, таким образом, жидкости, необходимые для ее дальнейшего чудесного вкуса в блюде.

Нужно с очевидностью признать, хотя это и задевает мою гордость, что с первого выстрела я промазал, я все еще был охотником-новичком.

Но позже я сделаю то, что будет необходимым, чтобы получить своего грязного иезуитского вальдшнепа с полными кишками, и мне придется быть очень осторожным, чтобы не упустить единственный выстрел, который должен будет быть точным и окончательным.

Так я поклялся.

 

28

Тем временем Йосеан Аулкичо по возрасту оставил игру в «Атлетик» Бильбао и начинал новую профессиональную карьеру в качестве тренера.

Он занимался лучшей региональной футбольной командой, «Басконией» из Басаури, той самой деревни, в окрестностях которой высятся стены тюрьмы, где был заключен Товарищ, уроженец Алавы, похищенный у меня смертью.

Однажды в воскресенье в начале мая я бродил по Бильбао и случайно открыл для себя бар «Твинз» и эксцентричных близнецов Ригоития.

Вечером, несколько навеселе, я отправился в близлежащую деревню Басаури, чтобы увидеть матч, разыгрывавшийся между командой Йосеана и какими-то кантабрийцами, «Гимнастическим обществом» из Торрелавеги. Трудно было определить, кто выступал более зверски. В конце первого тайма счет был ничейный, 2:2, при том что со стадиона Басоселай, из Басконии, они привезли с собой троих травмированных игроков. Болельщики из Басаури, находившиеся там в пропорции четыре к одному по отношению к болельщикам из Торрелавеги, чрезвычайно разгорячились; из троих пострадавших двое были из домашней команды.

Аулкичо сидел там, на скамейке, да простят мне этот смутный плеоназм, со своими запасными игроками и массажистом, на нем был безупречный костюм жемчужно-серого цвета. Видно было, что у него очень плохой характер: он кричал на двух игроков одновременно, жестикулировал как безумный и вытирал пот галстуком.

По истечении двадцати минут второго тайма «Гимнастика» выигрывала со счетом 3:2, и атмосфера была заряжена, как пистолет.

Внезапно каким-то непонятным ударом забил гол Саилдура, центральный нападающий «Басконии», крестьянин, о котором, как мне говорили, шла слава, что он может разрубать сырые картофелины рукой.

Крики несколько поутихли. Но несчастный арбитр имел неосторожность аннулировать гол из-за положения «вне игры». На газон посыпались разного рода увесистые предметы. Судья, коротышка, как видно, опытный в такого рода спорах, побежал на середину поля, чтобы оказаться как можно дальше от бросавших, чего нельзя сказать о Саилдуре, в которого попали с первого броска.

Кантабрийские игроки поспешили на помощь арбитру и набросились на ребят из Бастаури.

Четверо «серых», в чьи обязанности входило следить за соблюдением цивилизованных правил во время встречи, тоже понеслись в самый эпицентр потасовки с дубинками в руках. Один из них так и не добежал до места, потому что упал, сраженный ударом бутылки (почему-то на них были шапки, а не каски).

Значительная часть домашних болельщиков спрыгнула на поле, чтобы помочь своим игрокам.

Кантабрийцы, все находившиеся за своими воротами, сгрудились плотной толпой.

Йосеан также не отказал себе в удовольствии поучаствовать в этой кутерьме. Я увидел, как он бегом несется к месту, где было особенно жарко, со скамейкой на манер тарана.

На какое-то мгновение я испугался, что его линчуют, но мне недолго пришлось за него бояться. Мой сосед по трибуне посчитал, что я не без греха, и в качестве демонстрации своей солидарности со сражающимися воспользовался тем, что я не был готов к защите, ибо поднял локоть руки с фляжкой коньяка и вырубил меня бутылкой пива «Сан-Мигель» объемом в 0,33 литра.

Потасовки такого рода, видимо, были ходовой монетой во время местных матчей, и даже спортивная пресса не опубликовала заметки о произошедшем. Из этого я заключил, что Йосеан выжил.

Мне же наложили три шва, чтобы зашить рану.

Я поклялся, что больше никогда нога моей не будет на футбольном матче.

И оставил Йосеана Аулкичо последним или предпоследним в своем списке мести.

 

29

Бланка Эреси, моя нежнейшая сопрано, обосновалась в Мадриде. Я снял маленькую квартирку на улице Браво Мурильо и на неопределенное время переехал в столицу королевства, – это случилось 15 июня 1977 года, в день всеобщих выборов, первых в Испании за сорок один год, – практически излишне будет говорить, что я в них не участвовал.

Бланка в тот момент с триумфом выступала в театре «Ла Сарсуэла» в партии Джильды в «Риголетто», которую исполняла четыре дня кряду.

Хотя она очень привлекала меня сексуально – а может быть, именно поэтому, – она должна была стать первой.

В один день я видел ее в опере как зритель, на следующий – за кулисами. Она еще немного поправилась; она была красива, вся лучилась и источала либидо.

Мне удалось проникнуть за кулисы благодаря тому, что я подмазал начальника машинистов сцены, с которым познакомился в баре, расположенном около театра, где собирался персонал театра. Я заверил его, что мой интерес – самый невинный: тайком подсмотреть, как выходят на сцену и покидают ее мои любимые певцы.

Таким образом я смог с безопасного расстояния понаблюдать за любопытным занятием, какое они практиковали; мой подкупленный помощник открыл мне, что это было обычаем и почти ритуалом у некоторых оперных певцов.

В перерыве между первым и вторым актами четыре главных персонажа собрались возле круглого столика, и пока ассистенты помогали им переодеться и поправляли макияж, они все вместе стоя играли в покер «в открытую».

Я спросил, почему они не делают этого в более удобной обстановке, в гримерке, но, похоже, этот ритуал, не чуждый театральных предрассудков, состоял именно в том, чтобы играть непосредственно позади занавеса.

Меня удивило и поразило отсутствие стыдливости в Бланке. Погруженная в перипетии игры, она стояла в одном нижнем, белье перед своими товарищами и многочисленным персоналом, кишевшем там, до тех пор, пока помощница не прикрыла ее новым роскошным костюмом.

Просторные трусики и черный кружевной прозрачный лифчик, из которых вываливалась аппетитная загорелая плоть, заставили меня вспотеть и затрепетать.

Они играли без денег и фишек, на доллары, которые громко и прилежно считал один из присутствующих. Карты сдавал первая скрипка оркестра (я несколько задержался на деталях, зная о вашей любви к покеру).

Руки двигались быстро. Большую часть выиграл Энтони Уотеркорс, баритон, исполнявший партию Риголетто; ему с поразительным везением приходили пары и двойные пары, думаю, он даже блефовал.

Спарафучиле, убийца из оперы, в роли которого выступал Доминго Кретона, тоже, не остался в проигрыше: при помощи тройки дам он сорвал самую большую ставку.

Меньше всех удача улыбалась герцогу Мантуи, знаменитому итальянскому тенору Фуско Инвольтини, и самой Бланке; особенно Бланке – в конце партии она задолжала значительную сумму, полторы тысячи долларов, и попросила реванша в следующем антракте.

Сопрано сильно не везло, и она платила за это деспотическим обращением со всеми подчиненными, подворачивавшимися ей под руку до тех пор, пока не поднялся занавес.

Со своим ростом метр семьдесят пять и светлой гривой, похожей на пламя, усмиренное лаком для волос, она яростно топала каблуками по полу и извергала холодный огонь своими восхитительными зелеными глазами; она рождала вокруг себя ужас.

Я застыл столбом.

Вступить в отношения с Бланкой Эреси стоило мне много времени и усилий. После того как я этого добился, все стало еще сложнее.

Пару недель я занимался слежкой и шпионажем, тщательно заботясь о том, чтоб она меня не разоблачила.

Она жила на верхнем этаже элегантного дома в Пасео де ла Кастельяна вместе со своей дочерью, девочкой двенадцати лет, унаследовавшей от матери склонность набирать килограммы, и с той же горничной, что обслуживала ее в театре. Она была разведена.

В 1977 году в Испании только что легализовали азартные игры; ее увлечение ими не ограничивалось покером с коллегами. Она посещала огромный игорный дом, расположенный рядом с ее жилищем, а также казино; рулетка нравилась ей почти так же сильно, как вам. Помимо этого, она каждый день в полдень перекусывала в «Лос Посос», претенциозном трактире на улице Эрмосилья, где предлагали только необыкновенно дерьмовые блюда, как и в большинстве мадридских баров. Там она заказывала тарелку русского салата (его было бы достаточно для того, чтобы набить целую штольню), съедала почти весь ломоть хлеба, подававшегося вместе с этим клейстером, и завершала свое гастрономическое кощунство несколькими бокалами охлажденного «Каста Дива», белого сладкого вина из Аликанте, разновидности мускатного александрийского. Впоследствии я смог убедиться в том, что это был ее любимый напиток, и она пила его в знак самопоклонения (из-за слова «Дива», а не из-за «Каста»).

В омерзительном трактире в перерывах между поглощением вареной картошки, утопающей в море майонеза, она спускала целое состояние в игральном автомате; этой своей прихотью она производила фурор в барах.

Она была тем, что в наши дни называется «игроманка»; а кроме того, чревоугодницей, приверженной, за редким исключением, еде низшего качества.

Однако ее увлечение мусорной едой, которая в ком угодно другом показалось бы мне проявлением отталкивающей низости и вызвало бы немедленное презрение к этому индивиду-копрофагу (хотя я еще был очень далек от того, чтобы называться gourmet, мой вкус к качественной кухне уже проснулся), ни на малую толику не лишило ее привлекательности в моих глазах.

Вовсе не обязательно человек формируется тем, что он ест.

Происходило нечто похожее на то, о чем рассказывает Хавьер Фернандес касательно свиней из Монтанчеса, которые давали самую изысканную ветчину во времена Золотого века. Ее особый вкус был вызван тем, что гадюки, многочисленные в этом регионе, являлись важной частью их рациона.

Но у Бланки были также и другие увлечения, более личного характера, дарившие мне удовольствие и страдание в равной степени.

В остальном, помимо своих служебных обязанностей, она вела достаточно спокойную жизнь.

Время от времени она ходила куда-нибудь с типом лет сорока, пузатым, несколько грубоватым, – должно быть, это был ее жених или любовник. Пару раз она оставалась на ночь у него дома и не выходила оттуда до следующего утра.

Я выяснил, кто таков ее кавалер. Его звали Лало Сепильо, и на «Дворе чудес» за ним закрепилась репутация пройдохи и карьериста. Он был агентом Бланки.

Теперь, когда я пишу эти строки, я вспоминаю один еврейский анекдот, рассказанный мне однажды одним иудеем из Бордо.

Одному богатому американскому еврею должны сделать пересадку сердца. Ему предоставляют выбор между двумя имеющимися в наличии сердцами: одно принадлежало двадцатилетнему атлету, погибшему в катастрофе, не курившему и не пившему, а другое – восьмидесятилетнему театральному агенту из Нью-Йорка, отравленному алкоголем и никотином и умершего от церебрального сифилиса. Старый еврей, не сомневаясь, выбирает сердце театрального агента. Когда его спрашивают о причине столь странного предпочтения, он отвечает, что это потому, что агент, несомненно, умер с нетронутым сердцем…

Простите мне это несерьезное отступление.

Полагаю, оно подсознательно представлялось мне чем-то вроде слабого алиби перед той первой и необоснованной жестокостью.

Дело в том, что в качестве предварительной меры, облегчившей мне сближение с дивой, я посчитал нужным нейтрализовать своего соперника, сеньора Сепильо.

Я рассудил, что, кроме того, этот опыт поможет мне оценить собственную закалку. Если я способен буду убить хладнокровно, так, чтобы у меня не дрогнула рука, незнакомого мне человека, который ничего мне не сделал, – значит, я обладаю всеми задатками для того, чтобы заняться остальными пятерыми сукиными детьми.

Как вы можете судить по этой бредовой мысли, я не преувеличивал, когда раньше говорил, что тринадцать лет в бестелесной черноте свели меня с ума.

Чтобы сделать это дело еще более трудоемким, мне показалось подходящей идеей убрать его искусно, чтобы лучше проверить свою пригодность: встретиться с ним лицом к лицу и поразить его холодным оружием, выпустив ему кишки.

В лавке сувениров, ножей и оловянных солдатиков у портала на Пласа Майор я купил себе большой нож на пружине, изготовленный в Альбасете, точную копию тех, какими пользовались разбойники из Сьерры-Морены.

Прежде чем я вошел в лавку, мое внимание привлек замечательный оловянный солдатик, изображавший карлистского генерала Сумалакарреги. Я подумал, что, если б мой отец был жив, я бы с удовольствием подарил его ему.

Мне наточили нож в точильной мастерской на рынке Аточа.

Когда Лало Сепильо не встречался с Бланкой, он обычно проводил вечер с дружками, столь же непрезентабельными, как и он сам, в знаменитом коктейль-баре «Перико Чикоте» (гораздо низшего уровня, чем «Твинз»). Оттуда он отправлялся домой в час или два ночи, с котелком, доверху наполненным «кубалибре», и всегда один.

Он припарковывал свой огромный старый «мерседес» возле «Чикоте», на улице, перпендикулярной или параллельной этому отрезку Гран-виа. Той ночью он оставил его на улице Рейна, позади бара, – в ту пору там было мало народу.

Вышеупомянутый Лало был треплом; я слышал, как он однажды вечером заявил в «Чикоте», что всегда оставляет машину открытой.

– Кто станет угонять у меня этот танк? И внутри нет ничего ценного, даже радио у меня нет… Пусть воры открывают дверь и проверяют. По крайней мере так мне не сломают замок и не разобьют стекло.

Так что, когда пробило полночь, я надел кожаные перчатки, открыл заднюю дверцу и спрятался на полу его просторной машины, улегшись позади передних сидений. Я был, как и полагается, одет в черное, а на голову натянул шапку с прорезями для глаз, закрывавшую шею и уши, и я раскрыл нож.

В час тридцать пять я услышал приближающиеся шаги.

Открылась водительская дверь, но затем также и передняя пассажирская. Вопреки своей всегдашней привычке, Серильо был не один; дело усложнялось, я оказался там в ловушке в своей маске ниндзя.

Сепильо пришел с женщиной. По голосу мне показалось, что это одна из обычных девушек в возрасте, приходивших в «Чикоте» в поисках развлечений или клиентов, ведь многие из них занимались проституцией, более или менее тайно. Конкретно эта хотела стать артисткой, она пела испанские песни, а Лало собирался своим влиянием облегчить ей дебют. Было ясно, как дважды два, к чему идет дело: он ей поможет, но только в постели.

