Короткая пятница и другие рассказы[Сборник]

Башевис-Зингер Исаак

Сборник рассказов (1983) — Singer I.B. Shot friday and other stories. Penguin Books

 

ТОЙБЕЛЕ И ЕЕ ДЕМОН

 

1

В местечке Лашник, что недалеко от Люблина, жили муж с женою: Хаим Носсен и Тойбеле. Дети их (мальчик и две девочки) умерли еще в младенчестве от коклюша, скарлатины и дифтерита, после чего утроба Тойбеле закрылась, и понести снова ей не помогали ни молитвы, ни заговоры, ни лекарства. Хаим Ноесен, и в лучшие свои дни не очень общительный, теперь совсем одичал: перестал разговаривать с женой, не ел больше мяса и ночевал не дома, а в синагоге на лавке. Тойбеле же проводила все свое время в лавочке галантерейных товаров, полученной в наследство от родителей. Сидела себе за прилавком: справа метр, слева ножницы, посередине — женский молитвенник на идише.

Даже внешне супруги были абсолютно непохожи друг на друга: он высокий, худой, черноглазый, с окладистой бородой, а она маленькая, светлая, с голубыми глазами и круглым лицом. Наказание, посланное Господом, не сломило ее; она оставалась такой же веселой, с тем же румянцем на щеках, что и в молодости. Хотя и не о ком было ей теперь заботиться, она по-прежнему каждый день разжигала печку или жаровню и готовила суп или кашу. А еще она вязала то чулки, то кофту и иногда даже вышивала по канве. Не такой у нее был характер, чтобы жаловаться на судьбу и горевать целыми днями.

Однажды Хаим Носсен положил в мешок талес, кое-какую одежду, кусок хлеба и ушел из Лашника. На вопрос кого-то из соседей, куда это он направляется, он ответил: «Куда глаза глядят». Когда об этом узнала Тойбеле, было уже слишком поздно, Хаим Носсен переправился через реку, и кто-то сказал, что видели, как он нанимал повозку до Люблина. Гонец, посланный ему вдогонку, тоже бесследно пропал. Так в свои тридцать три года Тойбеле оказалась брошенной женой.

Очень скоро она поняла, что никогда больше не увидит своего мужа. Бог забрал его так же, как раньше забрал и ее детей. Снова выйти замуж она не могла, и это означало, что остаток жизни ей придется провести в одиночестве. Единственное, что у нее оставалось — это дом да лавка. Соседи жалели Тойбеле и удивлялись, чем она заслужила все эти испытания. Но, как известно, пути Господни неисповедимы…

По вечерам Тойбеле обычно встречалась со своими старыми подругами, которые только к концу дня освобождались от дел по хозяйству. Если на улице было тепло, они садились на лавочку перед домом и сплетничали или рассказывали друг другу разные истории.

И вот как-то раз, безлунным летним вечером, когда на местечко спустилась тьма почти египетская, Тойбеле сидела со своими товарками и рассказывала им страшную историю, которую недавно прочитала в книжке, купленной у бродячего книгоноши. История эта была о молодой еврейской девушке, в которую влюбился демон. Он соблазнил ее, и они стали жить вместе, как настоящие супруги. Тойбеле пересказывала историю со всеми подробностями, и испуганные женщины сидели, взявшись за руки, тесно прижавшись друг к другу, и время от времени, стараясь подбодрить себя, посмеивались тем особым смехом, который появляется у людей только в минуты самого сильного страха.

Одна из женщин спросила:

— Почему она не воспользовалась амулетом?

— Амулеты действуют не на всех демонов, — ответила Тойбеле.

— А почему не пошла к раввину?

— Демон обещал задушить ее, если она кому-нибудь проговорится.

— Ох, горе мне, — не выдержала другая. — Лучше бы я и вовсе ничего не слышала. Как я теперь пойду домой?

— Не бойся, — успокоила ее третья. — Я тебя провожу.

И надо же такому случиться, что именно в это самое время мимо проходил Алхонон, помощник учителя, надеявшийся в один прекрасный день занять должность свадебного шута. Овдовевший несколько лет назад, он по-прежнему слыл большим шутником и выдумщиком. К тому же следует сказать, что подметок на его старых башмаках не было, и из-за этого передвигался он совершенно бесшумно. Услыхав, что Тойбеле рассказывает какую-то историю, он остановился и прислушался. Было очень темно, а женщины увлеклись разговором, так что Алхонону удалось остаться незамеченным. И вот в его голове, всегда полной разных веселых штук и розыгрышей, созрел новый план.

Как только женщины разошлись, Алхонон забрался во двор к Тойбеле, спрятался за деревом и стал ждать. Увидев, что она погасила свет и легла в постель, он быстро прокрался в дом. Тойбеле никогда не запирала дверей — откуда в Лашнике взяться ворам? В коридоре он скинул с себя всю одежду: поношенный кафтан, штаны, талес-котн, белье — и на цыпочках прокрался в спальню. Тойбеле почти уже заснула, когда вдруг, словно из-под земли, у ее кровати выросла чья-то черная фигура. От ужаса она несколько секунд не могла вымолвить ни слова, а не то что закричать. Наконец, с трудом пересилив страх, она прошептала: «Кто ты?»

— Не вздумай кричать, Тойбеле, — ответил Алхонон. — Не то я убью тебя. Я — Хурмиза, повелитель тьмы, владыка ливня и грома. Мне подчиняются все дикие звери. Я тот самый демон, о котором ты сегодня рассказывала. Я услышал тебя и поднялся из самых глубин мрака. Не пытайся сопротивляться, а не то я заберу тебя на Сайр — гору Тьмы и брошу там в непроходимую чащу, где еще не ступала нога человека, где нет даже диких животных и где земля из железа, а небеса из меди. Там ты будешь гореть в огне, тебя будут жалить змеи и скорпионы, а когда тело твое обратится в прах, его на веки вечные низринут в самую глубокую бездну. Но если только ты подчинишься мне, ни один волос не упадет с твоей головы, я стану защищать тебя и сумею принести удачу.

Слушая его, Тойбеле лежала почти без чувств. Сердце ее стучало так сильно, что казалось, вот-вот выпрыгнет наружу. Наконец, она набралась смелости и спросила:

— Чего ты хочешь? Я замужняя женщина.

— Твой муж умер, — ответил демон. — Я сам шел в его похоронной процессии. И хотя я не могу доказать этого у раввина, нашему брату не очень-то там верят, к тому же мне нельзя переступать порог комнаты, в которой лежат Священные Свитки, я не лгу. Твой муж, Хаим Носсен, умер во время эпидемии, и черви уже успели выгрызть ему нос. Да даже будь он и жив, что с того? Я демон, а на демонов не распространяются законы Шулхан-аруха.

Не угрозами, так ласками, но помощник учителя сумел все же добиться своего. Он рассказывал бедной женщине об ангелах и демонах, о чудовищах и вампирах. Утверждал, что Асмодей — повелитель всей нечистой силы — его дядя. Что Лилит — царица тьмы — танцевала с ним и делала все, лишь бы его ублажить. А Шибта, демоница, похищающая из колыбели маленьких детей, пекла ему на адском огне булочки с маком, замешивая тесто для них на жиру колдунов и черных собак. Он убеждал так долго, говорил так красноречиво, приводил такие остроумные доказательства, что Тойбеле не выдержала и, к своему собственному ужасу, рассмеялась. Хурмиза поклялся, что давно уже влюблен в нее. Он подробно описал, во что она одевалась в прошлом и позапрошлом году, рассказал, о чем думала, замешивая тесто перед Субботой или моясь в бане. Напомнил, как, проснувшись однажды утром, она обнаружила у себя на груди синие и черные пятнышки, тогда она решила, что это следы от зубов вампира, но на самом деле это Хурмиза целовал ее всю ночь напролет.

Наконец, демон лег в постель Тойбеле и овладел ею. Он предупредил, что будет приходить дважды в неделю: вечером в среду и Субботу, когда нечистая сила чувствует себя особенно привольно в этом мире. И снова напомнил, чтобы она никому и ничего о нем не говорила, а иначе ее будут ждать ужасные муки: он вырвет у нее все волосы, выколет глаза и откусит пупок. Он бросит ее в чащу, где вместо хлеба едят навоз, а вместо воды пьют кровь и где вечно слышен стон Зальмавига. Тойбеле пришлось поклясться прахом своей матери, что она унесет их секрет с собой в могилу. А что ей еще оставалось делать? Бежать все равно было некуда.

Перед тем как уйти, Хурмиза поцеловал ее, поцелуем долгим и влажным, и, так как он был демоном, а не мужчиной, Тойбеле ответила на этот поцелуй и омочила своею слюною его бороду. Хотя он и был демоном, но обращался с нею очень ласково. Всю ночь после его ухода Тойбеле проплакала.

Как и обещал, Хурмиза стал приходить к ней дважды в неделю. Он быстро сумел успокоить бедную женщину, боявшуюся понести от него и родить какое-нибудь чудовище с рогами и когтями, дав слово, что не допустит этого. К тому же он сказал, что, так как на демонов не распространяются законы Шулхан-аруха, ей вовсе не обязательно ходить в ритуальные бани после нечистых дней.

Как говорят гоим: «Спаси нас, Господи, от того, к чему мы можем привыкнуть». Это как раз и случилось с Тойбеле. Она привыкла к своему гостю. Сначала ее еще пугало, что он демон, а значит, может заставить ее лаять по-собачьи или пить мочу или вдруг вызовет ужасные нарывы по всему телу. Но постепенно все эти страхи прошли. Хурмиза ни разу не обидел ее, даже не ущипнул, наоборот, он был ласковым, шутил, шептал на ухо нежные слова. Иногда его истории о проделках демонов были такими смешными, что Тойбеле казалось, она вот-вот умрет от смеха. Он дергал ее за мочку уха и нежно покусывал плечи, а с утра она находила на своем теле следы его зубов. Он уговорил ее отрастить волосы и укладывать их в косы. Он научил ее разным заклинаниям и чарам и рассказал о других демонах, вместе с которыми летал над древними развалинами и кладбищами, над соляной пустыней, где когда-то стоял Содом, и над навечно замерзшим морем. Конечно, у него были и другие жены, но все дьяволицы, а не женщины. Их звали: Наама, Махласа, Яфа, Хулда, Змуха, Нафка и Хайма. Всего семь.

Наама была черной как смола и очень злой. Когда она сердилась, то плевалась ядом, а из ноздрей у нее вырывались огонь и клубы дыма.

У Махласы было лицо пиявки, и каждый, к кому она прикасалась своим языком, чернел.

Яфа любила украшения и всегда ходила обвешанная серебром, изумрудами и бриллиантами. Ее бедра покрывал слой золота, а на лодыжках позвякивали браслеты с колокольчиками. Когда она танцевала, все вокруг сотрясалось от их звона.

Хулда походила на кошку, она мяукала, и у нее были зеленые, как крыжовник, глаза. В постели — ведь постели есть и у демонов — она всегда грызла медвежью печенку.

Змуха нагоняла страх на невест. Она крала у женихов мужскую силу, а если невеста выходила ночью, чтобы прочесть Двенадцать Благословений, подхватывала ее и кружила так, что та теряла дар речи.

Нафка часто путалась с другими демонами, и Хурмиза оставался с нею только потому, что его забавляло, как она сквернословит.

Хайма, несмотря на свое имя, была неправильной демоницей. Она всегда совершала добро: помогала замешивать тесто больным женщинам и приносила хлеб в дома бедняков.

Так Хурмиза описывал Тойбеле свою жизнь, рассказывая о всяческих проделках и пакостях, которые он совершал, чтобы досадить людям. В обычной жизни женщины ревнуют мужчин к другим женщинам, но нельзя же ревновать к демоницам! Скорее уж, наоборот. Тойбеле нравились эти рассказы, и она всегда задавала множество вопросов. Иногда Хурмиза открывал ей те тайны, которые простому смертному знать не полагалось: о Боге, Его ангелах и серафимах, о том, где Он живет, и о Семи Небесах. Рассказывал о тех мучениях, которые терпят грешники в Аду: о том, как их бросают в бочки с кипящей смолой, на ложа, утыканные гвоздями, и в ямы, полные снега, о том, как Черный Ангел бьет их своим огненным бичом.

Самое страшное наказание, говорил Хурмиза, это щекотка. Есть в Аду бесенок по имени Лекиш, так вот, когда он щекочет пятки какому-нибудь прелюбодею, смех этого несчастного слышен даже на далеком Мадагаскаре.

За такими историями и проходили у них почти все ночи, и вскоре Тойбеле с нетерпением стала ждать приходов своего демона. Не только летние ночи, когда петухи кричат уже через несколько часов после заката, но и зимние казались им слишком короткими. Тойбеле полюбила Хурмизу и, хотя знала, что женщина не должна любить демона, думала о нем день и ночь.

 

2

После того как Алхонон овдовел, брачные маклеры долго еще не оставляли попыток женить его вновь. Чаще всего ему предлагали или девушек из бедных семей, или вдов и разведенных, ведь помощник учителя — должность не Бог весть какая, да к тому же и сам он имел репутацию бездельника. Но от новой свадьбы он отделывался, как только мог. Одна невеста, видите ли, некрасива, у другой скверный характер, третья неряха. «Откуда у человека, который получает девять грошей в неделю, такие замашки? — удивлялись люди. — И сколько можно жить одному?» Но, очевидно, не было в мире такой силы, которая могла бы заставить Алхонона снова встать под брачный балдахин.

Целыми днями он бегал по городу — высокий, тощий, в помятой рубашке, с взъерошенной бородой и скачущим вверх-вниз кадыком. Он все ждал, когда же наконец умрет свадебный шут, реб Зекиль, чтобы можно было занять его место. Но реб Зекиль умирать не торопился, он продолжал сыпать шутками, и сыпать смешными шутками, совсем как в дни своей молодости. Алхонон попытался было давать уроки на дому, но никто не хотел доверять ему своих детей. Поэтому и пришлось ему удовлетвориться должностью помощника учителя: утром отводить детей в хедер, а вечером разводить их обратно по домам. Все свободное время проводил он во дворике учителя, реб Итчеле, где от нечего делать выстругивал стрелы из деревяшек, вырезал бумажные декорации, которые используют раз в год, на Шавуот, или лепил из глины разные фигурки. Время от времени Алхонон приходил к колодцу, что располагался рядом с лавочкой Тойбеле. Он так жадно пил воду из жестяной кружки, что его рыжая борода становилась после этого мокрой почти насквозь, и искоса посматривал па женщину. Тойбеле жалела его: «Как долго мужчина может жить один?» А Алхонон думал: «Если бы ты только знала правду!»

Жил Алхонон на чердаке в доме старой вдовы, почти глухой и слепой. Она часто ругала его за то, что, в отличие от других евреев, он не ходит в синагогу, но с тех пор, как Алхонон ушел из родительского дома, а было это много лет назад, он предпочитал ограничиваться короткой молитвой перед сном. Иногда старухе казалось, что она слышит, как посреди ночи помощник учителя встает и куда-то уходит. Когда она рассказывала ему об этом, он неизменно отвечал, что все это ей приснилось. Женщины, вечерами сидевшие на лавках, вязавшие носки да сплетничавшие, поговаривали, что ночью Алхонон превращается в волка. Некоторые даже утверждали, что ему является суккуб. А иначе почему мужчина столько лет живет один? Из-за всех этих слухов богачи не желали, чтобы он сопровождал их детей в хедер. Оставались только бедняки, а что с них возьмешь? Вот и получилось, что редко когда Алхонон мог позволить себе на обед суп или мясо. Чаще всего ему приходилось перебиваться сухими кусками.

Казалось, что чем больше Алхонон худел, тем длиннее становились его ноги. Когда он переходил улицу, перепрыгивая через лужи и стараясь не запачкать и без того грязные башмаки, можно было подумать, что кто-то забрался на ходули. Судя по тому, сколько раз он появлялся у колодца, его постоянно мучила жажда. Иногда ему удавалось заработать там пару грошей, помогая торговцам или крестьянам напоить лошадей. Однажды, когда Тойбеле заметила, какой у него старый и изношенный кафтан, она позвала его к себе в лавку. Алхонон насторожился и слегка побледнел.

— Я смотрю, твой кафтан совсем износился, — сказала Тойбеле. — Хочешь, я дам тебе несколько локтей ткани на новый? Заплатишь, когда сможешь.

— Нет.

— Почему нет? Я же не собираюсь заставлять тебя клясться у раввина? Заплатишь, когда будут деньги.

— Нет, — снова сказал Алхонон и поспешно вышел из лавки, боясь, как бы Тойбеле не узнала его голоса.

Приходить к Тойбеле летом было легко. Алхонон набрасывал на себя кафтан и пробегал задами. Зимой же приходилось одеваться и раздеваться в холодных сенях, и на это уходило много времени. Но тяжелее всего приходилось в те дни, когда шел снег: Алхонон боялся, что сама Тойбеле или кто-нибудь из ее соседей заметит его следы, и долго заметал их. Он простудился и начал кашлять. Однажды он так замерз, что очень долго не мог согреться и дрожал почти всю ночь. Опасаясь, как бы его обман не раскрылся, Алхонон придумывал все новые и новые объяснения. Но Тойбеле ничего странного в его поведении не замечала или не хотела замечать. Она уже давно поняла, что привычки и слабости у демонов те же, что и у простых смертных. Хурмиза потел, чихал, икал и зевал. Иногда от него пахло луком или чесноком. Его тело было таким же, как у Хайма Носсена, костлявым и волосатым, с адамовым яблоком и пупком. Иногда он был весел и сыпал шутками, а иногда молчал всю ночь напролет. У него были ноги с мозолями и ногтями, а совсем не гусиные лапы. Когда Тойбеле спрашивала его об этом, он отвечал коротко: «Когда демон спит с женщиной, то, чтобы она не умерла от ужаса, он принимает человеческий облик».

Да, Тойбеле привыкла к нему и полюбила. Она больше не боялась его шуток. Его запас историй был неистощим, но иногда они противоречили друг другу. Как и у всех лжецов, у Алхонона была короткая память. Сначала он сказал Тойбеле, что демоны бессмертны, а потом спросил:

— Что ты будешь делать, если я умру?

— Но ведь демоны не умирают! — удивилась Тойбеле.

— Ну… зато их можно низвергнуть в бездну, — быстро нашелся Алхонон.

Той зимой в местечке разразилась эпидемия. Гнилой ветер дул с болот, от реки и из леса. Взрослые и дети умирали каждый день. Лил дождь, и шел град. Река вышла из берегов. Ветром сорвало крылья с мельницы. Как-то в среду Тойбеле заметила, что у Хурмизы озноб. Ему становилось то жарко, то холодно, он весь дрожал. Он попытался развлечь ее рассказами о том, как демоницы соблазняют ешиботников, ссорятся между собою, резвятся в ритуальных банях и заплетают косички в бородах стариков, но был слишком слаб. Такое случилось впервые. Сердце подсказывало Тойбеле, что что-то неладно. Она предложила:

— Хочешь, я дам тебе горячего молока с малиновым вареньем?

Но Хурмиза отказался, сославшись на то, что демонам такие средства не помогают.

— Как же вы лечитесь?

— Никак.

Больше он ничего не сказал. Когда он целовал Тойбеле, его дыхание было горячим и кислым.

Обычно он оставался у нее до первых петухов, но в этот раз ушел раньше. Тойбеле лежала в постели и слушала, как он шуршит в сенях. Хотя Хурмиза и говорил ей, что может проникнуть в дом даже через закрытое окно, но почему-то всегда пользовался дверью. Тойбеле знала, что молиться за демона грех, но все же молилась. Ей хотелось закричать: «Господи, на свете так много демонов, пусть будет одним больше!»

Однажды в Субботу Хурмиза не пришел. Тойбеле прождала его всю ночь, звала, повторяла те заклинания, которым он научил ее, но ничего не помогало. Хурмиза хвастался, что танцевал с Енохом, слизывал соль с носа Лотовой жены и дергал за бороду Ахазува. Он обещал, что через сотни лет Тойбеле родится вновь и будет принцессой, а он, Хурмиза, с помощью своих верных слуг Хиттима и Тахтима возьмет ее в плен и поселит во дворце Башемат, жены Исайи. И вот теперь он лежит где-то, больной, беззащитный демон, круглый сирота, без верной жены, которая могла бы ухаживать за ним. Тойбеле вспоминала, как он дрожал и хрипел, когда был у нее в последний раз. До среды она прожила будто во сне. Она ждала, когда же наконец стемнеет и придет ночь, но вот ночь пришла, а потом и прошла, но Хурмиза так и не появился. Тойбеле повернулась лицом к стене.

День был темным. Сугробы за ночь выросли до самых стрех. Дым стелился низко, припадая к земле, как истрепанная простыня. Глухо каркали вороны. Лаяли собаки. Идти в лавку после бессонной ночи не хотелось, но тем не менее Тойбеле оделась и вышла из дома. На улице не было никого, только двое из похоронного общества несли на кладбище носилки, покрытые белоснежной простыней. Из-под нее выглядывали посиневшие ноги покойника. Мертвеца сопровождал только могильщик.

— Кто это? — спросила у него Тойбеле.

И он ответил:

— Алхонон, помощник учителя.

Странная идея пришла в голову Тойбеле — проводить Алхонона, человека, жившего и умершего в одиночестве, в его последний путь. Кто придет сегодня в лавку? Да и зачем ей вообще эта лавка? Она уже потеряла все, что имела. А так, по крайней мере, совершит доброе дело. И Тойбеле пошла на кладбище. Там она подождала, пока могильщик разгребет снег и выроет яму в обледенелой земле. Они вместе завернули покойника в саван и талес, положили ему на глаза черепки и зажали в руку веточку мирта, чтобы после прихода Мессии он знал, в какой стороне находится Святая Земля. Потом могилу зарыли, и могильщик прочел кадиш. Тойбеле хотелось плакать. Этот Алхонон тоже был одинок. У него тоже не было детей. Вот и он станцевал свой последний танец. Из рассказов Хурмизы Тойбеле знала, что покойник не сразу попадает на небеса. Каждый его грех превращается в маленького бесенка, и бесенята эти становятся как бы детьми умершего. Они щиплют его, называют отцом, тащат через колючие кусты и в конце концов бросают в Ад.

Так Тойбеле оказалась брошенной дважды. Сперва праведником, а затем и демоном. Она быстро постарела. У нее не осталось ничего, кроме секрета — секрета, о котором никому нельзя было рассказать да в который, даже если бы она и решилась нарушить данную много лет назад клятву, все равно никто бы, пожалуй, и не поверил. Это был секрет, который сердце не могло доверить словам. Тойбеле унесла его с собою в могилу. И после ее смерти о нем продолжали шелестеть ивы, о нем квакали лягушки, и его, на своем каменном языке, передавали друг другу старые могильные камни. Хотя смерть и забрала их обоих, но секрет, волею Всемогущего, продолжал жить до самого конца света.

 

БОЛЬШОЙ И МАЛЕНЬКИЙ

Вот говорят — большой, маленький, но какая разница? Человека не измеришь портновским метром. Главное, голова, а не ноги. Ведь если кто-нибудь вобьет в голову какую глупость, ее уже никакими силами оттуда не выбить. Вот, послушайте-ка, что я вам расскажу. Жили в нашем городке муж с женою. Его звали Мотя Коротышка, а ее — Мотиха. Настоящего ее имени никто и не знал. А Мотя был не просто маленьким, он был очень маленьким. Почти лилипут. Шутники да бездельники, а таких везде хватает, не упускали случая позлословить по этому поводу. Помощник учителя, говорили они, взял его за руку и отвел к реб Беришу, а тот решил, что это маленький мальчик, которого привели в хедер. На Симхат Тору мужчины напились и звали Мотю вместе с подростками читать Тору. Кто-то дал ему праздничный флаг с нарисованными на нем яблоком и свечой. Когда женщины рожали, повитухи ходили за ним и просили помолиться у колыбели новорожденного, чтобы отогнать злых духов. Была бы у него хоть борода! Но нет, ничего такого, несколько клочков волос тут и там, и все. У него не было детей, и, если говорить честно, он сам скорее походил не на взрослого мужчину, а на ешиботника. Его жена, Мотиха, не была красивой, но зато была больше своего мужа. Как бы то ни было, они жили вместе уже давно, и Мотя стал богатым человеком. Он торговал зерном и имел собственную лавку. В общине его любили, хотя порой и высмеивали. Такова жизнь. Что хорошего в том, что ты большой, если в кармане дыра еще больше?

Но хуже всего было то, что Мотиха (да простит ее Всемогущий!) постоянно сама донимала мужа. «Маленький, сделай то», «Коротышка, сделай это». Причем всегда что-то такое, чего он просто не мог сделать из-за своего роста. «Вбей гвоздь в стену, да не здесь, а выше!» или «Достань сковородку с верхней полки!» Она высмеивала его перед посторонними, и, конечно же, все вокруг знали об их отношениях. Однажды она даже сказала (только представьте себе такие слова в устах набожной еврейской жены!), что Моте и в постели нужна скамеечка для ног. Догадываетесь, какие потом ходили по городу слухи? Когда кто-нибудь приходил к ним домой и спрашивал у Мотихи, где ее муж, она отвечала: «Не знаю. Но загляните, на всякий случай, под стол». Помощник учителя, редкий болтун, любил рассказывать, что как-то раз потерял свою указку и уже отчаялся было ее найти, как вдруг заметил, что по улице идет Мотя, опираясь на нее, как на посох. В те годы люди сами распоряжались своим временем и больше всего на свете любили чесать языками. Сам Мотя воспринимал эти шуточки, как говорят гоим, с улыбкой, но, конечно же, ему было обидно. Что с того, что человек не выдался ростом? Неужели длинные ноги в глазах Бога непременно означают добродетель? Ну, да вы понимаете, что богобоязненные евреи сторонились таких разговоров. Интересовались этим только разные бездельники.

Этот Мотя не был ученым, просто обычный человек. Ему нравилось слушать притчи разных бродячих проповедников в синагоге. Субботним утром он так же, как и все остальные, пел псалмы. При случае не отказывался и от стаканчика чего-нибудь крепкого. Иногда он приходил к нам домой. Мой отец (да покоится прах его в мире!) покупал у него овес. Когда Мотя стучался в дверь, казалось, что это царапается кошка. Мы, тогда еще совсем девчонки, при виде его не могли удержаться от смеха. Отец предлагал ему стул и называл его реб Мотя, но наши стулья были слишком высоки, и он с трудом залезал на них. Когда подавали чай, он нервничал, потому что ему приходилось изо всех сил тянуться вверх, чтобы достать до чашки. Злые языки утверждали, что он специально заказывает себе ботинки на высоком каблуке, а однажды даже упал в деревянную лохань, какие обычно берут с собой в баню. Но, несмотря на все эти разговоры, дела у него шли хорошо. И Мотиха, живя вместе с ним, могла не беспокоиться о завтрашнем дне. У него был хороший дом, и полки там никогда не пустовали.

Теперь слушайте дальше. Бывает так, что муж с женою ссорятся. Слово за слово, и вот уже, пожалуйста, целый скандал. В каких семьях этого не происходит? Но тут соседи получили истинный подарок. Язык у Мотихи (да простит она меня!) был без костей, и когда она входила в раж, то забывала обо всем на свете. «Гном! — кричала она как-то раз мужу. — Клоп! Какой из тебя мужчина? Такой же, как из мухи. Мне стыдно идти в синагогу с таким недомерком!» Она никак не унималась, и вскоре Мотя совсем побледнел. Он ничего не отвечал, и это злило ее еще больше. «На что мне сдался такой карлик! Я найду и подарю тебе колыбельку и детский стульчик. Если бы моя мать хоть немного любила меня, она никогда не отдала бы меня за этого новорожденного». Мотиха так разозлилась, что уж сама не понимала, что говорит. Мотя, рыжеволосый и краснолицый, побледнел, как мел, и сказал: «Твой второй муж будет больше меня». После чего упал на пол и заплакал, как маленький ребенок. Никто никогда не видел его плачущим, даже на Йом Кипур! Мотиха так опешила, что даже замолчала. О том, что было дальше, не знаю, я там не стояла. Должно быть, они снова помирились. Но, как говорится в пословице, ссадина заживет, а слово останется.

И вот меньше чем через месяц эта парочка снова удивила весь город. Оказалось, что Мотя выписал из Люблина… управляющего. Можете себе это представить? Управляющего! Зачем он ему только понадобился? Весь город высыпал на улицу, чтобы посмотреть на него: он оказался настоящим великаном, к тому же и черным как смола: глаза, волосы, борода — чернее некуда. Другие торговцы спрашивали Мотю: «С чего это вдруг тебе понадобился помощник?» И тот отвечал: «Дела идут в гору, слава Богу! И я один уже не могу справиться со всем». Ладно, говорили люди, он уже взрослый человек и, наверное, знает, что делает. Но вы ведь понимаете, что в маленьком городке каждый видит, что варится в котелке у соседа. Этот Мендель, так звали нового помощника, не слишком-то интересовался делами в лавке. Обычно он просто слонялся по двору да смотрел по сторонам. В базарные дни он стоял как столб среди телег, возвышаясь над крестьянами и жуя соломинку.

Когда он впервые пришел в синагогу и у него спросили, чем он занимался раньше, он ответил: «Был дровосеком». Его жена уже умерла. Бездельники, целые дни занятые только перемыванием косточек честным людям, никак не могли оставить его в покое. Ведь это действительно было странно: Мендель был настолько же высок, насколько Мотя был мал. Когда они говорили друг с другом, одному приходилось сгибаться чуть ли не пополам, а второму подниматься на цыпочки. Надо было видеть, как они шли вместе по улице! Весь город сбегался посмотреть па это: Мендель неторопливо шел впереди, делая гигантские шаги, а Мотя трусил сзади, изо всех сил стараясь не отстать. Когда новый «управляющий» поднимал руки, он легко мог дотянуться до крыши. Это напоминало ту историю из Библии, ну вы помните: о соглядатаях и гигантах. Помощник жил в доме своего хозяина, и Мотиха вынуждена была кормить его каждый день. Женщины спрашивали у нее: «Зачем Мотя привел к вам в дом этого Голиафа?» И она отвечала: «Провалиться мне на этом месте, если я знаю. Если бы он хотя бы хорошо разбирался в делах! Так ведь нет, для него что рожь, что пшеница — все едино. К тому же он ест и пьет, как конь, и храпит, как бык. И целыми днями молчит, можно подумать, что за каждое слово с него берут по золотому!»

У Мотихи была сестра, которой она всегда жаловалась на тяжелую жизнь. И вот как-то она сказала ей: «Помощник нужен Моте, как дыра в голове. Он его выписал с единственной целью, чтобы досадить мне. Этот работничек целыми днями палец о палец не ударит. А ест так, что скоро проглотит весь дом, с нами в придачу». Я уже говорила, что в таких городках, как наш, секретов не бывает. Соседи смотрят вам в окна и слушают у дверей. Да и вы сами не отстаете. Ну так вот, сестра, удивившись, спросила у Мотихи, почему это муж так хочет досадить ей, и та, разозлившись дальше некуда, ответила: «Потому что я назвала его недоношенным».

Эта история немедленно облетела весь город, но люди отказывались верить в нее. Что это за месть? Кому повредит такой трюк? Ведь Мотя тратил на управляющего свои деньги, а не деньги жены. Но, как было написано в одной книге, не вспомню сейчас точно в какой: если человек вобьет себе в голову какую-нибудь глупость, спаси его, Господи!

Меньше чем через две недели Мотиха, рыдая, пришла к раввину. «Рабби, — сказала она, — мой муж сошел с ума. Мало того, что он привел к нам в дом лентяя и обжору. Так теперь еще решил доверить ему все свои деньги». Она рассказала, что Мендель постоянно носит кошелек с собой, и, когда ей надо что-нибудь купить, она вынуждена просить деньги у него. «Святой рабби, — кричала она, — Мотя делает это назло мне, потому что я назвала его недоношенным». Раввин не сразу понял, чего она хочет от него. Святой может позволить себе роскошь быть беспомощным в мирских делах. Но когда наконец понял, то сказал: «Я не могу вмешиваться в дела твоего мужа». «Но, рабби, — вновь заплакала женщина, — это же разорит нас!»

В конце концов раввин согласился поговорить с Мотей. Но на все его увещевания тот отвечал одно и то же: «Я достаточно поносил мешков с зерном на собственном горбу, теперь могу позволить себе нанять помощника». Раввину ничего не оставалось, как только отпустить их да сказать: «Живите в мире». Что еще он мог сделать?

А потом внезапно Мотя заболел. Никто не мог сказать, что с ним. Он побледнел и стал казаться еще меньше. Когда он приходил в синагогу и садился в угол, казалось, что это тень, а не человек. В базарный день впервые за долгие годы он не вышел из дома. «Что с тобой, муж мой?» — спрашивала у него Мотиха. А он отвечал: «Ничего, все в порядке». Она послала за лекарем, но что мог тут сделать лекарь? Его травы не помогали. Как-то посреди бела дня Мотя пошел в спальню и лег в постель. «Что у тебя болит?» — спросила Мотиха. И он ответил: «Ничего». — «Почему же ты лежишь в постели, как больной?» — «У меня больше нет сил». — «А откуда им взяться, если ты ешь как птичка?» — «У меня нет аппетита».

Что тут скажешь? Все видели, что с Мотей дело плохо. Он таял как свеча. Мотиха хотела поехать в Люблин и привезти доктора оттуда, но он запретил ей. Она начала плакать и причитать: «Ты не подумал о том, что станет со мною? С кем я останусь, если ты уйдешь?» А Мотя ответил ей: «Твой второй муж будет большим». «Негодяй! Убийца! — закричала она. — Мне не нужен никакой великан, мне нужен ты. Зачем ты так мучаешь меня? Ну, подумаешь, я сказала эту глупость. Но ведь это же было в запале. Ты — мой муж, мое дитя; ты для меня — весь мир. Без тебя моя жизнь не будет стоить и горстки пепла». Но все, что он сказал ей, это: «Я — высохшая ветка. А с ним у тебя будут дети».

Если бы я захотела рассказать вам эту историю во всех подробностях, мне понадобился бы не один день. Мотю постарались вразумить самые уважаемые жители города. Пришел даже раввин. «Что это еще за глупости, — сказал он больному, — этот мир создан Богом, а не человеком». Но Мотя притворился, что не понял этих слов. Когда Мотиха увидела, что ничего не помогает, она решила устроить скандал и выгнать Менделя из дома. Но Мотя не позволил ей. «До тех пор, пока я еще дышу, — сказал он, — я здесь хозяин. И мне нужен помощник».

Тем не менее, спал помощник теперь на постоялом дворе. Но с утра всегда возвращался в дом и занимался делами. Теперь все было в его руках: деньги, ключи — все, вплоть до последнего зернышка. Мотя никогда не записывал своих расходов, а его помощник завел огромную книгу, куда заносил каждый потраченный грош. К тому же он оказался скрягой. Новый хозяин следил за каждой крошкой. Женщина кричала: «Ты здесь чужак, это не твое дело. Убирайся ко всем чертям. Бандит, убийца, разбойник с большой дороги!» Но он всегда отвечал ей одно и то же: «Если твой муж уволит меня, я уйду». И все, больше ни слова, только сопел, словно медведь какой.

Летом, когда было тепло, малыш Мотя еще изредка вставал с постели и выходил на улицу. Он даже постился на Йом Кипур. Но после Суккота дела пошли хуже. Жена привезла к нему доктора из Замосцья, но тот ничего не мог сделать. Тогда она обратилась к старухе-ворожее, обмерила фитилем могилу, залила фитиль воском и поставила эту свечу в синагоге, как та и велела, отправила вестника к святому праведнику, но Мотя по-прежнему слабел день ото дня. Он лежал в постели и смотрел в потолок. У него не осталось даже сил надевать по утрам талес и филактерии, а без этого не могли подействовать никакие молитвы. Он почти ничего не ел, так, ложку овсянки с утра да под вечер. Не читал Благословения над бокалом вина в Субботу. Это теперь за него делал большой, приходя из синагоги.

Когда Мотиха поняла, что изменить ничего уже нельзя, она позвала с улицы троих прохожих и достала Библию. Плюнула себе на руку, подняла Священную Книгу и закричала: «Будьте моими свидетелями: я клянусь Священной Книгой и Всемогущим Господом, что никогда не выйду замуж за этого человека, пусть даже мне придется прожить одной до девяноста лет». После чего плюнула прямо в глаза Менделю. Он вытер лицо платком и вышел из дома. А Мотя сказал: «Неважно. Тебя освободят от этой клятвы…»

Через неделю Мотя умер. Не было никакой агонии, все закончилось очень быстро. Он лежал в гробу, со свечами в изголовье, повернутый ногами в сторону двери. Мотиха била себя по щекам и кричала: «Убийца! Ты сам забрал у себя жизнь. Ты не имеешь права на похороны. Тебя надо бросить за кладбищенскую ограду!» Она явно была не в себе.

Большой куда-то пропал. Похоронному обществу были нужны деньги, но у Мотихи не осталось ни гроша. Ей пришлось заложить свои украшения. Те, кто готовил Мотю к похоронам, говорили потом, что он весил не больше, чем какой-нибудь воробей. Я сама видела, как несли тело. Казалось, что там, под одеждой взрослого, лежит ребенок. На крышку гроба положили мерку, которой он всегда пользовался, продавая зерно. Он сам так распорядился, это должно было напоминать о том, что он всегда был честным человеком. Гроб опустили в могилу и зарыли. Внезапно на кладбище появился Мендель, он словно вырос из-под земли. Как только он начал читать кадиш, вдова закричала: «Ты — Ангел Смерти. Ты заставил его уйти из этого мира». И набросилась на него с кулаками. Люди с трудом смогли оттащить ее назад.

День короток. Пришел вечер, и Мотиха села на скамеечку, чтобы провести так семь дней траура. И все эти семь дней большой ходил по двору, делал то и это, в общем, занимался делами. Он посылал с мальчишкой вдове деньги, необходимые для хозяйства. Наконец, община решила взять дело в свои руки и позвала его к раввину. «Почему ты не оставишь этот дом теперь?» — спросили у него. Сначала он промолчал, словно не понял, к кому именно обращены эти слова, а потом достал из нагрудного кармана бумагу и положил ее на стол: Мотя назначил его опекуном над всем своим имуществом. А жене оставил только домашнюю утварь. Горожане прочли это и не поверили своим глазам. «Как он мог сделать такое?» — удивлялся раввин… Остальным, впрочем, все было ясно: Мотя поехал в Люблин, нашел там самого высокого человека, какого только мог сыскать, и назначил его своим наследником и душеприказчиком. Оказалось, что раньше тот служил десятником в бригаде лесорубов.

Раввин решил так: «Вдова дала клятву, поэтому ты не должен входить в дом. Верни ей все имущество в целости и сохранности». Но Мендель ответил ему: «Решение может отменить только тот, кто его принял, а он лежит в могиле». Главы общины пытались переубедить его, даже угрожали исключением, но ничего не помогало. Он был высоким, как дуб, и, когда говорил, казалось, что голос идет из бочки. Мотиха тем временем держала данную клятву. Перед каждым, кто приходил к ней выразить соболезнования, она повторяла ее над свечами, над молитвенником, над всем, что только попадалось под руку. В Субботу мужчины собрались в синагоге на молитву, она ворвалась даже туда и поклялась на Священных Свитках. Она кричала, что никогда не сделает того, чего хотел от нее Мотя, и никто не заставит ее изменить свое решение.

Она кричала об этом так, что все вокруг плакали.

И что бы вы думали, дорогие мои? Не прошло и года со дня смерти Моти, как Мотиха вышла замуж за Менделя. У него ведь было все, а у нее ничего. Она оставила свою гордость и пошла к раввину: «Что я могу поделать, святой рабби? Так хотел Мотя. Он приходит в мои сны, щиплет меня, кричит, что задушит». Она закатала вверх рукава кофты и показала иссиня-черные следы от ногтей у себя на руках. Равнин не хотел брать на себя такую ответственность и написал в Люблин. Там вместе собрались уже три раввина, и они три дня искали верное решение в Талмуде. В конце концов они дали ей, как бы это сказать получше, освобождение, что ли.

Свадьба была скромной, но все равно, чтобы посмотреть на нее, собралась целая толпа. Можете себе представить, сколько было шуточек да насмешек. Перед свадьбой Мотиха чуть не уморила себя голодом, вся пожелтела и ужасно похудела. А как только снова вышла замуж, расцвела, словно роза. И даже, несмотря на свои годы, вскоре забеременела. Город сгорал от любопытства. Точно так же, как первого своего мужа она называла «маленький», второго она звала «большой» и никогда не упоминала его имени. Большой тут, большой там. Она не спускала с него глаз и соглашалась со всем, что он говорил. Через девять месяцев она родила мальчика. Ребенок был таким большим, что роды длились целых три дня. Начали уже думать, что она умрет, но, к счастью, все обошлось. Половина города пришла на обрезание. Одни радовались, другие посмеивались. И ведь и у тех, и у других был повод.

Наконец все, кажется, утихло. После того что случилось, да еще в ее-то годы — рождение сына для Мотихи было почти чудом. Но как Мотя был удачлив в делах, точно так же Мендель оказался неудачлив. Землевладельцы его не любили. Другие торговцы избегали. На складе завелись мыши, огромные, как кошки, и съели почти все зерно. Все решили, что это кара свыше. Мендель и вправду недолго занимался торговлей. Он снова стал десятником в бригаде лесорубов. А теперь слушайте внимательно: ударил он как-то в лесу по дереву киянкой, а дерево взяло, да и упало ровнехонько на то самое место, где он стоял. Хорошо, если бы в тот день хотя бы дул ветер, так нет же — светило солнце. Мендель не успел даже вскрикнуть.

Мотиха прожила еще долго, но после смерти второго мужа тронулась умом. Сидела да бормотала себе под нос: «Большой, маленький, большой, маленький…» Каждый день приходила на кладбище и, плача, перебегала от одной могилы к другой. Когда она умерла, меня уже не было в городе. Я жила у родителей мужа.

Да, вот я и говорю: злость… Нельзя этим дразнить. Маленький — он маленький, а большой — большой. Это ведь не наш мир. Не мы его создавали. И не нам его менять. Вы хоть раз слышали о чем-нибудь подобном? Это все злость, все из-за нее. Каждый раз, когда я думаю об этом, мне становится страшно.

 

КРОВЬ

 

1

Желание плоти очень тесно связано с желанием крови. Древние каббалисты знали об этом. Поэтому и в десяти заповедях «Не прелюбодействуй» следует сразу за «Не убий».

Реб Фейлик Эрлихман владел большим имением неподалеку от города Ласкева. Эрлихман, конечно же, не было его настоящим именем, так его прозвали соседи за то, что он всегда очень честно вел свои дела. Первая жена родила ему двух детей: сына и дочь, но они оба умерли молодыми и не оставили потомков. Жена его тоже умерла, и поэтому через несколько лет реб Фейлик женился снова. Как говорится в Екклесиасте: «Утром сей семя твое и вечером не давай отдыха руке твоей». Новая жена была на тридцать лет моложе его, и друзья пытались даже отговорить его от этого брака. Риша, так ее звали, похоронила уже двоих мужей, и поговаривали, что оба умерли не своей смертью. Да и происходила она из бедной семьи. Ходили слухи, что своего первого мужа она била палкой, а ко второму, который два года пролежал парализованным, ни разу не пригласила доктора. Много чего еще говорили, но реб Фейлик оставался непреклонным. Он не боялся пересудов. У его первой жены был туберкулез, и она долго болела перед смертью. Риша, сильная и здоровая, как мужчина, хорошо управлялась с хозяйством и дома, и в поместье. У нее были густые рыжие волосы и зеленые, как крыжовник, глаза. Высокая грудь и широкие бедра означали, что с детьми у нее не должно было возникнуть никаких проблем. В том, что она до сих пор не стала матерью, она, конечно же, винила своих мужей. Еще у нее был глухой, низкий голос, и, когда она смеялась, слышно это было издалека. Сразу же после свадьбы Риша решила взять все дела в свои руки: она рассчитала старого управляющего, который любил выпить, и наняла нового — молодого и старательного; она наблюдала за посевом и жатвой, за разведением скотины; следила за тем, чтобы крестьяне не крали у нее яиц, цыплят или меда. Реб Фейлик надеялся, что новая жена родит ему сына и будет кому прочесть кадиш после его смерти, но годы проходили, а детей все не было. Риша говорила, что он сам стал слишком старым. Однажды она уговорила его поехать в Ласкев к нотариусу и переписать все имущество на нее.

