Неверная. Костры Афганистана

Басфилд Андреа

Пронзительная история любви девушки-англичанки и афганского преступного авторитета, рассказанная десятилетним афганским мальчиком Фавадом.

Афганистан, 2000-е годы. После вывода советских войск в стране установился талибский режим, насаждавший ортодоксальную мораль и безжалостно расправлявшийся с недовольными. Из большой семьи Фавада в живых остались только они с матерью. Матери мальчика удается устроиться домработницей к энергичной и обаятельной англичанке Джорджии. Так Фавад стал невольным свидетелем стремительно разворачивающихся отношений между Джорджией и влиятельным и опасным наркодилером Хаджи Ханом. Между истинным мусульманином и «неверной».

Перевод: Инна Шаргородская

 

Андреа Басфилд

Неверная. Костры Афганистана

 

Часть 1

 

1

Зовут меня Фавад, и родился я, как говорит моя мать, под тенью талибов.

Что это значит, она никогда не объясняла, и в детстве мне представлялась такая картинка: вот она, крадучись, уходит с солнечного света во тьму и прячется в углу, обхватывая руками свой живот, в котором прячусь я, чтобы защитить меня от человека с толстой палкой, собирающегося выколотить меня из моего укрытия в этот мир.

Но потом я подрос и понял, что под тенью талибов родился не только я. И мой двоюродный брат Джахид, и моя подружка Джамиля – мы вместе попрошайничали на Чикен-стрит у иностранцев, – и мой лучший друг, Спанди.

Лицо Спанди, еще до того, как я с ним познакомился, изъели песчаные мухи – язвы заживали целый год, и на щеках все равно остались шрамы величиной с кулак. Его это, правда, не беспокоило, да и нас тоже. Пока мы скучали в школе, он болтался на улице, продавая богатеньким иностранцам спанд [1] , почему мы и прозвали его Спанди, хотя настоящее его имя было Абдулла.

Да, мы все родились во времена талибов, и Джахид тоже. В нашей компании он верховодил, потому что был старше, правда, насколько старше – никому не известно. Мы, афганцы, дней рождения не отмечаем – запоминаем только победы и смерть. Однако про талибов, отбрасывающих тень, мне, кроме матери, точно никто не говорил. Надо же такое придумать! Я уверен, что, умей она читать и писать, то могла бы стать знаменитой поэтессой. Но на все воля Аллаха – вместо этого мама мыла полы у богатых соседей за несколько афгани, которые тщательно прятала потом в тайных карманах своего платья. Даже по ночам она караулила свои деньги, чтобы их не украли.

– Кругом воры, – сердито шипела она, сдвигая прямые черные брови. И была, разумеется, права. Одним из них был и я.

 

* * *

В то время, правда, никто из нас не считал это воровством. Джахид, разбиравшийся в умных вещах, объяснял нам:

– Это просто этическое распределение богатства.

– Раздел денег, – добавляла Джамиля. – У нас ничего нет, у них есть все, но они слишком жадные, чтобы помогать бедным, как велит священный Коран. Поэтому мы должны помогать им быть добрыми. Они вроде как платят за нашу помощь – только не знают этого.

Правда, не все иностранцы вынуждены были платить за нашу «помощь» без ведома для себя. Некоторые давали деньги сами, кто – от хорошего настроения, кто – от чувства неловкости перед нами, а кто – в надежде избавиться от наших приставаний. Разумеется, их это не спасало, ведь, когда по улице разгуливают живые доллары, на смену одной шайке попрошаек тут же является другая. Мы-то веселились от души. Под какой бы тенью мы ни родились, сейчас мы с Джахидом, Джамилей и Спанди жили под горячим солнцем, этически распределяя богатства тех, кто приехал помогать нашей стране.

– Это называется «реконструкция», – сообщил нам однажды Джахид, когда мы сидели на поребрике, поджидая очередную жертву. – Иностранцы, чтобы уничтожить талибов, разбомбили много наших городов и теперь приезжают сюда, потому что должны все отстроить заново. Так приказал Всемирный Парламент.

– А почему они хотели уничтожить талибов?

– Потому что талибы дружили с арабами, и у их короля Усамы бен Ладена был дом в Кабуле, и там он со своими сорока женами наделал сотни детей. Американцы бен Ладена ненавидели – он трахал жен без перерыва, и скоро у него получилась бы целая армия из детей, тысячи, а может, и миллионы. И тогда они взорвали дворец у себя в стране, а обвинили в этом его. А потом отправились в Афганистан, чтобы и его самого убить, и жен, и детей, и всех его друзей. Это, Фавад, называется политика.

Джахид был, пожалуй, самым образованным мальчиком из всех нас, потому что читал газеты, которые мы подбирали на улице. А еще он был самым ловким вором из всех, кого я знал. В иные дни, пока мы, младшие, отвлекали какого-нибудь иностранца своими приставаниями, он уходил с полными руками долларов, вытянутых у того из карманов. Но если я родился под тенью, то Джахид наверняка родился под неотрывным взглядом самого дьявола, потому что, по правде говоря, он был невероятно уродлив. Вместо зубов во рту у него торчали лишь коричневые пеньки, а один глаз жил вполне самостоятельной жизнью, вращаясь в своей впадине, как мраморный шарик в коробочке. И еще одна нога у него была такая ленивая, что ему приходилось силком заставлять ее двигаться в согласии со второй.

– Грязный воришка, – так отзывалась о нем моя мать. Впрочем, у нее редко находилось доброе слово для родственников сестры. – Держись от него подальше… забивает тебе голову всякой чушью.

Как она себе это представляла – чтобы я держался от Джахида подальше, – оставалось только гадать. Но со взрослыми вечно так, они требуют невозможного и, если ты не в состоянии выполнить их несуразные требования, превращают твою жизнь в сплошную каторгу.

Дело в том, что мы жили под одной крышей с Джахидом, его матерью – жирной коровой, его отцом – ослом и двумя его чумазыми братьями, Вахидом и Обейдаллахом.

– Все до одного мальчики, – гордо заявлял мой дядя.

– И все уроды, – бормотала мать, подмигивая мне из-под чадара [2] , потому что мы были с ней заодно, и пусть у нас совсем не было денег, зато смотрели мы с ней в одну сторону.

На нас семерых приходились четыре маленькие комнатки и одна уборная во дворе. И как тут держаться от Джахида подальше? С тем же успехом можно было бы потребовать, чтобы президент Карзаи враз решил все проблемы. Моя мать, впрочем, никогда ничего мне не объясняла. И теперь не сказала, каким образом я должен держать дистанцию. На самом деле в те времена она вообще мало разговаривала.

Лишь изредка, отрываясь от шитья, она рассказывала мне о доме, который был у нас когда-то в Пагмане. Я там родился, но уехали мы раньше, чем какие-то образы успели отложиться у меня в голове. И воспоминания я обретал, слушая рассказы матери и глядя, как наполняются гордостью ее глаза, когда она описывает разукрашенные комнаты, устланные толстыми и мягкими темно-красными коврами, кружевные занавески на стеклянных окнах, кухню, столь чистую, что можно было есть с пола, и сад, полный желтых роз.

– Мы не были так богаты, как жители Вазир Акбар Хана [3] , Фавад, но как же мы были счастливы, – говорила она. – Конечно, до того, как пришли талибы. А сейчас – посмотри на нас! У нас даже дерева нет, чтобы на нем повеситься.

Не требовалось большого ума, чтобы понять, как тяжело она это переживает.

Мать никогда не рассказывала о родных, которых мы потеряли, только о доме, нас укрывавшем – не слишком надежно, как оказалось. Но по ночам она порой шептала имя моей сестры. А потом притягивала меня к себе и крепко обнимала. И тогда я чувствовал, как сильно она меня любит.

В такие минуты мне, лежавшему неподвижно, словно одна из тех подушек, на которых мы сидели днем, отчаянно хотелось с ней заговорить. Слова так и теснились у меня в голове, рвались с языка. Я желал знать все о своем отце, о своих братьях, о Мине. Познакомиться с ними наконец, увидеть их живыми – в рассказах матери. Но она всегда шептала только имя моей сестры, и я трусливо молчал, опасаясь, что, заговорив, разрушу чары, и она от меня отодвинется.

 

* * *

Мать просыпалась на рассвете, вставала, надевала чадар и, уходя из дома, выдавала мне кучу указаний, первым из которых было «не прогуливай школу», а последним – «держись подальше от Джахида».

Я, как мог, старался им следовать из уважения к матери – в Афганистане матерей ценят выше, чем все золото, что хранится в подвалах президентского дворца, – но порой это бывало нелегко. Она не била меня, в отличие от отца Джахида, который считал, похоже, что, пока солнце появляется на небосводе, он имеет Богом данное право отвесить мне затрещину в любой день. Но, если я не слушался, в ее взгляде появлялось выражение разочарования, которое, как я подозревал, стало для нее привычным с того самого дня, как я выбрался из тени.

Я был еще ребенком, но все же понимал, что жизнь наша тяжела. Для меня, правда, она всегда была такой, другой я не знал. Однако мать, помнившая темно-красные подушки и желтые розы, жила в узах прошлого, мне почти неизвестного, и в эту ее темницу я мог только пытаться заглянуть.

Насколько я мог помнить, она жила в ней постоянно, но мне нравилось думать, что когда-то мать была счастлива, смеялась вместе с моим отцом у чистых вод озера Кага, и ее зеленые глаза, которые я унаследовал, светились любовью, а маленькие руки, мягкие и гладкие, играли с краем золотого покрывала.

Прежде она была очень красива – так сказала однажды моя тетя в порыве внезапного приступа общительности. Но потом пала тень, и, хотя мать ничего подобного не говорила, мне казалось, что она во всем винит меня. Я был напоминанием о прошлом, из-за меня она попала в ад, лишенный цветов, – дом своей сестры, а свою сестру, насколько я мог судить, мать ненавидела даже больше, чем талибов.

– Да она мне завидует! – кричала она как-то раз, достаточно громко, чтобы слышала тетя в соседней комнате. – Всегда завидовала – и тому, что я умнее ее, и тому, что я вышла замуж за образованного человека, и жизни нашей с ним счастливой завидовала… я устала просить за все это прощения! Если Аллах наградил ее вместо лица треснувшим арбузом и дал тело под стать, не моя в том вина!

 

* * *

– Это – женщины, такими уж они родятся, – сказал Джахид, когда мы сбежали в очередной раз от криков и брани в центр города – воровать у иностранцев. – Счастливы, только когда грызутся друг с дружкой. Подрастешь – поймешь. Женщины вечно все усложняют – так говорит отец.

Возможно, он и был прав, но последняя ссора, в которой горячее участие принял и его отец, разгорелась из-за денег. Тетя хотела, чтобы мы платили за жилье, а нам едва хватало на то, чтобы прикрыть свою наготу и наполнить живот. Все, что у нас имелось, – это жалкие афгани, которые мать зарабатывала, убираясь в домах у богачей, и доллары, которые я добывал на Чикен-стрит.

– Может, будешь отдавать больше денег своей матери, чтобы она меньше злилась на мою? – спросил я, чего не следовало делать, потому что Джахид тут же треснул меня кулаком по голове.

– Слушай, засранец, моя мать дала твоей крышу, когда вам было некуда деваться! Приперлись нищие, как цыганские отродья, заставили комнату вам отдать, кормить вас задарма. Каково нам было, по-твоему? Да не будь мы добрые мусульмане, твоя мать сейчас предлагала бы твою задницу всем прохожим гомикам подряд! Вправду хочешь ей помочь? Так иди, торгуй своей гребаной задницей! С такой миленькой мордашкой, как у тебя, заработаешь столько, что всех женщин осчастливишь.

– Да? – сплюнул я в ответ. – А может, кто-то заплатит столько же, только чтобы убралась подальше та ослиная задница, которую ты считаешь своим лицом?

Джахид, изрыгая грязные проклятия и приволакивая бесполезную ногу, в ярости двинулся на меня, а я бросился бежать.

Бежал я от него в тот день до тех пор, пока не понял, что ноги вот-вот отвалятся.

Добравшись до Синема-парк, я уже чуть дышал и понял вдруг, что плачу, – из-за своей матери плачу и из-за двоюродного брата тоже. Я был жесток. И понимал это. Я ведь знал, почему он бережет свои деньги, почему закапывает их под стеной, думая, что никто не видит, – он хотел жениться.

– Я женюсь на самой красивой женщине Афганистана, – хвастливо уверял он. – Погоди. Увидишь.

Потому-то ему и нужны были деньги – с такой внешностью, как у него, их понадобилась бы целая куча, чтобы сделать эту мечту явью. На личное обаяние рассчитывать было нечего. Речей грязнее, чем от него, я в жизни своей не слыхал, даже от полицейских, которые вечно сыплют проклятиями, вымогая взятки у всех подряд, вплоть до нищих калек. Единственным, что на самом деле могло помочь Джахиду, была школа. Он был невероятно способным и тянулся к учению так, как может тянуться только мальчик, не имеющий друзей. Но издевательства и побои, которым он подвергался там каждый день, заставили его в конце концов уйти, и теперь он все больше ожесточался.

В нашей стране жизнь сурова, если ты беден, и еще суровей, если ты беден и уродлив. И Джахид словно окаменел внутри, зная, что ни одна женщина не захочет стать его женой. Зато отец какой-то из них может дать согласие – за хорошую цену.

 

* * *

– Фавад, пошли на Чикен-стрит!

Сквозь слезы я увидел перед собой Джамилю в ореоле солнечного света. Она была маленькая, как я. И хорошенькая.

Джамиля потянула меня за руку, я поднялся на ноги и вытер мокрое лицо рукавом.

– Джахид, – сказал я, объясняя свое состояние.

Джамиля кивнула. Говорила она мало, но я догадывался, во что она превратится, когда вырастет, – если Джахид прав насчет женщин. На Чикен-стрит она была моим главным конкурентом. Обчищала иностранцев-мужчин, которые так и таяли под взглядом ее бездонных карих глаз, а я очаровывал женщин своими большими зелеными глазами – неплохая была парочка. Наше благосостояние изрядно зависело от того, кто именно проходил мимо, поэтому, если нам случалось работать в один день, мы делили деньги поровну.

Самыми удачными, конечно, бывали пятницы. Это были дни отдыха, когда никто не учился и не работал. Толпы иностранцев, прикатывали на своих «лендкрузерах» в туристический район Кабула за сувенирами из «раздираемого войнами» Афганистана – лазуритовыми шкатулками, пакистанскими серебряными украшениями, ружьями и ножами времен англо-афганской войны, чалмами, пату [4] , одеялами, коврами, настенными драпировками, яркими разноцветными платками и голубыми чадарами. Рискнув зайти поглубже в шумную сутолоку кабульского речного базара, они нашли бы то же самое за полцены, но иностранцы были то ли слишком осторожны, то ли слишком ленивы для этого – и слишком богаты, чтобы беспокоиться из-за нескольких лишних долларов, которых хватило бы на недельное пропитание чуть ли не каждой нашей семье. Однако, как говаривал Джахид, их лень являлась благом для бизнеса, а Чикен-стрит была их Меккой.

У прилавков ювелирных магазинов часто стояли, выбирая серебряные кольца и браслеты для оставшихся дома жен, белолицые иностранные солдаты – высокие, с большими автоматами, в бронежилетах и шлемах. Ходили они обычно группами из четырех-пяти человек, и, пока остальные делали покупки в магазине, один всегда оставался снаружи, высматривая подрывников-смертников.

– Америка – хорошо! – кричали мы им – это был испытанный трюк, всегда приносивший пару долларов. И, получив деньги, торопливо уходили подальше – на случай, если рядом действительно околачивается смертник.

Правда, других иностранцев Америка не интересовала, и мы, чтобы добраться до их долларов, использовали другую тактику – таскались за ними от магазина к магазину, выкрикивая по-английски все, что знали.

– Привет, мистер! Привет, миссис! Как поживаете? Я ваш телохранитель! Нет, идите со мной, я покажу вам, где хорошие цены.

Потом хватали их за руки и тянули туда, где могли получить свои комиссионные – несколько афгани. Почти все мы работали на четверых, а то и больше, владельцев магазинов, но платили нам, только когда мы приводили клиентов. Поэтому, если иностранцы нас не слушали, мы забегали в магазин вслед за ними и в притворном беспокойстве принимались качать головами и фыркать, стараясь, чтобы этого не заметил хозяин:

– Нет, миссис, он – вор, очень плохие цены. Пойдемте, я покажу хорошие.

Потом вели их туда, где нам платили, и рассказывали владельцу о напраслине, возведенной на конкурента, после чего он мог начать торг с более низкой, но все же выгодной для себя цены.

А тем временем, пока иностранцы пытались скостить лишнюю пару долларов в магазине, у его дверей собирались старухи, которые тоже работали на улице, но не говорили по-английски. Они хватали покупателей на выходе грязными руками и начинали плакать. Все старухи были из одной семьи, но иностранцы этого не знали. И когда к ним одна за другой подходили женщины в слезах и просили денег для больного, умирающего ребенка, нервы у жителей Запада обычно не выдерживали. Они торопливо забирались в машины, пряча от нас глаза, и спешно уезжали прочь от нашей нужды – к своей нормальной сытой жизни.

Но на выезде с Чикен-стрит в вечно запруженный пробками район Шахр-и-Нау, под визг тормозов возле их «лендкрузеров» появлялся Спанди и начинал стучать черными пальцами в окна, размахивая дымящейся жестянкой с травой, которую мы называем спанд. Ее запах так невыразимо ужасен, что, говорят, отгоняет злых духов.

Это, конечно, самая худшая из работ – дым оседает на волосах и коже, разъедает глаза и легкие, и выглядеть начинаешь со временем как сама смерть. Но деньги она приносит очень неплохие. Потому что туристам, даже если они не верят в духов, трудновато отмахнуться от заглядывающего в окно мальчишки, чье обезображенное шрамом лицо – пепельного цвета.

Случались, впрочем, и хорошие дни на Чикен-стрит, когда надрываться не приходилось. Сражаясь с платками, которые еще надо научиться носить, иностранки вручали мне свои сумки и платили порой целых пять долларов за то, что я тащил покупки. Джамиля мило улыбалась и получала столько же – ничего не таская.

– И как же тебя зовут? – спрашивали эти красивые женщины с белой кожей и красными губами.

– Фавад, – отвечал я.

– Ты хорошо говоришь по-английски. В школу ходишь?

– Да. Хожу. Каждый день. Мне очень нравится.

Это была правда, мы все ходили в школу – даже девочки, если им отцы разрешали, – но зимой и летом, когда становилось слишком холодно или слишком жарко, чтобы учиться, занятия были короткими, а каникулы длинными. И английский язык мы на самом деле узнавали на улице. Иностранцы охотно учили нас новым словечкам, которые легко запоминались.

И пусть Джахид был прав, и они разбомбили нашу страну, чтобы отстраивать ее теперь заново, мне все равно нравились иностранцы, с их потными белыми лицами и толстыми кошельками, и это оказалось кстати – потому что в тот день, вернувшись в дом своей тети, я узнал, что теперь мы будем жить с ними.

 

2

Сборы много времени не заняли – из вещей у нас всего и было, что шерстяное одеяло, кое-какая одежда да Коран. Могло бы быть и больше, но тетя решила, что котелки и кастрюли, которыми мы обзавелись за прожитое у нее время, принадлежат на самом деле ей.

Мать была не в настроении спорить и только плюнула под ноги сестре, прежде чем прикрыть лицо и вывести меня за дверь.

– До свиданья, Джахид! – крикнул я.

– До свиданья, Фавад-джан!

Удивленный ласковым словом «джан», добавленным к моему имени, я оглянулся – как раз вовремя, чтобы увидеть, как мой двоюродный брат утирает неведомо что со своего единственного здорового глаза.

– Не забывай нас, ослиная писька! – быстро исправился он и в ту же секунду получил в ухо кулаком от своей толстой мамаши.

 

* * *

На то, чтобы дойти от Хаир Хана, окраинного района города, до Вазир Акбар Хана, где находилось новое жилье, у нас ушло целых два часа, и за это время мне только и удалось узнать от матери, что жить мы будем с тремя иностранцами – двумя женщинами и одним мужчиной. По имени она знала только одну из женщин, ту, что нас пригласила, – ее звали Джорджия. И оказалось, что мать уже несколько недель для Джорджии стирает.

Раньше она об этом не упоминала.

– Но почему ты для нее стираешь? – удивился я.

– Чтобы заработать. А ты что думал?

– Почему она сама не стирает?

– Иностранцы не умеют – им для стирки нужны машины.

– Какие?

– Стиральные.

Верилось в это с трудом, но я не сомневался в словах матери. Да, рот она открывала редко, но если уж открывала, то всегда говорила правду. А еще я знал, что иностранцы не верят в Бога, поэтому вполне возможно, что им, предназначенным для ада, Он не дал даже таких простых умений, какими благословил нас, обыкновенных афганцев.

– А шить она умеет?

– Нет.

– А готовить?

– Нет.

– Муж у нее есть?

– Нет.

– Неудивительно.

Мать засмеялась и на ходу обняла меня. Я поднял взгляд, но лица ее сквозь сетку чадара было не разглядеть, поэтому я только крепче сжал ее руку, и уши у меня запылали при мысли, что мне удалось заставить ее улыбнуться.

День обещал стать лучшим в моей жизни.

Хотя я не помнил на самом деле, что было до переезда к тете, я все же понимал, что моей маме приходилось там нелегко. Под крышей этого дома, заточенные в маленькой комнате с тонким ковром, не спасавшим от холода и неровностей бетонного пола, мы были словно узники, которых едва терпят.

Уборная там тоже была для матери мучением – вечно заляпанная стараниями четырех неаккуратных мальчишек и мужчины, мучимых периодическим поносом, летней малярией, зимней простудой и всесезонными глистами. И тем не менее мы должны были изображать благодарность, потому что тетя приютила нас в ту ночь, когда мы потеряли все.

Люди вокруг умирали постоянно – от болезней, бомбежек, укусов насекомых и зверей, мин, когда-то кем-то установленных и забытых, и даже от голода. Наличие еды тоже не гарантировало, что ты доживешь день до конца. Например, мать готовила на стоявшей в углу нашей комнаты газовой плите, такой старой, что в любой момент она могла взорваться и поотрывать нам головы. За три дома от нас такое и случилось – с женой Хаджи Мухаммеда. Она готовила горох, и плита взорвалась. Сперва вспыхнула, а потом взлетела с места, как ракета, и оторвала женщине голову напрочь. Черные остатки кухонных стен отчищали потом от крови и мозгов целую неделю. А следы от горошин, словно пули разлетевшихся по кухне, и теперь на них видны, и Хаджи Мухаммед не ест ничего, кроме салата и фруктов. Потому что их готовить не надо. Хотя, хвала Аллаху, он был вознагражден другой женой – моложе, чем первая.

– А откуда ты ее знаешь?

– Кого?

– Эту иностранку, Джорджию.

– Я ее нашла.

– Что значит – нашла? Где нашла?

– Ай, Фавад! Сколько вопросов! Я постучала в дверь, попросила работы, она дала мне ее. Потом дала еще, а потом пригласила нас переехать. Все?

– Все.

Больше она ничего не захотела рассказать о том, как настигла нас эта внезапная свобода, и, пока мы шли, старательно обходя собачье дерьмо и выбоины на тротуарах, я все пытался представить себе загадочную Джорджию, которую она «нашла». Мое воображение рисовало женщину с длинными золотыми волосами, стоящую под деревом с охапками белья, которое она не умела выстирать, и с растерянной улыбкой. Похожая на героиню «Титаника».

На самом деле она оказалась похожей на афганку – даже больше, чем моя мать.

 

* * *

Свернув налево, не доходя Массудова округа, мы пересекли три улицы с бетонными заграждениями и огромными домами, выглядывавшими из-за высоких стен с колючей проволокой поверху. Через каждые десять шагов стояли охранники с автоматами и с подозрением поглядывали на нас, заходивших все глубже в район богачей.

И наконец мы остановились перед большими, зелеными, железными воротами.

Из белой деревянной будки рядом с ними вышел еще один охранник с автоматом, в светло-голубой рубашке и черных брюках, и поздоровался с матерью. Потом открыл боковую дверь и что-то крикнул.

Войдя во двор, мы увидели идущую нам навстречу женщину, с волосами длинными и темными, как у моей матери. На ней были белая блузка и синие джинсы, и казалась она настоящей красавицей.

– Салям алейкум, Мария! – сказала она певучим голосом и пожала матери руку.

– Алейкум салям, – ответила та.

– Как твои дела? Как здоровье? Все ли хорошо? Как добрались? Благополучно?

Пока мать отвечала на все эти вопросы, я глазел на женщину – похоже, это и была Джорджия, – удивленный тем, что она говорит на одном из наших языков. А еще тем, что она не только одевается по-мужски, но и ростом мужчине не уступает.

– А это, конечно, твой красавчик-сын. Как поживаешь, Фавад? Добро пожаловать в новый дом.

Я протянул руку, Джорджия ее пожала. Хотел ответить что-нибудь, но язык мой не поспевал за мыслями, и слов я не нашел.

– О, ты, кажется, стесняешься? Пожалуйста, проходите!

Мать, зайдя еще немного вглубь двора, решилась наконец открыть лицо. Мне показалось сперва, что она чем-то испугана, и спокойней на душе от этого не стало. Но потом я понял, что она, как и я, просто не знает что сказать.

Так, молча, мы и двинулись за Джорджией к маленькому домику, стоявшему по правую сторону от ворот.

– Здесь ты будешь жить, Фавад. Надеюсь, счастливо, – Джорджия жестом пригласила нас войти.

Что мы и сделали.

Внутри оказались две комнаты, разделенные маленькой чистой уборной и умывальником. Джорджия открыла дверь в первую комнату, и я увидел две кровати с лежавшими на них одеялами – новыми, в нераспечатанных еще пластиковых упаковках. В другой комнате обнаружились три длинные подушки, маленький стол, электрический вентилятор и телевизор – настоящий телевизор «Самсунг»! И выглядел он так, словно его даже можно было включить!

О телике я мечтал всю свою жизнь, и при виде его у меня на глаза навернулись слезы.

– Заходите, – улыбнулась Джорджия, – оставьте тут свои вещи, и я покажу вам остальное.

 

* * *

Первый день на новом месте был переполнен впечатлениями – непривычная обстановка, новые запахи, звуки… Кроме нашего нового жилища, во дворе стоял еще один дом, побольше, на верхнем этаже которого жили Джорджия и ее друзья. На нижнем находились крохотная кухня, где, как сказали моей матери, ей и предстояло, в основном, трудиться, и гостиная – с телевизором (куда больше нашего), музыкальным центром и бильярдным столом.

Позади дома был большой газон, обрамленный розовыми кустами, и, когда я увидел чудесные цветочные головки, нежащиеся под яркими лучами солнца, сердце мое согрела мысль о том, что мать снова будет окружена красотой. Но потом я увидел стоявшего посреди этой красоты мужчину – с грудью голой, как у Пира-дурачка, который играл с бездомными собаками в парке Шахр-и-Нау, – и всерьез начал беспокоиться за репутацию матери.

В одной руке мужчина держал палку, в другой – бутылку пива, а в зубах – сигарету. Палкой он пытался загнать маленький мячик в стакан, валявшийся на земле, но, похоже, не слишком в этом преуспевал.

– Привет, я – Джеймс, – крикнул он, увидев, что мы стоим и смотрим на него.

После чего подошел и протянул матери руку, которую та, разумеется, не приняла, отшатнувшись.

Джорджия сказала что-то резкое по-английски, мужчина негромко хмыкнул и отправился за рубашкой, висевшей на спинке белого пластикового стула, что стоял неподалеку.

– Это Джеймс, – вздохнула Джорджия. – Он – журналист, поэтому, пожалуйста, уж простите ему его манеры.

Натянув рубашку, Джеймс вернулся к нам, сказал что-то, чего я не понял, а потом протянул правую руку и взъерошил мне волосы. Я дернул головой, сбрасывая его ладонь, и смерил его взглядом, предупреждающим, что подобного обращения не потерплю. Но он в ответ лишь ткнул меня кулаком в подбородок и засмеялся.

Джорджия снова заговорила по-английски, Джеймс вскинул обе руки, словно сдаваясь, а потом приложил правую к сердцу и улыбнулся мне. Улыбка была искренней, на щеках его появились ямочки, и я улыбнулся тоже. В тот момент я понял, что он мне нравится – этот Джеймс. Он был высокий, худой, с темной бородой. И вполне мог бы сойти за афганца, если бы потрудился ходить одетым.

За нашими спинами, открываясь, заскрипели ворота, и вскоре в саду появилась еще одна женщина. Вид у нее был сердитый и расстроенный. Но, когда Джорджия с ней заговорила, она улыбнулась и помахала нам.

– Последняя наша соседка, – объяснила Джорджия. – Ее зовут Мэй, она – инженер.

Мэй подошла и пожала нам руки. Она была маленького роста, с желтыми волосами, выбивающимися из-под зеленого шарфа. На лице у нее были веснушки, и с героиней «Титаника» она тоже не имела ничего общего.

Джеймс отдал ей свое пиво, и это ее, кажется, обрадовало. И, как я ни старался не смотреть, все равно заметил под ее голубой блузкой такие большие груди, каких еще не видывал, и невольно подумал – видит ли их Джеймс.

– Мы все здесь люди мирные, особо не церемонимся, поэтому, пожалуйста, считайте этот дом своим и живите в нем, сколько понадобится, – сказала Джорджия.

Тогда мать поблагодарила ее и повела меня обратно в наш домик – подальше от иностранцев, пригласивших нас с ними жить, и от вида замечательной груди Мэй.

 

* * *

Следующие несколько дней, пока мать стирала, готовила и убирала – в общем, делала все то, к чему иностранцы казались неспособными, – я пристально наблюдал за нашими новыми соседями. Хотя мне здесь и нравилось, но я должен был защищать свою мать, а для этого нужно знать, с кем и чем имеешь дело. И больше всего меня беспокоил голый журналист.

По счастью, и сам дом, и его окрестности позволяли мне видеть очень многое, оставаясь незамеченным. За садом я следил из прохода с тыльной стороны дома; когда темнело и зажигали свет, через большие окна шпионил за тем, что происходило на нижнем этаже, а с высоких стен и балконов мог рассмотреть кое-что и на верхнем. Мать, заставая меня то и дело за этим занятием, качала головой, но, хотя в глазах ее и появлялось недоумение, выглядела она так, будто теперь ее ничто не тревожило. Она и смеяться стала чаще – главным образом, когда из будки выходил за чаем один из наших охранников, Шир Ахмад.

И я сделал себе мысленную заметку разобраться с Шир Ахмадом – как только закончу с иностранцами.

 

* * *

Разведать нужно было столько, что после переезда в Вазир Акбар Хан я поневоле несколько недель не появлялся на Чикен-стрит, хотя просто умирал от желания рассказать Джахиду о своем телевизоре, а Джамиле – о новом доме со всеми его запахами и звуками. Приходя из школы, я, в ожидании того момента, когда Джорджия, Джеймс и Мэй вернутся наконец домой, садился на пороге кухни и болтал с хлопотавшей по хозяйству матерью.

– Откуда Джорджия знает дари? – спросил я у нее как-то, когда она чистила к ужину картошку.

– Наверное, друзья научили.

– У нее есть друзья-афганцы?

– Есть. Ты не дашь мне вон ту миску, Фавад?

Я вытряхнул валявшуюся на дне дохлую муху и передал миску матери. И, снова усевшись на порог, спросил:

– А ты видела этих друзей?

– Да, однажды.

– И кто они такие?

– Афганцы.

– Это я уже знаю!

Мать, перекладывая в миску очищенный картофель, засмеялась.

– Пуштуны, – сказала она наконец. – Из Джелалабада.

– А, значит, у нее неплохой вкус.

– Да, – мать улыбнулась и добавила загадочно: – С одной стороны.

– Как это – с одной стороны?

– Не те люди, что тут скажешь? Тебе я бы таких друзей не хотела.

– Почему?

– Потому что ты – мой сын, и я тебя люблю. И хватит с тебя, Фавад. Иди, уроки делай.

Будучи изгнан, я поплелся к себе в комнату учить таблицу умножения, заданную в школе, размышляя по пути над очередной загадкой, преподнесенной матерью.

Видимо, так же, как я лишь со временем понял, что такое тень талибов, я должен был понять и причину, по которой друзья Джорджии были ей друзьями «с одной стороны», когда еще подрасту.

 

И все же я был рад, что они пуштуны, как я. Будь они хазарейцами [5] , уже отрезали бы ей груди.

 

* * *

В доме был водопровод, и мне не требовалось больше таскаться, надрывая спину, к ближайшей колонке, чтобы воевать там с другими детьми и грязными бездомными собаками за ведро воды, которого хватало на пять минут. У меня была единственная обязанность в доме – бегать в булочную за свежим, еще горячим хлебом, после того как покончу с уроками.

Кроме того, я теперь все время подкарауливал иностранцев.

Джорджия обычно возвращалась домой первой и, пока пила в саду кофе, почти всегда разрешала мне с ней посидеть. Маму мою она тоже звала, но та редко присоединялась к нам. У нее завелась подруга через дорогу, которая вела хозяйство у жены какого-то чиновника из министерства внутренних дел. Ее звали Хомейра, и, судя по тому, какой она была толстой, платили ей хорошо. Я был очень рад этой дружбе и поэтому не ревновал, когда они часами болтали у нас дома или в доме хозяина Хомейры. И не просто рад был, а счастлив до изумления. Потому что слова, что были годами заперты в голове у моей матери, словно высвобожденные поворотом тайного ключа, теперь лились с ее языка рекой. Еще удивительнее было то, что мама охотно разрешала мне оставаться дома одному и сидеть с иностранцами, пока «они от тебя не устанут». Возможно, она думала, что это будет полезно для моего английского. Но Джеймс вечно болтался где-то, Мэй постоянно плакала, а с Джорджией мы обычно беседовали на дари.

Из этих коротких разговоров я узнал, что Джорджия приехала из Англии, той самой страны, где столица – Лондон. В Афганистане она жила уже целую вечность, а два года назад решила съехаться с Джеймсом и Мэй, потому что они подружились, а Джеймсу не хватало денег, чтобы снимать одному целый дом. Она работала на НГО [6] и вычесывала коз, чтобы заработать себе на жизнь. Поскольку она знала страну и часто путешествовала, у нее появилось множество друзей-афганцев. Этим и еще многим другим она отличалась от остальных иностранцев, которые встречались мне раньше, и, наверное, я влюбился в нее сразу. Она была спокойная и веселая, и моя компания ей как будто нравилась. А еще она была очень красивая, с густыми, почти черными волосами и темными глазами. Я надеялся когда-нибудь потом жениться на ней – если, конечно, она бросит курить и обратится в истинную веру.

Второй, как правило, возвращалась Мэй, которая исчезала у себя в комнате, едва успев поздороваться. Джорджия поведала мне, что Мэй приехала из Америки по контракту с одним из министерств и была сейчас «немного несчастна». Почему – она не объяснила, а я не спросил. Мне нравилась таинственность, окружавшая слезы Мэй.

Джеймс обычно приходил последним. Как минимум дважды в неделю он возвращался очень поздно, налетая при этом на стены и распевая песни. Чем дальше, тем больше он казался мне родственником Пира-дурачка.

– Он очень много работает, – объяснила Джорджия, – и, в основном, с дамами.

Тут она засмеялась, а я удивился – как только мужья позволяют женам работать допоздна с мужчиной, демонстрирующим миру свои соски, не стесняясь, словно это боевые медали?

– Что же он с ними делает? – спросил я, и Джорджия засмеялась еще громче. Чуть со стула не упала.

– Фавад, – сказала она, отсмеявшись, – спроси об этом лучше у своей мамы.

На том все и кончилось.

И поскольку со взрослыми всегда так – умолкают на самом интересном месте – ничего другого не оставалось, кроме как продолжать исследования. «Совать нос в чужие дела», как сказала бы моя мать.

Методом многочисленных проб и ошибок я обнаружил, что лучшим временем для наблюдений за моими новыми друзьями был поздний вечер, когда на улице темнело, в комнатах зажигали свет, и все думали, что я сплю. По счастью, мать мне здорово помогла, когда решила спать в комнате с телевизором. Впервые в жизни у меня была собственная спальня – и полная свобода, чтобы изучать дом и его странных, не верующих в Бога обитателей.

Каждый вечер, через час после того, как я выключал свет, мать заходила ко мне – что в самый первый раз явилось для меня, уже собравшегося улизнуть, сюрпризом. Но, как оказалось, сюрпризом приятным, настолько, что даже сердце болело и кончики пальцев на ногах кололо словно иголочками, – она, думая, что я сплю, нежно целовала меня в щеку и возвращалась к себе, довольная, что я надежно заперт в своих снах. Каковым я, конечно, не был.

В результате первого такого сладкого сюрприза я научился выжидать не меньше получаса после ее прихода, и лишь потом надевал башмаки и пускался на поиски приключений.

Прячась в тени стен и за кустами, я слушал волшебные, загадочные, перемежавшиеся взрывами смеха разговоры, которые Джорджия, Джеймс и Мэй вели со своими белолицыми друзьями за столом в саду. Я, конечно, понимал далеко не каждое слово из того, что они говорили, но для меня это был всего лишь код, который предстояло расшифровать.

На самом деле я чувствовал себя так, будто меня вырвали из пламени ада и поселили в раю. И в эти первые недели я был не просто Фавад из Пагмана, я был Фавад – тайный агент.

Кабул тогда кишел шпионами – британскими, пакистанскими, французскими, итальянскими, русскими, индийскими и американскими. Они отпускали бороды, чтобы походить на афганцев. И президент дал мне простое задание – выяснить, кто в этом доме шпион и на кого он работает.

Пока я крался и ползал там, в духоте и зное летних кабульских ночей, мои приключения обрастали в мечтах героическими подробностями. Я строил планы, как избежать провала, придумывал пути отступления, чтобы успеть передать тщательно собранную информацию во дворец соратникам. И воображал, довольно туманно, грядущие чествования, представляя себя национальным героем, которого благодарят за важную работу, проделанную еще в детстве.

«Он был так молод!» – восклицали люди, узнав о моих свершениях.

«Да, но он был настоящий афганец», – говорил президент Карзаи, широко улыбаясь, поскольку сам меня выбрал и дал это задание.

«Такой отважный! Такой мужественный! – восхищались все. – У него поди, яйца большие, как у Ахмад-Шаха Массуда» [7] .

«Больше! – поправлял президент. – Ведь мальчик – пуштун!»

 

* * *

Выполняя свое задание, я вел учет всех передвижений иностранцев в красной записной книжке, которую подарила мне Джорджия для упражнений в письме.

Поскольку Джеймс дома почти не бывал, а Джорджия была слишком красива, чтобы работать на врага, я решил сосредоточить свое внимание на Мэй.

Однажды, когда мать заснула, я выскользнул из своей спальни и забрался на стену «тайного» прохода. Оттуда была видна ведущая в спальню Мэй дверь, на которой висел длинный шерстяной жакет.

К доске на дальней стене было приколото множество фотографий – родственников Мэй, как я догадывался, потому что на них были запечатлены в разных позах исключительно маленькие и желтоволосые люди; но в моем воображении все они были частью террористической сети, которую организовали пакистанские свиньи. В ISI, их секретной разведывательной службе, знали, что афганское правительство никогда не заподозрит американку в причастности к их злодейским планам. Они были хитры, как сам дьявол. Но не хитрее Фавада – отважного защитника Афганистана.

К сожалению, Мэй переживала какое-то горе.

Чаще всего она просто сидела у себя в комнате. А если не просто сидела, то разговаривала по мобильному телефону, а если не разговаривала, то спускалась вниз и хмуро ковырялась в еде, на приготовление которой у матери уходил целый день, а то и вовсе плакала. Плачущая женщина – уже ничего хорошего, а у Мэй лицо казалось скорее злым, чем печальным, и это сбивало меня с толку. Честно говоря, я уже был уверен, что Мэй слегка не в себе, и к концу второй недели решил бросить расследование ее шпионской деятельности и направить свои силы на то, чтобы попытаться увидеть ее груди.

Однако и с новым заданием имелась небольшая проблема. Со стены я мог видеть только треть ее комнаты – и это была не та треть, где Мэй переодевалась.

Поразмыслив над ситуацией в ожидании, пока мать погасит у себя свет, я нашел единственное решение – перепрыгнуть со стены на балкон. Это означало, что мне нужно будет преодолеть пространство примерно в метр шириной и постараться не думать о падении.

 

* * *

За две недели тайных операций я успел выяснить, что гудение генератора, снабжавшего дом светом каждую вторую ночь, когда городское электричество брало выходной, было способно заглушить любой шум, какой я мог произвести, подкрадываясь. Поэтому, без опаски разбудить Мэй даже в том случае, если грохнусь и разобьюсь насмерть, я забрался на стену и уставился на балконные перила. Двенадцать поперечных брусьев – всего-то и надо, что прыгнуть и ухватиться за любой из них.

Пять раз глубоко вздохнув, я закрыл глаза, вознес молитву Аллаху и изо всех сил, какие только были в моих ногах, оттолкнулся ими от стены. И тут же, словно не было никакого прыжка, треснулся головой о перила и обнаружил, что каким-то чудом держусь за целых два бруса.

Пораженный, не до конца веря, что мне это удалось, я перевел дыхание, пытаясь успокоить отчаянно колотившееся сердце. Оставалось чуть-чуть – закинуть ногу на перила, подтянуться, и я на балконе. И все округлые прелести Мэй – мои. Увижу ее груди, а может, и еще что-нибудь. Если повезет по-настоящему, увижу даже…

– Хм-хм.

Мой слух встревожил какой-то звук. Похожий на кашель – и донесся он как будто снизу.

– Хм-хм.

Вот, опять…

Медленно, надеясь на чудо – ведь этого не могло произойти, мне просто показалось, – я скосил глаза вниз, вправо от себя, и увидел Джеймса. Он стоял под балконом, качал головой и грозил мне пальцем.

Я перевел взгляд на яркий свет, лившийся из спальни Мэй. Потом обратно на Джеймса.

Он никуда не ушел, что было бы проявлением вежливости с его стороны, и явно ждал от меня каких-то действий.

– Салям алейкум, – я жалко улыбнулся.

После чего разжал руки и упал к его ногам. И, приземлившись, свернулся плотным калачиком, чтобы хоть как-то защититься от неминуемой кары.

Молчание, продлившееся всего несколько секунд, но показавшееся мне длиною в половину моей короткой жизни, снова было прервано кашлем.

Я поднял голову и увидел, что Джеймс улыбается. Глаза у него блестели, как стеклянные, и стоял он слегка покачиваясь. Потом кивнул в сторону сада и жестом велел идти за ним.

Идти туда мне совсем не хотелось, но я решил, что наказание лучше принять за домом – чтобы мать не увидела мой позор и не добавила к нему потом пыток собственного изобретения.

Поэтому, держа голову высоко, как подобает мужчине, я пошел вслед за Джеймсом в темноту сада, где белели привидениями пластиковые стулья.

Там он молча предложил мне сесть рядом. Потом наклонился, вынул из стоявшей на земле картонной коробки бутылку пива, сковырнул с нее крышку о край стола и передал мне.

В этом явно был какой-то подвох, но бутылку я взял.

А Джеймс достал другую, открыл таким же манером, стукнул ею о ту, которую держал в руках я, и пробормотал что-то непонятное. Изо рта его пахнуло старым сыром.

Я таращился на него, боясь шевельнуться, но он похлопал себя по губам – пей, мол. Что я и сделал.

 

* * *

Первый глоток показался мне ужасным – пиво было пенистое и горькое, как прокисшая пепси-кола. Но, похоже, это и являлось моим наказанием и было все же получше, чем порка, поэтому я глотнул еще. А потом еще и еще.

И в голове у меня мгновенно помутилось.

Тепло, непохожее на летний зной, разлилось по всему телу, пробежало по жилам, загорелось на щеках. Глаза разъехались. Все вокруг словно укрылось невидимым одеялом, и Джеймс заговорил со мной на непонятном языке.

Глотнув еще, я начал говорить тоже, не в силах удержаться, – слова так и скатывались с языка, словно камни по склону горы, догоняя и перегоняя друг друга.

Никто из нас, конечно, не понимал, о чем говорит другой, но это казалось неважным. Это была лучшая беседа, какую я только вел в своей жизни. И Джеймс меня на самом деле как будто понимал.

Поэтому к концу второй бутылки я рассказал ему все – о Джахиде, Джамиле и моем лучшем друге, Спанди. Я раскрыл тайну наших заработков; поведал, как мы катаемся по городу, цепляясь сзади к овощным фургонам, и о том, как однажды мы нашли в парке спящего Пира-Дурачка и измазали ему грязью штаны, чтобы он, проснувшись, решил, что обкакался.

Когда ночь состарилась и края небес посветлели, я признался еще и в своем шпионстве за Мэй. Услышав ее имя, Джеймс засмеялся и обеими руками, в одной из которых была сигарета, а в другой пиво, изобразил широкие круги перед своей грудью. Я засмеялся тоже, сам не зная чему, а Джеймс вскочил со стула, хлопнул меня по спине, стукнул своей бутылкой о мою и взъерошил мне волосы, против чего я уже не возражал.

А потом все закончилось столь же быстро, как и началось.

Джеймс, воздев над головой бутылку с пивом, застыл, словно уличная собака, неожиданно освещенная фарами.

Все вокруг застыло, даже воздух, которым мы дышали, и я зачарованно следил за тем, как медленно падает на землю пепел с его сигареты, а из темноты выплывают очертания чьей-то фигуры. Похожей на Джорджию.

Видеть нас она явно была не рада.

Джорджия стояла босиком, в одной длинной черной тенниске, и темные волосы вздымались вокруг ее головы рассерженными змеями.

Яростная и ослепляющая, она казалась волшебным существом, а не обычной женщиной, и сердце мое едва не разорвалось от ее темной, гневной красоты. Но тут – то ли из-за неожиданности ее появления, то ли из-за вида ее голых ног, то ли из-за сердца, отчаянно забившегося в груди, то ли из-за каравана верблюдов, вздумавшего вдруг расположиться на ночевку у меня в голове, – мне стало так плохо, что я согнулся и меня вырвало на собственные башмаки.

 

3

Следующий день был, пожалуй, худшим в моей жизни. Ну, может, не самым худшим. Но чертовски скверным.

В пересохшем горле жгло, живот, пустой и сгнивший изнутри, болел адски, все тело покрывала холодная испарина, в голове стучал молотами миллион кузнецов. Да к тому же мать нашла мне работу в то же утро, хотя была пятница и никто не работал, – очередной пример таинственного колдовства, на которое способны разгневанные матери.

С этого дня в течение двух часов после школы я должен был помогать Пиру Хедери – владельцу небольшого магазинчика, старому, как Королевская усыпальница, чьему зрению навечно заградили путь молочные бельма.

Я был ужасно раздосадован.

– Не можешь хорошо себя вести, будешь работать, – сказала мать сухо. – И держись подальше от Джеймса. Понятно?

Я тяжело вздохнул. Точь-в-точь как с Джахидом – та же песня.

– Как я должен это делать, по-твоему? – простонал я.

– Меня не волнует, как. Делай, и все!

Невыносимая женщина Хуже, наверное, всех армий, пытающихся завоевать нашу страну. Благодарение Аллаху, Джорджия рассказала ей только о том, что я пил пиво, поскольку, узнай она, что я еще пытался увидеть груди Мэй, прежде чем вернулся на землю и наткнулся на бутылку, так наверняка в ту же секунду сослала бы меня в медресе [8] .

– Пить алкоголь запрещено исламом, – напомнила она. – Теперь тебе придется гореть в аду за этот грех. А ведь тебе, кажется, еще и десяти нет, Фавад. И ты будешь гореть вечно, вместе с этими нечестивыми иностранцами!

– Я не знал, что это было пиво! – крикнул я.

– Не знал, как же! За ложь – еще десять лет ада, и еще пять – за то, что кричишь на мать. На твоем месте я бы помолчала.

– Но…

– Но, но!.. Никаких «но»! Убирайся с глаз моих, пока я тебя не побила!

Я покачал головой. Похоже, Джахид прав. С женщиной и впрямь разговаривать бесполезно, особенно если она – твоя мать.

Я вышел из кухни и поплелся в сад, подальше от попреков, которых не заслужил. В конце концов, я еще ребенок. А Джеймс, выходит, ни при чем? Это ведь он вынудил меня совершить грех, и он – взрослый мужчина. Почему же его никто не заставляет работать на слепого Хедери за пару афгани, которые я с той же легкостью раздобуду на Чикен-стрит? За что мне такое несчастье? И это – новый, демократический Афганистан!

Очередное доказательство мировой несправедливости явилось взору, когда я свернул за дом, чтобы укрыться в саду, и увидел там своего погубителя, Джеймса. Он сидел в темных очках за ноутбуком, ссутулившись, с таким видом, словно вся тяжесть мира лежала на его плечах.

– Замечательно, – буркнул я и повернул обратно.

И у себя в комнате, расстроенный, забрался в постель, надеясь сном прогнать недомогание, от которого по телу словно ползали вши.

 

* * *

Магазинчик Пира Хедери находился на углу 15-й улицы и объездной дороги, недалеко от британского посольства.

Внутри царил беспорядок – на полу валялись банки, упавшие с полок, всюду громоздились коробки со свисавшими из них тканями и полотенцами, и стояли ящики с фруктами, которые видывали лучшие дни, но, кажется, еще пользовались спросом.

Старик был слеп, однако загадочным образом мог найти все, что бы ни спросил покупатель, – тогда еще мог, во всяком случае. Он сказал, что нанял меня, поскольку пришлось уволить племянника – «дерьмового ублюдка», который приспособился подсовывать ему под ноги ящики и стулья ради удовольствия поглядеть, как старик упадет. Да еще и обкрадывал его к тому же.

– Ты воровать лучше и не пытайся, сынок, – предупредил он меня в первый же день. – Может, глаз у меня и нет, но я все вижу. – И показал крючковатым пальцем на дверь, где стоял на страже пес величиной с небольшого осла и смотрел на меня так, словно собирался нынче мной пообедать.

– Как его зовут? – спросил я, не сводя глаз с грозного зверя, намеревавшегося меня съесть. Он был так же стар и уродлив, как его хозяин. Рваные серые уши выдавали бывалого бойца.

– Кого?

– Пса.

– Пес…

– Ну да, я про вашего пса спрашиваю.

– Я и говорю – Пес. Его зовут Пес.

– А.

Я довольно быстро понял, что страшноватая внешность и недостаток воображения не мешают Пиру Хедери быть человеком на самом деле веселым. И, судя по всему, он совершенно не нуждался в моей помощи. Когда у него спрашивали пенку для бритья, он вставал со своего места возле стойки с сигаретами, шаркал в дальний правый угол, наклонялся ко второй полке снизу и возвращался с нужной упаковкой. Когда в магазин забегали какие-нибудь нехорошие дети и пытались что-то украсть, выход им преграждал Пес – рыча, капая слюной и вздыбив шерсть на загривке. Несостоявшиеся воришки писали в штаны и звали мамочку. А за возможность выйти невредимыми Пир требовал с них по пятьдесят афгани.

Во мне он действительно не нуждался, но у меня сложилось впечатление, что одинокому старику просто не с кем было поговорить. И всю первую неделю я только и делал, в общем-то, что наливал ему чай и сидел потом на ящиках с пепси, поедая сушеный горох, пока Пир предавался мыслям вслух и воспоминаниям о войне.

– В тот день мы потеряли много хороших парней, – сказал он однажды, завершив очередной рассказ о временах моджахедов.

Я понимающе кивнул, потом фыркнул, вспомнив, что он меня не видит. Хотя я и чувствовал себя чертовски взрослым, его рассказы изрядно будоражили мое воображение.

Их было шестьдесят человек в тот день, поведал Пир, все – пуштуны, все – «преданные делу свободы» и вооруженные до зубов «калашниковыми» и ракетными установками. Они совершили дерзкий налет среди бела дня на русскую базу к северу от Кунара.

– Вражеских солдат погибли сотни, – сказал Пир, – наша отчаянная смелость застигла их врасплох, к тому же вечное пьянство притупило их бдительность. Нам нечего было терять, а выиграть мы могли все, и мы засыпали их градом пуль и разрывных снарядов.

То была славная победа, заверил он, триумф, о котором потом слагали песни. Моджахеды мгновенно возникли из ниоткуда, обрушили ад на головы русских и так же быстро исчезли, «словно призраки, растворившиеся в воздухе».

Но уйти, увы, удалось не всем…

Когда победоносные моджахеды пробирались по горам Нуристана, направляясь в тайный военный лагерь, разбитый среди скал, их накрыла снежная буря. Ветер был такой, что резал лица, как ножом, и рвал одежду. И за его ревом они не услышали шума вертолета, который внезапно появился над ними и осветил их разноцветными ракетами.

Спасая свою жизнь, они побежали, а воздушные силы русских шли за ними по пятам, не отставая, всю ночь, пока не загнали наконец в узкое ущелье, где в засаде поджидало пятьсот солдат. Шанса у моджахедов не было ни малейшего, но они все же прорвались через это ущелье и рассыпались под прикрытием облетевшего леса – кто бросился в ледяную горную реку, кто зарылся в глубокие снежные сугробы.

– Да, мы потеряли тогда много хороших парней, – вздохнул Пир. – И много пальцев ног…

Я посмотрел на его корявые ноги – все десять пальцев с толстыми желтыми ногтями были на месте, выглядывали из-под кожаных ремешков.

– Тогда-то вы и ослепли? – спросил я. – Во время джихада?

– Ну нет, – проворчал он. – Я ослеп в тот день, когда женился. Увидел свою жену впервые, и она оказалась так страшна, что глаза мои закрылись и не захотели открыться вновь!

 

* * *

Моя работа у Пира заканчивалась обычно вечером, около половины шестого. В удачные дни я попадал на главную дорогу как раз тогда, когда возвращалась с работы Джорджия, и доезжал до дому вместе с ней. Как у большинства иностранцев, у нее был свой водитель, Массуд, что было, на мой взгляд, весьма неплохо, учитывая, что на жизнь она зарабатывала всего лишь вычесыванием коз.

– Это не какие-то там козы, – сказала Джорджия однажды, когда я пошутил, что она – самый богатый пастух во всем Афганистане. – Это козы кашемировые.

– Ну и что? Коза – это коза, годится лишь для еды и для бузкаши [9] ! Что такого особенного в глупой кашемировой козе?

– Шерсть, мой милый. Она очень дорогая, и западные женщины чуть ли не душу продать готовы за джемперы и шали из кашемира. Это особенная шерсть, она есть только у этих коз. И, к счастью для вашей страны, Афганистан – производитель лучшего кашемира на свете.

– А почему тогда все пастухи не богачи?

– Ну, большинство из них просто не понимает ценности того, чем владеет. Кашемир пропадает зря, его состригают вместе с прочей шерстью и выбрасывают. А самое лучшее у козы – это мягкий подшерсток, и его нужно вычесывать и отделять. В сыром, необработанном виде он стоит около двадцати долларов за килограмм.

– Хм, неплохо.

– Неплохо, но и не слишком хорошо.

– Почему?

– Потому, – Джорджия улыбнулась и подняла брови, словно собираясь открыть мне какой-то большой секрет. – Даже если ваши фермеры знают об этой шерсти, они могут ее только собирать. Потом ее вывозят в Иран, Бельгию или Китай, где смешивают с худшей по качеству, и иногда ввозят обратно, а это чистое безумие. Если бы удалось создать условия для обработки шерсти здесь, в Афганистане, и оставлять ее чистой насколько возможно, тогда ваши пастухи и впрямь были бы очень богатыми людьми. Во всяком случае, по сравнению с тем, каковы они сейчас. У людей стало бы больше работы, и со временем появилась бы настоящая индустрия. Потому-то я и приехала в вашу страну – чтобы помочь это сделать.

Джорджия откинулась на спинку сиденья, с виду очень довольная собой.

Лично мне этот секрет показался совершенно неинтересным, но меня порадовало, что она хочет научить бедных пастухов, как стать богатыми. Слишком многие приезжают в Афганистан желая разбогатеть сами – или сделаться еще богаче.

– Ты возьмешь меня как-нибудь с собой? Посмотреть на коз? – спросил я.

– Конечно, возьму, если твоя мама разрешит.

– Разрешит, – сказал я. – Только Джеймса с нами не бери, а то добиться этого будет посложнее.

Джорджия засмеялась.

– Да, ты прав. Он у нее сейчас точно не в любимчиках.

– Куда там!

С той ночи мать перестала с Джеймсом разговаривать – и даже не смотрела на него, хотя это было не так-то просто, потому что он начал каждый день приносить ей цветы в знак примирения. К несчастью, Джеймса из-за этого невзлюбил еще и Шир Ахмад, и я был уверен, что, если бы охраннику не платили триста долларов в месяц, он бы убил иностранца.

Я проглядел, когда именно Шир Ахмад успел влюбиться в мою мать, – следил, должно быть, в это время за кем-нибудь другим. Она ведь все еще была очень красива, и я даже жалел его немного – пока он не пытался до нее дотронуться. Что до мамы, то она смеялась над его шутками, заваривала ему чай и готовила еду, но предпочитала все же компанию своей подруги Хомейры. И Шир Ахмаду только и оставалось, что лелеять в своем сердце надежду – и грозно смотреть на Джеймса, когда тот являлся домой с очередным никому не нужным букетом.

Единственным человеком, который продолжал разговаривать с Джеймсом и даже как будто радовался его обществу, была Мэй. Она перестала плакать и начала выпивать. Что было хуже – не знаю. Лицо у нее, во всяком случае, так и осталось красным и одутловатым.

– Что случилось с Мэй? – спросил я однажды у Джорджии.

– Ты о чем?

– Она теперь все время смеется.

– Что ж, это лучше, чем плакать.

– Не знаю. И Джеймс, по-моему, не знает.

Джорджия посмотрела на меня с улыбкой.

– Да, она с ним, кажется, больше общается в последнее время.

– Хочет стать его подружкой, – сказал я с понимающим видом, но Джорджия только покачала головой и громко засмеялась:

– Нет, Фавад. Она… как это на дари?.. Женщина, которая любит других женщин больше, чем мужчин.

От этого сообщения меня даже пот прошиб и сердце на миг остановилось.

– Что значит – любит ? – тихо спросил я, думая в это время вовсе не о Мэй, а о своей матери и ее частых походах через дорогу.