Естественно, в качестве первого тактического хода Лало предложил отвезти ее домой; он был довольно пьян, у него заплетался язык. Певица жила в Сан-Хосе де Вальдерас, в нескольких километрах по шоссе Экстремадуры по направлению в Алкоркону, истинно у черта на куличках. Заметно было, что это тоже несколько пугает Лало. Но поскольку сеньора, видимо, была сочная, он все-таки решился на это предложение, и мы тронулись.

Я умолял провидение, чтобы, будучи в таком состоянии, он не угробил нас на своем «мерседесе».

Лало жил со своей матерью на маленькой улочке в квартале Махадаонда, в дальнем и уединенном месте, подходящем для того, чтоб навсегда заставить его бросить курить. Но ввиду смены курса мне нужно было с ходу изобрести что-то еще.

По дороге к дому шлюхи мы могли бы не только погибнуть в аварии, но и умереть от старости; Лало вел машину угнетающе медленно.

Я лежал там, сзади, связанный по рукам и ногам. У меня свело судорогой ногу и чуть не лопнули оба яйца; я кусал губы, чтобы не застонать от боли. Мне с большим трудом удавалось добиться того, чтобы пара не заметила моего присутствия.

Наконец, когда через полчаса с лишним мы приехали в Сан-Хосе де Вальдерас, случилось то, чего я больше всего боялся.

Лало остановил машину. Как бы там ни было, место было чрезвычайно тихое. Из того немногого, что мне удалось разглядеть, я сделал вывод, что это квартал с высокими домами-ульями.

Лало спросил ее, можно ли подняться к ней домой.

– Дело втом, что… Я живу с матерью… И с ребенком… Это не отговорка, Лало… Но… Не знаю… У тебя такая удобная машина… Если хочешь…

Он хотел.

Лало откинул свое сиденье и сиденье своей партнерши, так что они пришли в почти горизонтальное положение, – я лежал там внизу, как кусок Йоркской ветчины в плоском сандвиче. Я даже задержал дыхание, чтобы они меня не обнаружили, что стоило мне особых усилий, потому что трудно было не сдерживать дыхание, а дышать. Это неприятное положение заставило меня почувствовать себя так, словно бы я снова оказался в коме или меня похоронили заживо в тесном гробу.

Лало пытался засадить артистке (похоже, что сбоку, она лежала кормой к нему, судя по словам, которыми они сопровождали свои маневры), но дело не клеилось, алкоголь диктовал свои правила. Судя по тому, что я слышал, спустить ей трусики уже стоило ему больших усилий, и, видимо, за этим занятием потух его угасавший фитиль.

Лало предложил какую-то другую технику, чтобы обмануть неудачу, но это был не его день.

– Уже очень поздно, милый… В другой день мы увидимся в более спокойной обстановке и проделаем все удобно и как следует, как ты думаешь? Я лучше пойду… Подай мне трусики и поцелуй меня. Позвони мне, ладно?

Бедный Лало. Мне было жаль, что он не получил компенсации в виде последнего траха, прежде чем умереть.

Женщина вышла из машины; я услышал, как удаляется стук ее каблуков.

Лало стал крутить рукоятки, чтобы поднять сиденья. Я немного выпрямился за его спинкой. Тишина была полной. Действительно, мы находились в квартале, затерянном среди пустырей, с очень слабым освещением.

Лало закурил и заговорил сам с собой:

– Значит, в другой раз, в более спокойной обстановке… Лиса неблагодарная! Да у тебя сиськи еще больше отвиснут в ожидании, пока я тебе позвоню…

Это прозаическое обещание стало последними словами Лало Сепильо.

Я сел позади него, с силой обхватил левой рукой его потный лоб и перерезал ему горло от уха до уха.

Когда я пишу эти строки, у меня рождается ассоциация с той едва намеченной линией на бутылках шампанского, которая выдает место соединения стекла: если по ней нанести точный удар ножом, даже тыльной стороной лезвия, можно с легкостью отбить горлышко у бутылки.

Лало испустил неприятное клокотанье и откинул копыта практически сразу. Не меняя положения, я забрал у него бумажник, золотые часы и тяжелый перстень-печатку из того же металла (истинное средство, при помощи которого бог метит шельму), сверкавший на безымянном пальце правой руки. Я вытер лезвие ножа полой пиджака, до которой еще не достигла волна крови.

Для полиции это будет еще одним проявлением неспокойной жизни предместий.

Я вышел из машины и пошел прочь спокойным шагом.

Мне удалось пройти несколько сотен метров и не стошнить.

Никто меня не видел.

Пару часов я шел по обочине шоссе Экстремадуры в направлении Мадрида. Войдя в город, я выбросил вещи Лало в канализационный люк (в отличие от ножа, который храню до сих пор) и вызвал такси из телефонной будки, но не по телефону, а нестройными криками, поскольку трубка была оторвана, а в этот момент мимо как раз проезжала машина.

Я добрался до своей квартиры на Браво Мурильо незадолго до рассвета и проспал до самого вечера.

Я не знаю, насколько огорчила Бланку смерть ее неверного жениха. Я не был на похоронах, а она через несколько дней уехала в отпуск со своей дочерью и горничной, не знаю куда. Я воспользовался этим, чтобы отправиться домой, в Альсо, и провел там весь август. Я вернулся в начале сентября; она тоже уже приехала, и я начал свои маневры по ее завоеванию.

На протяжении следующих десяти дней я посылал ей домой розы, всегда сопровождая их карточкой, смоченной несколькими каплями мужского «Агуа Брава», на которой значилось только: «Твой тайный баскский обожатель». Внизу был нарисован луабуру.

В конце того же месяца Бланка давала сольный концерт, снова в театре «Ла Сарсуэла». Мой подкупленный помощник, начальник машинистов сцены, облегчил мне возможность наведаться в ее гримерную после спектакля, и это было вторым успехом. На этот раз я сам пришел с букетом, но там лежала все та же карточка. Я был не единственным, кто пришел засвидетельствовать свое почтение диве.

Машинист предупредил меня, что в гримерной будет полно народу. Я попросил его, чтобы он вручил ей букет и сказал, что ее тайный баскский обожатель стоит в дверях.

Эта простая хитрость сработала, и благодаря ее любопытству гримерная за несколько минут очистилась от посетителей.

Горничная вышла искать меня, пригласила войти и оставила нас наедине.

Бланка Эреси сидела перед зеркалом, одетая уже для выхода на улицу и очень красивая. Она чуть обернулась ко мне, не вставая, я наклонился, поцеловал ей руку и представился как Кепа Чотино из Доности.

– Как и ты, – добавил я, дважды солгав, ибо Бланка была в действительности родом из отвратительного Рентерия, но выдавала себя за уроженку Доности.

Ее улыбка ясно показала мне, что первое ее впечатление обо мне было хорошим, очень хорошим.

Я так и предполагал и на это рассчитывал. Я весьма нравился женщинам, говорю это без ложной скромности.

Мне было тридцать три года, у меня было мускулистое тело, рост метр восемьдесят, а короткая борода и седые волосы придавали мне вид некоторой изысканности.

Излишества в потреблении алкоголя еще не испортили мою физическую форму ни внутри, ни снаружи. В ту пору я гораздо более, чем сейчас, действительно походил на ваш любимый персонаж из комиксов, на капитана Хаддока. Вы правы, я внимательно разглядел его в книжице, что вы мне подарили, и признаю свое сходство с ним.

С другой стороны, пристальная наблюдательность, склонность к анализу и вдумчивое знакомство с миром с момента моего пробуждения превратили меня в человека утонченного.

Ради столь особого случая я сбрызнул волосы лаком (это единственный способ придать им приличный вид) и щеголял безупречным темно-синим двубортным костюмом, белой рубашкой и гранатовым галстуком.

Мои расчеты оправдались также и в том, что дива меня не узнала. В 1962 году мы виделись не больше трех раз, с тех пор прошло пятнадцать лет (Бланке было тогда года двадцать четыре – двадцать пять; следовательно, в 1977 году ей было около сорока), я тогда был юношей с черными волосами, словно бы обрубленными топором.

Бланка отменила встречу, которая у нее была назначена, и приняла мое приглашение поужинать вместе. Она поставила единственное условие: что мы будем ужинать в «Ларди»; успех концерта вызвал в ней ужасный голод, и ей хотелось отведать одно из знаменитых и чрезвычайно дорогих мадридских косидо в этом прославленном ресторане.

Я никогда не видел, чтоб человек ел столько турецкого гороха (тем более за ужином), овоща, к которому я всегда испытывал весьма слабую симпатию. Мое мнение совпадает с мнением писателя и gourmet Александра Дюма, который считал, что турецкий горох (по утверждению Гальдоса, возможно, именно он является причиной сухости характера испанцев) – это всего лишь очень твердый горох размером с крупнокалиберную пулю для мушкета.

На протяжении двух следующих недель она согласилась сходить куда-либо со мной только пару раз. Ей нравилось мое общество, и она давала мне понять это, но вела себя осторожно и несколько отстранение Она хотела держать дистанцию. Видно было, что она была боязлива и полна сомнений при начале новых любовных отношений.

Я был терпелив, соглашался на ее игру и не рисковал идти на какое-либо физическое сближение; я чувствовал, что она сочтет это преждевременным и неуместным. Когда она захочет секса, то сама установит правила; все так делают, кроме тех женщин, что отдаются из жалости.

Хотя я, конечно, желал близости, и сдерживаться стоило мне большого усилия воли.

Должен признать, мне больше хотелось уложить ее в постель, чем убить.

Бланка Эреси была женщиной, чей характер и личность состояли из контрастов. Она была деспотична, капризна и властна, ей позарез необходимо было показать, что она во всем главная; ее партия должна была быть первой даже в самых пустячных вопросах. Но иногда она также вела себя очаровательно, рассудительно и любезно, с острым чувством юмора, с иронией, часто перераставшей в сарказм. Она не обладала большим умом, но также не была глупа. Временами она очень раздражала меня, но в общем и целом мне нравился ее образ жизни; с годами и мой стал подобным (представляю, как вы киваете головой).

Остаток сентября и начало октября мы встречались с несколько большим постоянством, но не сокращая дистанции.

В одну из наших прогулок она захотела пойти на площадь Лас Вентас, посмотреть бой быков. Она очень увлекалась этим зрелищем и получала от него удовольствие. Таким образом я обнаружил ее головокружительную кровожадность. Когда быка удавалось убить, она явно возбуждалась: она хватала меня за руку с силой, до боли, и глаза у нее блестели, я бы сказал, со сладострастием.

Что касается меня, то я в первый раз присутствовал на корриде и, так же как и на футбольном поле, хотя и по другим причинам, поклялся, что в жизни сюда не вернусь. Мне это зрелище показалось позорным, полным бессмысленной, невыносимой жестокости; праздником крови, устроенным благодаря безумию народа, пребывающего в состоянии атавизма и дикости.

Не увлекайтесь легкой мыслью, что это странный предрассудок для убийцы; эти два явления не имеют ничего общего друг с другом, они принадлежат разным орбитам, даже противоположным.

Бланка все еще питала некоторые националистические чувства, которые на практике ограничивались редкими посещениями одного баскского кружка недалеко от Глорьеты де Бильбао, чего-то вроде batzoki, очень китчевого, где она была почетным членом, где вместе с остальными участвовала в пышных обедах под аккомпанемент пылких хоровых песнопений всего классического репертуара txoko.

Однажды я пошел туда вместе с ней. Она пела одна, а капелла, положив правую руку на весьма хорошо одетое сердце, пела Агура Йаунака, пустив чувствительную слезу под восторженные крики остальных патриотов, страдающих от того, что им приходится жить вдали от родной земли.

Разумеется, в ее присутствии у меня было более баскское сердце, чем у кого-либо, и я был большим националистом, чем Сабино Арана.

Я сказал ей, что живу на семейную ренту и что нахожусь в Мадриде в добровольном изгнании на неопределенный срок, чтобы излечиться от горя – неразделенной страсти, потерпевшей крушение в бухте Доности.

Эта выдумка ей понравилась, и она сделала первый шаг в направлении моих объятий. Она одарила меня легким поцелуем в губы и сказала мне с нежностью:

– Кто могла быть та дурочка, что не оценила по заслугам моего очаровательного и красивого Кепачо?

Мы сидели за столиком в ресторане «Эль Марранито» в Чамбери, поглощая поросенка, запеченного в духовке, – должно быть, он лучше всех из помета сосал материнскую грудь.

Свиной жир, очерчивавший ее сладострастный рот, смазал наш первый поцелуй с участием языка.

По окончании ужина я предложил ей выпить по бокалу у меня в квартире. Она недоброжелательно улыбнулась, прежде чем ответить мне.

– Мне тоже хотелось бы, чтобы мы переспали. Думаю, что уже пора… Но пусть решает судьба… Или скорее твоя интуиция.

Она сняла одну серьгу, изумруд, окруженный бриллиантами, завела руки за спину, а потом показала мне два закрытых кулака.

– Если ты угадаешь, в какой руке серьга, то этой ночью мы займемся любовью.

– А если я не угадаю?

– Тогда я накажу тебя за испорченное удовольствие.

Я указал на правую руку, украшение находилось в другой.

Бланка не курила, а я – да. В ту пору я прикуривал одну сигарету от другой. Она вынула у меня изо рта ту, что я в тот момент курил, раздула уголек и затушила ее о тыльную сторону моей ладони; остался значительный ожог.

Я успел сказать только, что она сошла с ума, и выругаться. Она ответила, что сожалеет и что не могла удержаться, назвала меня «милый», страстно поцеловала меня, встала и ушла.

На следующий день она позвонила мне, чтобы спросить, простил ли я ей ее «маленькую шалость» и не хочу ли я пригласить ее поужинать к себе домой.

– Я хочу, чтоб это был очень простой и быстрый ужин. Чтобы мы могли без задержки заняться десертом. Хорошо?

Она пришла, завернутая в белый плащ до самых щиколоток, подвязанный поясом, и с пластиковой сумкой в руке. Она отказалась выпустить ее из рук и сказать мне, что находится в этой сумке.

Чтобы показать ей, что я по-прежнему сержусь, я послушался ее указаний буквально, и ужин ограничивался картофельной запеканкой (хотя, конечно, не имевшей ничего общего с теми, какие готовила моя бедная мать). Единственной любезной уступкой была бутылка ее любимого «Каста Дива» в ведерке. Я не хотел переходить границу и оставаться без секса.

Запеканка привела ее в восторг. Она сожрала свою половину и значительную часть моей с такой скоростью, с какой кашалот заглатывает креветку. После того как она открыла, что я делаю свои первые шаги в качестве повара, моя ценность как любовника для нее повысилась.

Подчистив тарелку, она поцеловала мне ожог на руке и показала, что лежит у нее в сумке. Это была игра-викторина, «Тривиал персьют», и маленький амазонский хлыстик.

– На этот раз никаких тузов в рукаве. Если ты вы играешь у меня в «Тривиал», мы потрахаемся. Если выиграю я, я нанесу дюжину ударов хлыстом по этой попке… которую мне, кстати, уже хочется увидеть. Согласен или нет?