Постепенно реб Фейлик начал отходить от дел. Он был мужчиной среднего роста, с белоснежной бородой и розовыми щеками, по цвету напоминавшими тронутые морозом зимние яблоки, что явно выдавало в нем человека кроткого и состоятельного. И с бедными и с богатыми он вел себя как равный и никогда не кричал на своих крестьян. Каждую весну, перед Пасовером, он отправлял ласкевским беднякам мешок пшеницы, а после окончания праздника Кущей жертвовал богадельне воз дров и множество всевозможных овощей: картофель, капусту, свеклу. В имении он построил и оборудовал полками для книг и Священных Свитков маленький дом учения. Когда удавалось составить миньян, там можно было молиться. После того как все имущество перешло Рише, реб Фейлик целыми днями читал псалмы или дремал в боковой комнатке. Силы оставили его; руки начали дрожать, а голова тряслась, когда он говорил. В свои семьдесят лет он оказался в совершенной зависимости от Риши и, как поговаривали в городе, ел ее хлеб только из ее милости. Он смотрел сквозь пальцы на то, что изредка крестьянские лошади или коровы забредали в его лес. Риша же не прощала нарушителей, и им приходилось платить ей огромные штрафы.

Уже давно в имении жил ритуальный резник, реб Дан, старик, попутно исполнявший обязанности служки в молитвенном доме и каждое утро читавший вместе с реб Фейликом главу из Мишны. Когда он умер, Риша начала искать нового резника: ведь реб Фейлик частенько ел на ужин жареных цыплят, и сама она любила мясо. Ласкев был слишком далеко, чтобы каждый раз ездить к тамошнему резнику. И вот она узнала, что в деревеньке Кровичи, что располагалась неподалеку от имения, есть резник по имени Рубен, у которого недавно во время родов умерла жена и который, помимо резничьего дела, владел еще и кабаком, где каждый вечер напивались окрестные крестьяне.

Утром Риша велела одному из своих крестьян заложить бричку и отправилась в Кровичи, поговорить с Рубеном. Она хотела уговорить его время от времени приезжать в имение. С собою она взяла столько цыплят и гусаков, что птицы чуть было не задохнулись в тесном мешке.

В деревне ей быстро показали место, где жил Рубен, — его домик стоял сразу за кузницей. Бричка остановилась, и Риша в сопровождении возницы, несшего мешок с гусями и цыплятами, вошла в дом. Рубена внутри не оказалось, но, выглянув в окно, Риша увидела, что он стоит во внутреннем дворике, за неглубокой канавкой. Какая-то босоногая женщина протягивала ему цыпленка. Не подозревая, что за ним наблюдают, Рубен вел себя с посетительницей вольно. Шутя, он раскачивал трепыхавшуюся птицу, как будто хотел бросить ее в лицо женщине. Когда она расплачивалась, резник схватил ее за запястье и долго не отпускал. Цыпленок, горло которого было перерезано, тем временем бился в агонии на земле и хлопал крыльями, безуспешно пытаясь взлететь. Он испачкал кровью башмаки Рубена. Наконец, дернувшись в последний раз, он затих, его остекленевшие глаза и перерезанное горло смотрели прямо в Небеса. Казалось, он говорил: «Смотри, Отец Небесный, что они сделали со мною. И после этого они еще веселятся».

 

2

Рубен, как и положено кабатчику, был краснолицым толстячком, с короткой и толстой шеей и крючковатой черной бородой. Колючий взгляд темных глаз указывал на то, что родился он под знаком Марса. Когда он увидел Ришу, хозяйку соседнего огромного имения, то очень смутился и покраснел еще больше. Женщина забрала зарезанного цыпленка и торопливо ушла. Риша вошла во внутренний дворик и велела крестьянину положить мешок на землю, рядом с тем местом, где стоял Рубен. Они начали разговор в легкой, полушутливой манере. На вопрос Риши, может ли он зарезать птицу, которую она принесла с собою, Рубен ответил: «А что же я еще могу с ней сделать? Уж не оживить, это точно». Когда она заметила, как важно для ее мужа, чтобы вся пища была строго кошерной, Рубен сказал: «Передай ему, чтобы не беспокоился, я управляюсь с ножом, как скрипач со смычком!» — и провел по острому лезвию ногтем указательного пальца. Крестьянин развязал мешок и протянул резнику желтого цыпленка. Тот быстро схватил его за гребешок, оттянул голову вниз и одним легким движением перерезал горло. Не прошло и минуты, как он уже держал в руках белого гусака.

— Осторожно, — сказала Риша, — его боялись все гуси в имении. Он забияка.

— Был забиякой, — ответил Рубен.

— Тебе не жалко их? — удивилась Риша.

Она никогда не видела такого ловкого резника. Его толстые руки с коротенькими пальцами были покрыты густыми черными волосами.

— С жалостью не станешь резником, — ответил Рубен. И добавил: — Когда ты чистишь к Субботе рыбу, полагаешь, ей очень приятно?

Держа в руке птицу, он пристально смотрел на женщину; его взгляд неторопливо скользил по ее фигуре и, наконец, остановился на ее высокой груди. Все еще глядя на нее, он зарезал и гусака. Его белое оперение покраснело. Он угрожающе вывернул шею и, внезапно поднявшись в воздух, пролетел несколько метров. Риша закусила губу.

— Говорят, что все резники прирожденные убийцы, — сказала Риша.

— Если ты сама такая добрая, то почему тогда принесла мне эту птицу? — спросил Рубен.

— Почему? Потому, что я ем мясо.

— Ну, так если кто-то ест мясо, кто-то же должен его и резать.

Риша велела крестьянину сложить мертвую птицу в мешок. Когда она расплачивалась, Рубен на секунду задержал ее руку в своей. Его рука была теплой, и Риша почувствовала, как по ее телу приятной волной растекается удовольствие. Когда она спросила, согласен ли он приезжать в имение и резать птицу там, он согласился, но поставил условие, чтобы она присылала за ним бричку.

— К сожалению, у меня нет для тебя целого стада коров, — пошутила Риша.

— Жаль, — парировал Рубен. — Раньше я резал не только птицу. В Люблине за один день я резал больше животных, чем здесь за месяц.

Постольку, поскольку Риша не торопилась, Рубен предложил ей присесть на ящик, а сам уселся на чурбан, на котором еще оставались следы крови. Он рассказал ей о том, чем занимался в Люблине и как попал в эту Богом забытую деревню, где его жена, да покоится она в мире, умерла во время родов, потому что под рукой не оказалось опытной повитухи.

— Почему ты не женишься снова? — спросила Риша. — Здесь нет недостатка в женщинах: вдовы, разведенные, девушки.

Рубен признался, что брачные маклеры не раз приходили к нему, но он всегда отказывал им. Новая жена должна быть предназначена ему самой судьбой.

— Как же ты узнаешь ее? — удивилась Риша.

— Мой живот подскажет мне. Он ударит меня прямо сюда, — и Рубен показал на свой пупок.

Риша сидела у него еще долго, до тех пор пока не пришла какая-то девушка с уткой. Тогда Рубен взял в руки нож, а Риша вернулась в бричку.

Всю обратную дорогу она думала только о резнике, о его шутках и легкомыслии. Хотя она и решила, что он груб и неотесан, а его будущей жене придется еще хлебнуть с ним горя, Рубен почему-то не шел у нее из головы. Ночью она долго ворочалась на своей широкой кровати под старым балдахином, а когда наконец заснула, ей приснился одновременно страшный и приятный сон. Утром Риша проснулась преисполненная желанием увидеть Рубена так скоро, как только возможно, и, боясь, что он найдет себе какую-нибудь женщину и оставит деревню, начала думать о том, как бы заполучить его к себе в имение.

Через три дня, хотя кладовая была еще полна, Риша вновь поехала в Кровичи. Она сама поймала птицу, связала ей лапы и снова набила полный мешок. В имении были черный петух с голосом звонким, как колокольчик, отличавшийся особой статью и ярко красным гребнем, и белая несушка, приносившая каждый день по несколько крупных яиц в маленькую крапинку. Риша взяла с собою и их. «Цып-цып-цып, — приговаривала она, подманивая птицу, — скоро вы, детки, попадете под нож Рубена». И от этих слов по ее спине бежали мурашки. На сей раз она сама запрягла лошадь и поехала в деревню одна. Когда она подъехала к дому Рубена, то увидела, что он уже стоит на пороге, словно бы поджидая ее. Так оно, впрочем, и было на самом деле. Когда мужчина и женщина желают друг друга, их мысли часто сходятся, и иногда один даже может предугадать, что сделает другой.

Рубен встретил Ришу как важную гостью. Он подал ей кувшин воды, предложил ликер и кусочек медового пирожного. Мешок с птицей он развязал тут же, в комнате. Увидев черного петуха, резник даже присвистнул от восхищения: «Вот так кавалер!»

— Не беспокойся, — сказала Риша, — надеюсь, ты позаботишься о нем.

— Еще никто не убегал от моего ножа, — успокоил ее Рубен. Птица умерла не сразу, но, наконец, словно сбитый пулей орел, упала на землю. Затем Рубен положил нож на точильный камень, повернулся и подошел к Рише. Его лицо горело огнем желания, а блеск в черных глазах напугал женщину. Ей показалось, что он хочет зарезать и ее. Но вместо этого резник обнял ее и без единого слова прижал к себе.

— Что ты делаешь? Ты сошел с ума? — сказала испуганная Риша.

— Я люблю тебя, — хрипло ответил Рубен.

— Отпусти, кто-нибудь может войти, — пыталась сопротивляться она.

— Никто не войдет. — Рубен закрыл дверь на засов и втолкнул Ришу в темный альков.

Риша пыталась сопротивляться и повторяла: «Горе мне. Я — замужняя женщина. А ты — ученый, набожный человек. Мы оба будем гореть в Аду…» Но Рубен не слышал этих слов. Он повалил ее на жесткую лавку, на которой спал с тех пор, как умерла жена, и Риша, бывшая замужем трижды, почувствовала вдруг, что ни разу еще в своей жизни не испытывала такого сильного желания. Она называла его убийцей, разбойником с большой дороги, бандитом, упрекала за то, что он губит честную женщину, и в то же самое время целовала, обнимала и потакала всем его прихотям. Она просила, чтобы он притворился, будто хочет зарезать ее, и он, запрокинув ей голову, проводил пальцем по ее горлу. Уходя, Риша сказала:

— Когда-нибудь ты на самом деле убьешь меня.

И Рубен ответил:

— А ты — меня.

 

3

Постольку, поскольку Риша хотела, чтобы Рубен принадлежал только ей одной, и очень боялась, что он может жениться на какой-нибудь молодой женщине, она решила во что бы то ни стало добиться его переезда в имение. Она не могла просто взять его на место реб Дана — у того был родственник, которому реб Фейлик уже давно пообещал это место. А нанимать резника, чтобы он резал по несколько кур каждую неделю, не имело смысла и могло возбудить подозрения у мужа. После долгих размышлений Риша все же нашла выход.

Она начала убеждать мужа в том, что урожаи стали плохими и почти не приносят прибыли. «Пройдет еще несколько лет, — говорила она, — и мы разоримся». Реб Фейлик пытался как-то успокоить ее, говоря, что Господь всегда был добр к ним прежде и надо верить в то, что так будет и впредь, но Риша отвечала на это так: «Одной верою сыт не будешь». Она предложила превратить некоторые нераспаханные земли в пастбища и начать разводить скотину. Так они смогли бы получать двойной доход: от продажи молока и, если бы открыли в Ласкеве лавку, мяса. Реб Фейлик отвергал эти планы как непрактичные и унижающие его достоинство. Он напоминал, что именно с мясников всегда начинались в Ласкеве все смуты, и говорил, что община просто не позволит ему стать мясником. Но Риша не сдавалась. Она поехала в город и переговорила с главами общины. Она обещала, что ее мясо будет стоить на два гроша за фунт меньше, чем в других лавках. Город бурлил. Раввин пригрозил, что наложит запрет на покупку мяса. Мясники угрожали зарезать каждого, кто только попытается вмешаться в их дела. Но испугать Ришу было не так-то просто. Перво-наперво она заручилась поддержкой местного старосты, который часто приезжал в имение, любил охотиться в ее лесах и неоднократно получал от нее дорогие подарки. Потом она нашла себе сторонников в среде ласкевской бедноты, которая не могла позволить себе покупать мясо по высоким ценам. На ее сторону встали шорники и сапожники, портные и скорняки, гончары — в общем, много народу, они даже заявили, что, если хотя бы один волос упадет с головы Риши, все мясные лавки в городе будут сожжены. Риша собрала всю эту толпу у себя в имении, выдала им несколько бутылок домашнего пива и заставила пообещать, что они станут защищать ее интересы, что бы ни случилось. Вскоре она уже арендовала в Ласкеве лавку и наняла на службу Вольфа Бондера, бесстрашного человека, прослывшего конокрадом и забиякой. Ровно через день он приезжал в имение и забирал в город целую телегу мяса. Резником, конечно же, стал Рубен.

Прошло несколько месяцев, а новый бизнес почти не приносил дохода; раввин запретил-таки покупать мясо у Риши. Реб Фейлику было стыдно смотреть в глаза горожанам, но Риша по-прежнему стояла на своем. У нее появилось несколько постоянных покупателей, и понемногу их число все множилось и множилось; из-за возросшей конкуренции нескольким мясникам пришлось закрыть свои лавки, и несколько резников оказались без работы. Многие в городе винили в этом Ришу. Вся эта затея позволила ей переселить Рубена в имение и видеться с ним как можно чаще. С самого начала она присутствовала при его работе. Иногда она помогала связывать быков или коров. Ее желание видеть, как животному перерезают горло и из него хлещет кровь, так тесно сплелось со страстью к Рубену, что Риша сама уже не могла точно сказать, где заканчивается одно и начинается другое. Как только лавка начала приносить деньги, Риша велела построить специальный сарай, где бы Рубен мог работать, и выделила ему комнаты в хозяйском доме. Она купила ему приличную одежду, и он ел теперь за одним столом с реб Фейликом. Рубен растолстел. Большую часть времени он слонялся по имению в халате, мягких шлепанцах и ермолке и наблюдал за тем, как крестьяне работают в поле или пасут коров. Ему нравилось на свежем воздухе, и по ночам он частенько ходил к реке искупаться. Старый реб Фейлик ложился спать рано. Потому поздно вечером Рубен уходил в сарай, где выполнял свою работу, а стоящая рядом Риша, возбужденная видом крови и бьющегося в агонии животного, обсуждала с ним подробности их любовных игр. Иногда она отдавалась ему прямо там. К этому времени все крестьяне, за исключением одного почти слепого и глухого старика, помогавшего в резничей, спали по своим избам. Любовники лежали в сарае на сене или снаружи на траве, но всегда мысли о близости смерти и умирающего существа возбуждали их желание. Реб Фейлик не любил Рубена. Ко всей этой новой затее он относился неприязненно, но предпочитал не спорить с женой. «Что толку? — думал он. — Я уже стар и все равно скоро умру, так зачем же на пороге могилы устраивать скандал?» Иной раз ему казалось, что Риша слишком вольно ведет себя с новым резником, но он тут же отгонял от себя подобные мысли. Реб Фейлик был человеком честным и набожным, всегда готовым прийти на помощь ближнему.

Одно преступление неизбежно ведет за собой другое. Сатана, этот отец лжи и похоти, искушал Ришу взять в руки нож. Услышав об этом впервые, Рубен ужасно испугался. Да, он был прелюбодеем, но, как и многие другие грешники, все же верил в Бога. Они понесут наказание за свой грех, говорил он, но они не могут обречь на муки ада и других людей, продавая им некошерное мясо. Нет, Господь не позволит им сделать это. Чтобы стать резником, необходимо знать Шулхан-арух и изучить Комментарии. Резник несет ответственность за каждое пятнышко на своем ноже, любой его грех тут же переносится и на мясо, превращая его в трефное. Но Риша была непреклонна… Какая разница, кто это сделает? — спрашивала она. Когда они лежат вместе в постели, то не думают ни о чем подобном. Если уж совершать грех, то надо хотя бы получать от него все возможное удовольствие. Риша не оставляла Рубена в покое, она чередовала угрозы и просьбы. Она клялась, что сразу же после смерти реб Фейлика выйдет замуж за него и перепишет на его имя все свое имущество, только бы он позволил ей начать резать. И Рубен сдался. Риша получала такое удовольствие, перерезая горло животным, что сама начала выполнять почти всю работу, а Рубен превратился в ее помощника. Она начала продавать жирное мясо как кошерное и прекратила удалять сухожилия из говядины. Она повела настоящую войну с ласкевскими мясниками и одержала в ней победу. Большая часть лавок закрылась, а оставшиеся торговали ее мясом. Она заключила контракт на поставки в казармы польской армии и, дав нескольким офицерам взятки, заработала огромные деньги, отправляя солдатам испорченное мясо. Риша так разбогатела, что и сама уже не знала, сколько же еще ей может везти. Вместе с состоянием росли и ее грехи. Однажды она продала как кошерную говядину конину. А в другой раз зарезала нескольких свиней и обдала их туши кипятком, как это делают гоим. Ей все время удавалось оставаться безнаказанной. Обманывая общину, она получала почти такое же удовольствие, как тогда, когда резала животных или спала с Рубеном.

Как и все те, кто стремится только к получению плотских удовольствий, Рубен и Риша быстро постарели. Они так располнели, что уже с трудом могли спать вместе. Их сердца заплыли жиром. Рубен начал пить. Он лежал целые дни напролет и вставал только для того, чтобы отхлебнуть из графина еще ликера. Риша приносила ему закуски, и они болтали о разных мелочах, как те, кто продал свои души за суету этого мира. Они ссорились и мирились, высмеивали друг друга и оплакивали прошедшее время. Они боялись приблизившейся смерти. Реб Фейлик почти все время болел, и часто казалось, что вот-вот наступит последний час, но что-то мешало его душе оставить тело. Риша постоянно думала о смерти и даже хотела отравить мужа. Однажды она сказала Рубену: «Знаешь, я уже устала жить. Если хочешь, можешь зарезать меня и жениться на молоденькой».

Сказав так, она вырвала из его рук графин и на одном дыхании выпила весь ликер.

 

4

Есть такая пословица: земля и небо слишком близко, чтобы что-то на этом свете можно было сохранить в секрете! Дела Риши и Рубена не могли вечно оставаться в тайне. Люди начали поговаривать о том, что они любовники. Все заметили, как постарел и ослаб реб Фейлик, как редко он теперь встает с постели, и решили, что Риша изменяет ему с Рубеном. Мясники, которых Риша оставила без доходов, постоянно распространяли о ней разные слухи. Несколько женщин нашли в купленном у нее мясе сухожилия, которые Закон велит удалять. Торговцы-гоим, получавшие от Риши то мясо, которое не дозволяли употреблять в пищу законы Шулхан-аруха, начали жаловаться, что уже давно ничего не получали от нее. Воспользовавшись этим, бывшие мясники потребовали у раввина и властей общины проверить мясо из имения реб Фейлика. Но старейшины не хотели ссориться с Ришей. К тому же раввин нашел в Талмуде, что человек, ложно обвинивший праведника, заслуживает наказания плетьми, а ведь, несмотря на то что Риша обманывала общину уже давно, свидетелей этому не было, и, конечно же, никто не хотел рисковать своим местом в ином мире, обвиняя честного человека в таком страшном грехе.

Уйдя ни с чем от раввина, мясники решили подослать к Рише шпиона. Для этих целей они выбрали парня по имени Иехель, известного хулигана и бездельника. Глубокой ночью, когда весь Ласкев уже спал, Иехель вышел из города, прокрался в имение, каким-то чудом сумел пробраться мимо свирепых собак, на ночь спускаемых с цепи, и спрятался за сараем резника. Найдя в стене щелку, он прильнул к ней и увидел стоящих внутри Рубена и Ришу. С удивлением он заметил, как старый слуга втаскивает на веревке нескольких хромых животных, а Риша связывает их прямо на полу. Когда старик ушел, Йехель увидел, как в неверном свете фонаря Риша берет в руки нож и начинает перерезать горло животным, одному за другим. Кровь бурлила и заливала все вокруг. Пока животные бились в агонии, Риша сбросила с себя всю одежду и повалилась на солому. Рубен не заставил себя долго ждать. Их тела были такими огромными и заплывшими жиром, что они никак не могли соединиться. Они пыхтели и сопели. Их стоны смешивались с хрипами умирающих животных. Слышать это было выше человеческих сил! На стенах плясали огромные тени; от текущей крови в хижине стало очень жарко. На что уж Иехель был хулиганом, но, глядя на все это, даже он испугался. Такое мог сотворить только дьявол. Боясь, что нечистый заберет и его, он убежал.

Добежав до города, Иехель сразу же бросился к дому раввина. Еще не отдышавшись, он сразу рассказал обо всем, что видел. Раввин разбудил служку, велел ему взять в руки деревянную колотушку и разбудить всех старейшин общины. Сперва никто не поверил рассказу Иехеля. Решили, что его подкупили мясники, и начали угрожать побоями и даже исключением из общины. Иехель, чтобы доказать, что все его слова — чистая правда, подбежал к Ковчегу Завета, стоявшему в нише, открыл дверцу и, пока никто не успел остановить его, поклялся на Священных Свитках, что не лжет.

Эта история повергла город в ужас. Женщины выбегали на улицу, кричали, плакали и рвали на себе волосы. Появились неопровержимые доказательства того, что весь город несколько лет ел трефное мясо. Богатые хозяйки собрали у себя дома всю посуду и разбили ее на мелкие черепки на рыночной площади. Несколько больных и беременных женщин попадали в обморок. Многие распарывали себе воротники, посыпали головы пеплом и садились на низенькие скамеечки, как принято делать во время траура по умершим. Большая толпа направилась к лавкам тех мясников, которые торговали Ришиным мясом. Не слушая никаких оправданий, она избила нескольких торговцев, повыбрасывала мясные туши на улицу и перевернула все огромные чурбаны, на которых рубили мясо. Вскоре послышались голоса, звавшие людей в имение реб Фейлика, и толпа начала вооружаться дубинами, веревками и ножами. Раввин, боясь кровопролития, пытался отговорить их, объясняя, что наказание должно последовать только после того, как будут доказаны вина и злой умысел, но его не послушали. Тогда он решил отправиться вместе со всеми, надеясь успокоить толпу по дороге. К нему присоединились и старейшины. Женщины хлестали себя по щекам и плакали, будто на похоронах. Следом за толпой бежали дети.

Вольф Бондер, которому Риша неоднократно помогала и щедро платила за то, чтобы он сопровождал воз с мясом из имения в Ласкев, остался верен ей. Узнав о действиях толпы, он тут же побежал в конюшню, оседлал свою самую быструю лошадь и галопом помчался в имение предупредить Ришу. В это время Риша и Рубен все еще лежали в сарае. Услышав стук копыт, они выбежали наружу и были страшно удивлены, увидев Вольфа Бондера. Он рассказал им о том, что произошло в городе, и о том, что с минуты на минуту толпа будет здесь. Он советовал им бежать, если они не могут доказать свою невиновность, а иначе разъяренные мужчины просто разорвут их в клочья. Он и сам боялся оставаться там долго и собирался, пока толпа не решила свести счеты и с ним, скрыться из города. Сказав это, он вскочил на лошадь и быстро ускакал. Рубен и Риша окаменели. Лицо Рубена сначала стало огненно-красным, а затем побледнело. У него дрожали руки, и ему пришлось даже, чтобы не упасть, опереться о дверь. Риша растерянно улыбалась, а ее лицо пожелтело, как будто она заболела желтухой. Но именно она первой взяла себя в руки. Подойдя к своему любовнику, она пристально посмотрела ему в глаза.

— Да, любовь моя, — сказала она, — вор всегда в конце концов попадает на виселицу.

— Давай убежим. — Рубен был так напуган, что с трудом находил нужные слова.

Но Риша ответила, что это невозможно. В имении всего шесть лошадей, и всех их уже забрали крестьяне, чтобы завтра утром отправиться в лес за дровами. А на упряжке с быками далеко не уедешь. К тому же она, Риша, не желает жить в нищете и не хочет потерять все свое имущество. Рубен уговаривал ее бежать вместе с ним, говоря, что жизнь дороже любого имущества, но Риша отказалась. Она никуда не побежит! Наконец любовники бросились в хозяйский дом, где Риша собрала Рубену кое-что из вещей, дала в дорогу жареную курицу, каравай хлеба и кошелек, полный монет. Стоя в дверях, она наблюдала за тем, как он, раскачиваясь и шатаясь, перебрался через навесной мост, сложенный из сосновых досок. Добравшись до имения, Рубен что-то прокричал и сделал широкий, зовущий жест рукой, но Риша не шелохнулась. Она уже поняла, что он трус. Смелым он мог быть только с беззащитными курицами да стреноженными быками.

 

5

Как только Рубен скрылся из виду, Риша направилась к полю и созвала крестьян. Она велела им взять косы, серпы и вилы и сказала, что по дороге из Ласкева к имению движется разъяренная толпа, пообещав каждому, кто поможет ей защититься, по золотому и кувшину пива. Она и сама взяла длинный нож и тесок для разделки мяса. Вскоре послышался глухой шум и появились горожане. Окруженная своими крестьянами, Риша стояла на холме у входа в имение. Когда горожане увидели людей, вооруженных косами и серпами, они остановились. Кое-кто даже попытался убежать. Рычали и лаяли спущенные с цепи псы. Раввин, видя, что ситуация вот-вот может привести к кровопролитию, потребовал, чтобы собравшиеся разошлись по домам, но его не послушали. Тогда к толпе обратилась Риша, она насмешливо крикнула: «Идите сюда и покажите, на что вы способны. Давайте. Я быстренько поотрезаю вам головы вот этим ножом. Тем самым, кстати, которым я резала свиней и лошадей, которых вы потом ели». Когда кто-то крикнул, что в Ласкеве больше никогда не будут продавать мясо, купленное у нее, и что ее исключат из общины, Риша ответила: «Мне ваши деньги не нужны! И Бог ваш тоже. Я обращусь! Сейчас же!» И она стала поносить по-польски евреев, называя их проклятыми христоубийцами. Истово крестясь, подозвала к себе одного из крестьян и велела ему: «Чего ждешь, Мачек? Беги и зови скорее священника. Я больше не желаю принадлежать к этой мерзкой секте».

Мачек побежал за священником, а толпа затаила дыхание. Все прекрасно знали, что обращенные становятся злейшими врагами Израиля и делают все возможное, чтобы досадить своим бывшим собратьям. Поэтому люди повернулись и разошлись по домам. Евреи боялись навлечь на себя гнев христиан.

Реб Фейлик тем временем сидел у себя в доме учения и читал Мишну. Глухой и почти слепой, он ничего не видел и не слышал. Внезапно распахнулась дверь, и в комнату с ножом влетела Риша. Она закричала: «Убирайся отсюда к своим евреям. Зачем мне нужна здесь синагога?» Когда реб Фейлик увидел свою жену с непокрытой головой, с ножом в руке, с лицом, искаженным от гнева, он почувствовал такую острую боль в груди, что потерял дар речи. Он хотел спросить у нее, что произошло, но ноги больше не слушали его, и реб Фейлик, как был в талесе и филактериях, упал замертво на пол. Риша велела бросить его тело на телегу, запряженную парой быков, и отправить к евреям в Ласкев. Она не позаботилась даже о куске ткани ему на саван! В то время как в ласкевском похоронном обществе омывали тело, выносили его, пока рыли могилу, а раввин произносил речь, Риша готовилась к обращению. Она отправила одного из крестьян на поиски Рубена, так как хотела, чтобы и он последовал ее примеру, но ее любовник бесследно исчез.

Теперь Риша была вольна делать все, что ей хочется. После крещения она вновь открыла свои лавки и стала продавать трефное мясо для гоим из Ласкева и для окрестных крестьян, приезжавших туда в базарные дни. Она могла резать открыто и не соблюдая никаких законов свиней, быков, телят и овец. На место Рубена она наняла какого-то гоим, и они вместе охотились в ее лесу на оленей, зайцев, кроликов. Однако прежнего удовольствия от убийства невинных существ Риша уже не получала. Да и новый резник был не в пример хуже Рубена. Иногда она рыбачила, и, когда рыба попадалась ей на крючок или билась в сетях, мимолетное чувство радости посещало ее заплывшее жиром сердце, Риша бормотала себе под нос: «Что ж, рыбка, тебе хуже, чем мне!»

Она на самом деле тосковала по Рубену. Ей не хватало его непристойностей, его страха перед перевоплощением, его учености, его ужаса перед Адом. Теперь, когда реб Фейлик был в могиле, ей некого было больше обманывать, не над кем издеваться. Сразу же после обращения Риша купила себе место в церкви и первые несколько месяцев исправно ходила туда каждую субботу. Приезжая и уезжая, она всегда велела кучеру ехать мимо синагоги. Какое-то время ей доставляло удовольствие дразнить евреев, но вскоре наскучило и это.

Со временем Риша так обленилась, что почти перестала следить за делами. Она перепоручила все новому резнику и даже не догадывалась, что он обкрадывает ее. Каждое утро она выпивала рюмку ликера и начинала переходить из комнаты в комнату (что было сложно, если учесть, что у нее были больные ноги), бормоча себе что-то под нос. Она останавливалась у зеркала и говорила: «Горе, горе, Риша. Посмотри только, что с тобой случилось? Если бы твоя святая мать встала из могилы и увидела тебя, — она умерла бы снова». Иногда она пыталась привести себя в порядок, но ей это не удавалось: старая одежда не налезала, а волосы спутались в колтуны. Часами она пела песни на польском и идише. Ее голос огрубел и охрип, и она сама придумывала слова: повторяла какую-нибудь бессмысленную фразу или издавала звуки, похожие на кудахтанье домашней птицы, хрюканье свиней или предсмертный рев быка. Упав на кровать, Риша икала, рыгала, смеялась и плакала. Ночью, во снах, ее мучили фантомы: быки поднимали ее на рога, петухи распарывали ее плоть шпорами. Однажды появился даже облаченный в саван реб Фейлик, с пальмовой ветвью в руках, он кричал: «Я не могу спокойно лежать в своей могиле. Ты опозорила мой дом!»

Риша, или, как она теперь называлась, Мария Павловская, проснулась, ее члены оцепенели, а тело покрылось холодным потом. Дух реб Фейлика пропал, но она все еще слышала шорох пальмовой ветви и эхо его крика. Она начала одновременно креститься и читать молитву на иврите, которой еще в детстве ее научила мать. С трудом опустив ноги на пол, она встала с постели и начала ходить по темным комнатам. Она давно выбросила все вещи реб Фейлика и сожгла его Священные Свитки. В доме учения теперь хранили шкуры животных. Но в гостиной по-прежнему стоял стол, за которым реб Фейлик ел в Субботу, а с потолка свисал канделябр, в котором он зажигал праздничные свечи. Иногда Риша вспоминала двух своих первых мужей, которых мучила своим злым языком, своей алчностью, вечными скандалами и придирками. Она была далека от раскаяния, но что-то все же наполняло ее горечью. Открыв окно, Риша подняла глаза к ночному небу, полному звезд, и закричала: «Бог, приди и покарай меня. Приди, Сатана! Приди, Асмодей! Брось меня в пустыню, за темными горами, чтобы я там сгорела!»

 

6

Как-то зимой в Ласкеве объявилось чудовище. Оно появлялось только по ночам и нападало на горожан. Одни говорили, что оно похоже на медведя, другие — на волка, третьи и вовсе утверждали, что это демон. Женщину, вышедшую ночью по нужде во двор, оно укусило за шею. Старому ночному сторожу оцарапало лицо. Припозднившемуся ешиботнику еле удалось убежать от него. Женщины и дети теперь боялись выходить на улицу после наступления темноты. Во всех домах плотно закрывали на ночь ставни. Много странных вещей рассказывали об этой твари: кто-то слышал, как она кричит человеческим голосом; кто-то видел, как встает на задние лапы и бежит. Она переворачивала бочки с капустой во дворах, открывала закрытые клетки, в пекарне выбросила из квашни оставленное подниматься тесто и измазала испражнениями чурбаны для разделки мяса во всех кошерных лавках.

Однажды темной ночью ласкевские мясники, вооружившись ножами и топорами, решили убить или схватить таинственное чудовище. Разделившись на маленькие группки, они разошлись в разные стороны и стали ждать. Внезапно раздался страшный крик. Побежав на него, они узнали, что чудовище появилось на окраине города. Кричал мужчина, которого оно укусило за плечо. Испугавшись, некоторые мужчины вернулись домой, но большинство все же остались. Один из сотников заметил чудовище и бросил в него топор. Очевидно, он попал в цель, так как оно издало ужасный крик, пошатнулось и упало. Душераздирающий стон потряс воздух. Потом тварь начала ругаться на польском и идише и выть высоким, почти женским, голосом. Поняв, что они ранили дьяволицу, мужчины разбежались по домам.

Всю ночь животное выло и стонало. Оно даже подползало к домам и стучало в окна. Затем все стихло. Начали лаять собаки. Когда рассвело, осмелевшие горожане вышли на улицу. Каково же было их изумление, когда они увидели, что чудовищем была Риша. Она лежала на земле в старой шубе, насквозь мокрой от крови. На ней был всего один валенок. Из спины торчал топор. Собаки уже выгрызли ей внутренности. Рядом лежал нож, которым она порезала одного из своих преследователей. Теперь стало ясно, что Риша превратилась в оборотня. Постольку, поскольку евреи не хотели хоронить ее на своем кладбище, а христиане не спешили выдавать участок на своем, ее тело отнесли на холм перед имением, с которого она некогда угрожала разъяренной толпе, и бросили в специально вырытую канаву. Все ее имущество конфисковал город.

Через несколько лет в ласкевском приюте остановился странный путник. Он заболел и попросил перед смертью, чтобы к нему привели раввина и семерых самых старых горожан. Он признался им, что он Рубен, любовник и сообщник Риши. Долгие годы он бродил от одного города к другому, не ел мяса, постился по понедельникам и четвергам, носил рубаху из рогожи и замаливал свои грехи. Он решил вернуться, потому что здесь похоронены его родители. Раввин долго говорил с ним, и Рубен рассказал многие детали, о которых горожане даже и не подозревали.

Могила Риши на холме быстро поросла бурьяном. Но и спустя многие годы после ее смерти среди ласкевских ешиботников сохранился обычай приходить сюда на Тридцать третий день Омера, когда следует брать в руки лук и стрелы и запасаться варенными вкрутую яйцами. Они танцевали и пели:

Риша зарезала черную кобылу, ее к себе забрала нечистая сила. Свинью за быка. Стала Риша ведьмой, в сере да в смоле, нынче же гореть ей…

Перед тем как уйти, дети плевали на могилу и повторяли:

Ведьма есть, покоя нету, есть покой, а ведьмы нет. Вон отсюда на тот свет.

 

ОДИН

 

1

Много раз в прошлом бывало так: мне хотелось, чтобы что-то произошло, и это действительно происходило. Но происходило так нелепо и глупо, что казалось, будто это специально подстроено Высшими Силами с единственной целью — показать, что я абсолютно не разбираюсь даже в том, что нужно мне самому. Так случилось и тем летом в Майами-Бич. Я остановился в большом отеле, полном туристов из Южной Америки, приехавших сюда отдохнуть от изнуряющей жары, и таких же бедняг, как я сам, страдающих от сенной лихорадки. Мне быстро надоели все местные «развлечения»: купание в океане с шумными латиноамериканцами, испанская речь с утра до вечера, жирная пища два раза в день. Когда я читал газету или книгу на идише, на меня смотрели с нескрываемым удивлением. Поэтому вполне естественно, что, выходя как-то раз на прогулку, я сказал себе: «Как хорошо было бы оказаться в пустом отеле». Очевидно, какой-то бесенок подслушал меня и тут же расставил ловушку.

Спустившись на следующее утро к завтраку, я обнаружил, что все постояльцы собрались в холле. Они разбились на маленькие группки и говорили громче, чем обычно. У всех с собою были собранные чемоданы. Из стороны в сторону сновали носильщики с полными багажа тележками. Я спросил, что случилось. «Разве вы не слышали объявления службы информации? — ответил стоявший рядом мужчина. — Они закрываются». — «Но почему?» — «Потому что обанкротились». И мужчина, удивленный моей неосведомленностью, пошел дальше. Это было странно: отель закрывался! Насколько я знал, гостиничный бизнес приносил, в общем-то, неплохие доходы. К тому же как мог закрыться отель, в котором остановились сотни людей? Но я уже давно понял, что в Америке лучше не задавать лишних вопросов.

Кондиционеры отключили, и вскоре воздух в холле стал спертым и душным. Длинная цепочка постояльцев выстроилась у конторки администратора, чтобы оплатить счета. Стоял ужасный шум. Люди бросали окурки от сигарет прямо на мраморный пол. Дети обрывали листья и цветы с растений, стоящих в кадках. Несколько южноамериканцев, еще вчера притворявшихся стопроцентными латиносами, вдруг заговорили на идише. У меня почти не было багажа, всего один чемодан, и, забрав его, я отправился на поиски нового отеля. Солнце пекло так сильно, что мне вспомнилась одна талмудическая история, о том как Господь убрал его над Мамрийской пустыней, чтобы ни один странник не мог побеспокоить Авраама. Немного кружилась голова. Все было так, словно вернулись времена моей юности, когда я, еще холостой и беззаботный, носил все свое имущество в маленьком чемоданчике, свободно уходил с одной квартиры и через несколько минут находил другую. Проходя мимо маленького отеля, который казался почти заброшенным, я прочел на вывеске: «Номера за два доллара в сутки». Что могло быть лучше? Я открыл дверь и вошел внутрь. Кондиционера в холле не было. За стойкой показалась молодая горбунья с черными внимательными глазами. Я спросил, есть ли у них свободные комнаты.

— Целый отель, — ответила девушка.

— Здесь что, никого нет? — удивился я.

— Ни одного человека, — и девушка рассмеялась, показывая ряд неровных зубов с широкой щелью посередине. Она говорила с испанским акцентом.

Оказалось, что она приехала с Кубы. Я взял комнату. Горбунья завела меня в тесный лифт, и мы поднялись на третий этаж. Там мы долго шли по длинному темному коридору, освещенному единственной тусклой лампочкой. Наконец девушка остановилась, открыла дверь, и мы вошли в мою комнату. Так в тюрьме заключенного вводят в его камеру. Окно, затянутое москитной сеткой, выходило на Атлантический океан. Краска на стенах местами облупилась, ковер протерся и выцвел. В ванной пахло плесенью, а в туалете — средством против моли. Постельное белье, хоть и свежее, успело отсыреть. Я распаковал чемодан и спустился вниз. Бассейн, пляж, океан — все это принадлежало мне одному. В патио стояло несколько парусиновых шезлонгов. Светило солнце. Море было желтым, волны низкими, они как будто тоже устали от изнуряющей жары и двигались медленно, лениво, по необходимости, выбрасывая на берег хлопья пены. Стоявшая у кромки воды чайка никак не могла решиться, ловить ли ей рыбу или нет. Здесь передо мною предстала, залитая солнечным светом, летняя меланхолия — непривычная, если учесть, что обычно меланхолия ассоциируется с осенью. Казалось, что все человечество погибло в результате какой-то катастрофы, и я остался один, подобно Ною, но на пустом ковчеге, без жены и детей, без животных. Я мог бы купаться здесь и голышом, но все же предпочел надеть плавки. Вода была такой теплой, словно в океан провели центральное отопление. Вокруг плавали оторванные водоросли. В прошлом отеле мною владела робость, в этом же я боялся одиночества. Кто решится играть в пустом мире? Я могу плавать совсем недолго, но кто придет мне на помощь, если вдруг что-нибудь случится? Высшие Силы послали мне этот отель, но ведь они же могли послать мне и сильное подводное течение, и омут, и акулу, и морскую змею. Те, кто имеют дело с непознанным, должны быть осторожны вдвойне.

Выйдя из воды, я лег на один из старых лежаков. Мое тело было бледным, череп голым, а от ярких лучей солнца не спасали даже темные очки. На светло-голубом небе не было ни облачка. В воздухе пахло солью, рыбой и манго. Грань между одушевленным и неодушевленным исчезала. Все вокруг — каждая песчинка, каждый камешек — дышало, росло, к чему-то стремилось. По небесным каналам, которые, как говорит Каббала, контролируют поступление в этот мир Божественной Милости, изливалась истина, и почувствовать ее можно было только здесь. У меня пропали все желания, я чувствовал усталость и лень, единственное, чего мне хотелось, — это стакан лимонада или апельсинового сока. В моих мечтах в отеле на несколько дней останавливалась женщина с горящими глазами. Я вовсе не хотел, чтобы в отеле вообще не было никого, кроме меня. Демон, устроивший все это, неправильно меня понял или притворился, что неправильно понял. Как и все формы жизни, я тоже стремился оставить после себя потомков, способствовать сохранению жизни, или, по крайней мере, постараться сделать это. Я был согласен забыть все моральные и этические ограничения. Я был готов накрыть свой грех простыней и, подобно слепому, отдаться одному чувству — осязанию. В то же самое время у меня из головы не шли и вечные вопросы бытия: кто стоит за этим видимым миром? Субстанция с бесконечными атрибутами? Монада монад? Абсолют, Слепая воля, Бессознательное? Что-то ведь, безусловно, скрывалось за всем этим.

По морю, маслянисто-желтому у берега и зеленому, как бутылочное стекло, у горизонта, скользил парус, похожий на саван покойника. Он низко наклонялся к водной глади и, казалось, пытался разглядеть кого-то там, в глубине. Высоко в небе пролетел маленький аэроплан, тянущий за собою длинный транспарант: «Ресторан Марголина: кошер, 7 блюд, $1.75». Значит, мир еще не погрузился в первозданный хаос. Здесь еще ели суп с кашей и кнедликами, кныши и фаршированную рыбу в ресторане Марголина. В таком случае возможно, что и я завтра получу какие-нибудь письма. Я пообещал самому себе проверить почту. Здесь, в Майами, это была единственная ниточка, связывающая меня с остальным миром. Меня всегда удивляло, что кто-то пишет мне, покупает марки и конверты. Для меня настоящей проблемой было найти даже простой лист бумаги для письма!

 

2

Как долго может тянуться день, когда ты один. Я прочитал книгу и две газеты, выпил чашку кофе в кафетерии, разгадал кроссворд. Я поглазел на витрину одного магазина, где продавались восточные ковры, и зашел в другой, где можно купить акции с Уолл стрит. Да, я находился сейчас на Коллинз авеню в Майами-Бич, но чувствовал себя привидением, отделенным от всего мира. Я зашел в библиотеку и спросил пару книг, но библиотекарша так посмотрела на меня, что я предпочел ретироваться. Я был как покойник, чье место уже заняли. В городе было множество отелей, и каждый имел свой особый внешний вид, особые средства привлечения клиентов. Их пальмы с полуувядшими венчиками листьев и кокосовыми орехами торчали из кадок как огромные половые органы. Все казалось безжизненным и притихшим, даже автомобильные шины бесшумно скользили по асфальту. Каждый объект продолжал существовать с той автоматической, не требующей никаких усилий силой, которая, возможно, и является сутью бытия.