– Как мужья любят своих жен… такой же любовью, – объяснила Джорджия и подмигнула, приняв, видимо, мою тревогу за удивление.

Я кивнул, делая вид, что мне все равно, ибо я – человек, умудренный жизненным опытом, но слова ее продолжали звенеть у меня в ушах, подобно смертному приговору. «Как мужья любят своих жен… как мужья любят жен…»

Это было невозможно. Невероятно. Ведь супружеская любовь – не только разговоры. А еще и поцелуи, и все такое .

Когда смысл услышанного окончательно дошел до меня и перед глазами развернулась полная картина ужасного будущего, я понял, что должен действовать – и поскорее.

Я должен выдать свою мать замуж за Шир Ахмада.

 

* * *

– Рановато тебе как будто интересоваться женщинами?

Пир Хедери повернул ко мне белые глаза. Мы сидели с ним на улице перед магазином, наслаждаясь ласковым теплым ветром, напоминавшим, что лето скоро закончится.

– Это не я интересуюсь, – сама мысль вызвала у меня легкое отвращение.

– А кто же?

– Ну, один… мужчина.

После ужасного открытия, что моя мать может оказаться женщиной, которая любит других женщин, я из всех сил старался заставить ее полюбить Шир Ахмада. Но, кажется, ничего не получалось.

Для начала я уговорил Джеймса – в одну из редких теперь минут, когда мы остались в доме одни, – передавать ей цветы через охранника. Сначала эта мысль им обоим не понравилась. Одному казалось странным вручать цветы мужчине, а второму – от мужчины их принимать. Но я объяснил, при помощи жестов и своего скудного английского, что матери удобнее будет получать подарки от иностранца через афганца, и тогда они согласились. И теперь она брала цветы и ставила в банках из-под кофе на подоконники, но с Шир Ахмадом дело все равно не шло дальше обмена несколькими словами – пока она наливала ему чай и выдавала тарелки с едой.

Тогда я попытался заинтересовать ее самим Шир Ахмадом.

– Какой же он смешной, этот Шир! – сгибался я на пороге кухни от хохота, надеясь разбудить ее любопытство очередной историей или анекдотом, которых он и не думал мне рассказывать. – Ты только послушай! Заснул как-то сумасшедший на краю дороги. Лежит себе и храпит. А на нем были хорошие, новые ботинки. И один прохожий решил их украсть. Снял потихоньку, а взамен надел свои, старые. И ушел. Тут машина едет, останавливается. Шофер будит сумасшедшего и говорит: «Ноги убери с дороги, а то мне не проехать». Сумасшедший смотрит, видит старые ботинки и говорит: «Проезжай, братец. Это не мои ноги!»

Мать в тот раз стирала в тазу с мыльной водой одну из белых блузок Джорджии. И когда я захохотал, хлопнув себя по ляжкам, она, вместо того чтобы присоединиться, только спросила, хмуро взглянув на меня:

– Ты опять пил пиво? – и вернулась к стирке.

С анекдотами номер не прошел, и я начал потихоньку вызнавать у Шир Ахмада подробности его жизни, останавливаясь поболтать с ним по дороге в школу и обратно, а потом увязывать их воедино.

– У него была жена, – поведал я матери, когда отдельные факты сложились в нечто целое и могли уже представить ей охранника живым человеком, а не просто столбом у ворот.

– У кого?

– У Шир Ахмада.

Мать отложила нож, которым пилила жирную плоть афганской курдючной овцы.

– И что? – спросила она. – Что с ней случилось?

– Это печальная история, мама. Очень печальная…

– Не актерствуй, Фавад.

Она опять принялась резать мясо.

– Ладно, – поспешно согласился я, испугавшись, что на том ее интерес и иссякнет, – только она и вправду печальная.

И окинул мать суровым взглядом, напоминая, что доброй мусульманке пристало иметь больше сострадания.

– Шир говорит, что женился очень молодым, на девушке, которая была еще моложе его, из той же деревни, и что он очень, очень ее любил. Он каждый день приносил ей цветы. – Я подчеркнул слово «цветы», сделал паузу и посмотрел на мать. Но та и бровью не повела. – Так вот, он приносил цветы каждый день и пел ей песни каждый вечер, пока она готовила ужин. Жили они скромно, потому что Шир еще только учился работать с канцелярскими документами в сельскохозяйственном департаменте и получал мало. Он – образованный человек, как видишь, умеет читать и писать, поэтому ему и дали работу в канцелярии, где нужно знать математику. Но, хотя денег у них было мало, Шир с женой все равно хотели иметь большую семью – пять сыновей и столько же дочерей. Только первый ребенок – это был мальчик – застрял в животе у его жены. Два дня женщины той деревни пытались его вытащить, и дом был залит ее кровью и слезами Шира. Все эти два дня он не отходил от жены, держал ее за руку и прикладывал к ее голове холодные, мокрые тряпки. Потом, на третий день, ребенка все-таки вытащили, но он был уже мертвый. И, когда этот маленький мертвец вышел на свободу из живота своей матери, он забрал с собой ее последний вздох…

Я закончил рассказ, мать оторвалась от своего занятия и рукой, в которой держала нож, откинула волосы с лица.

– Все мы знаем, что такое страдать, – сказала она тихо. – Ведь мы живем в Афганистане.

И когда она снова принялась резать мясо, мой разум наконец угнался за моим языком, и мне сделалось не по себе.

Я сообразил вдруг, что рассказом этим напомнил ей обо всем том, что она так усердно пыталась забыть. Глупей ошибки не придумаешь. И по дороге в свою комнату я треснул себя по голове – от всей души.

 

Однако после моего рассказа мать стала улыбаться Шир Ахмаду немного ласковей, что было успехом, конечно. Но совсем не тем прорывом, какого я ожидал. К тому же она по-прежнему слишком много времени проводила с женщиной, что работала через дорогу.

И тогда я решил искать совета.

– Деньги, – заявил Пир Хедери, ковыряя в зубах расщепленным прутиком. – Это – единственное, чего хотят женщины и что они понимают. Деньги. И еще, наверное, золото. По-моему, его они тоже любят.

Я подумал и решил, что у Шир Ахмада вряд ли много и того и другого. Слишком уж он был тощий, кожа да кости. Чем богаче мужчина в Афганистане, тем толще у него живот.

– Думаю, он скорее бедный, чем богатый, – признался я.

– Тогда пусть катится в задницу, – проворчал Пир и погладил по голове Пса.

Пес постучал по земле тяжелым хвостом, потом встал, прибрел ко мне и ткнулся мордой в ладони. За несколько недель, что я проработал в магазине, не пытаясь ограбить или покалечить его хозяина, мы с ним прекрасно поладили.

Тут к магазину подкатил внедорожник Джорджии. Она открыла дверцу, но вылезать не стала.

– Салям алейкум, Пир Хедери. Как поживаете? Как ваши дела? А здоровье? Все ли в порядке?

Когда Пир ответил, что поживает он хорошо, дела идут, здоровье не беспокоит и все у него в порядке, я взял свои учебники, приласкал на прощание Пса и забрался в машину.

– Не забудь, Фавад! – крикнул вслед Пир. – Деньги и золото! Деньги и золото!

Он закудахтал по-стариковски, поднялся и вошел в магазин. Пес побрел за ним следом.

– О чем это он? – спросила Джорджия, когда я уселся с ней рядом.

– Да так, ни о чем, – соврал я. – Он сумасшедший. – Это было сказано искренне.

– На то похоже. Как сегодня в школе дела?

– Замечательно. Наш учитель умер от сердечного приступа.

– Шутишь?

– Нет, правду говорю. Только что стоял перед нами и писал на доске, которую нам подарили американцы, и вдруг бац! – уже лежит на полу, совершенно мертвый.

– Какой ужас, Фавад. Ты-то как? – Джорджия взяла меня за руку.

– Нормально. На самом деле было очень интересно. Учитель, когда падал, ударился головой о стол и поранился, и на пол натекла кровь из раны. Получилась лужица, похожая на карту Афганистана. Правда же интересно? Ты когда-нибудь такое видела?

Джорджия покачала головой. На голове у нее был темно-коричневый платок, под цвет глаз, и казалась она еще красивей, чем обычно. И тут я понял, что, если собираюсь когда-нибудь жениться на ней, я должен быть очень и очень богатым, может быть, даже самым богатым мужчиной во всем Афганистане.

– Почему женщины так любят деньги? – спросил я, отворачиваясь к окну, чтобы она не увидела, как у меня запылали щеки.

– Кто тебе сказал, что любят? – спросила вместо ответа Джорджия.

– Пир Хедери. Он сказал, женщины любят деньги и золото.

– А, вот в чем дело, – улыбнулась она. – Я думаю, что, несмотря на его почтенный возраст, Пир знает о женщинах далеко не все.

– Правда? – Я затаил дыхание – ведь это означало надежду для безответной до сих пор любви Шир Ахмада к моей матери.

– Правда. Деньги – вещь полезная, но в жизни есть кое-что и поважнее – здоровье, например, или настоящая любовь.

– А ты могла бы полюбить бедняка?

– Конечно, – Джорджия засмеялась и выбросила докуренную сигарету в окно.

– Честно? Даже пастуха?

– Ну, пастуха, может, и нет, – призналась она. – От них, знаешь ли, пованивает. Не хуже, чем от коз. Но деньги и в самом деле – не главное. Некоторых женщин, наверное, можно ими привлечь, но большинство из нас считает, что мужчине, за которого стоит выйти замуж, гораздо важнее иметь доброе сердце, обаяние и… приятный запах. А почему ты спрашиваешь?

– Да просто так, – соврал я снова. – Я думал… ты можешь…

И только я собрался с духом, чтобы высказать все то, что так давно таил в своем сердце, как у Джорджии зазвонил телефон.

– Извини, Фавад-джан, – сказала она, берясь за него.

– Извиняю, – соврал я еще раз.

– Алло?

На другом конце зазвучал мужской голос. Хуже того – этот голос произнес слово «джан».

– Халид! – воскликнула Джорджия с таким радостным видом, какого я не замечал за ней прежде. – Ты где?.. Что?.. Нет, я рядом с домом. Как раз сейчас поворачиваем… О! Вижу тебя!

Она захлопнула мобильник и, едва Массуд начал тормозить, выскочила из машины, не дожидаясь, когда она остановится. Я пригнулся к лобовому стеклу, пытаясь разглядеть, к кому она так спешит.

Перед домом оказалось три огромных «лендкрузера» и человек пятнадцать, а может и больше, охранников. Двое стояли на другой стороне дороги, лицом к дому, остальные столпились вокруг машин и высокого мужчины, одетого в небесно-голубой шальвар камиз [10] и серый жилет под цвет пакула [11] .

Целое войско привез, подумал я, войну, что ли, собирается начать?

Когда Джорджия, быстрая и легкая, как кошка, подошла к нему, он широко и приветливо улыбнулся, обхватил ее ладонь обеими руками и повел ее в дом. В наш дом.

Я схватил учебники и наскоро попрощался с Массудом, боясь все прозевать и печалясь – Джорджия даже не оглянулась посмотреть, иду ли я следом. Тут же позабыла обо мне при виде этого человека, и я вдруг почувствовал себя совсем маленьким.

Даже армия охранников, окружившая наш дом, не замечала меня. Как только их главный ушел, они закурили и заговорили друг с другом, будто меня и вовсе не было. Я был никто; настолько никто, что мое присутствие никого не заботило и не привлекало никакого внимания. Что хорошо, когда ты – шпион, но я-то был не шпион. А просто мальчик, влюбленный в женщину по имени Джорджия.

Войдя во двор, я увидел, что гость все еще держит ее за руку, и в сердце мое вонзился кинжал, а внутренности обожгло гневом. Кажется, он просил за что-то прощения.

– Ты мало обо мне заботишься, – услышал я слова Джорджии.

– Буду больше. Обещаю, только прости меня, – ответил он. Голос у него был глубокий и низкий, под стать внешности. Уверенный, черноволосый, с густыми бровями и аккуратно подстриженной бородой, он был похож на звезду афганского кино, и за это я его возненавидел.

Они оторвались друг от друга, когда я захлопнул ворота, и Джорджия протянула ко мне освободившиеся наконец руки, чтобы представить меня ему.

Гостя звали Хаджи Халид Хан. И я понял – по ее поступкам и вопреки ее словам, – что Джорджия любила мужчину, который был не только богат, но еще и влиятелен достаточно, чтобы иметь множество врагов, что подтверждала толпа охранников возле нашего дома.

 

4

Осень – мое любимое время года в Кабуле.

После удушающей летней жары дышится легко, прохладный ветер гуляет по городу, разнося запахи дыма и жареных кебабов.

Ночь приходит все раньше и прогоняет день, не давая ему разгореться; окна и витрины магазинов сияют мириадами огней, и весь город кажется украшенным к праздничному торжеству.

Я знаю, что большинство людей считают временем новых начинаний весну – когда женщины выметают из домов скопившуюся за зиму пыль, проклевываются из семян саженцы, звери обзаводятся потомством. Но для меня время, обещающее что-то новое, – всегда осень.

Именно осенью, в священный праздник Рамазан, когда взрослые постом и молитвами приближают себя к Аллаху, талибы утратили наконец власть над Афганистаном. В одну из ноябрьских ночей они попросту убежали на ворованных машинах из столицы, и солдатам Северного альянса, пришедшим с равнины Шомали, Кабул достался без боя.

Я наблюдал тогда за въездом в город из дома Спанди. Там были тысячи мужчин – кто в форме, кто в шальвар камиз, все с автоматами, небрежно перекинутыми через плечо. Они расхаживали среди танков и джипов, на которых приехали сюда, и о чем-то беседовали меж собой, собираясь кучками. Все это больше походило на грандиозный пикник, чем на войну, особенно когда местные жители стали выходить из домов и предлагать еду и питье новым завоевателям Афганистана.

Солдаты ели, курили, смеялись, и, глядя на них из окна дома, стоявшего в пяти минутах ходьбы от въезда, мы со Спанди и Джахидом признались друг другу, что отсутствие боя нас сильно разочаровало.

Талибы несколько недель сыпали по радио оскорблениями и угрозами, обещая сражаться с Северным альянсом и его неверными сторонниками до последнего солдата. Но когда пробил час держать слово, удрали, как трусливые псы, предоставив претворять в жизнь самоубийственные военные планы одним арабам и пакистанцам.

– Может, и нам пойти их поприветствовать? – предложил Джахид, вглядываясь в темные силуэты, мелькавшие в свете фар.

– Хорошая мысль, – сказал я. – Пошли.

– Не спешите, джентльмены, – вмешался Спанди. Лицо у него тогда еще не было таким серым. – За одну ночь истинных намерений человека не узнаешь.

Я взглянул на него с удивлением. Мудрее слов мне еще ни от кого слышать не доводилось.

Он улыбнулся и добавил:

– Так говорит мой отец.

– Ему бы в министерстве гениев работать! – засмеялся я, потому что отец Спанди был прав на все сто процентов.

Мать рассказывала мне, что сначала, когда талибы впервые предъявили права на Кабул, их приняли как спасителей. После ухода русских столица превратилась в груды развалин, потому что моджахеды-победители обратили свое оружие друг против друга и передрались, как собаки за кусок мяса. Куском мяса был Кабул. В хаосе и неразберихе гражданской войны возросла преступность; для торговцев ввели особые налоги, у людей отбирали дома, их самих убивали и насиловали их дочерей. Но пришли талибы, и все прекратилось. Порядок был восстановлен, народ был благодарен. Однако, как сказал отец Спанди, за одну ночь истинных намерений человека не узнаешь, и со временем талибы показали свое настоящее лицо. Они запретили женщинам работать, а девочкам – ходить в школу, они избивали людей палками на улицах, сажали в тюрьму мужчин, стригших бороды, запретили запускать воздушных змеев и слушать музыку, отрубали руки, давили людей, обрушивая на них стены, и расстреливали их на футбольном стадионе. От войны они Афганистан избавили, но сковали народ религией, которую мы больше не узнавали. И только теплые ветра осени смогли наконец выдуть их прочь.

 

* * *

– Талибы были те еще сволочи, – заявил Пир Хедери, когда я перебирал ящики с фруктами и заплесневелыми овощами, выискивая те, что доживут до утра. – И тупые, как коровье дерьмо, – продолжил он. – В большинстве своем – маленькие человечки из маленьких деревень, не умевшие ни читать, ни писать. Да что там, у них даже лидеры были безграмотными.

– А вы умеете читать и писать? – спросил я, отскребая плесень с картофелины, чтобы переложить ее потом в ящик «для продажи».

– Нет, Фавад, я слепой.

– Ой, извините.

– Спасибо жене.

– Как же им удалось получить власть над Афганистаном? – спросил я. – Если они были такие тупые?

– Из-за страха, – пробормотал Пир, выковыривая что-то из носа. – Твоя мать права – они всех более или менее устраивали, когда только появились. Страну бомбили кто во что горазд вояки, которым только бы свои карманы набить, люди были запуганы и уже устали бояться. И тут является из Кандагара кучка этих бойцов, обещает порядок, проповедует ислам и вешает насильников. Кто бы им не обрадовался?

– Кому обрадовался? – спросил Спанди, появляясь из темноты со своей жестянкой, на время погашенной, на поясе.

– Талибам, – ответил я.

– А, этим сволочам.

Пир закудахтал.

– Точно, сынок. Присаживайся, дай ногам отдохнуть.

Спанди придвинул к себе ящик и скинул башмаки.

Столкнувшись со мной пару недель назад на помойке в конце улицы, куда я выносил мусор, он начал регулярно захаживать в магазин. И в тот раз зашел по дороге домой, в Олд-Макройен, скопище одноэтажных домишек, куда они с отцом переехали после падения талибов.

В свои золотые времена кварталы Олд-Макройена считались гордостью города, но теперь были всего лишь трущобами, еще одной пропастью, куда могли скатиться кабульские неудачники. Однако район этот находился ближе к центру, чем Хаир Хана, поэтому жителям его было легче найти работу.

– На чем я остановился? – спросил Пир, выудив откуда-то, как фокусник, банку пепси и вручив ее Спанди.

– Люди радовались талибам, потому что они убивали насильников и проповедовали ислам, – напомнил я.

– Да-да, ислам, – вздохнул он, задумчиво кивая головой. – Они, конечно, чересчур сурово толковали законы шариата, почему и ввели опять публичные казни и телесные наказания. Телевидение и музыку запретили, нельзя было даже хлопать на спортивных соревнованиях… даром что я и видеть-то не могу, кто там выигрывает.

И не только это запретили – дошло до того, что уж и Новый год праздновать было нельзя. Единственное, что было можно, – это гулять по парку и цветочки нюхать. Чертовы гомики! Но хуже всего пришлось, конечно, женщинам…

– Да, – перебил его Спанди. – Мой отец знал одну женщину, которой религиозная полиция отрубила все пальцы на руках, потому что она накрасила ногти.

– Вот! – воскликнул Пир. – На это они были горазды!

– Но почему они так делали? – спросил я, решительно не понимая, как можно из-за капельки краски отрубить пальцы чьей-то матери.

– Они говорили, что защищают женскую честь. А на самом деле были последними сволочами… как ты думаешь, почему в те времена всяк и каждый пытался удрать в Пакистан?

– Пакистанцы тоже сволочи, – проворчал Спанди.

– Совершенно верно, сынок, – согласился Пир. – Но они хотя бы давали людям возможность жить по-человечески. Несмотря на все обещания, при талибах здесь было дерьмово. Не хватало ни еды, ни воды, ни работы. В правительстве – бардак… еще чуть-чуть, и весь этот механизм заглох бы к черту. Что вы думаете? Когда цены на продукты взлетели и условия жизни стали таковы, что мы солнца не видели… не чувствовали, в моем случае… министр планирования талибов, тип по имени Куари дин Мухаммед, объявил на весь мир, что нам не нужна международная помощь, потому что «мы, мусульмане, верим, что Аллах Всемогущий напитает каждого – так или иначе». Дерьмо! Бог был занят по горло, стараясь хотя бы не дать нам умереть.

 

* * *

Бог, Афганистан и талибы – темы сложные, особенно в сочетании, и едва ли понятные, особенно для ребенка, ибо главное направление таково – хорошему мусульманину не должно вопрошать о путях Всемогущего.

Хороший мусульманин верит, что Бог даст – неважно что; и, если даже Он не дает, хороший мусульманин верит, что голод, смерть, война и болезнь, которые стучатся в его дверь, – это часть Божьего замысла. С этой точки зрения министр планирования талибов был прав, и режим их тоже был частью Божьих замыслов относительно Афганистана. Довод что надо, когда ты у власти.

Слово «талибы» по сути означает «религиозные студенты», поэтому им нетрудно было убедить простых людей, живущих в деревнях и не умеющих читать и писать, в том, что их приказы сходят прямо со страниц Корана. Если в священной книге сказано, что девочки не должны ходить в школу, – кто такой фермер, чтобы сомневаться в Слове Божьем? Мать, правда, говорила, что в Коране ничего подобного не сказано, и говорила уверенно, хотя откуда она могла это знать, если сама была неграмотной, я понятия не имею. И все же, когда талиб заявляет человеку неученому, будто там написано именно так, разве тот может спорить против учения и, следовательно, против самого Бога? Он вынужден принять услышанное. По этой-то причине лучшее оружие, которое может иметь афганский народ против талибов и любой другой злой силы, желающей утвердиться в Афганистане, – это образование. Так, во всяком случае, мне сказал Исмераи.

Исмераи был одним из последних моих знакомых и приходился Хаджи Халид Хану дядей.

– Когда умеешь читать и писать и самостоятельно добираться до сути, Божью правду увидеть куда легче, – объяснил он, сидя на одеяле, расстеленном на траве в саду, и втягивая дым из сложенных ковшиком рук. В его ладонях скрывалась афганская сигарета. – Образование – ключ к счастливому будущему Афганистана, Фавад, потому что оно побеждает невежество и нетерпимость и открывает путь к новым возможностям. Владея знанием, человек владеет силой – силой принимать осознанные решения, силой отличать правду от лжи и силой строить свою судьбу в согласии с Божьей волей. Он сильнее невежды, который только и может, что слепо принять учение, навязанное ему другими. И, кстати, о слепоте… – Исмераи прервался ненадолго, чтобы выпустить изо рта струю дыма, – я посоветовал бы твоему другу Пиру Хедери быть осторожнее, когда он рассуждает вслух о талибах. Всякий может сбрить бороду и сменить тюрбан, но это не означает, что человек изменился.

Сделав еще одну затяжку, он добавил загадочно:

– Мы не одни.

Я кивнул, мысленно повторив услышанное, чтобы запомнить. И пообещал:

– Ладно, я ему передам, – потому что уважал Исмераи и верил, что зря он ничего не скажет.

Он курил наркотики, чего моя мать не одобряла, но в моих глазах это делало его только интереснее.

Хаджи Халид Хан часто привозил к нам Исмераи, потому что Джорджия дружила со всей его семьей. Она сказала, что знакома с его родными и двоюродными братьями и даже с детьми, и меня перестало удивлять, что она так и не научилась стирать самостоятельно, – слишком занята была, видно, коллекционируя афганцев.

С того дня, как Хаджи Халид Хан, со своей армией телохранителей и манерой пожимать руку обеими руками, вошел в мою жизнь, наше общение с Джорджией стало всего лишь данью вежливости. Мы разговаривали, конечно, но я предпочитал держать дистанцию, а Джорджия не пыталась ее сократить. Отдалились мы по моей вине, но я ничего не мог с собой поделать. Мне казалось, что меня предали. Отодвинули. Подманили и оттолкнули.

Джорджия наверняка все понимала, потому что, когда она заезжала теперь за мной к Пиру Хедери, я выдумывал всякие отговорки или просто говорил, что занят, – лишь бы не ехать с ней домой, – и больше не позволял ей брать себя за руку.

– Я не ребенок! – крикнул я в последний раз, когда она попыталась это сделать, и, видимо, обидел ее, потому что она тихо ответила:

– Фавад, я никогда… никогда не относилась к тебе как к ребенку.

– Ты сказала маме, что я пил пиво! – сердито напомнил я.

– Ну, один раз, может быть, – согласилась она.

И ушла, а я остался, чувствуя одновременно и злость, и угрызения совести, – ведь на самом деле ничего худого она мне не сделала, и винить я мог только себя.

– Ты же знаешь, она хорошая, – упрекнул меня Исмераи как-то раз, когда мы сидели с ним в саду, а Хаджи Халид Хан с Джорджией – Бог знает чем занимались в доме.

– Я не говорю, что плохая, – огрызнулся я.

– Не говоришь, – согласился он, – но за тебя говорят твои поступки, и нехорошо так обращаться с человеком, который является гостем нашей страны, и более того – другом.

Он, конечно, был прав. Я ревновал, не имея на это права. Мне следовало радоваться счастью Джорджии. Но радоваться было трудно. Меня раздражала улыбка, которая не сходила теперь с ее лица, мне тошно было от того, что она пила кофе по вечерам с Хаджи Халид Ханом, как раньше со мной. А когда она вообще не приходила домой, и я знал, что это время она проводит с ним где-то в другом месте, меня душила ярость.

– Твое время еще придет, мальчик, – сказал Исмераи. – Но это будет не Джорджия.

И я понял, что он заглянул глубоко в мое сердце и обо всем догадался.

 

* * *

Несмотря на обиду, которая точила меня изнутри, Хаджи Халид Хана не любить было трудно.

– Он – чародей, – согласилась мать, когда мы заговорили с ней о друге Джорджии. – Может птицу уговорить слететь к нему с дерева, такой уж человек.

– Шир Ахмад тоже разговаривает с уличными собаками, – вспомнил я о деле.

– Это совсем другое, – ответила она.

– Почему другое?

– Скоро поймешь, Фавад. Если я не ошибаюсь, у тебя такой же дар, хотя пока ты кажешься способным лишь заговорить любого человека до смерти. Но все впереди, сынок. Все впереди.

И, озадачив меня описанием непонятного будущего и смертоносного настоящего моих талантов, она вернулась к своим хозяйственным хлопотам.

Впрочем, гнев мой на Хаджи Халид Хана начал постепенно угасать вовсе не из-за того, что он был красноречив и весел и обладал непривычно мягкими для такого сильного мужчины манерами. Нет, что-то сдвинулось в моих чувствах в пятницу, когда на ленч к нам явился Спанди. Пригласить его придумала Джорджия – конечно, ради меня.

Мы все – я, моя мать, Джорджия, Джеймс, Мэй, Исмераи, Спанди и Хаджи Халид Хан – пили зеленый чай в саду. Холодный ветер покусывал за пальцы, но мы наслаждались одним из последних осенних деньков, ибо близилась зима, которая вскоре должна была запереть нас в доме.

Скрестив ноги, мы сидели неровным кругом на темно-красном одеяле. Взрослые перебрасывались шутками и разными веселыми историями. Джорджия и Хаджи Халид Хан переводили, и это выделяло их среди остальных – как самых образованных и умных – и объединяло в пару. Ни у кого, кроме меня, то, что они – пара, сомнений как будто не вызывало, и я старался скрывать свое недовольство, когда Джорджия клала руку ему на колено или опиралась на его плечо, вставая, чтобы наполнить чашки заново.

Настроение с приездом Хаджи Халид Хана менялось не только у Джорджии. Рядом с этим элегантным мужчиной, который одевался как король и благоухал дорогими духами, все становились другими. Мы словно делались одной семьей, пока шутили с ним и смеялись, забывая, что у всякого на самом деле своя жизнь.

Это происходило, конечно, не каждый день. Но пока Хаджи Халид Хан был в Кабуле, все жильцы нашего дома обязательно собирались вместе раз в неделю, а то и два, если на то была причина – такая, например, как приглашение на ленч Спанди.

В тот день мы расправились с роскошным угощением – кебабы из баранины, цыплята под соусом карри, кабульский плов и горячий наановый [12] хлеб (все это приехало с Хаджи Халид Ханом и Исмераи) – и отдыхали, попивая зеленый чай, приготовленный моей матерью. Она сидела немного в стороне, на одном из садовых пластиковых стульев, но все равно была частью компании, как и все остальные, расположившиеся на одеяле, – тоже слушала забавные истории и тоже смеялась.

Больше всех говорил недавно вернувшийся из Бамийяна Джеймс, который делил подушку с Мэй и афганскую сигарету с Исмераи. Он рассказал, что видел огромные дыры там, где некогда обитали гигантские будды, и поведал, что некоторые международные компании пытаются найти способ восстановить историческое наследие, уничтоженное талибами.

– Среди прочего поговаривают о лазерном шоу, – сообщил он, – трехмерном изображении будд на прежнем месте. Идея хороша, но потребуется чертовски большой генератор, – он засмеялся.

– По-моему, это никчемная трата денег, – сказала Мэй, наморщив нос. – Людям на еду не хватает, а они хотят выкинуть миллионы на какое-то шоу.

– Но это шоу привлечет туристов, что создаст рабочие места и принесет деньги, и, следовательно, людям хватит на еду, – возразил Джеймс, который видел хорошее всегда и во всем – даже в Мэй.

– Туризм! – фыркнула она. – А готов ли к нему Афганистан? Не министра ли по туризму убили паломники во время хаджа?

– То было несколько лет назад, – напомнила Джорджия.

– Ты думаешь, с тех пор стало лучше? – Мэй почти закричала. – Талибы возвращаются, юг – в дерьме, коррупция как процветала, так и процветает, и влияние правительства не распространяется за пределы Кабула!

– Талибы возвращаются? – спросил я у Джорджии, испуганный тем единственным, что сумел из всего этого понять.

Мы сидели рядом. Она осторожно тронула меня за руку, и я впервые за долгое время не отстранился.

– Нет, Фавад, – успокоила она. – Просто в некоторых областях они сражаются с правительственными и интернациональными отрядами. Тревожиться не о чем.

– Но неужели они могут вернуться?

Джорджия посмотрела на Хаджи Халид Хана, и тот сказал мне:

– Они на самом деле никуда и не уходили. Кто-то спрятался в горах на границе с Пакистаном, кто-то – и вовсе в родном городе или деревне.

– Не думай ты о талибах, – подхватил Исмераи. – Это сейчас не главная забота. Основная проблема Афганистана – внешнее вмешательство. Люди играют в свои игры в нашей стране, и в последнее время становится все труднее отличить друга от врага.

– Какие игры? – спросил я. – Кто в них играет?

Джорджия украдкой бросила на Хаджи Халид Хана взгляд, думая, что я этого не вижу, и тот хлопнул в ладоши.

– На сегодня хватит, – велел он с легкой хрипотцой в голосе – последствием многих лет курения. – Это вопросы для политиков, а не для таких, как мы – обыкновенных честных людей.

Исмераи засмеялся:

– Что верно – то верно, Хаджи-сахиб. Это напомнило мне анекдот – переведи его ты, Джорджия, для наших иностранных гостей, а то Хаджи, может, и не захочет насмешничать над своими друзьями.

– У политиков бывают друзья? – спросила она, и те из нас, кто говорил на дари, засмеялись.

– Ехал по дороге автобус с политиками, – начал Исмераи. – Вдруг что-то случилось с мотором, и автобус врезался в дерево. Неподалеку от того места работал в поле крестьянин. Увидел он такое дело, взял лопату и всех политиков похоронил. Через несколько дней мимо проезжал полицейский. Увидел разбитый автобус и спросил у крестьянина, который, как обычно, работал на своей земле, когда произошла авария. Тот ответил, что пару дней назад. Тогда полицейский спросил, кто был в автобусе. Крестьянин ответил: «Только политики», и сообщил, что всех похоронил. «Неужели никто не выжил?» – спросил полицейский. Крестьянин улыбнулся: «Трудно сказать. Некоторые уверяли меня, что живы, но мы-то с вами знаем, что политики всегда врут!»

Он умолк, и все зааплодировали. Но дольше и громче всех смеялся Спанди. Его прямо скорчило от смеха, и я подумал даже, не слишком ли близко он сидит от сигареты Исмераи.

Когда мой друг вытер рукой слезы, выступившие на глазах, на лице его остались черные разводы.

Хаджи Халид Хан, глядя на него, вдруг нахмурился.

– Ты торгуешь спандом, я верно понял? – спросил он.

– Да, Хаджи, торгую, – сказал Спанди, кое-как успокоившись.

– Это тяжелая работа, мальчик, – хмыкнул Исмераи и затянулся еще разок своей душистой сигаретой, прежде чем передать ее Хаджи Халид Хану.

Тот взял сигарету, кивнул, потом наклонился к дяде и шепнул ему что-то на ухо. Исмераи улыбнулся, встал на ноги и, не сказав ни слова, вышел из сада.

Куда – никто не спросил, потому что в Афганистане вопросов не задают. Мальчик в обществе мужчин должен всего лишь сидеть, смотреть – и учиться. В нашей стране правил много, но этому – не задавать вопросов – мы учимся очень быстро.

Через полчаса, когда и Джеймс, и даже Мэй уже порадовали нас своими анекдотами – мне, правда, смешными показались не все, потому что речь в них шла не об ослах и сумасшедших, – Исмераи вернулся. И принес кучу карточек в пластиковых упаковках с рекламами разных телефонных компаний.

Хаджи Халид Хан передал все это Спанди. Это были карточки для оплаты звонков по мобильному телефону – хороший бизнес в Афганистане, потому что здесь мобильник имеет даже тот, кому нечем прикрыть спину.

– Держи, – сказал Хаджи Халид Хан моему другу. – Теперь ты будешь торговать карточками. Тебе с каждой проданной – доллар, остальное – мое. Договорились?

Спанди взглянул на карточки широко распахнутыми, удивленными красными глазами и кивнул.

– Спасибо, – сказал он тихо.

– Не за что, сынок, – ответил Хаджи Халид Хан, а Джорджия положила руку ему на колено и улыбнулась.

Все улыбнулись на самом деле, и этот единственный поступок сказал мне многое о человеке, которого она любила, потому что избавление Спанди от его жестянки было, пожалуй, величайшим актом милосердия из всех, какие я только видел. О чем не задумывался раньше. Если бы задумался, мог бы, наверное, попросить Джорджию найти для Спанди другую работу, подальше от ядовитого дыма, который выжигал ему легкие и глаза. А Хаджи Халид Хан сквозь черное лицо разглядел ребенка. И дал ему второй шанс, и я стыдился теперь, что не замечал очевидного. Но одновременно был еще и чуточку горд – ведь это через меня Спанди обрел нового работодателя.

Тогда-то я и почувствовал, что гнев мой начинает остывать.

 

* * *

Чуть позже восьми, когда взрослые разошлись кто куда – Джеймс и Мэй в один из многочисленных кабульских баров, мать к себе, смотреть по телевизору последнюю серию слезливой индийской мыльной оперы, а Джорджия с Исмераи в дом Хаджи Халид Хана, – мы со Спанди отправились на мусорную свалку, распространявшую вонь и болезни по всему Массудову округу.

Я молча следил за тем, как он отцепил от пояса жестянку, смерил ее прощальным взглядом и зашвырнул подальше в отбросы со всей силой, какая только имелась в его тонких руках.

Стоя рядом, мы проводили ее взглядами. Жестянка ударилась о канистру из-под бензина и сгинула в месиве гниющих очисток и прочего мусора. Потом я посмотрел на Спанди и увидел, что он беззвучно шевелит губами.

И вдруг он повернулся ко мне и спросил:

– Ты ведь знаешь, кто он такой – дружок твоей подружки?

– Она мне не подружка, – засмеялся я и ткнул его кулаком в живот. Чары прощального обряда развеялись.

– Ну-ну, – Спанди ткнул меня в ответ, – ладно, дружок твоей подруги .

– Если ты о Хаджи Халид Хане, то да, знаю.

– И кто же? – не поверил он.

– Бизнесмен из Джелалабада. Возит дизель и масло из Пакистана, а еще запчасти для «тойот» из Японии.

– Ну да, конечно, возит, – засмеялся Спанди, хлопнув меня по спине. – Побойся Бога, Фавад! Это же Хаджи Хан! Хаджи Хан, бич талибов; сын одного из самых знаменитых афганских моджахедов и один из крупнейших наркоторговцев страны. Это – Хаджи Хан, Фавад. Я узнал его сразу, как увидел. И он пьет чай в твоем доме и спит с твоей подружкой!

 

5

Афганистан славится двумя вещами – войнами и выращиванием маков.

И сколько ни старается международное сообщество положить конец и тому и другому, мы сейчас, кажется, преуспеваем в обоих занятиях как никогда.

После побега талибов в 2001 году начались разговоры о «демократии», и в течение двух лет все получили право голосовать; женщин пустили в парламент, девочек – в школу; появились законы, защищающие невинных, и все, что натворили предыдущие правители, было вроде бы исправлено.

Но среди этой суматохи все как будто забыли, что в Афганистане уже есть свод законов, система правосудия, которая просуществовала тысячи лет и является такой же частью нашей жизни, как горы Гиндукуш. И, кажется, все пришли к согласию, что «демократия» – штука хорошая, но человек, совершивший убийство, всегда должен быть готов к тому, что ему придется с этой системой столкнуться.

Кровная месть в Афганистане вершится порой не одно поколение, и людей погибает так много, что никто уже не помнит в конце концов, кто начал первым.

И хотя правительство приказало всем сдать оружие ради блага страны, никто этого делать не спешит, потому что здесь слишком быстро все меняется. И вот, влиятельные люди на севере и западе по-прежнему сражаются за территорию и власть; армейские командиры на востоке продолжают стрелять в пакистанцев, которые незваными лезут на нашу землю; талибы на юге ведут войну с афганцами и иностранцами; взрослые на улицах колотят мальчишек; мальчишки колотят мальчишек помладше, и все колотят ослов и собак.

А маковые посевы тем временем все всходят и всходят, и в газетах пишут, что в этом году был рекордный урожай и Афганистан стал крупнейшим в мире производителем опиума.

Моя мать говорит, что каждый должен стараться стать лучшим в своем деле, но мне кажется, что, говоря это, она имеет в виду нечто другое. Спортивные состязания, к примеру, или религиозное обучение.

И пусть я пока знаю мало, я уверен, что война – это плохое дело, потому что люди гибнут или теряют руки и ноги, и женщины из-за этого плачут; и еще я уверен, что выращивание мака – тоже дело нехорошее, потому что так говорит Запад, а вслед за ним – президент Карзаи.

Поэтому, думается мне, с моей стороны не было ни наивностью, ни эгоизмом то, что я счел Хаджи Халид Хана – вернее, Хаджи Хана, как я теперь знал, – с его опытом насилия за плечами и опиумными деньгами в кармане, мужчиной не подходящим для английской девушки, живущей в Кабуле и вычесывающей коз, чтобы заработать себе на пропитание.

Оставалось только, непонятно каким образом, убедить в этом Джорджию.

Ибо, как сказала однажды моя мать и как обнаружил на собственном горьком опыте Пир Хедери, любовь – слепа.

 

* * *

– Хаджи Хан ведь родом из Шинвара, а не Джелалабада, верно? – спросил я у Джорджии, когда она пила кофе на крыльце дома. Было холодно, и она куталась в мягкое серое пату – последний подарок от возлюбленного перед его отъездом на восток.

– Да, из Шинвара, – сказала она. – Но в Джелалабаде у него дом, и обычно он живет там. А почему ты спрашиваешь?

– Просто так, – пробормотал я, обнимая себя руками и садясь рядом с ней.

– Давай-ка, залезай сюда, – Джорджия придвинулась и накинула на меня край пату, согретого ее теплом и благоухающего ее духами. – Так лучше?

– Да, спасибо. Холодно, правда?

– Да, – согласилась она.

Я закусил губу, боясь начать разговор не с того и еще больше опасаясь, что, когда я его начну, Джорджия отберет пату.

– В чем дело? – спросила она наконец, после того как мы почти пять минут просидели молча. – Ты какой-то мрачный.

– Да? Ну, может, немножко, – признался я. – Это потому, что… ну… я слыхал, что в Шинваре много маков.

– Сейчас их вовсе нет – зима, – засмеялась она.

– Конечно, – я тоже засмеялся, радуясь, что все-таки начал трудный разговор. – Но вообще-то много. Про шинварские маки все знают.

– Да, – согласилась Джорджия. – И что?

– Ничего, – я пожал плечами. – Просто я подумал, что должен об этом сказать.

– Почему? Ты думаешь, Халид имеет к макам какое-то отношение? – Джорджия повернулась и посмотрела на меня. Вроде бы не рассердилась, к моему великому облегчению, но на вопрос я все же решил не отвечать.

– Послушай, – продолжила она. – Я знаю многих людей, которые подозревают Халида в торговле наркотиками, потому что он богат, но это не так… то есть он богат, конечно, но наркотиками не торгует. Он их ненавидит. Говорит, что они обрекают людей на нищету, что они вредят репутации страны и что их распространители оплачивают мятежи, которые могут снова разорить Афганистан. Он ненавидит их, Фавад, всей душой ненавидит.

– А почему ты уверена, что он говорит правду? – спросил я.

Джорджия подняла пачку сигарет, лежавшую возле ног, вынула одну и закурила.

– Ну, у меня есть на то причины, – сказала она, выдохнув дым. – Во-первых, он строит планы обеспечить восточных фермеров работой помимо разведения маков, снабдить их, например, саженцами фруктовых и оливковых деревьев, семенами пшеницы и цветов, из которых делают духи. А во-вторых… я знаю, что он говорит правду, потому что я доверяю ему.

Джорджия отвела взгляд, глотнула кофе и глубоко затянулась сигаретой. Я опустил голову и принялся разглядывать свои ноги, но краем глаза видел, как она медленно провела бледной рукой по волосам, откидывая их с лица. На фоне почти черных волос и серого пату ее кожа казалась белой, как снег, лишь под глазами были темные круги.

– Ты устала? – спросил я.

– Да, немного, – ответила она, и губы ее тронула легкая улыбка.

Я кивнул и сказал:

– Я тоже, – что было неправдой, просто мне хотелось, чтобы она не чувствовала себя одинокой. Хаджи Хана не было уже неделю, он исчез из нашей жизни так же внезапно, как появился, и я видел, что она по нему скучает.

– Я знаю Халида уже три года, – сказала вдруг Джорджия, словно прочитав мои мысли. – И если бы он лгал, я бы это поняла.

– Я не говорил, что он лжет.

– Ну да. Ты нашел другие слова, и на том спасибо.

Я натянул край пату себе на ноги.

– Но… как ты все-таки можешь быть уверена, что он не лжет?

– Как? – спросила она, пожав плечами на наш, афганский, манер и став на миг еще больше похожей на одну из нас. – Уверена, и все.

Немного помолчав и сдвинув брови, словно в глубокой задумчивости, она добавила:

– Представь себе, что кто-нибудь, мужчина или женщина, говорит, что любит тебя. Как ты можешь быть уверен, что человек не просто произносит это слово, а любит на самом деле? Нужно смотреть ему в глаза, смотреть долго, не отрываясь, и тогда можно почувствовать сердцем, правду ли тебе говорят. Я люблю Халида. Он мне не лжет. И пусть… – Джорджия коротко, устало усмехнулась, – …кому-то он может показаться не самым лучшим другом в мире – исчезает, когда вздумается, не звонит мне неделями, и, сколько я ни стараюсь его найти, ничего не получается, – все равно я знаю, что он меня любит. И точно так же знаю, что он никаких дел не имеет с маками. Ну, я тебя успокоила?

На самом деле – нет, подумал я, но кивнул. И сердце у меня защемило. Я уже несколько дней не слышал оживленного щебета Джорджии. Она выглядела усталой, глаза ее погасли, и нетрудно было догадаться, что Хаджи Хану опять «вздумалось» исчезнуть, и звонков от него нет.

Спрашивать у нее, не связаны ли с наркотиками дела, по которым он уехал, видимо, смысла не имело.

Возможно, Джорджия и была права, и Хаджи Хан не вывозил наркотики из страны, но она была в него влюблена, и по этой причине сложно было верить в разумность ее рассуждений.

– Любовь делает нас дураками, – вздохнул однажды Шир Ахмад, глядя вместе со мной, как моя мать перебегает дорогу, чтобы повидаться с Хомейрой.

Учитывая, что любовь еще и слепа, хотелось бы понять, отчего люди тратят столько сил, гоняясь за ней… Впрочем, в то время мне нужны были факты, а не поэзия.

Первой мыслью было поговорить с Джеймсом, потому что, как журналист, он просто обязан был знать, кто чем занимается в этой стране. Но хотя мой английский и стал намного лучше, для обсуждения подобной темы его все же не хватало, а дари Джеймса так и не продвинулся дальше «салям алейкум».

С Мэй поговорить я тоже не мог – мы с ней не стали друзьями. И мне казалось, что точно так же, как мужчин, она не любит и мальчиков – возможно, потому, что однажды, будь на то воля Аллаха, мы вырастаем и становимся мужчинами.

А Пир Хедери, хоть и слепой, был, похоже, не настолько мудр, насколько можно было ожидать от слепца, – я начинал догадываться, что он изрядно приукрашивает свои истории, компенсируя темноту, в которой ему приходится жить.

И я решил поговорить со Спанди. В конце концов, это он сказал, что Хаджи Хан заправляет наркотиками, значит, откуда-то он об этом узнал.

Поэтому, в первый раз за четыре месяца, я покинул Вазир Акбар Хан и отправился на Чикен-стрит.

 

* * *

Что-то есть в Чикен-стрит удивительное и будоражащее, но что именно – сказать не могу. Никак не удается понять.

Может, это гвалт и суета, вечно царящие здесь; или шутливые зазывания торговцев, перекрикивающих автомобильные гудки; или толпы народу и забитые машинами и ручными тележками мостовая и тротуары; или перебранки между водителями, то и дело норовящими нарушить одностороннее движение; или гомон детей, пристающих к туристам; или запах кебабов, что доносится из Синемапарк. А может быть, и все разом – восхитительная, великолепная смесь, которая делает этот маленький уголок Кабула подобным живому, дышащему, огромному зверю.

Если парламент – мозг столицы (да поможет нам Бог!), то Чикен-стрит – ее сердце.

Есть, правда, кое-что получше, чем Чикен-стрит, и это – Чикен-стрит в дни Рождества, когда иностранцы празднуют день рождения своего пророка Иисуса.

На три недели здесь воцаряется необычная, почти божественная атмосфера – деньги охотнее переходят из рук в руки; нищим подают быстрее, чем те успевают заикнуться о своих больных, умирающих детях; сияют огнями в ранних сумерках витрины магазинов; туристы увешаны гроздьями сумок и пакетов с подарками; на всех лицах – счастливые улыбки, и чаще слышится смех, а не брань, когда прохожие спешат укрыться от налетевшего внезапно снежного шквала или спотыкаются о кучи мусора, наваленные по обеим сторонам улицы.

Чикен-стрит переживала именно это изумительное время, и вернуться на нее было здорово. Все равно что вернуться домой.

– Фавад!

Ко мне подбежала Джамиля и крепко обняла – чего через несколько лет сделать уже не смогла бы, не оказавшись в тюрьме для сбившихся с пути девушек. Личико ее раскраснелось от холода, глаза сверкали.

– Где ты был? Мы по тебе скучали!

– Я тоже по тебе скучал, – повысил я голос, чтобы перекричать гомон толпы, автомобильные сигналы и рев моторов.

Это была правда, я по ней скучал. Да, мысли мои были заняты событиями новой жизни и неожиданными проблемами, которые она с собой принесла, но истинный афганец никогда не забывает свое прошлое – почему мы так и злопамятны.

– Мне столько нужно тебе рассказать! – сказал я Джамиле.

– Я уже немножко знаю, – улыбнулась она. – Спанди говорил. Ты теперь работаешь на слепца, вот и бросил нас!

– Не бросил, – запротестовал я, – просто некогда было!

– Да знаю, Фавад, расслабься, шучу. Я рада за тебя, правда.

Джамиля ухватила меня за руку и повела, лавируя между ног взрослых, к арке, за которой находился небольшой торговый двор, где мы обычно собирались, чтобы обменяться информацией, новостями и едой.

– Фавад, вонючка! – не успели мы нырнуть в арку, ко мне бросился с объятиями Джахид.

– У меня есть телевизор! – тут же сообщил я.

– Врешь!

– Правда, есть! А еще в нашем доме живет девушка с грудями величиной с купол мечети Абдул Рахман!

– О, нет! – возопил он, хлопнув себя по лбу. – Нет в мире справедливости! Сижу тут я, у которого есть все, чтобы приласкать славную девчонку, а Аллах, во всей Его мудрости, посылает лучшие сиськи в городе этому гребаному гомику!

Джахид ущипнул меня за руку, но не больно, а в шутку, и мы немножко поборолись. Упали на стойку с платками, те разлетелись, и продавец отвесил нам по подзатыльнику, уже не в шутку.

Это было невероятно хорошо – вернуться к веселью и жестокости Улицы. Я и не представлял, насколько сильно соскучился по ней и по всему, что на ней было, – даже по Джахиду.

Мы зашли во двор, подальше от продавца платков, сели на грязные ступеньки перед входом в закрытый магазин с сувенирами, и Джахид поведал мне, что его мать после нашего переезда постоянно не в духе, поскольку ей больше не с кем ссориться. Сообщил также, что скоро уберется с Чикен-стрит – его отец встретил кого-то, кто был ему чем-то обязан, и для него, как человека грамотного, нашли работу в муниципалитете. Искусством приготовления чая он уже овладел, и скоро его научат делать еще что-то полезное.

– Хорошая работа, – сказал он, выпрямляя спину. – И для меня удобный случай.

– Понимаю, – сказал я, искренне радуясь за него. – То есть поздравляю, Джахид, хотел я сказать.

– Да, – кивнул тот, – спасибо.

И снова ущипнул меня за руку.

К сожалению, у Джамили дела не стали лучше, пока меня не было. Под левым глазом у нее я разглядел синяк, и она объяснила, что ее ударила локтем нищенка, пытаясь первой добраться до бумажника иностранца.

– Все меняется, – сказала она. – Это уже становится похожим на мафию. Или ты входишь в семью, или проваливаешь. Я и сегодня-то пришла только потому, что сейчас Рождество и всем хватает. А еще – повидаться с Джахидом и Спанди.

Я посмотрел на Джамилю и только сейчас заметил, что выглядит она усталой и как будто старше своих лет. И решил попросить Пира Хедери найти для нее работу в магазине.

– А где Спанди? – спросил я.

– На другом конце улицы, продает карточки, – сказала Джамиля. – Он гораздо лучше выглядит с тех пор, как твой друг Хаджи Хан отобрал у него жестянку.

– Кстати, о Хаджи Хане, – вмешался Джахид. – Чтоб я сдох, Фавад! Ты теперь играешь с большими мальчиками.

– Ты его знаешь? – спросил я.

– Да… то есть не лично, конечно, но я о нем слышал – настоящий афганский герой!

– А не торговец наркотиками?

Джахид пожал плечами.

– Покажи мне богатого человека в Афганистане, который не имел бы дела с наркотиками. Что, он от этого становится хуже? Остановить маковую заразу – проблема Запада, а не наша. Это они там колются всякой дрянью и заражают друг друга СПИДом. Мы же всего лишь пытаемся свести концы с концами.

 

* * *

– Откуда ты знаешь, что Хаджи Хан торгует наркотиками? – спросил я у Спанди, когда мы отправились с Чикен-стрит по домам.

– Да так, слышал. – Спанди на ходу пересчитывал выручку, отделяя свою долю от денег Хаджи Хана, чтобы разложить их по разным карманам. Он выглядел теперь намного лучше – и чище, и моложе. Если бы не шрам на лице, оставленный песчаными мухами, его можно было бы даже назвать красивым. – У отца есть знакомые с востока, водители, которые возят через границу топливо. Они часто бывают в Джелалабаде и в разговоре поминали пару раз Хаджи Хана.

– И сказали, что он наркоторговец?

– Ну сказали, только это всего лишь слухи. Его ни разу не арестовывали, и ничего такого.

– А ты что думаешь?

– Я? – Спанди пожал плечами. – Я думаю, что это непросто – арестовать человека, который сражался за свою страну и потерял из-за этого своих близких.

– Как потерял?

– Отец говорит, у Хаджи Хана была жена красавица, но ее и их старшую дочку убили пакистанские агенты – застрелили в постели, спящих.

– За что?! – Мне стало худо, когда я представил себе Хаджи Хана, склонившегося над тем, что осталось от его жены и дочери, мрак и смерть, поселившиеся у него в душе.

– Он воевал с талибами, Фавад. Наверно, это было ему предупреждением, но если так, то они сильно просчитались, потому что потом он сражался вообще как безумец. Отец говорит, некоторые из его заданий стали легендой, потому что это было чистое самоубийство. А я думаю, что ему было плевать на смерть после того, что случилось. И вообще на все плевать.

 

* * *

Я распрощался со Спанди возле британского посольства и побежал в магазин к Пиру Хедери просить работу для Джамили.

Он сказал, что подумает, хотя любая женщина – как бы молода она ни была – проклятие для всякого афганского мужчины в здравом уме, и я поблагодарил его заранее, поняв, что он поможет. Иначе сразу сказал бы «нет».

Пока я шел домой, мимо больших домов, где жили работники НГО, министры и бизнесмены, мимо индийских и ливанских ресторанчиков, откуда слышался смех, я думал сперва о Джамиле и о том, как она будет счастлива, когда узнает, что я нашел ей работу у Пира Хедери. А потом вновь представил себе невозможное горе Хаджи Хана, которое тот должен был испытать при виде залитых кровью тел своих близких, уснувших навсегда.

Я понимал его боль. И почти чувствовал ее сам.

Удивительно, но иностранцы, приезжающие в нашу страну, только и могут что твердить о ее «захватывающей дух красоте» и о «благородстве и отваге» нашего народа. Хотя истинная реальность Афганистана – это боль и смерть, и среди нас нет ни одного человека, которого они не коснулись бы так или иначе. Война – то с русскими, то с моджахедами, то с талибами – отнимала у нас отцов и братьев; ее отголоски продолжают отнимать у нас детей, а ее последствия сделали нас нищими, как бродяги.

И пусть иностранцы толкуют о прекрасных пейзажах и национальных добродетелях, а мы без колебаний променяли бы их на одно-единственное мгновение мира – благодатное мгновение, когда скорбь, пустившая корни в нашей земле, оставила бы нас и отправилась терзать кого-то другого.

 

* * *

Когда я пришел домой, всюду уже горел свет, и, заглянув в окно нижнего этажа, я увидел в гостиной Джеймса и Мэй. Они развешивали разноцветные гирлянды.

Из кухни доносился сильный запах спиртного, я сунулся туда узнать, в чем дело, и увидел мать – она мешала ложкой красную жидкость в большой кастрюле, где плавали еще апельсиновые дольки и какие-то травы, и пританцовывала под любовную песню на хинди, которую орало радио.

– Это вино? – спросил я.

Мать вздрогнула от неожиданности и остановилась.

– Его запрещено пить, Фавад, а не размешивать, – сказала она и засмеялась, отчего я заподозрил, что она успела надышаться винными испарениями, как Спанди – дымом сигарет Исмераи.

– Фавад, мальчик мой! – в кухню заглянул Джеймс. В волосах у него сверкали блестки. – Помоги-ка мне!

Я прошел за ним в гостиную, где сейчас негде было ступить от свисавших с потолка и стен гирлянд. В одном углу комнаты приютилось маленькое пластмассовое деревце, и всюду – на окнах, столах, шкафах – были расставлены свечи.

На полу, рядом с разожженным для тепла бухари [13] , сидела Мэй и склеивала вместе какие-то бумажные полоски. Увидев меня, она улыбнулась.

Все сошли с ума – понял я и, пока Джеймс не успел меня чем-нибудь занять, быстро спросил:

– Где Джорджия?

Он показал на второй этаж и опустил уголки рта, изображая уныние. Я кивнул и вышел. Мне необходимо было показать ей, что теперь я на ее стороне. И на стороне Хаджи Хана.

На втором этаже я не бывал ни разу, во всяком случае внутри, но, поднявшись по лестнице, сразу же нашел дверь Джорджии. Не зря первые недели я занимался исследованиями и даже нарисовал план дома в записной книжке, которую она мне подарила…

Я постучал и прислушался.

– Кто там? – крикнула она из-за двери.

– Фавад! – крикнул я в ответ.

Было слышно, как в комнате выдвигают и задвигают какие-то ящики.

Потом дверь открылась, и выглянула Джорджия. Вид у нее был словно она только что проснулась – без косметики, с всклокоченными волосами, в джемпере задом наперед.

– Фавад? – Мой приход ее явно удивил.

– Извини, что побеспокоил, Джорджия.

Она пожала плечами и открыла дверь пошире, чтобы меня впустить. При этом я успел увидеть большую фотографию Хаджи Хана, стоявшую на столике возле ее кровати.

Я покачал головой и не вошел.

Только ласково коснулся ее руки, висевшей словно плеть, и сказал:

– Не волнуйся, Джорджия. Он позвонит.

А потом развернулся и пошел вниз, помогать Джеймсу украшать гостиную.

 

6

День рождения пророка Мухаммеда (да пребудет с Ним мир) называется Мавлид аль-Наби, и мы празднуем его двенадцатого числа лунного месяца Раби аль-Авваль, а шииты – пятью днями позже.

Угощение этого дня – рис, молоко и масло. Мы навещаем соседей, чтобы разделить с ними то, что имеем, даже с теми, кого не любим, и, если умудряемся найти кого-то еще беднее нас, делим еду и с ним.

Вечером мужчины и мальчики постарше идут в мечеть, дабы вознести молитвы. Автомобили остаются припаркованными, телевизоры и радиоприемники молчат.

Поскольку пророк в этот же день и умер, мы никогда не смеемся и не плачем, ибо радуемся тому, что он пришел, и скорбим о том, что он ушел. День проводим, в основном, просто вспоминая его.

Чего мы точно не делаем, так это не пьем спиртного весь день с момента пробуждения до того момента, когда ложимся в постель – или на лестницу, в случае Джеймса. И, побывав впервые на праздновании дня рождения Иисуса, я понял, почему на то, чтобы прийти в себя, западным людям требуется потом два выходных дня.

Иисус, или, по-нашему, Исса, – один из самых важных пророков, но он не Сын Божий, как считают иностранцы, а один из Его посланников.

Это правда, что Исса с позволения Божьего сотворил много чудес – воскресил мертвеца, создал птицу из глины и разговаривать начал едва родившись, – но на кресте он не умер. А поднялся к Богу, с тем чтобы однажды вернуться на землю и сразиться со злом.

Как мусульманин, я с почтением отношусь к Иисусу иностранцев, и мне по душе то, что они празднуют его день рождения, хоть и путают все на свете.