Она была не кровожадна, она просто была садисткой со скромными притязаниями. Она могла достичь оргазма, только если причиняла физическую боль, или унижение, или и то, и другое одновременно своему сексуальному партнеру. Но во мне-то не было ни капли мазохизма; и мне пришлось вести себя с ней в постели крайне осмотрительно.

Мое прилежное чтение толстенной энциклопедии «Эспаса» обеспечило мне прочный налет общего образования, и я без особенных трудностей выиграл у нее в «Тривиал».

Казалось, проигрыш ее не огорчил.

Она встала, развязала пояс плаща, скинула его, и он упал к ее ногам. Под плащом она была совершенно голая, не считая двухрядного жемчужного ожерелья и закрытых туфель с острым носом и высоченным каблуком-шпилькой.

Полностью обнаженная, она оказалась еще более привлекательной, чем я представлял себе ее множество раз, мастурбируя при воспоминании о ее фигуре в нижнем белье, пока она проигрывала в покер.

Я накинулся на нее, как возбужденное животное.

Я одним движением руки скинул со стола грязные тарелки и бокалы, чтобы освободить место, и сорвал с себя одежду.

Вид моего крепкого и длинного колющего оружия (я был очень возбужден) отнюдь не воодушевил ее вопреки моим ожиданиям, а, наоборот, испугал.

– Какое варварство! Я никогда ничего подобного не видела! – Она даже не дотронулась до него. – Какой огромный! И все это ты хочешь в меня засунуть? Только половину, везунчик, и очень осторожно… Я очень нежная в этих вещах, Кепачо.

Я так ее хотел, что меня не обескуражило даже это смешное уменьшительное имя.

Я раздвинул ей ноги, заставил ее обхватить мои бедра коленями и вошел в нее – только до половины пениса. Ее длинные ногти, выкрашенные в цвет крови быков, убийство которых ей так нравилось видеть на площади, впивались мне в живот каждый раз, как я пытался продвинуться хоть на сантиметр глубже.

Мы продолжали эти sui generis любовные отношения больше шести месяцев, до весны 1978 года.

Программа была всегда примерно одна и та же: мы объедались в каком-нибудь плохоньком ресторане, а потом играли в квартире, голышом, решая, для кого сегодня будет секс – для нее или для меня, то есть получит слуга взбучку или нет.

Я привык.

Мы решали, кому будет хорошо, при помощи самых разнообразных настольных игр: «Монополии», покера, шашек, домашней рулетки и бинго, и даже парчиси, гуська или самых глупых игр из серии «Гейпер». Мой дом был похож на парк развлечений.

Я редко проигрывал.

Она кончала, когда лупила меня хлыстом, битой пелотари, пучком крапивы, бамбуковой тросточкой, ремнем, мокрым, завязанным в узлы полотенцем, толстым куском эластичной резины и просто рукой – ладонью, кулаком или пальцами, сложенными, как для щипка.

В особых случаях она также на меня мочилась. Я смотрел, как она в этих битвах достигала спазматических оргазмов, сотрясавших ее с головы до ног, как соски ее увеличивались и становились твердыми, словно камни (ах да, она также била меня мешочком с камнями, чуть не забыл), – в такие моменты она была красива, как никогда, – и в итоге получалось, что физическое наказание возбуждало меня.

Получив удовольствие, максимум, что она позволяла мне, – это положить свой возбужденный конец между ее потрясающих грудей, потереться о них и кончить ей на красивую шею, украшенную на многие миллионы.

А когда выигрывал я, мой приз ограничивался тем, что она позволяла мне трахать ее не более чем в четырех позициях и только половиной члена; она заставляла меня надевать на основание члена что-то вроде резинового пончика, сделанного по размеру, чтобы он выполнял род препятствия.

Она всегда вела себя пассивно, ненавидела оральный секс (я даже вспомнил с некоторой тоской о старательном горле Кресенсио), и даже речи не могло быть об анальном проникновении.

Кроме того, я должен был кончать не в нее. Она не хотела принимать никаких контрацептивов, а я не мог найти презервативов на свой размер.

Думаю, больше всего в наших коитусах ей нравилась моя скороспелая эякуляция.

У нее была еще одна мания, несколько выводившая меня из себя. В душе, на кухне (она иногда сама готовила какое-то ужасное месиво), а порой даже тогда, когда я ее пялил, она вдруг принималась петь во весь голос и всегда одно и то же – арию безумия Лючии ле Ламмермур Доницетти, ставшую популярной благодаря Марии Каллас, которая, кстати, умерла за год до того, как мне сообщила Бланка с нескрываемой радостью.

Но я принимал такое обращение и все равно получал от него удовлетворение. Я хотел ее страстно, как идиот, и, несмотря на то что она отдавалась мне столь часто, я с ума сходил от желания, как в первый день.

Кроме того, в определенном смысле я в нее влюбился.

Она что-то заблокировала во мне, и я не мог устранить эту блокировку. Я поклялся убить ее и не то что не искал подходящего момента, чтобы сделать это, дело в том, что большую часть времени я даже и не думал об убийстве.

Такое положение не могло продолжаться бесконечно. Кроме того, хотя у меня все еще оставалось достаточно денег из моих невольных сбережений, жизнь в Мадриде на протяжении стольких месяцев обходилась мне слишком дорого. Не говоря уже о съемной квартире, которая была недешевой, частые обеды и ужины с Бланкой в ресторанах, учитывая, сколько она сжирала, стоили мне целое состояние. Хоть она и разбогатела на опере, она понимала отношения между мужчиной и женщиной на старомодный лад и не участвовала даже в чаевых.

Благодаря сексуальной удовлетворенности и обжорству она еще больше растолстела, к моей радости. Но она начинала этим тяготиться и страстно желала похудеть. В конце мая, который был уже на носу, она должна была петь Аиду (критики считали ее лучшим сопрано в мире для женских партий Верди) в «Метрополитен-опера», и не желала ехать в Нью-Йорк, превратившись в кита.

Она отдалась в руки эндокринолога и безуспешно пыталась придерживаться шоковой низкокалорийной диеты. У нее не было силы воли, и она осаждала холодильники (свой и мой) при первом удобном случае.

Она попросила у меня помощи, чтобы похудеть, и предложила мне одну идею: ехать вместе в Соединенные Штаты. Она отправит дочь в интернат в Англии и обойдется на этот раз без горничной. Мы совершим путешествие без спешки, на роскошном лайнере (удивительно, но она согласна была раскошелиться на заоблачную стоимость билета в первом классе), чтобы недельку отъесться, прежде чем серьезно сесть на диету. Был конец марта, оставалось ровно два месяца до выступления в Нью-Йорке. Мы проведем их в уединенном сельском домике, который имелся у нее среди полей Коннектикута, только вдвоем. Мы сможем беспрестанно посвящать себя нашим эротическим играм, а я стану строго следить за ней, как любовник-полицейский, чтобы она соблюдала диету.

На случай, если не хватало чего-то еще, чтобы убедить меня, она в первый и единственный раз и без предварительной жеребьевки взяла на себя инициативу в сексе. Она забыла о своих ломаниях, засунула в себя мой член по самые яйца и позволила мне кончить внутрь. Я все еще помню об этом и все еще возбуждаюсь, это было потрясающе. Как я мог сказать ей «нет»?

А меня посетила еще одна отличная идея: обманув себя, я несколько успокою свою мстительную совесть. Забавно, что на самом деле это предприятие помогло ускорить развязку главы «Бланка Эреси».

Я знаю, что это должно было свершиться, но предпочел бы по крайней мере, чтобы все случилось в другой форме; я раскаиваюсь в произошедшем.

В ходе своего беспорядочного чтения я наткнулся на книгу, где излагался и поносился, ввиду опасности, возникавшей в середине срока лечения, метод похудания, который один американский врач в шестидесятых годах практиковал среди звезд с проблемами лишнего веса в голливудской колонии.

Доктора звали Роберт Джей Перкинс, и его метод основывался, приобретя более радикальную форму, на методе другого выскочки-эскулапа, янки Уильяма Эйч Хея.

Метод Перкинса строился на том, что причиной ожирения считалось совместное потребление жиров и углеводов, обладающих разным метаболизмом. Его диета предписывала есть только белковые продукты и продукты, содержащие клетчатку, и строго воздерживаться от употребления тех, что содержат углеводы.

Не нужно было мучиться голодом; можно было есть все виды мяса, рыбы, колбасных изделий, жирных сыров, растительное масло, сливочное масло, молоко, сливки, свиное сало, оливки, майонез, яйца и всевозможные морепродукты; в любом количестве, в каком хочется.

Люди худели поразительно.

Полное отсутствие углеводов организм компенсировал, поглощая излишки жира, но также вскоре и собственные запасы. Не говоря уже о значительном повышении содержания в организме мочевой кислоты и холестерина, ввиду потребления в большом количестве насыщенных жирных кислот возникали сердечно-сосудистые нарушения, могло также дойти до непоправимых изменений в жизненно важных органах, таких, как печень, поджелудочная железа и почки, и до значительной потери мышечной массы. Нужно было компенсировать это лечение усиленным приемом обильных витаминных комплексов, – об этой детали я умолчу, когда буду излагать теорию Перкинса Бланке.

Доктор Перкинс быстро прославился и заработал кучу денег благодаря своему методу, но потом он оказался в тюрьме за непредумышленное убийство, и ему навсегда запретили заниматься своей безответственной врачебной практикой.

Одна из знаменитых близняшек Габор, Са-Са, сидевшая на этой диете, заработала почечную недостаточность с необходимостью последующей госпитализации. А Джоан Соуэр, красавица-актриса с проблемами лишнего веса, но не имевшая до того проблем с сердцем, – ее вы, киноман, вспомните как партнершу Рэндольфа Скотта по многим вестернам категории «Б», так неукоснительно соблюдала диету, что умерла от грудной жабы.

Я изложил Бланке метод Перкинса только в его положительных моментах. Она взглянула на меня с надеждой широко раскрытыми глазами и сказала, что доверяет мне, что отдает себя в мои руки. Она будет есть только то, что я ей укажу, и забудет о своей любимой картошке и о «Каста Дива».

– Но тебе не придется лишать себя ни яичницы из трех яиц, залитой морем оливкового масла, ни грудинки, которой ты так любишь завтракать, – подсластил я ей пилюлю.

– Ни от майонеза, какое облегчение… Хаинкоа отблагодарит тебя, если это сработает. Начнем сейчас же, – храбро заявила она.

Мы отправились в порт Шербурга, чтобы сесть на знаменитый трансатлантический лайнер «Королева Елизавета II». На таможне я позаботился о том, чтобы они не прочли мое настоящее имя в паспорте.

Бланка взяла с собой Панчо, собачку породы чи-хуа-хуа, купленную в Акапулько (там она обычно проводила летний отпуск). Я посчитал, что моя сопрано была также отчасти ответственна за смерть Трюфеля, моей любимой собаки, и подумывал о том, чтобы нечаянно выбросить ее тщедушного питомца за борт, но маленькое животное смотрело на меня своими беззащитными глазками, и я не смог.

В течение недели, что продолжался круиз через Атлантику в этом роскошном и огромном плавучем отеле, Бланка выходила из двух расположенных на корабле казино только для того, чтобы лопать отбивные, приготовленные на решетке, запеченные целиком фуа-гра и устрашающего размера лангустов под майонезом. Кроме того, она время от времени расправлялась с двойной порцией трески по-бискайски, единственного блюда баскской кухни в ресторанах «Королевы Елизаветы II», – здесь как будто до сих пор следовали традиции маркизы Парабере, автора истории кулинарии, опубликованной в 1943 году, где она утверждала, что треска по-бискайски – это «единственное испанское блюдо, допустимое на трансатлантических лайнерах».

И несмотря на эти пантагрюэлевские трапезы, к нашему приезду в Нью-Йорк Бланка потеряла пару килограммов. Она была в восторге; на протяжении всего круиза она с воодушевлением меня избивала.

Но когда мы уже три недели прожили в домике в Коннектикут – это было что-то вроде подобия деревенской хижины высотой в два этажа и со всеми удобствами, – дела начали принимать дурной оборот.

Всего Бланка потеряла шесть килограммов и в этом отношении была очень довольна, но нездоровая диета начинала приносить свои плоды. Она чувствовала себя слабой, все время была очень уставшей (мы едва вели сексуальную жизнь), у нее начался приступ подагры в щиколотке, в результате которого она пять дней пролежала, высоко задрав ногу, но больше всего она мучилась постоянными запорами.

Она и так уже имела склонность к запорам, но теперь обстоятельства обрели фатальный характер. Трудности при выведении жидкостей также были одним из последствий метода Перкинса, в совокупности с дурным запахом изо рта, которого она не ощущала и который сильно облегчал мне соблюдение запрета на плотские утехи.

Но так как Бланка продолжала терять вес, то не хотела отказываться от диеты и следовала ей безо всяких исключений.

Не могу отрицать, я чувствовал себя виноватым, и меня обуревали противоречивые чувства. Я несколько раз готов был открыть ей, что эта игра опасна и что она может серьезно заболеть. В такие моменты мне в голову приходили слова дяди Пачи, сказанные у моей постели, где лежало мое тело с уничтоженной душой: «Мы все вшестером были согласны». И я вспоминал свои тринадцать лет мученичества, которыми я был обязан безжалостному решению этих шести пожертвовать мною, а Бланка была одной из них. И тогда возрождался мой гнев, и я черпал силы, чтобы продолжать ее медленное убийство.

Чтобы у нее получалось ходить в туалет, Бланка принимала «Эвакуоль», сильное слабительное, привезенное ею с собой из Испании. Но несмотря на «Эвакуоль», она уже шесть дней была не в силах испражниться и вся измучилась: живот у нее раздуло. Бланка попросила, чтобы я растворил ей в стакане молока тройную дозу лекарства, Может быть, так удастся прорвать пробку.

Клянусь, я сделал это не нарочно, это была ошибка; если же это не так, значит, мое подсознание под бременем ненависти решило все помимо моей воли.

В шкафчике с лекарствами рядом с «Эвакуолем» стоял пузырек с «Секорралем», мощным антидиарретическим средством, которое я обычно принимал если избыток алкоголя чрезмерно ослаблял мой желудок.

Доза действительно была тройной.

Бланка выпила молоко и в ту же секунду сказала, что, кажется, у нее позывы. И ушла в уборную.

Она слишком долго тужилась. Я слышал, как она несколько раз кричала от боли, а потом раздался звук падающего замертво тела, который ни с чем нельзя спутать. Бланка Эреси так и не спела «Аиду» в «Метрополитен». Она лежала там, у подножия унитаза, с лицом, искаженным от чрезмерного усилия, мертвая.

Я горько рыдал, когда звонил в полицию Коннектикута и пытался объясниться на своем скудном английском. Случай уготовил мне слишком жестокую судьбу, и я принял ее, не имея возможности ничего изменить.