Я купил журнал, но сумел заставить себя прочесть всего несколько строк. Сев в автобус, я решил прокатиться к дамбе, мимо островов с прудами и улиц, застроенных виллами. Люди пришли в эту пустыню и сумели развести здесь деревья и цветы со всех концов света, они засыпали мелкую бухточку у берега, построили настоящие чудеса архитектуры, придумали невиданные ранее планировки, и все это с единственной целью — развлечь себя. Они спланировали гедонизм. Но как бы они ни старались, скука пустыни по-прежнему напоминала о себе. Ее не могли заглушить ни громкая музыка, ни яркие краски. Мы ехали мимо плантации кактусов, чьи длинные и пыльные шипы заканчивались красными цветами. Миновали озеро со стаей фламинго, вода отражала их длинные клювы и розовое оперение. Настоящий птичий бал. Стая диких уток, крякая, кружила в воздухе, заболоченная почва не давала им возможности приземлиться.

Я смотрел в окно. Все это было новым, но в то же самое время хорошо знакомым и надоевшим: старухи с крашеными волосами и нарумяненными щеками, девушки в непристойно коротких бикини, загорелые парни на водных лыжах, с баночками кока-колы в руках.

На палубе яхты лежал развалившись какой-то старик, он грел свои ревматические ноги и подставлял солнцу покрытую седыми волосками грудь. В его улыбке было что-то вымученное. Рядом его любовница, с ярко-красными ногтями на руках и ногах, поднимала свои туфли, абсолютно уверенная, что ее красота, подобно солнцу, каждое утро будет восходить заново. Стоявшая на корме собака безучастно смотрела на пенный след яхты и зевала.

Прошло еще много времени, пока мы не доехали до конца маршрута. Там я пересел на другой автобус. Мы миновали пирс, где взвешивали свежепойманную рыбу. Ее причудливый цвет, окровавленная чешуя, остекленевшие глаза, полные запекшейся крови рты и острые зубы — все свидетельствовало о жестокости, глубокой, как морская бездна. Однако мужчины, потроша рыбу, перекидывались друг с другом непристойными шуточками. Автобус проехал ферму, где разводили змей, обезьянью колонию. Я увидел дома, съеденные термитами, и заросшие тиной пруды, в которых плавали потомки первобытных змей. Резко кричали попугаи. От какого-то отвратительного запаха, который время от времени приносил ветер, у меня закружилась голова.

Слава Богу, что на юге летний день короче, чем на севере. Вечер наступил внезапно, безо всяких сумерек. Тропическая тьма опустилась на лагуну и шоссе. Автомобили тихо скользили вперед, включив фары. Из-за облаков выплыла луна, огромная и ярко-красная, она висела в небе, как глобус, показывающий план Иного Мира. Ночь придала всему вокруг ауру таинственности и космических изменений. Надежда, никогда меня не покидавшая, проснулась вновь: а что, если мне суждено стать свидетелем крушения Солнечной системы? Вдруг Луна упадет вниз? Или Земля сорвется со своей орбиты и улетит в иные галактики?

Автобус еще немного покружил по каким-то местам, где я никогда раньше не был, и вернулся на Линкольн-роуд, к шикарным магазинам, полупустым летом, но все же забитым до отказа всем, что только может привлечь богатых туристов, — горностаевыми манто, шиншилловыми воротниками, бриллиантами в двенадцать каратов, подлинными рисунками Пикассо. Безупречно одетый продавец, абсолютно уверенный в том, что за нирваной пульсирует карма, беседовал сам с собою в продуваемом кондиционером помещении. Хотя я и не был голоден, но все же зашел в ресторан, где молоденькая официантка с обесцвеченным перманентом принесла мне полный поднос еды — быстрой и безвкусной. Я дал ей полдоллара. Когда я уходил оттуда, у меня болели голова и желудок. Выйдя на улицу, я чуть было не задохнулся в этом прогретом за день солнцем воздухе позднего вечера. Неоновая вывеска на соседнем здании высвечивала температуру — 96 градусов, да еще такая влажность. Все было понятно и без синоптиков. Молнии уже сверкали в алеющем небе, хотя грома я еще не слышал. Огромные, каждая размером с гору, тучи были полны воды и огня. Первые капли дождя упали на мою лысину. Пальмы, казалось, оцепенели в предчувствии бури. Я поспешил в свой пустой отель, пока дождь еще не начался по-настоящему. К тому же я очень надеялся, что тамошняя еда окажется лучше ресторанной. И я уже успел пройти почти половину пути, когда вдруг начался ливень. Всего одна секунда, и я промок насквозь, как будто бы меня окатило волной. Огненная полоса прочертила небо, и в тот же самый момент я услышал грохот грома — ясный знак того, что молния ударила где-то рядом. Я попытался забежать в какое-нибудь помещение, но стулья, сброшенные сильным порывом ветра с соседней веранды, преградили мне путь. Снова ударил гром. Пальмовые листья, сорванные ураганом, обвились вокруг моих ног. Само дерево, закутанное в какую-то рогожу, раскачивалось из стороны в сторону, готовясь упасть. К своему собственному стыду, я побежал. Не разбирая пути, почти утопая в лужах, я несся вперед с легкостью подростка. Опасность придала мне смелости, и я кричал и пел, отвечая буре на ее же собственном языке. Все движение остановилось, водители побросали свои автомобили, а я бежал, бежал, сам не зная: то ли хочу спастись от этого безумия, то ли пытаюсь найти место, где оно еще сильнее. Как будто бы спешил получить особо важное письмо, которого никто не писал и которое я никогда не прочту. Сам не знаю, как я узнал свой отель. Я вошел холл и какое-то время стоял там, давая стечь с себя воде. Мое отражение в зеркале напоминало картину какого-нибудь кубиста. Я вызвал лифт и поднялся на третий этаж. Дверь в комнату оказалась открытой, и внутри, прячась от шторма, летала и жужжала целая туча москитов, мотыльков, комаров и светлячков. Сильный ветер сорвал москитную сетку и разметал по комнате бумаги, которые я оставил лежать на столе. Ковер можно было выжимать, так он вымок. Я подошел к окну и взглянул на океан. Огромные волны вздымались подобно горам, чудовищные волны, готовые выплеснуться на берег и вновь, но уже навсегда затопить землю. Ветер ревел и уносил в темноту ночи клочья белой пены. Волны лаяли на Создателя, как свора свирепых псов. Из последних сил я закрыл окно и задернул шторы. Ползая на коленях, я попытался привести в порядок промокшие книги и рукописи. Мне стало жарко. С меня лил пот, смешиваясь с дождевой водой. Я стянул с себя всю одежду, и она осталась лежать у моих ног, как скорлупа или старая кожа. Я чувствовал себя существом, только что выбравшимся из кокона.

3

Буря продолжалась. Ветер завывал и стучал в стены гостиницы своими огромными молотками. Отель качало, как корабль, попавший в шторм. Что-то падало и ломалось — крыша, балкон, часть фундамента? Переломилась железная балка. Стонал металл. Стекла дрожали в переплетах. Скрипели рамы. Тяжелые шторы в моей комнате развевались, как легкие тюлевые занавески. Время от времени непроглядная темень освещалась вспышками молний. Следующие за ней удары грома были так сильны, что я начал смеяться от страха. Внезапно из темноты материализовалась белая фигура. Мое сердце застучало так, что казалось, оно вот-вот выскочит. Если бы у меня еще были волосы на голове — они бы наверняка встали дыбом. Я всегда знал, что рано или поздно какая-нибудь из моих фантазий обязательно придет ко мне, исполненная такого ужаса, что я никому не смогу рассказать о ней. Я замер, приготовившись к смерти. Вдруг я услышал голос:

— Простите, пожалуйста, сеньор, мне очень страшно. Вы уже спите?

Это была молодая кубинка.

— Нет, — ответил я, — входи.

— Мне страшно. Я думала, что умру от страха, сказала девушка. — Таких ураганов тут раньше никогда не было. Вы — единственный постоялец в отеле. Пожалуйста, извините, что я побеспокоила вас.

— Ты вовсе не побеспокоила меня. Надо бы зажечь свет, но я не одет…

— Нет, нет. Это не обязательно… Я просто боюсь оставаться одна. Пожалуйста, позвольте мне побыть здесь, пока шторм не кончится.

— Конечно. Можешь лечь на кровать. А я посижу на стуле.

— Нет, я сама сяду на стул. Где он стоит, сеньор? Я не вижу.

Я встал, нашел в темноте девушку и подвел ее к стулу. Она почти повисла на мне и вся дрожала. Я хотел зайти в туалет и что-нибудь на себя надеть, но споткнулся о кровать и упал. Схватив простыню, я быстро укутался в нее, чтобы в ярких вспышках света ночная гостья не увидела мою наготу. Она сидела на стуле, деформированное существо в слишком длинной ночной рубашке, с горбом, спутанными волосами, длинными волосатыми руками и кривыми ногами, как у туберкулезной мартышки. В ее широко открытых глазах горел животный страх.

— Не бойся, — сказал я. — Шторм скоро кончится.

— Конечно, конечно.

Я положил голову на подушку и подумал о том, что неугомонный бесенок выполнил и последнее мое желание. Я хотел получить отель для себя одного, и я его получил. Я мечтал о том, чтобы ко мне, подобно тому, как Руфь пришла к Воозу, в номер пришла женщина, — и она пришла. Каждый раз при вспышке молний наши взгляды встречались. Она смотрела на меня внимательно, не отрываясь, как ведьма, повторяющая заклинание. Пожалуй, что ее я боялся больше, чем урагана. Я был в Гаване всего лишь раз, но мне показалось, что силы тьмы не утратили там своей первобытной мощи. Даже смерть не приносила успокоения — могилы часто разрывали. Той ночью мне слышались крики каннибалов и стоны девственниц, чья кровь текла на алтари идолов. Она пришла оттуда. Я хотел прочесть заклинание против дурного глаза и помолиться силам, которые бы не позволили этой колдунье победить меня. Что-то кричало во мне: уничтожь Сатану! Тем временем гром грохотал, а море ревело и смеялось. Стены моей комнаты окрасились в алый цвет. В этом адском огне кубинская ведьма сидела низко пригнувшись, как животное, готовое броситься на свою жертву, — широко открытый рот, полный плохих зубов, черные волосы на руках и ногах, покрытые прыщами и нарывами щиколотки. Сползшая с плеча ночная рубашка открывала обвисшую и сморщенную грудь. Не хватало только хвоста и копыт.

Должно быть, я заснул. Во сне я по узкой и крутой улочке входил в город и стучал в закрытые ставни домов. Все вокруг было тихо, и даже солнце не светило — была черная Суббота. Мне навстречу одна за другой шли католические похоронные процессии, с крестами, гробами и зажженными факелами. На кладбище несли множество трупов, было уничтожено целое племя. Курился ладан. Пелись песни, полные горя и отчаяния. Внезапно гробы превратились в филактерии, черные и блестящие, с ремешками и узелками. Они состояли из множества частей — гробы на двоих, троих, четверых, пятерых…

* * *

Я открыл глаза. Кто-то сидел на моей постели — это была кубинка. Она быстро заговорила на своем ломаном английском:

— Не бойся. Я не съем тебя. Я ведь человек, а не животное. Моя спина сломана, но я не родилась такой. Я упала со стола, когда была еще маленькой. У моей матери не было денег на врача. Отец был плохим, он всегда пил, ходил по шлюхам, и матери приходилось работать на табачной фабрике. Она сожгла там свои легкие. Почему ты дрожишь? Горб — это не заразно. Я добрая, мужчины меня любят. Даже мой босс. Он доверяет мне и позволяет жить одной в этом отеле. Ты еврей, да? Он тоже еврей… из Турции. Он умеет говорить — как вы это называете? — на арабском. Он женат на немецкой сеньоре, но она нацистка. Ее первый муж был нацистом. Она ненавидит моего босса и пытается отравить его. Он ничего не может сделать, закон на ее стороне. Я уверена, что она дала им взятку или что-то еще. Босс платит ей эти… алименты.

— Почему же он на ней женился? — сказал я только для того, чтобы что-то сказать.

— Наверное, любил. Он очень страстный мужчина, с горячей кровью. А ты кого-нибудь любил?

— Да.

— И где эта сеньора? Ты женился на ней?

— Нет. Они застрелили ее.

— Кто?

— Эти самые нацисты.

— Ясно… И ты теперь один?

— Нет, у меня есть жена.

— Где она сейчас?

— В Нью-Йорке.

— И ты верен ей?

— Да, верен.

— Всегда?

— Всегда.

— Но всего один раз, правда, ведь не считается?

— Нет, моя дорогая, я хочу прожить как честный человек.

— Но кто узнает о нас с тобой? Никто же не видит?

— Бог видит.

— Ну, раз ты заговорил о Боге, я ухожу. Но знаешь что? Ты лжец. Если бы я не была калекой, ты бы даже и не вспомнил о Боге. А он наказывает таких, как ты. Грязная свинья!

Она плюнула мне в лицо, вскочила с постели и выскочила в коридор, что есть силы хлопнув дверью. Я вытерся, но ее слюна продолжала жечь лицо. Я чувствовал, как в темноте у меня горит лоб и все тело зудит, словно к нему присосались тысячи пиявок. Я пошел в ванную умыться, намочил полотенце, приложил его ко лбу, как компресс. Я совсем забыл про ураган. Весь окружающий мир куда-то исчез. Я снова лег, и, когда проснулся в следующий раз, был уже полдень. Нос был забит, горло болело, колени дрожали. Верхняя губа опухла, на ней вскочила простуда. Мокрая насквозь одежда валялась на полу. Все насекомые, залетевшие сюда вчера ночью, умерли. Я открыл окно. Меня обдало волной холодного и все еще влажного воздуха. Небо было по-осеннему серым, а море — отяжелевшим свинцом, почти замершим. Я кое-как справился с одеждой и спустился вниз. За конторкой стояла горбунья, бледная, худая, с собранными в пучок волосами и прежним блеском в черных глазах. На ней была старомодная блузка с желтой бахромой. Она взглянула на меня с улыбкой.

— Вам придется уехать, — сказала она. — Только что позвонил босс и велел срочно закрывать отель.

— Мне не было писем?

— Никаких писем.

— Тогда, если можно, счет.

— Никакого счета.

И кубинка искоса посмотрела на меня — ведьма, потерпевшая поражение, молчаливый партнер окружающих меня демонов, помощница в их невероятных фокусах.

 

ВТОРАЯ ЭСТЕР КРЕЙНДЕЛЬ

 

1

Жил в Билгорае меламед Меир Зиссл. Был он высоким широкоплечим мужчиной с круглым лицом, черной бородой, красными щеками, темными, цвета спелой вишни, глазами, полным плохих зубов ртом и длинными, чуть не до плеч, волосами. Меир Зиссл любил поесть и выпить (мог, не переводя дыхания, выпить полпинты водки), петь и танцевать до упада на свадьбах. Для учителя у него было слишком мало терпения, но богатые горожане все же посылали к нему своих детей.

В тридцать шесть лет он овдовел и остался один с шестью детьми на руках. Однако не прошло и полугода с момента смерти его первой жены, как он нашел себе новую — Рейтцу, вдову из Крашника, высокую, худую, молчаливую женщину с длинным носом и множеством веснушек. Эта Рейтца когда-то была простой молочницей, но потом вышла замуж за богатого старика, реб Танчема Ижбицера, и родила ему дочь, Симмеле. Перед самой смертью реб Танчем разорился и не оставил жене ничего, кроме горячо любимой дочери. Симмеле умела писать и читать на идише. Отец, возвращаясь из деловых поездок, всегда привозил ей какие-нибудь подарки: шаль, фартук, тапочки, платок с вышитым узором или книжку. Симмеле собрала все это и переехала вместе с матерью в Билгорай.

Четыре дочери и два сына Меира Зиссла были жадными, завистливыми, крикливыми, всегда готовыми зло подшутить над слабым и даже что-нибудь украсть. Они тут же набросились на Симмеле, отняли все ее вещи и прозвали Панночкой Горячкой. Симмеле была тихой девочкой. У нее были узкая талия, длинные ноги, тонкие черты лица, светлая кожа, темные волосы и серые глаза. Она боялась собак во дворе, не любила есть из одной тарелки с другими членами семьи и стыдилась раздеваться перед сводными сестрами. Она давно уже перестала разговаривать с детьми Меира Зиссла, но и среди соседских девочек подруг у нее тоже не было. Как только она выходила на улицу, мальчишки принимались кидаться в нее камнями и обзывать драной кошкой. Симмеле сидела дома, читала книги и плакала.

С самого детства Симмеле любила слушать разные истории. Мать часто успокаивала ее таким образом, а реб Танчем всегда перед сном рассказывал дочери что-нибудь интересное. Главным героем почти всех историй был его старинный приятель — реб Зорах Липовер из Замосцья. Половина Польши знала его как человека столь же богатого, сколь и набожного. Его жена, Эстер Крейндель, тоже происходила из очень состоятельной семьи. Симмеле нравилось слушать истории о дружной жизни супругов, их богатстве и примерных детях.

Однажды Меир Зиссл пришел к обеду домой и сказал, что жена Зораха Липовера умерла. Услыхав это имя, Симмеле широко распахнула глаза: оно перенесло ее в прошлое, в Крашник, к отцу, в те времена, когда у нее были собственная комната, кровать с двумя мягкими подушками и накрытый покрывалом сундук для белья, а служанка то и дело приносила ей разные лакомства с кухни. Теперь же она сидела в этой грязной комнатенке, одетая в рваное платье, в стоптанных башмаках, с перьями в волосах, немытая, среди кричащих братьев и сестер, готовых в любой момент подстроить ей какую-нибудь гадость. Узнав о смерти Эстер Крейндель, Симмеле закрыла лицо руками и горько заплакала. Девочка и сама не знала, плачет ли она из-за судьбы Эстер Крейндель или из-за своей собственной, оплакивает ли то, что привыкшее к неге тело женщины скоро съедят черви, или то, что ее жизнь пришла к такому печальному концу.

 

2

Когда Симмеле спала одна на лавке, дети Меира Зиссла постоянно тормошили ее, поэтому Рейтца иногда брала дочь к себе в постель. Это было не слишком хорошо, ведь Меир Зиссл часто приходил к жене по ночам, и девочка хоть и не понимала до конца, что происходит, но вынуждена была притворяться спящей.

Как-то раз, когда Симмеле лежала с матерью, Меир Зиссл вернулся домой со свадьбы пьяным. Опустить падчерицу на лавку он не мог, Рейтца с вечера разложила там мокрое белье, но желание его было столь велико, что он попросту взял да и скинул девочку за печь, на какие-то тряпки. Симмеле заснула, но вскоре проснулась от сильного храпа отчима. Чтобы согреться, она натянула на себя половик и вдруг услышала какой-то странный звук, словно кто-то царапал по доскам. Повернувшись, она с удивлением обнаружила, что стена рядом с ней вдруг начала светиться. Ставни были закрыты, огонь в печи погашен, лампа не горела. Что бы это могло быть? Симмеле задрожала от страха, а кольца света то расширялись, то сужались. Внезапно из сияния начали проступать черты лица: сперва лоб, затем глаза, нос, подбородок, шея. Это была женщина! Когда она начала говорить, слова ее походили на те, какими написана Библия.

— Симмеле, дочь моя, — сказал голос, — знай, что я Эстер Крейндель, супруга реб Зораха Липовера. Мертвым не положено прерывать свой сон, но мой муж так убивается, потеряв меня, что и я не могу пребывать в мире. Хотя тридцать дней траура уже прошли, но он по-прежнему оплакивает меня. Если бы я могла одолеть смерть, я бы вернулась. Но мое тело погребено под семью футами земли, а глаза уже выгрызли черви. Поэтому я, дух Эстер Крейндель, решила найти себе новое тело. Так как твой отец, реб Танчем, был почти что братом моему Зораху, я выбрала тебя, Симмеле. Ты ведь мне не чужая, мы почти родственники. Я войду в твое тело, и ты станешь мною. Не бойся, ничего плохого с тобой не случится. Утром ты проснешься и объявишь всем о том, что произошло. Злые люди попытаются помешать тебе, но я буду здесь. Слушай меня внимательно, Симмеле, ты должна будешь выполнить все, что я тебе скажу. Поезжай в Замосцье к моему бедному мужу и будь ему хорошей женою. Будь верна ему, как я была верна все сорок лет. Зорах может сначала не поверить, что я вернулась, но я дам ему знак, и он не будет сомневаться. Ты должна поторопиться, а иначе он может умереть от тоски. Когда же, прости, Господи, придет твое время, мы обе будем скамеечками у ног нашего мужа в Раю. О меня он обопрет правую ногу, а о тебя левую; мы будем как Рахиль и Лия; мои дети станут твоими. Так, будто бы они вышли из твоей утробы…

Эстер Крейндель продолжала и рассказывала о реб Зорахе такие вещи, которые могла знать только его жена. Она говорила до тех пор, пока в курятнике не закричали петухи и последние лучи луны не исчезли из щелей в ставнях. Затем Симмеле почувствовала, как что-то твердое, словно горошина, проникает ей в ноздри и поднимается к мозгу. На какую-то долю секунды девочку пронзила острая боль, но она быстро прошла, и Симмеле почувствовала, как растут ее ноги и руки, увеличиваются грудь и живот. Изменились даже и ее мысли — теперь это были мысли жены, матери, бабушки, которая должна управляться с большим хозяйством. Все это было так удивительно! «Вручаю себя в руки Твои», — пробормотала Симмеле и быстро заснула. Эстер Крейндель оставалась с нею до самого пробуждения.

 

3

Обычно Симмеле вставала позже всех, но тем утром она проснулась вместе с остальной семьей. Сводные братья и сестры, увидев ее лежащей за печью, начали смеяться, брызгаться водой, щекотать ей пятки соломинкой. Рейтца прогнала их. Симмеле села, улыбнулась и прочла «Благодарю Тебя!». И хотя не принято подавать с утра молодой девушке кувшин для омовения, она попросила у матери воды и тазик. Рейтца только пожала плечами. Когда Симмеле оделась, Рейтца протянула ей кусок хлеба и кружку цикория, но та ответила, что хочет сначала помолиться, и набросила на голову субботний платок. Меир Зиссл следил за поведением приемной дочери с нескрываемым удивлением. Симмеле начала читать из молитвенника, раскачиваться, бить себя кулаком в грудь, а после слов: «И принесет мир» даже сделала три шага назад. После этого вымыла руки и прочла Благословение. Дети носились вокруг, кричали и гримасничали, но она только ласково улыбнулась им и сказала: «Пожалуйста, дети, дайте мне помолиться». Самую младшую девочку она поцеловала, мальчика потрепала по щеке, а старших заставила высморкаться в свой передник. Рейтца не могла поверить своим глазам, а Меир Зиссл качал головой.

— Что случилось? Я с трудом узнаю девочку, — наконец сказал он.

— За ночь она словно бы повзрослела, — заметила Рейтца.

— Превратилась в набожную Йентель, — закричал самый старший из мальчиков.

— Симмеле, что случилось? — спросила Рейтца.

Девочка ответила не сразу, спокойно пережевывая хлеб. Такая медлительность прежде была ей вовсе не свойственна. Проглотив последний кусочек, она сказала:

— Я больше не Симмеле.

— А кто же ты? — удивился Меир Зиссл.

— Я — Эстер Крейндель, жена реб Зораха Липовера. Прошлой ночью в меня вселилась ее душа. Отвезите меня в Замосцье к мужу и детям. Зорах скучает по мне. Да и дому нужна хозяйка.

Старшие дети чуть не лопнули со смеху, а младшие стояли, ничего не понимая. Рейтца побледнела. Меир Зиссл схватился за бороду и сказал:

— В девочку вселился диббук.

— Нет, не диббук, а святая душа Эстер Крейндель. Она не могла оставаться в могиле, видя, как муж убивается из-за нее. Он забросил свои дела. Удача отвернулась от него. Она рассказала мне все свои секреты. Если вы не верите мне, я могу доказать.

И Симмеле начала пересказывать то, что Эстер Крейндель поведала ей прошлой ночью. Чем больше она говорила, тем сильнее удивлялись Рейтца и Меир Зиссл. Слова Симмеле, ее фразы, манеры принадлежали зрелой женщине, из тех, что привыкли заниматься делами и следить за хозяйством. Она говорила о таких вещах, которые юная девочка не могла знать. Она описала болезнь Эстер Крейндель и то, как врачи сделали ей еще хуже своими таблетками, мазями и кровопусканием.

Соседи узнали обо всем тут же. Какие секреты в городе, где каждый подслушивает у окон и подглядывает в замочные скважины? История быстро распространилась, и у ворот дома Меира Зиссла собралась целая толпа. Когда об этом узнал раввин, он потребовал, чтобы к нему немедленно привели девочку. В его доме уже собрались самые богатые члены общины и самые уважаемые женщины. После того как Симмеле пришла, реббецин закрыла двери, и начался расспрос. Если бы девочка лгала и в нее вселился дьявол или даже она сама была из тех бесстыжих демонов, что прикрываются именами праведников, это быстро выплыло бы наружу. Прошел час, и все убедились, что Симмеле говорит правду. Они знали саму Эстер Крейндель и могли видеть, что девочка не только говорит правду, как та, но и делает те же самые жесты, так же улыбается, наклоняет голову и поправляет платок. Ее манеры были манерами человека, привыкшего к безбедной жизни. К тому же, если бы в нее вселился злой дух, он ругался бы и богохульствовал, а не отвечал бы спокойно и рассудительно на все вопросы. Вскоре мужчины начали подергивать себя за бороды, а женщины ломать руки, поправлять чепцы и стягивать завязки на передниках. Члены похоронного общества, обычно такие спокойные, не могли сдержать слез. Даже слепому было ясно: душа Эстер Крейндель вернулась!

Пока длился расспрос, Зейнвеле-каретник запряг лошадей, прихватил с собою нескольких свидетелей и помчался в Замосцье, чтобы сообщить новость реб Зораху Липоверу. Узнав о случившемся, тот заплакал. Он велел своему кучеру подготовить четверку коней и вместе с сыном и двумя дочерьми отправился в Билгорай. Кучер не жалел кнута. Дорога была хорошей, лошади неслись что было мочи, и еще до наступления темноты реб Зорах Липовер с детьми въехали в город. Симмеле все это время оставалась в доме раввина, прячась от слишком любопытных взглядов. Она сидела на кухне и вязала. Рейтца клялась, что еще вчера она даже не умела правильно держать спины. Симмеле вспоминала прошлое, то, что случилось еще до ее рождения: ужасные морозы тридцать лет назад, ураган после праздника Кущей, снег летом, ветер, разбивший окна в домах, град, пробивавший крыши, дождь из рыбы и грибов. Она рассказывала о том, как лучше готовить то или иное блюдо, что чувствовала, когда носила своих детей, обсуждала ритуальную чистоту и менструальные периоды. Женщины на кухне не раскрывали рта. Для них это было, как если бы заговорил труп. Внезапно снаружи послышался скрип колес — это повозка реб Зораха въехала во двор. Когда он вошел, Симмеле, отбросив вязание, вскочила со стула и закричала:

— Зорах, я вернулась!

Она плакала, а муж смотрел на нее. Снова начались вопросы, и длились они на этот раз до глубокой ночи. Многие потом спорили, что именно было сказано, да и до сих пор этого никто не знает в точности. Но с самого начала все были убеждены, что женщина, встретившая реб Зораха, не кто иная, как Эстер Крейндель. Вскоре и сам Зорах начал кричать от радости, а его сын назвал Симмеле мамой. Дочери держались дольше, они были уверены, что эта девочка лгунья, пытающаяся занять место их матери, но потом поняли, что не все тут так просто. Сначала замолчала младшая, а за ней и старшая склонила голову. Уже перед самым рассветом они произнесли то заветное слово, которого старательно избегали столько часов: «Мама».

 

4

По Закону Зорах Липовер мог жениться на Симмеле немедленно, но все дело упиралось в его третью дочку, Бину Ходель, которая никак не желала верить в истинность происшедшего. Она утверждала, что девочка просто вызнала все про Эстер Крейндель от своих родителей или от какой-нибудь служанки из их дома. А может, она и вовсе ведьма и пользуется помощью демонов. Бина Ходель была не единственной, кто сомневался в честности Симмеле. В Замосцье жило порядочно вдов и разведенных, которые сами бы не отказались выйти за реб Зораха. Естественно, они восприняли Симмеле в штыки, начали называть ее хитрой лисой, обманщицей и свиньей, сующей рыло в чужой сад. Раввин из Замосцья решил последовать примеру билгорайского и также позвал Симмеле к себе для беседы. Город разделился. Богачи, ученые люди, друзья и соседи Эстер Крейндель, а с ними и обычные болтуны непременно хотели испытать девочку. Когда Рейтца узнала о происходящем в Замосцье, она заявила, что не позволит так мучить свою дочь и никуда ее не отпустит. Меир Зиссл, однако, думал по-другому. Он уже устал от учительствования и давно хотел переехать в такой большой и шумный город, как Замосцье, полный состоятельных мужчин, красивых женщин, веселых юнцов и винных погребов. В конце концов ему удалось переубедить жену. Он ведь успел уже одолжить у Зораха некоторую сумму денег, как тут пойдешь на попятный?

В Замосцье, ожидая прибытия Меир Зиссла и Симмеле, у дома раввина собралась огромная толпа людей. Меир Зиссл и те, кто держал его сторону, настояли, чтобы внутрь пустили только самых уважаемых горожан. Симмеле надела праздничное платье Рейтцы и повязала голову шелковым платком. За последние недели она выросла, раздобрела и приобрела вид вполне зрелой женщины. Атакованная со всех сторон вопросами, она отвечала на них с таким терпением и такой спокойной улыбкой, что даже те, кто пришел сюда, чтобы высмеять ее, были вынуждены замолчать. Сама Эстер Крейндель не нашла бы лучших ответов. Сначала больше всего ее спрашивали о пребывании на том свете. Симмеле описала свою смерть, обмывание тела, похороны, рассказала о том, как за ней пришел Ангел Дума с огненным бичом и спросил ее имя, как злые духи и домовые попытались завладеть ею, но их испугал кадиш, прочитанный ее набожным сыном. Ее добрые и злые поступки были взвешены на весах, и в итоге она попала на Небо. Сатана уже начал что-то замышлять против нее, но благодаря ангелам все обошлось. Она рассказала о встрече со своими родителями, и родителями родителей, и другими предками, уже много лет пребывающими в Раю. По пути туда ей удалось заглянуть в окошко, ведущее в Ад. Когда она говорила об ужасах Геенны, снежных сугробах и раскаленных постелях, об огненных крюках, на которых за языки или груди были подвешены грешники, у всех присутствующих просто перехватило дыхание. Даже самые отпетые скептики, и те не могли унять дрожь. Симмеле назвала по имени нескольких жителей Замосцья, несущих сейчас там наказание: одни варились в бочках со смолой, другие рубили дрова себе на костер, третьих жалили змеи, а четвертых пожирали ежи и гадюки. Откуда бы чужаку знать об этих людях и их грехах?

Затем Симмеле поведала о бриллиантовых колоннах Рая, среди которых на золотых стульях сидят праведники с коронами на головах, едят мясо Левиафана и Дикого Быка, пьют вино, избранное Богом для своих любимцев, и слушают секреты Торы, что открывают им ангелы. Оказалось, что женщины вовсе не превращаются в скамеечки у ног своих мужей, а сидят рядом с ними на таких же золотых стульях, ну разве что чуть пониже. Услышав об этом, женщины начали кричать и смеяться. Реб Зорох Липовер закрыл лицо руками, и по бороде его побежали слезы. После беседы у раввина Симмеле отвели в дом Зораха, где ее уже поджидали дети, родственники и соседи. Снова начались вопросы, но на этот раз в основном о друзьях, делах и слугах. Симмеле знала все и всех. Дочери реб Зораха вытащили ящики комодов и буфетов, и она без труда находила любую вещь. Она рассказала, что эту скатерть Зорах привез из Лейпцига, а ту коробочку для благовоний купил в Праге. Она запросто говорила с пожилыми женщинами, подругами Эстер Крейндель. «Трейна, ты еще не избавилась от изжоги после еды?.. Рива Гута, у тебя прошел нарыв на левой груди?» И весело шутила с дочерьми реб Зораха, у одной она спросила: «Ты все так же не любишь редиску?», а другой напомнила: «Помнишь, как однажды я взяла тебя к доктору Палецки, а ты испугалась свиньи?» Она повторила слова женщин из похоронного общества, которые они произносили, когда обмывали ее тело. Когда вопросы иссякли, Симмеле объявила, что не могла находиться в покое, видя, как муж страдает из-за разлуки с нею, поэтому Творец Жизни и позволил ей вернуться на Землю. Жить она будет до тех пор, покуда жив Зорах, и умрет с ним в один день. Впрочем, этим словам никто не придал особого значения, такой молодой и здоровой она выглядела.

Замосцье приготовилось к тому, что проверка продлится много дней, но тем, кто был в доме раввина и затем в доме реб Зораха, с самого начала стало ясно, что тут нет никакого обмана. Даже кошка узнала свою хозяйку, замяукала и принялась крутиться у ее ног. К концу дня продолжали сомневаться всего несколько человек. Друзья Эстер Крейндель целовали Симмеле, все дочери Зораха, за исключением Бины Ходель, плакали и обнимали свою мать, сыновья высказывали ей свое уважение. Внуки хватали за руки. О неверящих все просто забыли. Реб Зорах Липовер и Меир Зиссл составили брачный контракт.

Свадьбу играли шумную. Да, конечно, это была душа Эстер Крейндель, но вселилась-то она как-никак в тело молоденькой девушки.

Эстер Крейндель вернулась! Поверить в это было сложно не только горожанам, но и самому реб Зораху. Когда вторая Эстер Крейндель шла на рыночную площадь в окружении нескольких служанок, прохожие на улицах останавливались, а девушки наблюдали за ней из окон. В Песах и праздник Кущей молодежь со всей округи съезжалась в Замосцье, чтобы посмотреть на женщину, вернувшуюся с того света. У дома реб Зораха собирались целые толпы, так что даже приходилось запирать двери изнутри на засов. Сам Зорах Липовер ходил словно в каком-то трансе, а его дети начинали краснеть и заикаться в присутствии новообретенной матери.

Городские скептики продолжали называть Зораха старым козлом и объясняли все случившееся очень просто: «Чудо подготовил он сам, сговорившись с Рейтцей, а за такую молоденькую жену, как Симмеле, выплатил ее родителям порядочную сумму денег — никак не меньше тысячи гульденов». Как-то ночью два шутника даже приставили украдкой лестницу к стене дома реб Зораха и сквозь щели в ставнях попытались рассмотреть, что же там происходит в спальне. Потом в шинке они рассказывали, что видели, как Эстер Крейндель Вторая прочла молитвы, принесла кувшин с водою для утреннего омовения, как она снимала башмаки с ног реб Зораха, щекотала ему пятки, а он игриво дергал ее за мочку уха. Об этой семье начали спорить даже гоим: некоторые из них утверждали, что дело необходимо передать в суд, чтобы тот вывел обманщиков на чистую воду, потому как тут явно видна рука хитрой ведьмы, вступившей в сговор с самим Люцифером.

Много месяцев супруги проводили ночи за разговорами. Зорах не уставал расспрашивать Эстер Крейндель о ее пребывании на том свете и о том, что она там видела. Он с жадностью следил за любыми доказательствами того, что она говорит правду. Он и сам многое рассказывал ей: как страдал, когда она лежала и умирала, как мучился, сидя Шиву и тридцать дней траура. Эстер Крейндель снова и снова повторяла, что не могла находиться в Раю, видя такие его страдания, и что в конце концов предстала пред Троном Славы с просьбой отпустить ее к мужу, и ангелы пели ей в это время хвалу, а демоны изрыгали проклятия. Особенно часто она обращалась к встречам со старыми знакомыми, их приключениям после смерти, в Тофете и позднее в Эдемских садах. Начинало светать, а супруги все еще говорили.

В те ночи, перед которыми Эстер Крейндель посещала ритуальные бани, Зорах, приходя к ней в постель, замечал, что ее тело стало еще более красивым, чем в первые месяцы после их первой свадьбы. Однажды он даже сказал ей: «Может быть, и мне стоит умереть, а потом вернуться к тебе в теле какого-нибудь юноши?» Эстер Крейндель добродушно пожурила его и ответила, что любит сильнее какого угодно юноши и хочет только одного: прожить с ним вместе еще минимум сто двадцать лет.

Со временем почти все свыклись с мыслью о возвращении Эстер Крейндель. Вскоре после свадьбы Рейтца с детьми переехала в Замосцье, в дом, который снял для них реб Зорах. Меир Зиссл стал отвечать за выдачу кредитов окрестным помещикам. А его сыновья, раньше щипавшие и бившие Симмеле, теперь приходили пожелать Эстер Крейндель доброй Субботы и получить в подарок миндального печенья и вина. Имя Симмеле забылось. Даже Рейтца не называла так больше свою дочь. Эстер Крейндель было примерно шестьдесят лет, когда она умерла, и, вернувшись, она вела себя соответственно этому возрасту. Она называла Рейтцу девочкой и учила готовить и ухаживать за детьми. Вторая Эстер Крейндель, как и первая, хорошо разбиралась в делах, и муж ничего не предпринимал, предварительно с нею не посоветовавшись. В общине она занимала то же место, что и раньше. Ее часто приглашали сопровождать невесту в синагогу, быть посаженной матерью на свадьбе или держать ребенка на церемонии обрезания. И она воспринимала все это как нечто вполне естественное. Сперва молодые женщины пытались сойтись с нею поближе, но, что поделаешь, они принадлежали к разным поколениям. На свадьбе многие предсказывали, что Эстер Крейндель скоро понесет, но прошло несколько лет, а этого так и не случилось. Только тогда люди стали замечать, как быстро она стареет, словно бы сжимается. Она и одевалась как старуха: накидка с широкими плечами, чепец с лентами или кофта и длинная складчатая юбка. Каждое утро она брала в руки молитвенник с золотым и еще какую-нибудь книгу и шла в синагогу. В дни перед полнолунием постилась и читала молитвы, которые читают только пожилые женщины. В месяцы Элул и Нисан, когда обычай требует посещения могил близких родственников, она приходила на кладбище и шла прямиком к могиле первой Эстер Крейндель, там она плакала и просила прощения.

 

5

Прошли годы, реб Зорах состарился и ослабел. У него болели ноги и желудок. Он совсем отошел от дел и целыми днями просиживал в своем кресле за книгами. Эстер Крейндель приносила ему еду и лекарства. Иногда она играла с ним в «волка и ягненка» или карты, а иногда читала вслух. Сыновья их были слишком ленивы и плохо разбирались в делах, поэтому почти все пришлось взять на себя Эстер Крейндель. Каждый день она рассказывала мужу о том, что произошло. Супруги говорили о давно прошедших временах так, будто бы и действительно прожили их вместе. Муж вспоминал те дни, когда дети еще были маленькими. Они обсуждали семейные дела и проблемы с кредиторами, конкурентами и торговцами. Эстер Крейндель помнила все до мельчайших подробностей. Часто она напоминала мужу детали, о которых он успел забыть. Иногда они сидели молча, Эстер Крейндель вязала носок, а Зорах Липовер смотрел на нее с удивлением. Вторая Эстер Крейндель все больше и больше походила на первую: у нее появилась такая же высокая грудь, те же морщинки на лице, двойной подбородок, мешки под глазами. Как и прежняя, эта носила очки на самом кончике носа, почесывала ухо вязальной спицей, любила вишневое вино и варенье и часто разговаривала с кошкой. Даже ее запах чистого белья и лаванды был тот же, что и раньше. Когда она прекратила ходить в ритуальные бани, все догадались, что у нее началась пауза. Даже Рейтца признавала, что от прежней Симмеле не осталось и следа.

Некоторые знакомые Эстер Крейндель утверждали, что не только ее душа, но и тело вернулось с того света. Сапожник говорил, что нога второй Эстер Крейндель точь-в-точь повторяет ногу первой. Бородавка вскочила у нее на горле точно там же, где была она и раньше. Находились в Замосцье и такие, кто предрекал, что если разрыть могилу Эстер Крейндель, Господи, прости такое святотатство, то найдут там тело не самой женщины, а Симмеле.

Так как женщина не может повсюду заменять мужчину, часть дел Зораха Липовера перешла к Меиру Зисслу. И бывший учитель Талмуда начал сорить деньгами. Он вставал поздно, пил вино из серебряного кубка, курил трубку с янтарным мундштуком. Реб Зорах всегда кланялся и снимал шапку перед помещиками, а Меир Зиссл старался вести себя с ними как равный. Он одевался в костюм типичного помещика с серебряными пуговицами, носил черную шляпу с перьями, обедал и охотился вместе с богачами. Когда на него находила блажь, он разбрасывал деньги целыми горстями. Сыновей своих он отправил учиться в Италию, а дочерям нашел подходящие партии в Богемии. Гоим в Замосцье даже стали называть его паном. Эстер Крейндель пыталась вразумить его, говорила, что благочестивому еврею не следует так себя вести, что деньги надо считать, а не бросать на ветер, но куда там, он и слушать ее не желал. Давно уже прошло то время, когда он приходил в спальню к Рейтце. По городу поползли слухи, что у него роман с графиней Замойской. Из-за этого случился целый скандал. Один богач вызвал Меира Зиссла на дуэль, и тот ночью ранил его в бедро. После этой истории Меир Зиссл стал появляться в синагоге не чаще трех раз в год.

Состояние реб Зораха Липовера все ухудшалось. Его последняя болезнь была трудной и затяжной. Эстер Крейндель все время просиживала рядом с ним, никому не доверяя уход за мужем. Когда он умер, она схватила труп и не позволяла уносить его. Мужчины из похоронного общества с трудом могли с ней справиться. После похорон Эстер Крейндель вернулась домой в окружении всех сыновей и дочерей реб Зораха, которые пришли, чтобы просидеть положенные семь дней траура. Поскольку реб Зорах был уже стар к моменту смерти, его дети сидели, разувшись, на низких скамеечках и болтали о пустяках. Существовало завещание, и все об этом знали, но никто не знал, что в нем содержалось. Дети боялись, что Зорах оставил все своей жене, и уже готовы были судиться с ней. Эти люди, что еще вчера называли вторую Эстер Крейндель матерью, сегодня всячески избегали смотреть ей в лицо. Эстер Крейндель взяла Библию и открыла ее на «Книге Иова». Плача, она прочла слова Иова и его товарищей. Бина Ходель, которая за все время болезни отца не проронила ни одной слезинки, громко (так, чтобы все слышали) прошептала:

— Воровка!

Эстер Крейндель закрыла Библию и встала:

— Дети, я хочу с вами попрощаться.

— Ты куда-то уходишь? — удивленно спросила Бина Ходель.

— Уже сегодня ночью я буду с вашим отцом, — ответила Эстер Крейндель.

— Как же, расскажешь нам это в следующем году, — фыркнула Бина Ходель.

За ужином Эстер Крейндель почти ничего не ела. Встав из-за стола, она подошла к восточной стене дома и начала молиться. Она раскачивалась, била себя руками в грудь и каялась в грехах так, словно пришел Йом Кипур. Рейтца мыла посуду на кухне, Меир Зиссл ушел на бал. Закончив молитву, Эстер Крейндель поднялась наверх и велела служанке постелить ей сегодня в спальне. Девушка пыталась возражать, говоря, что не следует спать в комнате, где совсем недавно умер человек, — там еще горел фитилек в плошке и стоял стакан с водой и нитками, чтобы душа усопшего могла очиститься, — но Эстер Крейндель настояла на своем.