Тем сильнее меня удивило, что за весь этот знаменательный для их календаря день никто из моих друзей ни разу не упомянул имя Иисуса. Джеймс, правда, воскликнул: «О, Господи!» – когда поскользнулся и чуть не сверзился с лестницы, однако, думается мне, воспоминанием это счесть было сложновато.

 

* * *

В день Рождества Джорджия постучала к нам в десять утра и настойчиво потребовала, чтобы мы с матерью оторвались от телевизора и пришли к ним в гостиную. На ней была просторная зеленая пижама, которая, на мой взгляд, шла ей куда больше, чем многие из ее обычных нарядов. Волосы собраны в конский хвост, на щеках – румянец.

– Счастливого Рождества! – громко пожелала она по-английски и нежно обняла и меня, и мать.

– Счастливого Рождества! – ответил я, а мать, покрывая распущенные черные волосы чадаром, чтобы явиться в дом Джорджии в должном виде, застенчиво хихикнула.

Едва перешагнув порог, мы услышали оглушительную музыку из стереосистемы и увидели Джеймса и Мэй, сидевших на полу возле бухари и разворачивавших подарки. Они замахали нам руками, приглашая сесть рядом.

На Джеймсе были грязные джинсы и ярко-красный джемпер, а на Мэй – постельное одеяло. Перед ними стояли пакеты с апельсиновым соком и бутылка шампанского – праздничного напитка, который делают во Франции, как сказал мне Джеймс. Джорджия налила нам с матерью сока в два высоких стакана, а себе смешала сок с шампанским.

– Счастливого Рождества! – улыбнулся Джеймс и поднял свой бокал. Остальные сделали то же самое, и мы с матерью, смешливо переглянувшись, последовали их примеру.

– О, какая прелесть! – взвизгнула вдруг Мэй и показала всем массивное ожерелье из темно-красных камней.

– Я решил, что оно тебе как раз под цвет глаз, – сострил Джеймс.

Мэй тут же набросилась на него, пытаясь повалить на пол, и, пока они боролись, я нечаянно увидел ее бедро, все в складках жирной белой кожи, и быстро отвернулся – чуть ли не радуясь, что посмотреть на ее грудь мне так и не удалось. Отталкивающее зрелище – кожа на некрасивом теле.

– А это тебе, Мария.

Когда мама развернула упаковку, медленно и осторожно, словно сама бумага стоила месячной зарплаты (а я знал, что это не так, потому что ее каждые две недели бесплатно раздавали солдаты-интернационалисты), нашим взорам явилась изумительно красивая золотистая шаль, с вышитыми серебряной нитью узорами.

– Спасибо, – застенчиво сказала мама по-английски и, сняв поношенный чадар, покрыла голову этим сверкающим великолепием.

Как она стала хороша! – именно такой я и представлял ее себе, грезя о прошедших днях, когда рядом с нею еще был мой отец, который любовался ею и служил ей опорой на жизненном пути.

Среди экзотических красок и запахов, свойственных иностранным женщинам, легко забыть порой о красоте собственной матери. И сейчас я словно заново увидел, как потрясающе она красива – с ее оливковой кожей, темно-зелеными глазами и волосами, в которые я мог бы без труда завернуться. В другое время и в другом месте она вполне могла бы стать знаменитой актрисой или певицей.

– И для тебя есть подарок, Фавад…

Джорджия встала, взяла меня за руку и повела в кухню. Все остальные двинулись следом, и мама тоже, и, оказавшись вдруг в центре внимания, я заволновался так, что меня даже слегка затошнило.

Остановившись возле двери, Джорджия выпустила мою руку и кивком велела войти. Я вошел и уперся взглядом в бледную задницу ощипанной куриной тушки, уставившуюся мне прямо в лицо с кухонного стола.

Чуть помешкав, я начал поворачиваться, чтобы сказать спасибо – вдруг мертвая птица в день рождения пророка Иисуса является каким-то особенно почетным подарком? – и тут увидел кое-что еще. Кое-что, прислоненное к стене возле посудного шкафа, сверкающее и сулящее мне свободу, – велосипед, чудесный новенький велосипед.

Я не поверил своим глазам. Часть меня хотела подбежать, дотронуться, выкатить его во двор и помчаться показывать друзьям… но другая часть боялась и думать, что это подарок для меня. Слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я оглянулся на Джорджию. И она закивала мне, улыбаясь так широко, что я понял – это и впрямь мое.

У меня есть собственный велик!

– С Рождеством! – крикнул Джеймс из-за спины Джорджии и поднес к губам бокал, прихваченный из гостиной.

– С Рождеством, Фавад, – сказала и Джорджия, и я увидел счастливые слезы в глазах матери, стоявшей с ней рядом.

Я нерешительно подошел к «моему велику». Глаза разбегались – он был великолепен, он был невероятен, он сверкал, как новая монета, он был красный, как кровь, с пятью скоростями…

– Спасибо, Джорджия, – пролепетал я, – спасибо. Огромное тебе спасибо.

– Не за что, Фавад, это подарок от всех нас… и от Мэй тоже, – добавила она, подмигнув.

 

* * *

– Дай хоть пощупать, – Пир Хедери поднялся и провел руками по рулю, одобрительно мыча при этом, кивая головой и цокая языком.

– Отличная машина, Фавад, поздравляю.

– Спасибо, – ответил я, отодвигая велосипед от Пса, – тот обнюхал колеса и вознамерился присоединиться к празднику, пописав на них. – Я тут подумал…

– Парень, – прокряхтел Пир, – думать – одно из самых опасных развлечений, какие может позволить себе мужчина в Афганистане!

– Да нет, послушайте. Я подумал, что теперь, когда у меня есть велик, мы можем завести службу доставки… ну, знаете, принимать заказы на товары, которые я буду отвозить на дом покупателям.

– Хм, служба доставки? – Пир, пожав плечами, быстро провернул в уме вытекающие из предложения возможности и облизал сухие губы. – Вокруг столько иностранцев, что может, пожалуй, и сработать.

– Правда, – добавил я немного тише, – это будет означать, что я не все время буду в магазине… ну и… вам может понадобиться…

– …дополнительный помощник? – закончил за меня Пир. – Маленькая девочка, например, из числа твоих знакомых?

– Ну, я не имел в виду… Да, – согласился я. – Джамиля. Она умеет читать и писать и сможет принимать заказы, когда начнут звонить. А еще заваривать чай и делать уборку, и…

– Ладно, – сказал Пир, остановив меня взмахом руки, – пусть приходит…

– Здорово!

– При одном условии… дай мне прокатиться на велосипеде.

– Но вы же слепой! – запротестовал я.

– Вот и хорошо, – засмеялся он, – не увижу опасности!

 

* * *

Целых тридцать минут мне пришлось созерцать, как Пир Хедери норовит сломать мой новенький велосипед, гоняя туда-сюда по улице при поддержке чистильщика сапог и менялы из лавки через дорогу, под аплодисменты и одобрительные выкрики собравшейся толпы и возбужденный, громкий лай Пса. Только налетев на особо коварную рытвину и грохнувшись наконец, он остановился, хохоча как ненормальный и утирая со лба песок и пот.

Я пытался смеяться вместе со всеми, но был, честно говоря, несколько раздражен.

Подняв с дороги велик, я проверил, все ли цело. Нашел царапину на раме, расстроился, но рассудил все же, что это – небольшая плата за то, что Джамилю больше не будут бить цыганки. И правда, когда я прикатил через двадцать минут на Чикен-стрит, улыбка, появившаяся на ее лице, стоила десяти таких царапин.

– Ты шутишь! – воскликнула она, когда я с важным видом сообщил, что нашел ей работу в магазине Пира Хедери.

– Нет. Деньги небольшие, конечно, не сравнить с тем, что заработаешь здесь, но в Вазире ты хотя бы не увидишь цыган.

– Ты – мой герой, Фавад!

Джамиля обвила мою шею руками и наградила поцелуем в щеку, что было, пожалуй, ни к чему, хотя и приятно. В будущем, наверное, придется напомнить ей, что мы не помолвлены, и ничего такого, подумал я.

С девочками нужно быть поосторожнее.

Джамиля забралась на мой велик, и мы поспешили в Олд-Макройен за Спанди – Джорджия велела мне привести друзей на рождественский ленч, и мне хотелось сделать это пораньше, пока иностранцы не успели выпить слишком много. Когда я уходил, они приканчивали уже вторую бутылку шампанского, а в холодильнике поджидала еще одна.

Через пятнадцать минут усердного верчения педалей, миновав Шахр-и-Нау, дорогу на Джелалабад, мост через грязную реку Кабул и не раз побывав на волосок от гибели под колесами такси – желтых «тойот королла», мы въехали в путаницу кривых переулков, прорезавших многочисленные кварталы разбомбленных одноэтажных домишек.

Всюду с криками носилась детвора. Деревья, еще не пущенные на дрова в эту зиму, соединялись с балконными перилами паутиной веревок, на которых болтались затвердевшие от мороза одеяла, шальвар камиз, разноцветные тенниски и платья.

Спанди мы обнаружили в четвертом квартале, в тот момент, когда он, судя по всему, как раз заканчивал договариваться о чем-то с мальчиком помладше.

Увидев нас, Спанди хлопнул парнишку по плечу и подошел поздороваться. Потом кивнул в его сторону и объяснил:

– Он на меня работает. Выдаю ему несколько телефонных карточек в день, и с каждой проданной он получает пятьдесят центов.

– О, гляньте-ка на этого крутого бизнесмена! – засмеялась Джамиля.

– Надо же с чего-то начинать, – улыбнулся Спанди. – За каждую карточку, которую он продает, я получаю полдоллара, а остальное идет Хаджи Хану. Значит, я делаю деньги не только на своих карточках, но и на тех, которые сам не продаю. Могу даже вообще сам не продавать. Не поверите, их расхватывают, как горячие пирожки. За прошлую неделю я сделал пятьдесят долларов.

 

– А мальчишка не сбежит с карточками и не оставит деньги себе? – спросил я, впечатленный, но все же подозрительный – как положено всякому разумному афганцу.

– Это сын моей тети, – объяснил Спанди. – Да еще я сказал, что, если он нас кинет, Хаджи Хан отрежет ему голову.

 

* * *

К дому мы с Джамилей подкатили на моем стальном коне, а Спанди добрался на своих двоих – он бежал рядом с нами всю дорогу, и это был настоящий подвиг, учитывая, каким количеством спанда ему пришлось надышаться за свою жизнь. Я сразу понял, что у нас гости. Нет, то было не озарение и не ясновидение – всего лишь три бронированных «лендкрузера» перед воротами и отряд охранников.

Скинув обувь, мы вошли в парадную дверь и обнаружили, несколько растерявшись, что не только в доме царит полный хаос, но и в головах большинства его обитателей. Радио орало те же песни, что и утром; перекрикивая его, Джеймс, Исмераи и Хаджи Хан, в клубах гашишного дыма, сыпали анекдотами про ослов и кандагарцев; в кухне, безудержно хохоча, выпивали Мэй и Джорджия, а моя мать, делаясь на глазах все несчастнее, разрезала огромную курицу. Сырая и бледная пару часов назад, сейчас птица стала обгоревшей дочерна снаружи и розовой внутри. По словам женщин, это был недобрый знак.

– Наверное, ей еще часик нужен, – предположила Мэй.

– Ей не часик нужен, а достойные похороны! – ответила Джорджия.

Повернувшись к нам, она поздоровалась со Спанди и Джамилей и пожелала им счастливого Рождества.

– Фавад, мне так жаль, – добавила она. – Хотела дать твоей маме выходной, но тут выяснилось, что готовка – не мое призвание.

Мать засмеялась – такого искреннего, глубокого и приятного смеха я никогда еще от нее не слышал.

– Я больше чем уверена, что Хаджи Хана интересует вовсе не твое умение готовить, – заявила она.

– Мама! – крикнул я, оскорбленный откровенностью намека – сделанного к тому же при моих друзьях.

Не знай я ее, подумал бы, что она тоже выпила. Но меня никто не поддержал, наоборот, все засмеялись ее шутке, даже Мэй, чье знание дари было неважнецким, зато чувство юмора изрядно подогрето, судя по количеству пустых бутылок из-под шампанского и пивных банок, валявшихся во всем углам.

– Ну ладно! – воскликнула Джорджия, вонзая в грудь двухцветной птицы большой нож. – Ничего не поделаешь. Халид! Пора тебе познакомиться с Афганской Жареной Курицей!

 

* * *

За несколько дней до Рождества Джорджия казалась больной – была бледна, несчастна и не расставалась с мобильным телефоном, который не звонил. Сейчас же на щеках ее играл румянец, глаза сияли, а к губам словно приклеилась улыбка – довольно глупая.

Весь день и вечер Хаджи Хан почти не отходил от нее, был весел и ласков, и, хотя я радовался его приезду не меньше остальных, меня изрядно изумило то обстоятельство, что каких-то десять минут нежности способны искупить неделю равнодушия. Между родственниками это еще понятно. Однако я слышал, что таков путь любви – она все прощает. И, наверное, так оно и есть.

Достаточно взглянуть на наш возлюбленный Афганистан – страну, которая ничего нам не дает, кроме смерти и страданий, и все же мы плачем над ее красотой и слагаем песни о ее бессердечии, как томящиеся от любви подростки. Мы прощаем ей все, и мне кажется, для Джорджии Хаджи Хан был ее Афганистаном.

Конечно, любовь – болезнь, от которой страдают не только женщины. Один лишь взгляд на Шир Ахмада подтверждал это. Его вместе со вторым нашим охранником, Абдулом, пригласили к столу, пока дом наш был крепостью благодаря людям Хаджи Хана.

Сидя неподалеку от матери, я видел, каких усилий Шир Ахмаду стоило сдерживать себя, чтобы не смотреть все время в ее сторону.

Что же до нее, она была холодна и после первого приветствия словно перестала замечать его присутствие в комнате. Но спину все же держала прямей, чем обычно, и смеяться с остальными женщинами перестала. А когда Исмераи и Хаджи Хан начали читать стихи, щеки у нее слегка порозовели.

Наша любовь к стихам – одна из самых удивительных особенностей афганцев. Мужчины не задумываясь выстрелят друг в друга; отцы продадут дочерей за ведро гравия; и каждый, дай только шанс, нагадит на мертвое тело своего врага. Но, слушая стихи, афганские мужи становятся слабыми, как женщины. Когда стихотворение заканчивается, они качают головами и не менее пяти минут сидят молча, глядя куда-то внутрь себя, словно созерцая собственное сердце, расколотое словами, поведавшими миру о его стыде и боли.

Одним из самых прославленных пуштунских поэтов был Рахман Баба, известный еще как Соловей Афганистана. Он знаменит и почитаем, как никакой другой афганец, и, хотя умер больше трехсот лет назад, люди по-прежнему его помнят, совершают церемонии в его честь, и в каждой школе висит на стене, по меньшей мере, одно его стихотворение. Легенда гласит, что он писал свои стихи на песке у реки Бара, отчего его любят еще сильнее – ведь он был беден, как мы.

Я же думаю, что афганцы потому так обожают поэзию, что она позволяет им верить в любовь и в ее силу все изменять – как превратила она слезы Джорджии в улыбку, а кровь Шир Ахмада в воду.

Недавно нам в школе задали выучить стихотворение, и мы со Спанди поразмышляли над ним некоторое время, но, сколько ни старались найти причину полюбить поэзию так сильно, как любят ее наши знакомые взрослые мужчины, пришли все же к выводу, что стихи – чушь, и пишут их гомики. А гомиков мы терпеть не могли. Как и стихи, особенно написанные гомиками.

Исмераи и Хаджи Хан, однако, которые для сильных мужчин знали просто кошмарное количество гомиковых стихов, чуть не довели всех женщин до обморока, когда посреди рождественской вечеринки взялись их читать, – а среди женщин на пушту говорила только моя мать. Такова уж магия нашего языка – читай стихи хоть о дохлой кошке, а звучат они как объяснение в любви.

Правда, иностранцы еще и выпивали, что, вероятно, поспособствовало, и подогреты были подарками, которые вручил им Хаджи Хан – после того, как все облизали пальцы дочиста от жира Афганской Жареной Курицы.

Джеймсу досталась бутылка виски, которую журналист баюкал с тех пор в руках; Мэй рассталась со своим одеялом и была теперь в темно-голубом бархатном наряде куши, а Джорджия блистала золотой цепочкой на шее и кольцом в виде цветка на пальце.

Что удивительно – ведь праздник был не наш, – Хаджи Хан не забыл и о мусульманах, живших в доме.

Он подарил моей матери чудесный красный ковер, новые ботинки Шир Ахмаду и Абдулу и вручил по конверту с деньгами Джамиле, Спанди и мне, и это было просто ужасно, потому что, пока взрослые расслабленно любовались друг другом, конверты прожигали в наших карманах дыры, и все чего нам хотелось – это убежать и посмотреть, сколько же там денег.

Вечеринка завершилась, когда часы пробили десять, – Мэй помчалась в ванную тошнить, Джеймс упал на лестнице и уснул, а Джорджия, Спанди и Джамиля ушли с Исмераи и Хаджи Ханом.

Мать накрыла громко храпевшего Джеймса одеялом и начала убирать в комнате, я же выскользнул во двор, чтобы бросить последний взгляд на свой велик и подсчитать свои доллары.

В конверте оказалось их сто, десятидолларовыми купюрами, – больше, чем зарабатывают в месяц полицейские! И хотя спать я отправился так и не уяснив себе тонкостей взаимоотношения иностранцев с их Иисусом, я горячо вознадеялся, что в следующий его день рождения мы вновь окажемся с ними в одном доме.

Лежа в постели, я долго перебирал в памяти этот день со всеми его сюрпризами – день, когда богачи воссели с бедняками, безбожники с верующими, иностранцы с афганцами, мужчины с женщинами и дети со взрослыми. Словно мир был совершенен, и люди в нем не душили друг друга правилами, законами и страхом.

Так ли уж сильно мы отличаемся на самом деле? Когда мальчику дарят велосипед, он счастлив, кем бы ни был – мусульманином, христианином или евреем. И если ты кого-то действительно любишь, все равно, афганец он или англичанин.

Но жизнь – штука непростая, и, как внезапно является счастье, озаряющее твой день, так всего на шаг отстает от него печаль… На следующий после Рождества день моя мать отправилась навестить сестру, и тетя моя отплатила ей за доброту попытавшись ее убить.

 

7

В спальне стояла непроглядная тьма, когда я услышал грохот в ванной комнате.

Я напряг слух, пытаясь понять, что это было, но все затихло. И все же я почуял что-то неладное, выбрался из-под теплого одеяла, сунул ноги в пластиковые шлепанцы и вышел из комнаты.

Остановившись перед дверью ванной, я услышал, что там кого-то тошнит, и тошнит сильно, и этот кто-то плачет и стонет.

– Мама? – Я постучал в дверь. – Мама! Это я, Фавад.

Судя по звукам, донесшимся оттуда, мать попыталась подняться на ноги, но ничего не вышло, и она со стоном упала.

– Мама! – я повернул ручку. Дверь приоткрылась – ровно настолько, чтобы я смог увидеть ее, скорчившуюся над дырой уборной, держась за живот. Платье на ней было перепачкано, и в нос мне ударило зловоние блевотины и поноса.

– Нет, Фавад! – еле выговорила она, и я тут же закрыл дверь, испуганный ужасным звуком ее голоса, не зная, что делать – спасать ее или, как положено сыну, защищать ее честь.

– Пойду за помощью! – крикнул я и побежал в большой дом, за Джорджией.

Я ворвался к Джорджии без стука и стащил с нее одеяло.

– Пожалуйста, пожалуйста, – взмолился я, – вставай! Мама…

Я почти кричал, и Джорджия тут же вскочила. В два прыжка добралась до двери в ванную, сдернула с крючка халат и натянула на себя.

– Что случилось? Что с мамой? – спросила она, хватая меня за руку и выбегая из комнаты.

– Не знаю, но ее сильно тошнит. О, Джорджия, кажется, она умирает!

Я заплакал. Не хотел, но не смог удержаться, потому что это было страшно, очень страшно, по-настоящему – видеть свою мать лежащей на полу, ее милое лицо, сделавшееся белым, ее одежду в грязи и мерзости. Я не мог ее потерять, только не это, я так ее любил, и, кроме нее, у меня ничего не было в этом мире…

– Мэй! – крикнула Джорджия, когда мы бежали вниз по лестнице. – Мэй! Выйди-ка!

Из своих комнат выскочили и Мэй, и Джеймс, оба заспанные и встревоженные. У Джеймса в руке было длинное полено.

– Марию сильно тошнит, – объяснила Джорджия.

– Черт. Ладно, сейчас приду, – сказала Мэй.

– Я тоже, только накину на себя что-нибудь, – добавил Джеймс.

– Нет! Тебе нельзя видеть Марию в таком состоянии, – одернула его Джорджия. – Оденься и присмотри за Фавадом.

– Я с тобой… – запротестовал я, но Джорджия уже спустилась с лестницы и выбежала из дома.

Я кинулся за ней и успел догнать как раз в тот момент, когда она открыла дверь нашей ванной. И на секунду задержалась на пороге, всматриваясь в бесформенную кучу на полу – тело моей матери.

– Господи, Мария…

– Джорджия, пожалуйста… – взмолилась мать, попыталась подняться, но упала снова, – пожалуйста, не дай… не дай моему мальчику увидеть меня такой…

Она заплакала, тело ее, казавшееся маленьким, как у куклы, в тусклом свете разгорающегося утра, сотряслось от рыданий и нового приступа рвоты, и я потянулся к ней:

– Мама, перестань, пожалуйста, перестань…

Джорджия выставила меня за дверь, в руки Джеймса, уже успевшего прибежать в наш дом. Пришла и Мэй и принесла с собой небольшую черную сумку.

– Все будет хорошо с твоей мамой, Фавад, – сказала она по-английски. – Мы поможем ей, успокойся.

Мэй поцеловала меня в щеку и поспешила к Джорджии. Та, оторвав полосу от подола своей длинной ночной рубашки, намочила ее в холодной воде и принялась вытирать пот со лба моей матери.

 

* * *

Следующие два часа Джорджия и Мэй носились без передышки из нашего дома в свой и обратно, делая все, чтобы не дать ей ускользнуть в смерть.

Одежду с нее они сняли, бросили в железный мусорный бак во дворе и велели Джеймсу ее сжечь.

Затем, когда кончились собственные запасы, его отправили в магазин за минеральной водой в бутылках. Мэй смешивала ее в кухне с солью и сахаром, галлон за галлоном, вливая потом всю эту сладко-соленую гадость в мою мать.

– Твоей мамочке нужно много пить, чтобы возместить жидкость, которую она потеряла, – объяснила Мэй, наполняя очередной стакан.

– А что с ней такое? – спросил я, тоже занятый смешиванием. Мэй показала, как это делается, – пол-ложки соли и четыре сахара на стакан воды.

– Не знаю, Фавад, но, возможно, холера. Я видела уже такое в Бадахшане, и симптомы очень похожи.

– Что такое хо… холе…

– Холера, – повторила Мэй.

– Что такое холера? – Мне не понравилось само звучание этого слова.

– Болезнь, которую вызывают бактерии… микробы, – объяснила она. – Если я права, все будет хорошо, Фавад, только нужно поскорее возместить потерю жидкости и отправить твою маму в больницу. Джорджия позвонила Массуду, он уже едет.

– Она ведь не умрет, правда?

– Нет, Фавад, – Мэй наклонилась и взяла мое лицо в свои ладони. – Мама не умрет, обещаю тебе это. Но она очень тяжело больна, и тебе придется быть сильным маленьким мальчиком, пока она не поправится. Договорились?

– Договорились.

 

* * *

В нашей стране найдется великое множество вещей, которые могут тебя убить; люди и оружие – лишь верхушка огромной горы. И одна из этих вещей – холера.

После того как Джорджия и Мэй уложили маму на заднее сиденье машины Массуда и увезли в немецкую больницу на западе города, Джеймс попытался успокоить и отвлечь меня единственным способом, который был в его силах, – дав мне знания об этой болезни.

Открыв ноутбук, он открыл что-то, под названием «Википедия», и напечатал слово «холера». Явилась целая страница голубых букв, и Джеймс начал медленно читать вслух.

Холера – это просто ужас, как я вскоре понял, и проклял злую судьбу своей матери, моля Аллаха наслать миллион болезней на тетю, потому что только тетя и могла ее заразить, будучи сама такой же грязной, как уборная в ее доме. Да, они не любили друг друга, но попытку убить едой простить было невозможно.

Согласно «Википедии», холера была вполне обычным явлением в странах вроде Афганистана. Симптомы – сильнейшие мускульные и желудочные спазмы, рвота и жар.

– На определенной стадии, – прочел Джеймс, – жидкие испражнения больного состоят почти целиком из белых, как рис, частиц. В очень тяжелых случаях кожа человека становится иссиня-черной, глаза западают, губы тоже синеют.

Я вспомнил лицо матери. Обычную смуглость оно утратило, но синим все же не стало, что давало некоторую надежду. Правда, я не видел ее испражнений.

– В общем, – продолжил Джеймс, – чтобы спасти больного, нужно заставить его выпить столько воды, сколько он потерял.

Воды, которую дала ей Мэй, хватило бы утопить верблюда, и, слушая Джеймса, я проникся уважением к этой желтоволосой мужененавистнице, ибо понял, что, по сути, она спасла моей матери жизнь.

И теперь я был ее должником.

 

8

– А ты вправду лесбиянка?

Мэй поперхнулась на глотке, втянула воздух, раскашлялась, и кофе брызнул у нее из носа.

Выглядело это не слишком красиво.

– Черт… ты всегда идешь напролом?

Кое-как выкашляв свой вопрос, она вытерла рукавом нос и глаза, на которых выступили слезы. Щеки у нее покраснели.

Вопроса я не понял.

– В смысле, не боишься говорить о том, что у тебя на уме, – объяснила она, видя мое замешательство.

Я пожал плечами.

– Если не спрашивать, как тогда узнаешь?

– Да, – фыркнула Мэй, – ты прав.

Она встала, переложила бумаги, которые просматривала, на письменный стол возле окна, аккуратно выровняла стопку и вернулась ко мне.

Я сидел на полу, пытаясь уложить в памяти текст нового государственного гимна – такое дали нам задание в школе, прежде чем закрыть ее на зиму, – а поскольку он был длинный, как сам Коран, задача казалась не из легких.

– Отвечая на твой вопрос – да, я лесбиянка, – призналась Мэй.

Она выговорила это с расстановкой, внимательно глядя на меня. Я задумчиво кивнул и снова уставился на тетрадку с текстом, лежавшую передо мной.

– Почему? – через несколько секунд спросил я.

Мэй покачала головой.

– Не знаю почему, так уж вышло, – сказала она. – Ведь этого не выбирают, просто… ты или такой, или не такой, только и всего. Я с детства знала, что я – такая.

– А как же ты найдешь себе мужа, если любишь только женщин?

– Фавад, я никогда не найду себе мужа.

– Ты не настолько уродлива.

– Что, извини? – Мэй как будто поразилась, и это меня удивило.

Чему поражаться? Она ведь смотрела на себя в зеркало – то самое, куда обычно перед выходом поглядывал Джеймс, висевшее в прихожей и делавшее лица длиннее, чем они были на самом деле, – и должна была знать, как выглядит.

– Я имею в виду, ты не так красива, как Джорджия, – объяснил я, – но ведь и не все мужчины красивы, как Хаджи Хан.

– Внешность – дело десятое, Фавад… внешность – ни при чем, – быстро пояснила она, пока я силился уловить смысл нового выражения. – Я не хочу искать мужа.

– Но если ты не выйдешь замуж, у тебя не будет детей.

– Чтобы завести детей, мужа иметь необязательно, – заявила она, качая головой.

– Мэй… – Я тоже покачал головой и продолжил осторожно: – Ты, конечно, умная, и много чего знаешь… знала даже, как спасти жизнь моей матери… но сейчас такое говоришь – ничего глупей я не слышал.

Мэй засмеялась, и от этого в лице ее появилась даже какая-то приятность, которой обычно недоставало.

– В нашей стране обычаи другие, молодой человек. В Америке я могу усыновить детей – взять к себе в дом тех, у кого нет родителей, любить их и воспитывать. Так что муж совсем не нужен, как видишь.

– Но все женщины хотят замуж, – возразил я.

– Да? – Мэй помолчала, вытирая со стола разбрызганный кофе. – Ну, может, ты и прав. Открою тебе маленький секрет, Фавад, – на самом деле я надеялась выйти замуж в этом году, но, увы, ничего не получилось.

– Правда?

– Правда.

Мэй наклонилась к столу, и груди ее расплылись по его полированной поверхности. Мягкие и уютные с виду, как подушки.

– Может, помнишь, когда вы только переехали сюда, я немножко страдала… – продолжила она. – Страдала из-за того, что женщина, которую я любила, сказала, что не хочет больше на мне жениться. Она нашла себе в Америке кого-то другого. Как оказалось, мужчину.

– Извини…

– Да ладно, пустое, – сказала Мэй.

– Нет, я хотел сказать – извини, не понял, – поправился я. – Ты хотела выйти замуж за женщину ? Разве такое возможно?

– О, – Мэй улыбнулась. – В нынешние времена – вполне. В некоторых штатах Америки мужчины вольны любить мужчин, а женщины – женщин.

Она встала и понесла остатки своего кофе на кухню. Проходя мимо меня, шутливо шлепнула по голове, засмеялась:

– Тем и хороша демократия! – и, лишив меня дара речи, вышла.

Я знал, конечно, что в головах у иностранцев полно безумных идей, вроде той, к примеру, будто люди произошли от обезьян, но уж это было вовсе невероятным.

И я решил, что, как только выучу гимн, напишу письмо президенту Карзаи, чтобы его предостеречь. Демократии тоже может быть слишком много, и он должен об этом знать.

 

* * *

Доктора в немецкой больнице подтвердили подозрения Мэй – у матери оказалась холера. Подтвердили они и то, что Мэй сказала мне сразу, – все будет хорошо.

Специально приготовленная вода спасла ее от шока, который, по словам докторов, был самой большой опасностью, какая ей грозила. И все-таки они настояли на том, чтобы она осталась в больнице на ночь и полностью оправилась от перенесенного испытания.

За эти двадцать четыре ужасных часа было также решено, что, выйдя из больницы, мама поживет неделю в семье Хомейры в Кала-и-Фатулла.

Хозяин Хомейры, обитавший через дорогу от нас, был так добр, что дал ей для ухода за больной недельный отпуск. Правда, Джеймс сказал, что сделал он это вовсе не из доброты, а от нежелания подцепить болезнь от бедняков.

– Дом наш – всего в десяти минутах езды, так что можешь навещать ее в любое время, – сказала мне Хомейра, придя забрать кое-какие вещи матери. – Мои дети будут тебе рады.

– Ладно, – согласился я, хотя заводить новых друзей был не в настроении – меня вполне устраивали старые.

Джорджия сказала, что мама долго не соглашалась оставить меня одного – пока совсем не обессилела и не уснула. Но Мэй и Джорджия пообещали ей заботиться обо мне и дали слово, что проследят не только за тем, чтобы я исправно мылся, читал молитвы и делал домашние задания, но и за Джеймсом, – и, если тот будет подавать дурной пример, выгонят его из дома.

Я даже немного пожалел Джеймса – он был как будто искренне обижен всеобщим неверием в то, что ему можно доверить присмотр за ребенком. Однако, не согласись он на этот надзор за ним, меня бы точно отправили жить к моей тете – а та, без всяких сомнений, попыталась бы убить и меня тоже.

Поэтому после той ночи, когда маму увезли в больницу, в тот день, когда Мэй призналась в своих нездоровых пристрастиях, мою кровать временно перенесли в комнату Джеймса и поставили под прямым углом к его кровати.

У него царил страшный бардак – кругом валялись горы газет, грязная одежда, а все свободное пространство занимали книги. На стене, рядом с которой приткнули мою кровать, висела доска, вроде той, что у Мэй, только к ней были приколоты не фотографии родственников, а клочки бумаги, в основном, с телефонными номерами. Еще в нее был воткнут большой нож – я видел иногда, как Джеймс вычищает им грязь из-под ногтей.

Когда Джорджия и Джеймс заталкивали мою кровать в угол, я решил помочь и потащил Джеймсову к дальней стене. И тут из вороха скомканного постельного белья выскользнул журнал, упал на пол и открылся посередине, явив взорам светловолосую женщину с огромными голыми грудями, покрытыми мыльной пеной.

Джорджия и Джеймс уставились на журнал с таким видом, словно это была граната, брошенная кем-то в комнату.

Они стояли, онемев, секунды три, наверное, глядя на голую женщину, потом друг на друга, потом на меня, а потом – снова на журнал.

Я нагнулся было его поднять, но тут они как будто опомнились, Джорджия вскрикнула:

– Нет! – и Джеймс, выхватив журнал у меня из-под носа, сунул его за пояс брюк и прикрыл джемпером.

– Это для работы, Фавад, для работы, – объяснил он.

– С дамами? – спросил я, вспомнив слова Джорджии и внезапно сообразив, что к чему.

 

* * *

Почти каждый день, когда Джорджия заканчивала свою работу, а я – свою у Пира Хедери, она завозила меня на часок к Хомейре, повидаться с матерью. В первый раз я чувствовал себя там неловко и неуверенно, и, поскольку я был счастлив видеть маму живой, я заплакал, когда она меня обняла. А она примешала к моим слезам свои.

Выглядела она лучше, чем в последний раз, когда мы виделись, и гораздо опрятнее, но лицо ее еще светилось бледностью, и казалась она очень худой – рядом с подругой, которая была жирна, как Ибрар-булочник с Флауэр-стрит.

Хоть я и невзлюбил толстух, пожив в доме у своей тети, Хомейра мне, тем не менее, понравилась. Она была большая, веселая и часто улыбалась без повода, как это свойственно людям, когда желудки у них полны. Меня совершенно зачаровали ее руки в плену бесчисленных колец – узких золотых долин, осажденных горами плоти. Похоже, снять их было невозможно никоим образом, и мне представилось, что они останутся на ее руках до того дня, пока она не умрет или кто-нибудь не отрежет ей пальцы – талибы, например, если вдруг вернутся.

Тучность мужа Хомейры тоже завораживала – когда я смотрел на него чуть искоса, полуприкрыв глаза, как смотрят на солнце, я отчетливо видел проступавшие из складок толстого лица очертания тонкого, словно передо мной был человек, утонувший в собственной коже.

Ничего удивительного не было в том, что Хомейра и ее муж произвели на свет шесть толстеньких ребятишек – толпу животиков, вперевалку ковылявших вокруг дома на пухлых ножках. Дети были добродушные, из-за игрушек не дрались, и я испытал огромное облегчение, увидев мать в окружении этой большой семьи, в доме деятельном, живом и полном веселья. Здесь она была не одинока, и – тоже великое утешение! – ей не грозила смерть от голода.

Зато удивительным стало открытие, что мою мать навещаем не только мы с Джорджией – за пять дней я дважды столкнулся на пороге дома Хомейры с Шир Ахмадом, выходившим оттуда.

И понял, что вскоре между нами состоится разговор – мужчины с мужчиной.

 

* * *

Хотя я был очень рад, что за матерью в кои-то веки в ее жизни ухаживают, оказалось, что без нее жить довольно трудно.

Я никому этого не говорил, потому что Мэй велела мне быть сильным, и, после первых слез радости при виде ее живой, больше не плакал. Но на самом деле скучал по ней так сильно – ведь это была моя мама, – что чувствовал постоянную боль в груди. Я еще ни разу не оставался без матери и, ложась спать, клал рядом на подушку ее чадар, вдыхал ее запах и просил Аллаха о том, чтобы она скучала по мне так же сильно, как и я по ней, и чтобы ей не вздумалось остаться навсегда в счастливом, пузатом семействе Хомейры.

Пытаясь привыкнуть к незнакомому чувству одиночества, я ощущал, что Джорджия переживает то же самое.

На следующий день после рождества Хаджи Хан уехал в Дубаи, сказав, что должен разобраться там с «кое-какими делами», и пообещав позвонить. И Джорджия без него, как обычно, не расставалась с мобильным телефоном, дожидаясь, когда он исполнит свое обещание.

Бог всегда дает утешение, и поскольку мы чувствовали с ней одно и то же, то и проводили эти долгие зимние вечера вместе.

Я скучал по матери, Джорджия – по Хаджи Хану, но Мэй и Джеймсу тоже приходилось несладко. Наша нынешняя компания, состоявшая из одного лишенного матери, одной лишенной мужа и двоих неженатых, каждый вечер теперь обедала чем-то под названием «лапша» – скользкими вертлявыми макаронами из пакетиков, которые требовалось заливать кипятком.

В первый раз это было еще ничего, но дня через четыре я понял, что это совсем не то, что наши учителя называют «сбалансированной диетой».

И был чертовски рад услышать от Джорджии, что в нашем доме состоится вечеринка и придут гости, чтобы встретить Новый год – иностранный, не наш.

 

* * *

Как и следовало ожидать, рассевшись на подушках в гостиной, дабы обсудить предстоявшую вечеринку, все согласились, что в доме, который едва не посетила смерть, буйное веселье ни к чему.

Наше обсуждение выглядело почти как шура, совет старейшин в миниатюре, только седых бород недоставало, конечно, и я чувствовал себя невероятно взрослым.

Джорджия сказала, что предпочитает тихие посиделки, поскольку «не в настроении шумно праздновать»; Мэй призналась, что терпеть не может «всех этих долбаных козлов, оставшихся здесь на время отпуска»; и Джеймс поддержал обеих, поскольку больше ничего не оставалось, – а может, и потому, что хотел казаться достойным доверия.

– Да, да, – пробормотал он. – У нас ребенок, не будем забывать.

Итак, за «большой праздник» никто не проголосовал, решили, что каждый пригласит всего по одному гостю, а еду мы закажем в ливанском ресторане.

 

* * *

В день вечеринки мы положили на бильярдный стол широкую доску и украсили ее свечами. Мэй и Джорджия привезли из своих офисов шесть стульев в пикапе, который Массуд взял взаймы у своего брата.

Когда Джорджия зажгла на нашем новом «столе» восемь свечей, а Джеймс закончил смешивать большую миску напитка под названием «пунш», прибыл первый гость – звали его Филипп, и был он другом Мэй.

Филипп был худ, как карандаш, с бородой, которая росла на его остром лице клочками, не соединяясь в единое целое. Одежда на нем была афганская – шальвар камиз и пакул.

Джеймс при виде его закатил глаза. И шепнул мне, когда я захихикал, глядя на слишком короткие штаны гостя и неумело свернутый головной убор:

– Он – француз, и в Афганистане всего два месяца.

Филипп сделал вид, что не услышал этого, как не заметил и самого Джеймса, и подошел пожать мне руку.

– Салям алейкум. Как вы поживаете? Какое имя есть, что вы имеете? – спросил он у меня на дари.

– Я говорю по-английски, – ответил я по-английски.

Джеймс громко засмеялся, хотя я вовсе не шутил; просто человек был гостем в нашем доме, и мне хотелось ему помочь.

– Это мой мальчик! – крикнул журналист.

А потом, когда Мэй повела своего друга в гостиную, он захватил мою голову локтем в замок и фыркнул им вслед:

– Педики!

 

* * *

Через двадцать минут после Филиппа прибыл следующий гость, друг Джеймса, оказавшийся, что никого не удивило, женщиной.

В отличие от француза, который ничего не принес к столу, она вручила Джорджии бутылку вина и жестянку шоколадного печенья. Звали ее Рейчел, приехала она из страны под названием Ирландия и, возможно, была хорошенькой – сказать наверняка было трудно, потому что по неизвестной причине свои истинные черты она скрыла под таким количеством косметики, которое посрамило бы афганскую новобрачную.

– Ты выглядишь… гм… сногсшибательно, – сказал Джеймс, поцеловав ее в щеку, после чего борода у него засверкала.

– Правда? – спросила Рейчел. – Мне страшно не повезло – электричество отключили, и в генераторе горючее кончилось. Пришлось краситься при свечах. Представляешь?

– Да уж, – сказала Мэй, входя в кухню, чтобы заново наполнить уже опустевший бокал Филиппа пуншем.

Рейчел хихикнула, но как-то испуганно.

– Понимаешь, мне хотелось сделать что-то необычное, чтобы выглядеть празднично…

– Ты выглядишь божественно, – заверил ее Джеймс.

– Как Зигги Стардаст [14] , – пробормотала Мэй себе под нос.

– Зигги кто? – шепнул я Джорджии.

– Чш-ш-ш, – сказала она, вручая мне апельсиновый сок. – Мэй просто придирается.

 

* * *

На время Нового года иностранцев меня объявили почетным гостем Джорджии, хотя с тем же успехом ее можно было объявить моей гостьей – ведь мы жили в одном доме. И по мере того, как праздник продолжался, становилось все яснее, что только мы с ней и способны поладить с каждым из присутствующих.

Начался вечер неплохо, благодаря еде из ливанского ресторана. Это было настоящее пиршество. Мы смели все за час – фаттуш, салат таббуле, восемь маленьких пирожков с картофелем и шпинатом, блюдо мясных пирожков, которые полагалось макать в простоквашу, салат хоммос, 12 вертелов куриных и бараньих кебабов и гору лепешек пита. Под конец я уже чуть не лопался – а ведь семья Хомейры, наверное, обедала так каждый день!

Филипп и Рейчел, правда, не съели и половины того, что влезло в хозяев дома, но они, должно быть, не сидели почти неделю на водянистой лапше.

Француз извинился за свой плохой аппетит, сказав, что у него расстройство желудка. Но я ему не поверил. За весь вечер он ни разу не сбегал в туалет, и я решил, что есть ему мешает скорее неустанное поглощение бесплатной выпивки, предоставленной моими друзьями, и его неспособность заткнуться.

Рейчел тоже почти не прикасалась к еде, но она нервничала – это было заметно по тому, как она играла со своими волосами. А еще я обратил внимание, что, когда она смотрела на Джеймса, глаза у нее становились большими, как блюдца. Из-за этого она мне нравилась, и я надеялся, что Джеймсу она нравится тоже. При свечах в гостиной макияж ее казался гораздо симпатичней, чем при ярком электрическом свете в кухне, голос звучал мягко, как летний дождь. Правда, говорила она немного, поскольку француз своими рассказами о самом себе не давал никому и рта раскрыть.

 

Филипп говорил, и говорил, и говорил, а Джеймс все больше и больше бесился. Определить, когда он в раздражении, было нетрудно – он начинал то и дело потирать шею, словно она у него болела, и стряхивал с сигареты пепел быстрыми и резкими постукиваниями пальца.

– Я имею в виду, здесь невозможно добиться того, чтобы дело было сделано быстро, – сказал француз. – Эти люди так ленивы…

– Ты имеешь в виду, такие, как Фавад? – спросил Джеймс, вскинув голову и подняв левую бровь, что придало ему вид удивленный и несколько угрожающий.

– Ну… нет, он-то еще ребенок…

– А… так, значит, ленива его мать, женщина, работающая на нас по шестнадцать часов в сутки? – продолжил Джеймс. – Или охранники, защищающие нас за месячное жалованье, которого не хватит даже на покупку того маскарадного костюмчика, в котором ты явился?

– Хватит, Джеймс, – предостерегающе сказала Мэй.

Джеймс ответил ей сердитым взглядом и снова повернулся к Филиппу:

– А может, ты говоришь о пекарях, которые от рассвета до заката не отходят от своих раскаленных печей? Или о чистильщиках обуви, торчащих у нас на углу каждый день в надежде заработать несколько афгани? Или о литейщиках, у которых все лица в шрамах и глаза воспалены? Или…

– Хватит, я сказала! – Мэй ударила кулаком по столу, и все вздрогнули, а Рейчел даже подскочила.

– Ладно, – Джеймс поднял руки, сдаваясь. – Может, пробыв здесь несколько больше, чем два месяца, Филипп сумеет разглядеть в этом народе и какие-нибудь другие недостатки.

Некоторое время мы сидели в неловком молчании, и я тоже, потому что, хотя Джеймс и защищал афганцев, он был груб с гостем, а для нас это так же нехорошо, как обозвать чью-нибудь мать шлюхой или, что еще хуже, обойтись с ней как с таковою.

– Я тут на самом деле уже два месяца с половиной, – сказал наконец Филипп.

Мы уставились на него, пытаясь понять, шутка это или нет, а потом Джорджия засмеялась, и к ней присоединились все остальные, даже Джеймс. Он покивал головой и, подняв свой бокал, чокнулся с французом.

 

* * *

После того как с едой было покончено и Филипп влил в себя алкоголя больше, пожалуй, чем весил сам, мы вшестером вышли из-за стола и расселись на подушках в другой половине комнаты.

Джеймс захватил с собой две бутылки красного вина и устроился рядом с Рейчел, отчего та просияла, словно мальчик, получивший в подарок на Рождество велосипед.

Джорджия и Мэй сели по бокам от меня, как телохранители, – Джорджия всегда так садилась, а Мэй, похоже, видела меня теперь другими глазами, и я подумал даже, не захочет ли она меня усыновить, если мама вдруг не выживет.

И еще полчаса француз надоедал нам рассказами о самом себе, против чего Джеймс вроде бы не возражал больше, только все кивал и кивал головой, постепенно придвигаясь на подушках поближе к Рейчел. Мне подумалось, что они выглядят неплохой парой.

Но когда Филипп завел очередной рассказ, о своем пребывании в Судане, Рейчел воспользовалась случаем сбежать. Она поднялась, извинилась и спросила, где у нас туалет.

Когда она вышла, Филипп принялся толковать о чем-то под названием «солнечная энергия». Я ни малейшего представления не имел, о чем это он, да и понимать на самом деле не хотел. И поскольку его никто не прерывал, я решил, что все чувствуют то же самое.

Прошло десять минут, Рейчел все не возвращалась, и Джорджия тоже улизнула – под предлогом взглянуть, что с ней случилось. На этом, можно сказать, вечеринка и закончилась.

– Рейчел уходит, – через несколько секунд сказала Джорджия, просунув голову в дверь и поглядев на Джеймса. Он поднялся на ноги, и все остальные тоже.

Рейчел в прихожей надевала пальто. При ярком свете обнаружилось, что косметику она смыла, и лицо у нее порозовело, словно она плакала. Я посмотрел на Джорджию, та показала на лампочку, а потом на зеркало и сделала испуганные глаза. Тут я вспомнил, что Рейчел, по ее словам, красилась в темноте, и, видно, в первый раз себя как следует разглядела, только когда зашла в ванную. Мне стало ее жалко – ведь при свечах она выглядела не так уж и плохо.

Надевая перчатки, Рейчел торопливо поблагодарила Джорджию и Мэй за приглашение и сказала, что ей нужно идти, потому что она нехорошо себя чувствует.

– Посиди еще немного, может, полегчает, – попросил Джеймс, но, услышав его голос, Рейчел уставилась мимо него на дверь, словно мечтая убежать побыстрее.

– Нет, мне правда нужно идти, – сказала она, и, когда их взгляды встретились, щеки у нее из розовых стали красными, а на глазах выступили слезы.

Джорджия обнялась с ней на прощание, и Мэй тоже, а потом Джеймс пошел проводить ее до ворот. И по лицу Мэй, когда она двинулась обратно в гостиную, я понял, что ей стало стыдно за свои предыдущие колкости.

 

* * *

Когда Рейчел, усевшись на переднее сиденье машины, ожидавшей у ворот, покинула нас, продолжать вечеринку, кажется, никому уже не хотелось, а хотелось только пить.

И когда из кухни магическим образом явилась еще одна бутылка вина, я понял это как намек, что мне пора идти спать.

Джорджия взяла меня за руку и отвела в комнату Джеймса.

– Ну что, праздник, похоже, не удался? – сказала она, присев на мою кровать.

– Еда была вкусная, – я поискал и нашел хорошее в этом вечере, желая поднять ей настроение.

– Да, еда была вкусная, ты прав. Как всегда. Нагнувшись, Джорджия поцеловала меня в щеку и прошептала:

– Счастливого тебе Нового года, Фавад. Надеюсь, все твои желания исполнятся.

Потом встала, погасила свет. И, когда она закрыла за собой дверь, я быстро вознес молитву своему Богу, прося, чтобы Он помог сбыться и мечтам Джорджии тоже.

 

* * *

И разразилась буря; небо пошло трещинами, раскалываясь на части; я увидел красные вспышки среди черных туч, свивавшихся в стремительные, огромные, прожорливые водовороты. Устрашась гнева мира, объятого ураганом, я побежал, надеясь укрыться за кустом, но не успел – тьма поглотила куст; и вскоре ноги мои запутались в густой высокой траве, чьи стебли чернели во тьме клинками, и, потеряв опору, я упал. Я знал, что должен встать и бежать, но не мог – руки тоже запутались в траве, и высвободиться я сумел лишь тогда, когда вспыхнул свет и передо мною вдруг явилась долина.

Высоко над головой в небе кружили орлы и опускались парами на какое-то коричневое пятно на земле. Я поднялся на ноги и увидел, что на мне – перчатки Рейчел.

Я медленно двинулся вперед, к коричневому пятну и, приблизившись, разглядел труп. Сначала мне показалось, что овечий, но, подойдя еще ближе, я понял, что для овцы мертвое тело слишком велико. Рядом с ним вдруг появилась Джорджия, на коленях, с козьим гребнем в руках. Она вычесывала шерсть мертвеца и улыбалась, и я улыбнулся ей в ответ.

– Хочешь помочь? – спросила она.

– Давай, – согласился я.

Но, наклонившись, чтобы вычесать труп, я увидел вместо шерсти длинные черные волосы и испугался.

– Чеши, чеши, – сказала Джорджия, и я наклонился еще ниже и раздвинул волосы. Под ними оказалось женское лицо – лицо моей матери.

Я отшвырнул гребень и попятился.

– Не бросай меня, сынок, – заплакала мать. И поползла ко мне на четвереньках, протягивая руку с черными, сгнившими пальцами. Вокруг нее с жужжанием роились мухи, привлеченные зловонием смерти. Она прыгнула на меня, и я закричал.

 

* * *

В комнате царила глубокая тьма. Все огни были погашены, генератор молчал. В тишине слышался только храп Джеймса.

Я умирал от жажды, но встать с постели было страшно. Перед глазами еще стояло лицо матери.

От холода изо рта шел пар. Ресницы со сна слипались, в горле першило так, словно собственное тело пыталось меня задушить. Нужно напиться…

– Джеймс! – Мой голос показался мне таким слабым, как будто доносился из другой комнаты. – Джеймс!

Он не ответил. Тогда я выдернул нож из доски, висевшей над кроватью, и выскользнул из-под одеяла.

Надел пластиковые шлепанцы, вышел за дверь.

За нею стояла такая же тьма – черные, причудливые тени, которые знали, как мне страшно.

Нащупав ногой лестничные ступени, я медленно спустился вниз, к кухне, и наконец увидел слабый свет – он пробивался из-за двери гостиной, где все еще горели свечи.

Свет казался красноватым и трепетал, словно двигался в такт голосам, доносившимся из-за той же двери. И когда я прислушался к этим голосам, сердце у меня забилось быстрее – они звучали нехорошо.

Я увидел, как мои руки тянутся к двери и открывают ее.

– Нет, дурак. Я же сказала, нет, отпусти!

Она отбивалась, а он наваливался на нее сверху, слишком тяжелый, слишком сильный, чтобы ей удалось вырваться.

– Ну давай же, кончай выделываться, ты же хочешь этого… – бормотал он голосом хриплым, но знакомым, уже слышанным мною раньше; и я увидел, как он прижал ее руки к подушке, накрыл ее тело своим, а вокруг плясали огоньки свечей, бросая на обоих оранжевый отсвет, и этот отсвет отразился в жуткой черноте его зрачков и белках ее глаз, когда оба повернулись на звук открывшейся двери.

В ушах у меня зашумело, словно сам ад взорвался воплями, в крови полыхнули пожаром ненависть и страх. Это уже было однажды… я не мог допустить, чтобы это произошло снова, во второй раз, сейчас… и я завыл от ярости, словно раненый зверь, бросился вперед, изо всех сил ударил его ножом, зажатым в руке, и ощутил, как лезвие входит в плоть.

Рев в ушах не умолкал, разрывая мне голову.

Я принялся пинать ногами воздух, пытаясь прогнать этот шум и страх, но крики стали громче, и кричал уже не только я… а огоньки все плясали, меня окружили призраки тысяч ночных кошмаров… а потом появилась она, обхватила меня руками, окутала своим нежным ароматом и погасила пожар.

Кое-как, сквозь безумие, владевшее мною, я узнал Джорджию, припал к ней, а она прижала меня к себе, обволакивая своей любовью. Начала успокаивать, и тепло ее рук, гладивших меня по волосам, было утешением… но тут, где-то вдалеке от нас, я услышал крик мужчины:

– Он пырнул меня в задницу! Этот дерьменыш пырнул меня в задницу!

Акцент был французский.

 

9

Я не считаю себя каким-нибудь особенным – не изумительный красавец, но и не урод, как Джахид; не самый умный в классе, но и не тупой, как осел; не бегаю быстрее всех, не самые смешные анекдоты рассказываю, не лучше всех дерусь. И пусть мне случается видеть и слышать то, чего не следовало бы мальчику моего возраста, даже это еще не делает меня особенным.

Моего отца убили, мои братья умерли, а сестра потерялась.

Но в Афганистане тебе на это ответят только: «Ну и что?»

Мать Спанди умерла родами, и сестра, которую она должна была произвести на свет, умерла вместе с ней, и Спанди с двух лет уже не знал материнского тепла и утешения ее любви. У него даже фотографии матери не было, помнился лишь смутный образ, который постепенно выцветал с годами, по мере того как Спанди подрастал.

У Джамили были живы оба родителя, но семейное счастье их пало жертвой наркотиков. Ее отец в былые времена несколько раз подрабатывал на сборе макового урожая и, слизывая с пальцев дурманный сок, подпал под его чары. Теперь он денно и нощно испытывал наркотический голод, в то время как его семья испытывала голод настоящий. Домой он в последнее время уже почти не приходил, если только в поисках денег, и, не найдя их, колотил жену, Джамилю и обеих ее старших сестер.

Между тем кабульские приюты битком набиты детьми, чьи родители погибли или потерялись.

Так что никто из нас не является каким-нибудь особенным – просто у каждого свой вариант одной и той же истории.

Тем не менее, проснувшись утром после этой жуткой ночи и увидев Мэй и Джорджию, спавших вдвоем на кровати Джеймса, и Джеймса, дремавшего, завернувшись в одеяло, на полу возле моей кровати, я все же почувствовал себя до некоторой степени особенным.

И был весьма удручен, пощупав через несколько секунд тюфяк под собой и поняв, что описался.

 

10

Джелалабад – столица восточной афганской провинции Нангарар, и испокон веков кабульские богачи сбегают в этот город от зимних холодов.

Мы же с Джорджией просто сбежали.

Из-за болезни матери, все еще удерживавшей ее в доме Хомейры, и моего нежданного нападения на Филиппа решено было, что мне нужен отдых.

– Он боролся с Мэй понарошку, – объяснила Джорджия, когда мы проезжали Семь Сестер – горы с заснеженными вершинами, за которыми раскинулись теплые долины востока – И вовсе не собирался ее обижать.

– Ты уверена?

– Да, Фавад, уверена.

Судя по тому, что мне помнилось, дело обстояло иначе, но сейчас в этом разобраться уже не представлялось возможным. Оставалось лишь признать, что, раз Джорджия так говорит, значит, так оно и было.

– Мне очень жаль, – пробормотал я. – Я этого не понял.

– Ничего, – она взъерошила мне волосы. – Ты же не знал… Филипп просто многовато выпил, да и Мэй тоже. А на самом деле они – очень хорошие друзья, поверь и никогда друг друга не обидят. Возможно, в том, что случилось, виноваты мы, взрослые, – Мэй, Джеймс и я, – а вовсе не ты. Не стоило затевать при тебе ничего такого, пока мамы нету рядом. Так что нам тоже очень жаль. Мы не подумали.

Джорджия притянула меня к своему несколько костлявому боку, обняла, и так мы и ехали до тех пор, пока позволяла дорога. А потом, когда асфальт кончился и началось каменное крошево, нас начало трясти в автомобиле, как двух пчел в кувшине.

 

* * *

Поездка из Кабула в Джелалабад была ужасно интересной, и, не будь мои мысли так заняты злоключениями предыдущей ночи и не бейся я то и дело от тряски головой об окно, я, наверное, получил бы от нее огромное удовольствие. Ведь перед глазами у нас разворачивались виды, запечатленные на картинах миллиона художников и в рассказах миллиона очевидцев. Четыре часа мы провели в дороге через огромные горы, стерегущие реку Кабул; миновали командный пункт, где полевой командир Зардад держал на цепи, словно собаку, солдата и кормил его половыми органами врагов; мост, где в 2001 году были убиты четверо иностранных журналистов; провинцию Суроби с ее мерцающим озером. Покружили среди чудесных зеленых полей, оккупированных пасущимися верблюдами и темными тучами курдючных овец; проехали вдоль реки, мимо рыбных ресторанов Дурунты; и наконец через построенный русскими тоннель, огибающий дамбу, который и привел нас в Джелалабад.

Впервые в жизни я выехал из Кабула – на каникулы, которые редко выпадают на долю людей, вынужденных тяжким трудом зарабатывать себе на хлеб, – и разворачивавшиеся за окном пейзажи были изумительны, но я пребывал в слишком сильном расстройстве, чтобы получить от них настоящее удовольствие.

Меня глодали искренние сожаления и глубокий стыд из-за того, что я сотворил с Филиппом. Что он должен думать о гостеприимстве афганцев теперь, когда один из них пырнул его в задницу?

Это и впрямь было непростительно.

Мэй сказала мне на следующий день, что Филипп поехал в итальянскую травматологическую больницу в Шахр-и-Нау, где хирурги зашили ему рану. И сделали еще что-то под названием «противостолбнячная прививка».

С другой стороны, Джеймс почти весь этот день умирал со смеху.

 

* * *

До Джелалабада мы добрались уже в конце дня и двинулись прямо в центр города, который, в отличие от серого зимнего Кабула, еще был озарен золотым солнечным светом.

На здешних улицах ослов и тележек было больше, чем в столице, и кишмя кишели тук-туки – крошечные пакистанские экипажи, выкрашенные в голубой цвет и разрисованные яркими цветами и женскими глазами.