Полиция меня почти не беспокоила.

Судебный врач засвидетельствовал сердечный удар, вызванный чрезмерными усилиями, направленными на то, чтобы справиться с запором. Ослабленное сердце и высокие показатели холестерина и мочевой кислоты сочли естественными для человека, страдающего ожирением. А перепутать лекарства – это распространенный бытовой несчастный случай.

Панчо, чихуахуа, унес под мышкой толстый патрульный. Полагаю, он окончит свои дни в желудке какого-нибудь посетителя «Макдоналдса».

Все подтвердилось.

Если оставались еще какие-то сомнения и во мне сохранялась еще хоть капелька надежды, теперь все было ясно.

Если жестокая и гротескная смерть сопрано и содержала в себе хоть какую-то двусмысленность, то убийство бедного Сепильо, театрального агента, не допускало смягчающих обстоятельств.

Антон, или, лучше сказать, Карлос Мария Астигаррага, был холодным и безжалостным убийцей.

Но, дочитав до этого места, я передумал: я не побегу доносить на него с дискетой в руке; по крайней мере не сейчас. Я потом придумаю, что делать. Сначала я хотел дочитать все это, узнать, насколько далеко простиралась его чудовищность. Если Астигаррага двадцать три года разгуливал на свободе после своего первого убийства, то ничего не случится, если он проведет на воле еще несколько часов.

С другой стороны, он был пьяница и драчун, гениальный повар и хороший друг и стал жестоким убийцей из-за безумной жажды мести.

И что?

В глубине души я отлично знаю, что, независимо от поступков, которые мы совершаем в жизни – а они зависят от многих факторов и от игры случая, – я не намного лучше, чем он.

Однако у меня есть одно ярко выраженное качество – преданность.

Я прежде всего друг ему, а не судья.

Почти не отдавая себя отчета, я выпил полбутылки «Гленморанжи», но был трезв. Я пошел в погреб, чтобы поискать еще одну, прежде чем продолжить чтение его многословной исповеди.

Путешествие в этом адском такси, которое я еще долго не забуду, подходит к концу.

Мы добрались до больницы Басурто. Я уже вижу ее низкие здания из выщербленного красного кирпича, с двускатными крышами, и пандус для въезда машин «скорой помощи».

Таксист внезапно нажимает на газ, и мы проезжаем мимо больницы.

Я яростно крину ему и колочу в окошко, но он не обращает на меня никакого внимания.

 

30

После смерти Бланки я подумывал было воспользоваться тем, что нахожусь в Соединенных Штатах, и переехать в Чикаго, чтобы отправиться оттуда в Саус-Бенд и разыскать Кресенсио в университете Нотр-Дам. Но, хотя при убийстве иезуита у меня и не должно было возникнуть никаких проблем эмоционального характера, мрачный конец Бланки, по которой я скучал, оставил меня безвольным и опустошенным, лишенным сил, неспособным сеять за собой новую смерть.

Я вернулся в Нью-Йорк и первым рейсом отправился в Испанию.

Остаток 1978 года я провел, не выезжая из Альсо, в подавленности, бездеятельности и замкнутости.

Я не знал, что 6 декабря приняли Конституцию. Я не знал об убийстве Аргалы «Баскско-испанским батальоном» во Франции, 21-го числа того же месяца.

Мое внимание привлекло то обстоятельство, что Конституция отменяла смертную казнь, кроме той, что продиктована законами военного времени. И я не знал, что было объявлено: Аргала пустил в ход детонатор бомбы, взорвавшей Карреро Бланко.

Если ты не читал газет и не смотрел телевизор, отсутствие общения между соседями в моей деревне могло привести к тому, что ты так и не узнаешь о начале третьей мировой войны или о вторжении марсиан в соседнюю долину.

Я плавал в море сомнений.

Много раз я решал отступиться от своих слов, забыть о них обо всех, о своем несчастье, о тяжелом и опасном бремени, что я на себя взял, и начать нормальную жизнь; но столько раз потом я отказывался от этой мысли и возобновлял свою клятву мести; от нее нельзя было отречься, не было пути назад; мой отец перевернулся бы в могиле.

В эти месяцы я выезжал из деревни только для того, чтобы нагрянуть в Бильбао и наведаться в «Твинз», где я несколько раз сильно напивался и подружился, по отдельности, с несчастными Хулианом и Хосемари Ригоития, хозяевами заведения, щедрое завещание которых позволило организовать «Карту полушарий Бильбао», наш любимый бар.

Для меня не было таким шоком, что они назначили меня своим наследником. Они оба испытывали ко мне настоящую симпатию, весьма вероятно, я был единственным человеком, которого они небезосновательно могли назвать своим другом, но они были слишком замкнутыми в себе и слишком грубыми, чтобы признать это прямо и открыто.

Кстати, я – один из немногих, кто знает о настоящей причине того, почему они столько лет не разговаривали друг с другом. Вопреки тому, что думают многие, она не имеет ничего общего с Авой Гарднер и историей о подмене, которую я считаю легендой.

Прямой причиной их взаимной и трагической агрессивности было то, что на свет выплыла старая обида, настоящая. А новая точка зрения на нее, которую я помог им оценить в ночь, предшествовавшую их взаимному убийству, помогла им дойти до кульминации, в результате чего пролилась кровь.

Откуда я это знаю? Потом, если не забуду, расскажу вам эту историю.

 

31

Время помогло мне справиться с депрессией и излечило меня от воспоминаний о Бланке Эреси.

Примерно в тот же период изменилась реакция моего организма на алкоголь, и я стал подвержен приступам гнева, когда напивался.

В конце 1979 года я почувствовал, что полон охоты и решимости, чтобы взяться за самое трудное и желанное предприятие: заняться Пачи Ираменди, козлом дядей Пачи.

Я снова стал наведываться в свою старую тулузскую компанию, которая, как это обыкновенно происходит во всех деревнях и городах Эускади, по-прежнему состояла из тех же самых членов, что и в 1962 году. Они неизменно поддерживали всегдашние поверхностные отношения, ограничивавшиеся совместными попойками и разговорами на общие темы, исключавшими личные подробности или конфликтные темы, ради мирных прогулок по барам всем стадом.

Я снова начал читать газеты и выяснил, что Йосеан Аулкичо уже не занимается воинственной «Басконией». Он взлетел высоко и стал новоиспеченным тренером своей прежней команды, «Атлетик» из Бильбао.

В моей старой компании было два человека, которые, как я думал, могут иметь какое-то отношение к ЭТА. Я спросил их, не могут ли они свести меня с Пачи Ираменди. Сначала они отреагировали вяло и недоверчиво, но через несколько недель передали мне на словах послание: он назначал мне встречу в баре «Селата» в Байонне (это место я никогда не забуду) в полдень 28 апреля, в тот же самый день, когда ЭТА убили в Дуранго городского полицейского.

Я решил, что наилучшим способом, чтобы иметь возможность покончить с дядей Пачи, будет пробраться в его собственное змеиное гнездо. Я вступлю в организацию, чего бы мне это ни стоило и какие бы обязательства я ни должен был на себя принять.

Я ждал, сидя за столиком на маленькой террасе в баре «Селата», расположенном на улице Пуасонри, в сердце Пти-Байон, квартала средневековых улочек, усыпанных барами и ресторанами. В двадцать минут первого за мной пришли молодые мужчина и женщина, на эускера велевшие мне следовать за ними.

На подземной парковке возле реки Адур, обыскав на предмет оружия, они посадили меня на заднее сиденье автомобиля, завязали мне глаза и велели мне лежать, не вставая.

Потом я проверил: поездка длилась час. Я заметил, что мы несколько раз меняли направление. Во время путешествия мои спутники говорили мало и по-французски, а этого языка я тогда не знал.

Повязку у меня с глаз сняли в гостиной хорошо обставленного дома, наверняка это было шале: несмотря на плотно задернутые шторы я заметил, что комната находится на первом этаже.

Мой проводник-мужчина указал мне на один из стульев, расставленных вокруг обеденного стола. Он сам встал возле двери, карауля меня. Он достал автоматический пистолет, взвел курок и снова убрал за пояс, спереди, чтобы держать его под рукой.

Через несколько минут в гостиную вошел дядя Пачи и сел напротив меня, не здороваясь. В ту пору ему было сорок семь лет, и он был главой коммандос. Я нашел, что он постарел. То обстоятельство, что я наконец увидел человека, больше всех ответственного за катастрофу, разрушившую мою жизнь, взволновало меня меньше, чем я ожидал. Мы говорили на эускера.

– Что ты хочешь от меня, племянник? – спросил он меня с угрюмостью, которую не смягчило родственное обращение.

– Я хочу сделать что-нибудь для нашей земли… Снова бороться вместе с вами.

Его недоверчивое выражение не рассеялось после прямого изложения моих намерений. Казалось, он больше рассматривает меня стеклянным глазом, чем здоровым. Он вызывал у меня чувство тревоги.

– Если говорить откровенно, я думал, что ты уже очень давно мертв. Я не знал, что ты выжил после той комы. Я только совсем недавно узнал, что ты спал тринадцать лет. Это была сиеста. – Делая это лаконичное замечание с претензией на изящество, он наблюдал за моей реакцией; реакция была нулевой. – Мне помнится, ты не был слишком глуп, племянник… Я бы на твоем месте был весьма обижен на меня за все это дело. А ты нет?

– Вначале так и было… Потом уже нет.

– Любопытно. А почему потом уже нет?

– Я понял, что это, должно быть, был несчастный случай, что что-то случилось с противоядием.

– А с твоим отцом?

– Никто не мог предугадать, что он будет есть кальмаров Франко. Мне объяснили, что он так занервничал, когда я потерял сознание, что почувствовал внезапный голод; он отнес их на кухню и все съел.

– Ага… А если я тебе скажу, что это не был несчастный случай? Что мы решили пожертвовать тобой, так как это было единственное средство надежно отравить Франко?

Он тщательно следил за тем, как подействуют на меня эти слова; дерьмовая история. Кроме того, произнося свою речь, он одним глазом, единственным глазом, взглянул на охранника, по-прежнему стоявшего на своем месте. Его статус большой шишки ЭТА наделял его той привилегией, что другие нажимали на курок за него.

У меня на лице не дрогнул ни один мускул, взгляд остался кротким, дыхание – спокойным.

– Ну, я бы тебе не поверил. Черт! Ты же мой дядя, брат моей матери…

– Хороший мальчик, – сказал он фальшиво, он по-прежнему мне не верил. – Я узнал, что твоя мать умерла от рака… Я уже был здесь.

– Я это знаю.

– То, что произошло на самом деле, очень просто. Но это не избавляет меня от вины, я должен был все предвидеть. Мы положили в тарелку Франко слишком много яда, – меня привело в восторг это множественное число, – а противоядия, которое я тебе дал, было недостаточно для такого количества… Такова правда. Я обычно так никогда не говорю, но на этот раз, думаю, мои слова будут уместны: я сочувствую.

– Я что-то в этом роде себе и представлял… Но я не считаю тебя виновным втом, что произошло. Я сам пошел на риск, и обстоятельства обернулись плохо. Иногда сражения проигрываются, и можно в них пасть, но важно выиграть войну… А война продолжается, так же как и тогда… Я пал, но поднялся… я стою на ногах и повторяю тебе, что хочу продолжать войну на вашей стороне.

То, как я перефразировал его слова, сказанные тогда, когда он пришел навестить меня вместе с Кресенсио, огнем выжженные в моей памяти, понравилось ему. Он все еще был далек от того, чтоб заглотить наживку, но начинал смотреть на червяка на крючке более благожелательно.

Он достал скомканный платок и звучно высморкался. Потом он задумчиво рассмотрел урожай соплей. Ходили слухи, что он сидит на кокаине; я заключил, что он проверяет, не разорвалась ли какая-нибудь венка в носу.

– Ты, – обратился он к человеку с пистолетом. – Принеси из погреба какую-нибудь хорошую бутылку «Рьохи». «Гран ресерва», ладно?… Я хочу выпить с моим племянником.

На обратном пути в Байонну мне снова завязали глаза.

Дядя Пачи попросил меня вернуться в Альсо. Они со мной свяжутся.

Моим связным до тех пор, пока мне не приказали жить во Франции, был один из моих тулузских приятелей, которых я просил о встрече с дядей. Его звали Пейо Лекумберри, и, насколько я знаю, он всегда был не больше чем информатором и посыльным. Я упоминаю о нем только из-за анекдотического случая, который пришел мне на память, когда я написал его имя. Лекумберри умер несколько лет спустя в Мексике по абсурдной причине.

Однажды, в ночь текилы и мескаля, его застрелил один бывший заключенный, который по несчастной случайности узнал его имя: Лекумберри было названием тюрьмы в Мехико, где этому суеверному парню, видимо, сильно досталось.

До конца 1979 года я выполнял работу по слежке и сбору информации, особенно в Сан-Себастьяне. Мои наблюдения способствовали, например, убийству генерала Гонсалеса Вальеса, военного губернатора города, осуществленному 23 сентября.

Я заглушил голос своей уже слабой в ту пору совести и моральные сомнения, сказав себе, что мне нужно завоевать доверие дяди Пачи и что мне никогда не нравились профессиональные военные.

25 октября, при сорока процентах воздержавшихся, был принят статус автономии для Эускади и Каталонии.

В начале 1980 года мне велели пересечь границу и жить в Бордо, на явочной квартире организации. Я едва пробыл там месяц.

В этой суровой квартире мы жили впятером: трое мужчин и две женщины, хотя иногда там также устраивались проездом, иногда на одну только ночь, активисты группы. Например, однажды там появились два мужика, три дня просидевшие, не выходя из дома. Инструкции были таковы, что даже мы не должны были узнать их в лицо. Двое из них все время провели в нашей компании, не снимая масок, они смотрели телевизор, не говоря ни слова, даже между собой. Это был какой-то сюрреализм.

Мы, пятеро постоянных жильцов, по ночам играли в карты. Одного из типов звали Горка, он был боевик «Эрри Батасуны», которому пришлось спасаться бегством из Аморебьеты, когда полиция обнаружила в его квартире оружие и взрывчатку. О другом, Иньяки Синцарри, я уже рассказывал, это был опытный террорист – он ждал, пока его переведут в другую группу. В своей он был единственным, кому удалось избежать свинца или последствий детонации, когда открылась их попытка взорвать один из участков гражданской гвардии.

Женщин звали Аиноа и Амайя. Аиноа была подружкой одного из членов барселонской группы и ждала его возвращения, когда ему дадут отпуск после покушения. Вторая была новенькой, в том же положении, что и я.

Иньяки Синцарри, Контфагот, страдал мачизмом и обращался с обеими женщинами так, будто они – служанки, обязанные нас обслуживать. Хотя они и были худыми с точки зрения моих необычных пристрастий, должен признать, что обе были довольно хороши собой, особенно Амайя.