Она разделась и едва легла в постель, как тут же изменилась в лице: кожа пожелтела, а черты заострились. Увидав такое, служанка побежала, чтобы созвать семью. Послали за доктором. Те, кто тогда был там, утверждали, что умирала вторая Эстер Крейндель так же, как и первая. Глаза оставались открытыми, но взгляд остекленел. Она не отвечала на вопросы и даже не смогла проглотить ложку куриного бульона. Наконец Эстер Крейндель тяжело вздохнула, и душа оставила ее тело. Бина Ходель упала на колени и закричала:

— Мама! Моя святая мама!

Похороны были пышными. Вторую Эстер Крейндель похоронили рядом с первой. Самые уважаемые женщины шили ей саван. Раввин читал похвалу. После похорон Меир Зиссл передал раввину два завещания. В одном Зорах Липовер оставлял жене три четверти своего состояния, а в другом — Эстер Крейндель завещала треть от своей доли на благотворительность, а две трети — Рейтце и ее детям. Душеприказчиком назначался Меир Зиссл.

Через несколько месяцев умерла и Бина Ходель, а у оставшегося без помощи Эстер Крейндель Меира Зиссла дела шли все хуже и хуже. Он давал кредиты разорившимся купцам, принимал закладные без оценки имущества и проигрывал огромные суммы в карты. Теперь он постоянно с кем-то судился и все чаще был вынужден прятаться от кредиторов и сборщиков налогов. В один прекрасный день группа из нескольких помещиков, в сопровождении полицмейстера, судебных приставов и солдат, пришла к нему домой. Губернатор Люблина подписал приказ о продаже всего его имущества с публичных торгов. Меира Зиссла арестовали, заковали в наручники и посадили в тюрьму. Рейтца пыталась собрать в общине деньги на его освобождение, но, так как он давно уже не соблюдал обычаев и обрядов, из этого ничего не вышло. Помещики, с которыми он пил и играл в карты, и пальцем не пошевелили, чтобы помочь ему. Через девять месяцев стражник, принесший ему в камеру кусок хлеба и таз с горячей водой, нашел его мертвым. Он разорвал свою рубашку и повесился на оконной решетке. Евреи забрали тело и похоронили его за кладбищенской оградой.

 

6

Годы прошли, а люди в Замосцье, Билгорае, Крашнике и даже Люблине продолжали спорить о девочке, которая заснула Симмеле, а проснулась Эстер Крейндель. Рейтца доживала остаток своих дней в богадельне. Ее дети отказались от своей веры. От огромного состояния Зораха Липовера ничего не осталось. Но споры не стихали. Один свадебный шут сложил поэму о Симмеле. Швеи пели балладу о ней. Долгими зимними ночами женщины вспоминали эту историю, перебирая перья, засаливая капусту или сидя за вязанием. Даже мальчишки из хедера пересказывали друг другу историю о том, как вернулась с того света душа Эстер Крейндель. Некоторые утверждали, что все это было ловким обманом. Глупец Зорах Липовер и его семья позволили обмануть себя девчонке. Зачинщиком всего называли Меира Зиссла. Ему якобы надоела должность учителя, и он решил отхватить себе кусок от состояния реб Зораха. Один мужчина долго все обдумывал и в конце концов пришел к выводу, что Меир Зиссл на самом деле и сам спал со своей приемной дочерью. Другие говорили, что виною всему Рейтца. В Замосцье жил доктор Эттингер, который заявил, что чудо не то, что душа умершей вернулась с того света, а то, что четырнадцатилетняя девчонка сумела обвести вокруг пальца всех городских мудрецов. Но ведь Замосцье не Хельм, тут не одни дураки живут. И как могло случиться, что Симмеле не забеременела и умерла на следующую ночь после похорон мужа? С Ангелом Смерти ведь не договоришься.

Как бы то ни было, а точно только одно: на могиле реб Зораха выросла береза. Листики ее постоянно дрожали, и поэтому казалось, что где-то рядом звенят сотни маленьких колокольчиков. Могильные камни первой и второй Эстер Крейндель стояли друг напротив друга и упали в один и тот же день. Мир полон загадок. Возможно, даже святой Илия после прихода Мессии не сможет найти ответы на все вопросы. Наверное, и Бог на Седьмом Небе не знает всех тайн Своего Творения. Может быть, поэтому Он и прячет от нас свое лицо?

 

ЙОХИД И ЙОХИДА

 

1

В тюрьме, где осужденные души ждали отправления на Шеол — так там называли Землю, — была одна женская душа, Йохида. Души забывали свое прошлое. Пура, Ангел Забвения, рассеивающий Божественный Свет и сокрывающий Его лицо, царил над ними. Йохида, позабывшая о своем спуске с Трона Славы, много грешила. Всему виною была ее ревность. Она подозревала все женские души, не только верные Богу, но и отринувшие Его, в связях со своим любовником Йохидом. Души, говорила она, не были созданы, они просто возникли из ничего, а значит, у них нет ни целей, ни задач, которые следовало бы выполнить. Хотя власти и проявляли к ней исключительное терпение и многое прощали, но в конце концов случилось так, что Йохиду все же приговорили к смерти. Судья объявил срок, в который она должна была быть отправлена на кладбище под названием Земля.

Защитник Йохиды подавал апелляцию в Верховный Небесный Суд и даже написал петицию самому Метатрону, но Йохида настолько погрязла в грехах и проявляла такое нежелание раскаиваться, что ничто уже не могло ей помочь. Ее схватили, разлучили с Йохидом, обрезали крылья, состригли волосы и одели в длинный белый саван. Она не могла больше слышать музыку сфер, вдыхать ароматы Рая и размышлять над загадками Торы, которая дает душам силы. Она не могла нежиться в ваннах дивного бальзама. В тюремной камере было темно, и ни единая весточка из окружающего мира не доходила до нее. Величайшим же испытанием стала разлука с Йохидом. Ни общаться с ним телепатически, ни послать записку с верными слугами Йохида она не могла. Единственное, что у нее осталось, — это страх смерти.

В том мире смерть не была каким-то загадочным и таинственным событием, скорее, простым истощением духа. О том, что следует за ней, Йохида не знала. Она была уверена, что спуск на Землю — это умирание, что бы там ни говорили верующие души о возрождении искры жизни. Сразу же после смерти душа начинала гнить и покрываться тоненькой пленкой под названием «сперма». Затем могильщики относили ее в утробу, где она превращалась в подобие странного гриба и с тех пор начинала называться ребенком. За этим следовали все муки Ада: рождение, взросление, труд. Согласно книгам, со смертью заканчивалось не все. Очистившись, душа возвращалась к своим истокам. Но никаких доказательств этого не существовало. Насколько знала Йохида, никто еще не вернулся с Земли. Она верила в то, что за самое короткое время душа ее истончится и исчезнет во тьме, обратного пути из которой нет.

И вот пришел тот миг, когда Йохида должна была умереть, должна была спуститься на Землю. Скоро уже за ней придет тысячеглазый Ангел Смерти с огненным бичом.

Сначала Йохида долго плакала, но затем слезы кончились. Засыпая и просыпаясь, она непрестанно думала лишь об одном — о Йохиде. Где он? Что делает? Кто рядом с ним? Наверняка, он не слишком горюет из-за нее. Его окружают прекрасные женщины, священные животные, ангелы, серафимы, херувимы, аиралимы, и каждый из них по-своему притягателен. Как долго кто-то, похожий на Йохида, может хранить верность? Ведь он, как и Йохида, был неверующим. Это он первым сказал ей, что души всего лишь продукт эволюции, а не чудо Божьего творения. Йохид не верил в свободу воли и окончательность добра и зла. Что могло удержать его? Наверняка он лежит сейчас в объятиях какой-нибудь красавицы и рассказывает ей те же самые истории, что раньше рассказывал Йохиде.

Но что она могла с этим поделать? Все контакты с внешним миром были прерваны. Все двери закрыты: сюда не проникали ни красота, ни доброта. Единственная дорога отсюда вела на Землю, в ужас плоти, крови, костей, нервов и дыхания. Богобоязненные ангелы обещали воскрешение. Они утверждали, что душа не задержится на Земле, а вернется в Высшие Сферы сразу же, как только отбудет положенное ей наказание. Но Йохида, придерживаясь современных взглядов на жизнь, считала все это глупым суеверием. Как душа может освободиться от разлагающейся плоти? Это совершенно невозможно. Возвращение было мечтой, глупой уловкой, успокаивающей недалекие и пугливые души.

 

2

Однажды ночью, когда Йохида, как обычно, лежала без сна и думала о Йохиде, вспоминая его поцелуи, объятия, те секреты, что он тайком шептал ей на ухо, их любовные игры, дверь камеры распахнулась, и появился Дума, Ангел Смерти, тысячеглазый и с огненным бичом, такой, каким его и описывают Священные Книги.

— Пришло твое время, младшая сестра, — сказал он.

— Но последняя апелляция?..

— Все, кто оказываются здесь, рано или поздно отправляются на Землю.

Йохида вздрогнула:

— Что ж, я готова.

— Йохида, ты еще можешь помочь себе. Покайся, пока не поздно.

— Как же мне это поможет? Я ни в чем не раскаиваюсь, разве что в том, что не смогу больше грешить, — дерзко ответила Йохида.

Оба замолчали. Наконец Дума сказал:

— Йохида, я знаю: ты зла на меня. Но разве я в чем-то виноват перед тобою? Разве я сам захотел стать Ангелом Смерти? Я тоже грешник, и меня тоже выслали из Высших Сфер и в наказание заставили подготавливать души к смерти. Я не хочу тебе зла, не бойся. Смерть не так уж и страшна. Сначала ты даже и не поймешь, что произошло. Затем окажешься в утробе и девять месяцев проведешь в покое и тишине. Ты забудешь все, чему научилась здесь. Выход из утробы напугает тебя, но, знаешь, детство иногда бывает даже приятным. Ты начнешь постигать науку смерти, оденешься в новое, покорное тебе тело, а потом и глазом не успеешь моргнуть, как все закончится.

Йохида перебила его:

— Дума, убей меня, если надо, но, пожалуйста, избавь от этой лжи!

— Я говорю тебе правду. Все это продлится не больше сотни лет. Даже самые отъявленные грешники не задерживаются там дольше. Смерть — всего лишь подготовка к новому существованию.

— Дума, пожалуйста. Я не желаю этого слушать.

— Но это важно — знать, что добро и зло существуют и там, а воля продолжает оставаться свободной.

— Какая воля? Зачем ты говоришь все эти глупости?

— Йохида, слушай меня внимательно. Даже среди мертвых действуют свои законы. Твои поступки там определят, что станет с тобою здесь. Смерть — лаборатория для восстановления души.

— Умоляю тебя, лучше убей меня!

— Всему свое время, есть еще несколько минут, и ты должна получить важные инструкции. Запомни, что один и тот же поступок на Земле может принести и зло и добро, а самым страшным грехом считается возвращение души к жизни.

Это звучало так глупо, что Йохида даже засмеялась:

— Что ты говоришь? Как труп может вернуть кому-то жизнь?

— Просто. Тело состоит из очень непрочного материала, чтобы повредить его, не требуется много усилий. Смерть, как паутинка: подул легкий ветерок, и вот ее уже нет. Но самое страшное преступление — это покушение на смерть, свою ли, чужую — неважно. Не только делать так, но даже говорить или думать об этом строжайше воспрещается. Этим Земля отличается от нашего мира.

— Ерунда. Бред палача.

— Это правда, Йохида. Тора, которая определяет там правила жизни, гласит: жизнь другого должна быть дорога человеку так же, как и его собственная. Запомни мои слова. Когда ты окажешься на Шеоле, они тебе пригодятся.

Нет уж, я не желаю больше слушать это вранье! — И Йохида заткнула уши.

 

3

Прошли годы. Все в Высших Сферах забыли о Йохиде, и только ее мать продолжала жечь поминальные свечи. На Земле Йохида получила новых родителей, а также братьев и сестер, всех мертвых. После окончания школы она поступила в университет и жила в большом некрополе, где множество мертвецов готовились к выполнению тех или иных покойницких обязанностей.

Была весна и ежегодное гниение. От могил с их памятными деревьями и бегущих вод поднимался ужасный смрад. Миллионы существ, насильно сброшенных в это царство смерти, становились мухами, бабочками, червями, лягушками, жабами. Они жужжали, квакали, стрекотали, щебетали, безнадежно погрязнув в борьбе за смерть. С тех пор как Йохида очутилась здесь, все это казалось ей частью жизни. Она сидела на скамейке в парке и смотрела на луну, выглядывающую из темноты Иного Мира и похожую на поминальную свечу. Как и все мертвецы женского пола, Йохида тянулась к смерти и мечтала о том, чтобы стать могилой для нового покойника. Однако сделать этого без помощи трупа-мужчины, с которым ей следовало соединиться в приступе ненависти, именуемой на Земле любовью, она не могла.

Пока Йохида смотрела на этот череп, висящий высоко в небе, рядом с ней на скамейку сел молодой покойник в белом саване. Время от времени два мертвеца украдкой поглядывали друг на друга, думая, что могут видеть, и не зная, что на самом деле все мертвецы слепы. Наконец покойник сказал:

— Простите, вы не подскажете, который сейчас час?

Постольку, поскольку все мертвецы где-то глубоко внутри с нетерпением ждут окончания своего наказания, вопросы о времени они задают чаще всего.

— Час? — переспросила Йохида. — Секундочку.

И она поднесла к глазам руку, на запястье которой висел специальный инструмент, измеряющий время; но вокруг было так темно, что она не смогла рассмотреть мелких значков, нанесенных на его поверхность. Мертвец подвинулся ближе:

— Может быть, я? У меня отличное зрение.

— Если хотите.

Покойники никогда и ничего не делают в открытую, предпочитая различные околичности и оговорки. Он взял Йохиду за руку и наклонился к прибору, именуемому там часами. Не впервые покойник-мужчина прикасался к Йохиде, но такого странного чувства она не испытывала еще никогда. У нее задрожали руки. Он же внимательно вглядывался в символы и значки, но рассмотреть их сразу тоже не мог. Наконец он произнес:

— По-моему, сейчас десять минут одиннадцатого.

— Уже так поздно?

— Позвольте представиться, меня зовут Йохид.

— Йохид? А меня Йохида.

— Какое странное совпадение!

Оба чувствовали, как кровь все быстрее разносит смерть по их жилам. Затем Йохид сказал:

— Какая красивая сегодня ночь!

— Да, очень красивая!

— Есть в весне что-то, что нельзя выразить словами.

— Словами вообще нельзя ничего выразить, — ответила Йохида.

Как только она это сказала, оба сразу же поняли, что лягут вместе и подготовят могилу к приходу нового мертвеца. Неважно, как давно умер покойник, в нем всегда остается немного жизни, своеобразный след от контакта с тем знанием, что полнит Вселенную. Смерть — только маска для истины. Мудрецы говорят о ней как о мыльном пузыре, лопающемся от прикосновения соломинки. Мертвец, стыдящийся смерти, пытается усилить себя с помощью хитрости. И чем он становится старше, тем изобретательнее.

— Могу я поинтересоваться, где вы живете? — спросил Йохид.

«Где я уже видела его? Почему мне так знаком этот голос?» — удивлялась Йохида. И как могло случиться, что его зовут Йохид? Ведь это такое редкое имя.

— Недалеко отсюда, — ответила она.

— Могу я проводить вас до дома?

— Спасибо. Не стоит. Впрочем, если вы сами этого хотите. Ведь еще слишком рано ложиться спать.

Они поднялись. «Это его я искала всю свою жизнь? — думала Йохида. — Он предназначен мне судьбою? Но ведь мой профессор утверждает, что нет ничего, кроме атомов и их движения».

Мимо проехала коляска, и Йохид предложил:

— Может быть, прокатимся?

— Куда?

— Вокруг парка.

Вместо того чтобы отказаться, Йохида неожиданно для себя самой сказала:

— Было бы замечательно, но я не хочу, чтобы вы тратили деньги.

— О чем вы говорите? Какие деньги? Ведь живем же всего один раз!

Экипаж остановился, и они сели. Йохида знала, что приличная молодая девушка не должна кататься в коляске вместе с незнакомым молодым человеком. Что он подумает о ней? Решит, что она катается с каждым встречным? Она хотела объяснить, что очень застенчива по природе, но знала, что уже не сможет изменить того впечатления, которое произвела на него в первые минуты их знакомства. Она сидела молча, сама удивляясь своей смелости. Она чувствовала, что кроме него ей никто не нужен. Она почти могла читать его мысли. Она хотела, чтобы эта ночь никогда не кончалась. «Неужели же это любовь? Разве можно полюбить так быстро? Я счастлива?» — спрашивала она саму себя. Но ответов на эти вопросы не было. Мертвецам всегда, даже в минуты величайшей радости, свойственна меланхолия. Наконец Йохида сказала:

— У меня такое странное чувство, будто все это уже происходило раньше.

— Психологи называют это дежа вю.

— Может быть, это что-то другое…

— Что, например?

— Может быть, мы уже встречались. В каком-то другом мире.

Йохид рассмеялся:

— В другом мире? Но есть только один мир — этот.

— Возможно, существуют души.

— Абсолютно исключено. То, что называют душой, — всего лишь вибрация материи, продукт деятельности нервной системы. Уж я-то знаю, я изучаю медицину.

Внезапно он обнял ее за талию. И хотя прежде Йохида никогда не позволяла мужчинам таких вольностей, она не отстранилась. Она сидела тихо, окончательно сбитая с толку своей уступчивостью, боясь даже и подумать о том, что будет завтра. «У меня совсем нет характера, — ругала она себя. — Но он, пожалуй, все же прав. Если души нет и жизнь — всего лишь короткий эпизод в вечном приближении к смерти, то почему бы не наслаждаться ею, забыв про все предрассудки? Если нет души, значит, нет и Бога, а свобода воли — полная ерунда. Мораль, как утверждает мой профессор, только часть идеологической надстройки».

Йохида закрыла глаза и откинулась на спинку коляски. Лошади шли тихо. В темноте все мертвецы — люди и животные — оплакивали свою смерть, они выли, смеялись, жужжали, чирикали, вздыхали. Кто-то шел покачиваясь, напившись, чтобы забыть о муках Ада. Йохида задремала, затем проснулась. Когда мертвецы спят, они иногда возвращаются к истокам жизни. Иллюзии времени и пространства, причины и следствия, количества и качества исчезают. Во сне Йохида вернулась в мир своего прошлого. Она встретила там свою настоящую мать, своих друзей, своих учителей. И Йохида тоже. Они были так рады вновь видеть друг друга, обнимались, шутили и смеялись. В тот момент оба знали истину: смерть на Земле временна и обманчива, она есть суд и очищение. Они вместе путешествовали по небесным дворцам, садам, оазисам для вернувшихся душ, лесам, где жили священные животные, островам с чудесными птицами. «Нет, наша встреча не случайна, — шептала во сне Йохида. — Это Бог. Такова цель Его Творения. Соединение, свобода воли, судьба — все это части Его плана». Йохид и Йохида проходили мимо тюрьмы и заглянули в одно из окон. Там они увидели приговоренную к отправке на Землю душу. Йохида уже знала, что это их будущая дочь. Прежде чем проснуться, она услышала тихий голос:

— Могильщик нашел могилу. Сегодня ночью будут похороны.

 

ПОД НОЖОМ

 

1

Лейба открыл свой здоровый глаз. В подвале было темно. Он не мог сказать точно наступил ли уже день или все еще продолжалась ночь. Он перевернулся на матрасе и взял с табуретки, стоявшей рядом с железной кроватью, пачку сигарет. Каждый раз, просыпаясь в этой комнате без окон, где жил все последнее время, Лейба боялся, что окончательно потеряет зрение. Он чиркнул спичкой и посмотрел на яркое пламя. Закурил, глубоко затянулся и зажег маленькую керосиновую лампу, давно уже потерявшую свой стеклянный колпак. Дрожащие отсветы упали на облупившиеся стены и прогнивший пол. Не дворец, конечно, но если тебе нечем платить за аренду, то и могила не худшее жилье. Слава Богу, что со вчерашнего дня еще осталось немного водки. Бутылка, заткнутая бумагой, стояла на ящике из-под яиц. Лейба с трудом опустил ноги на холодный пол и сделал несколько шагов по направлению к ящику. «Ладно, согреем желудок», — усмехнулся он. Припав к бутылке и осушив ее одним глотком, он тут же отбросил ее в сторону. Он посидел, пока тепло окутывало его желудок и поднималось в мозг. «Все в порядке, я падший человек», — прошептал он. Обычно по комнате бегало множество мышей, но сейчас даже для них было слишком холодно. Здесь пахло плесенью и подземной сыростью. Воздух был влажным. Все деревянные вещи покрывал грибок.

Лейба, полностью отдавшись во власть алкоголя, прислонился к стене. Когда он пил, то переставал рассуждать. Его мысли текли сами по себе, без участия головы, так сказать. Он потерял все: левый глаз, работу, жену Рушку. Он, Лейба, бывший вторым человеком в Обществе Возлюбленных Друзей, стал пьяницей, бездомным. «Я ее убью, убью, — повторял Лейба. — Она умрет. Я убью ее, а потом покончу с собой. Каждый прожитый день для нее подарок. Через неделю она будет уже в могиле, шлюха, может собирать вещички… Если есть Бог, пусть Он с ней разбирается на том свете…»

Лейба уже давно все спланировал. Но продолжал думать об этом снова и снова, каждый раз решая отложить все еще на чуть-чуть. Нож, который он воткнет в упругий живот Рушки, был спрятан в соломенном матрасе. Он наточил его так, что теперь им легко можно было перерезать даже волосок. Он воткнет его ей в живот и провернет там два раза, так, чтобы на лезвие намотались ее кишки. А потом встанет на ее грудь и, пока она будет умирать, спросит: «Ну, Рушка, ты все еще ничего? Да?» И плюнет ей в лицо. А потом пойдет на кладбище и вскроет себе вены, рядом с могилой Чейи.

Устав от сидения, Лейба вновь лег, накрылся черным одеялом, прожженном во многих местах сигаретами, и потушил лампу.

Нужно дождаться подходящего момента. Он ждал его уже давно и будет ждать дальше. Сперва он потратил все свои деньги, потом жил на то, что удавалось занять у друзей. Теперь каждый прожитый день становился чудом. Он ел в благотворительных кухнях. Старые друзья давали ему немного денег, поношенные рубашки, брюки, пару дырявых ботинок. Он жил как животное, как живут кошки, собаки или крысы, которых он в последнее время узнал очень хорошо. Лежа в темноте, Лейба продолжал представлять себе эту чудесную картину: Рушка, смертельно бледная, лежит на полу, раздетая, со спутанными светлыми волосами, и из ее живота торчит рукоятка ножа. Она начинает кричать, стонет в агонии, пытается защитить себя, широко открывает свои голубые глаза. А он, Лейба, давит ей на грудь ботинком и спрашивает: «Ну, все еще ничего, да?»

 

2

Лейба проснулся. Последние несколько дней пролетели в каком-то тумане. Он не знал, день сейчас или ночь, вторник или четверг. Или, возможно, уже Суббота. Водки больше не осталось, и он курил свою последнюю сигарету. Ему снился длинный сон, конечно же, о Рушке. Во сне он душил ее и в то же самое время занимался с ней любовью. Словно было две разные Рушки. Сначала он попытался как-то объяснить этот бессмысленный сон, но потом просто махнул на него рукой. «Неужели я заболел? — удивился Лейба. — Забавно будет, если я умру в этой дыре и Рушка придет на мои похороны. Но даже и после смерти я встречу ее и задушу…»

Через некоторое время он замерз и снова проснулся. Он потрогал свой лоб, но лоб был холодным. Слабость исчезла, к нему вернулись силы, вдруг захотелось одеться и выйти на улицу. «Хватит сидеть в этом подвале!» — сказал он себе. Он попытался зажечь лампу, но не смог найти спичек. «Ладно, будем одеваться в темноте», — подумал он. Одежда была холодной и застывшей. Пробираясь на ощупь, он нашел брюки, обвисший пиджак, сапоги с широким козырьком. Судя по тому, как было холодно в подвале, на улице наверняка шел снег. Поднявшись по лестнице во двор, он увидел, что сейчас ночь. Не было ни снега, ни дождя, но булыжники влажно блестели. «В некоторых окнах еще горит свет, значит, сейчас не слишком поздно, — подумал Лейба. — Я проскочил несколько дней!» Немного пошатываясь, как после тифа, он вышел за ворота. Все лавки на улице уже закрылись, ставни были опущены. Над металлическими крышами висело тяжелое небо, готовое вот-вот просыпаться холодным снегом. Пока Лейба стоял в нерешительности, дворник закрыл ворота. «Что, интересно, сейчас делает Рушка?» — подумал он. Он догадывался, что она делает. Наверняка сидит себе с Лемкиным-парикмахером и ест второй ужин. Горячие булочки, хрустящие на зубах, хлеб с горчицей или чай с вареньем. Печка горит, фонограф играет, телефон звонит. Собрались все ее друзья: аптекарь Лазарь Цитрин, Кальман из некошерной мясной лавки, рыбак Бериль Бонд, Шмуэль Зейнвиль, музыкант из венского оркестра. Рушка улыбается им своей щедрой улыбкой, показывает ямочки на щеках, как бы невзначай поддергивает подол платья, так, чтобы они могли видеть ее круглые колени, красные чулки, оборку панталон. Она даже и не думает о нем, Лейбе. Шлюха, воровка… даже смерти для нее мало. Лейба почувствовал, как что-то скользит в его сапоге. «Я взял с собою нож», — удивился он. Но с ножом он почувствовал себя спокойнее. Для него он даже купил кожаные ножны. Нож стал его единственным другом, и с его помощью он расплатится со всеми долгами. Лейба засунул ножны поглубже в сапог, чтобы лезвие, не дай Бог, не вылезло и не оцарапало ему щиколотку. «Может, мне заявиться туда прямо сейчас?» — подумал он. Но это была просто фантазия. Надо дождаться, пока она останется одна. Лучшее время — это утро, когда Лемкин уходит в парикмахерскую, а служанка Цыпа — на рынок за покупками. Рушка все еще лежит в постели, дремлет или слушает пение канарейки. Она любит спать голой. Он откроет дверь в квартиру дубликатом ключа, тихо войдет в ее комнату, сдернет одеяло с кровати и спросит: «Ну, Рушка, ты все еще ничего? Да?»

Лейба остановился, целиком во власти мыслей о мести. «Хватит ждать!» — приказывал ему внутренний голос. Этот голос обращался с ним как старший офицер с простым солдатом — направо, налево, внимание, вперед марш! И Лейба никогда не противоречил ему. Теперь он знал, почему так много спал всю прошедшую неделю. Он копил силы для мести. Во сне он набирался решимости, как это бывает во время болезни. Дрожь пробежала по его спине. Да, он ждал достаточно долго. Теперь пришло время действовать… Он не боялся, но чувствовал, как его ребра охватывает холод. Его разум был на удивление ясным, но он понимал, что должен повторить все до мельчайших деталей еще раз. У него нет денег, нет водки, нет сигарет. Все ворота закрыты, и пойти некуда. Мысли о втором ужине Рушки пробудили в нем голод. Он тоже с удовольствием съел бы сейчас свежую булочку с кусочком салями или горячей сосиской. В животе урчало. Впервые за все последнее время Лейба почувствовал жалость к самому себе. Внезапно ему вспомнились слова из песенки, которую он пел на Пурим еще ребенком. Тогда его друг, Бериш, надевал треугольную шляпу, по форме напоминающую пуримский пирожок, и маску разбойника с длинными черными усами и приходил к нему, притворяясь, что хочет его убить, и размахивал картонной саблей, обклеенной серебристой бумагой. Он, Лейба, переодетый в купца, с приклеенной рыжей бородой, пел:

Забери у меня последний кусок хлеба, но дай мне хотя бы час перед смертью. Забери и мой кусок халы, но дай мне еще раз увидеть мою невесту.

Бериш давно умер — упал с лошади. И теперь Лейба был одновременно купцом и разбойником, вот только кусочка хлеба, чтобы выкупить последний час своей жизни, у него не было…

Лейба шел медленно, не спеша. Он полностью подчинился воле внутренних сил. Они должны были ему помочь. Без выпивки, без сигарет, без еды, наконец, он не мог совершить убийство. Своим единственным здоровым глазом он смотрел на ту половинчатую тьму, которая окружала его. Мимо проходили какие-то люди, но Лейба не замечал их. Все в нем замерло, напряглось, что-то должно было произойти. «Если ничего не случится, я просто пойду домой», — подумал Лейба и, решив так, почувствовал какую-то странную свободу от того, что бросил вызов тем загадочным силам, которые мучили его в жизни и вдруг оставили здесь, на краю пути. Он прищурился, яркие лучи расходились от тусклого фонаря. Несколько капель дождя упало на голову. Он чувствовал сонливость. Неожиданно ему показалось, что все это уже было раньше, когда-то давно. И в этот самый момент он услышал голос, который, хотя он и был готов, все равно испугал его.

— Замерз, Лейбеле? Пошли, согреемся…

Лейба обернулся. Рядом с воротами дома № 6 стояла проститутка. Лейба не узнал ее, но, очевидно, она его знала. В свете газового фонаря он увидел, что она была молоденькой, худой, со впавшими ярко нарумяненными щеками и подведенными черной краской глазами. На ней были красное платье и красные ботинки, мокрые и запятнанные грязью, на рыжие волосы наброшена шаль. Лейба остановился:

— Ты меня знаешь?

— Знаю.

— Как же согреешься с такой старой ведьмой? — сказал Лейба, понимая, что говорит что-то не то.

— Пусть мои враги умрут молодыми…

— Может, я просто проведу ночь у тебя в комнате?

— За деньги можешь делать там все, что захочешь.

Лейба помолчал.

— У меня нет денег.

— Единственное, что ты можешь сделать без них, так это умереть, — ответила женщина.

Лейба немного подумал:

— Может, ты согласишься взять что-нибудь в залог?

— Что, например? Золотые часы?

Лейба знал, что это глупо, но все же полез в сапог и достал оттуда нож в кожаных ножнах.

— Что это?

— Нож.

— Зачем мне, по-твоему, нож? Я не собираюсь никого убивать.

— Он стоит три рубля, только взгляни…

И, наклонившись к свету, Лейба вытащил клинок из ножен. На лезвии вспыхнули тысячи ярких искорок, девушка отступила назад.

— С ножнами это будет четыре рубля.

— Он мне не нужен.

— Ну… тогда забудь.

Но Лейба не спешил уходить. Он ждал, как будто был абсолютно уверен в том, что девушка изменит свое решение. Она еще глубже закуталась в шаль.

— А зачем он тебе? Собрался убить кого-нибудь?

— Может, и так.

— И кого же? Уж не красавицу ли Рушку?

Лейба вздрогнул:

— С чего ты взяла?

— Да так, люди говорят, они все о тебе знают.

— И что они говорят?

— Что Рушка обманывала тебя, что из-за нее ты стал пьяницей.

Что-то дрогнуло у Лейбы в груди. Люди знали о нем, говорили о нем. А он-то думал, что улица забыла о нем, как о покойнике. На глаза навернулись слезы.

— Позволь мне пойти с тобою. Я заплачу завтра.

Девушка низко опустила голову и посмотрела на него внимательно, со скрытой улыбкой, как будто бы весь предыдущий разговор был всего лишь просто игрой или проверкой. Казалось, что она беспокоится о нем, как близкий друг или родственник, всегда готовый прийти на помощь.

— Тебе повезло, что сейчас нет мадам. Если она узнает, то сотрет меня заживо…

 

3

Она жила в полуподвальном помещении. Дорожка туда была такой узкой, что на ней едва помещался и один человек. Девушка шла впереди, Лейба за ней. Облупившиеся кирпичи по сторонам, изрытая земля под ногами; Лейбе пришлось нагибаться, чтобы не удариться головой о потолок. Он чувствовал себя мертвецом, блуждающим в пещерах подземного мира, среди ужасных демонов. В ее комнате мерцала лампа, а стены были покрашены в розовый цвет. На печке, в которой еще теплились угли, кипел чайник. На низкой скамеечке сидел, поблескивая зелеными глазами, кот. На постели валялся соломенный матрас, накрытый грязной простыней. Но это было только для гостей. Подушка и одеяло лежали на стуле в углу комнаты. На столе лежал большой ломоть хлеба. Случайно Лейба увидел свое отражение в зеркале: высокий мужчина с изрытым оспинами лицом, длинным носом, широкими губами и шрамом на месте левого глаза. В зеленых стаканах, потрескавшихся и запылившихся, его образ отражался, как будто в темной луже. Он не брился уже неделю, и теперь соломенного цвета щетина покрывала его подбородок. Девушка сняла шаль, и только теперь Лейба смог по-настоящему разглядеть ее. Она была маленькой, безгрудой, с костлявыми руками и острыми плечами. На слишком длинной шее белели какие-то пятнышки. У нее были желтые глаза, желтые ресницы, вздернутый нос и круглый подбородок. По произношению было ясно, что она приехала из деревни. Лейба внимательно изучал ее.

— Ты здесь одна? — спросил он.

— Вторая сейчас в госпитале.

— А мадам?

— У нее брат умер. Она сидит Шиву.

— Так ты можешь украсть отсюда все что угодно.

— Здесь нечего красть.

Лейба сел на краешек постели. Он больше не смотрел на девушку, он увидел хлеб. Хотя ему и не очень хотелось есть, но он не мог отвести взгляда от этого куска, лежащего на столе. Девушка сняла ботинки и осталась в чулках.

— В такую погоду и собаку из дома не выгонишь, — сказала она.

— Ты еще пойдешь сегодня на улицу? — спросил Лейба.

— Нет, останусь тут.

— Тогда можем поговорить.

— О чем тебе со мною говорить? Я разбила собственную жизнь. А ведь мой отец был уважаемым человеком. Ты действительно хочешь убить Рушку?

— Ничего лучшего она не заслуживает.

— Ну, если бы я хотела убить каждого, кто сделал мне что-нибудь плохое, мне бы пришлось бегать по городу с шестью ножами в каждой руке.

— Женщины другие.

— Правда? Вот что я тебе скажу, мы должны ждать и уповать на Божью милость. Половина моих врагов уже гниет в могилах, другая половина мечтает об этом. Зачем проливать кровь? Бог долго ждет, но потом ведь сильно карает.

— Он не покарал Рушку.

— Пока не покарал. Просто подожди. Это произойдет скорее, чем ты думаешь.

— Скорее, чем ты думаешь, — повторил Лейба и засмеялся глухим, похожим на лай смехом. Затем сказал: — Пока я здесь, дай мне чего-нибудь перекусить.

Девушка подмигнула ему:

— Тут только хлеб. Пододвигай стул.

Лейба сел. Она налила ему стакан слабого чая и бросила в него два кусочка сахара из медной коробочки. Она вела себя с ним как жена. Лейба достал из сапога нож и отрезал кусок хлеба. Девушка, увидев это, рассмеялась, показывая свои плохие зубы. В ее желтых глазах промелькнуло что-то нежное и сестринское, как будто она была его сообщницей.

— Этот нож не для хлеба, — заметила она.

— А для чего тогда? Для мяса?

Она достала из шкафчика кусочек салями, и Лейба разделил его на две половинки. Почуяв запах мяса, кот спрыгнул со своей скамейки и начал, мяуча, тереться о ноги Лейбы.

— Не давай ему ничего. Пусть мышей ест.

— Их здесь много?

— На десять котов хватит.

Лейба разделил свой кусочек еще на две части и одну бросил коту. Девушка искоса взглянула на него, полушутливо, полуукоризненно, словно весь этот визит был не чем иным, как шуткой. Она замолчали. Потом Лейба открыл рот и неожиданно для самого себя сказал:

— Хочешь замуж?

Девушка рассмеялась:

— Я уже замужем. За Ангелом Смерти.

— Я не шучу.

— Пока женщина дышит, будь уверен, она хочет замуж.

— А за меня выйдешь?

— Даже за тебя.

— Что ж, тогда готовься к свадьбе.

Девушка долила воды в чайник.

— Где, в постели или у раввина?

— Сначала в постели, а там и у раввина.

— Как скажешь. Я никому уже не верю, но что я могу поделать, если вы сами хватаете меня за юбку? Если ты говоришь так, значит, так и будет. Откажешься, тоже ничего страшного. Что такое слова? Тут ведь каждый третий меня замуж зовет. А потом даже двенадцать копеек платить не хочет.

— Я женюсь на тебе. Мне уже терять нечего.

— А мне? Разве только жизнь.

— У тебя есть деньги?

Девушка весело улыбнулась и наморщила нос, как будто знала, что Лейба обязательно спросит об этом. Ее лицо как-то быстро постарело, стало добродушным, но морщинистым и умудренным опытом, как у старухи. Она поколебалась, огляделась по сторонам и даже взглянула в маленькое окошко, завешенное черной занавеской. Ее лицо выражало смех и в то же время какую-то печаль и древний житейский опыт. Потом она прошептала: «Все мое сокровище здесь, в чулках». И указала пальцем на ноги.

 

4

Утром Лейба дождался, пока дворник отопрет ворота, и вышел на улицу. Все как-то успокоилось. Было еще темно, но на том берегу Вислы, на востоке, кусочек неба уже окрасился в бледно-голубой цвет с алыми разводами. Над трубами поднимался дым. Полусонные лошади нехотя тащили крестьянские телеги с мясом, фруктами и овощами. Лейба глубоко вздохнул. Его горло вновь пересохло, а в животе было хоть шаром покати. Где, интересно, можно в такую рань выпить и перекусить? Ему пришел на ум ресторан Хайма Смитина, который открывался, пока еще Господь спал. Лейба передернул головой, как лошадь, и отправился в сторону ресторана. «Что ж, — думал он, — значит, это судьба. И пусть будет так!» Ресторан Хайма Смитина действительно уже открылся, его освещали газовые фонари, и из окон доносились запахи рубца, пива и гусиной подливки. Там сидели мужчины, не спавшие всю ночь напролет; что они ели — мясной завтрак или остатки последнего ночного ужина, — понять было сложно. Лейба сел за пустой столик и заказал бутылку водки, лук с цыплячьим салатом и омлет. Прежде чем приступить к еде, он выпил три рюмки. «Итак, — пробормотал он, — это моя последняя трапеза. Завтра в это время я буду уже мучеником!» Официанты смотрели на него с подозрением, боясь, как бы он не удрал, не заплатив. Сам Хаим Смитин вышел из кухни и спросил:

— Лейба, у тебя есть деньги?

Лейбе очень захотелось запустить бутылкой в это жирное брюхо, перетянутое цепочкой из серебряных рублей.

— Я не нищий.

И Лейба достал из кармана пачку банкнот, стянутых красной резинкой.

— Ладно, не сходи с ума.

— Иди к черту!

Лейба попытался забыть про это унижение. Он опрокидывал стопку за стопкой и вскоре так накачался, что даже забыл про омлет. Оплатив счет и дав официанту на чай, он велел принести еще одну бутылку водки, но уже не сорока- или шестидесяти-, а девяностоградусной. Ресторан понемногу начал заполняться, голоса звучали все громче, перед глазами плыла какая-то дымка. На каменный пол просыпали опилки. Мужчины, сидевшие рядом с Лейбой, о чем-то говорили, и он, хотя и слышал отдельные слова, никак не мог понять сути разговора. Как будто бы ему в уши налили воды. Он откинулся на стул и захрапел, не выпуская, однако, из рук бутылку. Он не спал и не бодрствовал. Он грезил, но и грезы его были какими-то далекими и неясными. Кто-то произносил длинную речь монотонно, без остановок, как на проповеди, но кто это был и о чем он говорил, Лейба понять не мог. Он открыл свой глаз и снова его закрыл.

Через некоторое время Лейба проснулся. Был уже белый день, и фонари погасли. Часы на стене показывали четверть девятого. В комнате было полно людей, и, хотя Лейба знал всех на своей улице, здесь он никого не узнавал. В бутылке оставалось еще немного водки, и он допил ее. Сморщившись от отвращения, он все же проглотил холодный омлет и начал стучать ложкой по опустевшей тарелке, призывая официанта. Наконец он ушел, медленно переставляя негнущиеся ноги. Перед его единственным здоровым глазом висела какая-то дымка, с чем-то расплывчатым, как желе, посередине. «Скоро я ослепну окончательно», — сказал себе Лейба. Он свернул на базар Яноша, выискивая Цыпу, Рушкину служанку, которая всегда приходила сюда по утрам за покупками. На базаре уже было не протолкнуться. Торговки разложили свои товары; рыбаки выставили огромные лохани со свежей рыбой; три резника уже резали птицу на мраморной доске, освещаемой керосиновой лампой, а потом передавали своим помощникам, которые ее ощипывали и клали, еще живую, в корзины покупательниц. «Кто только не пользуется ножом, — подумал Лейба, — Бог сошел с ума». Уже направляясь к выходу, он увидел Цыпу. Она входила на рынок с пустой корзиной. Что ж, значит, еще есть время!

Лейба вышел с базара и направился в сторону Рушкиного дома. Он не боялся, что кто-то его увидит. Он вошел в ворота и поднялся по лестнице на второй этаж, где висела медная табличка: «Лемкин — мастер парикмахер».

«Что, интересно, я буду делать, если они сменили замок?» — подумал Лейба. И тут же ответил на свой вопрос: «Взломаю дверь».

Он чувствовал в себе необыкновенную силу: сейчас он был Самсоном! Спокойно достав ключ из нагрудного кармана, как будто бы не могло быть ничего более естественного, он вставил его в замочную скважину и без труда открыл дверь. Первым, что он увидел в квартире, был газовый счетчик. На вешалке висели шляпы. Проходя мимо, Лейба легонько ударил по ним. Через полуоткрытую дверь в кухню были видны кофейная мельница, медная ступка и пестик. Оттуда выплывал тягучий и сладкий запах кофе. Что ж, Руша, пришло твое время! Осторожно и ловко, как живодер, выслеживающий собаку, он пошел вперед по ковру, покрывавшему пол в коридоре. Что-то похожее на смех вырвалось у него, когда он доставал из спрятанных в сапог ножен нож. Лейба открыл дверь в спальню. Рушка была там, спала, накрывшись красным одеялом, с бесцветными волосами, разметавшимися но белой подушке, у нее было пожелтевшее, отекшее, намазанное кремом лицо. Зрачки были чуть приоткрыты, и двойной подбородок свисал на морщинистую шею. Лейба застыл на месте. Он с трудом узнал ее. За те несколько месяцев, что прошли со времени их развода, она обрюзгла и постарела на несколько лет, потеряв остатки своей девичьей красоты, и превратилась в настоящую матрону. У корней волосы уже поседели. На ночном столике стоял стакан с водой, в котором плавал зубной протез. Она на самом деле превратилась в старую ведьму. Ему было вспомнились те слова, которые она сказала перед их разводом: «С меня хватит. Я старею, а не молодею. Старею с каждым днем…»

Он не мог больше ждать, каждую минуту сюда могли войти. Но он не мог и уйти просто так. «Что должно случиться, то должно случиться», — подумал Лейба. Подойдя к постели, он быстро сорвал с нее покрывало. Рушка не спала голой, на ней была распахнутая ночная рубашка, открывавшая отвисшие груди, похожие на два куска тягучего теста, круглый живот, толстые, необычно широкие бедра. Лейба никогда не думал, что Рушка может так растолстеть, что ее кожа может стать такой желтой, высохшей, сморщенной. Лейба ожидал, что она сразу же закричит, но она просто открыла глаза, как будто все это время, что он стоял здесь, только притворялась спящей. Она смотрела на него внимательно и в то же время грустно, словно говоря: «Горе тебе, взгляни на себя, в кого ты превратился?» Лейба дрожал. Он хотел сказать ей те слова, которые так часто повторял про себя, но внезапно понял, что забыл их. Они висели у него на кончике языка, но идти дальше не хотели. Рушка тоже не могла ничего сказать. Она смотрела на него с удивительным спокойствием.