Непрерывно сигналя, чтобы пробиться сквозь оживленное дорожное движение, мы свернули наконец на боковую улицу – въезд, ведущий к примерно десяти домам, обнесенным высокими стенами. И на середине ее остановились возле дома Хаджи Хана – окруженного зеленым садом белого дворца, в котором вполне мог бы обитать король Мухаммед Захир Шах [15] , будь он по-прежнему богат.

У входа нас уже встречал Исмераи. Он разговаривал по мобильному телефону, но, когда мы выбрались из «лендкрузера», закончил разговор, широко заулыбался и, сердечно пожав нам обоим руки, пригласил войти в дом.

Зрелище, открывшееся моим глазам, меня почти ослепило.

За двумя большими деревянными дверями, перед которыми поджидала своих владельцев куча сандалий, оказался огромный холл с восемью белыми кожаными диванами – по четыре с правой и левой стороны. Джорджия присела на один из них и начала снимать обувь. Я свои башмаки скинул у двери, как положено, но Джорджии с ее ботинками управиться было посложнее.

В конце холла виднелась огромная лестница, расходившаяся в двух направлениях, чтобы снова сойтись на втором этаже. Там, за деревянными перилами галереи, я разглядел множество дверей, ведущих во множество комнат. Маленький человечек ростом с ребенка, взявший наши сумки, поднялся с ними туда и исчез.

Возле лестницы, левее холла, пол был приподнят и покрыт золотым ковром. Там, на лазурно-голубых подушках, восседали четверо смуглых мужчин в коричневых пакулах и коричневых пату. Они смотрели большой телевизор и выглядели так, словно находились у себя дома.

Когда мы, разувшись, подошли к ним, все четверо встали и поздоровались с Джорджией. Она, похоже, уже была с ними знакома, и они как будто обрадовались ей, только мягко отчитали за долгое отсутствие. Затем предложили сесть на место почетного гостя – самую дальнюю от двери подушку. Я пробрался за ней в конец возвышения и сел неподалеку, но не слишком близко, потому что был уже не младенец и хотел, чтобы мужчины это поняли.

Принесли зеленый чай и стеклянные блюда с изюмом, фисташками, миндалем и сладостями, и к нам присоединился Исмераи, а остальные гости подсели поближе к телевизору, хотя звук был выключен.

Вне нашего дома, под защитой этих стен, Исмераи держался с Джорджией по-другому, куда более официально, и я прекрасно знал почему – из-за посторонних людей, присутствовавших при встрече.

Пусть Джорджия и Исмераи были друзьями не первый год, друзьями они были в Афганистане, а это означало, что существуют правила, которым они обязаны следовать. И главное из них – с женщиной нельзя держаться на равных, даже если она иностранка.

С женщиной нехорошо шутить и смеяться – это выглядит как слабость, от которой остается всего один шаг до получения удовольствия от общества разукрашенных браслетами афганских мальчиков-танцоров.

Так что поведение Исмераи меня не удивило, он, в конце концов, был пуштун, а вот перемена в Джорджии впечатление произвела. Когда Исмераи приезжал к нам в дом, она вечно его поддразнивала, но сейчас была вежлива и почтительна и не пыталась заговорить с другими мужчинами, пока те не заговорят с ней, чего они делать, судя по всему, не собирались.

У нас сидеть с мужчинами позволяется обычно только женщинам, которые состоят с ними в родстве, и Джорджию здесь терпели лишь потому, что она была иностранка.

А иначе пребывать бы ей в другой части дома, где положено находиться женщинам.

 

* * *

Хаджи Хан – в Шинваре, так сказал нам Исмераи за чаем и угощением, объясняя, почему мы здесь не застали хозяина, приехав в его дом .

– В горах сигнал работает плохо, – он смущенно улыбнулся Джорджии и с извиняющимся видом взглянул на ее молчавший мобильник. Джорджия пожала плечами, словно это ее не слишком беспокоило, и я ей почти поверил.

– Спасибо вам за то, что пригласили нас, – ответила она, – особенно за то, что откликнулись так быстро.

И когда она это сказала, я вдруг сообразил, что Джорджия наверняка звонила Исмераи еще утром, когда я не слышал, и щеки мои снова запылали от стыда – ведь теперь о том, что я натворил, уже знали все, даже мои друзья, живущие за тридевять земель от нас, в Джелалабаде.

Поэтому, когда перед нами появился обед и Исмераи пошутил, что слугам «лучше держать ножи подальше от мальчика», я не засмеялся.

 

* * *

– Хочешь об этом поговорить?

Джорджия закурила сигарету, решив сделать передышку, после того как побила меня пять раз подряд в карамболе – индийской настольной игре, в которой два игрока гоняют по деревянной доске ярко раскрашенные шашки, стараясь попасть ими в четыре лузы по углам. Для женщины она играла в нее невероятно хорошо.

– Не знаю, – честно ответил я, догадываясь, что Джорджия пытается понять причины моего поступка. – Может быть.

– Иногда это помогает – поговорить, особенно на трудную тему, – слегка надавила она, вертя в руках коробку спичек. – Так можно изгнать злых духов из своего разума.

– Наверное, – сказал я, хотя и был уверен, что живущие в моем разуме дьяволы слишком сильны, чтобы победить их магией разговора. – Ладно. Попробую.

 

* * *

Задолго до того, как я родился, мои мать с отцом поженились и произвели на свет Билала, моего старшего брата.

Спустя три года, когда русские собирались начать свою долгую дорогу домой на тех же танках, на которых приехали в Афганистан, – родители отпраздновали рождение сестры Мины. На пушту ее имя означает «любовь».

Еще через несколько лет появился Йосеф, второй мой брат, а потом, когда в доме уже было тесно от детей, родился наконец я. Такова была наша семья когда-то – большая и счастливая.

Затем, один за другим, как опадают листья с дерева, мои родные начали умирать.

Первым ушел Йосеф – его укусила собака, и на следующий день он перестал есть. Я был еще совсем маленьким, когда мы потеряли его, и этого своего брата не помню, но мама говорит, что я немного похож на него и что Аллах забрал его, поскольку в раю Ему не хватало яркого солнечного света.

Через год после того, как умер Йосеф, нас покинул отец. Он был учителем, но отложил учебники, чтобы взять винтовку и вступить в Северный альянс вместе с другими мужчинами нашей деревни.

Мать говорит, что сердце его запылало гневом, когда глаза увидели, что вытворяют с нами талибы, и он понял, что его долг как человека честного и мужественного, истинного сына Афганистана, – их остановить. К несчастью, отец мой лучше умел преподавать, чем сражаться, и пал в бою под городом Мазар-и-Шариф на севере страны.

Он умер, и мать осталась вдовой – с грудным младенцем на руках и двумя детьми постарше. Все твердили, что лучше бы ей переехать к сестре, но она никак не могла расстаться с нашим домом, под крышей которого еще витали запах отца и призрачный смех моего брата.

А дальше, что неудивительно в Афганистане, дела пошли еще хуже.

Через некоторое время после смерти отца, когда в памяти моей уже начали откладываться кое-какие картинки из нашей жизни, в Пагман пришли талибы.

Я уже не был младенцем – умел ходить и разговаривать – и услышал страх в голосе матери, когда однажды ночью она разбудила меня, взяла на руки и отнесла в кухню, где уже притаились в углу сестра и брат.

Помню и сейчас, как задрожала мама, когда по улице, ревя моторами, загромыхали тяжелые грузовики.

– Что там такое? – спросил я.

– Тише, Фавад, пожалуйста, тише, – попросила мать и заплакала.

Свет, проникавший в наше окно, окрасился вдруг в цвет огня, и в тишину ночи вторглись отчаянные крики и плач.

Мы вжались в угол, а эти пугающие, ужасные звуки начали приближаться, окружая нас со всех сторон, чтобы вот-вот найти.

Все это время мать взывала к Аллаху, тихо, скороговоркой, крепко прижимая к себе троих своих детей, и, когда она прервала на миг молитву, чтобы перевести дыхание, дверь распахнулась, и в доме нашем зазвучали рявкающие голоса каких-то незнакомых мужчин.

Дом был невелик, и им не понадобилось много времени, чтобы отыскать нас, – из тьмы вдруг вынырнули пять черных теней и, сыпля ругательствами, вырвали из рук матери мою сестру.

Мать вскочила, но один из талибов швырнул ее на пол и поставил ногу ей на голову, чтобы удержать на месте. Тогда Билал, мой брат, у которого было сердце льва, набросился на него и начал колотить по спине и лягать ногами. Брата легко, как детскую игрушку, оторвал от земли другой солдат и ударил его кулаком в лицо. Билал отлетел к буфету, ударился головой об угол и упал.

Он потерял сознание и больше не шевелился, ничем больше не мог нам помочь, и мать, с воплем оттолкнув талиба, бросилась к своему старшему сыну.

Но пока она пыталась до него добраться, солдат схватил ее и снова повалил на пол. И прижал на этот раз не ногой, а всем своим телом, и я увидел, как его руки рвут на ней одежду.

Тут откуда-то послышался запах гари и стал усиливаться.

– Беги, Фавад, беги! – закричала мать.

Солдат ударил ее по лицу, но в этот момент в кухню ворвалась еще одна тень.

Взгляд черных глаз сначала остановился на мне и держал меня мгновение, которое длилось как будто целую вечность. Сейчас, когда я вспоминаю это, мне кажется, я видел в них печаль.

Потом, отвернувшись от меня, талиб увидел солдата, который лежал на моей матери, и оттащил его, злобно ругаясь.

– Беги, Фавад! – снова крикнула мать, и, поскольку я был напуган и не знал, что делать – брат не шевелился, сестру держал за руку какой-то мужчина, а мама велела бежать, – я и побежал.

Выскочил со всех ног из дома и спрятался в кустах и, скорчившись там, увидел, что мир вокруг объят огнем.

Горели уже дома всех наших соседей, испуганные крики переросли в скорбный вой – мужчины, одетые в черное, били стариков палками, вырывали у них из рук детей, отнимая часть жизни, часть души.

При огненных сполохах той страшной ночи я видел, как эти мужчины затащили мою перепуганную сестру и еще двадцать девочек из нашей деревни в кузов грузовика и увезли их неведомо куда.

Когда шум моторов растаял вдали и остались лишь треск огня, стенания и плач, мать вышла из нашего дома, неся на руках брата. Лицо ее было белым, из раны возле рта текла кровь.

– Фавад! – закричала она. – Фавад!

Я вылез из кустов, она увидела меня, и в глазах ее блеснул свет облегчения. А потом она упала на колени и испустила такой вопль, от которого застыла бы кровь в жилах у самого дьявола.

От дома нашего остались обугленные развалины, как и от домов наших соседей, поэтому матери пришлось отправиться с Билалом и со мной к своей сестре. Как мы добирались до тети, я не помню, наверное, всю дорогу проспал.

Не помню и никаких разговоров с тетей при встрече, зато хорошо помню выражение маминых глаз. Они были мертвыми и пустыми, точь-в-точь как глаза Билала.

Помню, я понял тогда – что талибы причинили боль моей матери, украли сестру, которой было всего одиннадцать или двенадцать лет, и брат мой сделался одержимым идеей мести, как многие афганцы.

Очнувшись после обморока, Билал увидел окровавленное лицо матери и узнал об исчезновении сестры. Слезы ярости, покатившиеся из его глаз, упали в грязь, что была прежде нашим садом.

Поскольку после смерти отца старшим мужчиной в доме стал Билал, он просто обезумел от мысли, что не сумел защитить нас должным образом. Хотя был на самом деле еще ребенком – всего лишь ребенком против армии дьяволов в черных тюрбанах. И сделать больше того, что сделал, попросту не мог.

И все равно он замкнулся на несколько недель в молчании, не в силах говорить от сознания своего стыда и бесчестья, и однажды его место в доме тоже опустело. Мой единственный живой брат покинул нас и вступил в армию Северного альянса.

Ему было тогда четырнадцать лет, возраст, когда мальчик становится ближе к Богу, – он считается достаточно большим, чтобы возносить молитвы в мечети и поститься вместе со взрослыми во время Рамазана. Но он предался войне и мести – и больше мы его не видели.

Когда американские бомбы выгнали из нашей жизни талибов, я надеялся, что Билал вернется. Но Северный альянс вошел в Кабул, а его все не было, и, хотя мы с матерью об этом не говорили, оба не сомневались, что в живых его уже нет.

 

11

Когда меня разбудил свет, была ночь – тот ее час, когда «вчера» уже ушло, а «сегодня» еще не настало, весь мир погружен в сон и тишину, и нет еще никаких признаков приближения беспокойного утра.

В этот час потягиваешься с улыбкой и снова засыпаешь.

И в этот час Хаджи Хану вздумалось вернуться домой.

Сначала заскрежетало железо о бетон – открылись ворота, затем въехали с ревом три «лендкрузера» с тонированными окнами, из которых высыпались охранники и вышел Хаджи Хан.

Двое с автоматами закрыли ворота, на место Хаджи Хана уселся другой человек, и все машины развернулись обратно к воротам и остановились.

Наблюдая из своего окна за танцем фар, я увидел, как Хаджи Хан во главе нескольких мужчин вошел в дом. Вид у него был свирепый, и я невольно забеспокоился – знает ли он, что Исмераи разрешил нам с Джорджией приехать погостить?..

Я подкрался на цыпочках к двери и, слегка приоткрыв ее, заморгал от яркого света, ударившего в глаза с нижнего этажа.

До слуха моего донесся оттуда же гул голосов, низких, мужских, среди которых мне только через несколько секунд удалось различить голос Хаджи Хана, рокотавший, словно гром.

Я приоткрыл дверь еще немного, высунулся и между деревянными перилами галереи увидел часть холла и то, что в ней происходило.

Хаджи Хан стоял неподалеку от дверей с какими-то еще пятью мужчинами, негромко переговаривавшимися между собой. Никого из них я не знал, но одеты все были очень богато, в дорогие шальвар камиз, и у каждого на запястье болтались большие, тяжелые часы.

Сам Хаджи Хан говорил с маленьким человечком, который, когда мы приехали, отнес наверх наши сумки. Человечек мотнул головой, указывая на ту часть дома, где спала Джорджия, немного дальше по коридору от комнаты, в которой следовало сейчас спать мне. Хаджи Хан посмотрел туда же, и я затаил дыхание и попятился обратно в комнату.

Если до своего приезда он не знал, что мы здесь, то теперь уже знал наверняка.

Выждав несколько секунд и не услышав шагов, целью которых было бы вытащить нас из постелей, я осторожно высунулся снова.

Теперь Хаджи Хан сидел на одном из диванов, положив свой пакул на колено и держа в руке чашку с чаем. Он потянулся к тарелке с засахаренным миндалем, стоявшей на столе, и тут к нему подошел один из мужчин и протянул мобильный телефон.

Хаджи Хан поднес его к уху. И, хотя он не кричал, голос его разнесся по всему холлу, заставив остальных прекратить разговор, сдвинуть густые брови и обменяться многозначительными взглядами.

– Меня не волнует, как ты сделаешь это, сделай, и все, – приказал Хаджи Хан. – Найди мне его к утру.

Он отключил телефон и вернул тому мужчине, который его дал. И я подумал – не потому ли Хаджи Хан никогда не звонит Джорджии, что потерял свой телефон и вынужден все время занимать его у других?..

 

* * *

Утром я спустился вниз в поисках завтрака и обнаружил, что больших мужчин, толпившихся в холле ночью, здесь уже нет, зато имеются трое маленьких, вооруженных тряпками и пылесосами.

На возвышении с телевизором играл сам с собой в карамболь мальчик, с виду чуть постарше меня.

– Салям, – сказал я, поднявшись к нему. – Я – Фавад.

Мальчик оторвал взгляд от доски.

– Салям, – ответил он. – Ахмад.

И стал играть дальше. Не зная, чем заняться, я сел на подушку и принялся за ним наблюдать.

Играл он очень хорошо, безо всякого труда закидывал шашки в дальние лузы, и выглядел неплохо – чистенький, хорошо одетый. Но, несмотря на ухоженность и здоровый цвет лица, глаза у него имели какое-то старческое выражение.

Хотя никого тут, кроме нас, не было, мальчик по имени Ахмад вступать со мной в разговоры как будто не спешил, и я обрадовался, когда принесли завтрак, – нашлось, во всяком случае, чем заняться. Да и есть хотелось, что было странно, потому что обычно большого аппетита у меня не было.

– Ешь как птичка, – заметила однажды мама, и я тут же задумался о том, каковы на вкус червяки.

Когда я покончил с яйцами и чашкой сладкого чая, Ахмад подвинул в мою сторону игровую доску и мотнул головой, приглашая присоединиться. Я принял вызов, он расставил шашки и предложил мне начать.

– Ты приехал с Джорджией? – наконец он открыл рот.

– Да, – сказал я и, глупо промахнувшись, не сумел разбить кучку шашек.

Мальчик махнул рукой – пустяки, мол, – и разрешил мне сделать вторую попытку, что говорило о его хорошем воспитании.

– Я тебя видел ночью, – сказал он, пока я прицеливался заново, – ты шпионил за моим отцом.

На этот раз я попал, шашки раскатились по доске, и Ахмад, взяв биток, стал прицеливаться в свою очередь.

– Через холл видел, – сказал он, сделав ход и сразу же загнав одну из своих голубых шашек в дальнее правое отверстие. – Моя спальня как раз напротив твоей.

– А кто твой отец?

– Хаджи Халид Хан. Кто ж еще?

Я посмотрел на него с удивлением. О том, что у Хаджи Хана остались дети от умершей жены, мне было, конечно, известно, но, как сказала Джорджия, они жили с его сестрой, и потому я слегка растерялся, узнав, что один из них сидит напротив.

– Я думал, ты живешь не здесь, – сказал я.

– Ну да, ночую обычно в доме тети. Но шумно там, просто ужас – слишком много женщин, вот в чем беда. Твой ход.

Я взял биток и изловчился подкинуть одну из своих белых шашек поближе к лузе.

– Неплохо, – сказал Ахмад. – Но тебе надо как следует потренироваться.

– Я только вчера начал играть.

– Да, и тебе надо как следует потренироваться.

Ахмад засмеялся, и в этот момент я заметил в нем некоторое сходство с Хаджи Ханом.

– Кажется, твой отец ночью был не в духе, – заметил я, глядя, как Ахмад методично опустошает доску.

– Ну! Ворчал до самого утра.

– Это из-за нас?

– Кого – вас? – Ахмад поднял на меня озадаченный взгляд.

– Меня и Джорджии, – сказал я. – Он сердился, потому что мы приехали без приглашения?

– Да нет, что ты, – Ахмад покачал головой. – Джорджия здесь – всегда желанный гость. Это ее дом, так говорит отец.

– А.

– Ну, если хочешь знать, он ворчал из-за каких-то семейных дел. Но скоро все уладится, как обычно.

 

* * *

Часа через три после моего завтрака и два после отбытия Ахмада на одном из «лендкрузеров» его отца обратно в дом, где было «слишком много женщин», в холл сошла Джорджия, вполне довольная с виду.

– Поехали, Фавад, пора повидаться кое с кем насчет коз, – сказала она, и мы быстренько обулись, запрыгнули в другую машину Хаджи Хана и помчались по Джелалабаду.

День был прекрасный, небеса прозрачны, никаких выхлопов и пыли, от которых нечем дышать в Кабуле, любовная индийская песня на кассете…

Кроме Джорджии, меня и водителя, в машине был еще охранник с автоматом, который устроился на переднем сиденье, поставив свое оружие между ног. Он был не из наших, а значит, как я понял, его приставил к нам Хаджи Хан.

Двигаясь в направлении Пакистана, мы проехали мимо большого портрета мученика Хаджи Абдул Кадыра, прежнего вице-президента, которого убили через восемь месяцев после побега талибов. Он родился в Джелалабаде, и я подумал, что земляки, наверное, любили его, раз вывесили этот портрет.

Выбравшись из города, мы проехали через грязную деревню, потом – через плоскую коричневую равнину, нырнули в длинные ряды зеленых оливковых деревьев, а потом – в тоннель из каких-то других, огромных деревьев, клонившихся над дорогой, словно в попытке обнять своих сородичей, растущих на другой стороне.

Приехав в другую деревню, мы свернули с главной дороги направо, миновали небольшой рынок и выбрались на ухабистую дорогу, что вела в Шинвар, – там-то мы и должны были, вероятно, встретиться с «кое-кем» и его козами.

В этой местности обнаружилось великое множество заброшенных маковых полей.

Я как-то видел их фотографии в одной из кабульских газет, которые меня просил читать ему Пир Хедери. Маки так и сияли красотой, и мне подумалось, помнится, что если они так же хороши на вкус, как и на вид, то неудивительно, что люди становятся наркоманами.

По дороге нам встретился старик с ослом, нагруженным хворостом. Джорджия попросила остановить машину, открыла окно и, после обязательных приветствий и расспросов о благополучии родных, спросила, где можно найти человека по имени Баба Гуль Рахман.

Старик воздел руку к небесам и поведал, что найти его мы сможем в хибаре за полем у холма.

– Если хибара у него еще есть, – пробормотал он.

Джорджия сказала «спасибо», посмотрела на меня и пожала плечами, и мы поехали за поле к холму, дабы поглядеть, есть ли еще хибара у Баба Гуля.

 

* * *

Добравшись до холма, мы с облегчением обнаружили, что хибара есть, только вот, к досаде нашей, Баба Гуля в ней не оказалось. И кто-то из детей – то ли его, то ли не его – побежал за ним в соседнюю деревню.

Время в ожидании мы проводили сидя на траве и попивая чай, который подала нам девочка примерно моего возраста, а может, чуть старше. Это была старшая дочь Баба Гуля, как сказала мне Джорджия, уже встречавшаяся с ней раньше.

Звали девочку Мулаля, и были у нее прелестнейшие зеленые глаза, какие я только видел.

– Как поживаешь? – спросила у нее Джорджия. – Козы ваши выглядят хорошо.

– Ладно, хоть это хорошо, – ответила девочка.

– Что-то не в порядке, Мулаля?

– Это же Афганистан, ханум Джорджия, когда здесь все бывает в порядке? Мой вам совет – если хотите шерсть с наших коз, берите ее сейчас.

– Почему? Стадо болеет?

– Отец, – сказала девочка.

– Болеет?

– Можно сказать и так, хотя смерть ему не грозит, будь проклята наша судьба.

Мы с Джорджией переглянулись, в надежде, что кто-то из нас понял, о чем она говорит. Мулаля эти взгляды перехватила и объяснила свои слова:

– Он снова играет в карты, Джорджия, и, когда проигрывает, платим за это мы. Должно быть, это кара Аллаха за грех, который он совершает, – только взгляните, где мы теперь живем!

Девочка махнула рукой в сторону хибары. На самом деле то была скорее палатка, шаткое деревянное строение, обтянутое пластиковой упаковочной тканью, на которой виднелись начальные буквы названия неизвестно чего – «UNICEF».

Тут к нам подошла мать Мулали – крохотная женщина с лицом словно высеченным из камня гор, нас окружавших.

Она приветливо поздоровалась с Джорджией, но обнимать ее не стала.

Кивнув дочери, она увела Мулалю сгонять коз, и я успел заметить, когда она отворачивалась, выражение глубочайшего стыда на ее лице. Я понял в тот миг, что морщины, изуродовавшие ее, появились из-за бесконечного унижения, которое ей приходилось терпеть, живя с таким мужем. И сейчас, когда дочь уже поведала о семейном позоре посторонним людям, не имело смысла даже делать вид, будто в жизни этой есть хоть что-то хорошее.

Порою, когда у тебя вообще ничего нет, единственное, что остается, – сохранять достоинство. Но даже это у тебя могут отнять какие-то несколько слов – если не остережешься.

 

* * *

– Хаджи Хан тебе обрадовался? – спросил я у Джорджии, пока мы, сидя на траве, ждали Баба Гуля.

– Он был уставший, но, думаю, обрадовался, – ответила она, подергивая за ниточки, торчавшие из ее обтрепавшихся снизу джинсов.

– Думаешь ?

– Да.

– Не знаешь ?

– Ну… – Джорджия глубоко вдохнула и выдохнула, – нет. На самом деле не знаю.

Я недоверчиво покачал головой. Что-то мало походило подобное воссоединение любящих на то, каким оно могло бы быть у Лейлы с Меджнуном.

Их историю рассказала мне однажды Джамиля на Чикен-стрит, а ей рассказала ее мать, желая забыть о боли, причиненной в очередной раз кулаками мужа.

Лейла была очень красивой девушкой и родилась в богатой семье. Когда она выросла, родные хотели, конечно, выдать ее замуж за богача, а она влюбилась в Меджнуна, который был очень беден. Когда об их любви узнали, был большой скандал, и Лейле запретили видеться с Меджнуном. Потом родители все-таки заставили ее выйти замуж за богача, и тот увез ее в другие края. Но хотя у нее все было – и богатство, и прекрасный дом, она все равно любила Меджнуна, так сильно, что однажды не смогла больше выносить разлуку с ним и покончила с собой. Меджнун, узнав о смерти Лейлы, сошел с ума и умер в конце концов на ее могиле.

Ни разу в этой истории не упоминалось о том, что Меджнун устал и поэтому, возможно, был не слишком рад видеть Лейлу.

– Но ты-то ему была рада? – спросил я.

– Фавад, Халида видеть я всегда рада, но жизнь – сложная штука, ты же знаешь.

– На самом деле – не знаю, – возразил я. – Я еще ребенок и многого не знаю.

Джорджия улыбнулась:

– Извини, Фавад, иногда я забываю о твоем возрасте. Ты кажешься на удивление взрослым! И прав, как всегда: в жизни есть сложности, о которых ты пока не знаешь. Поэтому – да, я была рада его видеть, но вышло так, что мы поссорились и сказали друг другу много лишнего, и теперь в душе у меня не осталось никакой радости.

– Из-за чего вы поссорились?

– Даже и не знаю… из-за ерунды. Раньше мы из-за такого не ссорились, особенно когда только начали встречаться. Тогда все было хорошо… но все меняется, правда?

– Наверное, – ответил я. Потом покосился на нее краешком глаза и спросил: – Хочешь об этом поговорить? Разговоры иногда помогают изгнать всякие сложности из своего разума.

Джорджия узнала собственные слова, сказанные накануне, и засмеялась.

– Так мне и надо… Ладно, попробую.

 

* * *

Когда мы познакомились с Хаджи Халид Ханом, я работала на самые первые в вашей стране выборы. Захватывающие были времена – появились реальные надежды и возможности, и в разгаре всех этих сумасшедших упований мне встретился самый красивый мужчина, какого я когда-либо видела.

До того мгновения я не верила в любовь с первого взгляда. Объяснить это трудно… но это такое состояние ума и сердца, когда ты чувствуешь себя ожившим, и каждое утро кажется стоящим пробуждения.

Итак, мы встретились – группа международных сотрудников, в которую входила я, и команда афганцев, приехавших в Шинвар для подготовки к выборам.

В те дни в Шинваре, по слухам, было очень опасно – там укрывались талибы и всевозможные бандиты, поэтому Халид и предложил нашей группе свою защиту и место, где остановиться.

Сразу после Лондона все это казалось страшно увлекательным – нас сопровождали повсюду мужчины с «калашниковыми». Меня вообще ваша страна потрясла – и эти невероятные пейзажи, и дивной красоты призыв к молитве, врывающийся в мои сны в пять утра, и люди… с жестоко переломанными судьбами, но умудряющиеся все же сохранять самое замечательное расположение духа.

Знаешь, мы как-то посетили лагерь беженцев, чтобы поговорить о приближавшихся выборах. Там жили люди, которые были бедны настолько, что запасали на зиму в качестве топлива помет животных. И тем не менее, как только мы приехали, нам предложили чай и те крохи еды, которые у них имелись, – потому что мы были гости. Для меня это был настоящий урок смирения, и я начала понимать, что в этой стране действительно есть что-то особенное.

Конечно, не каждый встречный афганец был так беден, а Халид уже и в то время был богат. Но привлекли меня к нему вовсе не деньги – что бы там ни хотелось думать по этому поводу твоему другу Пиру Хедери, – а его манеры, его мягкий юмор и его деликатность.

Он и вправду был очень добр ко мне, Фавад, и очень многое объяснил тогда о вашей стране и вашей жизни в ней, хотя я этого даже не осознавала. Подобного ему мужчины я никогда не встречала и, оглядываясь назад, думаю, что влюбилась в него сразу.

В Шинваре мы с коллегами жили у него в доме, не таком большом, как в Джелалабаде, но самого Халид Хана видели редко, потому что много работали, да и он был вечно занят переговорами со всякими старейшинами, политиками и военными.

Но все-таки иногда, возвращаясь домой, мы заставали его сидящим в саду среди мужчин в богатых одеждах и тюрбанах, и я, проходя мимо, бросала взгляд в его сторону. Наши глаза встречались, и на губах его появлялась легкая улыбка.

Однажды, когда солнце село, и гости разошлись по домам, Халид зашел в отведенную нам половину. Посидел какое-то время, поговорил с нами. С мужчинами пошутил, женщин очаровал… по-моему, все тогда влюбились в него, даже юноши! И хотя в комнате было полно народу, мне казалось, что мы с ним – одни.

В то время я, конечно, еще не знала, что он действительно мной заинтересовался, а только смутно чувствовала это. Сама же лишь о том и мечтала, как бы снова с ним встретиться, и почти каждую ночь видела его во сне.

А потом случилось так, что я была в одной деревне, километрах в тридцати от его дома, и вдруг подъехала колонна машин, остановилась, и появился Хаджи Хан. Деревенские жители, с которыми мы беседовали, тут же бросились здороваться с ним, оказывая прямо-таки королевские почести, и позвали его на чай в дом старейшины. Я благоразумно держалась в стороне, но он, проходя мимо, остановился пожать мне руку и вдруг сказал, едва слышно: «Посмотри, что ты заставляешь меня делать, чтобы только бросить на тебя единственный взгляд!»

От этих его слов я чуть сознание не потеряла, Фавад, и тогда-то и поняла – между нами и впрямь что-то есть, это не мои фантазии.

В тот день, напившись чаю до отвала, Халид всех поблагодарил (его шофер тем временем раздавал сельчанам деньги) и предложил отвезти меня домой на своей машине. Я помню, что посмотрела тогда на нашего шофера, не зная, можно ли уехать, если мы и половины работы в деревне не сделали, и Халид, заметив это, заговорил с ним сам.

Я не знала еще ни пушту, ни дари, поэтому не поняла, что он сказал, но наш шофер пожал плечами и кивнул головой. И я уехала с Халидом.

Он уселся на водительское сиденье, а для меня охранник открыл заднюю дверь. Когда мы выехали из деревни, я заметила, что Халид развернул зеркало так, чтобы меня видеть. И каждый раз, когда я набиралась смелости встретиться с ним взглядом, в его темных глазах было такое напряжение, что меня словно обдавало жаром. Мне хотелось, чтобы поездка эта длилась вечность. Но увы, это было невозможно.

Правда, добравшись до дому, я утешилась тем, что мои коллеги еще не вернулись, и, значит, нам с Халидом выпал счастливый случай вместе выпить чаю в саду – наедине в доме нам, разумеется, оставаться было нельзя, и пришлось устроиться снаружи, там, где все могли нас видеть. Охранники, впрочем, держались на расстоянии, и мы смогли даже поговорить на этот раз друг с другом без лишних собеседников.

Пока мы сидели там, попивая чай и вертя в руках печенье, Халид рассказал мне немного о своей жизни – о том, как он, став достаточно взрослым, чтобы удержать в руках оружие, отправился вместе со своим отцом воевать с русскими; как семья его, увидев, что свобода обернулась гражданской войной, в гневе и неверии переехала в Пакистан; как он вернулся, чтобы воевать снова – с талибами, пришедшими к власти; как он попал в плен, попытавшись однажды ночью пробраться обратно в Пакистан.

Он провел в тюрьме талибов в Кандагаре шесть долгих месяцев, Фавад, и его каждый день били там электрическим кабелем по ступням. Он и сейчас страдает от этих побоев – ноги порой сводит такая сильная боль, что он почти не может ходить.

В конце концов Халиду удалось бежать – при помощи сочувствующего охранника и больших денег, пошедших на подкуп; он убежал в Иран с еще одним человеком, который потом погиб, когда их машина подорвалась на мине. Халид, на удивление, отделался лишь синяками, а его несчастного товарища разорвало на части.

Из Ирана Халид отправился в Узбекистан, встретился там с некоторыми руководителями Северного альянса и согласился принять участие в их войне, помогая чем может через свои контакты в Пакистане. К несчастью, из-за этого, видимо, и убили его жену и дочь.

Их смерть причинила ему такое горе, рассказывал Халид, что жить не хотелось, но нужно было заботиться об оставшихся сыне и дочери. Он очень любил свою жену, понимаешь. Они были двоюродными братом и сестрой, но с самого детства росли вместе, и, когда взрослые поняли, что они друг друга любят, им разрешили пожениться – редчайший случай в Афганистане. И дочь свою он любил – она была первым ребенком – и очень гордился ею, потому что она была умной девочкой.

Ты, верно, можешь себе представить, в какую ярость привело Халида их убийство. Он перебрался обратно в Афганистан, на постоянную базу, чтобы сражаться до смерти, если понадобится. И когда талибы убежали и скрылись в горах Тора-Бора, он преследовал их и там.

И только когда война закончилась, и духу талибов и Аль-Каиды не осталось, он вернулся домой, в страну, которую любил, – почтив память своей жены и дочери местью за них.

Пока он рассказывал все это, Фавад, я была как зачарованная – Халид сделал в своей жизни так много по сравнению со мной, столько видел… на моей родине о таких вещах знают лишь по книгам. В моих глазах он был настоящим героем, невероятно храбрым и благородным. И когда этот человек открылся передо мной, ввергнув в изумление своими рассказами, он вдруг неожиданно сказал, что любит меня.

Сначала я рассмеялась ему в лицо, чего он, по-видимому, не ожидал, а потом сказала, что это невозможно, – мы знаем друг друга каких-то пять минут, и этого слишком мало, чтобы успеть полюбить кого-то по-настоящему. Но он сказал в ответ: «Я не шучу, Джорджия, я знаю свое сердце, и сердце говорит мне, что я тебя люблю». И тогда я поняла, что с этим мужчиной хочу провести всю оставшуюся жизнь.

После того разговора видеться с ним при таком количестве посторонних людей, глазеющих на нас, стало просто невыносимо, ведь все что мы могли – это обмениваться взглядами. Но время шло, и все как будто начали что-то замечать и давать нам возможность проводить вдвоем все больше и больше времени, и наконец я поверила, что его слова – не просто слова, и сказаны были от всего сердца.

Это было настоящее волшебство, Фавад, – наши разговоры допоздна, то в саду под фонарями, то на плоской крыше под звездами. Все было так красиво – и сияние звезд, и огромная луна, озаряющая небо, и… сам Халид, конечно.

«Видишь эту звезду, что подошла к луне совсем близко? – спросил он однажды. – Ты подобна этой звезде, а я подобен луне. Но скоро звезда начнет отходить от луны, постепенно растворится во тьме, и луна ее потеряет».

Он умолк, и мы оба долго сидели молча на ковре, расстеленном для нас на крыше. А потом он нежно взял меня за руку, никого в тот миг не опасаясь, потому что на крыше с нами был только мальчик, который наливал нам чай, и мальчику этому слишком нужны были деньги, чтобы он решился рассказать кому-то об увиденном.

Мгновение было сладостным, но и печальным тоже, потому что мы оба понимали, что история звезды и луны – правда. Я вскоре должна была уехать, поскольку моя работа подходила к концу. И как мы ни пытались продлить каждую минуту, которая у нас оставалась, все равно чувствовали, что их становится все меньше и время ускользает от нас, проливаясь песком сквозь пальцы.

И вот, поскольку мир продолжает вращаться, и ничего невозможно сделать, чтобы его остановить, настал тот день, когда я должна была вернуться в Кабул, а потом и в Лондон. Халид поехал со мной, и мы сумели украсть у разлуки еще несколько дней, проведя их в столице. Однажды вечером мы побывали даже и в твоем округе.

Едва увидев Пагман – после того как мы проехали заброшенное поле для игры в гольф и миновали мост, – я была потрясена его красотой. Казалось, я попала на побережье Средиземного моря – это такие теплые края, где жители моей страны любят проводить отпуск.

Там, в Пагмане, когда мы сидели на каменной стене перед озером, Халид посмотрел на меня и прошептал, что любит меня всем сердцем, и я впервые призналась, что люблю его тоже. Но глаза у него вдруг сделались печальными, и, не сводя с меня взгляда, он сказал: «Спасибо тебе за эти слова, но я знаю, что люблю тебя сильнее. Ты – моя вселенная, Джорджия».

Трудно сказать что-нибудь чудеснее, ибо, думается мне, все, чего хочет каждый человек на свете, – это встретить того, кто станет считать его своей вселенной.

А потом, когда мы продолжили разговор, он предупредил меня, что в будущем могут случаться времена, когда известий от него не будет, и что мне не следует сердиться на него из-за этого и «влюбляться в других мужчин». Я засмеялась, потому что мне послышалось – «бояться других мужчин», а он посмотрел на меня и сказал: «Я говорю серьезно, Джорджия. Ты теперь – моя женщина, и, если захочешь от меня уйти, я тебя убью». Я, конечно, снова засмеялась, и он тоже улыбнулся, но глаза его, по-моему, не улыбались. И на самом деле я и сегодня не уверена, что он тогда пошутил.

Как бы там ни было, после возвращения в Лондон моя жизнь стала совершенно пустой. У меня на родине не говорят о звездах и луне, и по сравнению с Афганистаном все кажется таким заурядным и скучным…

Поэтому, наверное, я не могла думать ни о чем, кроме Афганистана, и стала одержимой – смотрела все документальные фильмы о вашей стране, читала все книги, помогала работникам общественного центра для беженцев и даже начала учить дари. Его я выбрала потому, что он легче, чем пушту, к тому же пуштуны так умны, что знают обычно оба языка. Но я всего лишь ждала, понимаешь, ждала, убивая время, пока не найдется другая работа, которая позволит мне вернуться к Халиду, в страну, так быстро ставшую для меня любимой.

Первые месяцы разлуки казались почти пыткой, хотя Халид и звонил мне раза два в неделю, и мы с ним болтали часами, весело обсуждая будущее, в котором он хотел от меня, по меньшей мере, пять детей, и мечтая, как станем проводить свои дни, попивая гранатовый сок под солнцем Шинвара.

Надо ли говорить, что дольше шести месяцев я не смогла продержаться и поехала в Афганистан просто так, в отпуск?

Две недели я прогостила в шинварском доме Халида и в новом его доме в Джелалабаде. Мы навещали старых друзей и заводили новых; он познакомил меня со своей семьей и показал все проекты, над которыми работал, прогулявшись со мной по огромным полям, усеянным крохотными, по щиколотку высотой, молодыми деревцами, которые должны были однажды стать оливковыми и фруктовыми деревьями и душистыми цветущими кустами. Все было в точности таким, как я запомнила, и даже лучше, и мне еще сильнее захотелось остаться здесь навсегда.

Поэтому, вернувшись домой, я готова была схватиться за любую работу, позволявшую это, и Халид продолжал мне звонить, поверяя свою любовь спутниковым телефонным линиям.

Но время шло, и звонки становились все реже – сперва один раз в неделю, а потом и раз в месяц, и к тому времени, когда мне, наконец, предложили работу в Афганистане и я начала собирать вещи, мы с Халидом не разговаривали уже три месяца.

Я очень на него сердилась, но не могла поверить, что все его слова были ложью, поэтому не стала отказываться от своих планов и приехала – так с ним и не поговорив.

В первый месяц в Кабуле мне пришлось несладко. Приезд казался ужасной ошибкой – не поверишь! – и я лила слезы не переставая, пытаясь понять, зачем я это сделала. Но однажды в дверь дома, где я остановилась, позвонили, и это оказался Исмераи – мы познакомились с ним в Шинваре, в мой первый приезд, и встретились еще раз, когда я приезжала в отпуск. Увидеть его я не ожидала и страшно удивилась, но и обрадовалась тоже, а он сказал, что Халид отправил его меня разыскивать, после того как кто-то из его друзей случайно увидел, как я жду на улице машину. «Кабул – город большой, – сказал Исмераи, – но если мы хотим кого-то найти, то находим».

Однако, хотя Исмераи и нашел меня, Халид по-прежнему не звонил. Только через две недели меня вызвали в Джелалабад и привели к нему в дом, как провинившуюся школьницу.

Там оказалось полно гостей, поэтому первые слова, которыми мы обменялись, были сдержанными и вежливыми, но, как только гости, изнывавшие от любопытства, устали ждать продолжения и разошлись по собственным домам, и за ними закрылась дверь, Халид повернулся ко мне, и глаза его вспыхнули гневом. «Ты приехала в мою страну и ничего мне об этом не сказала? – закричал он. – Я понимаю, ты обиделась, потому что я не звонил, и понимаю, что вел себя непростительно, но то, как ты себя ведешь, еще ужаснее! Если бы я приехал в твою страну, я первым делом явился бы к твоей двери!»

Он, конечно, был прав, и мне стало стыдно. Я все же пыталась возразить, но Халид не слышал ничего, кроме голоса обиды, которую я ему нанесла, так он был оскорблен.

К счастью, на следующий день он стал спокойнее, а через день – еще спокойнее, и наконец мы снова начали говорить с ним о своей любви, шутить и смеяться. И все же я почувствовала, что он теперь какой-то другой, хотя еще не понимала, в чем дело, не совсем тот человек, которым был раньше. Но я отогнала это ощущение и позволила своей любви к нему продолжать расти, пока она не завладела моей жизнью всецело.

А, наверное, стоило прислушаться скорее к этому тихому голосу разума, чем к желаниям сердца, потому что с тех пор прошло уже почти три года, и он по-прежнему звонит мне не так часто, как хотелось бы, не так часто, как мне необходимо его слышать. И сколько бы он ни извинялся и сколько бы ни давал обещаний непременно дозвониться в следующий раз, через две недели происходит то же самое.

Потому-то я и не уверена, что вчера он действительно был рад меня видеть, ведь я сказала ему, что если он и впредь будет так со мной обращаться, то оттолкнет меня навсегда. Я уйду от него.

Я люблю Халида, и, когда мы рядом, смотрим друг другу в глаза, я знаю, что он тоже меня любит. Но порой кажется, что любовь прошла, и вернуть ее невозможно.

 

* * *

Закончив свой рассказ, Джорджия закурила и уставилась на коз, набивавших брюхо высохшей травой.

– Почему бы вам просто не пожениться? – спросил я, полагая это идеальным выходом для обоих, ведь Хаджи Хан должен приезжать домой хотя бы раз в неделю, в «женскую ночь» с четверга на пятницу, когда домой возвращаются все мужчины, чтобы провести выходной со своей семьей.

Джорджия повернулась ко мне, и я увидел, что глаза у нее покраснели от слез.

– Я – неверующая, Фавад, кяфирка. А Халид – мусульманин. Разве в сегодняшнем Афганистане возможен подобный брак?

 

12

Как весенние дожди смывают серые краски зимы, так и пролитые Джорджией слезы словно высветлили мир вокруг нас.

Баба Гуль – худой, как жердь, и слишком часто смеющийся для человека, идущего прямой дорогой в ад, – явился наконец, не успело солнце закатиться и не успел охранник, отвечавший за нашу жизнь, начать поторапливать нас с возвращением в Джелалабад.

Зайдя в хибару, которая к следующему приезду Джорджии могла уже и не принадлежать ему, Баба Гуль вернулся с какой-то бумагой, которую то ли мог прочесть, то ли нет, и вступил с моей подругой в переговоры о козах. А я провел остаток дня в полях с Мулалей, значительно повеселевшей с той минуты, как отец ее вернулся домой и она узнала, что он еще не проиграл последнее имущество в карты.

Пока мы гоняли по полю коз, выяснилось, что Мулаля не похожа ни на одну из девочек, которых я знал, правда, знал я их не слишком много. Взгляд у нее был решительный, речь – бойкая, и, что еще удивительнее в девочке, она очень быстро бегала – весьма полезное умение в Афганистане. И, глядя на нее, несущуюся по полю в развевающемся красном шарфике, повязанном вокруг шеи, я подумал, что она похожа на пиротехническую ракету.

Я надеялся увидеть ее еще раз, когда Джорджия по весне соберется снова поговорить с ее отцом, и, сам не знаю почему, но после того, как мы с ней упали возле этого холма и она помогла мне счистить со штанов козьи какашки, я решил, что не стану рассказывать о ней Джамиле.

– Похоже, вам с Мулалей было весело, – заметила Джорджия, когда мы сели в машину.

– Да, – признался я. – Она и вправду очень веселая – для девочки.

– О-о-о, – пропела Джорджия, – ты лю-ю-юбишь ее… ты хочешь ее целовать, обнимать и жениться на ней…

– Джорджия, – сказал я, качая головой, – для женщины, которая годится мне в матери, порой ты кажешься слишком уж ребячливой.

 

* * *

Когда мы вернулись в Джелалабад, настроение у Хаджи Хана тоже оказалось гораздо лучше, чем я ожидал, помня, что накануне, по словам Джорджии, они сказали друг другу «много лишнего». Сбросив свои сандалии и ботинки, мы провели вечер за столом, уставленным сказочно красивой, словно с картины, едой. Это был просто праздник какой-то – красно-зеленый салат, кремово-белая простокваша в чашках, оранжевые от специй жареные цыплята, рис, мясо, горячий наановый хлеб, шипучая пепси-кола и блюда с лежавшими на них горкой желтыми бананами, красными яблоками и розовыми гранатовыми зернами.

После еды – когда набитые до отказа животы позволили нам наконец выпрямиться – мы все по очереди сыграли в карамболь, и Джорджия вышла победительницей, потому что Хаджи Хан промахнулся несколько раз на легких ударах, – ведь она была гостьей и он не хотел «дать ей еще один повод для недовольства». А потом, развалясь на подушках и закутавшись в шерстяные одеяла, мы стали смотреть комедийное шоу по телевизору, и я выпил столько зеленого чая, что живот у меня сделался круглым, как мяч.

Но хоть я и смеялся вместе со всеми остальными над экранными шутками, сердце мое, под одеялом в красных завитушках и ярко-желтых цветах, разрывалось на части, ибо всякий раз, как я вспоминал свой разговор с Джорджией, мне казалось, что слова ее врезаются мне в горло и внутренности, словно за обедом я наелся толченого стекла.

И так-то было плохо, что она пила алкоголь и курила, как солдат национальной гвардии, и приехала в нашу страну в поисках луны, проводящей свои дни прячась за солнцем. Но что она к тому же не верила в Бога – мне такое и в голову не приходило. Я думал, что она – последовательница пророка Иисуса. А не иметь ничего, вообще никакой веры – ну… это было, пожалуй, хуже всего, в чем она могла мне признаться.

Джорджия была моим другом, и я любил ее так сильно, насколько вообще способен был любить, а ей предстояло вечное пребывание в аду, вне всякого сомнения, – ведь там один день тянется как миллион лет.

Мать однажды описала мне ад – это место ужасного горя и печали, которое тысячу лет пылало огнем, пока все там не раскалилось докрасна. А потом пылало еще тысячу лет и раскалилось добела. А потом – еще тысячу, после чего в аду не осталось ничего, кроме черноты.

И, не в силах перестать вспоминать слова Джорджии, я так и видел перед собою ее милое лицо, искаженное болью, ее тело, пожираемое огнем, ее рот, забитый плодами колючего дерева, которые, попав в живот, кипят там раскаленным маслом, причиняя невыносимые страдания.

Конечно, очень многим из нас все равно придется провести какое-то время в аду, если только мы не станем святейшими из мулл, потому что в исламе великое множество правил, и не всем им легко следовать. Но Аллах милосерден, и пусть даже Исмераи суждено отправиться в ад за свое курение, Баба Гулю – за азартные игры, мне – за воровство и пьянство, Хаджи Хану – за любовь к женщине, которая ему не жена, и, возможно, за торговлю наркотиками, все мы в конце концов оттуда выйдем и отыщем дорогу в рай, потому что мы – мусульмане.

Но у Джорджии такой возможности не было – ведь у нее не было Бога, и, стало быть, не было никого, кто хотел бы или мог ее спасти. Даже к свету ей не удалось бы выбраться, потому что ад так глубок, что брошенный в него камень летит до дна семьдесят лет. И так велик, что никогда не переполняется грешниками, даже если собрать их со всего мира, и убежать из него невозможно. Хуже того, Джорджии придется страдать там в полном одиночестве, потому что рано или поздно ее оставят все друзья. Ведь в рай попадет в конечном итоге даже командир Зардад с его человеком-собакой!..

И, сознавая все это, очень трудно смотреть в глаза человеку, которого любишь, и не видеть смерти, что смотрит оттуда на тебя.

Ночь я провел в ужасном беспокойстве. И на следующее утро шепнул Джорджии за завтраком:

– Я за тебя молюсь.

Она оторвала взгляд от вареных яиц и улыбнулась. Ответила:

– Как мило, Фавад, спасибо. – И я покачал головой.

Она ничего не поняла.

 

* * *

За этим завтраком к нам присоединился и Хаджи Хан, который, выйдя из своей спальни, выглядел так, словно сошел на самом деле с киноэкрана – лицо у него было расслабленное и красивое; поверх светло-серого шальвар камиз надет темно-серый джемпер, с виду мягкий, как облака.

Я всмотрелся в него внимательно, в поисках следов, оставленных «лишними» словами, сказанными накануне, но если возможная утрата Джорджии его и беспокоила, то он делал вид, будто ему все равно. Правда, я заметил, что поддразнивал он ее больше, чем обычно, и просто рассыпался в комплиментах, от которых у нее вспыхивали щеки, да и в глаза смотрел чаще, чем дозволено в нашем обществе.

И, глядя на него, про себя я молился о том, чтобы Хаджи Хан выполнил свои обещания, данные Джорджии. Потому что я был уверен, что такой человек, как он, – способный уговорить птицу слететь с ветки, по словам моей матери, – сумеет без труда, стоит ему только попытаться, уговорить и Джорджию принять ислам. Всего-то и нужно, что любить ее – и звонить ей почаще.

 

* * *

После завтрака, двух чашек чая и четырех сигарет Хаджи Хан, покинув дом, исчез в облаке пыли, поднятой тремя его «лендкрузерами», а Джорджия поднялась наверх, чтобы принять душ. Поэтому остаток утра я провел в саду, с Ахмадом, который явился вскоре после того, как его отец уехал. Мы дразнили боевых птиц, сидевших в небольших деревянных клетках, расставленных вокруг лужайки, и за нами, покуривая, приглядывал Исмераи.

У меня прямо чесалось все внутри, так хотелось поговорить с Ахмадом о Джорджии и его отце, но сделать этого я не мог. Пусть все знали, что между ними происходит, однако обсуждать это было никак невозможно, потому что обсуждение означало бы принятие, а принять происходящее мы на самом деле не могли, потому что мы старались быть хорошими мусульманами и, более того, делали вид, что наши друзья – тоже хорошие мусульмане. О том, что Джорджия совершенно ни во что не верит, я тоже не мог говорить – это означало бы позорить ее, а мне следовало хотя бы стараться защитить ее от дурного мнения, которое, несомненно, возымел бы о ней каждый, кто узнал бы эту ужасную правду.

И говорили мы поэтому, в основном, о всяких насекомых, которых жгли в саду при помощи осколка стекла и солнечных лучей.

Ахмад рассказал мне, что видел скорпиона, который сам себя убил, – его посадили на металлический поднос, под которым разожгли огонь, и скорпион, поняв, что бежать некуда, обратил против себя свой смертоносный хвост, – и тут за высокими воротами послышался гудок, ворота открылись и пропустили внутрь черный «лендкрузер» с нарисованным на заднем стекле орлом.

– Мой дядя вернулся, – сказал Ахмад, заметив мое любопытство, и поднялся на ноги.

Дверца открылась, с переднего сиденья выбрался мужчина, ростом намного ниже Хаджи Хана, и подошел к Исмераи, который был к нему ближе всех. Пожимая ему руку, он улыбнулся, продемонстрировав черную дырку на месте потерянного нижнего зуба.

– Добро пожаловать, Хаджи Джавид, – сказал Исмераи.

– Спасибо. Брат мой здесь? – спросил новый гость. Лицо у него было гладко выбритым, а щеки – такими впалыми, словно он нарочно втянул их внутрь.

– Нет, его нету, – сказал Исмераи, – уехал по каким-то делам.

– Понятно.

Хаджи Джавид перевел глаза, такие же впалые, как щеки, на входную дверь дома, откуда как раз в этот момент появилась Джорджия. Она улыбнулась и стала спускаться с крыльца.

В ответ он тоже улыбнулся, но я услышал, поскольку стоял неподалеку, что Исмераи он вполголоса сказал:

– Как погляжу, мой брат все еще возится со своей шлюхой?

Исмераи быстро глянул на меня, слегка нахмурился, но ничего не ответил. Поэтому я, разгневанный, рванулся вперед.

Но Ахмад поймал меня за руку прежде, чем я успел сделать хотя бы шаг.

– Брось, – шепнул он.

Хаджи Джавид уже шел навстречу Джорджии, которая сложила руки в приветственном жесте. И я бросил.

Но потом услышал их вежливые смешки и разозлился еще сильнее. Ведь Джорджия ни за что не стала бы с ним разговаривать, если бы знала, что думает о ней этот человек на самом деле.

– Извини, – сказал Ахмад, отпуская мою руку. – Он не знает, что ты друг Джорджии. Принял тебя, наверное, за моего друга.

– Это что, меняет дело? – спросил я.

– Нет, – согласился Ахмад. – То, что он сказал, непростительно, но что я могу поделать? Он мой дядя.

– Он так же говорит о Джорджии с Хаджи Ханом?

– Конечно, нет! – возмутился Ахмад. – В жизни не посмеет.

 

* * *

После приезда Хаджи Джавида все собрались в доме, посидеть в тепле, поскольку до Джелалабада долетел наконец из Кабула холодный ветер, пробиравший до костей, как пробирало и неприятное чувство, которое вызвал у меня брат Хаджи Хана.

Взрослые вели беседу на возвышении с телевизором, а я наблюдал за ними с одного из белых диванов в холле, разговаривая с Ахмадом, оказавшимся, к счастью, отнюдь не поклонником своего дяди.

– Из-за него-то отец и был не в духе, – объяснил он мне. – Его вчера почти весь день продержали в полиции.

– Почему? Что он такого сделал? – спросил я.

– Кто знает? Что бы он ни сделал, отцу моему, как я слышал, вызволить его оттуда стоило немалых денег.

Я покивал головой, услышав это, и ощутил, как по жилам моим растеклось тепло – из-за столь дружеского его ко мне отношения. Обычно о своих родственниках посторонним людям ничего такого не рассказывают, и я подумал, что Ахмад, наверное, дядю ненавидит, и это было вдвойне приятно, поскольку я возненавидел его тоже.

– По закону дядя должен был стать главой семьи, – продолжил Ахмад. – Он, видишь ли, старше. Только вот не сражался ни с русскими, ни с талибами, а сидел в тюрьме – за то, что убил человека. И вообще он очень много зла принес к семейному порогу, поэтому, когда дедушка умер, его место и занял мой отец. Хаджи Джавиду это страшно не нравится, по лицу видно, но сделать он ничего не может, потому что мой отец, в отличие от него, пользуется поддержкой семьи и уважением общества. Это моего отца обычно приглашают, когда требуется уладить какие-то разногласия, и это он, а не Хаджи Джавид, содержит родственников и помогает беднякам.

 

* * *

Пока взрослые беседовали между собою, какие-то мужчины с большими животами, выпиравшими из-под одежды, то входили в дом, то выходили из него, хлопали Хаджи Джавида по спине, смеялись, рассаживались по разным уголкам, заводя друг с другом разговоры. Но, хотя обстановка казалась самой непринужденной, чувство было такое, будто все чего-то – или кого-то – ждут. И когда снаружи донесся скрежет ворот и по двору с ревом затанцевали «лендкрузеры» Хаджи Хана, располагаясь в своем обычном порядке, стало понятно, что все ждали хозяина дома.

Он стремительно вошел в дом, все умолкли, словно сама комната затаила дыхание, и я увидел, что брат его поднялся на ноги. С лица Хаджи Джавида вмиг исчезла снисходительная улыбка, глаза забегали. Хаджи Хан тем временем здоровался с гостями, явившимися перекинуться словом с его братом.

Поприветствовав Джорджию – сдержанным рукопожатием, ибо на них смотрело сейчас множество людей, – Хаджи Хан повернулся к брату и кивком головы указал на комнату в другой стороне холла. Хаджи Джавид почтительно опустил глаза, оставил тех, с кем беседовал, и пошел за ним, и все уставились на закрывшуюся за братьями дверь.

Судя по выражению лица Хаджи Хана, нынче вечером его брату должно было стать не до шуток.

 

13

На следующий день после приезда Хаджи Джавида мы с Джорджией вернулись в Кабул.

Там уже валил огромными хлопьями снег, и на улицах было больше мужчин с лопатами, чем с оружием, поскольку нужно было непрерывно очищать плоские крыши, чтобы они не обрушились.

Это всегда меня удивляло – каким образом легкий пух, от которого, пока он падает, всего лишь пощипывает нос, становится тяжестью, угрожающей рухнуть тебе на голову и придавить?

Но зима мне все равно нравилась – особенно нынешняя, поскольку теперь у меня имелись носки, благодаря деньгам, заработанным матерью в доме Джорджии. Все вокруг было таким белым, чистым, обновленным, так отличалось от того, из чего я уезжал, что казалось, прошел миллион лет с тех пор, как маму поразила холера и вынудила ее переехать к Хомейре.

И когда я вошел в дверь нашего дома, сердце чуть не разорвалось от счастья – навстречу мне выбежала мать, подхватила меня на руки, и я утонул в ее безмерной любви.

– Я сказала твоей маме, что устрою тебе небольшие каникулы и возьму в Джелалабад, – сказала мне Джорджия, пока мы кружили по горам, возвращаясь в Кабул. – Наверное, ни к чему ей знать, по какой причине на самом деле мы туда поехали…

– Да, да, конечно, – ответил я.

Но сейчас, когда мама заключила меня в объятия, и я ощутил, как бьется ее сердце рядом с моим, и она спросила, как я жил без нее, я попросту обо всем забыл.

– Мы поехали в Джелалабад, потому что я пырнул француза в зад и мне нужно было отдохнуть, – сказал я ей.