Контфагот, в качестве ветерана, провозгласил себя во всем начальником квартиры и решил, что по ночам мы будем в обязательном порядке играть в шашки на манер фантов, то есть на раздевание. С Аиноа, из уважения или страха перед ее женихом, он несколько сдерживался, а вот Амайю беспощадно травил. И кроме того, поскольку девушка играла в шашки довольно-таки плохо, почти каждый раз она оказывалась раздетой. Она была достаточно стыдлива и умирала от стыда. Контфагот приходил в восторг, видя ее голой.

Однажды ночью, после партии, окончившейся, как обычно, когда мы уже ушли спать, террорист полез к Амайе в постель (она жила в одной комнате со второй женщиной). Девушка пришла в ярость и, надавав ему пощечин, выставила его из своей комнаты. Контфагот, разозлившись на то, что его выгнали и выставили в смешном свете, заверил ее на следующий день, не церемонясь в моем присутствии, что даст шефам плохой отзыв о ней.

Партии в шашки на раздевание прекратились.

Поскольку сведений обо мне не было в картотеке ни французской, ни испанской полиции, а в атмосфере квартиры мне становилось достаточно трудно дышать, – кроме того, она находилась в Сен-Медаре, в предместье Бордо – я частенько ходил гулять по центру города.

Однажды я бродил по рынку «Гранз-Ом» (мне уже начинало нравиться посещать городские продуктовые рынки), расположенному совсем рядом с шумной аллеей Антанданс. Мне вздумалось съесть круассан, и я зашел в булочную, расположенную на рынке. И тогда я в первый раз увидел Франсуаз Лантёр, единственную настоящую любовь моей жизни.

Меня поразили ее спокойная красота, ум, светившийся в ее больших черных глазах под хорошо очерченными бровями, чувственность ее рта немножко приподнятой верхней губой и естественное изящество ее движений. Я понял, что любовь с первого взгляда существует. Я застыл, как дурак, глядя на нее, с круассаном в руке, а она ждала моей реакции, протягивая мне сдачу. Она от души рассмеялась над моей ошеломленностью, и этот ясный и свежий звук был похож на то, как если бы к уху однесли горный родник.

Если вам все это кажется пошлым, уверяю вас, мне решительно все равно.

По привычке своего искаженного рассудка я наблюдал из бара на рынке, ожидая, пока булочная закроется.

Ее никто не пришел встречать.

Я последовал за ней.

Она была смуглая, довольно высокая и стройная. У нее были блестящие, очень короткие черные волосы, как у мальчика; они в совершенстве сочетались с ее угловатым лицом с ярко выраженными скулами. Ей было, вероятно, чуть меньше тридцати.

Я вдруг отдал себе отчет в том, что упустил одну деталь.

До того момента, следуя за ней по улице, я не осознавал, что это была худая женщина. Она не была толстой и тем не менее привлекала меня, более того, привлекала с необоримой силой. Несомненно, здесь таилось что-то особенное и, вероятно, благотворное для моей мучительной жизни; я почувствовал, что должен это открыть, сделать это своим и, может быть, добиться таким образом, чтобы судьба даровала мне искупление.

Возможно, все эти заявления о любви с первого взгляда, необоримой привлекательности и невероятном искуплении через любовь покажутся вам преувеличенными и затасканными, старомодной романтикой.

Несомненно, вы будете правы.

Но учтите, что вся моя жизнь основывалась на преувеличении, начиная со вкусов и кончая планами мести; уверяю вас, существование без тонких нюансов в конце концов накладывает свой отпечаток и на характер.

Она не воспользовалась никаким транспортом. Она неторопливо двигалась по берегу Гаронны до набережной Людовика XVIII, а там вошла в маленький симпатичный ресторанчик под названием «Chez Dominique».

Я подумывал было войти и поужинать, чтобы понаблюдать за ней получше и узнать о ней что-нибудь еще: например, была ли она клиенткой или работала и там тоже, но отверг эту идею.

Ожидая, пока она выйдет из булочной, я выпил в баре на рынке полдюжины двойных порций виски «Джим Бин» и, несмотря на рахитичный французский объем, был немного пьян и чувствовал себя неуверенно. Лучше отложить все на следующий день. Я снова последую за ней и, может быть, даже осмелюсь заговорить с ней, хотя я по-прежнему едва мог связать пару слов по-французски, и это тоже меня сковывало.

Но мне пришлось ждать пять месяцев, прежде чем я смог осуществить свои планы по соблазнению Франсуаз.

Когда я вернулся на квартиру, у Контфагота были для меня распоряжения от дяди Пачи. На следующий день я должен был ехать в Алжир получать военную подготовку в тренировочном лагере в пустыне.

 

32

Народно-Демократическая Республика Алжир с полковником Чадли Бенджедидом во главе правительства в восьмидесятых годах предоставляла политическое убежище многим членам ЭТА, а также оказывала организации экономическую помощь и давала военное образование.

Там я хлебнул горя.

В Алжире я видел только хаотический аэропорт. Меня посадили в старый «лэнд ровер», и я тащился восемь часов по грунтовым дорогам, с единственной остановкой, чтобы помочиться, и на протяжении двух месяцев никуда не выходил из пункта моего назначения – тренировочного лагеря посреди Сахары, на огромной площади песков и известняка, в Большом Западном Эрге, в двухстах километрах от Тимимуна, ближайшего поселения.

Я занимался французским, научился обращаться с автоматической винтовкой, с автоматом, с гранатометом, с пистолетами и работать с пластиковой взрывчаткой. Еще кое-чему из рукопашного боя и адскому бегу с препятствиями, обязанному империализму только своим именем: он называется «американский»; и научился ежечасно срать на Аллаха и его единственного пророка.

Я убедился в том, что способен два месяца жить без алкоголя (во всем лагере не было ни капли спиртного) без серьезных последствий для нервной системы и не видел при этом никаких розовых верблюдов, хотя, конечно, готов был убить за выпивку. Чтобы далеко не ходить, с большим удовольствием я прикончил бы Али Лагуа, сержанта-инструктора, безумное животное без признаков милосердия, жесткого, как кремень, который превратил мое существование в этой палящей бездне в подъем по еще более крутому склону или, лучше сказать, по вертикальной стене.

Сержант был до такой степени сукиным сыном и таким несгибаемым, что в упражнении с настоящим огнем, то есть когда он гонял нас низкими очередями из «Калашникова», он засадил по одной пуле в каждую ступню палестинскому новобранцу, запутавшемуся в мотке колючей проволоки на линии огня, которую этот козел Али должен был прикрывать, и нисколько не смутился, несмотря на очевидность того, что он ранил человека.

Он был настолько безумен, что играл в русскую рулетку сам с собой, на глазах у всех нас, смотревших на него ошеломленно и взволнованно перед лицом этой вероятности в одну шестую, что он пробьет себе голову. Но ему везло или не везло – в зависимости от того, чего он хотел, поскольку, будучи бербером и истовым мусульманином, он испытывал презрение к этой жизни и желанием его было как можно раньше соединиться с Аллахом в раю, чтобы оттрахать свою порцию гурий. Но боек револьвера «Манурин», «Магнум 357», такого же, как те, что носят французские жандармы, всегда, к нашему разочарованию, попадал в одно из пустых гнезд барабана. Я делил этот ад с четырьмя другими басками, претендующими на роль спасителей родины. Остальная часть нашей компании состояла из палестинцев из ООП и «Фатха», боевиков из Фронта Полисарио, нескольких ливийцев (по культурному обмену с Кадаффи), двух корсиканских сепаратистов и одного члена ИРА.

О моих соотечественниках говорить нечего, никто из них ни с какой стороны не был мне интересен. Ну, может быть, за исключением Перу Марраусы, впоследствии известного как Мамарро (он подорвал самого себя на нескольких динамитных шашках, «вспотевших» нитроглицерином), который храпел на койке, расположенной под моей, и отравлял все мои ночи в этом Эдемском саду ароматом чеснока: у него была извращенная привычка перед сном жевать его сырым, широко открывая рот.

Быть может, это было его секретное оружие против испанских захватчиков, и Перу знал слова Хулио Камбы, но он вырвал их из контекста: «Чеснок служит как для отпугивания ведьм, так и для отпугивания иностранцев». Мне все время хотелось почистить ему зубы паяльником.

В середине апреля мое интенсивное военное обучение объявили оконченным. Меня посадили на торговое судно, отправлявшееся из Алжира курсом на Марсель. Мне не терпелось вернуться в Бордо и увидеть красивую девушку из булочной, которую я не забыл.

Наряду с футбольными стадионами и площадями для корриды, я добавил в список мест, где больше не будет моей ноги, Алжир, но в данном случае не смог сдержать свое обещание ради возможности исполнить другое, более важное.

Бордо снова ускользал у меня из рук. В порту Марселя меня ждал тот тип, что караулил меня во время встречи с дядей.

Тартало хотел видеть меня в своей вотчине.

Мы ехали на машине по дороге на Монпелье, Тулузу, Тарб и По, пока не достигли буколического Сан-Бартелеми в Ландах, достаточно близко от Байонны, где находилось шале, укрывшее в своих стенах руководство ЭТА.

На этот раз мне не завязывали глаз, кажется, меня уже считали одним из своих.

В огромном гараже, пристроенном к дому, откуда мы перешли в жилые помещения, стояли роскошный «BMW», «вольво», внедорожник и два мотоцикла с большим объемом двигателя.

Дядя Пачи вместе с Франсиско Мухикой Гармендия, Артапало, также прозванным Пакито, еще одним из военных руководителей организации, который станет ее верховным политическим главой после смерти Тартало, приступили к моему крещению в боевики, к церемонии посвящения в рыцари: мне дали мое «железо» – пистолет, автоматическую «Астру» девятого калибра, только что сошедшую с фабричного конвейера, и открыли бутылку «Моэ amp;Шандон».

Я ужинал вместе с ними, переночевал в шале, а на следующий день уехал один на «рено» с надежным номером – в Мадрид для укрепления действовавшей там группы.

Пересекая бесконечные бургосские степи, я подумал, что со мной снова происходит то же, что и во время отношений с Бланкой, когда я был более озабочен тем, чтобы переспать с ней, чем тем, чтоб найти благоприятный случай для ее убийства.

В данном случае то обстоятельство, что меня посылают в Мадрид, кроме того, с опасным приказом присоединиться к самой активной боевой группе ЭТА, заботило меня более потому, что я удалялся от моей прекрасной незнакомки из Бордо, чем потому что откладывалось устранение дяди Пачи.

 

33

Жизнь полна случайностей, и квартира, где укрывалась мадридская группа, находилась в Сан-Хосе де Вальдера; быть может – я был не способен это определить, – в том же самом квартале, где я убил Лало Сепильо, агента и приятеля Бланки Эреси.

Мадридской группой управлял тогда (она сражалась уже три года, не зная отдыха) один из самых опытных, разыскиваемых и знаменитых активистов ЭТА, Хосе Луис Уррути Субера, не имевший клички.

Уррути уже некоторое время был не согласен с методами членов руководства, которых он считал неспособными, бессмысленно кровавыми и безответственными бюрократами, ведущими ЭТА к политическому самоубийству. Но прежде всего он полагал, что они – шайка трутней, озабоченных только тем, чтобы обеспечить себе продолжение беззаботной жизни, какую они год за годом вели.

Эти соображения он не держал в слишком строгом секрете; он изложил мне их в первый же день, как я приехал, пока мы вместе опустошали бутылку домашнего пачарана, лучшего в мире напитка, на его сомнительный вкус.

Ребята из Сан-Бартелеми тоже были сыты Уррути Суберой по горло, как сообщила мне Пантера; они считали его безумцем, которого нужно будет поскорее отправить на пенсию.

Уррути был помешан на своей безопасности (они бы сошлись с Франко на этот счет). Он постоянно менял внешность: тасовал бороды, усы, очки, цвет и длину волос, а холодной мадридской зимой ночевал в фургончике, который парковал каждый раз на другой улице. Он завешивал металлические стены одеялами, чтобы не окоченеть от мороза.

Его настольной книгой были «Сравнительные жизнеописания» Плутарха, и ему нравилось приводить цитаты из Марка Аврелия.

Однажды ночью во время горячего идеологического спора с Пантерой он сказал:

– Не говори мне, что нужно жертвовать собой ради дела, не будь идиоткой, женщина… Единственное важное дело – это мы сами.

Французская полиция случайно задержала его на дорожном посту в 1997 году.

Он уже несколько лет как от всего отошел (его исключили из ЭТА в 1994 году). Он жил со своей женой в Румане, в маленькой затерянной деревушке, по новым документам.

Когда он отсидит свой шестилетний срок во Франции за связи с террористами, его экстрадируют в Испанию, чтобы судить за шестнадцать убийств и два ограбления.

Пантера, Ичасо Перес Гарсия, второй по значению член группы, тоже была террористкой-ветераном. Про нее говорили, что она нахальна и своевольна и стреляет по своему усмотрению, нарушая приказы; я сам лично мог в этом убедиться.

Это была женщина впечатляющей внешности: почти метр восемьдесят ростом, тело модели, зеленые глаза пантеры и длинная грива, черная, вьющаяся. Ее фотография как очень разыскиваемой этарры висела во всех аэропортах, на всех вокзалах и во всех общественных местах, но она не заботилась о том, чтобы менять внешность, потому что нравилась себе такой.

Говорили, что ее осведомителем был любовник из гражданской гвардии до тех пор, пока она его не убила.

Она также отбывает заключение во Франции и вскоре будет экстрадирована за двадцать три смерти, которые задолжала испанскому правосудию.

Она хорошо относилась ко мне. Это она придумала мне прозвище Антон, или Антончу, и я его сохранил. Она назвала меня так, потому что я напоминал ей ее парня из Орко, который носил это имя.

Однажды ночью в грозу она явилась в мою комнату нагой.

Она объяснила мне, что, когда сверкает молния, ей необходимо заниматься сексом, как угодно и с кем угодно. Несмотря на ее страстную, кошачью сексуальность, ей не удалось меня возбудить.

Она бурно отреагировала на это, прежде чем уйти, хлопнув дверью.

– Чтоб тебе с рыбами трахаться, парень. Какая жалость.

Третьим был некий Чомин Оронос, по прозвищу Чордо («со сросшимися бровями»), молчаливый наваррец из Элисондо, эксперт по взрывчатке. Он был страстным любителем калимочо, неблагородного пойла, чье изобретение или по меньшей мере крещение приписывается поэту-пьянице из Бильбао Габриэлю Арести.

Я видел, как Чордо умер, но слышал от него не более десяти слов.

В июне поступил приказ осуществить покушение. Жертвой был выбран дивизионный генерал Мартинес Морланс, работавший на СВР, службу военной разведки.