Потом она закричала. Лейба поднял нож.

 

5

«Что ж, все оказалось очень просто», — подумал Лейба, закрывая дверь и спускаясь вниз по лестнице. Он шел не спеша, громко стуча каблуками, как будто хотел, чтобы его заметили и запомнили. Но ни на лестнице, ни во дворе никого не было. Спустившись, он постоял несколько минут у ворот. Небо, которое на восходе было таким голубым, сейчас потемнело и грозило разродиться дождем. Носильщик тащил короб, полный угля. Горбун надрывался, предлагая прохожим маринованную селедку. В молочной разгружали бидоны с молоком. У бакалеи разносчик нагружался хлебом. Две лошади в шорах стояли уткнувшись мордой в морду, как бы секретничая о чем-то. «Да, это та же улица, и ничего здесь не изменилось», — подумал Лейба. Он зевнул, удивив самого себя таким спокойствием. Потом он вспомнил забытые слова: «Ну, Рушка, ты все еще ничего, да?»

Страха он не чувствовал, только опустошенность. Было еще утро, но стемнело, как вечером. В кармане должны бы были лежать сигареты, но, скорее всего, он их где-то потерял. Лейба прошел мимо канцелярской лавки. Перед мясной он остановился. Стоя за прилавком, Лейзер-мясник разделывал широким тесаком говяжью тушу. Целая толпа женщин, толкаясь и отпихивая друг друга, тянулась за мозговыми костями. «Когда-нибудь он отрубит одной из них пальцы», — пробормотал Лейба. Когда он в следующий раз огляделся вокруг, то понял, что стоит прямо перед салоном Лемкина; посмотрев через стеклянную дверь, он увидел, что помощники еще не пришли. Лемкин был там один, маленький человечек, толстый и розовый, с голым черепом, коротенькими ногами и круглым животиком. На нем были полосатые брюки и модные ботинки, пиджака не было, подтяжки были коротенькими, как у ребенка. Он читал польскую газету. «Он ведь еще даже и не догадывается, что стал вдовцом», — подумал Лейба. С некоторым удивлением он наблюдал за ним. Сейчас уже трудно было поверить в то, что он, Лейба, так сильно и так долго ненавидел этого маленького свиноподобного человечка. Лейба толкнул дверь и вошел внутрь, Лемкин быстро посмотрел на него, испуганно, но в то же время и угрожающе. «Зарежу и его тоже», — решил Лейба. Он уже потянулся за ножом, но какая-то сила велела ему не делать этого. Нечто невидимое сжало его руку. «Ладно, пусть живет», — подумал Лейба, а вслух сказал:

— Побрей меня.

— Что? Конечно, конечно… садись.

Лемкин быстро надел свой халат, уже приготовленный и лежащий на стуле, накрыл Лейбу свежей простыней и налил теплой воды в таз. Намыливая Лейбу, он то ли щипал, то ли поглаживал его горло. Лейба запрокинул голову назад, закрыл глаз и погрузился в темноту. «Пожалуй, вздремну, — решил он, — только надо сказать, чтобы он еще меня подстриг».

Немного кружилась голова, Лейба икнул. С улицы потянуло холодным ветром, и он чихнул. Лемкин пожелал ему Gesundheit. Кресло было слишком высоким, и Лемкину пришлось немного его опустить. Достав бритву, он поправил ее о кожаный ремень и начал брить. Осторожно, словно старый товарищ, он касался щек Лейбы своими толстыми пальцами. Лейба мог чувствовать его дыхание у себя на затылке, так близко к нему наклонился парикмахер.

— Ты друг Рушки… Я знаю, знаю… она все рассказала мне.

Лемкин замолчал, ожидая ответа. Он даже прекратил бритье. Ответа не последовало.

— Бедная Рушка больна.

Лейба вновь промолчал.

— Камни в почках. Доктора говорят, что необходима операция. Она уже две недели лежит в госпитале. Но ты ведь понимаешь: никто по собственной воле под нож не пойдет.

Лейба поднял голову:

— В госпитале? Где?

— На Чисте. Я хожу туда каждый день,

— А кто сейчас дома?

— Сестра, из Праги.

— Старшая?

— Уже бабушка.

Лейба опустил голову. Лемкин снова поднял ее, одним пальцем поддерживая за подбородок.

— Поверь мне, Рушка тебе не враг, — он снова шептал Лейбе в ухо, — она все время вспоминает о тебе. Мы с радостью сделали бы что-нибудь для тебя, но ведь ты сам ведешь себя как чужой…

Лемкин наклонился так низко, что почти касался своей щекой лба Лейбы. От него пахло жидкостью для полоскания рта и братским теплом. Лейба хотел что-то сказать, но тут вдруг с улицы раздался какой-то крик, забегали люди. Лемкин выпрямился:

— Пойду посмотрю, что случилось.

Он вышел наружу, в белом халате. С бритвой в правой руке и остатками пены и волос на левой. Он отсутствовал минуту или две, кого-то расспрашивая. Вернулся он повеселевшим.

— Убили проститутку. Вспороли ножом. Ту, рыжую, из шестого номера.

 

ПОСТ

 

1

Итче Нохам всегда ел мало, но после того, как Роза Гененделе оставила его и его отца, да живет он еще долгие годы, и прислала письмо о разводе, он начал поститься чуть ли не каждый день. Впрочем, в доме бекеверского раввина делать это было легко. Реббецин давно умерла. Тетя Пеша, ведшая хозяйство, никогда не следила за тем, как едят домочадцы. А служанка Элька Доба и вовсе временами забывала приносить еду Итче Нохаму. Под окнами его комнаты как раз была выгребная яма, куда он чаще всего и выбрасывал все, что ему приносили с кухни. Собакам, кошкам да птицам было чем там поживиться. Только сейчас, достигнув сорока лет, Итче Нохам понял, почему раньше праведники часто постились от Субботы до Субботы. Пустой желудок, чистые кишки — редкое удовольствие. Тело становится легким, как будто освобождается от своего веса, разум ясный. Первые дня два еще чувствуешь слабую боль, но потом голод исчезает. Итче Нохам уже давно испытывал отвращение к поеданию мяса и всего прочего, что некогда было живым. С тех пор как он увидел, как Лейзер режет на бойне быка, от одного только вида мяса его начинало тошнить. Даже молоко и яйца отталкивали его. Все это было связано с кровью, венами, внутренностями. Священные Книги разрешали есть мясо только святым, имевшим достаточно сил для того, чтобы очистить грешную душу и превратиться в животных или птиц. Итче Нохам не принадлежал к их числу.

Даже хлеб, картофель и зелень были для него слишком. Он ел только для того, чтобы поддержать в себе жизнь. Кусочек или два раз в несколько дней. Все прочее — излишество. Зачем потакать обжорству? С тех пор как Роза Гененделе, дочь балерского раввина, оставила Итче Нохама, он понял, что мужчина может справиться с любым желанием. В сердце было что-то такое, что отвечало за желания, и вот это самое «что-то» следовало держать в ежовых рукавицах. Оно захочет плотских мыслей? Садись читать Священную Книгу. Начнет испытывать тебя разными фантазиями да мечтаниями, повторяй псалмы. Если утром хочется поспать часов до девяти, вставай на рассвете. Лучше всего тут помогали холодные омовения. Этот «враг» сопротивлялся изо всех сил, но последнее слово было все же за разумом, и, когда он приказывал ногам идти, они шли, хотя вода и была холодной, словно лед. Со временем не сложно было научиться обуздывать все свои желания. Душить их, не выпускать из рук и не слушать их пустой болтовни — ибо, как написано: «Отвечающий на глупость сам же и глуп».

Итче Нохам ходил взад и вперед по своей комнате: маленький, тощий, с крючковатой рыжей бородой, белым, как зола, лицом, красным круглым носом и бледно-голубыми глазами под кустистыми желтыми бровями. На голове у него сидела помятая ермолка с прилипшими соломинками и перьями. С тех пор как Итче Нохам похудел, все вещи стали ему велики: брюки, подвязанные кушаком, лапсердак, чуть ли не до колен, мятая расстегнутая рубашка. С него сваливались даже шлепанцы и белые носки. Он громко шаркал ногами. Когда искушение становилось слишком сильным, Итче Нохам пытался успокоить его щепоткой табака или трубкой. Табак отбивал аппетит. Итче Нохам боролся со своим врагом не на жизнь, а на смерть. Он чувствовал желание к Розе Гененделе, а через мгновение уже злился на своего отца, да живет он еще долгие годы, за то, что тот заставил его согласиться на развод; ему хотелось лечь в мягкую постель, под одеяло и одновременно выпить чашку кофе. Когда он уставал, то ложился на лавку, подкладывал под голову, вместо подушки, носовой платок. Доски врезались в спину, и это делало невозможным долгое нахождение в одном и том же положении. Стоило Итче Нохаму заснуть, его тут же атаковали сны, словно они все время кружили здесь и только и ждали того момента, когда он закроет глаза. Ему виделась Роза Гененделе, обнаженная, как праматерь Ева, она бесстыдно смеялась и говорила ему непристойности. Во сне Итче Нохам ел пирожные, марципаны, пил вино, летал по воздуху, словно летучая мышь. Играла музыка, звучали барабаны. Были одновременно Пурим и Симхат Тора. «Как такое может быть? — удивлялся Итче Нохам. — Скоро должен прийти Мессия Саббатай Цви».

Он вскочил с лавки, мокрый от пота. Какое-то время после пробуждения все абсурдные и ужасные подробности сна не оставляли его, но потом они исчезли, и остался только образ Розы Гененделе. Ее тело ослепляло. Он все еще слышал эхо ее смеха. «Я не должен был разводиться с ней! — бормотал Итче Нохам. — Следовало просто уйти из дома, да так, чтобы она никогда не узнала, где лежат мои кости. Сейчас уже слишком поздно…» В Бехеве говорили, что она стала женою комарнирского раввина. Один хасид, который не раз его видел, рассказывал, что раввин был мужчиной огромного роста, черным, как цыган, и трижды вдовцом.

Итче Нохам уличил себя в грехе. Почему он хотел сделать ее агуной? Из мести. Мысленно он нарушил Моисееву заповедь: «Не мсти и не помни зла». Итче Нохам достал с полки «Начала мудрости». Какое наказание там предусмотрено за это? Перелистывая, он просматривал пожелтевшие страницы. Среди огромного перечня грехов злопамятность не значилась. Итче Нохам вздохнул. Это был не первый раз, когда он так думал о Розе Гененделе. Раньше, например, ему хотелось, чтобы она заболела. Он представлял себе, как она лежит в постели, как умирает. Он знал, что тем самым становится беззащитным перед лицом мести, ненависти, даже злых сил. Упрямое тело отказывалось сдаваться. Оно было полно злобы.

Итче Нохам открыл ящик комода, в котором лежали острые камешки, собранные во дворе, крапива, сорванная у забора, и несколько колючек, таких, какими дети бросались в Тиша-бэ-Ав. Он запер дверь, снял тапки и встал на камни: пусть острые края изрежут ступни. Пучком крапивы он стегал себя по рукам, шее, груди. Крапива жгла, но не сильно. Волдыри от нее появлялись не сразу. «А теперь я угощу тебя холодной водицей, — пробормотал Итче Нохам. — Идем-ка…» Он открыл дверь и спустился вниз. Итче Нохам больше не был единый человек, он раздвоился. Один жаждал наказания, второй стремился избежать его. Один Итче Нохам тащил другого в ритуальные бани, а тот упирался, кричал проклятия и ругательства. Итче Нохам замахнулся и ударил себя по лицу:

— Богохульник!

 

2

Новый пост начался вечером в Субботу, а сейчас была ночь на четверг. Итче Нохам постился уже четыре дня. Он делал это по нескольким причинам: во-первых, из желания доказать себе, что и сегодня возможно повторить то, что делали люди в прошлом. Если рабби Цадок из Иерусалима мог сорок лет питаться одними сушеными фигами, то почему он, Итче Нохам, не может прожить без еды всего одну неделю? А во-вторых, чтобы ослабить своего врага. Он сидел в Итче Нохаме, как диббук, всегда полный злобы. Если один Итче Нохам молился, то другой сочинял стишки, словно какой-нибудь шут. Если один надевал филактерии, то другой икал, рыгал и плевался. Один читал Восемнадцать Благословений, а другой в это самое время представлял, как камаринский раввин развлекается с Розой Гененделе. Итче Нохам теперь и сам не знал, что он сделает в следующее мгновение. Он повторял одни и те же молитвы по три раза. Борьба внутри него превращалась в настоящую войну, войну не на жизнь, а на смерть. Итче Нохам перестал спать. «Что делать? — думал он. — Если не помогают ни пост, ни шипы на постели, ни холодные омовения, то что же остается? Убить себя? Но это запрещено. Человек должен стараться разбить кувшин, не пролив вина. А как это сделать?» Итче Нохам лежал на лавке в штанах и носках, с камнем под головою, как патриарх Иаков. Кожа зудела, но он не пошевелился. Пот стекал по шее, но он не поднимал руки, чтобы стереть его. Каждую секунду зло придумывало все новые и новые уловки. Волосы начали колоть череп. В ушах жужжало так, словно туда забрался целый рой насекомых. Хотелось чихнуть, рот раздирала зевота. Колени дрожали. Живот раздулся и отяжелел, как после переедания. Итче Нохам чувствовал, как по его спине вверх-вниз снуют муравьи. Он шептал в темноте: «Приди и убей меня, разорви мою плоть!»

Через какое-то время ему удалось уснуть. Жаба разевала огромную пасть, пытаясь проглотить его. Звонили церковные колокола. Итче Нохам, весь в поту, вскочил с лавки. Неужели пожар или какая-то другая беда? Он прислушался, но колокола уже почти смолкли, осталось приглушенное, далекое эхо. Итче Нохам подошел к ведру, чтобы помочиться. Постоял немного — ничего. Но стоило ему вымыть руки и прочесть соответствующую случаю молитву, как желание вернулось. Он чувствовал жар, его била дрожь. Желудок сводило спазмами. Во рту, как перед приступом рвоты, появилась горечь. «Может, стоит выпить воды?» — подумал Итче Нохам. Он подошел к столу, на котором стоял полупустой графин с водой для ритуального омовения рук, и перевернул его. Вода намочила носок. «Я не сдамся! — прошептал Итче Нохам. — Покажи собаке один палец, и она отхватит тебе всю руку!»

Итче Нохам снова лег на лавку, руки и ноги затекли. Боль, зуд, голод и жажда внезапно исчезли. Он не спал и не бодрствовал. В голове крутились какие-то мысли, но сам Итче Нохам не понимал, о чем они. Другой, злой, ушел, и теперь остался всего один Итче Нохам. Он снова стал единым. «Неужели я умираю?» — подумал он. Страх смерти исчез. Он был готов к ней. Когда похороны проходят в пятницу, во второй половине дня, покойника на Небе освобождают от допроса и мучений Черного Ангела. Итче Нохам следил за тем, как его оставляют силы. Все, что было в голове, теперь ускользало, разум становился чистым, словно Ангел Забвения, Пура, прилетел и забрал по кусочкам всю его память. Это было очень странно. Он не знал, сколько это забвение длилось: минуту, или час, или сутки. Когда-то Итче Нохам прочел историю об одном юноше, который наклонился, чтобы налить в бочку воды, а когда распрямился, то оказалось, что прошло уже семьдесят лет.

Внезапно Итче Нохам замер. Что-то шевелилось в темноте, у двери — какой-то серый туман. Итче Нохам так удивился этому, что даже забыл испугаться. Постепенно клубы дыма начали приобретать некую форму, они складывались в голову, плечи, шею и волосы. Это была женщина. Ее лицо светилось. Итче Нохам узнал ее: это была Роза Гененделе. Верхняя часть ее тела сложилась окончательно; губы дрожали, как если бы она хотела что-то сказать. Глазницы были пустыми. Ниже пояса тело превращалось во что-то неясное, свисая какими-то лоскутами, и Итче Нохам услышал свой собственный голос: «Чего ты хочешь?»

Он попытался встать, но ноги онемели и были тяжелыми. Призрак приближался к нему, расплывающийся и склизкий, как цыпленок, раньше времени вылупившийся из яйца. «Первобытная Субстанция!» — догадался Итче Нохам. Он вспомнил, как об этом сказано в псалме: «И увидишь то, что было до начала всего». Он хотел что-то сказать, но потерял дар речи. Вместо этого он просто лежал и смотрел, как эта наполовину женщина, наполовину бесформенная тина, это созданное в спешке существо, похожее на вырванный с корнями гриб, подплывало все ближе и ближе. Через какое-то время она начала таять. Она рассыпалась по кусочкам: стекло лицо, выпали волосы, нос ввалился и превратился в рыло, как у тех масок, которые некоторые люди ставят зимою на окна, чтобы подразнить мороз. Она выплюнула свой язык. Роза Гененделе исчезла, а на востоке показались первые лучи солнца, острые, как нож. Кровавые полосы прочертили стены, пол, потолок. Утро зарезало Розу Гененделе и забрызгало комнату ее кровью. Лопнул последний пузырек жизни, и все вернулось в первозданную пустоту. Итче Нохам сидел на лавке и раскачивался из стороны в сторону, словно оплакивая покойника:

— Роза Гененделе!.. Горе мне!..

 

3

В Бехеве дули в шофар. Холодный элулский ветер задувал со стороны кладбищенских ив. Высоко в небе над дворами носилась прозрачная паутина. Созревшие фрукты падали с деревьев в саду раввина. Молитвенный дом опустел. Воробьи скакали там по столам. А общинный козел забрел в переднюю и сжевал Книгу Псалмов, лежавшую в бочке для старых и порванных книг. Снова был четверг, и Итче Нохам ничего не ел после субботней трапезы. Сам он уже не обращал на это никакого внимания. Если человек постится весь год, то почему он должен есть в Элул, месяц раскаяния? Итче Нохам сидел у себя в комнате и листал «Договор покоя», время от времени бормоча что-то себе под нос. Затем он отложил книгу в сторону, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.

Внезапно внизу послышались шаги и чьи-то громкие голоса. Кто-то быстро поднимался по лестнице. Дверь в комнату распахнулась, и Итче Нохам увидел Розу Гененделе и стоящую за ее спиною служанку Йенту. Но это была не та Роза Гененделе, что являлась ему по ночам и была прозрачной, как тонкая тюлевая занавеска. Это была Роза Гененделе из плоти и крови: высокая, стройная, с тонким носом, горящими черными глазами, широкими губами и длинной шеей. На ней были черная шаль, шелковый плащ и туфли на высоких каблуках. Она бранила за что-то Йенту и велела ей оставаться снаружи. Войдя в комнату, Роза Гененделе не закрыла за собою дверь — ясный признак того, что она не желает оставаться наедине с Итче Нохамом. Служанка осталась на лестнице. Итче Нохам не мог поверить своим глазам. «Неужели я обрел такую силу?» — пронеслось у него в голове. Какое-то время женщина стояла на пороге, поддерживая подол юбки и пристально глядя на Итче Нохама. В ее взгляде гнев смешивался с молчаливой жалостью. Потом она сказала:

— Бледный, как покойник!

— Что тебе надо? — спросил Итче Нохам.

Его голос был таким тихим, что он и сам с трудом его слышал.

— А тебе? Все постишься, да? — В голосе Розы Гененделе звучала насмешка.

Итче Нохам промолчал.

— Итче Нохам, мне нужно поговорить с тобой!

Роза Гененделе захлопнула дверь.

— О чем?

— Итче Нохам, оставь меня в покое! — Роза Гененделе почти кричала. — Мы развелись, мы уже чужие друг другу. Я хочу снова выйти замуж, ты тоже еще можешь жениться. Между нами все кончено.

— Я не понимаю, о чем ты?

— Нет, понимаешь, понимаешь. Ты сидишь здесь и колдуешь. Я чуть не вышла замуж, но мне пришлось отложить свадьбу. Почему ты не хочешь забыть меня? Ты ведь скоро совсем сживешь меня со свету. Или я сама брошусь в колодец.

Роза Гененделе топнула ногой и со всей силы ударила по двери. На руке у нее блестело кольцо с бриллиантом. Казалось, что она одновременно и боится чего-то, и чувствует собственную силу. Итче Нохам поднял брови. Его сердце дрогнуло и замерло.

— Клянусь, я не понимаю…

— Ты будишь меня посреди ночи, кричишь мне в уши. Чего ты хочешь от меня? У нас ничего не могло получиться. Это было ясно с самого начала. Прости меня, но ты не мужчина. Зачем ты мучаешь меня теперь? Скажи честно!

— Но что я делаю?

— Приходишь ко мне, щиплешь меня, царапаешь. Я слышу твои шаги. Из-за этого не могу ни есть, ни спать. Я начала худеть. Другие тоже видят тебя у нас во дворе, это значит, я не сумасшедшая… Например, Йента. Хочешь, я ее позову, и она сама тебе все расскажет? Она пошла, уж прости это слово, в нужник, так ты явился ей даже там. Она так кричала, что подняла на ноги чуть ли не весь город. Ты приходишь ко мне перед рассветом и садишься на кровать, из-за этого я даже не могу пошевелить ногами. Кто ты, дьявол?

Итче Нохам молчал.

— Мы хотели сохранить это в секрете, — продолжала Роза Гененделе. — Но я не могу молчать. Я расскажу всем, кто ты такой и чем занимаешься. Тебя исключат из общины. Мне жаль твоего старого отца…

Итче Нохам хотел что-то сказать, но не смог вымолвить ни слова. Все в нем замерло и напряглось. Он начал хрипеть, как старые дедовские часы перед боем. Что-то извивалось в нем, подобно змее. Итче Нохам чувствовал в себе странную пульсацию. По спине как будто провели ледяным перышком. Он качал головой из стороны в сторону, словно говоря: «Нет».

— Я пришла, чтобы предупредить. Поклянись, что оставишь меня в покое. Если же нет, я устрою такой скандал, что сюда сбежится весь Бехев. Я забуду, что такое стыд. Идем в молитвенный дом, и поклянись там на Священных Свитках. А иначе кто-нибудь из нас умрет!..

Итче Нохам сделал новую попытку заговорить. Его голос по-прежнему был тихим и сдавленным, как будто он чем-то поперхнулся.

— Клянусь тебе, это не я.

— А кто же? Ты знаешь Священные Имена. Ты занимаешься Каббалой. Ты потерял для себя этот мир, потеряешь и другой. Мой отец, да живет он долгие годы, прислал меня к тебе. Он тоже разбирается во всем этом. Ведь ты связался с силами зла. Тебя унесут за Черные Горы и бросят в Бездонную Пропасть. Колдун!..

— Роза Гененделе!

— Дьявол! Сатана! Асмодей!

Внезапно Роза Гененделе замолчала. Она смотрела на Итче Нохама своими огромными черными глазами. В комнате было так тихо, что можно было услышать, как пролетит муха. Итче Нохам хотел что-то сказать. Его горло сжалось, как будто он чем-то подавился.

— Роза Гененделе, я не могу… не могу забыть тебя! — наконец сказал он.

— Мерзкий вымогатель! Ведь я полностью в твоей власти…

Губы Розы Гененделе дрогнули, она закрыла лицо ладонями и разрыдалась.

 

ПОСЛЕДНИЙ ДЕМОН

 

1

Я, демон, говорю вам, что демонов больше не осталось. Зачем мы нужны, если люди сами стали как демоны? Зачем искушать кого-то, уговаривать согрешить, когда все вокруг и так творят одно зло? Я последний. Прячусь на чердаке в Тишевице и кое-как перебиваюсь чтением книжек на идише; их тут в незапамятные времена свалили, еще до Катастрофы. Истории в них все как на подбор: перец с гусиным молоком, — ерунда, одним словом, но дело не в них — дело в самих буквах еврейских. Совсем забыл сказать вам, что я еврей. Да, еврей, кто же еще? Уж не гоим, это точно. Слышал, правда, что и у них есть свои демоны, но никогда сам их не видел. Да не очень-то и хочу, если честно. Иаков Исайе не товарищ.

Я сюда из Люблина приехал. Тишевиц — Богом забытая деревенька, тут бы даже и Адам высморкаться не остановился. Она такая маленькая, что когда сюда въезжает телега, то лошадь уже на рыночной площади, а задние колеса все еще за околицей. Грязь тут круглый год: с Суккота до Тиша-бэ-Ава. Козлам даже не нужно бороды задирать, чтобы солому с крыш стаскивать. Курицы яйца прямо посреди дороги высиживают. Птицы гнезда в женских чепцах вьют. А чтобы миньян составить, в синагогу козла тащат — без него десять ученых мужчин никак не набирается.

Только не спрашивайте, как я попал в эту самую маленькую буковку самого маленького на свете молитвенника. Когда Асмодей говорит надо, значит, надо. До Замосцья дорога еще известна, а вот дальше — иди, куда хочешь. Хорошо, помогли мне, сказали, что на тишевицком доме учения флюгер есть, а на флюгере том (на самом гребешке железного петуха) ворона сидит. Когда-то давным-давно флюгер этот даже повернулся на ветру, но с тех пор прошли уже долгие годы, а он так больше и не шевелился — ни в грозу, ни в бурю. В Тишевице даже железный петух — и тот помер. Говорю это все в настоящем времени потому, что для меня время давно уже остановилось. Прибыл я. Огляделся. Наших — ни следа. На кладбище пусто. Нужника нет. Пошел в ритуальные бани — и там ни звука. Сел на самую верхнюю лавку, сижу, смотрю на камни, которые каждую пятницу для пара окатывают, и удивляюсь. Зачем я здесь? Если тут так демонов не хватает — так неужели же из Замосцья никого не могли прислать? Обязательно из Люблина гнать? Снаружи солнце светит — летнее солнцестояние скоро, а внутри хорошо: мрачно, холодно.

Надо мною паутина висит: паук сидит, лапками сучит, вроде тянет нитку, а вроде и нет. «Что же ты тут ешь? — думаю я про себя. — Себя самого, что ли?» И вдруг слышу в ответ распевным таким голоском, талмудическим:

— И лев не насытится маленьким куском, и колодец не заполнится песком, в нем оседающим.

Наш человек!

— Вот оно как! — говорю. — Что же это ты пауком прикинулся?

— Так я уже и червяком, и мухой, и лягушкой был, — отвечает. — Лет двести тут сижу, и все без дела. Не то что некоторые — куда хотят, туда и летят.

— Так тут что, и грешников нет?

— Почему — нет, есть. Но какие! Мелкие людишки — мелкие грешки. Сегодня позавидует новой метле соседа, а завтра уже горох в обувь себе сыплет и постится — раскаивается. С тех пор как Авраам Залман себя Мессией объявил, кровь у них в жилах совсем застыла. Будь я Сатаной, ни за что не прислал бы сюда такого почтенного демона.

— Да ему-то самому до этого всего…

— Что в мире нового происходит? — спрашивает меня бесенок.

— Ничего, что шло бы нам на пользу.

— С чего это? Неужто Святой Дух воцарился?

— Воцарился? Не знаю, как тут в Тишевице, а в Люблине о нем и думать позабыли. Немодно.

— А разве нам от этого не одна польза выходит?

— Да нет, — говорю. — Когда все грешники, для нас это, пожалуй, еще похуже, чем если бы все праведниками стали. Скоро наступит тот день, когда люди захотят грешить сильнее, чем сами же выдержать смогут. И зачем тогда мы? Вот тебе пример. Пролетаю недавно над Левертовской улицей, вижу, мужчина идет — прилично одет, в шубе, борода окладистая, пейсы до плеч. Сигарета в зубах. Дай, думаю, подшучу. Подлетаю к нему, показываю на дамочку какую-то и говорю: «А что, дядя, не худо бы с ней познакомиться». Так просто в шутку говорю, уже и платок достал, чтоб утереться, когда он в меня плюнет. И что бы ты думал, он мне ответил? «Чего со мною-то лясы точить? Ты к ней лучше подкатись. Я согласен».

— Откуда же такая неудача?

— От Просвещения, естественно. За те двести лет, что ты тут штаны просиживал, Сатана успел новую кашу заварить. У евреев теперь собственные писатели появились. Кто на иврите, кто на идише пишет, но у всех цель одна — у нас кусок хлеба отбить. Это мы не спеша работаем: пока каждому на ухо что надо нашепчешь. А они свои «китчи» тысячами печатают и распространяют повсюду. Они все наши трюки знают — и лесть, и насмешки. Они уже придумали сотни объяснений тому, почему не следует соблюдать кошер. У них одно желание — изменить мир. И в то время, как там происходят такие удивительные вещи, мы с тобой вынуждены торчать здесь. Что за глупости!

— Сам пословицу знаешь: «Хороший гость — не в горле кость».

— Тут хоть посмотреть есть на кого?

— Есть молодой раввин. Недавно из Модли Божича приехал. Ему еще и тридцати нет, а знания… Тридцать шесть трактатов из Талмуда наизусть знает. Лучшего каббалиста во всей Польше не сыскать. По понедельникам и четвергам постится, а в ритуальные бани ходит, когда вода еще холодная как лед. Нашему брату с собой даже и разговаривать не позволяет. Что с ним поделаешь? Легче стену проломить, чем его соблазнить. Если б кто-нибудь спросил моего мнения, я бы сказал: давно уже пора на Тишевице этот рукой махнуть. Все, о чем я прошу: заберите меня отсюда, пожалуйста. Пока я еще умом не тронулся!

— Ладно, но сперва с раввином этим давай поговорим. С чего начать лучше, как думаешь?

— Ты это у меня спрашиваешь? Да он тебе соли на хвост насыплет, прежде чем ты слово первое произнесешь.

— Ну, это-то мы еще поглядим. Как-никак из Люблина. Не пугливые!

 

2

По пути к раввину спрашиваю у бесенка:

— Что с ним делать-то пробовал?

— Спроси лучше, чего не пробовал, — отвечает.

— Женщины?

— И не смотрит.

— Ереси?

— Не поддается.

— Деньги?

— С трудом догадывается, как они выглядят.

— Слава?

— Бежит от нее.

— И не оглядывается?

— Даже головой не шевелит.

— Видно, ангелом будет.

— И откуда только такие берутся?

Окно в комнате раввина было открыто, и мы влетели внутрь. Там все, как и полагается: Ковчег со Священными Свитками, книжные полки, мезуза в деревянной коробочке. Раввин, молодой человек со светлой бородой и высоким лбом, сидит на стуле и читает себе Гемару. Он в полном облачении: ермолка, кушак и ритуальная одежда с кистями, причем каждая кисточка, как и положено, перевязана восемь раз. Прислушался я к его мыслям: хоть в синагогу не ходи. Раскачивается он, значит, и читает вслух на иврите: «Рахиль т'унах в'зазеза»; тут же сам и на идиш переводит: «И остриг он молодого барашка».

— А Рахиль на иврите, — говорю я ему, — это ведь не только барашек, это же еще и женское имя.

— Ну и что?

— У барашка — руно, у девицы — волосы. — Что с того?

— А если она не андрогин, чего же их обрезать?

— Прекрати богохульствовать и не мешай мне! — кричит раввин.

— Погоди секундочку, — отвечаю. — Тора твоя не чай, не остынет. Если Иаков с Рахилью так уж сильно любили друг друга, то почему, скажи мне на милость, Рахиль не покончила с собой, когда за Иакова отдали Лию? А когда Рахиль отправила к мужу служанку Билху, то что сделала Лия, чтобы переплюнуть сестру? Послала к нему Цилпу!

— Это все было до того, как Моисей получил Тору.

— А царь Давид?

— До устава рабби Гершома.

— До Гершома, после Гершома — какая разница? Мужчина всегда мужчиной остается.

— Негодяй! Пропади ты пропадом, — раскричался раввин.

Схватился за пейсы и так задрожал, будто кошмар какой увидел. Потом и вовсе заткнул уши и зажмурился. Я еще что-то пытался говорить, но он меня уже не слышал. Перевернул несколько страниц и снова углубился в чтение.

Бесенок заметил:

— Тяжело его подловить, верно? Завтра же начнет поститься, да еще и колючек в постель натащит. А деньги все на милостыню раздаст.

— Неужели же такие еще не перевелись?

— В вере крепок, как скала.

— А жена?

— Чистый агнец.

— Дети?

— Маленькие еще.

— Может, теща?

— Уже в ином мире.

— И ни с кем никогда не ссорится?

— И половины врага не найти.

— Где же ты сокровище такое откопал?

— Попадаются иногда такие среди евреев.

— Нет, не могу я это просто так оставить. Он и будет моим первым заданием. Ох, чувствую, справлюсь — переведут меня куда-нибудь в Одессу. Обещали уже.

— А что там, в этой самой Одессе, так уж и хорошо?

— Даже лучше. Для таких, как мы, — это истинный рай. Лежишь себе, спишь двадцать четыре часа в сутки, а народ сам грешит. Тебе и пальцем шевелить не нужно.

— Что же там делать, кроме того, что спать?

— С дамами гулять.

— Вот чего-чего, а с этим тут туго, — вздохнул бесенок. — Была одна старая шлюха, и та подохла.

— Что же осталось?

— То же, что и у Онана.

— Да, непорядок. Знаешь что? Поможешь мне клянусь бородой Асмодея, я тебя отсюда вытащу. Будешь у меня работать только в Песах.

— Хорошо бы, но получится ли?

— Вот и проверим. Нас-то двое, а он один.

 

3

Неделя проходит, и ничего. Раввин чист, как и прежде, зато мы — в грязи по самые уши. Неделя в Тишевице, это ведь как год в Люблине. Тишевицкий бесенок парень, конечно, хороший, но попробуй просиди двести лет в такой дыре! Над его шутками еще Енох смеялся, а имена, которые он поминал, не иначе как из Агады. У историй борода — здешнему раввину не сравниться. Я уж сбежать хотел, но потом решил, что дома появляться, задания не выполнив, нехорошо будет. У меня и так там врагов хватает, вот они порадуются, если я себе тут шею сломаю. Демоны, они ведь каверзы разные не только людям делают, про своих собратьев тоже не забывают.

На собственном жизненном опыте я убедился: самые сильные искушения те, что относятся к похоти, алчности и гордыне. Перед всеми тремя никто не устоит, даже рабби Цоц. И из этих трех самое верное средство — гордыня, или высокомерие. Талмуд ученому человеку позволяет иметь не больше одной восьмой части гордыни. Но поверьте мне: чем человек умнее, тем сильнее он перебирает эту квоту. На это-то я и решил поставить, поняв, что дни идут, а дело с места не трогается.

— Тишевицкий раввин, — сказал я как-то раз, — я родился не вчера. Я прибыл сюда из Люблина, где мы устилаем дороги Комментариями к Талмуду. Рукописями мы топим печи. А под тяжестью Каббалы прогибаются чердаки. Но даже там, в Люблине, я не встречал человека, равного тебе по знаниям. Как такое возможно, чтобы ты пребывал в безвестности? Святые могут позволить себе прятаться, но молчание не приносит признания. Ты рожден, чтобы стать лидером своего поколения, а не прозябать в этой деревне. Пришло время заявить о себе. Земля и небо ждут этого. Сам Мессия сидит в Птичьем Гнезде и ищет такого святого, как ты. Но что толку, если ты торчишь здесь и разбираешь горшки на трефные и кошерные? Прости меня за сравнение, но это точно так же, как если бы слон начал таскать солому!

— Кто ты и чего хочешь? — спросил испуганный раввин. — Зачем ты мешаешь моим занятиям?

— Затем, что пришло время, когда служение Богу требует отложить Тору в сторону, — закричал я. — Изучать Гемару может любой ешиботник.

— Кто послал тебя?

— Меня послали, и вот я здесь. Думаешь, что они там наверху ничего не знают о тебе? Высшие Силы следят за тобою. Широким плечам — тяжелую ношу. Слушай же меня: Авраам Залман был Мессией, сыном Иосифа. А ты должен приготовить мир к приходу Мессии, сына Давида. Проснись же наконец. Будь готов к бою. Мир тонет в грехе, сорок девять ворот бесчестия открыты, и только ты еще можешь пробиться на Седьмое Небо. Один и тот же крик раздается повсюду: «Тишевицкий раввин!» Демоны выстроились против тебя. Сатана уже изготовился. Асмодей хочет уничтожить тебя. Лилит и Наама парят над твоею постелью. Ты не видишь их, но Шаврири и Брири не отходят от тебя ни на шаг. Если бы не ангелы, тебя бы давно уже разорвали на куски. Но не бойся, тишевицкий раввин, ты не один. Сандалфон охраняет каждый твой шаг. Метратрон следит за тобою из сияющей сферы. Все придет в равновесие, и в том будет только твоя заслуга, тишевицкий раввин!

— Что я должен делать?

— Слушать и не перебивать. Даже если я прикажу тебе нарушить закон, выполняй.

— Кто ты? Как тебя зовут?

— Элия Тишбит. Я храню шофар, который объявит о приходе Мессии. Все должно решиться сейчас: или мы спасемся, или мир на 2689 лет погрузится в египетскую тьму.

Раввин замолчал, и лицо его побелело, как лист бумаги, на которой он только что писал Комментарии.

— Откуда мне знать, что ты говоришь правду? — спросил он дрожащим голосом. — Прости, но мне нужен знак.

— Хорошо. Я дам тебе знак.

И я поднял в его кабинете такой ветер, что кипа бумаг, лежавшая на столе, разлетелась по всей комнате, словно стая голубей. Страницы Гемары переворачивались сами собой. Занавески в Священном Ковчеге развевались, как паруса. Ермолка поднялась к потолку и снова опустилась раввину на макушку.

— Ну как? Похоже на природу?

— Нет.

— Веришь мне теперь?

Раввин колебался.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал?

— Лидер поколения должен быть известным человеком.

— Как же я стану известным?

— Иди и путешествуй по миру.

— Зачем?

— Проповедовать и деньги копить.

— Копить на что?

— Потом узнаешь. Сперва накопи.

— Кто же мне их давать станет?

— Если я прикажу — станут.

— А жить я на что буду?

— На часть от сборов.

— А семья?

— Там на всех хватит.

— Что я должен делать сейчас?

— Оторваться от Гемары.

— Но мне нравится изучать Тору, — вздохнул раввин.

Тем не менее он уже взялся за книгу, готовый ее закрыть. Сделай он это, и готово. Тишевицкий раввин мой. Что сделал Иосиф де ля Рина? Просто взял не вовремя понюшку табака. Я уже потирал руки. «Давай, — думал я. — Давай, тишевицкий раввин. Не сомневайся». Бесенок в углу от зависти аж позеленел. Конечно, я и ему помочь обещал, но такая уж наша природа — ничего для демона сильнее зависти нет. И тут внезапно раввин говорит:

— Прости меня, господин, но не мог бы ты дать мне еще один знак?

Я согласился.

— Ладно, — говорю. — Чего хочешь? Чтобы солнце на небе встало?

— Нет, — отвечает. — Просто покажи мне свои ноги.

Сказал он это, и я тут же понял, что все пропало. Мы, демоны, можем изменить любую часть нашего тела, кроме ног. У всей нечисти, начиная от самого маленького лапитутника из Кетив Мерири, вместо ног гусиные лапы. Мой здешний приятель, как услышал новое желание раввина, так чуть со смеху не лопнул. Впервые за тысячу лет я не знал, что ответить.

— Не покажу.

— Тогда ты демон. Убирайся отсюда! — закричал раввин.

Подбежал к шкафу, выхватил оттуда «Книгу Творения» и давай ею размахивать, точно полоумный. А что такое демон против — «Книги Творения»? — спрашиваю я вас. Пришлось мне убраться подобру-поздорову.

Короче говоря, так и остался я в Тишевице. Никакого Люблина, никакой Одессы. Одна секунда, и все планы превратились в пыль. Приказ от самого Асмодея пришел: не отходить от Тишевица на расстояние больше субботнего перехода.

Как давно я здесь? Вечность и еще одну среду. Я все видел: как разрушили Тишевиц, как уничтожили Польшу. Не осталось больше ни евреев, ни демонов. Женщины не выливают воду в день зимнего солнцестояния. Не боятся четных чисел. Никто не стучится, перед тем как войти в синагогу. Никто не предупреждает, выплескивая помои на улицу. Раввина убили в пятницу, в месяц Нисан. Общину уничтожили, Святые Книги сожгли, кладбище разрыли. «Книга Творения» вернулась к Творцу. В ритуальных банях моются гоим. В часовне Авраама Залмана устроили хлев. Не осталось ни ангелов добра, ни ангелов зла. Ни грехов, ни раскаяния. Семь праведных поколений сменилось, а Мессия все не идет. Да и зачем? Евреи сами пришли к Мессии. Нет больше нужды в демонах. Нас просто упразднили. Я последний. Уцелевший. Могу теперь идти, куда пожелаю; да только вот некуда. Куда пойти демону, когда вокруг одни убийцы!

Между двумя прохудившимися бочками, на чердаке дома, некогда принадлежавшего Вельвелю-бондарю, я нашел книгу на идише. И вот теперь сижу себе здесь, последний демон. Ем пыль. Сплю на перине из пыли. Читаю эту ерунду. Все книжки похожи; у всех одинаковая мораль в конце: не существует ни судей, ни правосудия. Сплошной, так сказать, субботний пудинг на сале: богохульство, прикрытое верой. Буквы, однако же, еврейские. Алфавита испортить они так и не смогли. Я буквы эти впитываю, тем и живу. Подсчитываю слова, рифмую стишки и то так, то этак кручу каждую точку.

— Алэф-аспид, пост без сна. — Бэт есть бездна, знать, без дна. — Гимэль — Господа забыть. — Далэт — деток хоронить. — Гей — хватай веревку, кат. — Вав — велик, но не богат. — Заин — зодиак в огне. — Хэт — чудак — мудрец, к стене. — Тэт — теней кругом мильон. — Йуд — юстиция, закон.

Да, пока останется в этой книжке хоть что-нибудь, буду и я жив. Будет мне с чем играть, пока моль не сожрет последнюю страницу. О том же, что случится после, — молчок. Это секрет.

Последняя буква исчезнет, как только демонов больше не будет нисколько.

 

ЙЕНТЕЛЬ-ЕШИБОТНИК

 

1

После того как умер ее отец, Йентель незачем было оставаться в Яневе. В доме больше никого не было. Конечно, можно было сдавать комнаты квартирантам и принять предложение какого-нибудь брачного маклера, благо они приходили к ее дверям из Люблина, Томашева, Замосцья и многих других мест, но Йентель давно уже решила ни за что не выходить замуж. Ее внутренний голос снова и снова кричал: «Нет, не делай этого!» Что остается девушке после свадьбы? Рожать да растить детей. И во всем подчиняться свекрови. Йентель знала, что не создана для такой жизни. Она не умеет ни шить, ни вязать. У нее всегда пригорает еда и убегает молоко; субботний пудинг не поднимается, а хала не заплетается. Мужские дела были ей ближе. Ее отец, реб Тодрос, да покоится он в мире, долгие годы лежал прикованный к постели, изучал Талмуд вместе со своей дочерью так, будто она была сыном. Он велел Йентель закрывать двери и окна, и после этого они вместе склонялись над Пятикнижием, Мишной, Гемарой, Комментариями. Девушка проявляла такую смекалку и страсть к учебе, что отец часто говорил ей:

— Йентель, у тебя душа мужчины.

— Почему же тогда я родилась женщиной?

— Даже Небеса иногда ошибаются.