На лице ее появилось потрясенное выражение, я опомнился и начал ее успокаивать:

– Ой, все в порядке, не волнуйся. Я подумал, что он напал на Мэй, но Джорджия сказала, они на самом деле очень хорошие друзья, и все произошло потому, что он просто слишком много выпил, вот и навалился на нее, и, хотя его пришлось зашивать, полицию он вызывать не стал.

За спиной раздался стон. Я обернулся и увидел Джеймса, который, сложившись пополам, держался обеими руками за голову.

 

* * *

После моего откровения мама, Джорджия, Джеймс и Мэй удалились в главный дом на «мирные переговоры», как назвал это впоследствии Джеймс.

А я, не зная, чем заняться, отправился в магазин к Пиру Хедери и нашел старика перед стойкой с сигаретами, рядом с бухари. Тут же была и Джамиля, прильнувшая к теплому боку Пса. В руках она держала мобильный телефон.

– А, с возвращением тебя! – воскликнул Пир, пока я пытался одновременно поздороваться с обоими и отогнать Пса, возжелавшего обнюхать мои нескромные места.

– Взгляни-ка на это, – сказал старик, беря со стола и разворачивая какой-то длинный бумажный лист. – Плакат на окно. Я заказал его в Шахр-и-Нау, для иностранцев.

Пир Хедери развернул бумагу, явив взору объявление, написанное по-английски большими синими буквами. Оно гласило: «Бесплатная Служба Даставки продуктов. Телефон 0793 267 82224. В продаже также имеются каксы».

– Что такое «каксы»? – спросил я.

– Сладости, печенья всякие. Праздник на носу. Думаю, хорошо пойдут.

– А, вы имеете в виду «кексы»…

– Кексы, каксы, какая разница? – спросил Пир Хедери.

– Никакой, наверное.

– Вот и хорошо. Давай-ка, помоги приклеить это на окно.

 

* * *

Несмотря на объявление, предлагавшее народу бесплатную доставку и каксы, новый бизнес-план стартовать почему-то отказывался, и мы с Джамилей целый день без толку глазели на мобильник, который упорно не звонил.

Кажется, я только теперь начал понимать, почему это так бесило Джорджию.

Закрыться пришлось рано, потому что снегопад заточил в домах даже наших постоянных клиентов, и мы успели сжечь в бухари все дрова.

– Нам нужна реклама, – заявил Пир Хедери.

Похоже, старик начал превращаться в настоящего бизнесмена – теперь, когда в магазине появился телефон.

– Реклама? Как в телевизоре? – спросил я, взволновавшись при мысли о телевизионщиках, которые приедут нас снимать.

– В каком еще телевизоре? Кто я, по-твоему, такой? Президент Хамид Карзаи? – спросил он. – Я денег не печатаю, знаешь ли.

– А какая же тогда?

– Не волнуйся, у меня есть идея, – сказал он и подмигнул, что выглядело прямо-таки устрашающе – при его бельмах.

Гениальная идея Пира Хедери, как выяснилось на следующий день, заключалась в том, что на плечи мне навесили два деревянных щита, скрепленных веревками. На переднем Пир Хедери написал краской «Бесплатная Даставка» и наш номер телефона. Задний гласил: «В продаже каксы».

– Вы смеетесь надо мной? – спросил я.

– Ты видишь, чтобы я смеялся? – спросил он и практически выкинул меня за дверь, на морозные улицы Вазир Акбар Хана.

Пробираясь с превеликим трудом по сугробам, я пришел к выводу, что ничего более унизительного в жизни своей не переживал. Щеки, кажется, горели еще сильнее, чем в тот раз, когда Джахид рассказал Джамиле, что я написал в штаны, – после нашего с ним соревнования, кто выпьет больше воды не бегая в туалет.

Через каждые десять шагов появлялся из очередной будки очередной охранник и отпускал очередную остроту – типа, неплохая у меня обновка, и нельзя ли взять меня напрокат в качестве стола; общего позорного положения нисколько не облегчил Джеймс, который возвращался невесть откуда домой и при виде меня начал хохотать так, что чуть не обмочил штаны.

– Ну, рекламных стандартов ты во всяком случае не нарушаешь! – крикнул он вслед, когда я хмуро прошел мимо.

Что это значило, я не понял. Но ответил:

– Да, да… – и отправился в противоположную сторону, в ту часть Вазира, где единственными иностранцами, шатавшимися по улицам, были те, кто искал китайских проституток.

 

* * *

К счастью, на следующий день от новой работы меня неожиданно освободили. Пир Хедери явился в магазин, ругаясь на приключившуюся у него «дьявольскую ночь».

– Уже и полночь миновала, а телефон все звонил, – пожаловался он. – И всякий раз, когда я брал трубку, там оказывался какой-то проклятый иностранец, который требовал каксы. В конце концов пришлось его просто выключить.

– Кажется, я знаю, в чем дело, – сказал я, садясь рядом с Джамилей, поближе к бухари. – Джеймс объяснил мне вчера вечером, что это слово похоже на английское слово «каки».

– И что это значит? – спросил Пир Хедери, утирая нос грязным платком.

– Это значит, что мы продаем какашки, – ответил я.

 

14

Через семьдесят дней после Рамазана, две недели после иностранного Нового года и один день после возвращения из хаджа паломников – когда все дороги расцвечиваются машинами, украшенными сверкающей мишурой и цветами, – в Афганистане празднуют Эйд-и-Курбан.

Это один из самых любимых наших праздников, и отмечают его мусульмане в память о готовности Ибрагима принести своего сына в жертву Аллаху.

На три дня наша страна войны и слез становится страной веселья, красоты и сытых животов; все наряжаются в свои лучшие одежды, и те, кто может себе это позволить, закалывают свою лучшую овцу, корову или козу – это символ жертвы Ибрагима.

Как велено в Коране, большую часть мяса отдают беднякам, а остальное подается на семейной трапезе, на которую приглашают друзей и родственников.

И хотя Эйд-и-Курбан всегда прекрасен, в этом году он удался как никогда, потому что преподнес множество сюрпризов, отчего казалось, что праздник настал и кончился быстрее, чем обычно.

Для начала Джорджия объявила, что бросила курить.

– Новогоднее решение, – так она сказала.

– Не припозднилась ли ты с ним? – заметил Джеймс.

– Я должна была привыкнуть к этой мысли, – огрызнулась Джорджия в ответ и стукнула его по голове шариковой ручкой, которую в последние дни постоянно посасывала.

Лично меня не волновало, припозднилась она со своим решением или нет. Я воспринял это как знак от Бога, что мои молитвы услышаны и Джорджия наконец двинулась в правильном направлении, прочь от пламени ада, готового ее пожрать.

Следующим сюрпризом стала овца, что появилась вдруг у нас во дворе вместе с мясником, который и совершил ритуальное жертвоприношение.

Мы все собрались посмотреть на то, как мясник провозглашает имя Божье и перерезает животному горло. Мэй при виде потока крови, выкрасившего снег в красный цвет, отвернулась.

– Господи, так и вегетарианкой можно стать, – пробормотала она.

– А я думал, лесбиянки изначально мяса не едят, – сострил Джеймс и заработал пинок по ноге.

Складывалось такое впечатление, что на Западе принято бить первого, кто подвернется под руку, если ты хоть немного разозлился.

Следующим радостным сюрпризом для меня стал звонок Хаджи Хана, заставивший Джорджию спешно убежать к себе в комнату, чтобы поговорить без помех, и вернуться через полчаса с глупой улыбкой на лице, которую она как будто специально приберегала для таких случаев.

Потом к нам явилась Рейчел, свежая и хорошенькая, отчего сходным образом лицо поглупело и у Джеймса.

А еще тем вечером приехал Массуд, и мы с ним отвезли по куску только что разрубленного мяса домой к Джамиле и Спанди, а их родственники в ответ насыпали мне полные руки засахаренного миндаля, чтобы я передал его иностранцам.

Однако один из самых больших сюрпризов поджидал нас на второй день Эйд-и-Курбана – в гости к нам заявилась вдруг моя тетя, приведя с собою своего мужа, моего двоюродного брата Джахида и двоих остальных своих детей.

Хотя родственников и положено навещать во время праздника, я думал почему-то, что это не относится к тем родственникам, которых ты так недавно пытался убить. И потому, естественно, был потрясен их появлением, нежданным, как гром с ясного неба. Но это было ничто в сравнении с потрясением, вызванным нынешним видом моей тети, – казалось, кто-то проткнул ее булавкой, отчего из нее вышел весь воздух и осталось лишь сморщенное подобие прежнего тела.

Мать, увидев тетю, тут же расплакалась и бросилась ее обнимать – теперь, когда та стала вполовину меньше своего былого размера, сделать это было гораздо легче. Тетя, облитая слезами матери, тоже начала плакать, а потом зашмыгали носами Джорджия и Мэй, и вскоре все четыре женщины достали из рукавов своих джемперов и пальто носовые платки. Мужчины же, и Джеймс в том числе, стояли вокруг в некоторой растерянности и смущенно покашливали.

 

* * *

Оказалось, что тетя тоже переболела холерой – и, судя по ее виду, пришлось ей намного хуже, чем моей матери.

Однако, с другой стороны, лучше этой холеры с ней, кажется, ничего не могло случиться, потому что, высосав из ее тела жир, болезнь высосала еще и склочность из ее души, и тех слов, которыми она терзала мою мать прежде, больше мы от нее не слыхали.

Тетя стала не только меньше размерами, но и гораздо спокойнее, и, глядя, как они с матерью нежно держатся за руки, я испытал даже некоторое раскаяние за то, что желал ей смерти.

– Это был гребаный кошмар, – сказал Джахид. – Всюду дерьмо. Если б я не видел этого собственными глазами, не поверил бы. В жизни не подумаешь, что из одного человека может выйти столько дерьма.

– Ну, зато она осталась жива. Такое пережить никому не пожелаешь, – ответил я, в надежде сменить тему и отделаться от образа тети, выкакивающей половину своего тела в том маленьком домике, который мы с ней когда-то делили.

– Да уж, – согласился Джахид. – У нас некоторые соседи таки умерли – два старика, Хаджи Рашид и Хаджи Хабиб.

– Печально, – сказал я, подумав о двух стариках, которые пережили русскую оккупацию, гражданскую войну и гнет талибов для того, чтобы умереть в собственном дерьме.

Порою, даже в Эйд-и-Курбан, понять Господни замыслы насчет нас бывает довольно трудно.

 

* * *

Когда свет праздника начал угасать и мы готовились уже зажить своей обычной жизнью, явился последний – и самый лучший – сюрприз.

Джорджия взяла меня за руку и, прижав к губам палец, повела наверх, в свою комнату. Я сразу понял, что у нас какая-то секретная миссия, раз нельзя разговаривать, и затрепетал.

Мы уселись на пол, она включила маленький радиоприемник и поставила его перед нами.

До слуха моего донесся негромкий низкий мужской голос, говоривший на дари, – он то называл телефонные номера, то запускал в эфир поступившие звонки.

Звонки были короткими, порой едва слышными сквозь треск плохой связи, но очень схожими между собою – безликие голоса просили связаться с ними потерявшихся членов семьи и друзей.

Слушать их было очень печально, и, сидя там, я думал – зачем Джорджии понадобилось мучить меня всеми этими несчастьями в конце такого чудесного праздника. А потом ведущий запустил очередную партию звонков, и я услышал вдруг голос моей подруги.

Джорджия побывала на радио. И оставила сообщение: «Кто знает о местопребывании Мины из Пагмана, дочери Марии и сестры Фавада, пожалуйста, свяжитесь со мной. Мина, твои родные здоровы и счастливы и будут рады тебя увидеть».

 

15

Мы с Джорджией договорились, что ничего не скажем матери об этой передаче, чтобы не внушать ей напрасных надежд. Как сказала Джорджия, шансов найти мою сестру было меньше, чем найти честного человека в правительстве, но хотя бы крошечный лучик света появился теперь в нашей жизни, и светил он два раза в неделю по радио «Свободная Европа» в программе «Поиски пропавших».

Тем временем, пока я втайне дожидался возвращения Мины, мир кое-как переживал бесконечную зиму, кусавшую нас за носы и вынуждавшую сидеть дома.

Зима, как и лето, – такое время года, приходу которого поначалу очень радуешься. А потом – может быть, как раз из-за этой радости – оно не желает уходить и тянется, тянется, тянется, злоупотребляя гостеприимством хозяев до тех пор, пока те не начинают денно и нощно молиться об его уходе.

Для бизнеса Пира Хедери морозы, однако, казались благом, ведь мы теперь получали порою по пять звонков в день от желающих, чтобы покупки им доставили на дом.

Но для чего они точно благом не были, так это для пальцев моих ног. Однажды, промочив ноги в снегу до костей и отогрев их в магазине у бухари, я пришел вечером домой и обнаружил, что пальцы распухли и посинели. Я вспомнил рассказ Пира Хедери о моджахедах, прятавшихся в горных снегах, и, пока не уснул, оплакивал себя, боясь, что, когда проснусь, на месте пальцев обнаружу гнилые обрубки.

Мать, увидев наутро состояние моих ног, просто обезумела и тут же помчалась к Пиру Хедери – сказать, что нашлет на его голову миллион проклятий, если он не будет заботиться обо мне должным образом.

И со следующим заказом Пир Хедери отправил меня заставив обмотать ноги целлофановыми пакетами.

– Только матери не говори, – сказал он и в качестве платы за молчание вручил мне шоколадку.

 

* * *

В доме же нашем серая беспросветность зимы стала постепенно окрашивать и нашу жизнь.

После многообещающего начала звонки от Хаджи Хана снова сделались так же редки, как солнечные дни, Джорджия злилась все сильнее и, мучаясь из-за его молчания и желания курить, выходила из себя каждые пять минут.

От Джеймса никакого толку и помощи не было, потому что он по-прежнему дымил, как бухари, а однажды вечером и вовсе повесил на плечо рюкзак и объявил, что, будучи Джорджии добрым другом, решил пожить следующие несколько дней у Рейчел в Кала-и-Фатулла. Это было мило с его стороны – так я решил. Но, поскольку вовсе не был дураком, каковым он меня, по-видимому, считал, я догадался, что ушел он на самом деле потому, что Рейчел уже успела стать его подружкой.

А через несколько дней после ухода из дому Джеймс уехал и из Кабула – в Кандагар, на пару недель, как он сказал, в погоню за солнечным светом и подрывниками-смертниками. Иногда легко было забыть, что он работает на самом деле, чтобы иметь средства к существованию. Похоже, он и сам об этом все время забывал – пока ему не звонили из газеты и не напоминали.

Мэй хоть и не курила, но весь февраль тоже частенько проводила вечера не дома. Как я узнал позже, она встречалась в те дни с Филиппом, и, когда узнал, задумался о том, по какой причине француз старался держаться подальше от нашего дома – потому что боялся меня или встречи лицом к лицу с моей матерью?..

Так что о тоскующей Джорджии некому было позаботиться, кроме матери и меня.

– Хаджи Хан, наверное, застрял в горах, – сказал я Джорджии однажды вечером, когда мы с мамой ужинали вместе с нею, чтобы скрасить немного ее одиночество.

Джорджия улыбнулась, но я поймал взгляд, которым она обменялась с моей матерью, и улыбки в нем не увидел.

 

* * *

А потом Джеймс вернулся, но веселее от этого никому не стало, потому что он приехал с рассказами о бомбардировках и сражениях на юге.

– Мятеж начинает набирать силу, – сказал он Джорджии на кухне, когда та делала себе сандвич, и, хотя я не понял, что это означает, услышанное мне все равно не понравилось.

– Между прочим, Джорджия, минуту на языке – всю жизнь на бедрах, – добавил он, чего я тоже не понял.

– Пошел ты, Джеймс, – огрызнулась Джорджия, и это я понял очень хорошо.

 

* * *

Через две недели после возвращения Джеймса взорвалась огромная бомба в Кандагаре – тридцать два человека было ранено и пять разорвано на куски, отчего стало выглядеть более весомым мнение Пира Хедери, что «страна однажды снова утонет в дерьме».

– Но почему талибы взрывают афганцев? – спросил я, закончив читать вслух статью в «Кабул Таймс».

– Потому что все они – проклятые пакистанцы, – ответил Пир Хедери, что было неправдой, как я знал. Руководил ими, в частности, мулла Омар, и, хотя у него имелся всего один глаз, он все-таки был афганцем.

– Не все, – возразил я.

– Ну, может, и не все, – согласился Пир ворчливо, – но уж ублюдки-смертники – точно все. Афганцы своих не взрывают. У нас такими методами не пользуются. Только у них. Мы в свое время воевали, потому что хотели видеть победу – а не смотреть, как наши проклятые ноги пролетают мимо наших же проклятых ушей.

 

* * *

– Это комбинация… много мелочей, которые складываются в одно большое целое, – так ответил на мой вопрос Джеймс после того, как зашел к нам в магазин купить себе сигарет, а Джорджии пачку печенья, шоколадку «Твикс» и сыр «Счастливая корова», и мы вместе отправились домой.

– Начнем с того, что коалиция… иностранные войска, – снова пояснил он незнакомое слово, – не покончила в 2001 году ни с талибами, ни с Аль-Каидой, а дала им возможность затаиться на время и перегруппироваться… собрать свои силы заново. Далее, обещанная реконструкция происходит слишком медленно, чтобы оказать воздействие… быть заметной, особенно в тех местах, где наиболее опасно – на юге и востоке. Плюс усиливающееся возмущение… недовольство правительством. Пуштуны считают, что слишком много высоких постов там занимают представители Северного альянса. Северный альянс чувствует, что его отодвигают… лишают силы, хотя он и кичится… хвалится тем, что выиграл войну. А еще существует проблема взяточничества, о которой сейчас много говорят, и в правительственных департаментах, и в министерствах и даже на улицах, где полицейские требуют с каждого свой бакшиш. Когда все это складывается вместе, люди просто обязаны… не могут не озвереть. А потом снова приходят талибы, и снова разгорается война, и люди начинают задаваться вопросом… интересоваться, где, в самом деле, все обещания и гарантии, и в конце концов уже каждый жаждет… готов схватиться за оружие.

– Звучит не слишком хорошо, – признался я.

– Да уж, не слишком.

Джеймс щелчком отбросил сигарету в подтаявший вал мусора и очистков, тянувшийся вдоль всей улицы к нашему дому.

– Почему президент Карзаи не разберется со всем этим и не запретит взяточничество, чтобы люди были счастливы?

– Я думаю, это не так-то легко, Фавад. Он вынужден делать счастливыми очень большое количество влиятельных людей и здесь, и за границей, потому что ему нужна их поддержка, если он и впрямь хочет, чтобы в вашей стране наступил мир.

– Почему тогда не соберутся все войска, и наши, и западные, и не поубивают уже наконец всех талибов?

– Ну, это тоже нелегко – они ловко прячутся!

Джеймс резко наклонился, ухватил меня за ноги и посадил к себе на плечи. Потом выпрямился, вознеся меня к небу, и чуть при этом не уронил.

– Ну что, Фавад, может, двинем с тобой на юг и возглавим джихад против плохих парней?

– Согласен! – засмеялся я. – Пойдем, дадим мулле Омару по заднице!

– А может, ножом пырнем – не станем изменять твоему обычному modus operandi?

Слова я понял не все, но о значении их догадался по интонациям Джеймса и громко расхохотался, поскольку мое нападение на Филиппа казалось уже всего лишь смешным, и мы галопом поскакали к дому, как славные афганские воины прошлого, с той только разницей, что я сидел на плечах у англичанина, а не пытался его убить.

Шир Ахмад увидел нашу скачку издали, отсалютовал и широко распахнул боковую дверь у ворот, и мы влетели во двор, где Джеймс испустил ржание, затопотал ногами и остановился.

– Джеймс! – донесся из-за двери голос Джорджии. – Джеймс!

– Боже, как заждалась бедняжка своего печенья, – засмеялся тот. – Иду, дорогая! – крикнул он.

Но не успел он дойти до двери, как та открылась, и Джорджия, держась за живот, шагнула наружу и упала.

На юбке у нее была кровь и на руках тоже.

– Джеймс! – простонала она, протягивая к нему руки.

– О Господи… нет. Милая моя, нет…

 

Часть 2

 

16

Когда Джорджия потеряла свое дитя, у нас у всех словно умерло внутри что-то маленькое – даже у тех, кто не знал о том, что она его ждала.

Но поскольку Аллах милосерден и к не верующим в Него, Он, забрав у Джорджии ребенка, послал ей взамен доктора Хьюго.

Правда, Джорджия далеко не сразу разглядела доброго доктора, потому что глаза ей застилал туман слез и дурных мыслей еще долгое время после того, как дитя покинуло ее. В нашем доме словно поселился призрак вместо Джорджии, белый печальный призрак, изгнавший из нашей жизни все веселье, и я даже был уверен сначала, что она покинет нас тоже.

Когда Джеймс привез Джорджию домой из больницы и уложил в постель, он собрал всех нас в нижней гостиной и сказал, что с ней случилось что-то под названием «выкидыш».

Он объяснил, что со здоровьем у нее все в порядке и что выкидыши часто случаются у женщин, когда дети у них в животах еще совсем маленькие, и это нормально, но Джорджия все равно пала духом, и мы должны помочь ей, чем сможем, поскорее прийти в себя.

Поэтому следующие несколько недель все мы этим и занимались.

Джеймс поговорил с начальником Джорджии в козовычесывательной компании, и ей разрешили побыть дома, сохранив при этом зарплату. Мэй забыла о французе и вечера теперь проводила с подругой, читая ей вслух и стараясь заставить ее причесаться.

Днем, когда Мэй уходила на свою инженерную работу, место у постели Джорджии занимала моя мать, большую часть времени просто гладя ее по голове и уговаривая поесть. Главная трудность заключалась в том, что горе Джорджии было слишком велико и заполнило ее целиком, не оставив места для еды, поэтому приходилось каждый день вести настоящее сражение, чтобы заставить ее проглотить хотя бы кусочек сыра «Счастливая корова», который она прежде любила.

В перерывах между школой, где опять начались занятия, и работой в магазине Пира Хедери я тоже подходил к двери спальни Джорджии или садился на пол и смотрел, как женщина, которая подарила мне и моей матери новую жизнь, становилась все худее и худее, пока ее бледное лицо совсем не высохло, а руки и ноги не превратились в тоненькие прутики.

Наконец, когда казалось уже, что ее способен переломить надвое слабый ветерок, Джеймс привел в дом доктора Хьюго, который был его другом и мог, по его словам, помочь Джорджии – хотя лично я в этом сомневался.

Высокий и худой, с голубыми глазами и темными волосами, коротко остриженными, но все равно торчавшими во все стороны, он заявился к нам в джинсах и куртке, которая даже белой не была.

Я-то видел медицинскую рекламу по телевизору, поэтому примерно представлял себе, как должен выглядеть доктор, а Хьюго на него ни капли не походил.

Но Джеймс и Мэй значительно повеселели после того, как он поднялся наверх и вскоре спустился, чтобы сообщить, что дал Джорджии нечто такое, «что поможет ей уснуть».

Лучше бы он дал нечто такое, «что поможет ей поесть», подумал я. Но кто меня спрашивал – я ведь был всего лишь ребенком.

– Ей нужно время, – сказала мать, готовя на кухне для Джорджии куриный суп. – Она сильно тоскует, а тоска за одну ночь не проходит. Джорджия очень любила своего малыша, потому что он давал ей надежду, и теперь ей нужно время, чтобы привыкнуть к мысли о том, что его больше нет и, возможно, надежды тоже больше нет.

– Какой надежды? – спросил я, осторожно наливая горячий суп в тарелку.

Мать вздохнула, забрала у меня ложку, опустилась на колени и взяла мое лицо в свои ладони:

– Я думаю, Фавад, она надеялась, что благодаря ребенку его отец останется в ее жизни навсегда. Такую надежду обычно питают женщины, которые очень сильно любят. Когда ты вырастешь, может случиться так, что и ты увидишь эту надежду в глазах своей женщины, и я молюсь о том, чтобы ты сделал все, что будет в твоих силах, лишь бы не разрушить ее. Ибо эта надежда – самый драгоценный и величайший дар, какой только Бог посылает мужчине. Она означает, что ты истинно любим, сынок.

 

* * *

Мы все знали, кто был отцом ребенка Джорджии, но никогда об этом не говорили – словно дитя было сотворено магическим образом и забрано Богом, поскольку делать такое не положено. Существуют правила, которым необходимо следовать, и если ты их нарушаешь – хотя это нечасто случается в Афганистане, – то должен быть наказан.

Вот Джорджия и была наказана – она потеряла свое дитя, потеряла свою надежду и потеряла свой аппетит.

Я был уверен, что очень скоро мы потеряем и ее тоже – таково будет наказание нам за то, что хранили секрет ее и Хаджи Хана.

 

* * *

– Что с тобой такое?

Пир Хедери перестал выкладывать на прилавок пластиковые пакеты и повернулся – почти в мою сторону.

– Ты в эти дни разговариваешь меньше, чем немой, – сказал он.

– Ничего, – ответил я. – Говорить неохота, вот и все.

– Может, я и слепой, Фавад, но не дурак, – заметил он и понес пакеты к двери, где и вручил их мне, после чего сунул в мой карман сто афгани.

– Возвеселись, мальчик, вот тебе премия за доставку товаров.

– Чудесно, – ответил я. – Целых два доллара – можно увольняться.

– Ах ты, наглый осел!

– Я маме скажу, что вы обзываетесь.

– Ай, как страшно… – захныкал он, сжав кулаки и потерев ими глаза, а потом вытянул руку, намереваясь шутливо толкнуть меня в плечо. Увы – в этот момент я наклонился за великом, и в результате он стукнул меня по голове.

– И еще скажу, что вы меня бьете.

– Ну-ну… – посмеивался Пир, когда я выезжал из магазина с висевшими на руле белыми пакетами, похожими на два гигантских кроличьих уха. А когда я выбирался на дорогу, проталкиваясь между толпившимися на обочине продавцами телефонных карточек, прокричал мне вслед: – Эй, Фавад!

– Что? – крикнул я в ответ.

– Ты ведь пошутил… насчет твоей мамы?

– Да, Пир Хедери, – пошутил!

 

* * *

Прошло много времени с тех пор, как я шутил в последний раз, и это было приятно – снова ощутить вкус веселья, но вскоре я ощутил глубокий стыд. Плохой же я Джорджии друг, если позволяю себе смеяться в то время, когда, вернувшись домой, в любой момент могу найти ее вытянувшееся в постели мертвое и холодное тело.

Что бы Джорджия ни делала и ни говорила, она не была афганкой, а значит, не была и такой сильной, как мы. И смерть этого единственного ребенка, который даже имени еще не имел, вполне могла ее убить.

О своих страхах я не смел рассказать никому вне нашего дома, поскольку случившееся было нехорошо со всех сторон – Джорджия не имела мужа и собиралась родить ребенка. Женщин в моей стране за такое в былые времена побивали камнями – а в некоторых районах делали это и теперь. И не один Хаджи Джавид назвал бы ее шлюхой – за то, что не заботилась о своей чести и спала с мужчиной до свадьбы.

Поэтому я не мог объяснить свое плохое настроение и скрыть его тоже не мог, и дошло до того, что я почти жалел уже, что не родился девочкой. Ведь девочки – мастера по части скрытности, и, поскольку они никогда и ничего не говорят прямо, невозможно понять, о чем они думают.

– Что ж, я рада, что ты счастлив, – сказала мне Джамиля после того, как я нечаянно проговорился-таки о Мулале.

Радостной, вопреки ее словам, она совсем не выглядела и почти не разговаривала со мною в тот день, только поэтому я и понял, что что-то не так. Когда я спрашивал о чем-то, она отвечала:

– Почему ты не пойдешь и не спросишь у Мулали?

Мать вела себя точно так же.

Я видел, что Шир Ахмад начинает ей нравиться, – ведь он читал теперь книжки о компьютерах и ходил на специальные курсы, но, когда я пытался завести об этом разговор, она неизменно отвечала:

– Мое единственное желание – это твое счастье, Фавад, – что было не совсем правдой, потому что она начала подкрашивать глаза и следить за своей одеждой, а для моего счастья на самом деле не имело значения, как она выглядит.

Фактически, одна только Джорджия из всех женщин, которых я знал, и способна была говорить прямо – она, в конце концов, рассказала мне о своей любви к Хаджи Хану и о том, что Мэй – лесбиянка.

И мысль о том, что именно она может обратиться в ничто, была совершенно невыносимой. К тому же ее отказа от курения было мало, чтобы спастись от ада.

Поэтому, когда я избавился от последнего пакета в доме возле больницы и вдруг увидел его – стоящего на улице с каким-то толстяком, в окружении всех своих телохранителей, смеющегося и сияющего, как летний день, – глаза мне застила внезапно горячая красная пелена, и, сам не помню как, я оказался уже не на велосипеде, а перед ним:

– Гадина! Гребаная сволочь! Убийца!

Я набросился на него и начал бить кулаками по груди, он напрягся, но не отшвырнул меня сразу, и поэтому я стал колошматить его еще сильнее, дав волю всей своей ненависти и сердечной боли.

– Она умирает, а ты смеешься! – кричал я. – Убиваешь ее, и тебе плевать, гадина, урод проклятый, шлюхино отродье, дерьмо верблюжье! Убийца!

Потом я оттолкнул его и побежал.

 

17

Я бежал из Вазир Акбар Хана, через бесконечные толпы людей и скопления машин, по мосту через реку, во мрак Олд-Макройена.

Я не знал, куда бегу, пока не добежал, – и это оказался дом Спанди.

– Что ты сделал?

– Побил Хаджи Хана, – повторил я.

До моего появления Спанди сидел на крыльце дома, забавляясь с мобильником, который недавно купил. При звонках телефон играл индийскую любовную песню, в нем была встроенная камера, и всем он был хорош, но при виде меня, запыхавшегося, в слезах, Спанди отложил его в сторону.

– Ты побил Хаджи Хана, и твои ноги еще при тебе?

– Похоже на то…

Спанди тихо присвистнул сквозь зубы.

– Дурдом какой-то. За что ты его побил?

– За то, что он…

Едва начав объяснять, я вдруг представил все то, о чем собрался рассказать – Джорджию, лежащую в постели, мертвого младенца на ее юбке, разбросанные вокруг нее обломки неисполненных обещаний, – и понял, что предать ее не могу, даже перед Спанди, хоть тот и знал уже по меньшей мере половину истории.

– За то, что он пошутил кое с кем, – сказал я, прекрасно понимая, какую глупость несу.

– Дерьмо, – ответил мой друг. – Видать, это была очень скверная шутка.

– Вот именно, – вздохнул я.

 

* * *

Следующие три часа мы с ним обсуждали вероятность того, что я уже ходячий мертвец, и возможные нехорошие последствия моего нападения на босса Спанди для его бизнеса.

Оба мы с тяжелым сердцем пришли к выводу, что мне следует искать новое место проживания, а Спанди – другую работу.

– Тут поблизости есть несколько пустующих квартир, так что можно тебя на время в какой-нибудь спрятать, а я буду раз или два в день приносить еду, пока не присмотрю местечко получше, постоянное, – предложил Спанди, отойдя от первого потрясения, вызванного необходимостью искать новую жестянку для трав, и обретя способность соображать.

– А еще тебе нужен автомат, – добавил он.

– Я им пользоваться не умею, – сказал я, одновременно испуганный и взбудораженный этой мыслью.

– Велика трудность! Мы же афганцы; научишься поди быстрее, чем кататься на велике.

– Мой велик! – вскрикнул я, только сейчас вспомнив, что бросил его с вращающимися колесами где-то в Вазире, перед своей атакой. – Совсем забыл про него, когда побежал.

– Экая жалость, – посочувствовал Спанди, хлопнув меня по плечу. – Хороший был велик.

– Может, пойти поискать? – вслух подумал я.

Спанди пожал плечами.

– Колеса тебе пригодятся, – согласился он.

– Мне нужно еще попрощаться с матерью, – сказал я, вспомнив и о ней в первый раз после того, как прилюдно поколотил Хаджи Хана. Ее горе будет бесконечно, когда она потеряет последнего из своих детей…

– Хаджи Хан, возможно, следит за домом, – предостерег меня Спанди. – Наверное, тебе лучше подождать, пока стемнеет… и мы раздобудем автомат.

– И сколько на это понадобится времени?

– Не знаю, – признался Спанди. – Автомат добыть я еще ни разу не пробовал.

– Нет, придется рискнуть, – решил я и поднялся на ноги, не видя сейчас перед собой ничего, кроме лица матери.

– Хочешь, я пойду с тобой? – спросил Спанди, и я оценил это, как мужественное предложение с его стороны.

– Не стоит, – сказал я, немного поразмыслив. – Один я смогу передвигаться быстрее. К тому же Хаджи Хан, возможно, ищет и тебя тоже, ведь ты мой друг.

– Дерьмо! Об этом я не подумал, – сказал Спанди, вставая. – Думаешь, мне тоже надо скрыться?

Я пожал плечами:

– Наверное, не помешает.

 

* * *

Уже почти стемнело, когда я отправился наконец обратно в Вазир Акбар Хан.

Как только я остался один, вся храбрость куда-то подевалась, и, чем ближе становился дом, тем страшнее мне делалось. При виде каждого «лендкрузера» я покрывался потом и нырял в тень, не сомневаясь, что это – машина Хаджи Хана, и сейчас она остановится около меня, и некто, сидящий внутри, опустит стекло, чтобы выстрелить мне в голову.

Страх, от которого по всему телу бегали мурашки, возрос тысячекратно, когда я повернул за угол на нашу улицу и увидел-таки три его «лендкрузера», припаркованных возле дома.

Я тут же развернулся в обратную сторону, чтобы убежать от засады и верной гибели, – и уткнулся в ноги Исмераи.

– Ага! – сказал он, хватая меня за плечи.

– Пустите! Пустите! – завопил я, пытаясь вырваться из его огромных, цепких рук. – Помогите! Он хочет меня убить! – крикнул я, и несколько человек, неизвестно что делавшие на улице, тут же бросили все свои дела, чтобы посмотреть, как Исмераи совершит это преступление.

– Не дури! – крикнул мне Исмераи в самое ухо. – Никто тебя убивать не собирается!

– Да, пока люди смотрят, может, и не убьете! Помогите! Убивают!

Исмераи встряхнул меня так, что, похоже, все внутренности перевернулись, и заставил тем самым умолкнуть.

– Слушай меня! – велел он. – Мы о тебе беспокоились, Фавад. Все беспокоились, и Хаджи Хан тоже – по его просьбе я пошел искать тебя в магазине Пира Хедери…

– Ну да, чтобы найти и убить… – перебил я, хотя и с меньшей убежденностью, поскольку слова Исмераи все-таки дошли до моего сознания и искали теперь место, где обосноваться.

– Да не убить. А привести домой. Только и всего, Фавад. Мы хотели вернуть тебя домой.

Я перестал вырываться и посмотрел Исмераи в глаза.

На глаза убийцы они не походили. Скорее, на глаза человека, который любит рассказывать анекдоты и курить гашиш.

– Честно, сынок. На тебя никто не сердится. Мы просто беспокоились, вот и все. Очень беспокоились, – добавил он ласково.

Я еще раз всмотрелся в его лицо, ища признаков подвоха. Потом, решив, что он, скорее всего, говорит правду, сказал наконец:

– Ну ладно…

Однако излишняя осторожность никому не вредит, и поэтому, когда он взял меня за руку, я повернулся к людям, все еще стоявшим поблизости, и крикнул им:

– Если меня убьют сегодня – это сделает он!

– Побойся Бога, Фавад! – прошипел Исмераи и потянул меня прочь.

И я покорно потащился за ним домой.

 

* * *

Мы прошли мимо охранников – один из которых отсалютовал при нашем приближении, – потом через ворота во двор, и первым, что я увидел там, был мой велик, прислоненный к стене. Видно, Хаджи Хан захватил его с собой после моего побега из Вазира.

Вторым, что я увидел, было встревоженное лицо моей матери.

Исмераи разрешил ей меня обнять и шепнуть на ухо несколько слов, торопливых, захлебывающихся, смысл которых сводился к «не тревожься, сынок». А потом попросил принести нам чаю и повел меня в сад.

Хаджи Хана там не оказалось, но, поскольку дядя его был здесь, как и армия охранников, значит, подумал я, он сидит наверху, с Джорджией, – высаживая, конечно, ростки новых лживых обещаний в ее уже разбитое сердце.

Исмераи велел мне сесть для начала, потом опустился на стул напротив и раскурил одну из своих сигарет.

Лицо его казалось печальнее и старее, чем мне помнилось, – время постепенно окружало глаза глубокими морщинами, отчего они выглядели все меньше.

– Он любит ее, Фавад.

Сказав это, Исмераи посмотрел на меня, но я не ответил, потому что не поверил ему.

– Понимаю, ты мне сейчас не веришь, – продолжил он, – но это правда. Я знаю Хаджи Хана почти всю свою жизнь; мы играли вместе, когда были детьми, и сражались вместе, когда стали мужчинами, и оба мы знаем и понимаем, что такое любовь.

– Почему же он тогда не звонит ей, Исмераи?

Горло у меня сжалось от тревоги за нее и облегчения одновременно, поскольку угроза быть убитым миновала, и голос мой задрожал, как от слез.

– Почему он делает ее такой несчастной? Ребенок умер, она даже есть уже не может… Почему?

Исмераи вздохнул, выпустил дым изо рта, и тут мама принесла чай. Он поблагодарил ее, подождал, пока она уйдет, и ответил:

– Ты ведь знаешь наши обычаи, сынок. Здесь не Запад, где мужчины и женщины ведут одинаковую жизнь. В нашем обществе главенствуют мужчины, а женщины сидят дома и заботятся о семье. Мужчины не привыкли считаться с женщинами – и отчитываться перед ними тоже. И хотя Хаджи – человек свободно мыслящий и знаком с западными обычаями, он все равно остается афганцем. К тому же он слишком стар, чтобы измениться, даже если захочет… даже ради такой женщины, как Джорджия. А она, хотя и стала уже почти членом нашей семьи и знает наши обычаи не хуже всякого другого, все равно остается иностранкой. Ее мысли, ее устремления принадлежат ее родной стране.

– Но она так старается… – сказал я, чувствуя, что должен ее защитить.

– Я знаю, что старается, сынок. Мы все понимаем, какие жертвы Джорджия приносит ради Хаджи, и ее уважение к нему делает ее тем человеком, которым она является, тем человеком, которого мы любим.

Но пусть даже она сидит дома чаще, чем другие иностранки, и блюдет свою честь строже, чем остальные западные женщины, которые пьют и принимают гостей, словно тут Европа, ее мир все равно остается далеким от нас и всегда будет таким.

Всякий раз, как Хаджи проводит вечера с Джорджией, всякий раз, как она появляется в его доме, он рискует. Он совершает к тому же великий грех, и это тоже ложится тяжестью на его сердце. Но главная беда, Фавад, заключается в том, что говорят люди, а для такого человека, как Хаджи, занимающего в обществе высокое положение, разговоры опасны. С этим невозможно не считаться. Сила – сложное равновесие богатства, чести и уважения. Потеряв что-то одно из них, рискуешь потерять все.

– Значит, он боится потерять свою силу и свои деньги? Вы это говорите? Так-то он любит Джорджию? – спросил я.

– Нет, я говорю совсем не это, – возразил Исмераи, беря свою чашку и с силой дуя на чай, что на самом деле запрещено исламом – из-за микробов. – Хаджи любит Джорджию. Но что он может ей дать, если подумать? И что может дать ему она? Нет… что им в действительности следовало сделать, давным-давно, так это отказаться друг от друга. Но они то ли побоялись, то ли были слишком упрямы, чтобы разлучиться, и сейчас находятся в западне – в мире, где у них нет будущего, нет дороги ни назад, ни вперед, почему они и стоят на месте, держась друг за дружку, – ведь им некуда идти.

– Но почему же у них нет будущего, если они любят друг друга?

– И каким, интересно знать, тебе представляется это будущее? Женитьба? В Афганистане? – Исмераи жестко рассмеялся и заново раскурил сигарету, успевшую погаснуть.

– Почему бы и нет? – спросил я.

– Это невозможно, Фавад, и ты это знаешь. Они – слишком разные люди, и оба слишком тверды в своих убеждениях, чтобы измениться ради другого.

Хаджи однажды назвал Джорджию птицей – прекрасной, яркой птицей, одна лишь песенка которой рождает улыбку на лице и счастье в сердце. И ты хотел бы, чтобы он посадил эту птицу в клетку наших обычаев и традиций? Ты способен представить себе, что Джорджия, даже прими она ислам, станет жить как жена знатного пуштуна, запертая в доме, не имея возможности выйти, не имея возможности встречаться со своими друзьями-мужчинами, возможности работать? Это убьет ее. Ты же понимаешь.

– Они могли бы уехать… – сказал я, соглашаясь про себя с правотой Исмераи. Выйди она замуж за Хаджи Хана – и через неделю ему, пожалуй, пришлось бы застрелить ее, чтобы не позорила семью.

– Куда уехать? – спросил Исмераи. – В Европу?

Я пожал плечами и кивнул.

– Неужели ты можешь себе представить, что Хаджи будет в состоянии вести подобную жизнь, вдали от страны, за которую воевал, ради которой потерял семью, чья земля – такая же часть его самого, как его плоть и кровь? Если он уедет ради того, чтобы жить с женщиной-иностранкой, разве сможет он вернуться и снова пользоваться уважением, которое он и его родня заслужили за эти долгие, нелегкие годы? Отъезд обернулся бы для него попросту изгнанием, и это разорвало бы ему сердце.

Дело в том, Фавад, что Хаджи и Джорджия – два человека, которые полюбили друг друга в неправильное время и в неправильном месте. И единственный вопрос, который стоит перед ними сейчас, – что делать дальше?

 

* * *

Исмераи приканчивал вторую сигарету, когда в сад спустился Хаджи Хан. Смуглое лицо его было белым, в глазах стояли слезы, готовые вот-вот пролиться.

Во мне вся кровь застыла при виде его, и я опустил голову.

Он подошел к нам и взял из рук Исмераи сигарету, а тот поднялся на ноги, чтобы с ним поговорить.

– Я ничего не знал, – услышал я тихие слова Хаджи Хана, – она ничего мне не сказала, и я не в силах сейчас достучаться до нее.

– Ей нужно время, – ответил Исмераи, и я вспомнил слова моей матери и поднял на них взгляд.

– Нет, – возразил Хаджи Хан, голосом печальным, но решительным, – ей нужен кто-то, кто подходил бы ей больше, чем я… мы оба это знаем. Но разве я могу допустить такое? В ней – вся моя жизнь.

Он повернулся, собираясь уйти, но остановился и взглянул на меня, и в этот миг слезы все же пролились из его темно-карих глаз, двумя неудержимыми ручьями.

 

18

– О Аллах, что это за шум? – спросил я, войдя во двор и увидев Джеймса.

Я возвращался из школы, с утренней смены. Днем занятия велись для девочек.

– Это, мой дорогой Фавад, «Sex Pistols», – сообщил он, и я понял, что это, видимо, название страшного рева на английском языке, доносившегося из комнаты Джорджии.

– Считай, тебе повезло, – добавил Джеймс, – нынче утром у нас Бонни Тайлер.

– Бонни кто?

– Куча волос, накладные плечи, головная боль…

– Эй! Мне нравится Бонни Тайлер! – В дверях появилась Джорджия.

На ней были синие джинсы, облегающая тенниска с длинными рукавами, и в одной руке она держала кусочек наанового хлеба, на котором, если я не ошибся, белел сыр «Счастливая корова», а в другой – какую-то коробку.

– Господи, я просто умираю с голоду, – добавила она.

Когда Джорджия прошла мимо нас, жуя на ходу свой завтрак, я не увидел ни на руках, ни на шее у нее драгоценностей, который подарил ей Хаджи Хан всего несколько месяцев назад. Зато из заднего кармана ее джинсов выглядывала пачка сигарет.

– Что там? – спросил Джеймс, когда Джорджия поставила коробку возле мусорного бака.

– Всякий хлам, – ответила она. – Я решила прибраться.

Как только она исчезла в доме, мы с Джеймсом посмотрели друг на друга и наперегонки кинулись к коробке.

Джеймс успел первым, но это потому, что ноги у него были в два раза длиннее, к тому же он еще и поставил мне подножку в самом начале.

– Ого, – сказал он, когда добрался до коробки и откинул картонную крышку.

– Ого, – сказал и я, увидев содержимое.

Внутри оказались несколько флаконов с духами, стопка аккуратно сложенных блузок из тончайшего шелка, разноцветные шарфы в таком количестве, что и не сосчитаешь, и вырезанная из кости шкатулка для драгоценностей. Сверху на всем этом лежала фотография Хаджи Хана.

 

* * *

Джорджия отметила приход весны выбрасыванием своих воспоминаний, а моя мать – сбриванием волос с моей головы.

Происходило это каждый год, но переживание в результате легче не делалось.

– Кто любит тебя, детка? – засмеялась Мэй, увидев меня.

– Коджак, – объяснил Джеймс, ничего на самом деле не объяснив [16] .

– Это для здоровья, – сказал я внушительно, проведя рукой по голове, словно стряхивая с себя унижение, добавленное моими так называемыми друзьями.

– От вшей, ты имеешь в виду, – поправила Мэй.

– От всего… – сказал я и сделал из пальцев «козу», чему научил меня однажды Джеймс, когда Джорджия дразнила его по поводу Рейчел.

Мэй снова засмеялась.

– Вот, – она протянула мне голубую замшевую курточку, – поищи, может, тебе удастся найти для нее добрую хозяйку!

– Красивая, – сказал я, взяв ее в руки и ощутив мягкость замши. По подолу куртка была расшита желтыми узорами. – А почему ты не хочешь ее носить?

– Я-то хочу! – воскликнула Мэй. – Это Джорджия не хочет, потому что ее принес в подарок Исмераи. И, думаю, мой вид в этой куртке ее совсем не порадует. Женщины, когда злятся, бывают весьма непредсказуемыми созданиями, Фавад.

– Ты сама женщина, – заметил я.

– Вряд ли, – пробормотал Джеймс и тут же получил за это удар по уху.

– Почему бы Джорджии просто не вернуть ее в таком случае?

– Исмераи не возьмет, – объяснила Мэй.

– Кому же ее отдать?

– Кому хочешь – только бы эти люди жили подальше отсюда, – сказала Мэй и ушла в дом.

Тут приоткрылись ворота, и в них просунул голову Шир Ахмад.

– Фавад, – прошипел он, взмахом руки подзывая меня к себе. – Кажется, тебя тут кто-то поджидает.

– Кто?

– Сам посмотри, он, похоже, не хочет, чтобы его узнали.

Я вышел из ворот вслед за Шир Ахмадом, и он показал на темную фигурку, что стояла на улице в некотором отдалении от нас. То был мальчик, утонувший в гигантского размера пату, в темных очках, усердно читавший газету. Вид у него был жутко подозрительный, как у шпиона, причем не слишком хорошего – поскольку на него глазела вся улица.

Газета приопустилась, и я узнал своего друга.

– Спанди! – крикнул я.

Он выронил газету, схватился за край пату, прикрывая лицо, и отвернулся к стене – и все это одновременно.

Я засмеялся и побежал к нему.

Совсем забыл, что бедняга до сих пор в бегах…

– Я превратился в слабоумную развалину, – пожаловался Спанди, когда мы двинулись к парку Шахр-и-Нау, по той лишь причине, что больше нам совершенно нечем было заняться. Сначала мы зашли к Пиру Хедери, но Джамиля до того, как уйти в школу, не приняла ни одного заказа, поэтому старик велел нам «пойти погреться на солнышке, пока правительство и на него не ввело налог».

– Прости, пожалуйста, – сказал я. – У меня все просто вылетело из головы.

– По правде говоря, я думал, тебя уже нет в живых. Но надо же было проверить. Я рад, что ты жив и все в порядке.

– Спасибо, – сказал я. – Ты хороший друг, Спанди.

– Лучше не бывает! – засмеялся он. Я тоже засмеялся и обозвал его гомиком, но всем своим сердцем был уверен, что так оно и есть.

 

* * *

Мы прошли мимо министерства по делам женщин, заглядывая по пути во все окна – потому что это злило охранников, потом купили себе в «Чиф-бургере» по здоровенному сандвичу с рубленым мясом, картошкой и яйцом, такому жирному, что губы залоснились. Жир казался настоящим бальзамом для наших организмов, иссохших за зиму, словно старые сучья.

Набив живот, мы неторопливо прогулялись до парка, где встречаются нищета и голод, чтобы поплакаться друг другу на свою злую долю и запрыгнуть на плечи какому-нибудь глупцу, посмевшему подойти слишком близко.

Там, у стены напротив супермаркета «Эй-Ван», мы встретили Пира-дурачка, который рылся в куче мусора вместе с бездомными, никому не нужными собаками.

Башмаков на его черных, покрытых коркой грязи ногах не было, кудрявые, давно не мытые волосы свалялись так, словно на голове у него была надета плохо выделанная каска.

– Блохи! – крикнул он, увидев нас. – Вернулись блохи, кусать собаку!

– Все блохи тут – на тебе, – засмеялся Спанди, глядя, как Пир карабкается на верхушку горы из разорванных картонных коробок и гнилых, вонючих объедков.

– Блохи на мне, блохи на тебе, блохам хорошо, потому что они блохи… – запел сумасшедший, ожесточенно почесывая в голове, и покосился на меня: – …Правда, маленькая блоха?

– Наверное, – ответил я, гадая про себя, как это возможно – пасть настолько низко, чтобы проводить жизнь по щиколотку в дерьме.

Истории Пира-дурачка никто на самом деле не знал. Сумасшедший и сумасшедший, ухитрявшийся выжить среди всех передряг, которые устраивал ему Кабул. Но я догадывался, что история была нехорошая, и меня печалила мысль о том, что когда-то и он был таким же маленьким мальчиком, как я, с такими же надеждами на будущее.

– Держи, Пир, – сказал я, подходя и протягивая ему куртку, которую дала мне Мэй и которую дал Джорджии Исмераи, – это куртка для короля блох.

Пир выхватил ее у меня из рук, сунул под мышку и быстро попятился от нас к стене, словно боясь, что я могу передумать.

Упершись в стену, он остановился и посмотрел на меня с каким-то странным выражением на лице, которого я не понял. Потом развернулся, перескочил через стену и побежал зигзагами по бурой высохшей траве.

– Куртка для короля блох! – закричал он. – Приветствуйте короля! Короля блох!

– Рехнулся, – сказал мне Спанди, когда мы двинулись в обратную сторону, в Вазир Акбар Хан.

– Да, – согласился я.

– И все-таки ты сделал хорошее дело, Фавад.

– Да нет, – сказал я. – Это была всего лишь куртка, которую никто не хотел носить.

 

19

– Поехали, Фавад!

Спанди подбежал ко мне на улице, когда я катил на дневную работу в магазин Пира Хедери.

– Кабул в огне, а мы все пропустим!

– Что значит – «в огне»? – спросил я, останавливая велосипед и устремляя взгляд в небо в поисках дыма, пламени и других признаков пожара.

– Американцы убили кучу народа, и все бунтуют, – объяснил он, хватаясь за сиденье моего велика. – По радио говорят, по улицам маршируют сотни людей и поджигают все, что видят. Я слыхал даже, будто в Шахр-и-Нау сожгли какого-то китайца.

– Не может быть!

– Правда! – заверил меня Спанди. Его серые прежде щеки были сейчас красными от возбуждения.

– Но за что? – спросил я.

– Какая разница? – ответил он. – Это же бунт! Нет никаких правил!

– Тогда ладно, поехали, пока все не пропустили! – согласился я, и Спанди забрался позади меня на велик, уцепился за мою куртку, чтобы не упасть, и мы помчались смотреть на бунт.

 

* * *

Казалось бы, отыскать в городе сотни бунтовщиков, сжигающих китайцев, дело не сложное. Но к тому времени, как мы добрались до Шахр-и-Нау, там не было ни одного человека, похожего на бунтовщика, и о том, что произошло что-то серьезное, говорили только почерневшие каркасы полицейских пропускных пунктов, разбитые витрины магазинов и рассыпанное по улицам еще не разворованное добро.

Мы двинулись по следу, расспрашивая других мальчишек, чтобы уточнить направление, и все-таки нашли наконец в районе Таимани небольшую толпу, выкрикивавшую «Смерть Карзаи!» и «Смерть Америке!».

Над головами они держали плакаты с портретами Ахмад-Шаха Массуда, и мы, сообразив, что это и есть бунтовщики, к ним присоединились.

К тому времени, как мы пристроились в хвост процессии, народу в ней оставалось не так уж много, и большинство было похоже на студентов, но мы все равно решили им помочь и принялись кричать: «Смерть Америке!» – поскольку, похоже, это было все, что требовалось, чтобы стать участником бунта.

Шедший перед нами мужчина в черном оглянулся с улыбкой, услышав наши голоса, и мы, поощренные, начали кричать еще громче, на сколько хватало дыхания:

– Смерть Америке! Смерть Америке! – одновременно смеясь от возбуждения.

Толпа маршировала по улицам, подобно секте каких-нибудь братьев-америконенавистников, и двое мальчиков постарше пытались повалить каждую встречавшуюся по пути сторожевую будку, установленную возле зданий с вывесками на иностранном языке. У нас со Спанди недоставало ни силы, ни храбрости, чтобы помогать им в этом, и слабость свою мы возмещали криками.

– Смерть Америке! – вопили мы, пытаясь придать своим лицам то выражение ненависти, какое видели у остальных.

– Смерть Америке!

– Да! Сдохни, Америка! Ты – мусор! – кричал Спанди.

– Воняешь гнилой капустой! – подхватывал я.

– И собачьим дерьмом! – соглашался Спанди.

– И воюешь как девчонка!

– И хнычешь как женщина!

– И ешь детей!

– И трахаешь ослов!

– И…

Тут мне дали по шее.

– Что вы, засранцы, здесь делаете? – донесся до моего слуха злой голос, и, обернувшись, я увидел за спиной разъяренного Джеймса.

Опять я забыл, что иногда он все же должен зарабатывать себе на жизнь.

Позади процессии толпились вдоль дороги и другие белолицые журналисты с ручками, блокнотами и фотоаппаратами в руках.

– Мы протестуем, потому что американцы убили пятьсот афганцев! – проорал я, пытаясь перекричать остальных бунтовщиков, в чьи голоса появление прессы вдохнуло, казалось, новые силы.

– Ты сам не знаешь, что мелешь! – крикнул Джеймс в ответ, что было на самом деле правдой. – Это не игра, Фавад. Идите сейчас же домой, не то я сам отведу вас туда… и матери твоей скажу, чем вы тут занимались.

– Но, Джеймс…

– Никаких мне «но, Джеймс»! – сказал он грозно, и, хотя никакого смысла эти слова не имели, они явились в споре последним аргументом.

 

* * *

Угроза Джеймса сказать все маме была серьезной, и мы со Спанди решили, что внесли уже, пожалуй, свою долю в чествование памяти убитых афганцев. С бунтовщиками, конечно, было весело, но их, наверное, не ждали дома матери, умеющие пытать суровым видом и молчанием своих сыновей и их друзей.

И разошлись мы с ним – на тот случай, если Джеймс и впрямь нас выдаст, – на углу моей улицы.

– Твоя мать бывает страшна в гневе, – объяснил Спанди.

– Рассказывай, – вздохнул я и медленно поплелся домой. Обычно мы с Джеймсом прекрасно ладили, но сегодня меня несколько страшило его появление.

Однако, когда журналист вернулся наконец, часа через два после меня, он всего лишь пригласил меня кивком посидеть с ним в саду.

– Пойми, Фавад, то, что вы сегодня делали, было ужасной глупостью, – сказал он. – Когда люди бунтуют, их могут ранить и даже убить, и многие теряют своих родных, которых любят. Это была очень опасная ситуация, она могла в любой момент выйти из-под контроля. Ты извини за то, что я на тебя накричал, но я очень испугался. Если бы тебя ранили, я бы никогда себе этого не простил. Но, как бы там ни было, сейчас ты дома и в безопасности, и это главное. Поэтому – мир?

– Мир, – ответил я, чувствуя тепло на душе от того, что он так за меня беспокоится. – Конечно, мир.

Джеймс отправился в дом писать свой отчет, а я заглянул к матери на кухню. Она готовила жаркое из баранины с морковкой и слушала по радио репортаж о беспорядках.

Джорджии и Мэй дома до сих пор еще не было.

Мать сказала, что они звонили Шир Ахмаду и Абдулу – нашим охранникам, которые сегодня вдвоем вели у ворот отважные разговоры, не сочетавшиеся с выражением их глаз, – и сообщили, что им приказано оставаться за высокими стенами, защищающими территорию ведомства, до тех пор, пока не станет известно наверняка, что бунтовщики устали и разошлись по домам.

Явились обе только в девять вечера, слегка выпившие, но серьезные и толкующие о каком-то «конце».

 

* * *

На следующий день, сидя на ящике с иранским йогуртом и читая Пиру Хедери статью в «Кабул Таймс», я выяснил наконец, что же произошло.

В Хаир Хана, где мы раньше жили, военный грузовик Соединенных Штатов, судя по всему, потерял управление из-за «технической неисправности». Он врезался в скопление машин и кого-то задавил. В статье говорилось, что какие-то солдаты, не то американские, не то афганские, начали стрелять, потому что люди стали швырять в них камни. Так были убиты еще пятеро человек.

После этого, когда протестующая толпа двинулась по городу, погибли еще люди, и были сожжены некоторые офисы, принадлежавшие иностранным компаниям, а заодно – и публичный дом. О китайце – ни слова.

В статье говорилось также, что бунтовщики вовсе не протестовали на самом деле, а были «оппортунистами и преступниками», пытавшимися учинить беспорядки. Так что правительство обещало их всех арестовать… и на этом месте сердце у меня подпрыгнуло и заколотилось где-то в горле, вызвав тошноту, поскольку это означало, что меня и Спанди сейчас тоже разыскивали копы.

 

* * *

Из-за бунта правительство приказало всем жителям сидеть дома после десяти вечера. Это называлось «комендантский час», которого Кабул не знавал уже четыре года.

Лично меня то, что никому не позволялось выходить, только радовало, поскольку все мои иностранные друзья сидели теперь вечерами дома, и я надеялся, что это может меня спасти, если вдруг заявится полиция с облавой.

– Напряжение растет, – сказал однажды вечером Джорджии Джеймс, когда они сидели в саду, поглощая горох и картошку, приготовленные моей матерью. – Чуть ли не кожей чувствуешь, как усиливается ненависть… с обеих сторон.