В полдень, прежде чем отправиться к себе домой обедать, примерно в одно и то же время генерал останавливался заказать аперитив в баре на улице Колумела, пересекающей улицу Серрано в ее начале. Маршрут каждый день менялся, но на вышеупомянутую улицу он обязательно попадал через Серрано и всегда обязательно проезжал по ней.

Колумела – это весьма узкая улица с односторонним движением, с машинами, стоящими по обе стороны; благодаря тем, кто паркуется в два ряда, обычно остается только одна свободная полоса; это было подходящее место для покушения.

Генерал совершал свои передвижения на заднем сиденье автомобиля без опознавательных знаков, «сеате-132» темно-синего цвета, не бронированном, с водителем и одним-единственным охранником; все они были одеты в гражданское.

Через три недели после получения приказа план ekintza в отношении генерала Мартинеса Морланса был готов.

Уррути и Чордо будут ждать в «сеате-1430», припаркованном во втором ряду на улице Колумела; командир группы – на водительском сиденье, а Чордо рядом с ним, с рацией, чтобы взорвать машину, начиненную тридцатью килограммами «гомы-2», аккуратно припаркованную метрах в пятидесяти от их наблюдательного пункта, на правой стороне улицы по направлению движения, как и их машина.

Пантера и я, на мощном мотоцикле, оба в закрытых шлемах, на некотором расстоянии следовали за машиной генерала. Вела она, а я держал связь с нашими товарищами посредством уоки-токи, спрятанного в сумке, что висела у меня на плече. Я сообщил им, что жертва только что преодолела перекресток с улицей Конде Аранда и вот-вот минует Серрано, чтобы въехать на Колумела.

Пантера остановила мотоцикл возле нашего «сеата». «Сеат» генерала вот-вот поравняется с машиной-бомбой; их автомобиль ехал медленно из-за плотного движения. На нас свистели и ругались за то, что мы стоим во втором ряду.

Машина жертвы в этот момент оказалась рядом с бомбой; по тротуару проходили люди.

Чордо перекрестился и привел механизм в действие, но ничего не произошло: взрывчатка не сработала. Уррути выругался; он был прав, когда жаловался, что каждый раз им присылают плохой материал.

Машина генерала проехала мимо бомбы и продолжила свой путь, но остановилась через несколько метров из-за пробки.

Уррути знаками показал Пантере и мне, чтоб мы оттуда убирались. Но вдруг Пантера столкнула меня с мотоцикла и, резко газанув, проехала зигзагом между машинами. Я поднялся и залез на заднее сиденье нашей машины (теперь, когда я размышляю об этом, мне приходит на ум, что на задних сиденьях автомобилей со мной происходило много всякого – и ничего хорошего); Уррути сыпал проклятиями и оскорблениями в адрес женщины.

Пантера поравнялась с задним окном «сеата-132» генерала, остановила мотоцикл, оперлась одной ногой о землю, вынула из кожаной куртки браунинг «Эйч-Пи» и шесть раз выстрелила в окно.

Телохранитель выскочил из машины с пистолетом в руке.

Пантера убрала оружие и попыталась удрать, вдавив в пол педаль газа; у нее не вышло, мотоцикл встал на дыбы, и она свалилась.

Телохранитель выстрелил два раза; Пантера быстро перевернулась, все еще лежа на земле, и пули попали в асфальт.

Чордо вышел из нашей машины с автоматической винтовкой «Сетме», украденной с армейского склада. Он уложил телохранителя двумя пулями в голову, прежде чем тот снова начал стрелять. Но в то же самое время из отделения «Банка Сатандера», находившегося у нас за спиной, выбежал охранник, вооруженный пистолетом, и приказал Чордо не двигаться. Тот повернулся наугад и вслепую разрядил обойму винтовки, ранив при этом пешехода, старика, единственного, кто до сих пор не лежал на земле.

Охранник изрешетил Чордо из своего револьвера. Тем временем Пантере удалось поднять мотоцикл и рвануть прочь через пустой коридор, оставленный другими машинами, мчавшимися прочь от места перестрелки, куда только могли. Уррути, в свою очередь, рванул вперед, сжигая покрышки, и проскочил через тот же коридор, оставив Чордо распростертым на тротуаре.

Мы приехали в квартиру в Сан-Хосе де Вальдерас незадолго до Пантеры. Когда она явилась, Уррути, не говоря ни слова, свалил ее с ног, ударив кулаком в зубы, вынул у нее из куртки браунинг и двинул ей ногой в живот, прежде чем вынуть обойму и извлечь патрон из патронника; после этого он ударил ее пистолетом по голове, оставив ссадину, а она назвала его сукиным сыном.

Мы видели по телевизору, как полиция взорвала машину-бомбу, и узнали, что Чомин Оронос Сантестебан, по прозвищу Чордо, член мадридской боевой группы ЭТА, погиб в перестрелке, так же как и Хосе Педро Чосас Маркос, телохранитель генерала, сержант сухопутных войск двадцати трех лет от роду. Пешеход, семидесятилетний пенсионер, продолжал находиться в критическом состоянии. Генерал Мартинес Морланс получил три пули; клиническая картина была серьезной, но его жизни не угрожала опасность.

В тот же вечер я распростился по-английски с этими двумя уродами.

Я взял напрокат машину, приехал в Альсо с наступлением ночи, собрал свои вещи и на следующий день уже обедал в Бордо.

 

34

С этого момента, со 2 июня 1980 года, начался единственный счастливый период моей жизни. Он длился ровно до 25 сентября 1985 года, до дня, когда моему дяде Пачи Ираменди исполнилось пятьдесят три года.

Это были пять лет, полные иллюзий, желания жить, разделенной любви и нормальности.

Я думал, что таким мог быть весь остаток моей жизни, но речь шла всего лишь о передышке.

Я остановился в дешевой гостинице на рю Жоржа Манделя, которая находилась ближе всего к рыночной булочной.

В самый день моего приезда я отправился в булочную купить еще один круассан.

Она была там, столь же прекрасная, ничуть не изменившаяся, как будто не прошло ни дня с тех пор, как я увидел ее в первый раз. Я заплатил ей крупной купюрой, ей пришлось помешкать, давая мне сдачу, и она пару раз взглянула на меня, потому что почувствовала, что я за ней наблюдаю.

Я снова ждал ее в баре на рынке (на этот раз я вел себя более умеренно в отношении виски), а потом последовал за ней. Она опять отправилась пешком в ресторан на набережной. Я вошел туда вслед за ней и поужи нал в «Ше Доминик», замечательном местечке с удивительной, высокого качества авторской кухней (я был поражен, как и вы, когда открыли для себя мои закуски), – ею посетители были обязаны симпатичному Доминику Лантёру, отцу моей любимой.

Она подала мне чудесный ужин, после которого согласилась (ресторан был почти пуст) выпить со мной арманьяка за моим столиком. Мы заговорили, мой французский, как мне кажется, стал лучше благодаря учебе, и наши беседы не прекращались на протяжении всех пяти лет.

Позвольте мне рассказать вам об этом счастливом эпизоде моей жизни сокращенно, в двух чертах. Эти воспоминания принадлежат только мне, и я не хочу ни с кем делиться памятью о Франсуаз; простите меня.

К счастью, у нее никого не было. Она только что, в прошлом месяце, порвала со своим любовником, женатым мужчиной, и ее сердце было свободно.

Все произошло между нами без спешки, без торопливости, естественно.

Мое восприятие реальности было столь искаженным, что в то время мне показалось логичным необыкновенное: то, что я завоевал девушку, в которую влюбился, увидев ее за прилавком магазина, и что впечатление, что это могла быть женщина моей жизни, не было ошибочным.

К декабрю я покинул свой номер в гостинице и переселился жить к ней, в ее уютную квартиру на рю Бонье, расположенную близко как от булочной, так и от ресторана.

В феврале 1981 года, вскоре после неудавшегося государственного переворота в Испании и после заявления военно-политической группировки ЭТА о прекращении вооруженной борьбы, я уговорил ее позволить мне несколько перетянуть на свою сторону материальные издержки нашей совместной жизни, чтобы она оставила работу в булочной и мы могли больше времени проводить вместе.

Я рассказал ей о всех странных и грязных перипетиях своей жизни, от начала до конца, не опустив ни одной подробности, в панике, что она придет в ужас, узнав, что живет с убийцей, и бросит меня.

Но этого не случилось.

Ей было трудно осознать кошмар моего прошлого, но она все приняла, приняла человека, больного ненавистью, каким я был до той поры, но приняла его прежде всего потому, что была уверена: она сможет превратить меня в другого человека.

В первые месяцы меня одолевала моя импотенция при контакте с худыми женщинами, и я не мог заниматься с ней любовью.

Со временем благодаря терпению, нежности и большому эротическому искусству она вылечила меня даже от преждевременной эякуляции, и мы стали самыми лучшими и самыми счастливыми любовниками в мире.

Вам все это кажется слишком гармоничным, слишком окрашенным в розовые тона, чтобы быть правдой? Возможно, я несколько преувеличиваю, и были темные места, как в любых отношениях между мужчиной и женщиной; я не помню их, в любом случае какая разница? Именно эти слова о счастье диктует мне память пятнадцать лет спустя.

По собственной воле я бросил курить (диагноз врача, взглянувшего на снимок моих легких, способствовал этому решению), стал пить несколько меньше и сбрил бороду, физический символ моего крестового похода.

Франсуаз в конце концов удалось уговорить меня забыть о моей тяжкой кровавой клятве, и я предал забвению остальных из тех, кто причинил мне столько вреда.

– Это случилось в 1962 году, почти двадцать лет назад… Их смерть не вернет тебе утраченного времени и причинит тебе еще больше горя, разрушит тебя. И разрушит нашу жизнь… Я не хочу терять тебя, не хочу, чтобы это кончалось, – сказала она, прежде чем заняться со мной любовью так, как это может делать только влюбленная женщина.

Мне было нелегко уступить; я тринадцать лет планировал месть из своей черной пустоты и еще пять душой и телом был предан ее осуществлению; но как только я это сделал, все растаяло, как туман на солнце.

Хоть я и атеист, я попросил прощения у духа моего отца за то, что предаю его; а потом я попросту стал свободен, как будто освободился от тяжкого груза, тянувшего меня на дно, как будто бросил в море гирю и цепь, что таскал на себе днем и ночью, и они исчезли на дне и в забвении.

Я никогда не чувствовал себя лучше, чем тогда, когда принял это решение.

После того как мы преодолели это главное препятствие, Франсуаз беспокоило только то, что ЭТА может обнаружить мое местонахождение и наказать меня за дезертирство из Мадрида.

Естественно, все это время я старался не приближаться к Сен-Медару, где находилась явочная квартира.

Франсуаз посоветовала мне встретиться с дядей и попросить его, чтобы обо мне забыли; ничего больше, вот так вот просто.

Хотя оставалось еще пять лет до того тревожного прецедента, о котором я слышал, – когда Артапало приказал казнить Йойес, в прошлом одну из руководительниц ЭТА, вышедшую из правительства, и ее убили в присутствии ее трехлетнего сына, – я боялся получить однажды в Бордо пулю в затылок.

Я решил, что наименьшим злом будет послушаться мою подругу, и поехал в Сен-Бартелеми с «железом» на поясе, от которого так и не избавился и которого Франсуаз не видела.

Возможно, я получу пулю в затылок, вернувшись в змеиное гнездо…

Но мне везло, все оказалось удивительно легко. Меня даже не обыскали при входе.

Дядя Пачи молча выслушал мои соображения и желания.

Первое, что я сказал ему, – это что мне невыносимо то давление, которое я испытываю, будучи частью отряда. Он сразу же, едва увидев меня, показал, что очень зол и разочарован моим бегством без объяснений после неудачного покушения, да еще и с потерями. Он отдал приказ разыскать меня и притащить, «живого, конечно», – так он мне заявил. То, что я явился по собственной воле, немного облегчило ситуацию и улучшило мое положение.

Потом, когда мы уже были одни, дядя Пачи сказал мне по секрету, что он отчасти понимает мою реакцию, после того как мне пришлось терпеть двух безумцев, таких, как Ичасо и Хосе Луис Иррути.

– Все становится сложнее, молодые очень нервничают, и каждый раз надо приложить чертову уйму сил, чтобы сражаться. А у тебя кишка тонка, это очевидно. Ты мой племянник, и мне насрать на то, что ты не выдержал, хоть я твой покровитель и ты поставил меня в трудное положение; но так уж сложились обстоятельства. Мне придется заступиться за тебя, а это создаст мне проблемы с остальным руководством, особенно с чертовым Паки-то… Но, полагаю, я тебе должен за то горе, которое, сам того не желая, причинил тебе в прошлом. Можешь идти с миром, – в нем проснулся бывший семинарист, – строить свою жизнь с этой француженкой, столь чудесной, как ты говоришь… Я уже немного завидую тебе, засранец… Но моя судьба решена… А вот равновесие между нами теперь восстановлено: ни я тебе ничего не должен, ни ты мне.

Прежде чем расстаться со мной, он еще раз удивил меня: он заговорил со мной по-человечески, нежно.

– Единственное, о чем я прошу тебя, это чтоб ты дал мне какой-нибудь номер телефона, по которому я смогу тебя найти. Ты – моя единственная семья, Карлос, а я достаточно одинок. Эти – не компания… Я позвоню тебе как-нибудь, чтобы вместе пообедать, и ты познакомишь меня с этой женщиной, которая оказалась способна заставить тебя бросить борьбу за освобождение нашей родины… Черт, обними меня, племянник.

Обняв его, я почувствовал меньше отвращения, чем предполагал. Я перестал ненавидеть его, я вылечился и думал только о моем будущем с Франсуаз.

 

35

Во время жизни с Франсуаз во мне действительно проснулось призвание повара. Доминик, ее отец, который никогда не смотрел косо на наши отношения и никогда в них не вмешивался и с которым мы стали хорошими друзьями, научил меня всему, что знал, а это было немало.

Доминик Лантёр был деятельный шестидесятилетний человек с открытыми взглядами. Он был старик левых убеждений, с билетом КП (полагаю, вам не нужно объяснять, что эта аббревиатура обозначает коммунистическую партию, а не «компьютер персональный» или «кинематографическую продукцию», как многие сегодня думают), он вошел в Париж в конце Второй мировой войны верхом на танке дивизии Леклерка.

Он был вдовцом. Мать Франсуаз умерла от редкой нервной болезни с осложнениями за четыре года до того. У него был еще сын, но тот жил в Аргентине.

Доминик был ходок: у него была подружка и еще парочка тайных любовниц. Он проникся ко мне большим доверием и пускался со мной в откровенность; я был более сдержан, мне казалось достаточным, что один член семьи Лантёр знает о моих злоключениях.

Доминик учился у великого Поля Бокюза в его легендарной лионской таверне. Бокюз, апостол кулинарии сезонных продуктов, один из главных творцов nouvelle cuisine (хоть сам он в нее не верил), отмеченной никак не меньше, чем тремя звездами Мишлен.