И точно, Йентель сильно отличалась от прочих яневских девушек: она была высокой, худой, с маленькой грудью и низкими бедрами. Субботними вечерами, когда отец засыпал, она надевала его брюки, ритуальную одежду с кистями, шелковый пиджак, вельветовую шляпу и внимательно изучала свое отражение в зеркале. Она походила на смуглого, красивого юношу. Над верхней губой у нее даже пробивался темный пушок. Единственное, что выдавало в ней женщину, — это длинные косы, но ведь косы можно и срезать. Йентель составила целый план и думала о нем каждую ночь. Нет уж, она не потратит свою жизнь на готовку пирогов да пудингов, болтовню с глупыми женщинами и толкотню у прилавка мясника. Отец столько всего рассказывал ей о иешивах, раввинах, книжниках. Ее голова была забита талмудическими спорами, вопросами и ответами, заученными фразами. Тайком она даже курила длинную отцовскую трубку.

Йентель сказала торговцам, что хочет продать дом и уехать к тетке в Калиш. Соседки пытались отговорить ее, а брачные маклеры заявляли, что это чистой воды самоубийство, но Йентель была непреклонна. Она так торопилась все устроить, что согласилась на первое же предложение, продала дом всего за сто пятьдесят рублей, а всю мебель отдала новому владельцу бесплатно. В месяц Ав, поздно ночью, пока весь Янев спал, Йентель обрезала свои косы, завила пейсы и оделась в отцовскую одежду. Сложив в соломенную корзинку кое-что из белья, филактерии и несколько книг, она отправилась в Люблин.

На главной дороге ей удалось найти повозку до Замосцья, а дальше пришлось снова продолжить путь на своих двоих. Остановилась она на постоялом дворе и назвалась Аншелем, по имени своего давно умершего дяди. Постоялый двор был переполнен молодыми людьми, путешествующими для обучения у того или иного известного раввина. Они спорили о преимуществах разных иешив: одни говорили, что учиться лучше в Литве, другие защищали польские иешивы, говоря, что обучение в них ничуть не хуже, а еда даже лучше. Впервые Йентель оказалась в окружении одних юношей. «Как отличаются их разговоры от женской болтовни», — думала она, но сама предпочитала помалкивать. Один юноша рассказывал о своем скором браке и обсуждал приданое, которое обещают дать за невесту, а другой в это время, подражая пуримскому раввину, декламировал пассаж из Торы, сопровождая его всевозможными непристойными комментариями. Постепенно спор начал превращаться в свалку. Один парень пытался ударить другого, а тот, в свою очередь, выкручивал противнику руку. Еще один студент не участвовал в этой сваре и тихо ужинал за столом, размешивая чай в стакане перочинным ножиком. Вскоре один из дерущихся подошел к Йентель и хлопнул ее по плечу:

— А ты чего сидишь так тихо? Язык проглотил?

— Мне нечего сказать.

— Как тебя зовут-то?

— Аншель.

— Уж скорее ангел, молчишь, как фиалка придорожная.

И парень дернул Йентель за нос. Она хотела ответить ему тем же, но не смогла. У нее задрожали руки и побледнело лицо. Другой студент, немногим старше прочих, высокий и бледный, с горящими глазами и черной бородой, пришел к ней на выручку.

— Эй, зачем ты ударил его?

— Не нравится, не смотри.

— Хочешь, чтобы я оттаскал тебя за пейсы?

Бородатый юноша подозвал Йентель к себе и спросил, откуда и куда она идет. Йентель ответила, что хочет найти иешиву поспокойнее. Тогда молодой человек почесал бороду и предложил:

— Идем со мною в Бечев.

Он рассказал, что провел в Бечеве уже четыре года. Иешива там была маленькая, всего тринадцать студентов, и город мог позволить себе содержать их всех. Еды было вдоволь, а женщины еще и штопали им носки и стирали белье. Бечевский раввин, глава иешивы, был гением. Он знал ответы на все вопросы. Большинство ешиботников прямо в городе находили себе жен.

— Почему же ты ушел оттуда сейчас? — спросила Йентель.

— Моя мать умерла. И теперь я возвращаюсь.

— Как тебя зовут?

— Авигдор.

— А почему ты не женат?

Юноша снова запустил руку в бороду:

— Это долгая история.

— Расскажи.

Авигдор закрыл глаза и на секунду задумался.

— Ты пойдешь со мною в Бечев?

— Пойду.

— Что ж, тогда ты все равно скоро все узнаешь. Я был помолвлен с единственной дочерью Альтера Вишковера, самого богатого человека в городе. Уже назначили день свадьбы, но они вдруг внезапно расторгли контракт.

— Почему?

— Понятия не имею. Наверняка поползли какие-нибудь слухи. По Закону я мог бы потребовать себе половину обещанного приданого, но это не в моем характере. Теперь мне нашли новую невесту, но она мне не нравится.

— В Бечеве ешиботники видятся с женщинами?

— В доме Альтера, где я ел раз в неделю, Хадасса, его дочь, всегда сама подавала на стол.

— Она симпатичная?

— Блондинка…

— Ну, брюнетки тоже могут быть красивыми.

— Нет.

Йентель внимательно посмотрела на Авигдора. Он был тощим и костлявым, со впалыми щеками. Его пейсы казались почти синими, а брови срослись на переносице. Он смотрел на нее сейчас с тем раскаянием, какое обычно бывает у человека, выболтавшего важный секрет. Лацканы его лапсердака были распороты в знак траура, и за ними виднелась шелковая подкладка. Он постукивал по столу и напевал какой-то мотивчик. Было почти видно, как за его высоким, изрезанным морщинами лбом проносятся мысли. Внезапно он сказал:

— Да, вот так-то. А вообще, я думаю, что стану затворником.

 

2

Странно, но, как только Аншель, он же Йентель, пришел в Бечев, его тут же определили столоваться в дом того самого богача, Альтера Вишковера, чья дочь чуть было не стала женой Авигдора.

Студенты в иешиве занимались по двое, и напарником Аншеля стал, конечно же, Авигдор. Он помогал ему с заданиями. К тому же он любил плавать и часто звал нового друга на реку искупаться, но тот всегда находил какой-нибудь предлог, чтобы отказаться. Он и поселился не вместе с Авигдором, а в доме старой полуслепой вдовы. По вторникам Аншель ел у Альтера Вишковера, и еду ему подавала Хадасса. Авигдор, когда они после этого встречались в иешиве, просто засыпал его вопросами: «Как выглядела Хадасса? Что она говорила? Она радовалась? Или грустила? Ей не нашли еще нового жениха?»

И Аншель подробно рассказывал о том, как она опрокинула тарелку на стол, забыла принести соль или обмакнула палец в котелок с гречневой кашей. Она покрикивала на служанок, всегда была поглощена книжками с разными историями и каждую неделю меняла прическу. Похоже, она считала себя настоящей красавицей и подолгу крутилась возле зеркала, но на самом деле была вовсе не так уж хороша.

— Через два года после замужества, — сказал Аншель, — она превратится в старую развалину.

— Неужели же она тебе не понравилась?

— Не особенно.

— Если она позовет, ты не убежишь.

— Обойдусь и без нее.

— И у тебя не появилось никаких желаний, когда ты видел ее?

Два друга, забившись в дальний угол в доме учения, больше времени проводили за разговорами, чем за учебой. Иногда Авигдор курил, тогда Аншель брал у него сигарету и тоже затягивался. Авигдор любил гречневое печенье, и Аншель вставал каждое утро раньше срока, чтобы зайти в пекарню и купить другу печенья. Часто он делал вещи, которые удивляли Авигдора. Например, если от его пальто отрывалась пуговица, то на следующий день Аншель приходил в иешиву с иголкой и ниткой и пришивал ее на место. Он дарил Авигдору разные мелочи: шелковый носовой платок, пару носков, шарф. Авигдор все больше и больше привязывался к этому парню, который был всего лишь на пять лет моложе его и у которого еще даже не начала расти борода. Однажды Авигдор сказал Аншелю:

— Я хочу, чтобы ты женился на Хадассе.

— Зачем?

— Лучше ты, чем кто-нибудь другой.

— Мы станем врагами.

— Никогда.

Авигдор любил долгие прогулки за городом, и Аншель охотно сопровождал его. Увлеченные разговором, они проходили мимо водяной мельницы, сосняка до самого перекрестка дорог, где стоял христианский склеп. Иногда они лежали в траве и смотрели на небо.

— Почему женщина не может быть такой, как ты? — спросил однажды Авигдор.

— В каком смысле?

— Почему Хадасса не может быть похожей на тебя?

— Похожей в чем?

— Ну, почему она не может быть таким же хорошим другом?

Эти слова почему-то развеселили Аншеля. Сперва он сорвал цветок и начал обрывать с него лепестки. Потом кинул в Авигдора каштаном. Авигдор продолжал невозмутимо наблюдать за тем, как по его руке ползет божья коровка. Помолчав немного, он сказал:

— Мне нашли невесту.

Аншель вскочил на ноги:

— Кого?

— Дочку Фейтла, Пешу.

— Вдову?

— Точно.

— Зачем тебе жениться на вдове?

— Других-то нет.

— Неправда. Может, появится кто-то, кто с радостью выйдет за тебя.

— Сомневаюсь.

Аншель попытался вразумить Авигдора. Пеша не была ни красива, ни умна. Так — корова с парой глаз. К тому же она не прожила с первым мужем и года, а это значило, что она принадлежит к женщинам, которые тем или иным способом убивают всех своих мужей. Авигдор не отвечал. Он курил сигарету, глубоко затягивался и выпускал колечки дыма. Его лицо позеленело:

— Мне нужна женщина. Я не могу спать ночами.

Аншель внимательно посмотрел на друга:

— Почему ты не хочешь подождать, пока появится та, что предназначена тебе судьбой?

— Потому что она уже появилась. Это Хадасса.

В глазах Авигдора показались слезы. Он встал с травы:

— Ладно, идем. Хватит тут валяться.

Все дальнейшее произошло очень быстро. Сегодня Авигдор рассказывал Аншелю о предстоящей свадьбе, а через два дня уже обручился с Пешей и принес в иешиву медовый пирог и бутылку водки. Саму свадьбу назначили на ближайшее время: когда невеста вдова, а жених — сирота, тянуть с этим незачем. Ешиботники пили водку и поздравляли Авигдора, Аншель тоже сделал было глоток, но у него тут же перехватило дыхание.

— Ой, она жжет!

— Ты еще не мужчина, — покачал головой Авигдор.

Когда вся водка были выпита, а пирог съеден, студенты снова принялись за учебу. Авигдор и Аншель взяли том Гемары, но не могли ни заниматься, ни говорить как прежде. Авигдор раскачивался взад-вперед, бил себя в грудь и тихо что-то шептал.

— Я пропал! — сказал он внезапно.

— Если ты сам это понимаешь, почему бы не расторгнуть помолвку?

— Я женюсь на козе!

На следующий день Авигдор не пришел в дом учения. Фейтл-скорняк был хасидом и хотел, чтобы и его будущий зять посещал только хасидские молитвенные дома. Ешиботники между собой поговаривали, что невеста — кротка и кругла, как бочка, ее мать — дочь простого маслобойщика, отец — почти невежда, да к тому же еще и вся семья просто помешана на деньгах. Фейтл имел долю в дубильной мастерской, а Пеша вложила все свое приданое в лавочку, где торговали сельдью, смолой, кастрюлями и сковородками и где всегда было полно окрестных крестьян. Отец и дочь одели Авигдора, купили ему шубу, пальто, шелковую капоту и две пары ботинок. К тому же он получил в подарок почти все вещи, принадлежавшие первому Пешиному мужу: Талмуд, изданный в Вильно, золотые часы, ханукальный подсвечник, коробочку для пряностей. Аншель сидел теперь в одиночестве за Святыми Книгами. Во вторник, когда он, как обычно, пришел в дом Альтера Вишковера, Хадасса заметила:

— Ну, что скажешь о своем друге? Катается как сыр в масле?

— А ты думала, кроме тебя он никому не нужен?

Хадасса покраснела:

— Я в этом не виновата. Это все отец.

— Но почему?

— Потому что оказалось, что его брат повесился.

Аншель посмотрел на девушку — высокая, светловолосая, с длинной шеей и голубыми глазами, одетая в простое платье и ситцевый передник. Две косы были заброшены за плечи. Он подумал: «Как жаль, что я не мужчина!» А вслух сказал:

— Ты все еще думаешь о нем?

— Да, думаю!

И девушка выбежала вон из комнаты. Тушеное мясо и чай подавали уже служанки. Хадасса вернулась только тогда, когда Аншель уже закончил еду и вымыл руки для Последнего Благословения. Она подошла к столу и тихо сказала:

— Поклянись, что ты ничего ему не расскажешь. Зачем ему знать, что он забрал мое сердце…

И девушка вновь убежала, чуть было не упав на пороге.

 

3

Глава иешивы предложил Аншелю найти себе нового напарника, но прошло уже несколько месяцев, а тот по-прежнему продолжал заниматься в одиночку. В доме учения не было никого, кто мог бы заменить Авигдора. Другие студенты были слишком малы и в физическом, и в духовном смысле. Они говорили глупости, болтали о пустяках, гримасничали и вообще вели себя как шуты. Без Авигдора иешива казалась пустой. По ночам Аншель лежал на своей лавке в доме вдовы и не мог уснуть. Сняв габардин и брюки, он вновь превращался в Йентель, девушку, влюбленную в юношу, который женится на другой. «Возможно, мне следует сказать ему правду?» — думала Йентель. Но было уже слишком поздно. Аншель не мог снова стать девушкой, не мог продолжать жить без книг и дома учения. Он лежал, и в голову ему приходили разные безумные мысли. Он засыпал и тут же просыпался. В своих снах он был одновременно и мужчиной и женщиной и носил лифчик и талесгадоль. Женские дни никак не начинались, и она начала бояться… кто знает? В Мидраши она читала историю о женщине, которая забеременела только потому, что слишком много думала о любимом мужчине. Теперь Йентель вспомнила, что Тора запрещает носить одежду противоположного пола. Этим она обманывала не только других, но и саму себя, свою собственную душу, которая не узнавала нового, «чужого», тела.

По ночам Аншель лежал без сна, а днем с трудом открывал глаза. В домах, где он столовался, хозяйки стали замечать, что он почти не притрагивается к еде. Раввин отметил, что вместо того, чтобы заниматься, он смотрит в окно, погруженный в какие-то свои мысли. Во вторник Аншель, как всегда, отправился в дом Альтера Вишковера. Хадасса поставила перед ним котелок с супом, но он даже не заметил этого и не поблагодарил ее. Он потянулся было за ложкой, но в последний момент передумал и оставил ее лежать на столе. Хадасса спросила:

— Я слышала, Авигдор оставил тебя?

Аншель вздрогнул:

— Что ты имеешь в виду?

— Он больше не твой напарник.

— Он ушел из иешивы.

— Ты видишься с ним?

— Нет.

— Но на свадьбу-то, по крайней мере, ты пойдешь?

Аншель помолчал, словно бы раздумывая над смыслом этих слов, а потом сказал:

— Он настоящий дурак.

— Почему ты так говоришь?

— Ты красивая, а та, другая, похожа на обезьяну.

Хадасса покраснела:

— Это все из-за моего отца.

— Не расстраивайся. Ты еще найдешь кого-нибудь, кто будет достоин тебя.

— Мне никто не нужен.

— Но ты нужна многим.

Оба замолчали. Глаза Хадассы расширились и, казалось, наполнились тоской, которую невозможно утолить.

— Твой суп остынет.

— Ты нужна мне.

Аншель сам удивился сказанному. Хадасса посмотрела на него:

— Что ты говоришь!

— Правду.

— Кто-нибудь может услышать.

— Я не боюсь этого.

— Ешь суп, я принесу клецки.

Хадасса вышла из комнаты, громко стуча каблучками. Аншель начал вылавливать из супа бобы: цеплял их ложкой и бросал обратно в тарелку. У него пропал аппетит и сжалось горло. Он понимал, что идет по опасному пути, но ничего не мог с собою поделать. Вернулась Хадасса с двумя блюдами клецок.

— Почему ты ничего не ешь?

— Я думаю о тебе.

— И что же ты думаешь?

— Что хочу на тебе жениться.

Услышав такое, Хадасса переменилась в лице:

— Об этом надо говорить с моим отцом.

— Я знаю.

— По обычаю ты должен прислать брачного маклера.

Она выбежала из комнаты, громко хлопнув дверью. Аншель, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться вслух, думал: «А ведь я могу играть с девушками, как только захочу!» «Что я делаю? — спрашивал он себя. — Скорее всего, я просто сошел с ума. Других объяснений быть не может…» Он попытался заставить себя поесть, но не мог проглотить ни куска. Только теперь Аншель вспомнил, что это именно Авигдор предлагал ему жениться на Хадассе. Всего за несколько секунд у него появился новый план: он отомстит за друга и в то же самое время через Хадассу приблизит его к себе. Хадасса была еще девственницей, но она хотя бы читала Гемару и слушала мужские разговоры. Аншель сидел там и чувствовал одновременно радость и страх, как человек, решившийся обмануть целую общину. Ему пришла на ум поговорка: «Толпа глупа». И это было правдой. Он встал из-за стола и громко сказал:

— Только сейчас все и начинается по-настоящему!

Ночью Аншель не мог спать. Каждые несколько минут он вскакивал с лавки, чтобы выпить воды. В горле пересохло, лоб горел. Мозг, казалось, работал сам по себе. Желудок сводило спазмами, а колени подгибались. Все было так, будто он заключил договор с самим Сатаной, повелителем зла, который всеми силами старается сбить человека с истинного пути. Заснул Аншель только под утро, но сон не прибавил ему сил. Он проснулся совершенно разбитым, однако взял филактерии и отправился в дом учения. Первым, кого он встретил по дороге, был отец Хадассы. Аншель пожелал ему доброго утра, и реб Альтер ответил тем же. Он разгладил свою бороду и сказал юноше:

— Наверное, моя дочь Хадасса плохая хозяйка. У тебя такой вид, будто ты ничего не ел уже несколько дней.

— У вас замечательная и очень добрая дочь.

— Тогда почему же ты такой бледный?

Аншель помолчал.

— Реб Альтер, есть что-то, что я должен вам сказать.

— Раз должен, говори.

— Реб Альтер, мне нравится ваша дочь.

Альтер Вишковер остановился.

— Правда? А я думал, студенты иешивы не говорят о таких вещах.

В его глазах зажглись искорки смеха.

— Но это правда.

— Такие вещи не обсуждают с самим юношей.

— Я сирота.

— Что ж, в таком случае ты должен прислать брачного маклера.

— Хорошо…

— Что ты нашел в ней?

— Она красивая… добрая… умная…

— Ладно, ладно… Давай-ка поговорим о твоей семье.

Альтер Вешковер обнял Аншеля за плечи, и так они шли дальше, до тех пор, пока не достигли синагоги.

 

4

Если ты сказал «а», хочешь не хочешь, придется говорить и «б». За мыслями следуют слова, за словами же дела. Реб Альтер Вешковер быстро дал согласие на брак Хадассы и Аншеля. Фрейда Лия, его жена, сопротивлялась дольше; она не желала для своей дочери никаких бечевских ешиботников и предлагала найти кого-нибудь из Люблина или Замосцья, но сама девушка твердо заявила: если ее еще раз опозорят на глазах у всего города, она просто бросится в колодец.

Как всегда, когда происходит что-то неблагоразумное, почти все вокруг были за: раввин, родня, подруги Хадассы. Девушки начали приглядываться к Аншелю и подбегать к окнам, когда он проходил мимо. Аншель смущаться и не думал. Покупая плетцель в пекарне у Бейлы, он отпускал такие шуточки, что все вокруг только диву давались. Женщины дружно решили, что в нем есть нечто особенное: его пейсы по-особому вились, взгляд всегда был устремлен куда-то вдаль. А тот факт, что Авигдор, обручившись с Пешей, оставил своего друга, только прибавил Аншелю сторонников в городе. Альтер Вишковер составил новый брачный контракт: по нему Аншель получал большее приданое, больше подарков и более долгий срок поддержки тестя, чем перед этим обещалось Авигдору. Бечевские девушки обнимали и поздравляли Хадассу. Она же немедленно села вязать мешочек для филактерий будущему мужу, салфетку для халы и корзинку для мацы. Когда Авигдор узнал новости о помолвке Аншеля, то тут же пришел в дом учения, чтобы поздравить друга. Прошедшие несколько недель сильно состарили его. Борода растрепалась, а глаза покраснели. Он сказал:

— Я знал, что так будет. С самого начала знал. С того самого момента, как впервые увидел тебя.

— Ты это и предложил.

— Я знал.

— Почему ты бросил меня? Исчез и даже не попрощался?

— Я хотел сжечь все мосты.

Авигдор предложил Аншелю прогуляться. Хотя уже и прошел Суккот, день стоял солнечный, теплый. Авигдор, бывший откровеннее, чем обычно, честно обо всем рассказал другу. Да, это правда, его брат страдал острыми приступами меланхолии и покончил с собой. Теперь и он сам стоял на краю пропасти. У Пеши были деньги, ее отец имел целое состояние, но Авигдор все равно не мог спокойно спать по ночам. Он не хотел становиться лавочником. Он не мог забыть Хадассу. Она снилась ему. Когда в субботнюю ночь читалась молитва Хавдала, где встречается ее имя, его охватывала дрожь. Хорошо еще, что именно Аншель становится ее мужем… по крайней мере, она попадет в хорошие руки. Авигдор остановился и начал бесцельно обрывать пожухлые травинки. Его речь была бессвязной, как у одержимого бесами. Внезапно он сказал:

— Я часто теперь думаю о том, чтобы поступить так же, как мой брат!

— Неужели ты любишь ее так сильно?

— Она навсегда в моем сердце.

Двое поклялись в вечной дружбе и решили никогда не расставаться. После свадеб, предложил Аншель, они могли бы поселиться рядом или даже разделить один дом. Они бы вместе учились и, возможно, стали партнерами по лавке.

— Хочешь правду? — спросил Авигдор. — Это похоже на историю Иакова и Вениамина: моя жизнь всегда будет связана с твоей.

— Почему же ты тогда оставил меня?

— Возможно, именно поэтому.

Хотя похолодало и задул сильный ветер, друзья продолжали прогулку, дошли до самого соснового леса и вернулись в город только в сумерки, ко времени вечерней молитвы. Девушки, караулившие у окон, видели, как они шли по улице, обняв друг друга за плечи и так увлекшись своим разговором, что даже не замечали луж и куч мусора на дороге. Авигдор казался бледным, его пейсы трепал ветер; Аншель грыз ногти. Хадасса, увидев их вместе, не смогла сдержать слез…

Все случилось быстро. Первым женился Авигдор. Так как невеста была вдовой, а жених сиротой, свадьбу отметили тихо, без музыкантов, шута и ритуального снятия покрывала. Сегодня Пеша стояла под свадебным балдахином, а на следующий день уже отмеряла в лавке смолу жирными руками. Авигдор молился в хасидском доме собраний, завернувшись в новый талес. Аншель теперь часто приходил к нему, и они о чем-то шептались и говорили целыми днями напролет. Свадьбу Аншеля и Хадассы назначили на первую Субботу после Хануки, хотя реб Альтер и предлагал закончить все еще быстрее. Невеста уже была помолвлена, жених — сирота, чего тут ждать? Зачем ему мять себе ребра на лавке в доме старой вдовы, когда он может уже получить и жену, и собственный дом?

Каждый день Аншель говорил себе, что то, что он делает, — грех, безумие, позор. Он связывает себя и Хадассу такими цепями лжи и бесчестия, которых уже не сможет разорвать никакая сила. Одна ложь повлечет за собою другую. Не раз Аншель обещал себе уйти из Бечева и положить тем самым конец этой ужасной комедии, которую мог придумать только настоящий демон, но каждый раз какая-то сила удерживала его на месте. Он не мог расстаться с Авигдором и разбить мечты Хадассы. Теперь, после свадьбы, Авигдор преисполнился еще большим желанием учиться, и друзья встречались два раза в день: по утрам, изучая Гемару и Комментарии, и ближе к вечеру, обсуждая примечания к Законам. Альтер Вишковер и Фейтл-скорняк радовались их близости и даже сравнивали с Давидом и Ионатаном. Из-за всего случившегося Аншель ходил теперь как пьяный. Портные хотели снять с него мерки для нового гардероба, и ему приходилось придумывать сотни отговорок для того, чтобы его тайна не выплыла наружу. Хотя обман и продолжался уже довольно давно, Аншель все еще не мог до конца поверить в него: обмануть общину дело несложное, но сколько это может продолжаться? И что будет, когда станет известна правда? Аншель смеялся и плакал одновременно. Все происходило так, словно обычная девушка вдруг взяла да и превратилась в фею, легко обманывающую людей. «Я лжец, обманщик, Иеровоам бен Нават», — говорил он себе. Единственным оправдание всему этому могло послужить только лишь желание изучать Талмуд…

Вскоре Авигдор начал жаловаться на то, что Пеша стала плохо к нему относиться. Она называла его бездельником, шлемилем, лишним ртом. Она пыталась заставить мужа работать в лавке, выполнять те обязанности, которые ему совсем не нравились, и отказывалась давать ему деньги. Вместо того чтобы утешить друга, Аншель еще больше настраивал его против жены. Он называл Пешу бельмом в глазу, ведьмой, скрягой и перечислял все достоинства Авигдора: честность и мужественность, ум, эрудиция.

— Если бы я был женщиной, то с радостью стал бы твоей женой, — сказал однажды Аншель. — Уж я бы смог тебя оценить.

— Но ты не женщина…

И Авигдор тяжело вздохнул. Свадьба самого Аншеля тем временем все приближалась.

В Субботу перед Ханукой он поднялся на кафедру, чтобы прочесть несколько страниц из Торы. Женщины осыпали его изюмом и миндалем. В день свадьбы Альтер Вишковер устроил для молодых настоящий праздник.

Авигдор сидел по правую руку от Аншеля. Жених говорил о Талмуде, а все прочие курили сигареты и пили вино, ликеры, чай с лимоном или с малиновым вареньем. Затем пришло время церемонии снятия свадебного покрывала, после которой молодые встали под хупу, укрепленную рядом с синагогой. Ночь была ясной и морозной, в небе светили звезды. Играли музыканты. Девушки, выстроившись в два ряда, держали в руках витые свечи. После самой церемонии молодожены нарушили свой пост и съели по ложке золотого куриного бульона, потом начались танцы, и гости стали дарить подарки, — все по обычаю. Подарков было много, и все дорогие. Свадебный шут сыпал смешными историями и стишками, и все очень жалели, что нет никого из родственников жениха. Жена Авигдора, Пеша, тоже была среди гостей, но, даже обвешавшись украшениями, она все равно продолжала выглядеть уродиной, в своем сползшем на лоб парике, меховой накидке и с въевшимися в руки следами смолы. После вирту-данс жениха и невесту отвели в свадебную комнату. Сопровождающие дали им последние наставления и, как водится, пожелали «плодиться и размножаться».

Утром теща Аншеля со своими подругами зашла в свадебную комнату, чтобы обследовать простыню, на которой спала Хадасса, и убедиться, что свадьба закончилась тем, чем должна была закончиться. Найдя пятна крови, вся компания развеселилась еще больше и начала целовать и обнимать жениха. А затем, размахивая простынями, выскочила на улицу и прямо на свежевыпавшем снегу станцевала кошер-данс. Аншель нашел способ устроить все, как надо. Хадасса в своей невинности, конечно же, не могла точно знать, что с ней будет происходить. Она ведь была так влюблена в Аншеля! Согласно закону, молодожены после первой брачной ночи должны расстаться на семь дней. И уже на следующий день после свадьбы Аншель сидел вместе с Авигдором за трактатом «О женском кровотечении». Когда другие мужчины ушли и в синагоге остались только они двое, Авигдор немедленно спросил Аншеля о его первой ночи с Хадассой. Аншель удовлетворил любопытство друга, и они проговорили до самых сумерек.

 

5

Аншель попал в хорошие руки. Хадасса была преданной женой, а ее родители исполняли любую прихоть зятя и очень гордились его успехами в учебе. Правда, прошло уже несколько месяцев, а Хадасса не проявляла никаких признаков беременности, но никто слишком из-за этого и не переживал. У Авигдора, в свою очередь, дела шли все хуже и хуже. Пеша по-прежнему издевалась над ним, дошло уже до того, что она почти прекратила кормить его и отказывалась стирать рубашки. У него не было денег, и гречневое печенье ему снова покупал Аншель. Так как у Пеши не хватало времени на то, чтобы готовить еду, а нанимать служанку она не желала из-за скупости, Авигдор попросил у Аншеля разрешения обедать в его доме. Альтер Вишковер и его жена выступили против, считая, что нехорошо, когда бывший жених посещает дом девушки, с которой некогда был помолвлен. Об этом говорил весь город. Но Аншель сумел доказать, что это не запрещено Законом. Большинство горожан поддерживало Авигдора и обвиняло во всем Пешу. Авигдор даже начал требовать у нее развода, и постольку, поскольку не хотел иметь детей от такой фурии, поступил подобно Онану, или, как говорит об этом Гемара: «Жал и разбрасывал семя свое втуне». Он рассказывал Аншелю о том, что Пеша ложится спать не умывшись и ужасно храпит, и о том, что она так поглощена делами торговли, что даже во сне бормочет о выручке и ценах.

— О, Аншель, как же я тебе завидую! — сказал он как-то раз.

— И совершенно напрасно.

— Но у тебя есть все. Как бы я хотел, чтобы твоя удача перешла и на меня, конечно же, если при этом она не оставила бы и тебя.

— У каждого свои проблемы.

— Да? И какие же проблемы у тебя? Не искушай судьбу, друг.

Откуда Авигдору было знать, что Аншель не спит по ночам и только и думает о том, как бы сбежать из Бечева? Постоянная ложь причиняла ему ужасную боль. Любовь Хадассы и ее доброта заставляли его гореть со стыда. А надежды ее родителей на внуков не давали ему покоя. Каждую пятницу, когда все шли в ритуальные бани, ему приходилось придумывать все новые и новые объяснения. Но так не могло длиться вечно. По городу поползли разные слухи. Говорили, что у Аншеля ужасное родимое пятно, или какой-нибудь перелом, или даже неправильно сделано обрезание. Хотя он и вышел уже из юношеского возраста, но щеки его все равно покрывал только легкий пушок. Прошел Пурим, а затем Песах. Близилось лето. Недалеко от Бечева протекала река, где ешиботники и другие юноши любили купаться. Ложь росла, как огромный гнойник, и со дня на день должна была прорваться. Аншель знал это, но ничего не мог поделать.

Согласно обычаю, юноши в канун Песаха совершали путешествие в ближайший с Бечевом город. Они наслаждались переменой места, отдыхали, покупали книги или что-нибудь еще, что могло им понадобиться. Бечев был недалеко от Люблина, и Аншель предложил Авигдору совершить путешествие туда вместе и за его счет. Авигдор, с радостью пользовавшийся любой возможностью ускользнуть из дома, немедленно согласился. Прогулка обещала быть приятной. Зеленели поля; аисты, вернувшиеся из теплых стран, кружили в небе. Ручейки спускались в долину. Щебетали птицы. Дул свежий ветерок. На лугах появлялись первые весенние цветы. Тут и там уже паслись коровы. Приятели болтали, ели фрукты и печенье, которые им собрала в дорогу Хадасса, шутили и поверяли друг другу свои секреты. В Люблине они остановились в гостинице и сняли один номер на двоих. Еще по дороге Аншель пообещал Авигдору, что откроет ему в городе какой-то удивительный секрет. Авигдор шутил: что бы это могло быть? Неужели Аншель нашел зарытый клад? Или написал книгу? Или так хорошо изучил Каббалу, что смог сотворить живого голубя? Теперь они зашли в комнату, и, пока Аншель осторожно закрывал дверь, Авигдор нетерпеливо спросил:

— Ну, что же это за великий секрет?

— Приготовься к тому, что это будет самая странная вещь из всех, что ты когда-либо слышал в своей жизни.

— Я готов ко всему.

— Я женщина, — сказал Аншель. — И зовут меня Йентель.

Авигдор расхохотался:

— Так и знал, что это всего лишь шутка.

— Это правда.

— Может, я и полный дурак, но не слепой, точно.

— Хочешь убедиться?

— Очень.

— Тогда мне придется раздеться.

Авигдор остолбенел. На мгновение ему показалось, что Аншель предлагает заняться мужеложеством. Аншель снял с себя габардин и ритуальную одежду и начал стаскивать белье. Авигдор взглянул на него и тут же побледнел, а затем покраснел. Аншель начал одеваться.

— Я сделал это только для того, чтобы ты мог выступить свидетелем в суде и Хадасса не осталась соломенной вдовой.

Авигдор не мог вымолвить ни слова. Его била дрожь. Он хотел что-то сказать, но только беззвучно шевелили губами. Колени подгибались, и он сел на кровать. Наконец он выдавил:

— Как такое возможно? Я просто не могу поверить.

— Мне раздеться снова?

— Нет!

Йентель рассказала ему всю историю с самого начала: как отец изучал с нею Тору, как она презирала женщин и их пустую болтовню, как продала дом вместе со всем имуществом, как оставила город, пошла, переодевшись мужчиной, в Люблин и по пути встретила Авигдора. Авигдор молчал и не отрывал от нее глаз. На Йентель снова была мужская одежда. Наконец Авигдор сказал:

— Наверное это сон, — и ущипнул себя за щеку.

— Это не сон.

— Невероятно, чтобы со мной произошло такое.

— Тем не менее это правда.

— Почему ты сделала это?

— Потому, что не хотела всю свою жизнь провести на кухне, с метлой да кочергой.

— А Хадасса? Зачем ты женился на ней?

— Из-за тебя. Я знала, что Пеша не даст тебе житья, а в нашем доме ты найдешь мир и покой…

Авигдор молчал и только качал головой, крепко сжав руками виски.

— И что будет теперь?

— Я пойду в другую иешиву.

— Если бы ты рассказала мне обо всем раньше, мы могли бы…

Авигдор не закончил фразу.

— Нет, не могли бы. Из этого все равно не вышло бы ничего хорошего.

— Почему?

— Потому что я не женщина… И не мужчина…

— Что же теперь делать?

— Разведись с этой ведьмой и женись на Хадассе.

— Одна не даст мне развода, а другой я не нужен.

— Нужен. Она все еще любит тебя. И не станет больше слушать своего отца.

Авигдор вскочил с постели, но затем так же быстро сел.

— Я тебя не забуду. Никогда…

 

6

По Закону Авигдор не мог оставаться в комнате наедине с Йентель, однако вот она надела габардин и брюки и снова превратилась в прежнего Аншеля. Они продолжали говорить, как и раньше.

— Как ты мог каждый день нарушать заповедь: «Да не оденет женщина одежды мужчины»?

— Я не создан для ощипывания кур и болтовни на лавочке.

— Но ведь ты потерял иной мир…

— Возможно…

Авигдор поднял глаза: только теперь он заметил, что щеки Аншеля слишком смуглы, волосы слишком пышны, а ладони слишком малы. Но даже и после этого он не мог поверить в то, что случилось. Каждую секунду ему казалось, что сон вот-вот закончится и он проснется. Он кусал губы и щипал себя за ладони. Он чувствовал какую-то странную робость и начал заикаться. Его дружба с Аншелем, их разговоры, секреты, которые они поверяли друг другу, все это вдруг оказалось обманом и иллюзией. Он даже начал думать, не демон ли Аншель? Ему казалось, что все происходящее напоминает какой-то кошмар; но некая сила, сознающая разницу между сном и явью, говорила ему: «Это не сон. Это правда». Он попытался собраться с мыслями. Они с Аншелем никогда больше не смогут стать чужими друг другу, пусть даже Аншель и не Аншель, а Йентель. Он заметил:

— По-моему, свидетель, который сообщает женщине о том, что ее оставил муж, не может сам взять ее в жены.

— Никогда не слышал о таком Законе.

— Надо проверить в Эбен Езере.

— Не вполне уверен, что тут подходит само понятие «оставленная жена», — сказал Аншель растягивая слова на манер ученого.

— Если ты не хочешь оставить Хадассу соломенной вдовой, открой свой секрет ей самой.

— Я не могу этого сделать.

— Тогда найди другого свидетеля.

Так они снова углубились в разговор о Талмуде. Сначала Авигдору казалось странным обсуждать Учение с женщиной, но затем он просто забыл об этом. Тора объединила их. Хотя их тела и были различны, но души явно находились в родстве. Аншель говорил нараспев, жестикулировал, закручивал пейсы, гладил себя по голому подбородку — в общем, делал все жесты настоящего ешиботника. В пылу спора он даже схватил Авигдора за лацканы пиджака и обозвал его тупицей. Огромная любовь к Аншелю охватила Авигдора, смешиваясь со стыдом, раскаянием и тревогой. «Если бы я только знал об этом раньше», — думал он. Мысленно он сравнивал Йентель с Брурией, женой реб Мейера, и Ялкой, женой реб Нахмана. Впервые он ясно понял, чего хочет: жену, которая бы думала не только о материальном мире. Он чувствовал, что Йентель занимает в его сердце место Хадассы, но боялся признаться в этом. Ему стало жарко, и он знал, что лицо его раскраснелось. Он не мог больше смотреть в глаза Аншелю. Он начал перечислять все его грехи и понял, что и сам впутан в них: ведь он прикасался к Йентель и сидел рядом с нею в ее нечистые дни. А что уж говорить о браке с Хадассой! Какое это бесчестие! Преднамеренный обман, ложная клятва, переодевание — кто знает, что еще. Внезапно он спросил:

— Скажи правду, ты еретик?

— Конечно же, нет!

— Тогда как ты мог решиться на такое?

Чем больше Аншель говорил, тем меньше Авигдор понимал. На все обвинения у него было только одно оправдание: да, у него тело женщины, но душа мужчины. Аншель признался, что женился на Хадассе только для того, чтобы быть ближе к Авигдору.

— Ты могла стать моей женой, — сказал Авигдор.

— Я хотела изучать с тобой Гемару и Комментарии, а не штопать тебе носки.

Какое-то время оба молчали. Первым не выдержал Авигдор:

— Боюсь, как бы Хадасса, прости Господи, не заболела из-за всего этого.

— Да уж.

— Что будет дальше?

Опустились сумерки, и молодые люди начали читать вечернюю молитву. К своему стыду, Авигдор перепутал Благословения, одну строчку пропустил, а другую повторил дважды. Он искоса поглядывал на Аншеля, раскачивающегося взад и вперед, бьющего себя в грудь кулаком, качающего головой. Он видел его — глаза закрыты, лицо обращено к Небу, словно с последней просьбой: «Ты, отец Небесный, только Ты знаешь всю правду». Закончив молитву, они сели на стулья: глядя друг на друга, но все же на достаточно большом расстоянии. Комната заполнилась тенями. Отблески заката раскрасили пурпурными узорами стену напротив окна. Авигдор снова хотел заговорить, но не знал, как начать.

— Может, не все еще потеряно? — наконец произнес он. — Я не хочу возвращаться к своей жене… А ты…

— Нет, Авигдор, это невозможно.

— Почему?

— Потому что я хочу жить только такой жизнью, какой живу сейчас.

— Я буду скучать по тебе. Это ужасно.

— Да, а я по тебе.

— Какой во всем этом смысл?

Аншель не ответил. Наступила ночь, и погасли все огни. В темноте им казалось, что они слышат мысли друг друга. Закон запрещал Авигдору оставаться наедине с Аншелем, но он никак не мог заставить себя думать о нем как о женщине. «Что за странная сила заключена в одежде», — подумал он. А вслух сказал:

— Кажется, я знаю, как тебе развестись с Хадассой.

— И как же?

— Если ты не мужчина, значит, брак и не был заключен по-настоящему, и тут годится любой предлог.

— Надеюсь, ты прав.

— Для нее же самой будет лучше не знать правды.

Служанка принесла лампу, но, как только она ушла, Авигдор тут же задул слабый огонек. То, что они должны были сказать друг другу, не могло быть сказано при свете. Только в темноте Аншель мог подробно рассказать обо всем. Он отвечал на все вопросы Авигдора. Часы пробили два, а они все еще говорили. Аншель рассказал Авигдору, что Хадасса никогда его не забывала. Она всегда спрашивала о нем, беспокоилась о его здоровье и сожалела, хотя и не без некоторого удовлетворения, о тех мучениях, которые он переносил из-за Пеши.

Она будет хорошей женой, — сказал Аншель. — А я даже и субботний пудинг испечь не могу.

— Если бы ты только захотела, все это стало бы неважно.

— Нет, Авигдор. Я создана не для этого.

 

7

Город ничего не мог понять: посланец приносит Хадассе письмо о разводе; Авигдор остается в Любите до конца праздников, а когда возвращается, то напоминает тяжелобольного: плечи опущены, взгляд погас. Хадасса не встает с постели, и доктора осматривают ее по три раза на дню. Авигдор ходит в какой-то прострации и, когда кто-нибудь здоровается с ним, делает вид, что ничего не замечает. Пеша рассказала своим родителям, что муж целыми ночами напролет расхаживает по дому и курит. А когда все же засыпает, то повторяет во сне имя какой-то незнакомой женщины: Йентель. Пеша начала подумывать о разводе. Люди думали, что тут-то Авигдор и припомнит ей все унижения, но он не стал требовать с нее никаких денег и был согласен на все.

В Бечеве, если у человека появляется тайна, сохранить ее в секрете долго не удается. Какие секреты в городке, где каждый видит, что варится в котелке у другого? Однако, даже несмотря на то, что и здесь множество таких людей, которые любят подглядывать в замочные скважины и подслушивать у окон, случившееся с Аншелем осталось тайной. Хадасса лежала в постели и плакала. Ханин-травник мог сказать только одно: она очень тоскует. Аншель бесследно пропал. Реб Альтер Вишковер послал за Авигдором, но о чем они говорили, так никто и не узнал. Любители совать нос в чужие дела напридумывали массу всевозможных теорий, ни одна из которых не казалась убедительной. Одни утверждали, что Аншель попал в руки католических священников и обратился. Это могло бы иметь смысл, но откуда Аншель нашел время на священников, если он целыми днями напролет занимался в иешиве? И потом, зачем крещеному посылать жене письмо о разводе?

Другие склонялись к тому, что Аншель просто завел роман с какой-то женщиной. Но с какой? В Бечеве это не прошло бы незамеченным. К тому же из города не исчезала ни одна девушка — ни еврейка, ни шикса.

Поговаривали и о том, что в него вселился злой дух или даже он сам был демоном. В доказательство приводили то, что Аншель никогда не ходил в бани и не купался в реке. Но разве Хадасса ни разу не видела его босым? А ведь у демонов вместо ног гусиные лапы. Когда демон женится на дочери смертного, он обычно просто оставляет ее и не шлет никаких разводных писем.

Появилась версия, что Аншель совершил какой-то страшный поступок и ушел расплачиваться за него. Но что бы это могло быть? И почему он ничего не рассказал раввину? И почему Авигдор выглядит как призрак?

Ближе всего к истине казалась гипотеза Тевье-музыканта. Он предположил, что Авигдор не смог забыть Хадассу и Аншель развелся с ней ради друга. Но разве может в нашем мире существовать такая крепкая дружба? И разве не стоило бы перед тем, как разводиться, поставить в известность саму Хадассу? Ее слезы не оставляли сомнений — она действительно очень любила Аншеля и даже заболела, потеряв его. К тому же почему Аншель развелся с Хадассой до того, как Пеша дала развод Авигдору?

Ясно было только одно: Авигдор знает правду, но молчит. За это его осуждал чуть ли не весь город.

Ближайшие друзья уговаривали Пешу не разводиться с мужем, хотя они порвали уже все отношения и не жили вместе. В пятничную ночь Авигдор даже не благословлял перед ней вина, а спал или на лавке в доме учения, или у той самой старухи, где раньше жил Аншель. Когда Пеша обращалась к нему, он не отвечал, а только лишь качал головой. Терпеть такие глупости она, хозяйка лавки, не могла. Ей нужен был мужчина, который мог бы помочь в торговле, а не ешиботник, страдающий меланхолией. От такого ведь можно ожидать чего угодно: того и гляди уйдет, да и оставит жену агуной. Пеша согласилась на развод.