– Это пройдет, – сказала Джорджия, но, кажется, без особой веры в собственные слова.

– Пройдет? – переспросил Джеймс. – Вот уж чем афганцы никогда не славились, так это терпимостью к оккупационным войскам.

– Мы не оккупанты! – почти закричала Джорджия. – Так никто не думает.

– Пока не думает, – хмуро сказал Джеймс. – Но еще разок-другой случится подобное недоразумение, и все изменится.

Я ничего не сказал – главным образом потому, что не хотел, чтобы они ушли разговаривать в дом, где я не смог бы услышать, выдаст Джеймс меня Джорджии или нет, – но был с ним совершенно согласен.

За последние две недели я не раз читал в газетах о стычках между солдатами-международниками и талибами.

За неделю до того, как убийцей стал американский грузовик из-за технической неисправности, около тридцати афганцев погибло от бомб, сброшенных с самолетов, сходным образом была убита целая семья в Кунаре, и в самых разных местах сеяли смерть и скорбь мины на дорогах и самоубийцы-подрывники.

Так что, может быть, правы были Мэй и Джорджия в день бунта – возможно, это и впрямь был «конец».

 

20

– Знаете, а Хаджи Хан на самом деле очень красивый, – заявила Джамиля, растягивая слова, – что меня порой раздражало. – Прямо как сказочный принц.

– Да, он ничего, – согласился я.

– Что до красоты, то таких еще пойди поищи, – добавил Спанди.

– О да, – вмешался Пир Хедери, – он покоритель сердец что надо.

– Вы-то откуда знаете?!

Я даже руками всплеснул, изумляясь дару старика знать все и обо всем, хотя он уж точно ничего не видел.

– Я это чую, – засмеялся Пир. – Он пахнет, как мужчина, за которого готова умереть любая женщина… да и мужчина тоже, коли на то пошло.

– Тьфу, – сказал я.

– Гадость, – согласился Спанди.

– Я бы вышла за него замуж, – призналась Джамиля.

– Что, правда?

Спанди соскочил с прилавка, на котором сидел, и подошел к ней.

– Ну, он немного староват, конечно, но, если бы мне никто больше не сделал предложения, я бы…

– Не волнуйся, Джамиля, думаю, предложений у тебя будет немало, – сказал Спанди, помогая ей слезть со стула, где она стояла до этого, вытирая пыль с банок на полке. – Ты хороша, как звезда в ночном небе. Года через два мужчины начнут падать к твоим ногам.

– Правда? Ты так думаешь?

– Я это знаю.

– О, начинается, – пробормотал Пир, когда Джамиля, поправляя косынку, чтобы прикрыть свежий синяк на лице, оставленный ее отцом, захихикала. – Ну-ка, вы оба, кончайте это! Я в своем магазине никаких ухаживаний не потерплю.

– Кажется, меня сейчас стошнит, – сказал я.

– Не будь ребенком! – засмеялась Джамиля.

– Нет, правда, сейчас стошнит…

И стошнило – прямо Псу на хвост.

Я чувствовал себя неважно весь день, обливался потом, а в голове у меня взялся вдруг играть на барабанчиках табла какой-то дьявол и играл почти два часа – перед тем как в магазин Пира Хедери неожиданно вошел Хаджи Хан и сказал, что хочет купить пачку сигарет.

Мы тут же бросили все свои дела – не то чтобы у нас их было много – и принялись провожать взглядом каждое его движение, так что кто-нибудь со стороны вполне мог подумать, будто мы охраняем магазин от самого ловкого из кабульских воров.

Я сразу понял, что он лжет – насчет сигарет. Ему привозили их целыми коробками из Европы, и я ни разу не видел, чтобы он курил китайское вонючее дерьмо, как прочие простые смертные.

– Ну что, все в порядке? – спросил он у меня, пока мы на него таращились, а Пир стелился перед ним прямо как женщина, предлагая то чаю выпить, то печенья съесть, и, когда Хаджи Хан попытался заплатить за свои «Севен Старс», даже сказал: «Не надо, не надо». Подобные слова из его морщинистых губ я слышал впервые.

Я кивнул, зная, что Хаджи Хан ожидает большего, но отказываясь дать ему это.

– Никаких проблем… – сделал он еще одну попытку, – в доме?

Я покачал головой.

– Хорошо. Очень хорошо. Значит, все в порядке?

Я кивнул.

– Во время волнений никто не пострадал?

Я пожал плечами и покачал головой.

– А как Джеймс? Работает успешно? А Мэй?..

– Она поживает прекрасно! – взорвался я вдруг, чувствуя ужасную неловкость из-за этого дурацкого разговора, к которому с великим интересом прислушивались все мои друзья – я ведь не рассказывал им о том, что Джорджия выбросила Хаджи Хана из своей жизни. И видел сейчас, что они тоже пребывают в некоторой растерянности от происходящего. Нечасто в маленькие магазины заходят без всяких причин большие люди.

– Хорошо. Хорошо, – повторил Хаджи Хан, казавшийся огромным и в то же время каким-то потерянным в тесном пространстве лавочки Пира. – Я просто хотел… ну, ты понимаешь…

– Да, – сказал я. – Понимаю.

И Хаджи Хан кивнул и вышел – оставив сигареты на прилавке.

 

* * *

– Наверное, съел что-то не то, только и всего.

Доктор Хьюго потрогал мою голову, проверяя температуру, а потом пощупал пальцами с двух сторон мою шею, ища бог ведает чего.

– Много воды и немного покоя, – заключил он, усаживаясь на подушки и поднимая чашку с чаем.

Я повернул голову набок и посмотрел на него.

Как он лечит, я видел всего два раза. Один раз Джорджию лечил, теперь вот – меня. И похоже было, все, в чем мы нуждались, на его взгляд, так это в чуточке покоя.

Меня не на шутку интересовало, что он сказал бы, если бы у кого-то была оторвана нога.

– Да, ты, наверное, прав, – согласилась Джорджия, и я закатил глаза. Она тут же спросила: – Что это значит?

– Что? – спросил я, чувствуя, как щеки мои становятся еще горячее. Не думал, что она заметит.

– Вот это! – Джорджия закатила глаза.

– Ах, это, – сдался я, тоже их закатывая.

– Да, это, – сказала она, передразнивая меня снова.

– Ничего.

– Мальчишка! – засмеялась она, притягивая меня к себе и обхватывая руками, которые стали намного мягче, потому что теперь она снова ела.

– Женщина! – парировал я.

– Вы двое – всегда так? – спросил доктор Хьюго, макнув в чай печенье. Понес его ко рту, но печенье разломилось и шлепнулось ему на брюки.

– Мило, – сказала Джорджия, закатывая глаза.

 

* * *

Доктор Хьюго приходил к нам в дом очень поздно, даже во время комендантского часа, поскольку правительство выдало ему специальный пропуск, чтобы в него не стреляли на полицейских контрольно-пропускных пунктах.

И хотя я еще не знал, насколько он на самом деле хорош как доктор, я был уверен, что он точно может стать хорошим другом Джорджии – если она ему позволит. Он был немножко неряшлив, что уж скрывать, но у него было доброе сердце – он сам рассказал мне, что однажды целый день плакал, когда ему пришлось отрезать руку женщине, в которую выстрелил в пылу ссоры ее муж.

О докторе мы с Джорджией не разговаривали, но я догадывался, что он ей нравится, хотя бы чуточку, потому что она снова начала пользоваться косметикой. Она не прикасалась к нему, и не поглаживала по колену, и не смотрела на него такими глазами, как на Хаджи Хана, но все же улыбалась, когда он был рядом, и выходила за дверь, когда он ей звонил, а это было уже несколько похоже на то, как она вела себя раньше.

А еще случалось, что телефон звонил, но Джорджия не отвечала, позволяя ему проигрывать мелодию снова и снова. И мы все притворялись, что ничего не замечаем, поскольку догадывались, что звонил Хаджи Хан, желавший услышать ее голос, и это было ее дело, в конце концов, – отвечать ему или нет. Но я сердцем чувствовал, что, если бы Джорджия была по-прежнему ему верна, она с ним обязательно поговорила бы.

– По-моему, доктор Хьюго хочет, чтобы Джорджия стала его подружкой, – сказал я маме, когда мы смотрели с ней по телевизору очередную индийскую мыльную оперу про Тальси. Тальси была молоденькой девушкой, которая вышла замуж в богатую семью, все члены которой, казалось, только тем и занимались, что пытались сжить друг друга со свету или плакали.

Фильм закончился очередным взрывом слез и музыки, и мама ответила:

– Думаю, ты прав.

– А как, по-твоему, она согласится?

– Не знаю, но, по-моему, она заслуживает счастья.

– Как Тальси?

– Как Тальси.

– Но Тальси же несчастна?

– Это кино, Фавад. А не настоящая жизнь.

– Знаю! Я не дурак!

– Ну так и не веди себя как дурак.

Она вытащила какое-то шитье, которое хранилось под одной из подушек, и я покачал головой. Порой с ней довольно трудно было вести нормальный разговор – казалось, она не слышит, что ей говорят. И я все гадал, может, это из-за того, что она не получила образования?

– Я всего лишь сказал, что я не уверен, что Джорджия сможет полюбить доктора Хьюго так же сильно, как любила Хаджи Хана, и не знаю, хочет ли она этого вообще.

– С чего ты взял все это?

– Чувствую…

Мать подняла бровь и посмотрела мне прямо в глаза.

– Ну ладно, ладно, я видел вчера вечером, как доктор Хьюго пытался ее поцеловать, но она отвернула губы, и он поцеловал ее в ухо.

– Фавад! Прекрати подглядывать за людьми, слышишь? Это нехорошо.

– Я не подглядывал – просто случайно там оказался! Это, конечно, было ложью. Довольно трудно оказаться где-то случайно, когда дело к полуночи и тебе давно пора быть в постели, но мать сделала вид, что поверила.

– Что ж, видно, время еще не пришло, – сказала она. – Может, Джорджия еще не разлюбила Хаджи Хана. Но все меняется – и люди тоже. Все что ей нужно – это немного времени.

– Время, время!.. – сказал я и вскочил, разозлившись из-за всех этих разговоров о покое, отдыхе и сне, с которыми вечно начинают приставать взрослые, когда не знают, как ответить на твои вопросы. – Беда в том, мама, что не так уж много осталось у Джорджии этого времени, и ей нужно поскорее найти кого-то, кто сделает ее счастливой, потому что она не становится моложе, – но ни тебе и никому другому до этого как будто нет дела!

– Извини, не поняла? – мать как будто удивилась.

– Я все сказал.

– Что сказал?

– Послушай… вот стоит мужчина за этими воротами, – я ткнул пальцем в окно, чтобы не было сомнений, о каких воротах речь, – который учится работать с компьютером и пытается стать лучше, чем он есть. И ты думаешь, он делает это, потому что хочет быть самым умным охранником в Вазир Акбар Хане?!

– Так, послушайте-ка, молодой человек…

– Нет! Это ты послушай! Люди, кто-нибудь из вас когда-нибудь думает обо мне? Интересуется, что я чувствую? Кого-нибудь волнует, почему я по утрам глаза не могу разлепить – а я не могу их разлепить, потому что всю ночь тревожусь из-за того, что некому позаботиться обо всех проклятых женщинах в этом проклятом доме!

– Не говори при мне таких слов!

– Не говори, не говори!.. Что в них такого? Это только слова. Поступки значат больше, чем слова. А я – если не тревожусь о тебе и о том, кто сделает счастливой тебя, когда я вырасту и женюсь, то тревожусь о Джорджии, которая говорит с одним мужчиной, а думает о другом, а если я не думаю о Джорджии, то думаю о Мэй, которую ждет ад, если она не перестанет быть лесбиянкой и не выйдет замуж. Вот о чем я говорю! Кто-нибудь из вас имеет хотя бы малейшее представление, под каким гнетом я живу?

И, выпалив все это, я вылетел из комнаты, а мать осталась сидеть неподвижно, словно камень, с открытым ртом, в кои-то веки не зная, что ответить.

 

21

За эту вспышку Аллах покарал меня, послав ночь воистину ужасных страданий, когда все зло этого мира явилось в наш дом, чтобы, побурлив у меня в животе, вырваться наружу из зада.

«Немного покоя», – сказал доктор Хьюго, и теперь-то уж я был уверен, на все сто процентов, что он дерьмово разбирался в дерьме – особенно в том дерьме, которое через каждые пятнадцать минут лилось из моей попы, словно из нее выдернули пробку.

К счастью, в нем разбиралась моя мать. И когда ее разбудили мои стоны и пердеж, в стомиллионный раз за ту ночь грозивший обрушить стены туалета, она дала мне запить ложку толченой гранатовой кожуры стаканом теплого молока и, уложив меня обратно в постель, убаюкала наконец тихой колыбельной песней.

– Я люблю тебя, сынок, – были ее последние слова, которые я услышал перед тем, как уснуть.

 

* * *

Мы в Афганистане мало что имеем – помимо наркотиков, автоматов и прекрасных пейзажей, но за долгие годы научились обходиться без всех этих разноцветных таблеток и жужжащих механизмов, которыми окружены больные люди на Западе.

Когда у нас кружится голова, мы выпиваем стакан лимонного сока, смешанного с водой и сахаром. Когда воспалено горло, мы тыкаем в него по утрам три раза кулаком, чтобы расчистить проход в желудок. А когда у нас понос, мы принимаем сушеную гранатовую кожуру.

Конечно, это самолечение не всегда можно назвать совершенным – я где-то читал, что прикладывание пепла к ране может скорее убить, чем исцелить, и знал, что после материнского лекарства дня три, самое малое, к туалету близко не подойду – но, в общем и целом, оно помогает.

Это как с наркоманами и сумасшедшими – когда родственникам становится с ними совсем невмоготу, их сажают на цепь на сорок дней у священных гробниц, дабы с их проблемами разобрался сам Господь. И пусть наркошкам и психам приходится несладко – они сидят больше месяца только на хлебе и зеленом чае, и дети каждый день дразнят их и швыряются камнями, – но это тоже помогает. А если не помогает, они умирают, и таковы, должно быть, Божьи замыслы насчет них, иначе они бы вовсе не были сумасшедшими и наркоманами, а хорошо учились бы в школе и стали бы юристами или кем-нибудь еще в этом роде. Или хотя бы – как Пир-дурачок – превратились в королей блох.

Как бы там ни было, в болезни самое лучшее то, что назавтра не надо идти в школу.

Не то чтобы мне учиться не нравилось – уроки были довольно легкие, и я по-прежнему получал хорошие оценки за свой почерк, – но, будь у меня каждый день право выбора между теплой постелью и деревянной скамьей, которую я делил с мальчиком, от чьих подмышек несло помойкой, боюсь, всегда побеждала бы постель.

И если бы ворота не открывались и не закрывались, то и дело выдергивая меня из сна, я наверняка проспал бы до середины следующей недели и пропустил еще больше уроков. Но я не проспал, потому что ворота открывались и закрывались.

И пришлось, в конце концов, встать и посмотреть, что там, черт возьми, происходит.

 

* * *

Выйдя на солнце, раздражающе яркое и старавшееся выжечь своим светом глаза, я услышал, что взрослые разговаривают в саду.

Протерев глаза и пригладив мягкую шерстку, которая росла сейчас вместо волос на моей голове, я побрел в сад и нашел там Джорджию, Джеймса и Мэй. Они сидели на ковре, расстеленном на траве, и раскладывали на пластиковой скатерти тарелки и хлеб, собираясь завтракать. С ними были еще доктор Хьюго, Рейчел и какая-то незнакомая женщина – с короткими темными волосами и слегка волосатым лицом.

– Люди, у вас сегодня нет работы? – спросил я.

– Одно утро Афганистан может обойтись и без нас, – ответила Мэй и подвинулась, предлагая мне сесть рядом.

– Пожалуй, может, – улыбнулся я, – особенно без Джеймса.

Джеймс засмеялся вместе с остальными и спросил:

– О, нам, кажется, получше? – И это было хорошо, сидеть здесь в окружении этих белолицых людей, которым, кажется, нравилось мое общество.

– Как дела, дружок?

Доктор Хьюго наклонился ко мне, и, когда он сделал это, я заметил, как Джорджия коснулась его колена, что удивило не только меня, но и доктора, судя по тому, что он быстро повернул голову и взглянул на нее.

– Спасибо, замечательно.

– Фавад, это Джеральдина, – сказала Мэй и положила руку на колено незнакомки.

– Привет, – сказал я.

– Привет, – отозвалась Джеральдина.

Я посмотрел на Джеймса. И заметил, что он тоже касается колена Рейчел.

В мире явно что-то происходило.

За спиной заскрипели ворота, открывшись и закрывшись снова, и вошел Шир Ахмад, как раз вовремя, чтобы помочь моей матери донести до сада блюда с мантами и салатом.

– Салям, – поздоровался он со всеми.

– Салям, – ответили все, и Джеймс придвинулся ближе к Рейчел, чтобы дать ему место на ковре.

Я внимательно посмотрел на мать, когда она тоже села с нами, рядом с Джорджией. Колени ее были прикрыты и оказались достаточно далеко от рук Шир Ахмада, так что скандала мне устраивать не пришлось.

Да, в мире явно что-то происходило.

 

* * *

– …Весна, – сказал Пир Хедери, – известная также как время спаривания.

– Ой, не надо так, пожалуйста… – запротестовал я.

– Сынок, я просто объясняю, что это такое.

Я смотрел на Пира, изрядно смущенный картиной, которую он только что предложил моему воображению, и смущенный еще больше оранжевым сиянием его свежевыкрашенной хной бороды. Зачем мужчины красят ею бороду – всегда было для меня тайной, а мне в данный момент хватало загадок и без того.

После того как завтрак кончился и все соблаговолили удалиться на работу, мама согласилась, что немножко свежего воздуха мне не повредит, и я отправился в магазин, чтобы повидать Джамилю, пока она не ушла в школу, и расспросить старика о делах взрослых.

Что это было ошибкой, я понял в ту же секунду, как вопрос слетел с моего языка.

– Да-да, – сказал он. – Взрослые в это время становятся игривыми.

– Игривыми?

– Да, таково воздействие восхитительной афганской весны – солнце яркое, кровь согревается в нас после долгой зимы. И, согревшись, устремляется прямо в сердце, и все превращаются в чокнутых дураков.

– Не это ли называется любовь? – спросила Джамиля, пытаясь вычистить то, что осталось от зубов Пса, деревянной щеткой, которой Пир Хедери чистил собственные зубы. Если бы он это видел – взбесился бы.

– Кто-то зовет это любовью, малышка, а кто-то – безумием.

– Кто и что зовет безумием?

В магазин вошел Спанди, помахивая сумкой с телефонными карточками.

Он все чаще и чаще захаживал к нам в последнее время, и Пир Хедери заметил уже, что магазин его стал больше походить на сиротский приют, чем на деловое заведение.

– Любовь, – ответил старик, – мечту поэтов, девочек тринадцати лет, индийских танцовщиц и иностранных толстосумов.

– Вы никого и никогда не любили? – спросила Джамиля.

– Времени не было, – ответил он. – Я был слишком занят…

– Ведя джихад! – закончили мы вместе с ним.

– И это правда! – гаркнул он. – Да и попробуй полюби, когда все женщины закутаны с ног до головы и жениться ты должен на своей двоюродной сестре!

 

* * *

Несмотря на старческие придури Пира и странное его желание выглядеть как банка «Фанты», в словах его все же было что-то справедливое.

Взять хоть следующую пятницу. Мать, благо они с сестрой помирились, затащила меня к ней в гости. И когда мы туда пришли, то с изумлением обнаружили, что в животе у моей тети подрастает еще одно дитя. Поскольку после последней нашей встречи она нисколько не сделалась краше, я решил, что дядя, видно, был под властью весны в своей крови, когда это сотворил.

– Слов нет, какая гадость, – сплюнул Джахид, выслушав мои поздравления с будущим новым братцем. – Даже думать об этом не хочу.

Я его не винил и даже почувствовал к нему искреннюю жалость, потому что обычно секс был единственным, о чем Джахид хотел думать всегда.

– Должно быть, это ужасно – никогда не узнать любви, – заметила Джамиля, когда мы со Спанди провожали ее в школу.

– Думаю, да, – сказал я.

– И я так думаю, – поддакнул Спанди.

– А мы поженимся по любви? – спросила она, слегка напугав нас обоих.

– Кто? Ты и я? – вытаращил глаза Спанди.

– Нет, я и ты, – засмеялась она. – Я имею в виду – все мы.

– Кто же знает, – ответил я.

– Надеюсь, что так и будет, – сказал Спанди, и мы успокоились, потому что, по правде говоря, каждый из нас хотел этого всем сердцем.

Беда в том, что почти каждый брак в Афганистане – это сделка. Отец или, как в моем случае, мать договариваются о нем заранее, порой еще до того, как ты родишься, и деваться тебе попросту некуда. Браки заключаются обычно внутри одной семьи, и мне, например, жениться было не на ком, поскольку двоюродных сестер у меня не имелось, одни братья. У Спанди сестры были, поэтому он вполне мог вступить в брак с одной из них. А Джамиля… ну, это была другая история – чем старше она становилась, тем больше возрастала угроза, что отец продаст ее кому-нибудь за наркотики. Мне и думать об этом не хотелось, потому что она была мне другом и вообще была хорошая девочка. И я от души надеялся, что ей удастся выйти замуж по любви, ведь я знал, что только этой мечтой и заполнены все ее сны, и только эта мечта спасает ее от беспросветного отчаяния жизни.

– Ладно, люблю вас и покидаю, – сказал Спанди, подмигивая, когда мы свернули за угол Массудова округа. – Хочу пошататься тут немного, может, продам пару карточек американцам.

– Пока, – сказала Джамиля. – После школы увидимся?

– Скорее всего, – ответил Спанди.

– Пока, пока, – я помахал ему и пошел дальше с Джамилей, потому что продавать мне ничего не надо было, и вообще нечего было делать.

– А ты на ком хотел бы жениться?

– Джамиля! – воскликнул я возмущенно. – Я тебе что, девочка-подружка?

– Да ладно, неужели ты об этом не думал? – пропищала она на самый противный девчоночий манер.

– Никогда! Гадость какая! – соврал я.

Но не успел я договорить, как перед мысленным взором моим промелькнул образ Джорджии, а за ним – Мулали, а потом – и Джамили, что меня даже слегка встревожило.

– А я бы вышла замуж за Шарук Хана.

– Это который актер?

– Да, актер. Такой красивый! Я видела вчера по телевизору фильм про императора Асоку. Очень романтичный. Шарук Хан там играет принца, который полюбил прекрасную принцессу по имени Каурваки. Потом он подумал, что она умерла, и сделался злым завоевателем, потому что его сердце умерло вместе с ней. И в конце женился на другой женщине, тоже красивой, но не такой, как Каурваки.

– Злым завоевателем? Ну-ну. Он же гей.

– Неправда! – взвизгнула Джамиля.

– Он актер, – поддразнил я. – Всего лишь мальчик, который танцует за хорошие деньги.

– Возьми свои слова обратно, – снова завизжала Джамиля. – Возьми обратно или…

– Или что?

Джамиля толкнула меня на тележку, груженную апельсинами, и в этот момент что-то грохнуло со страшной силой – ничего громче я еще не слышал, и обоих нас швырнуло наземь.

Земля под руками и коленями задрожала от боли, когда ее сотрясло взрывом, и в сердцах наших вспыхнул страх понимания.

В ноздри сразу же ударил запах горящей кожи, мир вокруг застыл в молчании, и я, приподнявшись, поглядел назад – в сторону Массудова округа, туда, где пламя пожирало искореженные остатки «лендкрузера» и еще какой-то машины, туда, где мы стояли всего несколькими секундами раньше и где мы расстались со Спанди.

Спанди!

Я быстро обежал взглядом раскаленное алое пламя, лизавшее небо, подобно языку ящерицы, черные, окровавленные лица людей, мне незнакомых, жуткое месиво из крови, костей и ошметков плоти на земле, каких-то растерянных солдат и наконец увидел его – он стоял довольно далеко, но, казалось, я мог его коснуться. Потому что взгляд мой сосредоточился на нем и словно притянул его ко мне.

Он стоял возле обломков машины. Маленький мальчик, попавший в бесконечный кошмарный сон.

Вокруг него клубился черный дым и по воздуху летели еще, падая на землю, куски металла и красно-черные куски плоти, когда глаза наши встретились и жизнь остановилась. Я не слышал ничего, кроме стука двух наших сердец, соединенных в это мгновение взглядами.

Спанди был жив, и я ощутил, как моя любовь к нему разлилась по жилам, заполняя собою все мое существо, отдаваясь тяжелыми ударами в ушах; он был мне братом, ближе, чем любая родня, и я своим взглядом, изо всех своих сил, говорил ему это, когда тишина вдруг снова взорвалась грохотом.

Джамиля неподалеку от меня вскочила на ноги, и сквозь затихающие отзвуки взрыва я расслышал, как она шепчет его имя:

– Спанди…

И оба мы бросились к нему – и в тот же миг в воздухе засвистели пули.

Мы побежали к нему, не успев испугаться, потому что не успели задуматься, ведь это и есть то, что в действительности порождает страх, – жуткие мысли, приходящие в голову, – поэтому мы не остановились и продолжали бежать, и мир вокруг казался смазанным пятном, пока мы спешили добраться до ада, который собирался поглотить нашего друга.

Вслед за выстрелами зазвучали крики – и на афганском языке, и на иностранных.

Слышать это было ужасно – испуганные и разъяренные люди выплескивали в крике всю свою ненависть и страх, пытаясь убежать от невидимых пуль и падая, пораженные ими.

Но мы все равно бежали вперед, и я не отрывал глаз от Спанди, моля его остаться в живых и не бояться, потому что мы сейчас спасем его, и я чувствовал, что он слышит меня и мои слова поддерживают его, и мы уже приближались, так что это было почти правдой.

А потом его глаза – глаза, которые я знал всю свою жизнь, глаза, которые были такой же частью меня, как и его, – вдруг расстались с моим взглядом, голова его запрокинулась, и я увидел дыру в его груди, откуда выплеснулась на куртку кровь, и он упал на землю, словно сломанная игрушка.

– Нет! – закричала Джамиля. Она продолжала бежать, а у меня подкосились ноги – от ужаса и боли, и глаза застила тьма. – Нет! – кричала она. – Пожалуйста, не надо! Ведь он всего лишь ребенок!

 

22

Отец Спанди отыскал его в больнице и привез в Хаир Хана, чтобы упокоить навечно рядом с матерью.

Я понимал, что это хорошо, и радовался за него, потому что он не раз говорил мне, как сильно скучает по своей матери – когда видит меня рядом с моей.

И я радовался тому, что теперь он будет не один.

Правда, радовался.

Но другой частью своего сердца радости я испытывать не мог, поскольку Спанди был моим лучшим другом, а теперь его не стало, и, пока он спал вечным сном, я должен был продолжать жить дальше, бодрствующий и одинокий.

Я не мог даже представить себе, как это возможно.

Во мне с того дня образовалась дыра – еще одна, вдобавок к остальным, которые уже успел пробить мир своим кулаком. И чем больше я об этом думал и думал о той части меня, которая принадлежала моему другу и которая теперь опустела, тем больше мне казалось, что скоро у меня совсем не останется тела.

Меня поедали дыры.

И хотя я хотел быть сильным – ради него, и ради его отца, и ради Джамили, которая просто сходила с ума от горя, – силы в себе я не находил. Слишком уж всего этого было много. Слишком оно было неправильным. И слезы не давали мне дышать.

Спанди не стало.

Только вчера он был здесь, рассуждал о любви и размахивал телефонными карточками, а сегодня его отец и еще трое мужчин перенесли его на своих плечах в мечеть.

Над головами у нас сияло чертово солнце – смеялось себе в небе, вместо того чтобы плакать с нами.

Оно тоже было неправильным.

Все было неправильным, и мне не верилось, что когда-нибудь что-нибудь может снова стать правильным.

Это сделал смертник, сказал Джеймс, еще один смертник, выплеснувший свою ненависть на конвой из иностранных и афганских солдат.

Убил одного из них – вот и все, чего он добился.

По словам Джеймса, американец сидел в своем бронированном «лендкрузере» и погиб в огне, когда тот взорвался.

И ради того, чтобы убить одного этого солдата, смертник убил еще семь афганских. А солдаты, видя, что на них напали, застрелили еще несколько ни в чем не повинных людей, в панике пытавшихся убежать.

– Кто что сделал – не понять, так все запутано, – объяснил Джеймс, придя домой. – Министерство внутренних дел и ISAF [17] начали расследование и пока, кажется, выяснили только, что некоторые солдаты открыли огонь, решив, что это засада. Но кто начал стрелять первым – афганцы или интернационалисты, – так никому и не известно.

Я поблагодарил его за эту информацию, но на самом деле мне было все равно. То были всего лишь детали.

Главным же для меня было удивление, которое я увидел в глазах Спанди в тот момент, когда пуля попала ему в грудь.

А сейчас он лежал во дворе нашей старой мечети, и я сквозь слезы смотрел на светлые занавеси, его окружавшие, и расплывчатые очертания людей рядом с ним.

Родственники Спанди, шепча молитвы, совершили обряд Касл-и-Майет, омыли его маленькое тело, поскольку, чтобы войти в рай, следует быть чистым. Их тени после этого закутали его с головы до ног в белый кафанский хлопок.

Закончив же, раздвинули занавеси и вынесли Спанди – с лицом закрытым теперь от нас навеки. Его отец, казалось постаревший на сто лет и волочивший ноги, как дряхлый инвалид, положил Спанди на носилки, стоявшие на земле, дабы мулла прочел над ним Намаз-и-Майет, молитву, что должна была направить его на путь к следующей жизни.

 

* * *

После молитвы Спанди подняли на плечи те, кто его любил, и понесли на кладбище.

Сказать «прощай» явилось много народу, и вся толпа с печальными лицами расступилась перед Спанди и его родней, а потом сомкнулась за ними.

Здесь были все мы – я, Джамиля, Джахид, моя мать, Шир Ахмад, Джорджия, Мэй, моя тетя, ее семья и Джеймс, который вел, поддерживая, Пира Хедери.

А впереди всех, вместе с жителями деревни, откуда был родом Спанди, шли Хаджи Хан и Исмераи.

Как они узнали о его смерти, я понятия не имел. Но в Афганистане дурные вести разносятся быстро.

 

* * *

В мечети, в которой мы собрались перед тем, как пойти на кладбище, где покоились под обрывками флагов павшие моджахеды и скрывалось под рядами каменных холмиков множество других мертвецов, Хаджи Хан и Джорджия увиделись друг с другом в первый раз с того времени, когда умерло их дитя.

Я видел, что глаза их встретились, но сами они не сделали ни шагу навстречу, и расстояние между ними лишь усугубило мою печаль, ибо я понял, насколько тяжело это было для них обоих.

На мгновение во мне вдруг вспыхнуло отчаянное желание закричать на них, заставить их взяться за руки и снова быть вместе, забыв все то, что происходило раньше, потому что важным был лишь сегодняшний день, и завтра могло оказаться слишком поздно что-то решать. Но я не сделал этого.

Не мог.

Горло мое сжималось от слез, изнутри меня поедала дыра, и, кроме всего прочего, я понимал, что не мое это дело.

Они достаточно взрослые, чтобы позаботиться о себе самостоятельно.

 

* * *

Мы пришли на кладбище, женщины и иностранцы встали в стороне, а мужчины – возле муллы.

Святой человек подозвал отца Спанди и попросил его положить сына в могилу, которая уже была вырыта для него, и сердце мое, когда я смотрел на это, разрывалось на части.

Когда отец Спанди, волоча ноги, двинулся вперед, я впервые начал понимать, как тяжела смерть, – словно на тебя обрушилась огромная, каменная стена.

Хотя таким же образом ушла уже половина моих родных, прежде мне не казалось это чем-то реальным, а воспринималось так, будто всего лишь закончилось телевизионное шоу и экран опустел.

Сейчас же я понимал, что это – конец, ужасный конец всему, и выносить происходившее у меня почти не было сил.

Отец Спанди с мокрым от слез лицом взял на руки белый сверток, который был когда-то его сыном, и бережно опустил в землю, уложив тело на левый бок в небольшом углублении, где ему предстояло лежать вечно.

Сделав это, он сошел к нему, нагнулся и начал повторять ему в ухо слова Корана, которые читал мулла, стоявший над ними обоими.

Потом отец Спанди выпрямился и начал брать одну за другой приготовленные плоские каменные плиты и укладывать поверх тела сына, замуровывая его в могиле. Я видел, что это отнимало у него последние силы, – всякий раз, когда он опускал очередной камень, руки его дрожали, отказываясь делать это, и ему приходилось их напрягать.

Потом вперед вышел мужчина, который был, как я догадался, дядей Спанди с отцовской стороны, и помог ему выбраться наверх, где стояли, дожидаясь окончания этой скорбной работы, все остальные. И взялся крепко за рукав его шальвар камиз, чтобы помочь ему устоять на ногах, ибо ноги его ослабели от слез.

Один за другим мимо них начали проходить к могиле все собравшиеся, чтобы бросить поверх камней несколько лопат земли.

В длинной веренице мужчин я заметил вдруг краем глаза что-то голубое и повернул голову, желая разглядеть получше. И испытал потрясение, увидев Пира-дурачка, смотревшего прямо на меня. Его глаза были полны слез, и, когда они встретились с моими, зрение мое затуманилось окончательно, и лицо Пира расплылось.

Мне и в голову не приходило, что сумасшедший тоже может горевать о мальчике, и я испытал вдруг жгучий стыд за все наши насмешки над ним, поскольку понял внезапно, что сердце у него такое же доброе, как и у любого другого человека, находящегося здесь.

Глаза я вытер как раз вовремя, чтобы увидеть, как Пир выходит вперед и берет лопату у другого мужчины, собираясь высыпать на Спанди три холмика земли.

И вовремя, чтобы увидеть замешательство на лице Хаджи Хана, повернувшегося в этот момент к Джорджии. Впрочем, в ее глазах тоже отразилось неимоверное удивление при виде человека, чьи ноги были босы и покрыты грязью, волосы свалялись в плотный колтун, а тело было украшено совершенно невероятной голубой замшевой курткой, сшитой явно для женщины.

 

23

После смерти Спанди я, наверное, немножко сошел с ума, потому что никак не мог привести в порядок свои мысли и чувства. Как ни старался сосредоточиться и взять себя в руки, ничего не получалось. То я был печальнее самой печали, то ярился, как ужаленный слепнем бык, то не чувствовал вовсе ничего – настолько ничего, что думал даже, не отнял ли у меня Бог способность ощущать боль, как не ощущают ее прокаженные, когда крысы отгрызают им пальцы.

Прежде меня пугали рассказы Джахида о прокаженных – якобы по ночам у них исчезают носы, потому что лицами их лакомятся всякие звери, – но сейчас это не казалось таким уж страшным – исчезать постепенно во сне. Однако, когда на следующий день после похорон Спанди я поведал об этом Пиру Хедери, старик меня, похоже, не понял.

– Посиди-ка ты, пожалуй, дома несколько дней, – вот и все, что он сказал.

Джамиля из-за слез своих тоже пока не появлялась в магазине, и я согласился.

Но, к великой моей досаде, все взрослые в нашем доме считали, кажется, что лучше будет, если меня чем-то занять, и придумывали то одно, то другое, пока дело не дошло наконец до игры под названием «Твистер». И когда они начали завязываться узлами на полу, я просто вынужден был сказать им:

– Нет. Не хочу играть и не буду, – после чего удалился прочь, поискать хоть какого-то покоя.

Вернувшись к себе комнату, я попытался сбежать от них в книгу, которую дал мне почитать Шир Ахмад, о прославившихся на весь мир людях, носивших такие имена, как Эйнштейн, Флоренс Найтингейл, Пастер, Пикассо, Толстой, Жанна д’Арк, Сократ и Христофор Колумб. Из прочитанного явствовало, что они совершали совершенно потрясающие вещи – в математике и медицине, войнах и путешествиях, и даже в таком простом деле, как думание.

Увы, книга сообщала заодно, что все они умерли, что едва ли могло отвлечь меня от мыслей о Спанди.

– Нужно время, голубчик, – объяснила Мэй, когда я встретил ее на кухне.

Я кивнул.

– Время, Фавад, – вот все, что тебе надо, – подтвердил Джеймс, оторвавшись от своего ноутбука, когда я встретил его в саду.

Я снова кивнул.

– Пройдет время, и станет легче, – добавила Джорджия, когда столкнулась со мной на лестнице, идя на работу.

– Сколько времени должно пройти? – не выдержал я наконец.

– О, – Джорджия остановилась, – думаю, это зависит от личности. Спанди был тебе таким хорошим другом, что, наверное, немного времени все же понадобится.

Что ж, все было ясно – мне нужно только время, и, вероятно, понадобится его немного.

Тогда я начал понимать, что одна лишь мама действительно знает, что я на самом деле переживаю. Она одна мне ничего не говорила. А только обнимала меня, когда я приходил посидеть с ней в ее комнате, и оставляла в покое, когда не приходил.

 

* * *

В тот день, когда похоронили Спанди, мы, вернувшись домой, пили чай в саду – все, кроме Джорджии, которая вышла за ворота и сидела там с Хаджи Ханом в его «лендкрузере».

Он приехал вскоре после нашего возвращения и послал Абдула вызвать ее из дома.

В былые времена я умирал бы от любопытства – о чем они там говорят, но теперь и этот интерес куда-то делся, и мне казалось, что безвозвратно.

Теперь я мог думать лишь о том, что взрослые, несмотря на вес своих лет, похоже, глупы невероятно – взрывают друг друга; солдаты стреляют в детей; мужчины пренебрегают женщинами, которых любят, а женщины, которые любят их, притворяются, что не любят. Из газет, которые я читал Пиру Хедери, явствовало, что практически все, о ком в них говорилось, куда больше интересовались спорами о законах и выяснением, кто на чьей стороне, чем настоящей жизнью.

Индийский актер Салман Хан, который был не так знаменит, как будущий муж Джамили Шарук Хан, сказал однажды – я прочел это в журнале, который нашел возле парка Шахр-и-Нау, – что люди в своей жизни «должны идти прямо и сворачивать направо».

Я поразмышлял об этом какое-то время и пришел к выводу, что он неправ.

Но поскольку Салман Хан был известным актером, а я – всего лишь ребенком, известным только некоторым людям на Чикен-стрит, я решил попробовать.

Пройдя прямо по главной улице Шахр-и-Нау, я свернул направо, в Третий проезд. Пройдя прямо и свернув направо, я обнаружил себя на Куш-и-Касаб, улице мясников. Пройдя прямо и свернув направо, я попал во Второй проезд. И наконец, пройдя прямо и снова свернув направо, я очутился на главной улице Шахр-и-Нау – точно на том же месте, откуда начал. Тогда я понял, что не имеет значения, что говорит Салман Хан, и не имеет значения, сколько мужчин он убил и сколько женщин в себя влюбил, – просто иногда, идя по жизни, надо сворачивать налево.

 

* * *

На третий день после похорон Спанди Хаджи Хан вновь подъехал к нашему дому. Но на этот раз послал Абдула не за Джорджией, а за мной.

– Я подумал, что мы можем вместе съездить к Спанди домой, – сказал он, стоя на улице под присмотром одного из своих телохранителей.

– Ладно, только маме скажу, – ответил я.

 

* * *

У нас в Афганистане отведено строгое время для чтения молитв по умершим – сначала они читаются, конечно, в день погребения, потом – через три дня; в следующий раз мы читаем их через неделю, затем – через сорок дней после того, как покойник лег в землю, и, наконец, через год.

Я впервые участвовал по-настоящему в деле прощания с умершим и невольно задумался, сколько же раз мне придется еще прощаться, прежде чем завершится моя собственная жизнь?..

И хотя я вовсе не мечтал вернуться в Хаир Хана, потом я был рад, что поехал туда, потому что это было почти прекрасно.

Отца Спанди в доме у его брата окружили люди, пришедшие повторить слова Аллаха и высказать собственные слова сочувствия и надежды. Они напоили его своей любовью, пожимая ему руки и нашептывая на ухо утешения, и я заметил, как это подействовало на отца Спанди – он словно бы стал выше ростом, чем был в последний раз, когда мы встречались, и выглядел уже не таким сокрушенным.

И мне это тоже помогло, потому что я увидел, что вдали от политиков с их спорами, вдали от смертников с их взрывами, вдали от солдат с их автоматами люди остаются добрыми. Афганцы были добрыми людьми. И пусть мне трудно было сейчас привести в порядок свои мысли и чувства, я понял, что должен постараться – держась хотя бы за эту правду.

В крохотной гостиной этого дома собрались люди, которых я не знал, они отняли время у своей жизни, у собственных проблем для того, чтобы вспомнить маленького мальчика, который был моим лучшим другом. Я видел печаль в их глазах и видел, что она была настоящей. Я слышал тихий шелест их слов и слышал, что они были искренними.

И я собрал все эти образы и звуки и сохранил их в своем сердце, чтобы никогда не забывать о том, что в Афганистане есть не только войны и убийства.

 

* * *

– Когда я был примерно в твоем возрасте, у меня тоже умер один из лучших друзей.

Хаджи Хан вел машину и курил. Рядом с ним сидел мужчина с автоматом, который выглядел весьма устрашающе, и я на заднем сиденье чувствовал себя совсем маленьким.

Услышав эти слова, я поднял взгляд и обнаружил, что он смотрит на меня в зеркальце заднего вида. Глаза его были темны, как ночь, лоб над густыми черными бровями изрезан морщинами. Хаджи Хан казался одновременно и грозным, и добрым, что невозможно на самом деле, и я припомнил рассказ Джорджии о тех временах, несколько лет назад, когда он приехал в шинварскую деревню только для того, чтобы увидеть ее.

– А как? – спросил я. – Как он умер?

– Мы с ним были в Сурхуде, это деревня недалеко от Джелалабада, играли у реки с красной водой, стекающей с гор. Он упал в нее и утонул.

– Река была глубокая?

– На самом деле нет. Я думаю, что, падая, он ударился головой о камни, потому что, когда я понял, что он не дурачится, и стал вытаскивать его из воды, на голове у него оказалась глубокая рана.

– Ты решил, что это он так играет?

– Увы, решил. Эй! Куда прешь, ублюдок! – выкрикнул вдруг Хаджи Хан и вывернул руль, чтобы объехать одноногого мужчину на велосипеде, мчавшегося нам прямо под колеса.

Посигналив и бросив пару грозных взглядов на инвалида, которому, судя по его беспечности, предстояло вскоре потерять и вторую ногу, Хаджи Хан покосился на меня.

– Извини, – виновато сказал он. – Джорджии лучше не знать, что я такое ляпнул.

– Ты что-то ляпнул? – спросил я.

И он, глядя на меня в зеркальце, улыбнулся глазами.

– Каково тебе было, когда умер твой друг? – спросил я.

– Не слишком хорошо.

– Мне тоже сейчас не слишком хорошо, – признался я.

– Сейчас и не может быть хорошо, – ответил Хаджи Хан, пожимая плечами. – И, может быть, никогда не станет. Я до сих пор думаю о своем друге, даже и сегодня.

– О… это долго.

– Да, – согласился Хаджи Хан. – Иногда мне кажется, что мертвым – легче. Труднее тем, кто остается в живых, и более того – хочет оставаться в живых.

 

* * *

Когда мы подъехали к нашему дому, Хаджи Хан сунул руку в маленький ящичек, таившийся между двумя передними сиденьями его «лендкрузера». Достал оттуда книгу и передал мне.

Она была переплетена в мягкую, как у младенца, кожу, и внутри оказалось около ста написанных от руки стихотворений на пушту. Перелистав страницы, я понял, что все они о любви – все до единого.

Я уставился на Хаджи Хана, не зная, что сказать.

– Это не тебе, – засмеялся он, конечно, заметив беспокойство, которое закралось в мою душу. – А Джорджии. Но не исключено, что тебе придется самому читать ей эти стихи, и не один раз, потому что она очень ленива и до сих пор не выучила пушту.

– Ладно, почитаю, – согласился я, успокоившись. – Это ты их написал?

– Я? – Он снова засмеялся. – Их написал один человек из моей деревни. Аллах благословил его таким даром. А меня Он благословил лишь деньгами, которые и помогли мне упросить поэта записать их на бумаге.

– Но Джорджия ведь не понимает ни слова на пушту, – напомнил я.

– Ни слова. Но она знает голос любви. И знает слово «любовь».

Мина. Любовь. Моя сестра.

– И еще, – добавил Хаджи Хан, перебив мои мысли, – скажи ей, что я подготовил для нее дом. Когда она приедет, там будет Исмераи.

– А где будешь ты? – спросил я.

– Я буду… где-нибудь, чтобы дать ей время.

 

* * *

Попав домой, я не смог передать Джорджии то, что было поручено Хаджи Ханом, поскольку ее нигде не оказалось. Час был еще ранний, и я решил, что она, должно быть, на работе.

Зато Джеймс был дома, что меня совсем не удивило, и снова привязался ко мне, когда я наливал себе на кухне стакан воды.

– Фавад! Иди-ка сюда.

Я вздохнул, тяжело и выразительно, чтобы он понял всю глубину моей усталости.

– Не умею я играть ни в какие ваши дурацкие игры, – сказал я ему. – И уверен к тому же, что они против ислама.

– Ну что ты такое говоришь? – спросил Джеймс, слегка обидевшись. – Твистер, друг мой дорогой, вовсе не против ислама. Это всего лишь состязание – в ловкости, проворстве… умении быстро двигаться и отваге!

Я посмотрел на Джеймса, подняв брови, как это делала Мэй, когда хотела показать ему, что он мелет вздор.

– Ну ладно, – согласился он, – игра эта еще дает возможность потрогать девушку за попу.

– Вот видишь! Я же сказал, что она против ислама!

– В мелочах, Фавад, в мелочах. Но я сейчас о другом… хочу тебе что-то показать. Пойдем!

Я покорно поплелся за Джеймсом в гостиную, и он подвел меня к столу, за которым обычно работала Мэй. Там стояла маленькая коробочка и лежало несколько листов зеленой и серебряной бумаги.

– Вот, – сказал Джеймс, – посмотри и скажи, что ты об этом думаешь.

Он протянул мне коробочку. Открыв ее, я увидел внутри очень красивое кольцо – серебряный ободок с золотым покрытием, на котором были искусно и тонко вырезаны крохотные цветы.

Я уставился на Джеймса, не зная, что сказать.

– Ну что ты так смотришь? – засмеялся он. – Это для Рейчел. Я просто хотел узнать, прежде чем упакую, понравится ли оно ей, по твоему мнению.

– Думаю, понравится. Ты собрался жениться? – спросил я, чуть не взвизгнув от удивления.

– Что? А… нет, конечно! – ответил Джеймс с еще большим удивлением. – Это подарок ей на день рождения.

– А.

– Черт! Ты думаешь, она решит, что я делаю предложение?

Я пожал плечами.

– Черт! – прошептал Джеймс, вцепляясь себе в волосы, которые давно не мешало бы вымыть. – Черт, черт, черт!..

 

* * *

Вскоре после того, как в небеса взмыл призыв к вечерней молитве, а мать побежала через дорогу повидаться «насчет кое-чего» с Хомейрой, домой вернулась Джорджия, и с ней пришел доктор Хьюго. И положение мое сделалось несколько неоднозначным.

Доктор мне на самом деле нравился. Он был вежливым и добрым и лечил детей, которым отрывало ноги минами, но я немного запутался с тем, кто нравится мне больше – он или Хаджи Хан.

Доктор Хьюго спасал афганцев, а Хаджи Хан сам был афганцем.

Как бы там ни было, я решил, что не следует, наверное, вручать Джорджии книгу с любовными стихами при докторе, и, поскольку понимал, что не смогу ни рот удержать на замке, ни заставить свои глаза скрыть, о чем я думаю, благоразумно остался у себя в комнате.

Однако через десять минут Джорджия нашла меня сама.

– Что ты тут прячешься? – спросила она, после того как постучала в дверь и я разрешил войти.

– Так, отдыхаю, – соврал я.

– Правда? Было много дел?

И я, конечно, не удержался и выложил все как есть.

– Да, дел и впрямь было много. За мной приехал Хаджи Хан, и мы отправились на его машине – там еще охранник был, с автоматом, – в Хаир Хана, чтобы помолиться за Спанди. А потом он отвез меня домой и рассказал о своем лучшем друге – тот умер, упав в красную реку и ударившись головой о камень, когда они оба были еще детьми, а потом он дал мне книжку и сказал, чтобы я читал ее тебе иногда, потому что ты ленивая.

– Ах вот как?

– Да.

– Понятно.

Я достал книгу, которую спрятал под подушкой, и отдал ей.

Джорджия бережно взяла ее в руки и погладила своими длинными, белыми пальцами кожаный переплет, прежде чем открыть.

– Какая красота, – прошептала она, и я кивнул.

– А еще он сказал мне, что для тебя готов дом, и, когда ты приедешь, там будет Исмераи.

Джорджия кивнула.

– Это хорошо, – сказала она.

– Я не знал, что ты едешь в Джелалабад.

– У меня там кое-какая работа. Еду завтра – нужно снова поговорить с Баба Гулем о его козах, – вид у Джорджии стал немного печальный. – Слушай, давай спросим у твоей мамы, не отпустит ли она тебя со мной?

Я задумался ненадолго, и, поскольку ехать мне никуда не хотелось и следовало на самом деле сосредоточить свои мысли на Спанди, я собрался было сказать «нет», но тут вспомнил про Салман Хана. И свернул налево, а не направо.

– Давай, – сказал я.

– Вот и отлично! – Джорджия улыбнулась и двинулась в сторону двери, держа в одной руке книгу, которую сделал для нее Хаджи Хан, а другую протягивая мне, чтобы я за нее ухватился. – Пойдем-ка со мной, – сказала она. – Кажется, нас ждет сегодня кое-что интересное.

 

* * *

На полу в гостиной большого дома была расстелена клеенчатая скатерть, а на ней разложена на бумажных тарелках еда, купленная в ливанском ресторанчике. Вокруг сидели Мэй, ее волосатая подруга Джеральдина, доктор Хьюго, Джеймс – и Рейчел.

Как попала в дом Рейчел, я не заметил, что служило еще одним признаком расстройства моих чувств.

Джеймс был бледен как смерть.

– Привет, Рейчел, с днем рождения! – сказал я.

– Привет, Фавад, большое спасибо. Как поживаешь?

– Да ничего. Не слишком плохо, – ответил я.

– Да, – сказала она, слегка растягивая слова, – порой нам всем бывает нужно немного времени.

Поскольку это был ее день рождения, я проглотил вертевшееся на языке «тьфу» и улыбнулся. Она подвинулась, давая мне место, и я сел рядом – очень удачно на самом деле, потому что Джеймс сидел как раз напротив, и я мог без всяких помех наблюдать за его лицом. Оно было белее бумаги.

 

* * *

Еда из ливанского ресторана, как всегда, исчезла с наших тарелок быстрее, чем мальчик является на зов своего отца. Джеймс, правда, почти ни к чему не прикоснулся. И, когда мы все смели и запили шипучей пепси-колой – хохоча, потому что Джеральдина рыгнула так громко, как ни одна женщина при мне еще не рыгала, – журналист сделался совсем тихим и незаметным, и лицо у него стало таким зеленым, что я подумал даже, не тошнит ли его.

– А теперь – подарки! – провозгласила Джорджия, подмигнув Джеймсу.

– Да-да… – сказал он с таким видом, словно и слышать об этом не хотел.

И когда Рейчел, взвизгнув, как маленькая девочка, захлопала в ладоши, он дернулся, словно его укусили.

Это было ужасно смешно.

Первой вручила свой подарок Джорджия – красивый зеленый шарф, который оказался Рейчел очень к лицу. Потом доктор Хьюго вручил ей небольшую пластмассовую коробку, где лежали бинты, иголки, какие-то мази и прочие медикаменты – вещи полезные, случись авария, но вряд ли способные быть предметом мечтаний. После него Мэй подарила Рейчел фотографию игроков в бузкаши в рамке, сказав, что это от нее и «Джери».

– И, гм, от меня мелочишка… – сказал наконец Джеймс, – с наилучшими пожеланиями.

Голос его был нетверд, и рука тряслась как студень, когда он протянул ей маленькую коробочку, обернутую зеленой и серебряной бумагой. Но Рейчел его состояния как будто не заметила.

– О-о-о… – сказала она, разорвав упаковку и осторожно откинув крышечку.

Блеск серебра и золота отразился в ее глазах, и все перестали разговаривать и затаили дыхание.

Рейчел вынула кольцо и повертела его в пальцах.

– Оно прекрасно, Джеймс, – сказала она тихо. – Я польщена, правда… это так мило с твоей стороны, но… я на самом деле… мне очень жаль, но я никак не могу за тебя выйти…

Джеймс застонал.

– Этого-то я боялся, – сказал он. – Это всего лишь подарок, Рейчел, я не имел в виду…

Едва начав объяснять, он остановился на полуслове, потому что все захохотали – и громче всех Рейчел.

– Знаю, Джеймс! – сказала она. – Я же шучу. Джорджия мне рассказала о приключившемся с тобой приступе паники!

Джеймс снова застонал и хлопнул себя по голове. Щеки у него слегка порозовели.

– Но кольцо действительно великолепно, – сказала Рейчел. – Я с удовольствием буду его носить. Спасибо.

– Не за что, – усмехнулся Джеймс, привстал и потянулся через скатерть, чтобы ее поцеловать. – Погоди… – вдруг вспомнил он, усевшись обратно, – ты, кажется, сказала, что не пошла бы за меня?

Рейчел захихикала.

– Да ты посмотри на себя! Избалованный лентяй, неряха страшный… и вечно пьян к тому же. Как бы я, интересно, показала тебя своим родителям?

– Ну знаешь ли…

– Да еще и фамилия у тебя Олкок! [18]

– Это благородная и старинная английская фамилия, чтоб ты знала.

– Может быть, и так, Джеймс, но я не хочу провести остаток жизни, будучи миссис Олкок!

И снова раздался хохот – смеялись все, кроме Джеймса, который казался обескураженным, и меня, поскольку я не понимал, почему бы Рейчел и не сделаться миссис Олкок. Судя по тому, что лицо Джеймса слегка потемнело, он тоже этого не понимал.

 

24

Когда мы мчались по дороге, вьющейся по серым горам, спускающейся к голубому озеру Суроби и зеленым лугам и заканчивающейся в Джелалабаде, я подумал вдруг, что снова эта дорога выпадает мне на долю вслед за несчастьем. В первый раз это был нож Джеймса в заднице француза, во второй – смерть Спанди. И я невольно начал гадать, какой может оказаться следующая беда, что обрушится мне на голову и опять приведет на этот путь.

Умрет мама? Джамилю продадут за порцию гашиша? Я проснусь и обнаружу, что по улицам Кабула с моим носом в брюхе удирает крыса?

Чем больше я об этом думал, тем меньше, по правде говоря, нравилась мне поездка.

К тому же я обливался потом на заднем сиденье, как толстяк, закутанный в пату, поскольку кондиционер сломался.

Хотя Джелалабад находился всего в нескольких часах езды от Кабула, солнце здесь жгло в сто раз сильнее, и от духоты в замкнутом пространстве «лендкрузера», приехавшего за нами перед ленчем, у меня пересохло во рту.

То, что рядом была Джорджия, веселья не прибавляло – она почти все время говорила по мобильнику с кем-то в своем ведомстве, потому что связь то и дело прерывалась, не давая ей закончить разговор.

– Есть хочешь? – спросила она, убрав наконец телефон, когда мы остановились в Дурунте перед тоннелем. Там на въезде застряли нос к носу два здоровенных грузовика, не в состоянии ни двинуться вперед, ни попятиться, потому что с обеих сторон путь им перекрыли успевшие подъехать другие машины.

– На самом деле просто умираю с голоду, – ответил я.

Утром я съел всего лишь кусочек хлеба с медом, поскольку яйца из нашего рациона были исключены – из-за новостей, которые мать услышала по телевизору. Похоже, нам угрожала теперь смерть от птичьего гриппа, поэтому все, что имело какое-то отношение к курам, оказалось в нашем доме под запретом.

– Что ж, тогда пойдем, – сказала Джорджия. – Застряли, кажется, надолго, поесть успеем.

Мы выбрались из машины, оставив в ней шофера, и окунулись в суету и хаос улицы.

В ушах зазвенело от злобных криков и автомобильных гудков – с затором пытались разобраться полицейские, но на них, как обычно, никто не обращал внимания. Одни водители вылезали из машин, чтобы отдать собственные указания, другие, не вылезая, пытались протиснуться мимо остальных и прорваться каким-нибудь чудесным образом в тоннель.

Мне представилось, что, будь я птицей и смотри на эту дорогу сверху, с небес, она казалась бы, наверное, покрытой гигантским железным одеялом.

Попетляв между машинами, мы выбрались на тротуар и двинулись к одному из ближайших придорожных рыбных ресторанчиков.

У дверей стоял мужчина с железным тазиком, в котором шипело, плюясь, масло. Он помахал нам, приглашая войти и укрыться от запахов горящего жира и автомобильных выхлопов.

Пройдя мимо него, мы попали в небольшую комнату, где сидела на полу кучка мужчин – кто разламывал рыбу на куски ломтиком хлеба, кто выковыривал из зубов тонкие, как иголки, косточки. Мы кивнули им, они кивнули нам, после чего мы прошли через другую дверь в глубину ресторана.

И перед нами воссияло во всем своем великолепии сине-зеленое озеро Дурунты, за которым высились разновеликие коричневые горные вершины. Вид был невероятно красивым. И мог бы еще быть и невероятно мирным, если бы снаружи не доносилась брань людей, оскорбляющих матерей друг друга.

Невысокий худой мужчина с тонкими усиками и без бороды отвел нас в маленькую комнатку, расположенную ближе остальных к озеру, с большим окном. Там он, помахав тряпкой, вспугнул облако мух, которые, жужжа, закружили под потолком, дожидаясь удобного момента для возвращения на исходные позиции.

Мы сели на ярко-красные подушки, все в жирных следах от пальцев, и Джорджия заказала две банки пепси, наановый хлеб и рыбу.

Я выглянул в окно, в котором не было стекла, и увидел крошечную лодочку на озере, украшенную яркими лентами, развевавшимися над водой. И еще увидел мальчика, примерно моего возраста, который поднимался вверх от берега. Он был голым по пояс, в одних только мокрых закатанных штанах.