Доминик передал мне суть доктрины своего учителя: выбирать свежие исходные продукты согласно календарю, уважать их фактуру и натуральный вкус, улучшая их короткой тепловой обработкой и легкими соусами, и применять эти принципы также и к традиционным рецептам.

Он научил меня ценить фуа-гра как изысканное кушанье, которое можно готовить в разных сочетаниях, и любить устрицы – эту страсть я разделяю с вами.

Он приобщил меня к пониманию вина, особенно бордо, разумеется.

Я помню торжественную церемонию распития первой совместной бутылки – «Шато Пап-Клемант», лучшего красного вина «Грав», которым мы сопровождали вкуснейшую caneton с теплой фуа-гра и трюфелями, – утка была задушена, чтобы не потерять ни капли крови, в соответствии с указаниями маэстро Фредерика из ресторана «Ла Тур д'Аржан».

В общем, он научил меня понимать кулинарию как творческую деятельность, где полет фантазии должен ограничиваться здравым смыслом, но поощряться ненасытным любопытством и несколькими каплями отваги. Он говаривал:

– Если после тысяч проб и ошибок, окончивших свое существование в мусорном ведре, в ходе эксперимента номер тысяча один получится что-нибудь стоящее и новое, значит, можно поздравить меня с благополучными родами… Но мы не должны впадать в хвастовство и чванство: не забывай, что во всем кулинарном искусстве не бывает почти ничего нового, все опирается на предыдущее звено, на прежние достижения.

Ему очень нравилась фраза, приписываемая то Шарлю Монсле, то Брийя-Саварену, которая была выгравирована на табличке у него в столовой:

ОТКРЫТИЕ НОВОГО КУШАНЬЯ БОЛЬШЕ СПОСОБСТВУЕТ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ СЧАСТЬЮ, ЧЕМ ОТКРЫТИЕ НОВОЙ ЗВЕЗДЫ

Доминик позволил мне стать его помощником в ресторане, вложить деньги в предприятие и сделаться его партнером. Мы купили прилегающее помещение и расширили заведение. Так совпало, что этот район Бордо, quai Louis XVIII, входил в моду, и мы пользовались достаточно большим успехом.

Первый образец моей кулинарной отваги, который я окрестил помпезным именем «фуа-гра Сципио» в честь Сципия Метелла, римлянина, которому приписывается изобретение этого кушанья (он кормил гусей фигами – по-латыни ficus, отсюда слово «фуа» – до тех пор, пока у них не разрасталась печень), – оно представляло собой свежую фуа-гра, запеченную на противне, сбрызнутую «Опорто» и залитую фиговым джемом, – было кратко охарактеризовано моим учителем как une merde.

По поводу причудливого блюда из кресс-салата, тушеного чеснока, спаржи и кусочков маринованного лосося он сказал мне:

– Амбициозно, не необходимо, неправильно… Что тебе сделал этот бедный лосось, чтобы ты его мучил обществом кресс-салата? А что касается приправы, неуклюжей приправы, как выражался твой соотечественник Антонио Мачадо, я процитирую тебе по памяти слова Альфреда Сюзана, который говорил, что для приправления салата нужны четыре разных черты характера: расточительность для масла, скупость для уксуса, мудрость для соли и безумие, чтобы все это перемешать.

Первым блюдом, не попавшим в мусорное ведро, которое я отчасти могу считать своим творением, было очень простое, но, думаю, достойное пюре из чечевицы и каштанов с кусочками хлеба. Вы, может быть, вспомните, что однажды я включил его в меню «Карты полушарий Бильбао», подав его в чашечках для кофе-капуччино.

 

35

В конце лета 1985 года дядя Пачи позвонил мне по телефону. 25 сентября у него был день рождения, и он хотел отметить его, пригласив меня и Франсуаз пообедать вместе в Байонне.

Это приглашение было для меня ударом ниже пояса, но я не посмел противоречить.

Встреча была назначена там же, где и в первый раз, в баре «Селата» в Пти-Байон.

Я взял с собой пистолет.

Дядя Пачи явился с новым телохранителем, которого представил нам как друга, но все было и так понятно. Он вел себя очень ласково с Франсуаз, восхищался ее красотой и снова сказал, что завидует моей доле.

Мы сидели за барной стойкой и пили белое «Шато Карбоньё» за день рождения этарры.

На тот момент мы были единственными клиентами.

Я в первую секунду не понял, что сейчас произойдет, когда увидел, как они вошли, я опоздал на эту фатальную секунду.

Франсуаз сидела спиной к двери, я – рядом с ней, но смотрел в это мгновение на улицу, а напротив нас находились дядя Пачи и его боевик, занятые содержимым своих бокалов.

Это были двое мужчин с женскими чулками на голове.

Телохранитель вскочил за спиной Тартало, но успел только поставить бокал и сунуть руку в кобуру под мышкой.

Они стреляли почти от самой двери, дали две длинные очереди из скорострельных автоматов «узи».

Я обнял Франсуаз, чувствуя, как ее тело колеблется от пуль; она дрожала, как однажды, когда мы гуляли по полю, обнявшись, погода переменилась, и ей стало холодно.

Я видел, как широкую грудь телохранителя прострочила плотная очередь выстрелов.

Не выпуская из объятий Франсуаз, я правой рукой достал пистолет из-за спины, снял его с предохранителя и стал стрелять в направлении двери, не целясь, не знаю сколько раз, по крайней мере восемь. Я попал в одного из них, падая, он продолжал стрелять в стены и потолок. Другой выбежал на улицу.

Дядя Пачи выхватил у меня пистолет, чтобы я мог взять на руки обмякшую Франсуаз. Мы вышли из бара, и покуда дядя Пачи добивал на полу раненого бандита, я уже со странной уверенностью интуитивного знания осознал, что она мертва.

С Франсуаз на руках я побежал по лабиринту средневековых улиц вслед за дядей. Завернув за угол, мы обнаружили там машину, за рулем которой сидел этарра, впервые доставивший меня в шале; он приехал за нами, услышав выстрелы. Я вместе с Франсуаз забрался на заднее сиденье (вечно эти задние сиденья), а Пачи сел впереди.

Мы на полной скорости выехали из квартала; на одной из улочек, по которым мы спасались бегством, мы раздавили собаку какой-то женщины; та истерично завопила.

Я посмотрел в лицо Франсуаз и попытался нащупать у нее на шее пульс. Она была вся залита кровью, губы у нее был полуоткрыты, как в те моменты, когда она получала сексуальное удовольствие, – я не знал, что целую эти губы в последний раз, когда мы встали рано утром, чтобы отправиться на встречу в Байонне.

Пульс не бился; она была бледна, она была мертва.

За неделю до того она сказала мне, что ждет ребенка, и ответила «да», когда я попросил ее выйти за меня замуж.

 

37

Террорист, которого мы убили в баре «Селата», был португальским наемником, ветераном войн в Анголе и Мозамбике. Это нападение в Байонне было одним из последних покушений ГАЛ, типичным для его стиля и истории: мертвый этарра и одна невинная жертва.

Мы уже знали тогда, что ГАЛ финансируется правительством из Мадрида и что его боевики являются испанскими полицейскими и наемниками со всего света.

Я уже больше не разлучался с дядей Пачи до тех пор, пока не грохнул его в 1987 году.

У меня не хватило храбрости вернуться в Бордо и объяснить моему другу Доминику Лантёру, как и почему умерла его дочь, которую он лелеял, как зеницу ока.

Я больше не возвращался туда, даже не забрал свои вещи.

Три дня и три ночи я провел в шале в Сан-Бартелеми, безостановочно накачиваясь виски до тех пор, пока у меня не случился приступ эпилепсии, после чего какой-то врач не знаю сколько времени держал меня на успокоительных.

Потом я сбежал на одной из роскошных машин вождей. При помощи достаточной суммы денег, уплаченной вперед, я укрылся в доме терпимости, предлагающем широкий выбор услуг на окраине Биаррица.

Я трахнул пару отвратительных толстух за тридцать секунд и ложками поглощал кокаин до тех пор, пока меня оттуда не выставили.

На заправке перед въездом в Бидар я затеял драку; служащие разбили мне губы, а жандармы чуть не задержали.

Полностью опустошенный, лишенный всего, я даже не чувствовал необходимости снова наполняться ненавистью: я уже сам был ненавистью и яростью, которая будет постепенно усиливаться на протяжении остатка моей жизни, безвозвратно потерянной, капля по капле, в медленном и плотном дистилляте, как тот, что нужен для создания сталактита.

Невозможно было избежать предначертанной мне судьбы.

До того как я познакомился с Франсуаз, я не сознавал, насколько я одинок; потеряв ее, я действительно вернулся к одиночеству, тем более опустошительному, что я изведал самое сладостное из обществ.

Я вернулся к дяде Пачи и стал его личным телохранителем; он счел, что я спас ему жизнь, и наконец доверился мне.

Пачи Ираменди, Тартало, стал в 1986 году политическим вождем ЭТА, выше него никого не было.

Я был его тенью на протяжении полутора лет, в любой момент ожидая, что представится подходящий случай, чтобы убить его, а потом покончить с остальными. Но мы едва выезжали из Сен-Бартелеми, а исполнить мой замысел в его хорошо охраняемых владениях было невозможно.

На протяжении этого времени я видел, как он отдает безжалостные приказы.

В начале 1987 года ЭТА начала переговоры с социалистическим правительством. Тартало избрал Алжир местом встречи.

 

38

Мы жили в старом заброшенном монастыре миссии, расположенном километрах в тридцати к югу от Алжира. Нас было десять – три руководителя и семь телохранителей. Бесплодные переговоры с правительством продолжались на протяжении нескольких разрозненных встреч до конца февраля.

Однажды вечером, когда я меньше всего этого ждал, нас осталось всего трое в монастыре, представился подходящий случай.

Остальные уехали в Алжир на экскурсию. Мы чувствовали себя в безопасности и вели себя как кому вздумается; даже я пользовался периодами свободы, позволявшими мне готовить инструменты, необходимость применения которых диктовал мне сублимированный гнев.

Дядя Пачи и один боевик смотрели по телевизору футбольный матч сборной Алжира. Я читал в той же комнате. Они жаловались, что плохо видно. Дядя Пачи решил, что дело в антенне, которая сдвинулась, и полез на крышу поправлять ее. Он поскользнулся, упал во двор и сломал ногу. Я сказал второму, что отвезу Пачи в больницу, а ему велел остаться, чтобы не оставлять монастырь без присмотра.

Мы помогли дяде Пачи забраться в джип, одну из машин, остававшихся в монастыре; он говорил, что место перелома очень болит.

Когда монастырь пропал из зеркала заднего вида, я свернул на юго-восток. Дядя Пачи, занятый своей ногой, поздно заметил, что мы едем не в больницу. Когда он спохватился, мне пришлось вырубить его четырьмя ударами рукоятки пистолета. Я не стал слишком удаляться от дороги, в этом не было необходимости.

Я пожалел, что у меня было не больше часа; задержаться было бы неосторожно. Не важно; как говорил педик Кресенсио, цитируя своего собрата Бальтазара Грациана: «Хорошее в два раза лучше, если оно кратко».

Мой маленький арсенал устрашения находился в полуразрушенном доме, который я обнаружил во время своих прогулок, простом одноэтажном строении, служившем полицейским постом, откуда жандармы неизвестно что контролировали: ведь рядом не было ни единой деревни и даже пустынное шоссе проходило в двух километрах на северо-восток.

Я спрятал джип за самой высокой стеной, лучше всего сохранившейся.

Среди развалин поста лежал брезентовый мешок, куда я положил свои зловещие инструменты.

Я связал дядю Пачи по рукам и ногам и заткнул ему рот кляпом. Когда я надавил веревкой на сломанную ногу, боль привела его в чувство.

Мне повезло: не нужно было потом искать «заместителя» самому себе. В сохранившейся части дома, куда я волоком оттащил дядю Пачи, спал после тайной попойки бомж-бербер почти моего роста. Приблизившись на достаточное расстояние и увидев его лицо, я удивленно застыл.

Он осунулся, постарел на семь лет, длинная седая борода закрывала ему пол-лица, но я мгновенно узнал его: Али Лагуа, сержант-инструктор из лагеря в пустыне, козел, игравший в русскую рулетку.

Очевидно, он не попал в себя из револьвера, но в другую, главную рулетку, должно быть, проиграл, раз оказался здесь в таком плачевном положении.

Столкнувшись с таким слишком уж необыкновенным совпадением, я подумал на минуту, что, быть может, в конце концов есть кто-то наверху, кто руководит мировым спектаклем.

Он ни о чем не узнал. Острым ятаганом, купленным на большом базаре в Алжире, я пронзил ему сердце и перерезал сонную артерию.

Кровь впиталась в сухой пол.

Я пожелал, чтоб Аллах простил ему то обстоятельство, что он предстанет перед ним пьяным, и не лишал его столь страстно желанной порции гурий.

Я открыл бутылку «Джонни Уокера», стоявшую в погребке, и выпил почти треть большими глотками; пойло было теплое, как моча испуганного животного.

Я вынул у дяди Пачи кляп и дал ему выпить немного.

– У меня очень болит нога. Пристрели меня, пожалуйста, и чем раньше, тем лучше, – сказал он мне спокойно, без тени удивления; я этого не ожидал.

– Думаю, это будет не так быстро, дядя. Я подумывал о более долгой и болезненной процедуре.

– Понимаю… По правде говоря, на твоем месте я бы сделал что-то подобное. В конце концов, в нас течет примерно одна и та же кровь… Я должен был поверить своему первому интуитивному ощущению в шале, когда ты пришел ко мне в овечьей шкуре, и прямо там пустить тебе пулю в лоб.

– Ты всегда знал, что я хочу убить тебя?

– Полагаю, да. После происшествия в баре Байонны – быть может, уже нет… Я не знаю. Я был с тобой неосторожен и сентиментален, племянник, а теперь мне предстоит заплатить за это.

Пока я дотачивал ятаган, мы вместе прикончили бутылку.

Я рассказал ему об основном: о тринадцати годах черноты, на протяжении которых я только и делал что слушал и думал, о его визите ко мне в Альсо вместе с Кресенсио и о клятве мести.

– В общем… Как бы там ни было, начинай пытать меня. Каким бы медленным ни было то, что ты мне приготовил, чем раньше мы начнем, тем быстрее закончим.

Меня обезоружили его смирение и храбрость.

Я подумывал было отрезать ему язык, чтобы он не выл, и прижечь ему рану, чтобы он не терял кровь. А потом завязать ему глаза или вырезать их, чтобы он лучше понял, что причинил мне, и пытать его, отрезая ятаганом по кусочку мяса, а также колотя молотком. Те самые, или примерно те самые, пытки, которым я мысленно сотни раз подвергал его, когда еще не знал, вернусь ли когда-нибудь к жизни, теперь я собирался воплотить в реальность. Он был все тем же сукиным сыном, но достоинство, с каким он держался перед палачом, сломало или спустило во мне неизвестную внутреннюю пружину и предопределило мои последующие действия.