Через какое-то время Хадасса выздоровела, и реб Альтер Вишковер дал свое согласие на составление нового брачного контракта. Хадасса и Авигдор вновь решили пожениться. Город гудел как улей. Брак между мужчиной и женщиной, которые были уже однажды помолвлены и чья свадьба тогда расстроилась, — такое случается не каждый день. Свадьбу назначили на первую Субботу после Тиша-бэ-Ава, и все проходило так, как и должно, когда невеста — девственница: праздник для бедных, канона перед синагогой, музыканты, свадебный шут, вирту-данс. Одного только не хватало: веселья. Жених стоял под балдахином с совершенно потерянным лицом. Невеста хоть и выздоровела, но все равно казалась бледной и грустной. Когда молодоженам поднесли золотой бульон, она даже заплакала. И во взглядах всех гостей читался один и тот же вопрос: почему Аншель так поступил?

После свадьбы Авигдора Пеша начала распускать слухи о том, что Аншель продал ему свою жену, а деньги на это дал сам Альтер Вишковер. Один юноша во что бы то ни стало хотел докопаться до сути этой истории и в конце концов пришел к выводу, что Аншель просто проиграл жену в карты или даже ханукальный дрейдл. Так всегда бывает: когда люди не могут найти зерно истины, они нагромождают целую гору лжи. Ведь очень часто, чем пристальнее смотришь на правду, тем сложнее ее увидеть.

Вскоре после свадьбы Хадасса забеременела. У нее родился мальчик, и можете себе представить удивление всех собравшихся на церемонию обрезания, когда на вопрос раввина о том, как они хотят назвать сына, Авигдор ответил: «Аншель».

 

ТРИ ИСТОРИИ

 

1

В круге сидело трое: стекольщик Залман, Меир-евнух и Исаак Амшиновер. Местом их встреч был радзиминский дом учения, куда они приходили каждый день, чтобы рассказывать друг другу разные истории. Только Меир проводил с ними не больше двух недель в месяц. Он принадлежал к тем людям, которых Талмуд делает безумцами. Ночью, в полнолуние, Меир вставал с постели и шел в дом учения, где и просиживал до самого рассвета, сжав руки и бормоча что-то себе под нос. Он был высоким, но из-за того, что постоянно сутулился, казался почти горбуном. Его костистое лицо было абсолютно гладким, более гладким, чем женское. У него был длинный подбородок, высокий лоб и острый нос. Глаза его были глазами ученого человека. Говорили, что он знает наизусть весь Талмуд. Когда он пребывал в здравом уме, он постоянно пересыпал речь хасидскими пословицами и цитатами из разных ученых книг. Он знал старого коцкого раввина и любил о нем рассказывать. И зимою и летом он ходил в теплом габардине, достававшем ему до колен, в белых носках и с двумя ермолками: одной на лбу, а другой на затылке. Поверх ермолок он часто надевал шелковую шляпу. Несмотря на возраст, у Меира были длинные и густые пейсы и ни одного седого волоска на голове. В периоды болезни он почти ничего не ел, в остальное же время набожные женщины приносили ему в дом учения овсянку и куриный суп. Спал он в темном алькове в доме учителя.

Был конец месяца и безлунная ночь, поэтому Меир-евнух чувствовал себя хорошо. Он открыл табакерку и достал оттуда щепотку табака. Затем предложил коробочку стекольщику Залману и Исааку Амшиноверу, хотя прекрасно знал, что у них есть собственные табакерки. Он был так погружен в свои мысли, что даже не слышал, о чем говорит Залман. Наморщив лоб, он сидел, обхватив большим и указательным пальцами свой голый подбородок. Исаак Амшиновер поседел еще не полностью, тут и там в пейсах, бороде и бровях проскальзывали искорки рыжины. Реб Исаак страдал от трахомы и носил темные очки; он всегда ходил с тростью, которая некогда принадлежала рабби Чацкелю из Казмира. Реб Исаак клялся, что выложил за нее огромную сумму. Но кто думает о деньгах, когда речь идет о посохе, к которому прикасался такой святой человек? Этот посох, кстати, помогал ему зарабатывать себе на жизнь. К нему обращались женщины, у которых трудно проходила беременность, с его помощью детей лечили от скарлатины, коклюша и крупа или изгоняли диббуков, избавляли от икоты и искали зарытые клады. Реб Исаак не выпускал его из рук даже во время молитвы. По воскресеньям и в праздничные дни он клал его на возвышение в синагоге. Сейчас он сжимал его в своих волосатых, голубых от расширившихся вен руках. У реб Исаака было слабое сердце, больные легкие и плохие почки. Хасиды утверждали, что если бы не посох реб Чацкеле, он бы давно уже умер.

У стекольщика Залмана, высокого, широкоплечего мужчины, была густая борода цвета перца и кустистые, как щетки, брови. Хотя ему и исполнилось уже восемьдесят лет, он каждый день выпивал по два бокала водки. На завтрак он съедал омлет, редиску и два огромных каравая хлеба, запивал все это кувшином воды. Жена Залмана от рождения была почти немой и не могла даже пошевелить ни рукой, ни ногой. В юности Залман возил ее в ритуальные бани на тачке. Тем не менее она как-то умудрилась родить ему восьмерых сыновей и дочерей. Старший сын, ставший богатым человеком, присылал отцу каждый месяц двенадцать рублей, и поэтому Залман мог легко оставить стекольное дело. Они с женой жили в маленькой комнатке, в которую можно было подняться по невысокой лестнице, ведущей на балкон. Залман сам готовил и ухаживал за женой, как за ребенком. Он даже выносил за ней ночные горшки.

Сегодня ночью он рассказывал о том времени, когда еще жил в Радошице и переходил от деревни к деревне с рамами и стеклами за спиною.

— Разве же есть сейчас настоящие морозы? — спрашивал он. — За то, что теперь называют холодом, я не дам и двух копеек. Они думают, что зима наступает тогда, когда Висла покрывается льдом. Ха! В дни моей молодости морозы начинались сразу же после праздника Кущей, а в Песах ты все еще мог пройти по льду через реку. Было так холодно, что столетние дубы просто лопались. По ночам в Радошиц заходили волки и начинали гонять кур. Их глаза горели как свечи, а вой сводил людей с ума. Однажды там начался град, в котором каждая градина была размером с гусиное яйцо. Они пробивали насквозь крыши из дранки. Некоторые падали прямо в трубы и потом растворялись в кастрюлях. Я помню ураган, когда с неба сыпались маленькие зверьки и живые рыбы. Потом можно было видеть, как они плещутся в канавах.

— Откуда в небе рыба? — спросил Исаак Амшиновер.

— А разве облака образуются не из речной воды? В одной деревне рядом с Радошицем с неба вообще упала змея. Она, конечно, умерла, шлепнувшись о землю, но перед этим успела заползти на стену какой-то хибары. Так крестьяне потом боялись даже прикасаться к ней, такая от нее, хибары, не змеи, исходила ужасная вонь.

— Много странных вещей описано в Мидраши, — заметил Меир-евнух.

— Да на что мне нужны твои Мидраши? Я видел все это собственными глазами. Нынче почти не осталось настоящих разбойников. Но в мое время леса просто кишели ими. Они жили в пещерах. Мой отец часто вспоминал, как однажды увидел их предводителя, известного бандита Добоша. Все вокруг приходили в ужас от одного его имени, и никто даже не догадывался, что он был подставной фигурой, куклой. Все решала его мать, которая пряталась за троном. Ей было уже девяносто лет, но именно она все планировала: говорила, кого ограбить, где спрятать добычу и как потом ее продать. Она была ведьмой, и все ее боялись. Стоило ей посмотреть на кого-нибудь, пробормотать себе под нос какое-то заклинание, и, пожалуйста, человек падал на землю с ужасной лихорадкой. Вы наверняка не слышали о том, что однажды приключилось между нею и раввином Лейбом Сарасом. Она была еще тогда молода и хороша собой, хотя и блудница, каких поискать. Да, а раввин любил перед молитвой купаться в одном лесном озере. И вот как-то раз, утром, он пришел к этому озеру и увидел ее, мать Добоша, она стояла перед ним совершенно нагая и с распущенными волосами, которые доставали ей чуть ли не до пяток. Конечно же, раввин прокричал Святое Имя, тут же поднялся ветер и забросил ведьму на самую макушку высокого дерева. Так знаете, что она крикнула ему оттуда? «Раввин, бери меня в жены, и мы будем править целым миром!»

— Вот ведь бесстыдная баба! — не выдержал Исаак Амшиновер.

— Подобная же история есть и в «Общине хасидов», — заметил Меир-евнух.

— Даже «Община хасидов» не знает всего. Я сам однажды встретился с колдуном. Это было в лесу рядом с одной деревней близ Радошица. Стоял белый день, и я, как обычно, нес свои стекла. Всю неделю я спал по амбарам, но на Субботу всегда возвращался домой. Я зашел уже далеко в чащу и вдруг увидел какого-то крошечного человечка; даже не карлика, еще меньше. Клянусь, он был не больше моей руки. Он был одет как настоящий помещик: зеленая куртка, шляпа с пером, красные сапоги, а в руках держал ягдташ и маленькую винтовку — из тех, с какими дети играют на Омер. Я стоял и смотрел на него во все глаза. Даже если бы он был карликом или лилипутом, что бы ему делать в такой глуши? Я решил подождать, пока он уйдет, но он не трогался с места. Он пошел только тогда, когда пошел я. «И как только он умудряется делать такие большие шаги своими маленькими ножками?» — спрашивал я себя. Конечно, мне тут же стало ясно, что он один из тех, кто продал душу дьяволу. Я начал читать «Услышь, о Израиль!» и «Шаддаи, исчезни, Сатана», но это не помогало. Он просто рассмеялся и наставил винтовку на меня. Казалось, дело плохо, но тут на дороге подвернулся огромный валун, я прыгнул и спрятался за ним. Когда этот гном засмеялся, меня бросило в дрожь. Ни за что не догадаетесь, что он сделал потом. Показал мне язык. И язык этот доходил ему до самого пупка.

— Но он ничего с тобой не сделал?

— Нет, просто убежал.

— Как же тебе удалось избежать его чар?

— У меня на груди висел мешочек с большим зубом и талисманом, освященным святым кошеницким раввином. Я носил их с самого детства.

— Что ж, должно быть, это действительно они и помогли тебе.

— А откуда ты узнал, что это был колдун, а не какой-нибудь лапитутник или морочный демон? — спросил Меир-евнух.

— Это уж потом мне все рассказали. Оказалось, что его отец был богатым землевладельцем и завещал сыну большое имение, но парень увлекся магией и всем прочим. Говорили, что так на него подействовала смерть молодой жены. Он умел увеличиваться и уменьшаться, знал, как превратиться в кошку, собаку и любую другую тварь. Он жил один, со старым, глухим как пень слугой, который ему и готовил. У него было столько денег, что он и сам не знал, куда их девать. Иногда он использовал свое колдовство кому-нибудь в помощь. Но не часто. В основном предпочитал пугать да дурачить окрестных крестьян.

— Что же с ним сталось потом? — спросил Исаак Амшиновер.

— Когда я уехал из Радошица, он был еще жив. Впрочем, ты сам прекрасно знаешь, что становится с такими людьми. В конце концов они падают в глубокую яму.

 

2

Когда стекольщик Залман закончил рассказ, в комнате наступила тишина. Исаак Амшиновер достал трубку, зажег ее и, немного помолчав, заметил:

— Ничего удивительного в том, что среди гоим есть колдуны. Они были даже в Египте. С ними состязался еще Моисей. Но я знаю историю про одного такого еврея. Может, он и не был настоящим колдуном, но какие-то дела с нечистой силой имел точно. Его тесть, Мордехай Лисковер, был моим хорошим приятелем. Очень богатый и умный человек; у него было несколько сыновей и дочь, Пеша. По девочке он просто с ума сходил. Сыновья удачно женились, и им принадлежала чуть ли не половина города. У самого Мордехая была водяная мельница, дело прибыльное. Обычно крестьяне с телегами выстраивались к нему в очередь на несколько миль, они верили, что жернова в мельнице заговорены. Мордехай хотел найти для Пеши — она была его последним ребенком — самого лучшего мужа, какого только возможно. Он обещал дать за нее огромное приданое и поддерживать зятя до конца своих дней. Потому он пришел в иешиву и попросил главу показать ему лучшего ученика. «Вот он, — сказал глава, показывая на одного не слишком высокого ученика. — Его зовут Зейнвеле, может быть, он и не вышел ростом, но скажу точно, в Польше нет другого с такими же хорошими мозгами». Чего еще? Парень оказался сиротой, его содержал город. Реб Мордехай взял его к себе в дом, одел как короля и дал подписать свадебный контракт. Затем его отправили на постоялый двор, потому что Закон запрещает жениху и невесте жить в одном доме. Его кормили сквобами и марципанами. Когда он в следующий раз пришел в дом учения, другие студенты попытались втянуть его в ученый спор, но он предпочитал молчать. Он был из тех, для кого каждое слово как золотая монета. Но если он начинал говорить, его стоило послушать. Я вижу его так же хорошо, как сейчас вас: маленького, светлокожего, безбородого, стоящего в доме учения и читающего но памяти целые страницы Комментариев. Одежда, что он получил в доме реб Мордехая, была ему велика. Может, они надеялись, что он еще вырастет? Уж и не знаю, однако габардин его доставал до самого пола. Он сам, кстати, так и не вырос, но это уже другая история. Когда он говорил об ученых материях, голос его становился тихим-тихим, впрочем, он только о них и говорил. Светские дела его не интересовали совсем, тут он просто ограничивался «да» или «нет», а иногда и вовсе только кивал головой. В доме учения он всегда садился в самый темный угол. Другие быстро поняли, что он не слишком склонен к общению. Когда он молился, то всегда смотрел в окно и не поворачивал головы, что бы ни случилось, до тех пор, пока не произносил последнее слово. Окно, кстати, выходило на синагогу и кладбище.

Что ж, он не слишком интересовался этим миром. Зато мир интересовался им. Почему? Как-никак он должен был стать зятем реб Мордехая. Да, а потом произошла очень странная вещь. Как-то раз, ночью, один из ешиботников вошел в дом учения, белый как полотно. «Что случилось? — начали спрашивать у него. — Что тебя напугало?» Сначала он отказывался отвечать, но затем отвел троих своих приятелей в сторону и, заставив поклясться, что они все будут держать в тайне, рассказал следующее: он шел по двору синагоги, когда вдруг увидел Зейнвеле, стоящего у дома призрения и делающего руками какие-то странные движения. Он знал, что Зейнвеле никогда не учится по ночам. И к тому же что бы ему делать у дома призрения? Все знали, что это опасное место; доски, на которых обмывали покойников, стояли там прямо за входной дверью. Туда вели две дорожки: одна с городских окраин, а другая с кладбища. Парень решил, что, видно, Зейнвеле заблудился, и крикнул ему: «Зейнвеле, что ты тут делаешь?» Не успел он выговорить эти слова, как Зейнвеле начал уменьшаться и уменьшался до тех пор, пока от него не осталось одно облачко дыма. Вскоре рассеялось и это облачко. Это было так удивительно, что бедняга чуть не умер от страха. «Ты уверен, что все кисточки на твоем талесе в порядке? — спросили у него приятели. — Может быть, перепутана какая-нибудь буква в мезузе?» Но нет, все было в порядке, и то, что случилось, объяснялось только одним: какой-то демон принял обличье Зейнвеле. Пока это решили держать в секрете. У города хватало других забот.

Свадьбу сыграли шумную. Музыкантов выписали из самого Люблина, а шут Юкеле приехал из Ковле. Но Зейнвеле не участвовал в дискуссии о Торе с другими студентами и не проявлял никакого интереса к угощению. Он сидел во главе стола, но, казалось, не имел к происходящему никакого отношения. Из-за его густых бровей трудно было сказать, думает он о чем-то или попросту спит. Некоторые из приглашенных решили даже, что он глухой. Но как бы то ни было, все прошло гладко. Зейнвеле женился, и тесть поддерживал его. Теперь он сидел в своем углу в доме учения за «Трактатом об омовении», написанном специально для недавно женившихся. Вскоре, однако, Пеша начала жаловаться, что он ведет себя совершенно не так, как надлежит молодому мужу. Хотя он и приходил к ней после того как она посещала ритуальные бани, но оставался холоден словно лед. Однажды утром Пеша, вся в слезах, прибежала в спальню своей матери. «Что случилось, доченька?» — спросила та, и Пеша рассказала: вчера вечером она была в ритуальных банях, и после этого Зейнвеле пришел к ней, но когда она случайно взглянула на его кровать, которая должна была бы оставаться пустой, так как муж был с ней, то увидела, что там лежит еще один Зейнвеле! Она так испугалась, что забилась под матрас и вылезла оттуда, только когда рассвело. Зейнвеле же утром встал и словно ни в чем не бывало пошел в свой кабинет. «Доченька, тебе это померещилось», — сказала ей мать, но Пеша клялась, что говорит чистую правду. «Мама, я боюсь!» — кричала она. Ее ужас был так велик, что бедная девушка даже упала в обморок.

Как долго можно скрывать такое? На самом деле было два Зейнвеле. И вскоре это поняли. В Грабовице было несколько скептиков, из тех, что пытаются разделить луч света на отдельные части. Вы знаете все эти их объяснения: галлюцинация, фантазия, симптом какой-нибудь болезни, но в действительности даже они боялись не меньше других. Зейнвеле видели в одно и то же время спящим у себя в постели и гуляющим по двору синагоги или рыночной площади. Иногда он возникал в передней в доме учения и стоял там не шевелясь рядом с тазом для омовений до тех пор, пока кто-нибудь не догадывался, что это ненастоящий Зейнвеле. Как только это происходило, он таял и растворялся в воздухе, как паутина на ветру.

Какое-то время никто ничего не говорил самому Зейнвеле. По-моему, он сам не вполне понимал, что происходит вокруг. Первой не выдержала Пеша. Она заявила, что не будет больше спать в одной с ним комнате. Ее родителям пришлось нанять ночного сторожа. Реб Мордехай, думая, что Зейнвеле будет от всего отказываться и отпираться, решил просто поставить его перед фактами, но Зейнвеле и не думал ему противиться: просто стоял в углу, как статуя, и все время молчал. Тогда реб Мордехай решил отвезти его к турисскому раввину, который покрыл талисманами почти все тело юноши. Это, однако, не помогло. По ночам теща закрывала дверь его спальни снаружи и вешала на нее тяжелый замок, но все было тщетно: дух продолжал бродить по городу. Завидев его, собаки скулили, а лошади от ужаса шарахались в сторону. Женщины ночью выходили на улицу, надев по два передника: один спереди, один сзади. Как-то вечером одна молодая женщина пришла в ритуальные бани: сперва она с помощью банщика окатила себя водой в первой комнате, а затем пошла омыться в сами бани. Войдя внутрь, она увидела, что кто-то уже плещется в воде. Свечи горели плохо, и она не могла разглядеть точно, кто это. Подойдя поближе, она увидела, что это Зейнвеле. Несчастная закричала и упала в обморок. Хорошо, что банщик оказался поблизости, иначе бы она просто утонула. Настоящий Зейнвеле сидел в этот момент в доме учения. Я видел его там собственными глазами. Но на самом деле вскоре стало уже абсолютно невозможно понять, кто из них двоих человек, а кто фантом. Мальчишки говорили, что Зейнвеле ходит в ритуальные бани специально подглядывать там за голыми женщинами. Пеша объявила, что не может больше жить с ним. Если бы ее родители могли хотя бы отослать его домой, но куда денешь сироту? Тесть повел его к раввину и заплатил сотню гульденов, чтобы он развелся с Пешей. Я сам был одним из свидетелей при составлении бумаг. Пеша плакала не переставая, а Зейнвеле молча сидел на лавке, словно не имел никакого отношения ко всему происходящему. Казалось, что он спит. Раввин даже посмотрел на стену, чтобы убедиться, что он отбрасывает тень. У демонов ведь, как вы прекрасно знаете, теней нет. После развода реб Мордехой посадил Зейнвеле в коляску и отправил в иешиву. Коляской правил гоим, евреям такую работу выполнять запрещено. Когда извозчик вернулся назад, то заявил, что евреи его заколдовали. Лошади, хотя он и хлестал их что было силы, не хотели трогаться с места. К тому же выехали они с площади здоровыми и бодрыми, а вернулись вялыми и явно больными. Мне потом говорили, что обе вскорости издохли. Пришлось Мордехаю Лисковеру платить отступной и извозчику. Даже после того, как Зейнвеле ушел, люди продолжали говорить о нем. Его встречали у мельничных жерновов, на реке, где женщины стирают белье, у нужников. Какое-то время его часто видели вылетающим из труб наподобие дыма. Студенты перестали учиться по вечерам, потому что знали, что Зейнвеле любит появляться во дворе синагоги. Затем, когда Пеша вышла замуж во второй раз, он исчез. Никто не знал, что с ним случилось. У каждого, кто приходил в синагогу, спрашивали, не знает ли он чего-нибудь о Зейнвеле; но никто ничего не знал. Он просто взял и исчез.

— То есть ты хочешь сказать, что талисманы турисского раввина не подействовали? — спросил стекольщик Залман.

— Не каждый талисман действует.

— Талисманы кошеницкого раввина действуют.

— Не каждый раввин — кошеницкий!

 

3

Меир-евнух погладил свой голый подбородок. Его левый глаз был прищурен, а правый — широко раскрыт. Несмотря на то что он пребывал сейчас в здравом рассудке, смех его все равно казался почти безумным.

— Что такого страшного в подобных историях? Мы все знаем, что колдуны существуют. Возможно, Зейнвеле был невиновен. Вдруг его просто заколдовали? Или он страдал чем-нибудь вроде лунатизма. К тому же, когда человек спит, дух оставляет его. Обычно мы не видим оставивший тело дух, но иногда он проявляется. Жила в Красноставе одна женщина, которая во сне источала зеленый свет. Даже когда гасили лампы, стены рядом с ней все равно продолжали оставаться освященными. А еще я слышал о коте, вернувшемся после того, как его утопили. Он расцарапал нос тому, кто его топил. Все узнали животное. Оно шипело и мяукало и, если бы тот мужчина не закрыл лицо руками, выцарапало бы ему глаза. Тело умирает, но дух остается жить. Дух, а не душа. Душа есть не у всех, ее еще надо заслужить. Дух же имеют даже животные.

Позвольте мне рассказать вам историю о Енуке. Вы, реб Залман, должно быть, знали его. Он учил у нас детей арамейскому языку. Енука, как все его называли, был шестым ребенком Зекеле, простого водоноса. Когда он родился, то казался совершенно обычным ребенком. Его назвали в честь деда Заддоком. Однако вскоре мать начала говорить, что он слишком быстро растет. Конечно же, никто ее не слушал. Каждая мать думает, что именно ее ребенок самый расчудесный. Но уже чрез три месяца об удивительном сыне Зекеле заговорил весь город. В пять месяцев мальчик начал разговаривать, а в шесть пошел. Когда ему исполнился год, родители завернули его в талес и отправили в школу. Это теперь у нас есть собственные ежедневные газеты, тогда ничего подобного не было. О парне написала одна гойская газета. Чтобы осмотреть его и составить рапорт, губернатор прислал целую делегацию. Наш городской доктор составил специальную записку и отправил ее в Варшаву и Петербург. К нам понаехали всевозможные университетские профессора и эксперты. Они никак не могли поверить, что маленькому Заддоку всего пятнадцать месяцев, но все было честно. У городских властей лежали оформленное по закону свидетельство о рождении и бумага от повивальной бабки, принимавшей роды. Человек, проводивший обрезание, раввин, державший младенца, и женщина, которой его передали потом, — все давали одинаковые показания. Заддок недолго проучился в школе. Во-первых, уж слишком странно он выглядел, и это отвлекало других ребят, а во-вторых, он был гораздо смышленее своих товарищей. Стоило ему раз взглянуть на алфавит, и он уже знал его наизусть. В полтора года он начал изучать Пятикнижие и Комментарии Раши. А в два — Гемару.

Согласен, в это сложно поверить, но могу лично засвидетельствовать, что так оно и было на самом деле. Зекеле, приносивший нам воду, часто брал с собою сына, так что я сам не раз его видел. В три года Заддок проповедовал в синагоге. Он открывал рот, и люди замирали, боясь пошевелиться: мальчик знал наизусть всю Тору. Тот, кто не был там в ту Великую Субботу перед Песахом, не знает, что такое чудо. Даже слепые могли видеть, что этот ребенок — воплощение какого-то святого из прежних времен. В четыре он был высок, как юноша, и уже начал отращивать бороду. Тогда-то его и прозвали Енукой, в честь святого ребенка из «Зогара». Но если бы я решил рассказывать вам все в подробностях, не хватило бы и целой ночи. В пять лет у Заддока была уже длинная борода. Пришло время женитьбы, но кто согласится отдать дочь замуж за пятилетнего мальчишку? Он начал тщательно изучать Каббалу, и община выделила ему отдельную комнату, где он и проводил все свое время, сидя за «Зогаром», «Древом жизни», «Книгой Творения» и «Книгой сокрытия». Люди предлагали ему деньги, чтобы он молился за них, но он всегда отказывался. Все неверующие, которые хоть раз видели Заддока, тут же отбрасывали свои сомнения. По Субботам он председательствовал во главе стола, как раввин, и только несколько избранных могли говорить с ним. Даже самые ученые мужчины с трудом понимали его глубокомысленные замечания. У него был особый дар переводить буквы в цифры и составлять акростихи. Иногда, когда у него было такое настроение, он говорил исключительно на арамейском. Его почерк можно было прочесть только в зеркале.

Затем внезапно стало известно, что Енука обручился. Оказалось, что в соседнем городе жил богач, семеро детей которого умерли еще в младенчестве. Единственным уцелевшим ребенком была дочь; девочку одевали в белые одежды и называли Альтеле, или Маленькая Старушка, чтобы обмануть Ангела Смерти. Не помню сейчас точно, как звали этого мужчину, да это и не важно; важно другое — какой-то раввин посоветовал ему выдать дочь замуж за Енуку. Девочке было четырнадцать. Енука же выглядел на все сорок. Никто не думал, что он согласится, но он согласился. Я сам присутствовал на празднике по случаю помолвки. Девочка выглядела так, будто выходит за собственного отца. Быстро подписали контракт и разбили тарелку на счастье. Во время всей церемонии Енука что-то бормотал себе под нос. Очевидно, получал указания с Небес. Не знаю почему, но обе стороны хотели, чтобы свадьба состоялась как можно скорее. Помолвка была на Хануку, а свадьбу назначили уже на первую Субботу после Шавуота. Проводили ее не в городе невесты, как это положено по Закону, а в городе жениха, так как не хотели, чтобы Енуку увидело слишком много народа. Приехало восемнадцать раввинов, все специалисты по чудесам, причем кое-кто из них добирался сюда из самой Волыни и Галиции. Собралось также множество вольнодумцев, докторов и философов. Среди гостей были губернатор Люблина и, кажется, вице-губернатор тоже. Пришло множество бесплодных женщин, надеявшихся, что свадьба поможет им понести. Кто-то привел девочку, страдавшую от икоты, похожей на собачий лай. Потом она читала целые главы из Мишны и пела молитвы, голосом глубоким, как у кантора. Все постоялые дворы были забиты, прошел слух, что присутствовавшие на свадьбе никогда не попадут в Ад. Многие спали прямо на улицах. Лавки опустели так быстро, что пришлось выписывать из Люблина повозки с едой.

Теперь слушайте дальше. За три дня до свадьбы мать Енуки зашла к нему в комнату и увидела, что его борода стала седой как снег. Лицо пожелтело и сморщилось, словно пергамент. Она позвала остальную семью. Ребенку не исполнилось еще и шести лет, а он уже превратился в седого старика! Вокруг дома собралась целая толпа, но внутрь никого не пустили. Кто-то рассказал о случившемся родителям невесты, но они не стали разрывать помолвку.

День свадьбы — праздник для юноши, но Енука на то и был Енукой, чтобы всех удивлять. Когда пришло время поднимать покрывало с лица невесты, толпа чуть не взорвалась от напряжения. Эскорт не вел, а нес жениха. Казалось, он лишился последних сил. Когда невеста увидела, что Енука стал стариком, она начала кричать и протестовать, но вскоре все закончилось. Я видел все это собственными глазами. Когда жениху и невесте подали золотой бульон, они еле притронулись к нему, словно оба постились. Музыканты боялись играть. Свадебный шут не проронил ни единого слова за весь день. Енука сидел во главе стола, закрыв лицо руками. Не помню точно, танцевал он с невестой или нет. Через три месяца он умер. С каждым днем силы покидали его. Он таял как восковая свеча. Последние несколько дней к нему не пускали ни паломников, ни даже докторов. Енука, облаченный в белую робу, в талесе и филактериях, сидел как древний святой из иного мира. Он перестал есть. Он не мог проглотить даже ложку супа. Меня не было в городе, когда Енука умер, но говорили, что в момент смерти его лицо сияло словно солнце. Каждый, кто проходил мимо его дома, чувствовал тепло этого святого излучения. Аптекарь, раньше насмехавшийся над ним, после этого стал верующим и насыпал себе в башмаки гороху, в знак покаяния. Священник обратился. Те, что присутствовали у смертного одра, слышали шум ангельских крыльев. Енука велел, чтобы его облачили в саван еще при жизни. Он испустил последний вздох в тот момент, когда на саване сделали последний стежок.

Когда пришли люди из похоронного общества, им почти нечего было обмывать. У таких святых даже материя превращается в дух. Те, кто нес гроб, потом говорили, что тело было легким, как птичка. Похвалы читались целых три дня. Община собрала деньги и построила над его могилой часовню, в которой горел вечный огонь. Для Зекеле установили пенсию. Все решили, что отец такого сына этого достоин.

— А что стало с вдовой? — спросил стекольщик Залман.

— Она больше не вышла замуж.

— У них были дети?

— Конечно же, нет.

— Она еще долго прожила?

— Жива и до сих пор.

— Интересно, кем же на самом деле был этот Енука? — задумчиво произнес Исаак Амшиновер.

— Как можно такое спрашивать? Иногда с Небес спускаются души, которые стремятся выполнить свою задачу как можно скорее. Почему же иначе рождаются дети, живущие всего один день? Каждая душа, сходя на землю, исправляет здесь какие-то ошибки. В этом души похожи на книги: в них тоже может быть много или мало ошибок. Все плохое на этой земле должно быть исправлено. Мир зла — это мир исправлений. Вот вам и ответ на все вопросы.

 

ПАПА ЗЕЙДЛУС I

 

1

Раньше в каждом поколении жило несколько таких праведников, с которыми даже я, сам Сатана, не мог справиться. Их невозможно было толкнуть на грабеж, убийство или прелюбодеяние. Я не мог даже заставить их прекратить изучать Закон. Единственной дорожкой в их благочестивые души было тщеславие.

Зейдл Коэн принадлежал как раз к числу таких людей. Во-первых, он был защищен своим знатным происхождением: он был потомком Раши, а следовательно, и царя Давида. А во-вторых, никто в окрестностях Люблина не мог соперничать с ним в учености. В пять лет он изучал Гемару и Комментарии; в семь помнил Законы о браке и разводе; в девять читал проповеди и знал столько цитат, что с ним не могли тягаться даже старейшие ученые общины. В Библии он был как у себя дома, а в иврите разбирался так, как будто знал этот язык с рождения. К тому же он учился постоянно: что зимою, что летом вставал с первой утренней звездой и начинал читать. На воздух выходил редко, физической работой почти не занимался, спал мало, а ел как птичка. У него не было ни желания, ни терпения заводить себе друзей-приятелей. Единственная вещь, которую Зейдл действительно любил, — это книги. Стоило ему только войти в дом учения или в свой собственный дом, как он тут же бежал к полкам, хватал какой-нибудь том и начинал вдыхать покрывающую его пыль веков. У него была такая хорошая память, что стоило ему только один раз взглянуть на страницу из Талмуда или какие-то новые Комментарии, как он тут же запоминал их на всю оставшуюся жизнь.

Не мог я получить власть над Зейдлом и через его тело. К семнадцати годам его череп напоминал яйцо: такой же круглый и блестящий. Единственные волосы на всем теле — пара волосков на щеках. У него было продолговатое и суровое лицо, высокий лоб, который всегда венчало несколько капелек пота, и крючковатый нос, почему-то казавшийся голым, — как у человека, недавно потерявшего очки. За покрасневшими веками поблескивали желтые и меланхоличные глаза. Руки и ноги были маленькими и белыми, как у женщины. Так как он никогда не ходил в ритуальные бани, никто в городе не знал, был ли он евнухом или андрогином. Его отец, реб Зандер Коэн, был человеком очень богатым и ученым и страстно желал, чтобы на его сыне их семья не прервалась. Он выписал ему невесту из самой Варшавы, девушку богатую и красивую. Она до самого дня свадьбы не видела Зейдла, а когда увидела — он как раз должен был закрыть ее лицо покрывалом, — было уже слишком поздно. Она стала его женой и ничего не могла с этим поделать. Большую часть времени она проводила в той комнате, которую ей выделил свекр, штопала чулки, читала книжки и слушала большие настенные часы — с позолоченными цепочками и гирями, — которые били каждые полчаса, безропотно ожидая, пока минуты сложатся в часы, часы в дни, а дни в годы и так далее, до тех самых пор, пока не придет ей время успокоиться на старом яневском кладбище.

Зейдл занимался учением с такой страстью, что отпечаток его характера лег на все вещи в доме. Хотя слуги и убирались в его комнате, мебель там всегда была покрыта пылью; окна, завешенные тяжелыми шторами, имели такой вид, как будто их не открывали уже лет сто, а толстый ковер на полу так приглушал шаги, что можно было подумать, будто в этой комнате живет не человек, а призрак. Зейдл регулярно получал от отца деньги, но на себя не тратил ни гроша. Вряд ли он точно знал, как выглядит золотой, но, несмотря на это, был ужасным скупцом: он ни разу не пригласил к себе в дом на субботнюю трапезу какого-нибудь бедняка из города. Он никогда не пытался с кем-нибудь подружиться, и постольку, поскольку ни он, ни его жена гостей к себе не приглашали, никто в городе даже и не знал точно, как выглядит их дом изнутри.

Не отвлекаясь ни на какие житейские хлопоты, Зейдл усердно учился. Сперва он с головой окунулся в Талмуд и Комментарии. Потом занялся Каббалой и вскоре стал настоящим специалистом в области оккультного и даже написал два трактата на эту тему: «Ангел Рафаил» и «Книга Творения». Естественно, он хорошо знал «Путеводитель колеблющихся», «Кузари» и другие философские книги. Однажды ему в руки попалась копия Вульгаты. Через какое-то время он освоил латынь и стал читать запрещенные книги, одалживая их у одного ученого ксендза из Янева. Короче, так же, как его отец всю жизнь копил денежки, Зейдл копил знания. Когда ему исполнилось тридцать пять, никто во всей Польше не мог сравниться с ним в учености. Тогда я снова попытался свернуть его на дорожку греха.

«Как можно заставить Зейдла согрешить? — думал я. — Чревоугодие, женщины, коммерция — это все не то».

Я пытался сделать из него еретика, но безуспешно. Как сейчас помню тот наш разговор:

— Предположим, прости Господи, что Бога нет, — ответил он мне. — И что с того? Его несуществование само по себе является чудом. Потому что только Бог, Причина всех причин, может обладать такой силой, чтобы не существовать.

— Но если Создателя нет, зачем же ты тогда молишься и учишься? — продолжал я.

— А что же мне еще делать? — удивился Зейдл. — Пить водку да валяться с шиксами?

Говоря по правде, я не знал, что на это ответить, и решил оставить его в покое. А потом умер его отец, и я решил вновь попытать свои силы. Не имея ни малейшего представления о том, как буду действовать дальше, я снова спустился в Янев. С тяжелым сердцем.

 

2

Вскоре, однако, я понял, что и у Зейдла есть свое слабое место: гордыня. И уверяю вас, ее там было не в пример больше того, что позволяет иметь ученым Талмуд. Не лучина тщеславия, а настоящий костер.

План сложился быстро, и вот однажды глубокой ночью я разбудил Зейдла и сказал ему:

— Зейдл, тебе известно, что ты лучше всех раввинов в Польше разбираешься в Комментариях?

— Естественно, известно, — ответил он. — Но больше-то об этом никто не знает.

— А тебе известно, Зейдл, что никто не сравнится с тобой в знании иврита? — продолжал я. — И что в Каббале ты изощреннее самого реб Хайма Витала? И что ты больший философ, чем сам Маймонид?

— К чему ты все это говоришь? — удивился Зейдл.

— Да к тому, что ведь это неправильно, когда такой великий человек, как ты, знаток Торы и энциклопедист, вынужден торчать в этой Богом забытой дыре, где никто не в состоянии оценить твоей мудрости, где люди тупы, раввин невежда и даже твоя жена не понимает, как ей повезло с мужем. Реб Зейдл, воистину ты жемчужина, затерянная среди песков.

— Ну? — спросил он. — И что же я, по-твоему, должен делать? Встать на площади и рассказывать каждому встречному о своем уме?

— Нет, реб Зейдл. Боюсь, что это не поможет. Тебя назовут сумасшедшим.

— Так что же тогда ты предлагаешь?

— Не будешь перебивать, скажу. Слушай, тебе прекрасно известно, что евреи никогда не любили своих лидеров: они роптали на Моисея, бунтовали против Соломона, бросили в ров Иеремию и убили Захарию. Избранный народ ненавидит величие. В великом человеке они видят соперника Иеговы, поэтому и любят только сирых да убогих. Все их тридцать шесть праведников почему-то всегда или сапожники, или водоносы. Еврейские законы считают, что нет ничего важнее капли молока, упавшей в горшок с мясом, или яйца, снесенного на праздник. Они специально исказили иврит, чтобы нельзя было прочесть древние тексты. Их Талмуд превращает царя Давида в какого-то местечкового раввина, который рассказывает женщинам о менструациях. Для них поэтому, чем меньше, тем больше; чем страшнее, тем красивее. Знаешь их лозунг? Больше грязи, ближе Бог. Подумай сам, реб Зейдл, ведь ты для них как бельмо на глазу — с твоей-то эрудицией, богатством, манерами, умом и великолепной памятью.

— Зачем ты мне все это говоришь? — спросил Зейдл.

— Реб Зейдл, послушай меня, ты должен стать христианином. Гоим — полная противоположность евреям. Ведь их Бог — человек, поэтому и человек для них может стать Богом. Гоим любят величие и преклоняются перед тем, кто им обладает: перед людьми великой жалости и великой ненависти, великими творцами и великими разрушителями, великими девственницами и великими блудницами, великими мудрецами и великими дураками, великими правителями и великими бунтарями, великими верующими и великими безбожниками. Поэтому, реб Зейдл, если хочешь признания, прими их веру. А насчет Бога не беспокойся. Он так велик и могуч, что Земля вместе со всеми людьми для него не более чем рой насекомых. Ему абсолютно все равно, будешь ли ты молиться Ему в синагоге или в церкви, будешь ли ты поститься от Субботы до Субботы или есть свинину. Его не слишком интересуют эти маленькие создания, которые считают себя венцом творения!

— То есть ты хочешь сказать, что Бог не давал Моисею Тору на горе Синай? — спросил Зейдл.

— Чтобы Бог открыл свое сердце человеку, рожденному женщиной? Конечно же, нет.

— Иисус не его сын?

— Иисус — обычный бастард из Назарета.

— И нет ни воздаяния, ни наказания?

— Нет.

— Что же тогда есть? — спросил у меня испуганный и окончательно сбитый с толку Зейдл.

— Есть то, что существует, но не обладает существованием, — ответил я ему на манер ученого философа.

— И нет никакой надежды когда-нибудь узнать истину? — Зейдл был в отчаянии.

— Мир непознаваем, и в нем нет истины, — ответил я, стараясь как можно искуснее играть словами. — Ты ведь не можешь почувствовать вкус сам своим носом, или узнать запах бальзама ухом, или услышать звуки скрипки языком, точно так же ты не можешь познать этот мир своим разумом.

— Но чем же, если не разумом?

— Страстями — самой маленькой частью мира. А у тебя, реб Зейдл, есть только одна страсть — гордость. И если ты уничтожишь ее, то останешься в абсолютной пустоте.

— Что же мне делать? — спросил расстроенный Зейдл.

— Завтра же иди к священнику и скажи ему, что хочешь обратиться. Потом продай все свое имущество. Попробуй заставить жену поступить так же: согласится — хорошо, нет — тоже не беда. Гоим сделают тебя священником, а священнику запрещено иметь жену. Ты продолжишь учение, но снимешь это ужасное длинное пальто и ермолку. Вся разница будет заключаться в том, что вместо того, чтобы прозябать в этой глухой деревне, где евреи ненавидят тебя и твою ученость и где тебе приходится молиться в доме учения, в котором уже давно прогнил пол, а за печами храпят пьяницы, ты будешь жить в большом городе, читать проповеди в прекрасной церкви, где играет орган и где твою паству будут составлять уважаемые люди, чьи жены будут целовать твои руки. А если ты еще напишешь что-нибудь об Иисусе или Его Матери, то тебя сделают епископом, а потом и кардиналом, и — кто знает? Все во власти Божьей, — возможно, в один прекрасный день ты станешь Римским Папой. Тогда гоим посадят тебя, как идола, на позолоченный трон и внесут в собор, а вокруг будет куриться ладан. И во всех городах, начиная с Рима и Мадрида и заканчивая, уж прости меня, Краковом, люди будут падать на колени перед твоим изображением.

— Как же меня будут звать? — спросил Зейдл.

— Зейдлус Первый!

Мои слова оказали на него такое огромное воздействие, что Зейдл не смог больше спокойно лежать в постели и сел. Его жена проснулась и спросила, почему он не спит. Очевидно, женский инстинкт подсказал ей, что мужа охватило какое-то возбуждение, и она решила, что произошло чудо. Но Зейдл уже смирился с мыслью о скором разводе и велел ей не задавать глупых вопросов, а ложиться и спать дальше. Сам же он надел шлепанцы и пошел в кабинет, где зажег свечи и до рассвета просидел за Вульгатой.

 

3

На следующий день Зейдл сделал все в точности, как я и велел. Он пошел к священнику и сказал, что хочет поговорить с ним о вопросах веры. Конечно же, тот был более чем удивлен. Но что может быть лучше для ксендза, чем уловленная в сети еврейская душа? Короче, чтобы не утомлять вас долгим рассказом, священники и богачи со всей округи обещали Зейдлу блестящую карьеру в церкви; он быстренько распродал все свое имущество, развелся с женой, крестился святой водой и стал христианином. Впервые за всю жизнь Зейдл оказался в центре внимания: духовенство носилось с ним как курица с яйцом, богачи расточали ему похвалы, а их жены великодушно улыбались и приглашали к себе в поместья. Его крестным отцом стал сам замосцский епископ. Зейдла, сына Зандера, сменил теперь Бенедиктус Яневский, такую фамилию выбрали в честь деревни, в которой он родился. Хотя Зейдл и не был еще священником, он заказал себе у портного черную сутану и носил на груди четки и крест. Первое время он жил в доме священника и почти не выходил на улицу, потому что стоило ему там появиться, как еврейские мальчишки тут же начинали кричать: «Отступник! Отступник!»