– Что ж, еда тут хотя бы свежая, – заметила Джорджия, тоже глядевшая в окно. В руках у мальчика был пластмассовый тазик, в котором трепыхалась костистая озерная рыба.

– Что да, то да, – согласился я, плюхаясь обратно на грязные подушки. – А зачем тебе снова понадобился Баба Гуль?

– Надо с ним обсудить еще кое-какие детали, – ответила Джорджия. – Организация, на которую я работаю, получила недавно приличный взнос, и у нас появилась реальная возможность продвинуть наконец свой кашемировый проект.

– Это как?

– Понимаешь, мы уговариваем разных бизнесменов вкладывать деньги в Афганистан, и вот одна итальянская компания захотела открыть здесь фабрику по обработке и переработке кашемира. Это означает множество рабочих мест, Фавад, новые технологии и административные возможности для Афганистана. А еще – увеличение спроса на кашемир, что даст дополнительные источники заработка сотням тысяч фермеров. Я хочу, чтобы в этом проекте участвовал и Баба Гуль. И потом… я подумала, что ты будешь не прочь еще раз повидаться со своей подружкой!

– Она мне не подружка! – возмутился я и, схватив с полу забытую кем-то мухобойку, шлепнул ее Джорджию.

– Но ты же понял, о ком я?

– Ай, замолчи, Джорджия!

– Ай, замолчи, Фавад!

Тут явилась на бумажных тарелках костистая рыба, и мы, улыбаясь, начали ее обгладывать. И, пока ел, я думал о Мулале, вспоминая, как она бежала по полю в своей красной косынке, похожей на язычок пламени, и думал, а вдруг Джорджия права и Мулаля вправду станет когда-нибудь моей подружкой.

 

* * *

В доме Хаджи Хана мы, поскольку были сыты, останавливаться не стали, а помчались через Джелалабад, сигналя без перерыва людям, машинам и тук-тукам, что сновали по улицам, как муравьи; миновали портрет Хаджи Кадыра, проехали тоннель из деревьев и добрались наконец до поворота на Шинвар.

Пока мы к нему приближались, в животе у меня при воспоминании о лице Мулали щекотало все сильнее, и я успел помолиться о том, чтобы хибара Баба Гуля все еще стояла там, где мы ее оставили столько месяцев назад.

Машина запрыгала по камням, считавшимся здесь дорогой, и мне показалось, что я узнаю поле, по которому мы бегали с Мулалей под солнцем зимы, но, насколько мог видеть глаз, незаметно было никаких следов ни коз ее отца, ни ее самой.

Сердце у меня заколотилось сильнее, когда мы проскочили поворот, который, я был уверен, уж точно привел бы нас к хибаре Баба Гуля, и, взглянув на Джорджию, я увидел, что она тоже как будто растерялась.

– Залмаи, – обратилась она к шоферу, – куда мы едем?

– Баба Гуль теперь живет в другом месте, – вот и все, что он сказал, продолжая рулить.

Горы впереди, за которыми был Пакистан, становились перед нашими глазами все выше, по сторонам тянулись какие-то странные каменные поля, похожие на ступени лестницы и казавшиеся очень древними, и наконец мы повернули налево, к каменным стенам, за которыми раскинулись цветущие поля.

Через десять минут, поднявшись по пыльной дороге, с полными ртами песка, налетевшего в окно, которое Джорджия слишком поздно спохватилась закрыть, мы остановились возле маленького домика. Перед ним стояли рядами молодые деревца, обнесенные изгородью для защиты от вечно голодных коз, что паслись неподалеку. То были козы Баба Гуля, казавшиеся куда более худыми, чем в прошлый раз, поскольку лишились своих шуб, состриженных, чтобы быть превращенными в одежду для людей.

Залмаи вышел из машины, а за ним и мы.

– Ага Баба Гуль Рахман! – крикнул он.

Из занавешенной двери вышла в солнечный свет маленькая фигурка. То была мать Мулали. Сейчас она, правда, казалась толще, чем я ее помнил, и морщин у нее на лице от этого как будто стало поменьше.

Широко улыбаясь, она подошла поздороваться с Джорджией. Обняла ее и встала на цыпочки, чтобы дотянуться до лица, после чего поцеловала ее шесть раз, по три раза в каждую щеку.

Джорджия ответила ей тем же, но в глазах у нее, когда мать Мулали быстро и радостно заговорила на пушту, я увидел замешательство.

– Она говорит, пусть Аллах благословит тебя исполнением тысячи твоих желаний. Ты ей – сестра, – перевел я, когда Джорджию потянули за руку к дому.

– Скажи ей, что она очень добра ко мне и я надеюсь, Бог отплатит за ее доброту еще большим, чем она желает мне, – ответила Джорджия.

Что я и сделал.

У двери мы скинули обувь и прошли за женой Баба Гуля в дом. Там Мулаля и два ее брата смахивали пыль с подушек, на которые нам предстояло сесть.

– Салям алейкум, – сказала Мулаля, обняв Джорджию за талию, а потом протянув руку мне. Братья ее тоже застенчиво протянули руки и, хихикая, поздоровались.

Самого Баба Гуля было не видать.

– Вы теперь живете здесь? – спросил я, удивленный и обрадованный этими счастливыми переменами, гадая, козы ли принесли им кучу шерсти этой весной или Баба Гулю сказочно повезло в игре?

– Красота, правда? – спросила Мулаля. – И подумать только, два месяца назад я собиралась умереть.

 

* * *

За утоляющим жажду чаем и вызывающим ее печеньем мы с Мулалей по очереди переводили Джорджии рассказ жены Баба Гуля.

То, что успело произойти с этой семьей в столь короткий срок, казалось почти невероятным, и я был очень рад счастливому концу их истории, потому что в тот момент вряд ли нашел бы в себе силы пережить еще одну трагедию.

 

* * *

Когда зима миновала, Баба Гуль влип, должно быть, в серьезные неприятности со своей игрой и однажды, вернувшись домой, не смел посмотреть жене в глаза.

Не сказав никому ни слова, он взял за руку Мулалю и потащил ее в соседнюю деревню, предоставив жене колотить себя в грудь в их деревянной хибаре и проливать реки слез.

Баба Гуль и Мулале ничего не говорил и не отвечал на вопросы, пока вел ее каменными тропами, и ее охватывал все больший и больший страх, и слезы подступали к глазам, а почему – она сама не знала.

Но, когда они пришли в деревню, Мулаля поняла, по какой причине отец молчал всю дорогу – он онемел от стыда, поскольку собрался расплатиться с долгами своей дочерью.

Когда она поняла, в чем дело, то чуть сознание не потеряла от страха – ей предстояло вскоре назвать «мужем» человека, которому ее продал отец.

Прижавшись к стене своего будущего, судя по всему, дома, она увидела, как этот мужчина ударил по рукам с ее отцом. У него были худые, темные, скрюченные от старости пальцы.

При мысли о том, что эти пальцы дотронутся до нее, Мулаля издала ужасный вопль, распахнула дверь и бросилась бежать со всех ног, хотя и знала, что наносит этим величайшее оскорбление отцу, не говоря уже о том человеке, который собирался стать ее мужем. И понимала, убегая, что она уже все равно что умерла, поскольку, спасая себя, навлекла бесчестье на свою семью.

Добравшись до поля за деревней, она упала на четвереньки и поползла, прячась за молодыми побегами, и ползла так несколько часов, не смея поднять голову, пока не ободрала об острые камни все руки и колени.

Целых две ночи она спала под кустами или забиваясь в гроты, которые выгрызло время в холмах и скалах, и питалась ягодами и сырой картошкой. Картошку же воровала в поле, пока все спали в своих постелях.

На третий день Мулаля поняла, что не может вести такую жизнь вечно. Однако ни домой вернуться она не могла, ни к тому человеку, которому ее продали. Поэтому, заглянув глубоко в свое сердце, она решила расстаться с жизнью. Это страшный грех, один из худших на самом деле, но она попросила Бога, чтобы он простил ее, потому что она еще ребенок.

Дожидаясь ночи в пещере, скрытой за кустами, она составила план действий – пробраться под покровом темноты в деревню и украсть из какого-нибудь дома канистру бензина. А потом – добровольно предать себя огню.

Конечно, Мулаля страшилась собственного замысла. Она знала, что будет очень больно, и боялась, что Бог ее не простит и придется ей гореть целую вечность в аду. А еще у нее разрывалось сердце при мысли о том, что она больше никогда не увидит свою мать. И, когда она тихонько оплакивала себя, ей послышался вдруг голос матери, зовущий ее по имени.

 

– Сначала я решила, что мне это снится, – сказала Мулаля, – хотя я не спала. И подумала – вдруг это смерть зовет так человека, когда он решается на нее. Но голос был такой живой и настоящий – словно меня и в самом деле звала мама.

Чувствуя, что сходит с ума от криков матери, и не силах выносить это напряжение, Мулаля выбралась из пещеры, в которой пряталась, и посмотрела вниз, на поля. Там, по траве, шла маленькая женщина в зеленом платье и голубом чадаре, с открытым лицом. Она выкрикивала имя Мулали, и девочка поняла, что это вовсе не сон – мать действительно пришла за ней.

И не сумев удержаться – хотя и уверена была, что ее отведут сейчас обратно к старику, решившему на ней жениться, поскольку мать не посмеет ослушаться собственного мужа, – Мулаля бросилась к ней навстречу, в родные объятия.

Согретая материнской любовью, она плакала и плакала до тех пор, пока в ее измученных глазах не иссякли слезы.

– Не бойся, все хорошо, – плакала мама вместе с ней, покрывая лицо дочери поцелуями. – Мы в безопасности, Мулаля. Ты в безопасности.

Когда она успокоилась, мать взяла ее за руку и повела домой. И по пути рассказала, что едва не умерла от горя, причиненного ей поступком мужа – и известием о том, что Мулаля убежала. Но затем боль ее сменилась безрассудным гневом, и, бросив все, она отправилась в родную деревню Хаджи Хана, находившуюся почти в половине дня пути от их дома, чтобы попросить его что-нибудь сделать. Он был самым большим человеком в провинции, и его заступничество могло спасти Мулалю.

Что удивительно, Хаджи Хан, когда она добралась туда, оказался в деревне и согласился ее увидеть, и она без сил упала к его ногам, умоляя о помощи.

Когда же он узнал, что произошло, он ласково попросил ее не беспокоиться, а пойти лучше и поискать дочь, чтобы отвести ее домой. А потом поехал к тому человеку, который ее купил, и заплатил за ее свободу.

Но на этом доброта его не закончилась.

Жена Баба Гуля сообщила, что Хаджи Хан столько горячих слов сказал хозяину коз, когда встретился с ним, что и впрямь сумел вселить в него страх Божий, настоящий страх, и с того дня Баба Гуль уже не приближается к картам.

– Он теперь проводит почти все время бодрствования в мечети, моля Аллаха о прощении, пока еще не поздно избежать ада, – улыбнулась Мулаля.

И, после того как Хаджи Хан спас дочь Баба Гуля, а заодно и вечную душу старика, он перевез их семью в новый дом.

Арендную плату за жилье он назначил такую, что, по словам жены Баба Гуля, «воздух стоил дороже», и дал в придачу столько риса, бобов и масла, чтобы им не приходилось думать, где достать еду, еще несколько месяцев. Более того, через пару дней к ним в дом приехали какие-то люди и посадили те деревья, что мы видели в саду. Однажды их ветви должны были отяжелеть от апельсинов, слив и гранатов, которые стали бы для семьи Мулали еще одним способом заработать на жизнь, помимо разведения коз.

– Все это сделал Хаджи Хан, и все – благодаря тебе, – так закончила свой рассказ мать Мулали, после чего протянула руки и взяла в них лицо Джорджии. И нежно поцеловала ее в лоб.

 

* * *

На обратном пути в Джелалабад из меня так и лились восхваления Хаджи Хану, и в зеркале я видел улыбку Залмаи, пока я возбужденно рассказывал ему историю, которую он наверняка уже знал.

А Джорджия была на удивление молчалива.

Я видел только ее затылок, но казалось, глаза ее были неотрывно устремлены куда-то вдаль, за поля, расстилавшиеся перед нами, словно она высматривала там что-то потерянное, и, как я ни старался втянуть ее в разговор, губы ее оставались плотно сжатыми.

 

* * *

Как сказал Хаджи Хан, так и было – когда мы приехали наконец в его дом в Джелалабаде, нас встретил там Исмераи.

К тому времени солнце закатилось за горы, и дом сиял светом в темноте. В нем стояла непривычная тишина – нас было всего трое, не считая карлика, уже виденного мною прежде, который суетился вокруг, подавая еду и сладкий чай.

Когда улеглось возбуждение, вызванное поездкой и всеми событиями дня, глаза у меня начали слипаться немилосердно. Правда, причиною тому мог отчасти быть густой дым особых сигарет Исмераи.

Я прилег на одну из подушек на золотом возвышении и закрыл глаза, чтобы дать им передохнуть.

– Хочешь в кроватку? – спросила Джорджия, оторвавшись от беседы с Исмераи.

– Через минуту, – ответил я. Лень было даже пошевелиться.

– Хорошо, через минуту, – сказала она и, притянув меня поближе, положила мою голову к себе на колени.

Меня накрыла теплая волна счастья, и к дальнейшему негромкому разговору взрослых я прислушивался борясь с неотвратимо наплывавшей дремотой.

Джорджия и Исмераи говорили о политиках и учащении беспорядков на юге и востоке.

– Мы живем в трудные времена, – сказал Исмераи. – Лично меня план Карзаи приводит в недоумение. Я понимаю, конечно, что нам нужно сильное централизованное правительство, но Афганистан – не шахматная доска, по которой можно так просто передвигать фигуры. Уберешь традиционную власть из области – тех людей, что знают культуру и историю собственного народа, – и получишь вакуум. Нет никаких сдерживающих сил, нет никакой лояльности. Есть только деньги.

– Положение Халида под угрозой? – спросила Джорджия.

Я услышал, как Исмераи прищелкнул языком, что означало «нет».

– Они не могут убрать Хаджи, – продолжил он. – Каким образом? Ведь он не занимает должности в правительстве, он сам по себе. Но это не значит, правда, что он не сталкивается с массой проблем, возникающих у правительства.

– Каких именно?

– Ну, ты же знаешь, что он поддерживает своим авторитетом правительственный план по уничтожению маковых плантаций. Или не знаешь?

– Нет, – призналась Джорджия. – Этого я не знала.

– Так вот, поддерживает. В нынешнем году на его земле не будет маковых посадок, и он пытается убедить присоединиться к нему в этом других землевладельцев и старейшин, но убедить их нелегко.

Хаджи старается выйти на правильный путь, для всеобщего блага и блага Афганистана, но слишком уж много у него противников, Джорджия, – это и фермеры, которые понимают, что их доходы сократятся в результате на две трети, по меньшей мере, и контрабандисты… Иссякание главного источника благополучия может привести к бунтам.

– И что они сделают?

– Что же еще, кроме того, что попытаются его убить?

– Ты серьезно? – Джорджия дернулась, и я притворился, что не почувствовал этого, – чтобы она не спохватилась и не прогнала меня в постель. Но беспокойство ее я ощутил, и оно передалось моему сердцу.

– Нет… возможно, я несколько преувеличиваю, – успокоил ее Исмераи. – Но у него сейчас нелегкие времена, Джорджия. Ты должна понимать это.

В голосе его прозвучала печаль, однако Джорджия промолчала.

Я решил, что она размышляет над его словами, прежде чем ответить. Но когда – через целых две минуты, наверное, – Джорджия наконец открыла рот, я, усердно притворявшийся спящим, чуть не подскочил.

– Халид просил меня стать его женой, – сказала она.

 

25

Поверьте, я ничего и ни с кем не собирался обсуждать на самом деле, абсолютно ничего, и за несколько часов даже слова не промолвил – что было сущей пыткой, если учесть, сколько вопросов толпилось с криками у меня в голове, требуя ответа.

Но, как говорится, «дерево неподвижно, пока нет ветра», и к концу следующего утра я понял, что следует, видно, слегка подуть.

– Не хочешь ли ты мне что-нибудь рассказать? – спросил я у Джорджии, сидевшей на переднем сиденье автомобиля.

Поскольку я был весьма сообразительным для своего возраста – и мастером в деле шпионажа, – беседу я завел по-английски, чтобы нас не мог понять Залмаи.

– Что, к примеру? – ответила она вопросом, повернувшись ко мне.

– К примеру… что-нибудь… – скопировал я манеру Джеймса, которой тот пользовался при мне миллион раз, когда хотел не сказать ничего.

– А… что-нибудь, – вернула Джорджия.

– Да… что-нибудь, – отпасовал я.

Джорджия зевнула, откинулась на спинку сиденья и опустила темные очки со лба на глаза.

– Нет, Фавад. Но если вдруг услышишь что-то интересное, разбуди меня, ладно? – что по сути можно было перевести, как «не лезь, осел, не в свои дела».

Я покачал головой.

Иной раз и она умела быть невыносимой.

 

* * *

В Кабуле безумное желание поговорить об услышанном вспыхнуло во мне с новой силой – слова, словно блохи, щекоча крошечными ножками, бегали внутри головы, проползали через нос и скапливались во рту, готовые выпрыгнуть при малейшей возможности. Но поговорить было не с кем!

Конечно, раньше я первым делом бросился бы к Спанди. Он был моим лучшим другом и умел хранить секреты. Что же касалось Джамили, об откровениях с ней и речи быть не могло – во-первых, она уже призналась, что чуточку влюблена в Хаджи Хана, а во-вторых, была девочкой, и значит, доверять ей никак не следовало, особенно в обсуждении таких тем, как чья-то свадьба.

Пир Хедери, хоть и старик, в этом отношении был еще хуже Джамили. Расскажи я ему то, что знаю, я бы ничуть не удивился, если бы в конце дня, выбрасывая гнилые фрукты на завтрак козам, он уже поженил Хаджи Хана и Джорджию, и они ожидали свое шестое дитя.

Поэтому я решил попытаться вечером еще раз разговорить Джорджию.

И сделал бы это, если бы меня не опередил доктор Хьюго.

 

* * *

После замечательного ужина, состоявшего из кабульского плова, приготовленного умелыми руками моей матери, я отправился в сад, где сидела, как я знал, Джорджия, читая книгу при меркнущем свете дня, и тут позвонили в звонок, и ворота, открывшись, пропустили к нам во двор доктора.

Даже когда я еще не знал, что Хаджи Хан продолжает вести войну за Джорджию, мне неловко было находиться в компании доктора Хьюго – он был симпатичный, и в том, что он влюблен в Джорджию, сомневаться не приходилось, потому что он глаз не мог оторвать от ее лица, когда они проводили время вместе.

Но «симпатичный» и «влюблен» – не препятствие для любящего афганца, и я догадывался, что единственным настоящим препятствием в деле воссоединения Хаджи Хана и Джорджии была сама Джорджия.

И пусть своим поведением Хаджи Хан убил дитя Джорджии, зато, как мы узнали, он спас недавно целую семью, и это – если посмотреть на соперничество между мужчинами как на игру бузкаши – добавляло ему очков в сравнении с другой командой.

На мой взгляд, доктор Хьюго уже проиграл войну, и, боясь, что мои глаза мгновенно скажут ему об этом, я при виде его всклокоченной головы быстро отступил под укрытие стены.

А потом прокрался вдоль нее в «тайный проход» на задворках дома, который вел в сад.

Там я занял позицию, которую уже много раз занимал прежде, – сел на корточки возле просвета в цветущих розовых кустах, снова даривших миру свою ослепительную красоту.

Когда доктор Хьюго подошел к Джорджии, она отложила книгу, улыбнулась и подняла к нему лицо – предлагая для поцелуя щеку, а не губы. Доктор поколебался, но принял предложенное.

– Спасибо, что пришел, – услышал я голос Джорджии.

– Спасибо, что пришел? Как официально! – ответил доктор Хьюго, пытаясь отшутиться.

– Да, извини… это из-за того, видишь ли, – она вздохнула, – …что нам надо поговорить.

– О, кажется, это не только официально, но и серьезно.

– Да, серьезно. Я, во всяком случае, так считаю, но ты, может быть, думаешь иначе. Не знаю. Честно говоря, не знаю, какие чувства у тебя это вызовет.

– Что ж, давай проверим, – ответил доктор Хьюго, и я услышал в его голосе напряжение.

Доктор взял себе стул и поставил его не рядом с Джорджией, а напротив, отчего встреча их стала выглядеть как рабочее собеседование. И, наблюдая из кустов за смятением доктора Хьюго, я даже слегка проникся к нему жалостью – хотя и рад был, что с его помощью дело наконец сдвинется с места, поскольку в извиняющемся лепете Джорджии до сих пор никакого смысла не было, а я умирал от желания услышать уже что-то стоящее.

– Хьюго, только позволь мне сперва закончить, а потом говори, ладно? – попросила она.

– Ладно.

– Хорошо. – Джорджия снова вздохнула и выпрямилась на стуле, поплотнее закутавшись в пату, хотя на дворе было тепло, и мерзнуть она никак не могла.

Это было то самое серое пату, которое подарил ей Хаджи Хан.

– Ну что ж, – начала она, – ты знаешь, что, когда Спанди умер, мы поехали в Хаир Хана на похороны. И там я встретила Халида – в первый раз после выкидыша… как ты понимаешь, спокойными нам при таких обстоятельствах остаться было трудно. Нет, на похоронах мы, конечно, не разговаривали, это было бы слишком… но он приехал, чуть позже, и мы поговорили у него в машине. Он просто разум потерял, Хьюго. Если бы ты его видел, у тебя тоже разорвалось бы сердце. Все равно как…

– Фавад!

Голос матери прозвучал, словно свист пули в сумеречном небе, и я распластался на земле.

– Фавад, – позвала она снова, – Фавад!

Проклиная свою злую судьбу, я пополз по тайному проходу, выбрался из него, после чего поднялся на ноги и двинулся по той стороне двора, где меня не могли увидеть из сада.

– А, вот ты где, – сказала мать. – Пойдем-ка… мне нужно с тобой поговорить.

 

* * *

Меня это не слишком обрадовало, но я пошел вслед за матерью к ней в комнату.

Там было прибрано, все вещи разложены по местам, и телевизор, как ни странно, молчал. Тут только я заметил, что мать выглядит непривычно взволнованной, словно совершила какой-нибудь нехороший поступок, из тех, которые из нас двоих обычно совершал я.

– Что случилось? – спросил я.

– Почему ты спрашиваешь? – ответила она вопросом, усаживаясь на подушку и раскрывая мне свои объятия.

– Ты какая-то… чудная, – сказал я.

– И это ты говоришь своей матери?

– Правду говорю, – возразил я.

– Ну ладно, значит, все в порядке, – засмеялась она, и я заметил вдруг, как прекрасны были этим вечером ее глаза – они светились, словно два зеленых огонька.

– Фавад, – мать наклонилась и взяла мои руки в свои. – Мне нужно поговорить с тобой кое о чем, и, если тебе не понравится то, что ты услышишь, так и скажи, и я обещаю, что больше не заикнусь об этом. Никогда.

– Хорошо, – ответил я, внутренне похолодев – и подумав, что, должно быть, тот же холод чувствовала Джорджия, собираясь рассказать доктору Хьюго о желании Хаджи Хана взять ее в жены, отчего и куталась так усердно в пату.

– Подожди-ка, – сказал я, потому что следом меня вдруг осенила мысль, сразу же согревшая мое сердце. – Ты собираешься замуж?

– Что? – Мать, явно потрясенная, отпрянула, и я испугался, решив, что мои слова ее оскорбили.

– Извини… это мысли вслух, – сказал я.

– Нет, нет, не извиняйся, Фавад. Я… я просто удивилась, потому что ты спросил как раз о том, о чем я и хотела с тобой поговорить.

Она сделала паузу. Я тоже сделал паузу.

Мы встретились взглядами, и я ощутил, как сильна на самом деле наша любовь друг к другу.

– Шир Ахмад просит меня выйти за него, – продолжила она наконец, – и я хочу знать, что ты об этом думаешь – ведь он станет тебе отцом. Скажешь «нет» – значит, нет, сынок. Больше мы об этом говорить не будем, и обиды я не затаю. Но знай, он хороший человек, Фавад, и, думаю, может предложить нам реальное будущее. Даст возможность вести нормальную жизнь – как семья, афганская семья, а не безумная смесь из афганцев и иностранцев. Я хочу иметь свой дом. И хочу, что еще важнее, чтобы свой дом был у тебя. Но ты – мой сын, и эта свадьба может состояться только с твоего разрешения.

Когда она умолкла, я почувствовал, что руки ее дрожат, выпустил их и поднялся на ноги.

Потом медленно подошел к окну, где постоял некоторое время, глядя во двор, качая головой и вытирая глаза, словно бы великая боль завладела внезапно моим сердцем. А потом вздохнул, громко и тяжело, и повернулся к матери.

Она сидела, понурив голову, и смотрела в пол.

– Все хорошо, Фавад, – произнесла она тихо. – Не печалься. Я скажу Шир Ахмаду…

– Да, мама! Скажи ему «да»! – крикнул я, бросаясь к ней, и обнимая, и осыпая ее лицо нежными поцелуями. – Давно пора! – добавил я и расхохотался, потому что в отместку она крепко ухватила меня за пояс и принялась щекотать.

 

26

Раньше в моей жизни имелось не слишком много секретов – потому, главным образом, что взрослые не доверяются детям в вопросах, которые считают важными, – и я частенько придумывал их сам. Но сейчас, когда у меня голова была забита тайнами, это оказалось и вполовину не так весело, как я ожидал.

Я размышлял о причинах в постели до тех пор, пока глаза не закрылись от усталости, и пришел к выводу, что главная проблема с секретом заключается в том, что его нельзя никому рассказывать. А если нельзя никому рассказать, тогда какой смысл его вообще иметь?

У меня же теперь был не один секрет – а целая куча.

Хаджи Хан просил Джорджию выйти за него замуж, но я вынужден был молчать, потому что притворялся спящим, когда услышал об этом.

Доктору Хьюго почти наверняка сказали что-то «официальное и серьезное», но я не мог спросить, что именно, потому что шпионил, когда ему это говорили.

Я не имел права никому рассказать о своей матери, потому что она заставила меня дать обещание молчать о грядущем событии до тех пор, пока она не побывает в Хаир Хана и не повидается с сестрой.

Я не мог даже с Шир Ахмадом поговорить как мужчина с мужчиной о его планах на будущее или о том, например, где мы будем жить, потому что моя мать все еще пытала его молчанием. Оставалось только надеяться, что он не сделает за это время предложение какой-нибудь другой женщине, – афганские мужчины порой просто хотят жениться, и им все равно, кто ответит «да».

 

* * *

В Афганистане на самом деле довольно мало возможностей найти себе жену или мужа. О браке обычно договариваются между семьями и внутри семей; брак может быть деловым соглашением или, как узнала недавно на своем опыте Мулаля, отдачей долга; есть еще такая система, которая называется «бадал», где совершается обмен – одна семья отдает свою дочь замуж за сына другой, а та отдает свою за сына первой. Здесь никому ничего платить не приходится. Но, несмотря на дешевизну, это не самая лучшая система в мире, потому что родственные связи со временем становятся настолько запутанными, что во всех уже течет одна и та же кровь, и поэтому их дети умирают.

Может, именно это и было причиной несчастья Пира Хедери и его жены.

Однажды он рассказал мне, что ни один из их детей не прожил больше двух лет, и что умирали они из-за «плохой крови». По словам Пира, когда его кровь и кровь его жены смешивались в телах детей, смесь эта порождала лихорадку, которая разрушала их разум и постепенно убивала.

Рассказ Пира Хедери об умерших детях вызвал у меня жалость к нему, потому что мне казалось, что из него вышел бы хороший отец – стоило только посмотреть, как он заботился обо мне, и Джамиле, и Спанди – когда тот еще был с нами.

– Рождаешься, все теряешь и умираешь, – проворчал Пир как-то раз, услышав по радио об очередной бомбежке, уничтожившей несколько семей в Кандагаре. – Кто, будучи в здравом рассудке, принесет дитя в этот мир?

Можно было бы, конечно, напомнить старику, как старались в этом деле они с женой, только вот не преуспели, но я промолчал.

Пир Хедери был, конечно, не единственным мужчиной, который не имел сына. У Шир Ахмада сына тоже не было. Но его мысли занимала хотя бы компьютерная учеба. И, возможно, он еще мог обзавестись ребенком – от моей матери. Кто знает? В самом деле, кто знает что-то в этой жизни наверняка?

Что до меня, наверняка я знал только, что никто не в состоянии удержать два арбуза в одной руке.

 

* * *

На следующий день, выйдя из школы, которая утомила меня не меньше, чем комната, полная женщин, я с удивлением обнаружил у ворот «лендкрузер», в котором меня ждал Хаджи Хан.

Тут только я сообразил, что прошла уже неделя с тех пор, как мы похоронили Спанди, и настало время очередных молитв.

И хотя повод для нашей встречи был печальным, мое лицо невольно расплылось в улыбке. Ведь Хаджи Хан не только помнил о моем друге (и обо мне), он спас еще Мулалю от старика со скрюченными пальцами; он помог матери Мулали вернуть плоть на ее кости; он хотел жениться на Джорджии и избавить ее от позора быть всего лишь его подружкой; а еще, даже если в прошлом он и торговал наркотиками, то в нынешнем году перестал это делать.

– Готов? – сказал он единственное слово, опустив окошко.

– А как быть с великом? – спросил я.

Хаджи Хан буркнул что-то себе за спину, и из машины вышел тот же охранник с автоматом, который ездил с нами в Хаир Хана в прошлый раз.

Он взял мой велик и аккуратно погрузил его через заднюю дверь в «лендкрузер». Тем временем Хаджи Хан кивком предложил мне сесть в машину, что я и сделал.

И уже там мы пожали друг другу руки.

– Как дела у всех? – спросил он.

– Хорошо, – ответил я. – Джорджия была очень рада, что ты помог семье Мулали.

– Правда?

– Да.

– Я тоже рад. Эта семья заслужила немного везения.

Я хотел было пошутить насчет везения и карточных игр Баба Гуля, но вовремя опомнился.

– Хаджи, а почему с тобой в последнее время так мало телохранителей? – спросил я вместо этого.

Я уже в третий раз видел при нем всего лишь одного человека, а не обычное войско.

– Потому что так лучше, – ответил он.

А потом посмотрел в зеркало, увидел в моих глазах очередной вопрос и добавил:

– Понимаешь, если ты хочешь убедить людей в том, что страна наша меняется к лучшему, для начала ты должен поверить в это сам – и если даже не веришь, то хотя бы создать такое впечатление.

 

* * *

После чтения молитв Хаджи Хан подвез меня к магазину Пира Хедери, потому что я уже опаздывал на работу, и высадил там.

Не успев перешагнуть порог, я понял, что старик опять что-то замыслил – что-то, судя по ухмылке на его лице, касавшееся и меня.

– Мы открываем новый бизнес! – сказал он, когда я уселся рядом с ним на ящик с пепси-колой. – За ним будущее, Фавад, – за сервисом «Еда навынос от Пира Хедери».

– Люди уже не выносят сами еду из магазина? – спросил я.

– Нет, почему, выносят… но я говорю о закусках, или как там они называются. Эту идею подал мне твой друг Джеймс.

В ответ я застонал. Джеймс был такой же сумасшедший в последнее время, как и Пир Хедери с его планами «быстро-быстро-разбогатеть». Недавно, после разговора с кем-то, журналист вдруг уверовал в то, что в одной из гор Гиндукуша имеется потайная дверь, ведущая в пещеру, полную сокровищ, и проводил теперь все свое время копаясь в старых документах министерства горной промышленности и изучая по Интернету скалолазание. Я-то был уверен, что, если в афганских горах и таились какие-то сокровища, они наверняка давно уже были распроданы на пакистанских рынках вместе с прочими нашими древностями.

– Что за идея?

– Ну, наш друг Джеймс пришел сюда в поисках такой штуки, которая называется «сандвич». Похоже, это хлеб с чем-нибудь.

– Я знаю, что такое сандвич…

– Отлично! Считай, полдела уже сделано. Иностранцы, кажется, жить без них не могут. Вот я и изготовил немножко на пробу.

Пир достал из-под прилавка блюдо. На нем лежала горка ломтиков наанового хлеба.

– И что с ними случилось потом? – спросил я, беря один из самодельных Пировых сандвичей.

– А что такое? – Пир протянул руку, и я вложил в нее обгрызенный кем-то хлеб.

– Ох, и правда, – сказал он. – Наверно, до них добрался Пес. Ну ладно, все равно попробуй и скажи, что ты думаешь.

– Я такое не ем! – воскликнул я, отталкивая его руку.

– Не привередничай, – ответил он. Сам откусил кусочек и тут же выплюнул. – Аллах заплакал. Неудивительно, что старичок их не доел. Запиши, Фавад, – лук и манго не сочетаются.

– Лук и манго?!

– Почему бы и нет? Джеймс сказал, чем больше в сандвиче экзотики, тем лучше.

– Он, видно, пошутил! – сказал я, хотя, честно говоря, сам видел, как Джеймс ел бананы с хлебом, чего нормальный человек делать, по моему мнению, не станет.

– Ладно, – продолжил никогда не сдающийся Пир Хедери, – попробуй вон те, на подносе. Их сделала Джамиля до того, как ушла в школу.

Поскольку я был голоден и поскольку это, в конце концов, была моя работа, я сделал, как мне велели.

Через пятнадцать минут у нас появился список – сыр и помидоры; ореховое масло; огурец и баранина; клубничный джем; простокваша и кебаб; яйцо и цыпленок. Это было неплохо.

Салат-латук и сливки; яблочное пюре; мед и лук; мед и сыр; горчица и яйцо; вареная морковь – все это никуда не годилось.

Пир хлопнул в ладоши, разбудив Пса, который спал на пороге магазина.

– Попрошу жену наготовить их побольше сегодня вечером, а завтра еще и Джамиля поможет. Вернешься из школы и пойдешь эти сандвичи продавать.

– Вы, кажется, сказали, что это сервис навынос. Или я чего-то не понял?

– Ну да, так и сказал. Ладно, возьмешь половину того, что мы сделаем к ленчу, и, когда продашь, можешь вернуться за теми, что у меня останутся.

– Прекрасно…

– Не правда ли?

– Я имел в виду… ладно, забудем. – Смысла спорить со стариком я на самом деле не видел, ибо ясно было, что он настроен весьма решительно. – Вы помните, что у меня траур, или нет?

 

* * *

Люди в Афганистане умирают постоянно. Таков порядок вещей. И, может быть, потому, что они умирают постоянно, те, кто остается в живых, не тратят слишком много времени на размышления о тех, кто умер. Они продолжают делать свои дела. Вот и Пир Хедери, хотя он и любил Спанди и я сам видел слезы, что текли на похоронах из его белых глаз, продолжал делать свои дела. Вернее сказать, заставлял меня продолжать их делать.

Несмотря на все мои пылкие молитвы накануне вечером, когда назавтра я приехал после школы в магазин, Пир уже поджидал меня на пороге. С подносом, нагруженным сандвичами.

Старик так спешил вытолкать меня за дверь, что не сразу дал даже закатить внутрь магазина велик.

– Теряем время, – воскликнул он, отталкивая свободной рукой от подноса морду Пса. – Скоро ленч. Ступай к пакистанскому посольству, там всегда большая очередь, и все будут с голоду умирать, клянусь.

– Я уже умираю, – сказал я ему.

– Ох.

Пир задумался ненадолго о том, как это известие может повлиять на его планы скорейшего завладения миром навынос, потом ответил:

– Ладно, можешь поесть по дороге.

И передал мне поднос.

– Только один сандвич, – предупредил он, когда я вышел за дверь, – и убедись, что он с яйцом, – они уже начинают попахивать подобно аду.

 

* * *

Я перешел дорогу, миновал мечеть Вазир и вереницу магазинов, продававших билеты на самолет в такие места земного шара, о которых я и не слыхал никогда и которые вряд ли когда-нибудь мог увидеть, и свернул направо, на улицу, где находилось пакистанское посольство.

Пир Хедери оказался прав – народу там была масса, длинная очередь надеющихся получить визу, выстроившаяся вдоль стены.

Посмотрев на них, я задумался – что заставляет такое количество людей хотеть уехать в страну, которую они во всем и обвиняют? Наверное, «где-нибудь» лучше, чем «нигде», когда у тебя ничего нет. А если у тебя ничего нет, вряд ли ты станешь тратить деньги, которых нет, на сандвичи…

– Сколько? – засмеялся один мужчина, когда я назвал цену, назначенную Пиром Хедери – двести афгани. – Да я целую овцу за это куплю!

– Да, но вам не подадут ее зарезанной, зажаренной и с хлебом за ту же цену, – ответил я, проворно уворачиваясь от его руки, приготовившейся влепить мне затрещину.

– Я дам тебе десять афгани, – сказал другой мужчина.

– Это очень любезно с вашей стороны, – ответил я, – но за сандвич заплатить все равно придется.

Когда вокруг меня начала собираться небольшая толпа – главным образом из тех, кто хотел получить что-то за ничего, – явился полицейский и велел мне убраться.

Судя по всему, я мог стать причиной беспорядков. И судя по всему, за это меня могли арестовать.

Поскольку я был слишком молод, чтобы провести остаток жизни в тюрьме за прогулку с подносом сандвичей, которые никто не хотел покупать, я послушался и ушел оттуда к забаррикадированному входу в американский лагерь.

В ожидании, когда мимо пройдут какие-нибудь солдаты, я уселся на обочине дороги и сказал себе, что заслуживаю – едва не потеряв свою свободу – несколько большего, нежели один паршивый ломтик хлеба с позеленевшим яйцом.

Развернув несколько газетных оберток, я выбрал цыпленка с сыром, и, должен признаться, на вкус он оказался весьма неплох, несмотря на то, что хлеб успел обветриться по краям.

– Привет, дружок!

Я посмотрел против пылающего солнца и кое-как разглядел казавшееся черным на его фоне лицо доктора Хьюго.

– Привет, доктор Хьюго! Хотите сандвич?

– Да, – ответил он. Взял с подноса верхний и развернул.

– Ореховое масло и огурец, – сказал я. – Прекрасный выбор. С вас двести афгани.

Доктор Хьюго улыбнулся и сел рядом со мной.

– Нет, я серьезно, – добавил я.

– А, – сказал он и, вынув из кармана пять долларов, отдал их мне. – Сдачу оставь себе.

– Спасибо.

Некоторое время мы оба сидели молча, поскольку рты наши были слишком заняты разжевыванием сандвичей Пира, но поскольку я начал раньше доктора, то и закончил первым.

– А что вы здесь делаете? – спросил я:

Доктор Хьюго с трудом сглотнул и закашлялся.

– Приходил повидаться с американцами насчет кое-каких лекарственных запасов. Ничего интересного.

– А.

Он снова принялся жевать. Потом перестал и затолкал остатки сандвича за щеку, чтобы иметь возможность заговорить:

– Слушай, Фавад, я хочу спросить тебя кое о чем…

– Хорошо, – ответил я после паузы, успев попросить Бога о том, чтобы ко мне не прилетел еще один проклятый секрет, – спрашивайте.

– Ну… – доктор Хьюго как будто был в замешательстве. Проглотив сандвич, он в поисках слов провел рукой по волосам, и те заблестели от масла. – Ты знаешь, где живет в Кабуле Хаджи Хан?

Я уставился на доктора, пытаясь по его глазам понять, что он замыслил.

Потом медленно кивнул.

– Хорошо. Это очень хорошо. Правда. А… ты можешь меня туда отвести?

Я взял другой сандвич и откусил кусочек. Томат, лук, огурец и мед. На вкус – крысиная блевотина.

– А, Фавад?

– Знаете, – сказал я наконец, – по-моему, это не очень хорошая идея.

– Я всего лишь хочу с ним поговорить.

– О чем?

– О Джорджии.

– Тогда это и вправду нехорошая идея. Боюсь, ему сильно не понравится…

– Пусть так, молодой человек, но попытаться я должен. Иначе она уедет.

Известие это меня удивило, но и слегка обрадовало.

– Джорджия переедет в Джелалабад?

– Разумеется, нет, – ответил доктор Хьюго, тоже удивившись. – Она вернется в Англию.

– В Англию?!

– Да. И я уверен почему-то, что тебе не больше моего хочется, чтобы это произошло.

Мне и в голову не приходило, что Джорджия может покинуть Афганистан – вернее, что она может покинуть меня.

– Нет, не хочется, – согласился я.

– Ну а если так, отведи меня к Хаджи Хану.

 

* * *

Не стоило, конечно, вести доктора Хьюго к Хаджи Хану – ведь его там наверняка должны были убить, но его жизнь в тот момент, надо признаться, меня тревожила мало. Куда больше я волновался за свою жизнь – без Джорджии.

 

Я представить себе не мог, что ее не будет рядом, более того – и представлять этого не хотел. Потеряв недавно одного из своих лучших друзей, еще одной потери я совсем не желал. И поэтому, раз уж доктор Хьюго считал, что сумеет решить эту проблему ценой собственной жизни, останавливать его я не собирался.

– Здесь, – сказал я, показав на зеленую железную дверь, перед которой сидел на зеленом пластиковом стуле охранник с автоматом.

– Ну что, вперед? – сказал доктор Хьюго.

– Вперед, – согласился я. – К могиле.

Он посмотрел на меня, проверяя, не смеюсь ли я. Но я не смеялся.

Тем не менее он все-таки вышел из машины, и я, слегка впечатленный его отвагой, двинулся со своим сандвичевым подносом следом.

Доктор Хьюго велел водителю подождать, после чего мы подошли к охраннику.

– Хотим видеть Хаджи Хана, – сказал я ему.

– Кто этот иностранец? – спросил он.

– Доктор, – ответил я.

Охранник кивнул и исчез внутри, оставив нас ждать снаружи.

Вернулся он через две минуты, сказал:

– Заходите, – и отступил в сторону, освобождая нам проход.

За воротами, в саду мы увидели Хаджи Хана, сидевшего в окружении примерно шести мужчин, одетых в дорогие шальвар камиз, с тяжелыми часами на запястьях.

Хаджи Хан встал, чтобы с нами поздороваться, и протянул сначала руку доктору.

– Салям алейкум, – сказал он.

– Алейкум салям, – ответил доктор. – Я – Хьюго.

– Очень приятно, Хьюго, – ответил Хаджи Хан. Судя по выражению его лица, он ни малейшего представления не имел, кто к нему пришел, и я почувствовал приближение беды.

Пригласив нас сесть на ковер рядом с ним, он спросил, как здоровье моей матери, и выразил надежду, что у меня все в порядке, дела идут хорошо и счастье мое неизменно.

– Если ты голоден, мы можем тебя чем-нибудь угостить. Ни к чему было приносить с собой еду, – добавил он, глядя на мой поднос с сандвичами.

Я попытался засмеяться, но было мне не до смеха, поэтому получился какой-то писк. После чего мы сели на ковер с Хаджи Ханом и его друзьями, и некоторое время все молча переглядывались друг с другом.

Хаджи Хан, должно быть, голову ломал, что я делаю здесь с каким-то незнакомым доктором, но вопросов не задавал, ибо это было бы невежливо. Нас пригласили к нему в сад, и мы были его гостями.

И я подумал, что, если мы продолжим сидеть просто так, мило и спокойно и попивать чай, который нам предложили, может, нам еще и удастся выйти из этих ворот живыми.

Но тут доктор Хьюго заговорил.

– Наверное, вы гадаете, зачем я здесь, – начал он.

Хаджи Хан пожал плечами, что означало – допустим, да, меня это и впрямь интересует.

– Так вот, – продолжил доктор Хьюго, – я – друг Джорджии.

Хаджи Хан ничего не сказал.

– Я знаю, что вы тоже ее хороший друг, и за прошедшие годы стали с ней довольно… гм… близки.

Хаджи Хан снова промолчал, и, поскольку его молчание мне не нравилось, я попытался сосредоточиться на своем чае.

– Дело в том, что я в курсе… отношения между вами изменились, и вы уже не так… гм… близки, как прежде. Но она все равно очень сильно переживает из-за вас, и мне кажется, что пора бы вам… гм… на время оставить ее в покое.

Доктор Хьюго договорил, Хаджи Хан снова промолчал, но глаза его потемнели, и брови сошлись на переносице. Это был нехороший знак, очень нехороший, и я начал молиться про себя, чтобы доктор на том и остановился, допил свой чай, поблагодарил моего друга и ушел.

Но он не остановился:

– Я говорю вам это потому, что Джорджия уже подумывает уехать в Англию, а мне хотелось бы, чтобы она осталась, по вполне понятной причине…

– Какой причине?

Это были первые слова, какие произнес Хаджи Хан за время беседы, и я услышал закипающий в его голосе гнев.

– Думаю, я ее люблю, – ответил доктор Хьюго почти сухо.

Я бы на его месте назвал лучше какую-нибудь другую причину.

– Вы с ней спали?

Голос Хаджи Хана еще звучал сдержанно, но я заметил, что друзья его придвинулись ближе.

– Простите, но, по-моему, это не ваше дело.

– Я спрашиваю – вы с ней спали?

– Ну ладно… нет. Я с ней не спал, но это на самом деле не главное. Дело в том, что мы становимся ближе… и я уверен, что, если бы вы оставили ее на какое-то время в покое, а может, и вовсе отпустили, я смог бы сделать ее счастливой. Подумайте сами, что вы можете дать ей здесь, в Афганистане…

И тут Хаджи Хан испустил такой страшный рев, что я выронил свою чашку с чаем.

Доктор испуганно вскочил на ноги, а Хаджи Хан бросился на него, схватил за горло и прижал спиной к стене.

– Ты спятил? – яростно спросил он, выплевывая слово за словом ему в лицо. – Прийти ко мне и заявить такое? Ты что, не знаешь, с кем имеешь дело, ублюдок?

– Конечно, знаю, – ответил, задыхаясь, доктор Хьюго, двумя руками пытаясь оторвать от своего горла руку Хаджи Хана. – И я вас не боюсь!

К тому времени я тоже был уже на ногах и прекрасно видел, что испуганным доктор Хьюго и впрямь не выглядел – он был в ужасе.

– Кретин, мать твою! – выкрикнул Хаджи Хан с искаженным от ярости лицом. – Ты думаешь, что любишь Джорджию? Думаешь ?! Ну так я скажу тебе кое-что… я сам – Джорджия! Эта женщина – мое сердце; она в костях моих, зубах, волосах… каждая клетка моего тела – это она, и каждая ее клетка принадлежит мне! И ты приходишь ко мне со своими бреднями и говоришь, что я должен «оставить ее в покое»?! Ты сошел с ума? Совсем спятил, скотина?

Он швырнул доктора наземь, к своим ногам, и тот жадно принялся глотать воздух.

– Вышвырните его отсюда, – сказал Хаджи Хан на пушту охранникам, сбежавшимся к нему при первом признаке тревоги. – Вышвырните, пока я не перерезал ему глотку.

И, отвернувшись, зашагал в дом.

 

27

Когда мы ехали обратно, доктор Хьюго был очень молчалив, и это было понятно – ведь его только что чуть не задушили.

У него дрожали руки, и глаза казались размером больше обычного.

– Он просто зверь какой-то, – пробормотал доктор наконец, – маньяк. Что она в нем нашла, черт побери?

Я понял, что он говорит о Джорджии.

– Ну… он очень красивый, а на прошлой неделе мы узнали…

– Это был риторический вопрос, Фавад.

– А.

Что означает «риторический», я не знал, но сообразил, что так, видимо, называются вопросы, на которые не ждут ответа.

И еще как минимум одним соображением пополнилась моя голова в результате этого визита доктора Хьюго к Хаджи Хану – доктор был симпатичный, и все такое, но женщине нужен мужчина, который способен за нее сразиться… особенно в Афганистане. Наверное, это было неправильно, поскольку мама всегда говорила мне, что «насилием проблему не решишь», но мне все же нравилось в Хаджи Хане это «к черту сдержанность», выражаясь словами Джеймса.

Я ничего не сказал, однако, и всю оставшуюся дорогу доктор Хьюго тоже молчал. Только растирал то и дело свои руки – и горло время от времени.

Через десять минут мы остановились перед моим домом, он наклонился ко мне и почти шепотом сказал на ухо:

– Буду тебе очень благодарен, Фавад, если Джорджия ничего не узнает.

– Хорошо, – ответил я, потому что мне было его жалко.

Но большой радости не испытал. И, добравшись наконец до своей комнаты, сел и все записал – благодаря чему и запомнил то, что в те времена не мог поведать никому.

 

* * *

Подходя к воротам, я надеялся никого не встретить, чтобы уберечь секреты, меня переполнявшие, но, поскольку жизнь никогда не дает тебе того, чего от нее ждешь, едва войдя во двор, я увидел всех сразу, и маму тоже, – они сидели в саду.

Мать тут же вскочила на ноги, и рядом с ней я увидел еще одну афганку, которая показалась мне похожей на кого-то знакомого, но на кого – вспомнить не удалось.

Глаза у мамы были мокрыми от слез, я заметил это, когда она подошла, но лицо было счастливым – невероятно счастливым на самом деле. Все остальные тоже выглядели невероятно счастливыми, и я решил, что мать сказала наконец «да» Шир Ахмаду. И это означало, что хотя бы один секрет из своего списка я могу вычеркнуть.

– Фавад! – воскликнула она, хватая меня за руку и практически волоча за собою в сад. – Иди скорее, сынок, посмотри, кто тут у нас!

Я еще ни разу не участвовал в брачных церемониях и поэтому подумал было, что это, наверное, какой-то обряд – мне должны официально представить мужчину, который вскоре станет моим отцом. Обряд обрядом, но все равно это казалось странным – ведь я видел Шир Ахмада и разговаривал с ним каждый день на протяжении уже почти года. Да без меня они, пожалуй, и вовсе не собрались бы пожениться!

Шагая следом за матерью, я миновал Джорджию, Джеймса и Мэй с поглупевшими от радости лицами, и с земли, чтобы поздороваться со мной, поднялась женщина, рядом с которой сидела мать, когда я только вошел.

Вблизи я разглядел, что она красива. И молода – намного моложе, чем моя мать. Но с точно такими же – странно! – зелеными глазами.

– Фавад, – дрожащим голосом сказала мать, остановившись перед ней. – Это… ох, сынок… это твоя сестра, Мина!

 

* * *

Что ж, если кому-то и нужны были еще какие-то доказательства великой любви Божьей и Его милосердия, им достаточно было бы взглянуть на прекрасное лицо моей сестры – пропавшей и нашедшейся.

После стольких лет тьмы она вошла в нашу жизнь, как солнечный свет, и это свидетельствовало, что Бог иногда отнимает, но и возвращает тоже.

Я был так потрясен и восхищен возвращением Мины, что на целый час онемел. Сердце мое от счастья расширилось, и словам было не обойти его, чтобы добраться до языка.

Не один месяц я гадал, случится ли моей сестре услышать по радио сообщение Джорджии. И поскольку Мина все не появлялась, я начал уже смиряться с мыслью, что она, наверное, тоже умерла, как отец и братья.

И теперь я узнал, что она вовсе не умерла – наоборот, выросла и стала еще красивее, живя в своем доме в Кунаре.

Джорджия, как выяснилось, знала это уже две недели, но никому ничего не говорила, потому что придумывала, как организовать ее приезд в Кабул, чтобы сделать сюрприз нам обоим – мне и матери.

Я был впечатлен и благодарен ей – ибо не было на Божьей земле сил, которые заставили бы меня самого сохранить такой секрет.

Но теперь моя сестра была здесь, и ничто более на свете не казалось важным. И за бесконечным чаем, который обеспечивали сегодня Джеймс и Мэй, поскольку видели, что наша мать не в силах оторваться от вновь обретенной дочери, мы слушали в полном изумлении ее рассказ о том, что с ней происходило после того, как ее украли талибы.

Повествование ее было очень страшным, и, хотя я еще только учился жизни, я догадывался все же, что многое она пропустила. Ибо случались мгновения, когда она запиналась и умолкала, словно не могла найти слова, и тогда мать брала ее за руку и передавала ей свою силу.

 

* * *

Мина рассказала, что ее и остальных девочек из нашей деревни, которых затащили в грузовик, повезли потом на запад.

Нежным голосом своим она поведала, как всю дорогу их охраняли мужчины с ружьями, так что убежать было невозможно. И когда одна девочка, обезумев от страха, выпрыгнула все же из грузовика, талиб прицелился в нее из ружья и попросту застрелил.

– Мы были словно овцы, ведомые на бойню, – сказала она. – Нам никто ничего не говорил, мы понятия не имели, куда едем, и думали, что всех нас скоро убьют… или еще хуже.

При этих словах мама низко опустила голову, и я понял, что на ее глаза, как на мои, тоже навернулись слезы.

Сестра подождала, пока мы преодолеем свою печаль, и, прежде чем продолжить, поцеловала нас обоих.

Целых три дня Мина и ее подруги, которых она знала с того дня, когда впервые увидела свет, были заперты в грузовике, и пищей им служили объедки. Талибы всякий раз, как останавливались перекусить, швыряли потом недоеденное в кузов.

Наконец, когда девочки уже совсем ослабели и начали болеть, и одежда на них провоняла их же нечистотами, грузовик приехал в провинцию Герат, где люди, вырвавшие их из рук близких, выволокли всех из кузова – побоями принуждая умолкнуть тех, кто кричал, – и заставили вымыться.

После мытья девочек завели в одну из комнат дома, находившегося неизвестно где, и выстроили в ряд. И к ним стали подходить какие-то мужчины, разглядывать и щупать их тела.

Одна за другой подруги Мины начали исчезать из комнаты – одни были проданы незнакомым мужчинам как жены, другие – как невесты для их сыновей, третьи – как рабыни.

Пока девочек разбирали, Мина тоже ждала своей очереди, но никто не брал ее за руку и не выталкивал за дверь, и она уже начала надеяться, что ей, может быть, удастся избежать общей печальной участи, потому что она была младше всех остальных. Но потом оказалось, что ее купили первой, еще в ту ночь, когда затащили в грузовик и увезли из Пагмана.

– Почти никого из моих подруг уже не осталось, когда вошел еще один мужчина, – сказала Мина. – Он выглядел как талиб – с длинной бородой и в тюрбане, но велел не бояться и взял меня за руку.

Делать Мине ничего не оставалось, и она пошла за ним.

Мужчина подвел ее к пикапу, стоявшему неподалеку от дома, и велел забраться назад, где лежали мешки с рисом и бобами и стояли банки с маслом, которые он куда-то перевозил.

Сам он сел впереди и отправился обратно по той же дороге, по какой они недавно сюда прибыли. И чем дольше они ехали, тем настойчивее в сердце Мины стучалась надежда, что мужчина этот может отвезти ее домой, потому что он ни разу не ударил ее, даже не коснулся, и, когда покупал себе еду в закусочной, принес и ей кебаб.

Но потом с дороги, ведущей к Кабулу, он свернул на юг. В конце концов они приехали в маленькую грязную деревню, остановились возле большого дома, и там он сказал Мине, что это – Газни.

Взяв из пикапа мешок с рисом, талиб кивнул Мине головой, показывая, что следует идти за ним в дом.

Там оказалась женщина, его жена, в окружении детей. При виде Мины лицо ее сразу омрачилось, но она ничего не сказала. Мужчина оставил Мину со своими детьми – некоторые из них были даже старше ее, а сам увел жену в другую комнату.

Вернулись они через полчаса, и, что бы хозяин ни сказал своей жене за это время, она с ним как будто согласилась. И хотя ласковой с Миной не была, никогда ее и не била. Сестре моей поручили домашнюю работу, и следующие четыре года она практически не выпускала из рук метлу.

– В сравнении с тем, что могло случиться, – сказала Мина, – это было не так уж плохо. Они оказались довольно добрыми людьми. И хотя счастлива в их доме я не была, бояться чего-то мне тоже не приходилось.

Мужчину, который ее купил – цены своей Мина так и не узнала, – звали Абдур Рахим. А жену его – Ханифа.

Ханифа была женщина энергичная, гордилась своим мужем и своими детьми. Когда муж ее куда-то уезжал, что случалось довольно часто, домом она управляла твердой рукой.

В течение первого года с Миной она обращалась примерно как с «приблудившейся собакой» – кормила, поила ее, отвела в кухне уголок, где спать. Подниматься в верхние, жилые комнаты дома ей не разрешалось – если в руках у нее не было метлы.

Дети Абдур Рахима сестру мою тоже не обижали, охотно разговаривали с ней и даже помогали иногда в работе по дому, когда она болела или уставала.

– Это была хорошая семья, и жилось в ней неплохо – просто жизнь была не такой, как раньше, только и всего, – вздохнула Мина.

Но однажды все изменилось снова.

Как-то раз Абдур Рахим подозвал к себе Мину и сказал, что пришло время ей уйти из его дома. Он сказал, что сожалеет об этом, и действительно казался расстроенным. Тогда же он признался ей, что дал сам себе обещание защищать ее, насколько это будет в его силах, чтобы хоть немного возместить горе, которое он принес в ее жизнь, – оказалось, что Абдур Рахим тоже был в нашем доме в ту ночь, когда в дверь нашу ворвались пятеро талибов.

– Он сказал, – поведала Мина, – что видел, как ты, мама, отчаянно сражалась за жизнь своих детей. И когда он повернулся, чтобы выйти, он наткнулся вдруг на взгляд широко открытых глаз маленького мальчика, и его охватили стыд и чувство вины. Наверное, это были твои глаза, Фавад. Абдур Рахман сказал, что в них отражались весь страх и ужас той ночи, и из-за того, что он в них увидел, он и решил меня купить. Стыд и бесчестье содеянного легли на его душу тяжким грузом, и ему, чтобы спасти себя, нужно было спасти меня. Потому-то и его жена согласилась меня приютить.

Но, видимо, готовность жены помочь мужу сохранялась лишь до тех пор, пока Мина была девочкой. А когда стало делаться все более и более заметным, что девочка превращается в женщину, Ханифа потребовала, чтобы она ушла.

Абдур Рахим пытался уверить жену, что думает о Мине только как о дочери, но та была убеждена, что со временем – когда Мина расцветет и тело ее нальется – он начнет думать иначе, ведь между ними не было кровной связи, которая помешала бы ему сделать ее своей второй женой.

И пришлось Абдур Рахиму согласиться с требованиями жены. Но, сказал он Мине, зато он нашел хорошего человека, который возьмет ее в свой дом, и хотя этот мужчина станет ей мужем, а не просто охранником, но бить ее не будет, потому что он правоверный мусульманин.