Я попросил его открыть рот, чтобы все упростить.

Пуля девятимиллиметрового калибра прошила его мозг и вышла из черепа через теменную кость.

Я зарядил карабин «Ремингтон», составлявший часть моего арсенала, патронами из тех, что в Европе используют для охоты на кабанов. Я стрелял в рот трупу бербера до тех пор, пока не убедился в том, что раздробил ему все зубы.

Молотком я разбил теменную кость черепа дяди Пачи, чтобы скрыть отверстие от пули.

Я закопал все, кроме своего пистолета, ятагана и канистры с бензином.

Сложив оба трупа в джип, я вернулся на шоссе и снова поехал в направлении больницы.

Кругом не было видно ни души, но я должен был действовать быстро.

Я нажал на газ и направил джип на придорожные скалы и выпрыгнул в последний момент.

Я получил множество ушибов.

Джип перевернулся, но не загорелся. Я посадил бербера на свое место, место водителя, а дядю Пачи – рядом, на пассажирское. Я полил трупы и машину бензином и поджег.

Единственное, по чему можно будет распознать трупы, – это челюсти Тартало и, конечно же, его стеклянный глаз.

В Буире я купил новую одежду и сел в автобус до Эль-Кефа, а это уже Тунис.

Неделю я отдыхал в отеле в Бизерте, на побережье, а потом вернулся в Испанию.

Такси, набирая скорость, едет по шоссе в направлении Соросы, но я не узнаю ничего, что вижу из окна.

Ночь стала темнее, отсутствует какое-либо освещение.

И вдруг исчезли все машины. Белое такси – единственное, что двигается по этой нереальной дороге.

– Будьте откровенны. В действительности вы не так уж удивились, когда я проехал мимо больницы? – говорит мне таксист.

– Не очень, должен признаться. Кто вы?

– Вы правда не догадались? Сначала подумайте о своих делах, вспомните до конца историю вашего друга, которая сливается с настоящим, так сказать. И тогда вы окончательно поймете.

 

39

В Альсо меня ждал сюрприз, оставивший меня довольно-таки равнодушным.

Мой дом был разрушен, он сгорел до самого фундамента. На самом деле подожгли здание рядом, принадлежавшее моим соседям (которые со мной не разговаривали), а огонь перекинулся на мой дом.

Вероятнее всего, это было дело рук сыновей Чистагарри, семьи, враждовавшей с Сулапе, моими соседями, со времен карлистских войн. Но в моей деревне действовал закон omertа, и посильней, чем на Сицилии, так что все сделали вид, что это просто трагическая случайность.

Мои корни были вырваны из земли, и я налегке уехал из Альсо, чтобы никогда не возвращаться.

Я снял жалкую малюсенькую квартирку в Каско-Вьехо, в Бильбао, на шумной улице Барренкалье.

Я выходил из этого квартала только для того, чтобы наведаться в «Твинз» и там напиться или в «Ла-Паланку», где обретались самые потасканные шлюхи, чтобы посмотреть, нет ли там чего-нибудь весомого.

Йосеан Аулкичо уже не тренировал «Атлетик» Бильбао, с 1985 года он занимался «Бетисом» и жил в Севилье.

Однажды утром в июне 1987 года я случайно увидел в газете интервью, которое заставило заработать все мои сигнальные устройства. Это была глупая игра в вопросы и ответы с епископом Бильбао Кресенсио Аиспуруа.

Приятный сюрприз. Я не знал о возвращении Кресенсио из Соединенных Штатов и тем более о том, что он стал епископом своего города.

По фотографии, сопровождавшей текст, я мог судить, что он превратился в пожилого господина (ему было уже пятьдесят семь); но глазки, полные похоти, выдавали его.

В интервью, наряду с другими глупостями, его преосвященство говорил, что очень увлекается японской кухней и что он в восторге от сашими. Я невольно представил, как он жрет живьем длинного и толстого угря, на манер глотателя шпаг.

Но, кроме того, отвечая на вопрос о том, когда и где он собирается провести летний отпуск, он поделился заинтересовавшей меня информацией.

– Как и в последние годы, я проведу август на спокойном острове Менорка, уединенно, в простеньком домике. Это место располагает к размышлениям и молитвам.

Зная его, я заключил, что там он вдали от нескромных взглядов каждое лето устраивает свои гомосексуальные оргии.

Не теряя времени, я заказал на август номер в гостинице «Альмиранте Фаррагут» вблизи от Сьюдаделы.

В дни, остававшиеся до августа, я занялся сбором информации о частной жизни сеньора епископа. Того, что я выяснил, было достаточно, чтобы уложить вальдшнепа Аиспуруа с первого выстрела.

 

40

«Простенький домик» оказался роскошной виллой с садом и бассейном, окруженной высокими стенами и расположенной в наименее густонаселенной части острова, в глубине, к юго-востоку от Форнеллса.

Кресенсио делил свое летнее уединение с другим иезуитом, отцом Хасинто Силиндрином, смуглым и статным тридцатилетним мужчиной, своим секретарем и любовником. Они никогда не покидали пределов своей комфортабельной виллы.

15 августа я отправился их проведать.

Входную калитку с частой решеткой открыл мне отец Силиндрин, стыдливо завернутый в белый банный халат.

Он странно посмотрел на меня, когда я сказал, что являюсь старым другом его преосвященства, проводящего отпуск на острове, и что мне хотелось бы видеть его. Он спросил у меня мое имя, попросил подождать и захлопнул дверь у меня перед носом. Оттуда, снаружи, не видно было ничего, кроме средиземноморской сосны и зарослей гортензий. Я представил себе, как за этими зарослями на краю бассейна голышом вытянулся на солнце Кресенсио, похожий на дряблую белесую лягушку.

Через минуту вернулся секретарь и позволил мне войти.

Я оставил в саду взятую напрокат «веспу», на которой приехал, и перекинул через плечо сумку, в которой находились мои инструменты.

Чтобы не проходить через металлоискатель в аэропорту, я совершил поездку из Барселоны на корабле.

Хасинто, переодевшийся в скромную рубашку и широкие штаны, попросил меня подождать в доме, в гостиной.

Наконец появился Кресенсио, в строгой сутане и монашеских сандалиях. Он очень нервничал из-за того, что я, как призрак, вновь возник после стольких лет.

Пуля, полученная в Эстебалисе, рассекла ему нижнюю губу, образовав углубление вроде того, что бывает на пепельницах, чтобы класть сигарету, и испортило ему выговор, как будто у него во рту, обладавшем большим набором возможностей, чем швейцарский складной нож, было перепелиное яйцо.

Я поцеловал ему руку, достал из сумки пистолет и взял обоих на мушку.

Это место идеально подходило для подготовленного мной спектакля: там даже не было телефона, а курьер, доставлявший им продукты, сделал это накануне.

Я вышел оттуда спустя сорок восемь часов.

Мне очень пригодился как хирургический ланцет, купленный на медицинском рынке в Бильбао, так и длинный нож для забоя скота, проданный мне пикадором на пенсии.

На случай, если в доме не было алкоголя (я помнил, что Кресенсио трезвенник), я для подкрепления сил взял с собой пару бутылок джина «Ксоригер», душистого джина из «Магона».

За те два дня, что продлился мой визит, я постарался, чтобы Кресенсио не испытывал голода. Зная о его увлечении сашими, я заставил его живьем проглотить всех тропических рыбок, плававших в драгоценном аквариуме в гостиной. Однако он отказался отведать карпаччо, приготовленное из ягодиц его любовника.

Как бы там ни было, самым приятным было рассказать ему о своей сознательной коме и увидеть его лицо, когда я сказал ему, что знаю, как он согласился пожертвовать мной в 1962 году.

И что я также знаю о сотнях минетов и дрочек у моей постели в Лойоле.

Впрочем, удивление на его лице, быть может, было вызвано также моими упражнениями с ланцетом над котелком отца Силиндрина.

Окончив представление, я накрепко запер виллу.

Я вернулся ночью; у моей машины был большой багажник, где находились две большие непромокаемые сумки на молнии.

Прогулка на лодке при лунном свете была успокаивающей.

Чтобы они не всплыли, я выпотрошил трупы ножом для разделки мяса и бросил их в море в миле к северу от Кала Морель.

 

41

После смерти дяди Пачи и Кресенсио мое существование превратилось в своего рода спячку, удивительно похожую на те тринадцать лет комы, и продлилась она до сегодняшнего дня, – это была простая, однообразная и бессодержательная жизнь в полусельской атмосфере Каско-Вьехо в Бильбао.

Я ни разу не встречал никого из моих прежних товарищей по ЭТА. Все, кто может меня узнать, умерли или сидят в тюрьме.

Единственное исключение в моей заурядной жизни, как вы помните, случилось в этом, 2000 году, когда мы с вами уже были знакомы, – это было убийство футболиста Йосеана Аулкичо, четвертого приговоренного, может быть, наименее передо мной виноватого.

Я знал, что он на пенсии, что он недавно овдовел и живет один в своем шале на горе Умбе.

Однажды холодной февральской ночью, в разгар яростной одинокой попойки я вычистил и зарядил свой старый пистолет «Астра» и пошел навестить его.

Он не помнил о своем участии в той истории, случившейся более чем за сорок лет до того; мне было все равно.

Йосеан оказался еще большим простаком, чем я ожидал.

Узнав меня, прежде чем я заткнул ему рот кляпом, он попросил помощи у Скорбной Девы, Богородицы, которую одна женщина видела в Умбе в 1941 году и которой с тех пор приписываются разнообразные чудеса.

Он напомнил мне Чордо, наваррского этарру, перекрестившегося перед тем, как взорвать бомбу. Он верил в святых и особенно почитал Святого Франциска Хавьера, ученика Игнатия Лойолы, чей образ носил в ладанке, прикрепленной к магазину автоматической винтовки.

Дева из Умбе, должно быть, в тот момент была занята и не пришла на помощь Йосеану Аулкичо.

Остальные подробности вы знаете из прессы.

Мне представилась возможность приобрести в собственность заведение с лицензией на улице Перро, старую таверну, не открывавшуюся после наводнений 1983 года. Тот же владелец продал мне квартиру, расположенную наверху.

Пару, что я нанял, жвачных, как вы их очень точно называли, мне порекомендовал один знакомый по кварталу из-за их качеств: неповоротливые, но покорные и умелые в исполнении простой работы в таверне.

Они так похожи друг на друга, потому что они – двоюродные брат и сестра, так они сами говорят. Мне всегда казалось, что на самом деле они родные брат и сестра, вступившие в кровосмешательную связь, будучи чистым образцом отсталости и эндогамии, которые витают в воздухе в их горной колыбели, в долине Арратии.

Анхелинес, повариха, продавала выпивку в «Гато Негро» в Ла-Паланке; мы знакомы с тех пор, как я приехал в Бильбао.

Остальное вы уже знаете.

Месть подходит к концу.

Двадцать пять лет, посвященных этому безумному и жестокому труду.

Жизнь, растраченная впустую ради верности кровавой клятве.

Какая нелепость и бессмыслица! «Какая жалость», как сказала мне та красивая и ужасная женщина, Пантера, в ночь бури и неудавшегося секса.

Я очень смеялся над своими неотесанными бывшими товарищами из Себерио, но ведь и я тоже не избежал деревенского скотства: аутизм Альсо давил на мою наследственность, как могильная плита, и им были продиктованы мои горестные деяния, без оттенков и без жалости.

Главное же, не считая пяти лет передышки, я вел очень одинокую жизнь.

Буду с вами откровенен, Пачо. Когда мы с вами познакомились, вы показались мне смешным персонажем, педантом и кретином, что называется, полным ничтожеством. Но, общаясь с вами, я оценил другие ваши стороны, узнал вас лучше и привязался к вам.

Мне нравится то, насколько вы уважаете дружбу, ваша образованность, любовь к кулинарии, то, что вы так цените мою стряпню, и то, сколько душевных сил и труда вы потратили на то, чтобы сделать реальностью нашу любимую игрушку «Карту полушарий Бильбао».

С другой стороны, думаю, мы оба положительно повлияли друг на друга.

Думаю, что вы теперь уже гораздо меньшее ничтожество. А я в этом году благодаря вашему обществу чувствовал себя менее одиноким и менее мертвым.

Много лет, слишком много, у меня не было друга. Последним был Доминик Лантёр, и вы уже знаете, как я отплатил ему за доверие.

Когда вы предложили мне открыть в центре Бильбао бар авторских закусок, я пошел на эту аферу по двум причинам.

Первая – то, что вы сказали, будто такого рода заведения станут посещать государственные люди, политики и прочий подобного рода сброд. Я подумал, что, быть может, волей случая на эту приманку попадется недостающая жертва, пятая, последняя, все еще принадлежащая этому миру. А на моей территории его устранение, которое очень трудно осуществить другим способом из-за мер безопасности, окружающих человека его положения, будет более выполнимым делом. Это предположение полностью себя оправдало.

А вторая – это то, каким жалким и одиноким человеком были вы, папочкин сынок, брошенный на произвол судьбы. Работа по организации «Карты полушарий Бильбао», которую я всегда позволял вам считать вашим детищем, наполнила вас такими иллюзиями и позволила вам почувствовать себя таким нужным, что я не мог вам в этом отказать.

Хоть я и сделал вид, будто для меня это приятный сюрприз, и сказал, что ваша идея кажется мне очень удачной, я уже раньше думал о том, что новый бар должен открыться в заведении «Твинз». По этой причине я помог ускорить выполнение необходимых предварительных формальностей с наследством братьев Ригоития.

В общем, как я уже говорил вам, круг замыкается.

Не важно, что я уже не вижу смысла в мести, я хочу все довести до конца.

Кроме того, если поразмыслить хорошенько, этот, последний – несомненно, один из худших, коррумпированный гад и карьерист; все люди его породы обычно таковыми бывают.

Это жирная рыбка из НПБ, с годами занимавшая все более высокие посты во власти.

Я сам тоже решил погибнуть, устраняя его, и мимоходом заодно прихватить с собой и нескольких наиболее выдающихся уродов.

Вам это кажется варварством?

Не забывайте, что я безумен, я ни на минуту не переставал быть таким.

Что касается моего намерения умереть вместе со своими жертвами, то это не такое уж значимое событие. Вы помните тот приступ боли, который случился со мной у дверей «Твинз» в ту ночь, когда мы наведывались в «Адскую кухню»? У меня цирроз печени на последней стадии, мне остается жить очень мало. Тот медный цвет, что вам так нравится в моем лице, вызван не кокетством и не ультрафиолетовыми лучами, а моей истощенной печенью.

Я собираюсь убить в «Гуггенхайме» леендакари Иона Андера Чорибуру.