Мина была, конечно, благодарна старику за такую его заботливость и за то, что он ни разу не обидел ее за прошедшие годы, но, тем не менее, она не могла найти в себе силы, чтобы забыть или простить зло, которое он ей когда-то причинил. Поэтому, услышав, что она должна уйти, Мина сразу собрала свою одежду в маленький узелок и без единого слова или жеста, не считая кивка на прощание Ханифе, вышла за дверь не оглянувшись.

Там, перед домом, ее уже ждал будущий муж.

Он был лет на десять моложе, чем Абдур Рахим, и одна рука у него, из-за перенесенной в детстве болезни, была короче другой.

Не сказав ни слова, он взял здоровой рукой вещи Мины и положил их в свою машину. А потом повез мою сестру на восток, в Кунар.

Поездка была долгой, но по дороге Мина узнала только то, что мужа ее зовут Хазрат Хусейн и что талибы больше не правят Афганистаном вот уже два года.

– Я, конечно, рада была слышать, что талибов прогнали, но и разозлилась, – сказала Мина. – Ведь, судя по всему, ничего не изменилось. Тот талиб, который меня купил, по-прежнему владел своим большим домом, и я по-прежнему оставалась у него пленницей.

Приехав в Кунар, муж провел Мину в маленький дом, где, как она, в общем-то, и ожидала, уже была женщина – даже две.

Одна – старуха – была матерью Хазрата, с лицом таким кислым, как молоко порченой козы. Вторая была его женой, и звали ее Рана.

Рана была невысокой и очень больной женщиной. Она не могла подарить своему мужу детей. И после первого же взгляда на это достойное жалости создание, которое она теперь должна была звать сестрой, Мина поняла, чего здесь ждут от нее.

Ожиданий мужа она не обманула и годом позже принесла ему сына. Мальчика назвали Даудом.

– Хазрат был в восторге, – сказала Мина, – и до сих пор в восторге, и на самом деле он очень хороший отец. И, спасибо нашему сыну, в жизни моей теперь появилась хоть какая-то радость.

Мать Хазрата тоже таяла как масло всякий раз, когда брала на руки своего внука, отчего и отношения ее с невестками несколько смягчились, и даже Рана с появлением Дауда как будто обрела счастье и новые силы.

Хотя жизнь свела их вместе не спрашивая согласия, Рана и Мина, объединившись против матери своего общего мужа, быстро подружились, и, когда моя сестра видела страдание в глазах Раны, которое причиняла ей болезнь, она, желая облегчить жизнь своей новой сестры, помогала ей чем могла.

Именно доброта Мины стала причиной того, что Рана, слушавшая радио как-то раз пока Мина готовила вместо нее на кухне, и услышавшая сообщение Джорджии, сразу же ей о нем рассказала.

– Мне не верилось, что это может быть правдой. Я думала, вас всех убили – ведь из грузовика, в котором мы сидели, я видела горящие дома в Пагмане и хорошо помню, какая ненависть была написана на лицах людей, нас увозивших. И вдруг, совершенно неожиданно, я получаю весть о том, что вы живы и до сих пор ищете меня, хотя прошло уже столько лет!..

После получения этой вести Мина металась между счастьем и горем, думая о нас – и о расстоянии, которое нас разделяло. Для нее оно казалось больше в сотни раз, чем было на самом деле, поскольку она даже мечтать не осмеливалась о том, чтобы муж дал ей разрешение на поездку в Кабул.

Но сестра моя еще не знала по-настоящему сердца Раны.

День за днем первая жена Хазрата умоляла мужа проявить милосердие и проливала искренние слезы, объясняя ему, какой счастливой может сделать Мину этот один-единственный его добрый поступок…

– …Она, которая ничего не знала в жизни, кроме любви хорошего мужа и мучений из-за бесплодного лона и слабого здоровья, была совершенно удивительной, – тихо сказала Мина. – Я многим ей обязана.

Бедняжка Рана скончалась месяц назад от болезни, которая поедала ее изнутри, и Хазрат Хусейн, желая почтить последнюю волю умершей жены, потому что он, как и сказал Абдур Рахим, действительно был хорошим человеком, позвонил по номеру, который записала Рана на клочке бумаги, – и поговорил с Джорджией.

 

28

И вот Мина приехала из Кунара – вернулась в нашу жизнь. В ту ночь она спала у матери в комнате.

Я хотел тоже ночевать с ними, потому что не в силах был расстаться с сестрой, едва обретя ее снова. Все это казалось таким странным, что мысли путались. Мина стала другой. Я узнавал и не узнавал ее.

В мечтах, когда я молился усердно о ее возвращении, она всегда представлялась мне маленькой девочкой. Но она больше не была девочкой, она стала женщиной.

– Ты так вырос! – сказала Мина, притягивая меня к себе, – я сидел рядом, не зная, уйти или остаться. – Даже не верится – мой маленький братик теперь маленький мужчина, такой серьезный и тихий.

– Он не всегда такой тихий, – улыбнулась мать.

– Ну, – сказала Мина, целуя меня в щеку, – нам все это еще предстоит узнать… заново познакомиться друг с другом.

Я крепко обнял ее – она была права, конечно, нашим глазам и нашим умам требовалось время, чтобы узнать друг друга, но сердце мое уже знало все, что ему было нужно, – и любило ее.

 

* * *

Когда глаза у меня начали слипаться, мама сказала наконец, чтобы я шел к себе и дал им с Миной возможность поговорить наедине.

Мне хотелось остаться, но я не стал возражать, поскольку понял, что это важно для матери, и, лежа у себя в комнате в ожидании, пока ко мне придет сон, долго еще слышал, как они разговаривали и плакали.

Я догадывался, что сестра знакомится постепенно с историей нашей жизни без нее – и привыкает постепенно к мысли, что потеряла старшего брата, Билала.

 

* * *

Когда печаль ночи миновала и солнце поднялось в небеса, чтобы вернуть счастье в наши сердца, мать пришла к выводу, что возвращение дочери было для нее знаком от Бога и Его благословением выйти замуж за Шир Ахмада.

Когда она сказала мне это, я успокоился – теперь охранник не мог жениться на какой-нибудь другой женщине, а я мог наконец один секрет из своего списка вычеркнуть – ну или почти вычеркнуть. Рассказывать о нем кому-то из друзей было по-прежнему нельзя, пока мы не съездили в Хаир Хана и не посвятили в него тетю.

Мать с тетей для женщин, которые совсем недавно вида друг друга не выносили, виделись теперь, пожалуй, даже чересчур часто.

Но, конечно, на то имелись свои причины, ведь это, в конце концов, Афганистан – и правилам нужно следовать.

Так, в доме моей тети, в присутствии муллы, который молился за Спанди, моя мать и Шир Ахмад исполнили брачный обряд, неках, – трижды признав друг друга мужем и женой перед Аллахом.

Кроме святого человека, призванного проследить, чтобы они все сделали правильно, присутствовать при обряде разрешено было также моей тете и ее мужу, двум братьям Шир Ахмада и моей сестре Мине с ее мужем.

В то утро Хазрат Хусейн приехал к нам, собираясь забрать домой жену, а вместо этого получил приглашение на свадьбу.

К моему удивлению, он оказался намного выше ростом, чем мне представлялось, и лицо у него было кроткое и доброе. Рука, конечно, выглядела странновато – словно Бог приставил к телу взрослого руку ребенка, но, к счастью, она была левая, и, значит, можно было здороваться с ним не опасаясь никаких неловкостей.

Взрослые завели между собой вежливый разговор, и я, вертясь рядом, узнал, что накануне вечером Хазрат встречался в Кабуле со своим деловым партнером, у которого и провел ночь. Оказалось, муж моей сестры мастерит из дерева всякие интересные вещи, такие интересные на самом деле, что они даже пользуются спросом. В Хаир Хана он, например, подарил моей матери красивый коричневый сундучок с вырезанными на нем цветами и поющими птицами.

К сожалению, Дауда, сына моей сестры, мы не увидели, поскольку он остался в Кунаре, с бабушкой, но Мина пообещала, что в следующий раз его обязательно привезет.

И, говоря это, быстро взглянула на мужа, словно испугавшись чего-то, но он кивнул головой, и она снова заулыбалась.

Хазрат Хусейн успел вполне мне понравиться, хотя я видел его совсем недолго, – наверное, еще и потому, решил я, что мы теперь были родственниками.

 

* * *

Пока взрослые следили, как моя мать и Шир Ахмад исполняют неках, мы, дети, оставались на улице, ибо таковы правила.

Братья Джахида тут же устремились в канаву перед домом – там валялась дохлая кошка, а мы с Джахидом ушли за угол, туда, где нас никто не мог увидеть, поскольку он собрался научить меня курить.

Сигарета была вонючая и совершенно кошмарная на вкус, но я знал, что надо привыкать, поскольку в этой жизни, если я стану когда-нибудь мужчиной, меня будет поджидать еще много кошмарных вещей. Таких, как лысина, сказал Джахид, и еще того хуже, проснешься, например, однажды утром – а ты уже и не мужчина.

– У тебя очень красивая сестра, – заявил Джахид, стараясь выпустить изо рта дымное колечко. – Скажу тебе даже, что… если б ее не похитили, я бы сам был не прочь на ней жениться – мы ведь кровная родня, и все такое.

Я посмотрел на Джахида – блуждающий глаз, ленивая нога, коричневые пеньки вместо зубов – и подумал, что, решись моя сестра принять его предложение, я бы своими руками отдал ее талибам.

– Ну, как твоя работа? – спросил я, желая сменить тему, пока двоюродный брат мой не забылся и не завел своих грязных разговоров о сестре, которую я едва успел обрести.

– Пока не очень, – признался он, – но я учусь. И начальник говорит, что отправит меня скоро на какие-нибудь компьютерные курсы.

– Шир Ахмад уже ходит в компьютерную школу.

– Да, за этим будущее, – кивнул Джахид. – В Кабуле сейчас нет офиса, где не было бы компьютера. И ты не поверишь, сколько порнухи там можно найти. И фотографии, и целые фильмы, с такими видами секса, о каких ты в жизни не думал, – женщины трахаются с мужчинами, женщины трахаются с женщинами, мужчины трахаются с мужчинами, женщины трахаются с карликами, женщины трахаются с собаками, и я видел даже, как женщины вставляют кабачок себе…

– Фавад!

Голос моей матери прозвучал громко, словно она была совсем рядом, и мы с Джахидом спешно загасили сигареты.

– Держи, – сказал он, вручая мне жевательную резинку, которая обещала вкус банана, а на деле имела вкус пластмассы. Тоже совершенно кошмарный. Мы продавали их на Чикен-стрит иностранцам по доллару, что лишний раз подтверждало – люди купят у тебя все, если состроишь достаточно скорбный вид.

 

* * *

После совершения обряда неках мы распрощались с Миной, которой пора было ехать домой, к своему ребенку.

Мы никак не могли оторваться друг от друга, и это было и радостно, и печально. Но потом Хазрат Хусейн дал матери номер своего телефона, чтобы мы могли звонить, когда пожелаем, и прощальные объятия наши стали больше радостными, чем печальными.

Шир Ахмад вернулся к себе домой, а мама – к нам. В свой новый дом она должна была перебраться назавтра, после свадебного застолья, а я – еще только через неделю, по причине, о которой ничего не хотел знать.

Мать предположила, что эту неделю – пока она будет занята тем, о чем я не хотел знать, – я, возможно, предпочту провести в доме тети.

Сильнее ошибиться она не могла, даже если бы старалась.

– Мам, когда я был в этом доме в последний раз, отец Джахида ударил меня по голове кувшином, кто-то из детей написал мне в кровать… и давай еще вспомним о том, что от тетиной еды ты чуть не умерла. Не знаю, с чего это тебе в голову взбрело… ну ладно, я понимаю, что ты сейчас не можешь думать как следует, голова твоя больше занята новым мужем, чем счастьем твоего сына – и его шансами дожить до конца недели…

Мать только улыбнулась мне – да, сильно же она изменилась с того дня, когда плюнула под ноги сестре и ушла из Хаир Хана! – и ласково провела рукой по моим отрастающим волосам.

– Хорошо, Фавад, убедил. Если Джорджия будет не против и пообещает присмотреть за тобой, можешь эту неделю провести здесь. Заодно и попрощаешься со всеми…

 

* * *

У нас в Афганистане есть такая пословица: «Сегодня перед тобой друг. Завтра – брат».

Прожив почти год в одном доме с иностранцами, я приобрел брата и двух сестер, и, хотя рассуждали они порою странно, и не всем их поступкам следовало подражать, если хочешь быть хорошим мусульманином, я любил их искренне – всех троих.

Когда мы вернулись домой, и мать поведала им на дари, а я перевел на английский, что она вышла замуж и завтра должна переехать, а через неделю забрать меня, все они уставились на нас с совершенно изумленным видом.

Кажется, именно это у них называется шоком.

Первой пришла в себя Джорджия, вспомнила о хороших манерах и обняла мою мать.

– Поздравляю, Мария, – сказала она. – Это замечательная новость.

– Да, чудесная. Поздравляю, – присоединился Джеймс.

– Здорово! И я поздравляю и надеюсь, ваша совместная жизнь будет счастливой, – сказала Мэй. И через некоторое время, пока все сидели, привыкая к этой мысли, добавила вдруг: – Пожалуй, могу и я сейчас признаться… через месяц я тоже уеду. У меня будет ребенок.

Если сообщение моей матери явилось для всех сюрпризом, то признание Мэй прозвучало словно взрыв гранаты.

Я перевел ее слова маме. Глаза у нее расширились, но она ничего не сказала.

И снова первой опомнилась Джорджия:

– Поздравляю, Мэй! Это… потрясающе.

– Это не потрясающе, это просто чудо, – сказал Джеймс, обнимая Мэй. – А кто отец?

– Ну, – та смущенно улыбнулась, – ребенок будет мой и Джери, но есть некоторая вероятность, что заговорит он с французским акцентом!

Я покачал головой.

Иностранцы во многом походили на афганцев – они тоже смеялись и плакали, тоже проявляли доброту друг к другу и любили своих родных, но в остальном… они были совершенны безумны и делали все, что только возможно, чтобы гореть в конце концов целую вечность в аду.

А хуже всего было то, что это их как будто вполне устраивало.

 

29

Наша национальная одежда – шальвар камиз. По сути, это длинная рубаха и мешковатые штаны, хотя на самом деле в этом наряде куда больше деталей – так много, что и не поверите.

Я в те дни обычно носил джинсы, как многие другие мальчишки, – в подражание иранским поп-звездам, которых мы видели по телевизору.

Бывают, однако, случаи – свадьба матери к примеру, – когда ешь столько, что живот вырастает до размеров провинции Кандагар, и пояс врезается в него так, что кажется, вот-вот перережет тебя напополам.

И тогда понимаешь, что афганцы куда умнее западных жителей – мы не только верим в единственного Истинного Бога, но еще и шьем одежду достаточно просторную, чтобы вместить Кандагар и Хелманд за компанию.

– Что с тобой? – спросил Джеймс, когда я рухнул рядом с ним на стул.

– Умираю, кажется. Не надо было столько есть.

Почти час после того, как мы пришли в ресторан «Герат» в Шахр-и-Нау, мы усердно набивали животы. Сначала был аш – суп из лапши, простокваши, фасоли и гороха; за ним последовали болани с картошкой и зеленым луком, баклажаны в простокваше, кабульский плов, бараньи кебабы и, наконец, фирни, потрясающе вкусный холодный сладкий крем.

Неудивительно на самом деле, что все так радовались свадьбе, – ведь на столе было, наверное, почти столько еды, сколько они съедали за год.

Когда я застонал под бременем кебаба в желудке, Джеймс вдруг наклонился и протянул руку к моим джинсам.

– Что ты делаешь?! – спросил я, не настолько все же переполненный, чтобы не изумиться.

– Хочу тебе пояс расстегнуть, не то задохнешься.

Я посмотрел на него недоверчиво.

– Не стоит, Джеймс, – сказал я и отодвинулся от его руки.

Воистину, иностранцы не ведают стыда – даже на свадьбе.

Конечно, я сам был виноват, поскольку ел не переставая с того момента, как сел за стол своей матери, и до того момента, как вышел из-за него, чтобы рухнуть возле Джеймса в комнате для мужчин. По правилам, мужчины и женщины сидят во время праздничного застолья в разных помещениях. Только моя мать и Шир Ахмад сидели вместе, в отведенной им рестораном отдельной маленькой комнатке, куда заходили гости, чтобы их поздравить.

Гостей пригласили немного и обошлись без музыки и танцев, потому что и у моей мамы, и у Шир Ахмада это была вторая свадьба. Но мама все равно была изумительно красива – в розовом платье, с волосами, завитыми в кудри, под розовым, в тон платья, шарфом. Глаза у нее казались огромными – специально приглашенная женщина еще у нас дома подкрасила их розовым и черным с блестками и приклеила матери длиннющие ресницы.

Будучи ей сыном, я мог сказать с уверенностью, что мама счастлива, хотя она почти не улыбалась, – это тоже предписывалось правилами.

Афганская девушка, выходя замуж, должна на своей свадьбе выглядеть несчастной. Ее печаль показывает всем, как сильно она любит и уважает свою семью, из которой уходит. Правда, порой ее чувства бывают искренними, ибо она страшится семьи, в которую ей предстоит войти. Но как бы там ни было, печальная невеста – хорошая невеста, а если она еще может выжать из своих глаз слезы, то это и вовсе замечательно.

Конечно, в случае моей матери слезы проливать было поздно, учитывая, что бабушку с дедушкой моих она оставила давно, и обоих уже не было в живых. Но то, что она все равно придерживалась традиции, говорило, что она – «достойная женщина». «Достойная женщина» выходит замуж за «достойного мужчину» – с этим были согласны все. И, думаю, были правы, потому что Шир Ахмад любил мою мать уже целую вечность и жизнь свою изменил ради того, чтобы она приняла его предложение, – поступил в компьютерную школу и привел в порядок свой дом даже намного раньше, чем попросил ее стать его женой.

Да, он был достойным мужчиной, и меня это радовало. Он тоже выглядел очень красивым на свадебном обеде – в белом костюме, в белых туфлях. И, когда он, чтобы выказать свое уважение, подавал моей матери еду, все остальные женщины смотрели на это с улыбкой и кивали в знак одобрения.

Вместе со мной, моей тетей и Джамилей в комнате новобрачных сидели еще Джорджия и Мэй – и женщина-«муж» последней, Джери. Из всех афганцев, приглашенных на свадьбу, о ребенке в животе у Мэй знали только мы с мамой, и мама, еще до того, как мы вышли из дому, попросила иностранцев не говорить об этом на людях.

Выплыви на свет такая новость – и нас всех могли бы забить камнями до смерти, что, пожалуй, было бы не слишком удачным завершением столь знаменательного для моей матери дня.

 

* * *

Джеймсу, несмотря на то что почти год он жил с нами под одной крышей, в комнату новобрачных заходить не дозволялось, поскольку он не был родственником – да к тому же был мужчиной.

Поэтому сидел он в компании Исмераи, Пира Хедери и нескольких друзей Шир Ахмада и выглядел потерянным, ибо некому было переводить для него их разговоры.

Джеймс прожил в Афганистане больше двух лет, но его дари так и не продвинулся дальше нескольких фраз, которые он выучил еще в свой первый приезд, – таких как «здравствуйте», «как поживаете», «где здесь туалет» и «отведите меня к вашему главному».

И обходился он, в основном, бурной жестикуляцией и карманным словарем, который всюду носил с собой.

Оставалось только гадать, сколько времени у него ушло на то, чтобы задурить своими сандвичами голову Пиру Хедери…

 

* * *

Когда мне немного полегчало – и уже не было нужды бегать по ресторану полуголым, – Исмераи попросил меня сходить за Шир Ахмадом и привести его в мужскую комнату. Видимо, собрался вручить ему подарок.

Я, конечно же, сходил – просьбы старика надо уважать, к тому же мне страшно хотелось посмотреть, что там за подарок. Джорджия уже подарила моей матери мобильный телефон, чтобы она могла звонить Мине, когда пожелает, и это было совершенно замечательно. Но при попытке представить, что могли принести к праздничному столу Исмераи и Хаджи Хан, воображение мне отказывало.

 

* * *

Когда я вошел и пригласил Шир Ахмада пойти со мной к мужчинам, он встал и извинился перед женщинами за то, что оставляет их, хотя мне показалось, что в глубине души он был даже рад – его голова, наверное, уже звенела от их болтовни.

Мы медленно двинулись туда, где ждал нас Исмераи. И добрались не скоро – слишком много рук пришлось пожать новобрачному по пути.

А когда добрались, Исмераи попросил Шир Ахмада сесть и вручил ему белый конверт.

– От Хаджи Хана, – сказал старик. – Он просит прощения за то, что не пришел лично отпраздновать с вами вашу свадьбу, но его призвали в Шинвар некоторые неотложные дела.

Шир Ахмад поблагодарил Исмераи, сказал еще несколько теплых слов и открыл конверт. Внутри оказалось четыре или пять листов бумаги, с виду – документы.

Мой новый отец взглянул на Исмераи растерянно.

Я взглянул на Исмераи разочарованно. Ибо ожидал увидеть деньги.

– Это контракт, – сказал старик.

– А, контракт… – сказали все мы, продолжая пялиться на Исмераи.

Он засмеялся, взял из рук Шир Ахмада бумаги и неторопливо объяснил, что это такое.

Оказалось, Шир Ахмад и Хаджи Хан стали деловыми партнерами – вступили в совместное владение только что открывшимся в Кабуле интернет-кафе.

 

30

После свадьбы мама со своим мужем ушла обустраивать наш новый дом для новой жизни. Мы же все вернулись в Вазир Акбар Хан.

Дома Джорджия, Джеймс и Мэй открыли бутылку вина, потому что всем им срочно «требовалось выпить», и по очереди принялись убеждать меня, что на эту неделю мне лучше перебраться в комнату Джеймса, как в прошлый раз.

– Тебе будет не так одиноко, – объяснила Джорджия, выйдя из кухни с чаем для меня в руках.

– И мама твоя хотела бы этого, – пустила в ход шантаж Мэй.

– Повеселимся! – воскликнул Джеймс.

Но я решительно отказался.

Я уже стал старше, и мать всего лишь переехала в другой дом, а не лежала при смерти – в отличие от прошлого раза, когда она вынуждена была оставить меня с иностранцами. Кроме того, в комнате у нее стоял телевизор, который и тянул меня туда со страшной силой.

Они еще поныли и поуговаривали меня, но я был тверд, забрал свой чайник и оставил их наедине с вином, чтобы расположиться в комнате матери и получить наконец хоть немного покоя. И, перекладывая подушки так, чтобы удобнее было смотреть телевизор, почувствовал себя чертовски взрослым.

– Вот это жизнь! – сказал я себе, растянувшись на маминой кровати и отхлебнув чаю.

Потом поправил подушку за спиной и приготовился насладиться фильмом, который вот-вот должен был начаться.

 

* * *

Через восемь часов меня разбудил голос Джорджии, звавшей завтракать.

Телевизор молчал, поскольку ночью вырубилось электричество, и, когда до моего сознания дошло, где я нахожусь, я понял, что заснул всего через каких-то пять минут после начала фильма. И это меня слегка раздосадовало – надо же так бездарно тратить свою нежданную свободу!..

Выбравшись из кровати, я умылся, переоделся и отправился завтракать в большой дом.

В гостиной была одна Джорджия. Мэй уже ушла на работу, а выхода Джеймса из спальни не приходилось ждать еще часа три, по меньшей мере.

– Хорошо спалось? – спросила Джорджия, пододвигая ко мне тарелку с хлебом и мед.

– Да, спасибо, а тебе?

– Тоже хорошо, спасибо.

Я налил себе чашку сладкого чая.

– Ну, как тебе понравилась свадьба? – спросила Джорджия.

– Очень. Здорово было. А тебе понравилось?

– Да, – согласилась она. – Это было здорово.

Дальше мы завтракали в молчании, а потом приехал Массуд, чтобы отвезти Джорджию в ее офис, а я забрался на велик и покатил в школу.

В компании Джорджии находиться всегда было приятно, но никто из нас на самом деле не был «жаворонком».

 

* * *

Как обычно, после уроков я поехал в магазин, чтобы отработать свои деньги, сколь бы малы они ни были, и подразнить Джамилю, пока она не ушла в школу.

– Я вчера прочитал, что Шарук Хан женился на мужчине, – сообщил я ей.

– Где прочитал? – спросила Джамиля. – В специальной фавадовской вральной газете?

– Нет, в индийской, конечно.

– Очень смешно, – сказала она, поправляя платок перед тем, как выйти за дверь.

– Я знал, что тебе понравится, – засмеялся я. – Увидимся после школы, Джамиля.

– Если увидимся, – ответила она по-английски, делая пальцами знак, которому научил меня Джеймс и которому я научил ее.

Пока она стояла на пороге, я заметил вдруг, что она стала уже выше меня, и нисколько этому не обрадовался.

Когда мы только переехали в дом к иностранцам, я сделал на двери своей комнаты зарубку, но с тех пор как будто совсем не подрос и начинал уже нервничать все сильнее и сильнее, опасаясь, не останусь ли я в конце концов карликом, таким же, как тот, что жил в доме у Хаджи Хана.

Даже Джахид, когда мы встретились на свадьбе, успел пройтись по поводу моего роста, поприветствовав меня словами:

– Эй, коротышка! – хотя и сам был далеко не великан.

Я, конечно, сделал вид, что меня это не тронуло, но досаду на самом деле испытал.

– Сколько тебе лет? – спросил Пир Хедери, когда я упомянул при нем о своих опасениях.

– Не знаю, – пожал я плечами, – может, десять, а может, одиннадцать.

– А, ну в таком случае, мальчик, тебе не о чем беспокоиться. Поговорим об этом снова, когда тебе стукнет двадцать пять или двадцать шесть, а ты все еще будешь ростом с больного теленка.

– Думаете, я все еще буду здесь работать в двадцать пять или двадцать шесть?

– А где ж еще, ад тебя раздери?

– Ну… – я задумался и… понял, что понятия не имею. – Где-нибудь в другом месте.

Мысль о том, что на всю оставшуюся жизнь я могу остаться карликом, работающим в магазине Пира Хедери, растревожила меня еще больше.

– Слушай, если это тебя и впрямь беспокоит, мой совет – попроси свою мать отварить цыпленка, бросить в бульон немного гороха и добавить ложку скорпионьего сока. И пей этот бульон по утрам, как проснешься, по стакану.

– В нынешние времена и цыплят-то есть нельзя, не то что скорпионов, – сказал я.

– Ну и катись тогда в задницу, – было все, что он мне на это ответил.

 

* * *

– Тебе совершенно не о чем волноваться, – сказала Джорджия, когда, вернувшись домой тем вечером, я пил с нею чай в саду. – Девочки растут быстрее, чем мальчики, это правда. Но через пару лет ты Джамилю догонишь, а потом и обгонишь. А еще, Фавад, ты слишком умный, чтобы провести всю жизнь в магазине Пира Хедери, так что и на этот счет успокойся.

– Ты вправду думаешь, что я умный? – спросил я.

Джорджия засмеялась:

– Фавад, ты самый разумный мальчик, какого я только видела! Ты… как это сказать на дари?.. Не знаю. По-английски сказали бы «мал, да удал». Это означает – на редкость умен и сообразителен для своих лет. Если честно, у взрослых порой не встретишь и половины того здравого смысла, с которым ты родился. Ты очень непростой маленький мальчик, который вырастет однажды в очень непростого мужчину. К тому же ты еще и очень красивый.

– О, так мне просто цены нет? – засмеялся я.

– Так и есть, Фавад.

Я посмотрел на Джорджию, на ее прекрасное лицо, чуть вспотевшее под жарким летним солнцем, и меня накрыло вдруг облако печали. Вскоре все должно было измениться, чтобы никогда уже не стать прежним, – Мэй собиралась вернуться к себе на родину и растить своего французского ребенка; я собирался переехать в Карт-и-Сех и начать новую жизнь. Джеймс пребывал в беспокойстве, не зная, кто будет готовить для него теперь, когда моя мать ушла, и не понимая, почему Рейчел не хочет за него замуж. А Джорджия… о чем она думала и что замышляла, никто на самом деле не знал.

– Ты хочешь уехать из Афганистана? – спросил я, внимательно на нее глядя.

– Кто тебе сказал? – ответила она вопросом, изумленно вскидывая брови.

– Доктор Хьюго – до того, как его побил Хаджи Хан.

– Кто? Что? Что Халид сделал?

Сердце у меня остановилось.

Я таки проговорился.

– Это потому, что он тебя сильно любит, – добавил я быстро. – А виноват на самом деле был доктор Хьюго, потому что он сказал, что Хаджи Хан должен оставить тебя в покое, а Хаджи Хан сказал, что ты у него в зубах, и обругал мать доктора – так сильно на него разозлился. Но не убил его, и ничего такого, хотя и сказал охранникам, что хочет перерезать ему глотку.

Джорджия смотрела на меня не отрываясь.

– Я – у него в зубах? – спросила она наконец.

– Ну, это он так сказал.

– Как романтично, – заметила она, но голос ее прозвучал вяло, словно никакой романтики в этом вовсе не было.

– Ты вправду уедешь из Афганистана?

Джорджия пожала плечами.

– Пока не знаю, – сказала она, – и это чистая правда. Может, все выяснится в пятницу, когда я поеду в Шинвар.

– Хочешь повидаться с Хаджи Ханом?

– Да.

Я промолчал, потому что не мог ничего сказать, но про себя подумал, что она, по-видимому, собирается дать Хаджи Хану окончательный ответ.

– А мне можно с тобой поехать? – спросил я.

– Ну… не знаю. У меня там кое-какие дела…

– Пожалуйста, Джорджия… а вдруг ты потом действительно уедешь? Я бы хоть в последний раз повидался с Мулалей…

– Если честно, Фавад, я не уверена, что мы сможем навестить Мулалю и ее семью.

– Ну тогда с Хаджи Ханом…

Она снова взглянула на меня:

– Не знаю…

– Пожалуйста, Джорджия. Я буду хорошо себя вести, никому не буду мешать и поиграю где-нибудь в сторонке, когда ты будешь говорить с Хаджи Ханом, и…

– Ладно, ладно, поехали!

– Класс!

– Только если мама отпустит.

 

* * *

Матери я позвонил по телефону Джорджии и спросил, можно ли мне поехать в Шинвар на пятничный выходной.

Как я и ожидал, она дала разрешение, поскольку, если речь шла о выборе – еду я в Шинвар или остаюсь в одном доме с Джеймсом и беременной лесбиянкой, – разумеется, должен был победить Шинвар.

– Не забывай молиться и слушайся старших! – крикнула она мне в ухо.

– Хорошо, – пообещал я, отметив себе, что нужно будет научить ее, когда увидимся, разговаривать по мобильному телефону.

Кричала она так, что я услышал бы ее и в Таджикистане.

 

* * *

За рулем пикапа, приехавшего забрать нас в Шинвар, как обычно, сидел Залмаи, но, что было необычно, в этот раз с нами ехал Исмераи, и переднее сиденье занимал охранник, и позади разместились еще двое.

– Ожидаются беспорядки? – спросила Джорджия, увидев наш эскорт.

– Нет-нет, – ответил Исмераи, – просто Хаджи ради таких особых гостей решил принять особые меры предосторожности.

– Ну-ну… – Джорджия засмеялась, – что все-таки случилось?

– Помимо того, что случается всегда?

Исмераи снял свой пакул и почесал несколько волосков, остававшихся на макушке.

– На прошлой неделе, – сообщил он наконец, – заминировали дорогу, по которой должен был проезжать губернатор, и еще кое-какие инциденты были… но ничего серьезного…

– Это все маки? – спросила Джорджия.

– Маки, власть, время года… кто знает? Это – Афганистан; мира здесь добиться нелегко, ты же понимаешь.

 

* * *

Пока ехали, Исмераи пытался отвлечь наши мысли от мины, заложенной на пути губернатора, и «еще кое-каких инцидентов», показывая те места, где погибали люди в прошлом.

– Вот здесь, почти в конце джихада, моджахеды подстерегли русскую автоколонну, – сказал он, когда мы выехали из Кабула и поднимались в горы. – А здесь велось отчаянное сражение, целую неделю… Тут было несколько лучших наших снайперских постов… А тут мы вырыли туннели, чтобы убежать от коммунистов…

Еще он показал места, где пали многие его друзья и безымянные герои, и в результате вогнал нас в некоторое уныние.

 

* * *

По дороге через Нангарар и, дальше, по Шинвару, солнце так раскалило наши окна и до такого изнеможения нас довело, что даже говорить было трудно, поэтому мы молча предавались каждый собственным мыслям, пока не доехали до дома Хаджи Хана.

Здесь я еще ни разу не был, и хотя шинварское его жилье оказалось меньше размерами, чем в Джелалабаде, выглядело оно гораздо приятнее – похожим на дом все-таки, а не на дворец. Конечно, и тут было полно охранников с автоматами, но они почему-то не так бросались в глаза.

Когда пикап остановился на въезде, Джорджия вышла из него первой.

Разминаясь, она сперва нагнулась к земле, а потом выпрямилась, подняла руки высоко над головой и постояла так некоторое время, шевеля пальцами, словно пытаясь поймать что-то в воздухе.

– Господи, как я люблю это место, – сказала она со вздохом, ни к кому не обращаясь. И, повернувшись ко мне, добавила: – Знаешь, Фавад, именно здесь я и влюбилась когда-то в Афганистан.

– И в Хаджи Хана, – закончил я за нее.

– Да, – кивнула она, – и в Хаджи Хана тоже.

Я улыбнулся, потому что это было важно. Чтобы Джорджия приняла правильное решение относительно своего будущего, ей следовало напоминать обо всем том, что она любила, – а не о том, что могло ее опечалить.

Тут к нам подошел Исмераи.

– Располагайтесь, я присоединюсь через минуту, – сказал он. – Только сделаю пару звонков.

Мы с Джорджией кивнули и направились к красному ковру, расстеленному под высоким деревом.

Под кроной его было гораздо прохладнее, и с ветвей доносилось щебетание птиц.

Иной раз кажется, что в жизни ничего не может быть лучше.

– Печально было бы никогда не увидеть это место снова, – сказал я Джорджии, когда она сбросила свои сандалии, села и вытянула ноги.

– Печально, – согласилась она. – Знаешь, очень жаль, что лишь немногим людям выпадают на долю подобные деньки.

– Да, – согласился и я. Потом, подумав немного, спросил: – Почему?

Джорджия улыбнулась:

– В вашей стране есть не только война, сам видишь, но и многое другое, только мы, увы, слышим об этом редко и, мне кажется, не имеем полного представления – на что похож Афганистан на самом деле и каковы на самом деле афганцы.

– Да, здесь очень хорошо, – сказал я, – когда не голодаешь.

– Или тебя не пытаются убить, – добавила Джорджия.

– Или семья тебя не продает…

– Или тебе не нужны электричество и чистая вода…

– Или… или… – я запнулся в поисках примеров, – …тебе не отрывает голову газовая плита.

Джорджия слегка наклонила голову и посмотрела на меня поверх солнечных очков.

– Такое однажды случилось – с нашей соседкой, – объяснил я.

– А, – сказала Джорджия, снова поднимая лицо к солнцу, которое подмигивало нам сквозь листву, – да, ты прав – это очень хорошая страна, когда тебе не отрывают голову.

– Или ноги, – добавил я. – Мин еще кругом полно.

– Или ноги, – согласилась Джорджия.

– Так… что же на самом деле хорошего в Афганистане? – спросил я, и оба мы расхохотались.

– Ладно, – сказала Джорджия, успокоившись. – Начнем с того, что ни в одной стране, где я бывала, я не видела такого синего, что при виде его немеешь, неба.

– Да, оно бывает очень синее, – согласился я.

– И хотя жизнь здесь трудная – мы в своем славном доме в Вазир Акбар Хане и представить себе не можем, насколько трудная, – в ней все же есть и доброта, и любовь.

– Что ты имеешь в виду?

– Сейчас объясню, дай подумать… это как книги о вашей стране… большинство из них уверяет, будто Афганистан – страна благородных дикарей, героических людей, готовых убить, дай только повод. И отчасти, возможно, так оно и есть. Вы скоры на расправу, вы жестоки, что порой шокирует нас, но большинство афганцев, с которыми повезло встретиться мне, – это простые люди, с добрым сердцем, которые всего лишь пытаются выжить.

 

– Хаджи Хана я бы простым не назвал.

– Ну да, ты снова прав… – сказала Джорджия. – Но у него, хоть он и не бедняк, все равно доброе сердце. И намерения добрые, я это знаю… просто иногда… впрочем, туда мы лезть не будем.

Джорджия потянулась за сигаретами, и я решил, что «туда», как она выразилась, мы лучше и впрямь не будем лезть – вдруг «там» хранятся какие-то нехорошие воспоминания.

Она закурила, выпустила дым изо рта, и тут к нам вернулся Исмераи.

Убрав телефон в карман, он перевел дух, улыбнулся нам и сказал:

– Пойдемте. Мы должны вам кое-что показать.

 

* * *

Мы забрались в пикап, и Залмаи минут пятнадцать вез нас куда-то прочь от дома Хаджи Хана.

Потом, свернув с главной дороги, он остановился возле наполовину построенного дома, где еще суетились рабочие, выкладывая стены и нагружая тачки строительным мусором.

Когда мы вышли из машины, на пороге показался Хаджи Хан. Он разговаривал с каким-то мужчиной, державшим большой блокнот, но, увидев нас, пожал ему руку и двинулся, улыбаясь, в нашу сторону. Выглядел он намного веселее, чем тогда, когда я видел его в последний раз, и одет был, как обычно, нарядно – в шальвар камиз бледно-голубого цвета с серым жилетом, в тон пакулу.

Я решил, что, если мне когда-нибудь надоест носить джинсы, нужно будет обязательно выяснить, кто его портной.

– Ну, как вам это нравится? – спросил Хаджи Хан, подойдя поближе. Заговорил он по-английски, и я понял, что он не хочет, чтобы рабочие слышали разговор.

– Место прекрасное, – сказала Джорджия. – Значит, ты строишь еще один дом?

– Да, строю, – ответил он, – но это дом – для тебя… Захочешь ты его принять или нет – твое дело.

Услышав это, я несказанно изумился и почувствовал, что рот у меня открылся сам собой – столько в нем скопилось вопросов, рвущихся на волю, выпустить которые я не смел.

Джорджия ничего не сказала.

– Посмотри на него, – продолжил Хаджи Хан. – Войди и позволь мне все тебе показать.

И, не дожидаясь, пока Джорджия ответит отказом, он повернулся и пошел к дому. Пришлось пойти и нам.

Перешагнув через мешки с песком, мы зашли внутрь и оказались в квадратном холле, цементно-сером, где со стен свисали какие-то провода. При виде его вряд ли кому-нибудь захотелось бы воскликнуть: «Как тут мило!»

– Это гостиная, – сказал Хаджи Хан, обведя рукою комнату и взглянув на Джорджию. – Здесь ты будешь принимать своих друзей. Стены, когда закончится строительство, выкрасят в очень красивый зеленый цвет, как луга Шинвара, – я придумал это, чтобы даже зимой вокруг тебя была весна.

Не дожидаясь, пока Джорджия ответит, Хаджи Хан шагнул налево, где поджидали дверей две дырки в стене.

– Тут будет кухня, – объяснил он, – а там могут ночевать твои гости. Я сделаю здесь очень красивую ванную, вместе с туалетом, в одном помещении. Что скажешь?

– В комплекте, – пробормотала Джорджия.

– Да, – кивнул Хаджи Хан, видимо, не расслышав, – конфетка. Думаю, неплохая идея. Очень по-европейски. Пойдем дальше.

Он прошел через холл к тому месту, где от земляного пола на второй этаж поднималась лестница. Она была еще недостроена, и к балкону верхнего этажа была прислонена приставная лестница – для рабочих.

– Тут будет лестница, – сказал Хаджи Хан, и я, не выдержав, рассмеялся – что мы, сами не видим? – А наверху – твои комнаты. Спальня, большая гостиная и еще одна комната… может быть, детская.

Хаджи Хан бросил из-под своих густых бровей взгляд на Джорджию. Я заметил напряжение в этом взгляде и понял, что Хаджи Хан сам знает, как рискует, напоминая ей о том, что практически убил их ребенка.

– Здесь ты можешь отдыхать и любоваться чудесным видом на горы, и мысли твои будут оставаться светлыми, – добавил он, и Джорджия улыбнулась, в ответ Хаджи Хан тоже улыбнулся, и, поскольку оба они улыбались, это заставило улыбнуться и меня.

Пока все шло очень хорошо, и я подумал, что, если этот новый дом, обещающий так много, даже детей, не сумеет удержать Джорджию в Афганистане, то ее уже ничто не удержит.

– Ну, и что же ты об этом думаешь? – спросил наконец Хаджи Хан.

Джорджия огляделась по сторонам:

– Я думаю, это прекрасно, Халид, но…

– Пожалуйста, Джорджия, – быстро перебил он и нахмурился, и в глазах у него появилась печаль. – Не торопись говорить «но». Разреши мне сначала показать тебе еще кое-что.

Он направился к выходу и, едва выйдя за дверь, снова заговорил:

– Посмотри, от дороги до самой реки тут будет сад – твой сад. Мы построим вокруг него стены, чтобы не заглядывали нескромные глаза, и посадим самые красивые розы – здесь, – он указал на левую сторону будущего сада, – и здесь, – он показал направо, – и здесь, – он показал прямо перед собой. – И целый день со всех сторон ты будешь окружена цветами и красотой…

Джорджия медленно огляделась, представляя себе, видимо, мысленно сад, сияющий красотою под солнцем, и каково ей жилось бы в этом месте, в окружении цветов в саду и вечной весны в доме.

Хаджи Хан тем временем отошел в сторону от нас, низко опустив голову и сцепив руки за спиной.

Он и впрямь старался, это всякий бы понял, и мне казалось, я почти чувствовал ту надежду, что переполняла сейчас его сердце. Если Джорджия любила его на самом деле, не было на свете силы, которая могла бы заставить ее отказать ему, в этом я не сомневался. Но когда я заглянул ей в лицо, то в глазах ее увидел тревогу.

Джорджия смотрела куда-то вдаль, подняв руку, чтобы защититься от солнца.

– Черт! – воскликнула она вдруг, и я посмотрел туда же, куда она, и заметил что-то темное и шевелящееся на крыше дома неподалеку.

Повернулся к Джорджии, но ее рядом уже не было – она летела к Хаджи Хану, крича ему:

– Ложись!

Он только взглянул на нее, как она уже толкнула его собственным телом и повалила, и он едва успел, падая, развернуться и подхватить ее, и тут над нашими головами защелкали и засвистели пули.

Я бросился на землю. В тот же миг открыли огонь и телохранители Хаджи Хана, и уши заложило от невообразимого грохота.

Перепуганный до смерти, я приподнял голову, ища взглядом Джорджию, – и увидел ее, лежавшую на земле в объятиях Хаджи Хана. Одежда ее была в крови, и Хаджи Хан, прижимая ее голову к своей груди, пытался докричаться до охранников, паливших вокруг из автоматов.

– Машину сюда! – требовал он, но за грохотом стрельбы его голоса почти не было слышно.

– Джорджия! – крикнул я и, вскочив, бросился к ней.

Как только я подбежал, Хаджи Хан схватил меня и с силой пригнул к земле.

– Ложись, Фавад! – крикнул он. Глаза у него были расширены от боли, и по плечу сбегала красная струйка крови.

– Джорджия, – прошептал я. Подполз к ней ближе и обхватил ее лицо своими руками.

Ее жизнь красной рекой вытекала из тела, лицо, в брызгах крови, становилось на глазах все белее. Я чувствовал, как она дрожит у меня под руками, словно вкруг нее задул вдруг ледяной ветер зимы.

Верить в это я не хотел, и зажмурился что было силы, и взмолился Богу что было силы, но я знал, что она умирает. Мы ее теряем.

– Пожалуйста, Джорджия, пожалуйста, – попросил я, – времени совсем мало, а ты должна произнести слова… должна поверить в Бога!

Вокруг по-прежнему летали пули – свистели и щелкали над нашими головами и впивались в землю сада, которая ждала роз Хаджи Хана.

Я слышал, как где-то позади меня он отдает охранникам приказы и опять требует машину, но видел я только лицо Джорджии, услышавшей мой голос, ее темные глаза, обратившиеся ко мне.

У нас была всего одна возможность, одна-единственная, а время утекало так быстро…

– Джорджия, поверь, пожалуйста, – прошептал я, и слезы покатились из моих глаз, и лицо ее затуманилось. – Ты должна поверить, иначе пропадешь. Джорджия!

– Фавад, – моего лица коснулось тепло ее дыхания, но голос был так слаб, что мне пришлось приблизить ухо к ее губам, – Фавад, не волнуйся… я верю, правда, верю.

– Этого мало, – прикрикнул я на нее, потому что не до вежливости мне было – на вежливость времени не оставалось… истекали последние секунды. – Ты должна произнести слова, Джорджия! Пожалуйста, произнеси слова!

И, когда на ее губы упали мои слезы, я увидел, как она собирает все свои последние силы и взгляд ее, обращенный на меня, становится твердым.

– Ля илляха… – сказал я, отбрасывая влажные волосы с ее лица и вновь приближая ухо к ее рту.

– Ля илляха… – повторила она.

– Иль-Алла… – сказал я.

– Иль-Алла…

– Мохаммед-ур-Расулляха.

– Мо… Мохаммед-ур-Расулляха.

Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – пророк Его.

И, когда, подняв облако пыли, рядом с нами остановилась машина Хаджи Хана, глаза ее закрылись, и Джорджии не стало.

 

31 Год спустя

Летом в Хелманде был убит предводитель талибов мулла Дадулла. Это была мерзкая гадина, которая давала деньги всяким инвалидам и психам, чтобы они совершали в нашей стране самоубийственные взрывы. А еще он убил тысячи хазарейцев – просто потому, что не любил их. И когда он получил наконец по заслугам, люди даже верить в его смерть отказывались, и губернатору пришлось распорядиться, чтобы тело его показали по телевизору, и все убедились, что это правда.

Меня больше всего удивило то, что у него была всего одна нога.

– Казалось бы, одноногого человека можно поймать гораздо быстрее, – сказал я Джеймсу, когда тот отослал свою статью в Англию по компьютеру.

– Фавад, целых пять с половиной лет никто не мог найти муллу Омара – малого росточком в шесть футов и четыре дюйма, одноглазого и разъезжающего на мотоцикле. Так чему удивляться? А Усама бен Ладен, если верить слухам, таскал с собой по Вазиристану аппарат для почечного диализа. Да его, скажу тебе, догнал бы и Стивен Хокинг!

– Кто такой Стивен Хокинг?

– Один умный человек в инвалидном кресле, который общается с людьми через компьютер.

– Правда? Как профессор Чарльз Хавьер из «Людей-Икс»?

Джеймс опустил на пол штангу, которую силился поднять к груди, – это был один из последних его планов по завоеванию руки Рейчел, – и, уперев руки в бедра, уставился на меня.

– Ты, мой мальчик, многовато смотришь телевизор, – сказал он, тяжело дыша.

И, наверное, был прав.

Сандвичевый бизнес Пира Хедери не принес никаких денег, и старик, забросив его, превратил половину магазина в склад компакт-дисков. Успех, на удивление, был фантастический, и теперь я не расхаживал по Вазир Акбар Хану, рекламируя «каксы», а просматривал фильмы перед продажей, чтобы к старику не явились с визитом из департамента порока и добродетели.

Это была лучшая работа из всех, что я имел.

Джамиля нововведению тоже радовалась, поскольку могла теперь хоть каждый день мечтать на работе о Шарук Хане, что, правда, порою страшно выводило из себя Пира Хедери.

– Этот человек прекратит когда-нибудь петь? – возопил он однажды, ибо даже Пес отказался войти в магазин, где звучала музыка.

Джамиля звук выключила, но фильм смотреть не перестала. Ведь ее – если я хоть что-то знал о Джамиле – в первую очередь интересовало в Шарук Хане вовсе не его пение.

 

* * *

Чтобы добраться до магазина Пира Хедери, мне приходилось теперь проезжать через полгорода, но у меня был велосипед, и поэтому я по-прежнему работал у старика. К тому же, закончив свои дела в интернет-кафе, к нему заезжал обычно Шир Ахмад и забирал меня домой.

Как я и предполагал, их совместный с Хаджи Ханом бизнес шел хорошо, так хорошо на самом деле, что Шир Ахмад уже водил собственную машину, в доме у нас появился генератор, а у матери на кухне – холодильник.

По афганским меркам мы стали довольно богатыми людьми. Но к Пиру Хедери мне ходить все равно нравилось, потому что, помимо прочего, это давало мне возможность повидаться с Джеймсом и Рейчел, которые теперь жили вместе в нашем старом доме и притворялись женатыми. «Приличий ради, да и готовить она умеет», – так объяснил мне Джеймс.

Врун он был еще тот.

Я-то знал, что на самом деле он хочет на ней жениться. Рейчел рассказала, что всякий раз, когда он напивается – а это случалось уже не так часто, как в те времена, когда мы жили вместе, – он встает на колени и делает ей предложение.

– Почему бы тебе однажды не взять и не сказать «да»? – спросил я.

– Знаешь, Фавад, – ответила она, повернувшись ко мне и подмигнув, – однажды я именно так и сделаю.

Я виделся с Джеймсом самое малое раз в неделю и поэтому знал все новости и о Мэй, уехавшей из Афганистана из-за будущего ребенка.

– Мальчик! – однажды воскликнул Джеймс, когда я привез ему фильм, который он просил, «Четыре свадьбы и одни похороны», – наверняка то была еще одна часть плана по заманиванию Рейчел замуж.

– Какой мальчик?

– Дитя любви Мэй, Джери и Филиппа! – засмеялся он, подняв меня над головой и чуть не уронив, поскольку это было до того, как он начал развивать мускулы.

– Они хотят назвать его Спанди, – поведал Джеймс. – Что ты об этом думаешь?

Я задумался и тщательно взвесил все хорошие и плохие стороны того, что именем моего лучшего друга назовут мальчика, который, скорее всего, будет иметь нездоровые пристрастия, не достигнув и пяти лет.

– Не стоит, – сказал я наконец. – Идея, конечно, неплохая, и все такое, но Спанди был хорошим мусульманином, и память его может быть обесчещена. Пусть лучше назовут ребенка Шарук.

– Шарук. – Джеймс кивнул. – Ладно, напишу им и скажу, что ты против Спанди, но Шарук тебя порадует.

– Да, очень, – согласился я.

Потом представил, как взбеленилась бы Джамиля, узнай она об этом, и мне стало еще смешнее.

Джамиля была выше меня уже на целую голову и все больше думала о такой чуши, как губная помада, но мы по-прежнему оставались с ней друзьями.

К счастью, ей стало житься намного лучше в последнее время – отец уже не оставлял на ее лице столько синяков. Я заподозрил было, что он боится испортить ее красоту, поскольку думает все-таки продать дочь однажды, но Джамиля ответила, что наркотики начали действовать скорее на его разум, чем на кулаки. И что большую часть времени он имени своего не помнит – где уж там помнить о детях, которых нужно побить?

И хотя никто ничего не говорил об этом, у меня сложилось такое впечатление, будто Пир Хедери собирается завещать Джамиле свой магазин, потому что жена Пира начала вдруг давать ей уроки счетоводства.

Меня это сначала обижало немного – ведь в математике я был ничуть не хуже Джамили, да и кто, в конце концов, нашел ей работу у него в магазине?.. Но потом, видя, сколько радости это ей приносит, я успокоился. К тому же мне предстояло на самом деле унаследовать когда-нибудь интернет-кафе Шир Ахмада – а нет, так я мог сделаться журналистом, как Джеймс.

Его работа казалась мне лучшей из всех возможных, не считая просмотра фильмов, ибо я долгое время с большим интересом наблюдал за деятельностью Джеймса и пришел к выводу, что, будучи журналистом, можно почти весь свой рабочий день проводить в постели.

В последнее время в постели проводил почти все свое время еще один человек, и это была моя мать.

Я знал, конечно, что все силы у мамы отбирают мои брат и сестра, подрастающие у нее в животе, только никому не мог о них рассказать, ибо это было бы неуважением к матери. Дети в Афганистане просто появляются, а уж откуда они берутся – о таких вещах хороший мусульманин не говорит. Поэтому, не считая Шир Ахмада, единственным человеком, который знал о маминых новостях, была моя тетя. Сама уже нянчившая новое дитя.

Как ни странно, на этот раз она принесла в мир девочку, отчего по ночам мне стали сниться кошмары – ведь в один прекрасный день меня могли попросить жениться на ней.

Правда, она была довольно смышленой – для младенца и для девочки, и глаза у нее, по крайней мере, смотрели в одном направлении. Как и нынешние глаза Джахида.

За моей спиной он пошел и поговорил о своем блуждающем глазе с доктором Хьюго, и, поскольку тот уж никак не мог прописать ему в качестве лекарства немного покоя, он послал его к другому врачу, который знал, как лечить блуждающие глаза. И Джахид после нескольких встреч с ним получил наконец свое лекарство – ужасающих размеров очки, за стеклами которых глаза его казались большими, словно блюдца. Но Джахид все равно был счастлив, потому что впервые в жизни, глядя на окружающие его предметы, видел их не в тройном количестве.

– А потом я разберусь и с зубами, – сообщил он мне.

– Как ты с ними разберешься? – спросил я, сомневаясь, что даже сам Аллах сумел бы привести их в порядок.

– Я читал об этом в Интернете. В Америке у всех искусственные зубы, и у меня такие будут.

– Думаешь, ты сможешь себе это позволить?

– У меня есть деньги – копил на свадьбу, – тихо признался он. – Но теперь, когда глаза в порядке, осталось только улыбку исправить, и девушки сами будут за мной гоняться, мечтая узнать, каков на вкус Джахидов петушок!

С этими словами он двинул в мою сторону бедрами, что, при его ленивой ноге, выглядело отнюдь не так сексуально, как ему, вероятно, казалось.

Ну и ладно, зато он перестал хотя бы фантазировать насчет моей сестры.

После свадьбы матери мы виделись с Миной еще пять раз, в основном – в Кабуле, но однажды и сами съездили к ней в Кунар. Дорога была сущим адом, однако все эти скачки на ухабах и рытвинах стоило терпеть, чтобы видеть, как сестра моя становится все красивее с каждой нашей встречей.

Печально, конечно, что столько времени нам пришлось провести в разлуке. Но Мина, несмотря на все свои злоключения, теперь казалась вполне спокойной и, только когда ее охватывали какие-то воспоминания, слегка мрачнела.

Муж ее, к счастью, был так добр, что привозил ее к нам всякий раз, как сам ехал в столицу, чтобы передать свои деревянные поделки партнеру. Но настоящим светом лицо Мины озарялось лишь при виде ее сына Дауда, крикливого, толстого, веселого малыша – который был бы вполне на месте в доме Хомейры.

Конечно, ни мать, ни сестра никак не могли смириться с тем, что после стольких лет, проведенных врозь, на них висит теперь проклятие разделяющего их расстояния, и поэтому по мобильному они болтали почти без перерыва. Я опасался, что скоро эта болтовня – и ее стоимость – Шир Ахмаду начнут надоедать. Когда он не был у себя в кафе, он был на улице и покупал карточки. По правде говоря, сейчас маме очень пригодился бы Спанди, будь он жив, – ведь он мог бы продавать ей карточки со скидкой или научил кое-каким фокусам, какими пользуются мальчишки, чтобы звонить бесплатно. И, думаю, Хаджи Хана это не взволновало бы, потому что в последнее время его вообще мало что волновало – кроме его новой жены.

К всеобщему удивлению, когда пришла весна и взломала льды зимы, Хаджи Хан женился на Айше Хан.

Хотя некоторые его знакомые и ворчали, что она недостаточно хороша для него, – не надевает перчаток, выходя на улицу в чадаре, как приличествует женщине ее положения, работает временами на кабульскую компанию и, что еще хуже, принимает у себя в доме мужчин, которые не являются ее родственниками, – Хаджи Хан не обращал внимания на это ворчание, потому что он ее любил.

Кроме того, большинство его друзей любили ее тоже, потому что она сделала Хаджи Хана таким счастливым, каким он, по общему мнению, быть уже не мог – ибо его брата посадили в тюрьму за попытку убийства.

Никто не стал бы думать о Хаджи Хане хуже, всади он пулю в голову своего брата Хаджи Джавида, когда поймал его на вывозе наркотиков из Шинвара и узнал, что тот еще планировал убийство людей, которые пытались ему помешать. Хаджи Хан, однако, настоял на том, чтобы его брата судили и наказали – в пример другим.

А потом он женился на своей невесте, и все радовались, несмотря на то что она не могла подарить ему детей из-за поврежденных внутренностей, – потому что любовная история их стала легендой, и они прославились на всю провинцию.

Узнайте же, что Айша Хан не только рискнула собственной жизнью, чтобы спасти жизнь своего будущего мужа, но и обратилась в ислам и заслуженно получила имя жены пророка Мохаммеда (да пребудет с Ним мир).

Для меня, конечно, она осталась прежней милой Джорджией.

КОНЕЦ

 

Примечания

1

Трава, дым которой якобы отгоняет злых духов.

2

Афганская разновидность паранджи.

3

Фешенебельный район Кабула.

4

Вид шали.

5

Народность в Афганистане.

6

Международная неправительственная организация, в которой работают волонтеры.

7

Лидер Северного альянса.

8

Мусульманская школа.

9

Национальная игра, суть которой заключается в том, что всадник, не сходя с коня, должен подхватить с земли козью (или телячью) тушу и доставить ее в определенное место, в то время как остальные конные игроки пытаются ему помешать.

10

Национальный мужской костюм, состоящий из просторной рубахи и широких, наподобие шаровар, штанов.

11

Афганский головной убор типа чалмы.

12

Хлеб из особого теста на простокваше с травами.

13

Нечто вроде жаровни.

14

Сценический образ певца Дэвида Боуи, подразумевавший очень яркий, сверкающий макияж.

15

Последний король Афганистана.

16

Имеется в виду реплика из сериала про лейтенанта Коджака: «Кто-то непременно любит тебя, детка».

17

Международные силы содействия безопасности.

18

Cock – петух, а также мужской половой орган ( англ .).