Его новые друзья имели массу планов относительно его будущего: одни советовали поступить в семинарию и продолжить учение; другие рекомендовали поселиться в люблинском доминиканском монастыре; третьи предлагали взять в жены какую-нибудь богатую женщину и стать помещиком. Однако сам Зейдл не собирался сворачивать с давно выбранной дороги. Он хотел славы и величия. Причем немедленно. Он знал, что в прошлом многие обратившиеся евреи становились известными благодаря своей полемике с Талмудом — Петрус Альфонсо, Иоганн Префферкорн, — и это если называть только некоторых. Зейдл решил пойти по их стопам. После того как он обратился и ешиботники не давали ему спокойно ходить по улице, он внезапно понял, что никогда не любил Талмуд. Его иврит был всего лишь диалектом арамейского; его мудрость была глупа; легенды невероятны, а библейские Комментарии натянуты и полны софистики.

Зейдл начал посещать библиотеки при семинариях в Люблине и Кракове и прочел гам все трактаты, написанные обращенными евреями. Вскоре он заметил, что все они абсолютно одинаковы. Авторы были невеждами и без зазрения совести занимались плагиатом, воруя друг у друга целые страницы и ссылаясь на одни и те же несколько абзацев из Талмуда, в которых содержалась критика гоим. У некоторых даже не было собственных слов, и они просто переписывали труды других, ставя на них свои имена. Настоящая книга еще не была написана, и кто же мог справиться с этой задачей лучше него, с его-то знанием философии и каббалистической мистики? Вместе с этим Зейдл нашел в Библии несколько новых доказательств того, что пророки предвидели рождение, страсти и воскресение Иисуса, и доказал некоторые положения христианства с помощью логики, астрономии и естественных наук. Трактат Зейдла должен был стать для христианства тем же, чем для иудаизма явилась «Сильная рука» Маймонида, — и он же должен был перенести автора из Янева прямо в Ватикан.

Зейдл читал, думал, писал, проводя в библиотеке дни и ночи. Время от времени он встречался с христианскими мудрецами и говорил с ними на польском и латыни. С той же страстью, с какой раньше он изучал еврейские книги, Зейдл засел теперь за христианские. Вскоре он уже помнил наизусть целые главы из Нового Завета. Он стал экспертом в латыни. Он так хорошо разбирался в христианской теологии, что священники и монахи просто боялись с ним разговаривать: он обязательно находил в их речах какие-нибудь ошибки. Много раз его обещали зачислить в семинарию, но всегда в последний момент что-то срывалось. На пост краковского библиотекаря, который прочили ему, назначили родственника губернатора. Зейдл начал понимать, что и среди гоим не все так уж хорошо. Священники поклонялись не Богу, а Золоту. Их проповеди были полны ошибок. Большинство из них не только не знали латыни, но и на польском говорили неправильно.

Долгие годы Зейдл работал над своим трактатом и никак не мог его закончить. Его требования к себе были так высоки, что он постоянно находил изъяны в уже сделанной работе, и чем дальше продвигался вперед, тем этих изъянов становилось больше. Он писал, зачеркивал, переписывал, рвал и писал снова. Его папка распухла от различных цитат, заметок и выписок, но свести их воедино Зейдл не мог. После постоянно многолетнего напряжения он так запутался, что уже и сам не мог понять, где правда, а где ложь, где есть смысл, а где только бессмыслица, что будет угодно церкви, а что воспримут как ересь. Он не верил больше в то, что называл истиной и ложью. Тем не менее он продолжал работать, и в голову ему приходили все новые и новые идеи. Он так часто обращался к Талмуду, что чем больше погружался в его глубины, тем больше делал пометок на полях, чем больше списков сверял, тем сложнее ему было решить, пишет ли он свой труд против или в защиту Талмуда. Со временем он прочел книги о судах над ведьмами, отчеты о девушках, уличенных в связи с Сатаной, документы инквизиции — в общем, все материалы, которые могли помочь в понимании той или иной страны или эпохи.

Постепенно золотые монеты в мешочке, который Зейдл всегда носил на груди, иссякли. Его лицо пожелтело, как пергамент. Взгляд потух. Руки дрожали, как у старика. Сутана запачкалась и обтрепалась. Надежда прославиться исчезла. Он стал жалеть и о своем обращении. Но обратного пути уже не было: во-первых, он больше не верил ни в одну религию, а во-вторых, существовал закон, по которому христианина, решившего перейти в иудаизм, следовало сжечь на костре.

Однажды, когда Зейдл сидел в Краковской библиотеке и изучал очередной старинный манускрипт, свет перед его глазами померк. Сначала он было решил, что уже наступили сумерки, и спросил у монаха, почему никто не зажигает свечей. Но когда услышал в ответ, что на улице все еще белый день, понял, что ослеп. До дома Зейдл добрался только с помощью монаха. С этого времени он стал жить в темноте. Боясь, что вскоре все его деньги совсем закончатся и он останется без гроша так же, как уже остался без зрения, Зейдл, после долгих колебаний, решил стать нищим у какой-нибудь краковской церкви. «Я потерял и этот мир, и иной, — рассуждал он. — Так что толку в гордости? Если пути вверх нет, надо идти вниз». Так Зейдл, сын Зандера, он же Бенедиктус Яневский, занял свое место среди нищих на паперти краковского собора.

Сперва церковники еще как-то пытались ему помочь. Они предложили ему место в монастыре, но Зейдл не желал становиться монахом. Он хотел по-прежнему спать в одиночестве у себя на чердаке и носить на груди мешочек с золотыми монетами. Не захотел он быть и служкой в алтаре. Сначала некоторые студенты семинарии останавливались на паперти, чтобы поговорить с ним об ученых материях. Но вскоре все о нем забыли. Зейдл нанял старуху, которая должна была по утрам приводить его на паперть, а вечером отводить обратно домой. Она же каждый день готовила ему горшок каши. Добросердечные прихожане давали ему милостыню, и ему даже удалось отложить кое-что на черный день. Мешочек снова потяжелел. Другие нищие высмеивали его, но Зейдл никогда не отвечал на их насмешки. Часами он стоял на коленях, с закрытыми глазами, непокрытой головой, в застегнутой на все пуговицы сутане. Его губы шевелились не переставая. Прохожие думали, что он молится христианским святым, но на самом деле он читал Гемару, Мишну и псалмы. Христианская теология забылась быстро, а то, что он учил еще в юности, осталось. На улице всегда было шумно: по булыжной мостовой ехали повозки, ржали лошади, слышались крики извозчиков, щелкали кнуты, смеялись девушки, плакали дети, женщины окликали друг друга по имени, о чем-то громко говорили и отпускали непристойные шуточки. Зейдл замолкал только для того, чтобы вздремнуть, опустив голову на грудь. У него не осталось никаких мирских желаний, последней и единственной страстью было: узнать истину. Существует ли Создатель или мир всего лишь комбинация атомов? Есть ли душа или человеком управляет только разум? Будет ли после смерти наказание и воздаяние? Есть ли субстанция или все сущее иллюзорно? Солнце опаляло его, дожди мочили его, голуби капали на него, но Зейдл не замечал всего этого. Утратив последнюю свою страсть, гордыню, он утратил и интерес к материальному миру. Иногда он спрашивал себя: «Неужели это я, тот самый Зейдл, которого когда-то называли чудом? Сын реб Зандера, лидера общины? И у меня на самом деле была жена? И до сих пор в этом мире живет кто-то и помнит меня?» Зейдлу казалось, что все это было неправдой. Ничего такого никогда не было, а следовательно, и вся реальность была одной огромной иллюзией.

Однажды утром, когда старуха, как всегда, забралась на чердак к Зейдлу, чтобы отвести его на паперть, она увидела, что он заболел. Подождав, пока он уснет, она тихонько стащила его мешочек с монетами и убежала. Даже в бреду Зейдл понял, что его ограбили, но ничего не мог поделать. Его голова, тяжелая как камень, лежала на соломенной подушке. Ноги дрожали. Суставы болели. Все изможденное тело охватил жар. Он просыпался и снова засыпал, просыпался и засыпал. Очнувшись в очередной раз, он уже не мог понять, день сейчас или ночь. С улицы доносились громкие голоса, крики, стук копыт, звон колоколов. Зейдл решил, что там устроили языческий праздник, с трубами и барабанами, дикими животными, непристойными танцами и жертвоприношениями. «Где я?» — спрашивал он у самого себя. Он не мог вспомнить название города и забыл даже, что живет в Польше. Возможно, это были Афины, Рим или даже Карфаген. «Какой сейчас век?» — недоумевал он. В его воспаленном мозгу проносились мысли о веках до Рождества Христова. Эти мысли быстро его утомили. И только один вопрос по-прежнему не давал покоя: «Неужели эпикурейцы правы? И я умру, так ничего и не узнав? И исчезну навеки?»

В этот самый момент на чердаке материализовался я, Искуситель. Несмотря на свою слепоту, Зейдл меня увидел.

— Зейдл, — сказал я, — готовься, пришел твой последний час.

— Это ты, Сатана, Ангел Смерти? — спросил неожиданно чем-то обрадованный Зейдл.

— Да, — ответил я ему. — И я пришел за тобою. Но я не буду помогать тебе раскаиваться или исповедовать тебя, даже не пытайся!

— Куда ты заберешь меня? — спросил он.

— Прямиком в Геенну.

— Если есть Геенна, значит, есть и Бог, — прошептал Зейдл.

Губы его дрожали.

— Это ничего еще не доказывает, — возразил я.

— Нет, доказывает, — ответил он. — Если существует Ад, существует и все остальное. Если ты реален, значит, и Он реален… Теперь можешь делать со мной все, что захочешь. Я готов.

Я достал свой меч, прекратил его агонию и, вырвав когтями душу Зейдла, потащил ее в иной мир, окруженный целой стаей демонов. В Геенне Ангел Разрушения уже раздувал огонь под углями. А у порога стояли два веселых чертенка, наполовину из смолы, наполовину из огня, в треугольных шляпах и с длинными хвостами. Увидев нас, они чуть не умерли со смеху. «Смотри, — сказал один из них другому, — да это же Зейдлус Первый, ешиботник, который хотел стать Римским Папой».

 

СВАДЬБА В БРАУНСВИЛЛЕ

 

1

Доктор Соломон Марголин с самого начала не хотел идти на эту свадьбу. Конечно, она была назначена на воскресенье, выходной день, но ведь Гретель была абсолютно права, что воскресный вечер — единственный за всю неделю, когда они могут побыть вместе. Теперь же пропадал и он. Обязательства перед общиной часто вынуждали его жертвовать вечерами, принадлежавшими ей. Сионисты включали его в состав своих комитетов, его избрали членом правления Еврейского научного общества, сделали соиздателем академического Еврейского ежеквартальника. И хотя он часто называл себя агностиком, или даже атеистом, тем не менее все эти годы он исправно таскал Гретель на седеры к Аврааму Мехлесу из Сенчимина. Доктор Марголин бесплатно лечил раввинов, эмигрантов и еврейских писателей, помогал им с лекарствами, а если требовалось, то и с местом в госпитале. Когда-то он регулярно посещал Сенчиминское землячество, занимал там какие-то посты и ходил на все устраиваемые им праздники. Сейчас замуж выходила Сильвия, младшая дочь Авраама Мехлеса. Как только им принесли приглашения, Гретель заявила: она еще не сошла с ума, чтобы тащиться на чью бы то ни было свадьбу в этот дикий Браунсвилль. А если он, Соломон, хочет туда поехать, есть там ужасную жирную еду и вернуться домой не раньше трех часов ночи — это его право.

Доктор Марголин был вынужден признать, что его жена в чем-то, безусловно, права. Когда он еще сможет выспаться? Ему надо быть в госпитале уже в понедельник утром. К тому же он сидит на диете и не может есть жирную пищу. А на таких свадьбах всегда подают только жирное. Он прекрасно знал все отрицательные стороны подобных торжеств: англизированный идиш, идишированный английский, ужасная музыка и дикие танцы. Там нарушаются все еврейские законы и обычаи; мужчины, не соблюдающие обрядов иудаизма, одевают на головы ермолки, а раввины и канторы подражают христианским священникам. Каждый раз, когда он брал с собой на свадьбу или бар-мицву Гретель, его сжигал стыд. Даже она, рожденная христианкой, могла видеть вырождение американского иудаизма. Так что лучшее, что он мог теперь для нее сделать, — это отправиться на праздник в одиночестве.

Обычно в воскресенье после завтрака они вдвоем ходили на прогулку в Центральный парк, а иногда, когда позволяла погода, доходили и до Палисайда. Но сегодня Соломон Марголин не хотел вставать рано. Давно прошло то время, когда он принимал активное участие в делах Сенчиминского землячества; сам город уже успел превратиться в груду развалин. Все его родственники там были замучены, сожжены, убиты в газовых камерах. Многие сенчиминцы спаслись и позднее перебрались из лагерей в Америку, но в основном это были молодые люди, которых он, Соломон, не знал на прежней родине. Сегодня ночью все они соберутся вместе: сенчиминцы со стороны невесты, терешпольцы со стороны жениха. Он знал, как они будут докучать ему, укорять в том, что редко появляется, намекать на эгоизм. Как фамильярно вести себя, бить по спине и тащить танцевать. Что ж, пусть так, но он должен пойти на свадьбу Сильвии. Ведь и подарок уже послан.

День занимался серый и мрачный, уже с утра похожий на сумерки. Всю ночь шел снег. Соломон Марголин надеялся хорошо выспаться сегодня, но, к несчастью, проснулся даже раньше, чем обычно. Наконец он встал. Побрился, внимательно осмотрев свое отражение в зеркале, и подровнял седые волосы на висках. Сегодня он выглядел старше своих лет: с мешками под глазами и избороздившими лицо морщинами. В его чертах проступала какая-то изможденность. Нос казался длиннее и острее, чем обычно, с обеих сторон рта залегли складки. После завтрака он растянулся на софе в гостиной. Оттуда он мог видеть Гретель — увядшую блондинку средних лет, — гладившую белье на кухне. Короткая нижняя юбка открывала ее мускулистые, как у танцовщицы, икры. Они познакомились в берлинском госпитале, где Гретель работала сиделкой. Один ее брат был нацистом и умер от тифа в русском лагере для военнопленных. Другого, коммуниста, застрелили нацисты. Старый отец доживал свои дни в доме другой дочери, в Гамбурге, и Гретель регулярно высылала ему деньги. Здесь, в Нью-Йорке, она сама стала почти еврейкой. Она дружила с еврейскими женщинами, состояла в «Хадассе», изучала законы еврейской кухни. Даже ее беды стали еврейскими, и она постоянно оплакивала Катастрофу. Она заказала себе участок рядом с мужем, в той части кладбища, которая принадлежала Сенчиминскому землячеству.

Доктор Марголин зевнул, потянулся за сигаретой, лежащей в пепельнице на кофейном столике рядом с софой, и начал думать о себе. Его карьера удалась. Все шло хорошо. У него был офис на Вест-Энд авеню и состоятельные пациенты. Коллеги уважали его, и он стал заметной фигурой в кругах нью-йоркских евреев. О чем еще мог мечтать мальчишка из Сенчимина? «Человек, сам себя сделавший», сын бедного меламеда. Он был высоким, красивым и всегда пользовался успехом у женщин. Даже сейчас, несмотря на возраст и высокое кровяное давление, у него еще случались интрижки на стороне. Но вопреки всему этому, где-то глубоко внутри, Соломон Марголин чувствовал себя неудачником. Когда он был ребенком, его называли вундеркиндом, он знал наизусть целые страницы из Библии и изучал Талмуд и Комментарии. В одиннадцать лет он отправил свои респонсы тарновскому раввину, который отозвался о них как о «великолепных и удивительных». В тринадцать он уже в совершенстве знал «Путеводитель колеблющихся» и «Кузари». Он сам освоил алгебру и геометрию. В семнадцать попытался перевести с латыни на иврит «Этику» Спинозы, не зная, что это уже сделали до него. Все в один голос предсказывали, что из него вырастет гений. Однако он растратил свой талант, постоянно меняя темы занятий; зачем-то начал изучать языки и переезжать из одной страны в другую. В личной жизни все шло не лучше. Его огромная любовь, Рейцель, дочь Мелеха-часовщика, вышла за другого и погибла во время Катастрофы. Всю свою жизнь Соломон Марголин мучился вечными вопросами бытия. Он все еще лежал по ночам без сна, пытаясь постичь загадку мироздания. Он страдал от ипохондрии, а страх смерти преследовал его даже во сне. Гитлеровская резня и исчезновение всей семьи убили в нем последнюю надежду на лучшее будущее и уничтожили веру в человечество. Он начал презирать тех богатых матрон, которые приходили к нему на прием со своими маленькими проблемами, в то время как миллионы людей были обречены на смерти, одна страшнее другой.

Из кухни вышла Гретель:

— Какую рубашку ты сегодня наденешь?

Соломон Марголин поднял взгляд на жену. И она несла свою долю страданий. Хотя и молча, она все же оплакивала братьев, даже Ганса, нациста. Она прошла через тяжелые испытания. Ее мучило чувство вины перед мужем. Сейчас ее лицо покраснело, на нем выступили мелкие капельки пота. Доктор Марголин получал достаточно, чтобы платить горничной, но Гретель не желала отказываться от работы по дому. Она все делала сама, даже стирала белье. Это стало ее манией. Каждый день она чистила плиту. Моя окна их квартиры на шестнадцатом этаже, она никогда не надевала страховой ремень. Хотя все остальные хозяйки в их доме получали заказанные продукты прямо на дом, Гретель регулярно таскала тяжелые сумки из супермаркета. По ночам она иногда говорила такие вещи, которые казались ее мужу безумием. Она все еще подозревала, что он изменяет ей с каждой своей пациенткой.

Супруги равнодушно смотрели друг на друга, чувствуя ту особую отстраненность, которая часто вырастает из огромной близости. Доктор Марголин часто удивлялся тому, как быстро постарела его жена. Состарились не только черты лица, изменилось и что-то еще: пропали гордость, любопытство, надежды на лучшее. Он пробормотал:

— Рубашку? Все равно. Скажем, белую.

— Тебе не надо надевать смокинг? Подожди, я принесу витамины.

— Я не хочу витаминов.

— Но ты же сам говорил, что они очень полезны,

— Оставь меня, пожалуйста.

— Ну, как знаешь, в конце концов, это твое здоровье, а не мое.

И она медленно вышла из комнаты, на секунду задержавшись в дверях: словно надеясь, что он вспомнит что-то и позовет ее назад.

 

2

Доктор Марголин последний раз взглянул на себя в зеркало и вышел из дома. Вздремнув полчаса после обеда, он чувствовал себя посвежевшим. Несмотря на возраст, он все еще хотел производить приятное впечатление на окружающих — пусть даже и сенчиминцев. У него были свои иллюзии. В Германии он гордился тем, что похож на юнкера, а в Нью-Йорке с радостью слышал, что его легко можно принять за англосакса. Он был высоким, худощавым, со светлыми волосами и голубыми глазами. Волосы уже поредели, кое-где начала проступать седина, но Соломону удавалось как-то скрывать эти признаки приближающейся старости. Он слегка сутулился, но в компаниях держал спину прямо. Много лет назад, в Германии, он носил монокль и, хотя в Нью-Йорке это выглядело претенциозно, сохранил в своем облике спокойный европейский лоск. У него были принципы. Он никогда не нарушал клятвы Гиппократа. Со своими пациентами всегда был честен до предела, всеми силами стараясь избежать любой недоговоренности; отклонил несколько предложений вступить в сомнительные ассоциации, объединяющие карьеристов. Гретель утверждала, что его чувство чести превратилось в настоящую манию. Машина доктора Марголина — не «кадиллак», как у большинства его коллег, — стояла в гараже, но он решил взять такси. Во-первых, он плохо знал Бруклин, а во-вторых, не хотел рисковать в такой снегопад. Он поднял руку, и почти сразу же рядом остановилась машина. Он боялся, что водитель откажется ехать в такую даль, как Браунсвилль, но тот ничего не сказал и молча перевел счетчик. Доктор Марголин посмотрел через замерзшее стекло на зимнюю воскресную ночь, но снаружи ничего не было видно. Проносились нью-йоркские улицы, влажные, грязные, тонущие в темноте. Через какое-то время он откинулся назад, закрыл глаза и попытался укрыться в собственном тепле. Его целью была свадьба. Возможно, весь мир такое же такси, несущееся в неизвестности по направлению к своему космическому месту назначения? Возможно, есть космический Браунсвилль, космические свадьбы? Да. Но почему Бог создал Гитлера, Сталина? Почему он сделал так, что этот мир не может обходиться без войн? Зачем существуют инфаркт, рак? Доктор Марголин достал сигарету и, немного поколебавшись, закурил. Что, интересно, думали эти набожные евреи, его дядья, когда их заставляли рыть себе могилы? Быть может, действительно существует бессмертие? И есть такая вещь, как душа? Все аргументы за и против не стоили и щепотки праха.

Такси свернуло на мост через Ист-Ривер, и через какое-то время доктор Марголин смог увидеть небо. Оно казалось низким, тяжелым и красным, как раскаленный металл. Его свод излучал фиолетовое сияние. Тихо падал снег, неся с собою на Землю зимний покой так, как это было всегда — десятки, сотни, возможно, даже миллионы лет назад. За Ист-Ривером ярко блестели колонны, по серым волнам залива, острым как скалы, буксир тянул баржу, заставленную новыми машинами. Стекло рядом с водителем было открыто, и в такси задувал холодный ветер, принося с собою запахи бензина и моря. Быть может, погода никогда больше не изменится? И никто не сможет представить себе тогда летний день, лунную ночь, весну? И так много дает человеку воображение. На Истерн-Парквей машина затормозила и остановилась. Очевидно, впереди случилось какое-то дорожное происшествие? Завывала сирена полицейской машины. Подъехала «скорая помощь». Доктор Марголин поморщился. Очередная жертва. Кто-то неправильно повернул руль, и вот, пожалуйста, все планы на будущее превращены в ничто. Пострадавшего на носилках несли к машине «скорой помощи». На фоне темного костюма, запачканной кровью рубашки и смятого галстука лицо казалось особенно бледным; один глаз был закрыт, другой полуоткрыт, взгляд застыл. Возможно, он тоже спешил на свадьбу, подумал доктор Марголин. Возможно, на ту же, что и я…

Вскоре такси тронулось с места. Они поехали по улицам, которых Соломон Марголин раньше никогда не видел. Это был Нью-Йорк, но мог быть и Чикаго, и Кливленд. Они проезжали индустриальные районы с фабричными строениями, складами угля, дров и железного лома. Негры, удивительно черные, стояли на обочинами дороги и смотрели куда-то вперед; их огромные глаза были полны тупой покорности. Промелькнул бар. Люди, сидевшие там, имели в своем облике что-то потустороннее, как будто были приговорены сидеть там, расплачиваясь за грехи, совершенные в предыдущем воплощении. Когда Соломон Марголин уже решил было, что водитель, хранивший всю дорогу абсолютное молчание, заблудился или специально завез его куда-то не туда, машина въехала в забитый до отказа район Землячества. Они проехали мимо синагоги, похоронного общества, и там, впереди, показался свадебный дом, залитый светом, с неоновой еврейской вывеской и звездой Давида. Доктор Марголин дал шоферу доллар на чай, и тот, по-прежнему не говоря ни слова, уехал.

Доктор Марголин вошел в холл и сразу же почувствовал теплую и близкую атмосферу Сенчиминского Землячества. Все лица здесь были ему знакомы, хотя никого конкретно он узнать не мог. Оставив пальто и шляпу в гардеробной, он надел ермолку и вошел в зал. Зал был полон людей и музыки, столы ломились от яств, а в баре выстроилась целая батарея всевозможных бутылок. Музыканты играли дикую смесь еврейских маршей, американского джаза и восточных мелодий. Мужчины танцевали с мужчинами, женщины с женщинами, мужчины с женщинами. Мелькали белые и черные ермолки, непокрытые головы. Прибывали все новые гости, они прокладывали себе путь через толпу, некоторые все еще в своих пальто и шляпах, ели закуски, пили шнапс. Зал полнился топотом ног, криками, смехом, аплодисментами. Лампочки мигали так ярко, что казалось, где-то здесь прячется целая армия фотографов. Откуда ни возьмись, появилась невеста, поддерживающая свой шлейф, с целой свитой подружек. Доктор Марголин знал здесь всех, и все знали его. Люди говорили с ним, смеялись, подмигивали, махали руками, и он отвечал каждому улыбкой, кивком, поклоном. Постепенно исчезла вся его напряженность, вся депрессия. Он почти опьянел от смешения запахов: цветы, кислая капуста, чеснок, духи, горчица и что-то безымянное, свойственное одному только Сенчимину. «Привет, доктор!» — «Привет, Шлоймо-Давид, ты меня не узнаешь, да? Смотрите, он забыл!» Здесь были встречи, воспоминания о давно прошедшем, сожаления. «Но мы же как-никак были соседями. И ты всегда приходил к нам, чтобы одолжить газету на идише». Кто-то уже целовал его: плохо выбритый подбородок, запах виски и гниющих зубов. Одна женщина так смеялась, что даже потеряла свою сережку. Марголин попытался найти ее, но не смог. «Ты не узнаешь меня, да? Посмотри повнимательнее! Я же Зиссел, сын Хайи Бейлы!» — «Почему ты ничего не ешь?» — «Почему ты ничего не пьешь? Иди сюда. Бери стакан. Чего ты хочешь? Виски? Бренди? Коньяк? Скотч? С содовой? С кока-колой? Попробуй вот это, просто чудо. Не стой как столб. Пока мы здесь, надо веселиться». — «Мой отец? Они его убили. Они всех убили. Из всей семьи остался я один». — «Веришь, сын Фейвиша? Умер от голода в России — его отправили в Казахстан. Его жена? В Израиле. Вышла замуж за литвака». — «Сореле? Застрелили. Вместе с детьми».

«Для меня ты навсегда останешься Шлоймо-Давидом, маленьким мальчиком со светлыми пейсами, который наизусть знает целые главы из Талмуда. Ты помнишь это? Кажется, что это было вчера. Твой отец, да покоится он с миром, просто светился весь от гордости…» — «Твой брат Хаим? Твой дядя Ойзер? Они убили их всех, всех. Они взяли целый народ и истребили его почти целиком, с типичной немецкой аккуратностью». — «Ты уже видел невесту? Хороша как картинка, но уж чересчур раскрашена. Только вообрази себе, что это внучка реб Тодроса из Радзина! И ее дед носил две ермолки, одну на затылке, другую на лбу». — «Видишь ту молодую женщину в желтом платье, которая сейчас танцует? Это сестра Ривы — их отцом был Мойше-свечник. Сама Рива? Там же, где и все остальные. В Аушвице. Как мы были близки к смерти! Если хочешь знать, то полагаю, что мы и на самом деле тогда умерли. Нас истребили, стерли с лица земли. Даже уцелевшие носят смерть в своих сердцах. Но это свадьба, а потому давай веселиться». — «Лехаим, Шлоймо-Давид! Хочу тебя поздравить. У тебя есть сын или дочь? Нет? Что ж, это и к лучшему. Зачем рожать детей, если в мире столько убийц?»

 

3

Уже пришло время начинать церемонию, но кто-то еще не явился. Никто точно не мог сказать был ли это раввин, кантор или кто-то из родственников. Авраам Мехлес, отец невесты, бегал по залу, хмурился, махал руками и что-то тихо шептал гостям. В своем взятом напрокат смокинге он выглядел довольно странно. Мать жениха о чем-то спорила с одним из фотографов. Музыканты никак не могли остановиться, гремели барабаны, стонали скрипки, завывал саксофон. Танцы становились все быстрее и отчаяннее, теперь в них принимали участие почти все гости. Молодые люди били ногами по паркету с такой силой, что казалось, под ними вот-вот провалится пол. Мальчики скакали вокруг, как козлята, а девочки кружились в хороводах. Многие мужчины были уже абсолютно пьяны. Они громко кричали, захлебывались смехом и целовали незнакомых женщин. Стоял такой шум, что Соломон Марголин уже не слышал, что ему говорят, и просто кивал головой направо и налево. Несколько гостей не отходили от него ни на шаг и показывали все новых и новых людей из Сенчимина и Терешполя. Какая-то матрона с бородавками на носу ткнула в него пальцем, подмигнула и назвала Шлоймеле. Соломон Марголин спросил, кто она такая, и ему ответили, но из-за шума он ничего не расслышал. Он снова и снова слушал одни и те же слова: умер, сожгли, застрелили. Один терешполец попытался оттащить его в сторону, но был тут же изгнан несколькими сенчиминцами, сказавшими, что ему тут нечего делать. Появился опоздавший, им оказался сенчиминский извозчик, ставший в Нью-Йорке миллионером. Его жена и дети погибли в Европе, но он уже успел жениться снова. Мимо продефилировала женщина, обвешанная бриллиантами, в платье с глубоким вырезом, открывавшем прыщавую спину до самой поясницы. У нее был хриплый голос. «Кто она такая?» — «Да уж не святая, это точно. Ее первый муж был мошенником, он накопил огромное состояние и умер. От чего? От рака. Чего? Желудка. Сначала ты не хочешь ничего есть, а потом не можешь. Вот и получилось, что он всю жизнь работал на второго мужа своей жены». — «Что такое жизнь? Сплошные танцы на могилах». — «Да, но пока ты играешь в эти игры, то должен соблюдать правила». — «Доктор Марголин, почему вы не танцуете? Вы же среди своих. Мы все из одной грязи. Тут вы не доктор. Вы всего лишь Шлоймо-Давид, сын меламеда…»

Марголин почти не притрагивался к напиткам, но чувствовал себя пьяным. Туманный зал крутился как карусель; пол шатался под ногами. Стоя в углу, он наблюдал за танцами. Какие разные выражения были на лицах у танцующих. Сколько не похожих друг на друга существ собрал здесь сегодня Создатель. Каждое лицо рассказывало свою историю. Они танцевали вместе, эти люди, но у каждого была своя философия, свои привычки. Какой-то мужчина схватил Марголина в охапку, и некоторое время они кружились в дикой пляске. Затем, стараясь освободиться, доктор отошел в сторону. Кем была та женщина? Он случайно встретился с ней глазами, и ему показалось, что они уже виделись раньше. Он знал ее! Она помахала ему. Он стоял совершенно сбитый с толку. Она не выглядела ни молодой, ни старой. Где он уже видел ее — это узкое личико, эти темные глаза, эту девчоночью улыбку? Ее волосы были убраны на старомодный манер, длинные косы уложены, словно венок вокруг головы. В ней чувствовалось типично сенчиминское спокойствие — что-то, что он, Марголин, давно утратил. А ее глаза — ведь он любил эти глаза, любил всю свою жизнь. Он слегка улыбнулся ей, и женщина ответила ему тем же. У нее на щеках появились ямочки. Она казалась чем-то удивленной. Марголин, понимая, что начинает краснеть как мальчишка, подошел к ней.

— Я вас знаю, но вы не из Сенчимина.

— Нет, из Сенчимина.

Он слышал этот голос много лет назад. Он любил этот голос.

— Из Сенчимина? Но тогда кто вы?

Ее губы дрогнули:

— Ты уже успел забыть меня?

— Прошло много времени с тех пор, как я уехал из Сенчимина.

— Ты часто приходил к моему отцу.

— Как его звали?

— Мелех-часовщик.

Доктор Марголин вздрогнул:

— Или я сошел с ума, или у меня начались галлюцинации.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что Рейцель мертва.

— Я и есть Рейцель.

— Ты — Рейцель? Здесь? О Господи, если это правда, значит, в мире нет вообще ничего невозможного. Когда ты приехала в Нью-Йорк?

— Некоторое время назад.

— Но откуда?

— Издалека.

— Мне говорили, что вы все погибли.

— Мой отец, моя мать, мой брат Хершль…

— Но ты замужем.

— Была.

— Если это правда, значит, в мире нет вообще ничего невозможного, — повторил доктор Марголин, все еще не придя в себя после случившегося.

Кто-то, должно быть, хотел подшутить над ним. Но почему? Он был уверен, что здесь есть какая-то ошибка, но никак не мог понять, какая именно.

— Почему ты не хочешь узнавать меня? После всего, что было…

Он молчал. На секунду она тоже замолчала.

— Я потеряла все, но сохранила гордость.

— Пойдем куда-нибудь, где тише, — куда угодно. Это самый счастливый день во всей моей жизни!

— Но сейчас ночь…

— Значит, это самая счастливая ночь. Почти как если бы пришел Мессия и мертвые восстали из могил.

— Куда ты хочешь идти? Ладно, пойдем.

Марголин взял ее за руку и снова почувствовал давно забытый трепет юношеской страсти. Он аккуратно вел ее среди гостей, боясь, что она может затеряться в толпе или что кто-нибудь толкнет ее и разобьет ее радость. Все вернулось в один момент: смущение, волнение, веселье. Он хотел забрать ее с собою, побыть где-нибудь с ней наедине. Выйдя из шумного зала, они поднялись вверх по лестнице и оказались перед часовней, где должна была проходить брачная церемония. Дверь в часовню была открыта. Внутри, на небольшом возвышении, стоял переносной свадебный балдахин. Лежали заранее приготовленные бутылка вина и серебряный бокал. Все скамьи были пусты, и только слабый мерцающий свет слегка разгонял тени. Музыка, такая громкая внизу, здесь казалась тихой и далекой. Они оба помедлили на пороге. Затем Марголин показал на балдахин:

— Давай встанем туда.

— Давай.

— Расскажи мне о себе. Где ты теперь живешь? Что делаешь?

— Это не так просто.

— Ты одна? Или связана с кем-то?

— Связана? Нет.

— Почему ты не давала знать о себе? — спросил он.

Но она не ответила.

Глядя на нее, он чувствовал, как с прежней силой к нему возвращается любовь. Его уже бросало в дрожь от одной только мысли, что они могут снова расстаться. Его охватили юношеские ожидания и нетерпение. Он хотел обнять ее и поцеловать, но в любой момент в комнату могли войти. Он стоял рядом с ней, стыдясь того, что женился на другой, что поверил слухам о ее смерти. «Как я мог жить без этой любви? Как мог представлять себе мир без нее? И что теперь будет с Гретель? Я оставлю ей все, все до последнего цента». Он снова посмотрел в сторону лестницы, не поднимается ли сюда кто-нибудь из гостей. Ему пришло в голову, что постольку, поскольку у них с Гретель была только гражданская церемония, по еврейским законам он не женат. Он повернулся к Рейцель:

— Согласно еврейским Законам, я все еще свободный мужчина.

— И что из этого?

— Согласно еврейским Законам, я могу встать с тобою под балдахин и стать твоим мужем.

Казалось, она понимает огромное значение этих его слов.

— Да, я понимаю…

— Согласно еврейским Законам, не нужно даже кольцо. Можно заменить его монеткой.

— У тебя есть монетка?

Он полез в нагрудный карман пиджака, но бумажника там не было. Он проверил другие карманы. «Неужели меня ограбили? — удивился он. — Но как? Я все время сидел в такси. Может, кто-нибудь вытащил его уже здесь, на свадьбе?» Он был не столько огорчен, сколько удивлен. Он сказал:

— Странно, но, кажется, у меня вообще не осталось денег.

— Ничего, обойдемся и без них.

— Как же я поеду домой?

— Домой? Зачем? — спросила Рейцель. Она улыбнулась ему той своей загадочной улыбкой, которую он так хорошо знал. Внезапно его мозг пронзила догадка: это не может быть Рейцель. Она слишком молода. Возможно, это ее дочь, и она играет с ним, обманывает его. «Я попался, как дурак, прости, Господи!» — подумал он. Он стоял смущенный, пытаясь вычислить ее возраст. Сделать это по чертам лица было невозможно. Глаза ее были все такими же глубокими, темными и грустными. Она тоже казалась смущенной, будто догадывалась о его подозрениях. «Это все ошибка», — твердил себе Марголин. Но в чем именно она заключается? И что случилось с бумажником? Не мог ли он оставить его в такси, после того как расплатился с водителем? Ему никак не удавалось вспомнить, сколько там было денег. «Должно быть, я слишком много выпил. Эти люди напоили меня, я смертельно пьян». Долгое время он стоял молча, находясь в какой-то прострации, гораздо более глубокой, чем наркотический транс. Вдруг он вспомнил то дорожное происшествие, свидетелем которого стал по пути на свадьбу. Странная мысль пришла ему в голову: а что если он был не просто свидетелем? Что если он и был жертвой? Лицо мужчины показалось ему тогда удивительно знакомым. Доктор Марголин начал обследовать себя, как если бы был одним из своих пациентов. Он не мог найти следов пульса или дыхания. И чувствовал какую-то странную пустоту, словно его покинула какая-то физическая величина. Казалось, исчезло все: чувство тяжести, мускулатура, суставы. «Этого не может быть! — бормотал он. — И что теперь будет делать Гретель?»

Он выпалил:

— Ты не Рейцель!

— Нет? А кто же тогда?

— Они застрелили Рейцель.

— Застрелили? Кто тебе это сказал?

Она казалась одновременно и испуганной, и удивленной. Не говоря ни слова, она низко опустила голову, словно услышала плохую новость. Доктор Марголин продолжал размышлять. Очевидно, Рейцель и сама не понимает того, что с ней произошло. Он слышал о таких случаях, — как это называется? — парение в сумеречном мире. Астральное тело, отделяясь от физического, находится в состоянии полусознания и, не имея возможности достичь своих целей, цепляется за фантазии и прошлое. Но неужели эти суеверия действительно являются правдой? Нет, как бы ему ни хотелось в это поверить, этого не может быть. К тому же такие «уцелевшие» должны терять память.

«Я просто напился, — решил доктор Марголин. — И это все одна большая галлюцинация, возможно, даже результат пищевого отравления».

Он поднял глаза, но она никуда не исчезла. Тогда он наклонился к ней и прошептал:

— Какая разница? Главное, что мы теперь вместе.

— Я ждала этого все эти годы.

— Где ты была?

Она не ответила, а он больше не спрашивал. Он огляделся. Пустое помещение заполнилось, все места были заняты. Начавшаяся церемония заставила гостей замолчать. Тихо играла музыка. Кантор нараспев читал Благословения. Авраам Мехлес торжественно вел свою дочь к балдахину.

 

И НЕ БУДЕТ ПОДЧИНЕНИЯ МОЕГО НИКАКОМУ ЧЕЛОВЕКУ

 

1

С того самого дня, как люди начали говорить о назначении его на должность явровского раввина, у рабби Ионатана Данцигера из Ямполя не было ни минуты покоя. Его ямпольские враги злились, что он может переехать в большой город, но в то же время не желали и чтобы он оставался здесь, потому что уже нашли ему замену. Ямпольские богачи хотели, чтобы раввин уехал из Ямполя, но не получил места и в Яврове. Они пытались помешать этому, распространяя о нем разные сплетни. Они хотели сделать с ним то же, что сделали с предыдущим раввином: изгнать из города с позором, на запряженной быками телеге. Почему? Не потому, что он сделал кому-то что-нибудь плохое, это точно. Раввин никого не оскорбил и был неизменно вежлив с горожанами. Просто каждый имел на него зуб по собственной причине. Один утверждал, что он плохо толкует Талмуд; зять другого сам метил на место раввина; третий подозревал, что рабби Ионатан является последователем одного из хасидских лидеров. Мясникам не нравилось, что раввин слишком многих животных находит некошерными; ритуальным резникам — что он дважды в неделю проверяет их ножи. Смотритель миквы жаловался, что как-то раз, накануне праздника, раввин объявил ритуальную баню нечистой, и мужчины из-за этого не смогли в ту ночь лечь со своими женами.

На улицах люди поговаривали о том, что раввин слишком много времени проводит за Святыми Книгами и слишком мало внимания уделяет простым людям. Бездельники в шинках высмеивали то, как он кричит, читая «Услышь, о Израиль», и как плюется, едва заговорит об идолах. Образованные подмечали, что он делает много ошибок в ивритской грамматике. Женщины насмехались над реббецин из-за ее великопольского произношения и еще из-за того, что она пила цикорий и кофе без сахара. Ничто не ускользало от их взгляда. Они не любили ее еще и за то, что она пекла хлеб каждый четверг, а не раз в три недели, как все. Они с подозрением смотрели на Йентель-вдову, дочь раввина, говоря, что она слишком много времени тратит на вязание да вышивание. Перед каждым Песахом из-за мацы в городе происходил погром, и враги раввина бежали к его дому, чтобы побить камнями окна. А после Суккота, когда многие дети болеют, набожные матроны кричали, что раввин не защищает город от грехов, позволяет девушкам ходить с непокрытыми головами и что за это Ангел Смерти карает своим бичом ни в чем не повинных детей. Не одно, так другое. Раввина ругал чуть ли не весь город, а сам он продолжал получать свое законное содержание, пять золотых в неделю, и жил в постоянной нищете.

Друзья тоже не слишком-то его радовали. Они охотно пересказывали ему все городские сплетни. Раввин говорил им, что это грех, и цитировал Талмуд, в котором было сказано, что в злословии виноваты все три стороны: тот, кто злословит, тот, о ком злословят, и тот, кто это злословие пересказывает. Это рождает гнев, ненависть, кощунство. Раввин просил друзей ничего ему не рассказывать, но это не помогало. Если же он выражал свое неудовольствие, друг немедленно переходил в стан врагов. Рабби не мог больше спокойно молиться и изучать Священные Книги. «Сколько еще мне жить в этом Аду? — спрашивал он и Бога. — Даже заключенный мучается всего двенадцать месяцев…»

Теперь, получив предложение из Яврова, он убедился, что и там дела идут немногим лучше, чем в Ямполе. Там у него тоже уже были недруги. Там тоже был богач, чей зять претендовал на место раввина. К тому же, хотя в Яврове раввин и имел монополию на продажу свечей и теста, несколько торговцев предлагали эти товары в своих лавках и не собирались от них отказываться, даже под угрозой исключения из общины.

Рабби Ионатану исполнилось всего пятьдесят лет, но он уже был седым. Его высокая фигура была особенной. Борода, некогда рыжая, как солома, стала белой и редкой, как у старика. Брови были кустистыми, а под глазами темнели огромные мешки. Его мучили всевозможные недуги. Он кашлял зимой и летом. Все, что осталось от его тела, — это кожа да кости: он был таким легким, что когда шел по улице в ветреную погоду, казалось, еще немного, и фалды лапсердака поднимут его в воздух. Его жена жаловалась, что он слишком мало ест, слишком мало пьет, слишком мало спит. По ночам его мучили кошмары. Ему снились преследования и погромы, и из-за этого он подолгу постился. Раввин верил, что несет наказание за свои грехи. Иногда он резко отзывался о своих врагах, сомневался в путях Господних и даже в Его милости. Он надевал талес и филактерии, и внезапно в его мозгу проносилась мысль: «А что, если никакого Создателя нет?» После такого богохульства раввин не притрагивался к пище целый день, до появления на небе первых звезд. «Горе мне, — шептал он, — куда мне бежать? Я конченый человек».

На кухне сидели его жена и дочь, и у каждой из них были собственные проблемы. Ципора, реббецин, происходила из богатой семьи. В молодости ее называли настоящей красавицей, но долгие годы нищеты наложили свой отпечаток на ее облик. В старомодном чепце и платье времен короля Собеского она выглядела сутулой и уставшей; ее лицо стало морщинистым и по цвету напоминало незрелую грушу. Руки были большими, покрытыми густой сетью вен, как у мужчины. Единственным спасением от всех несчастий для нее была работа. Целыми днями Ципора стирала белье, рубила дрова, таскала воду из колодца, мыла полы. Люди в Ямполе шутили, что она так усердно драит свои тарелки, что вскоре протрет их до дыр. Она столько раз штопала старые простыни и скатерти, что на них уже не осталось ни одной собственной ниточки — все сплошные заплаты. Она чинила даже шлепанцы своего мужа. Из шести ее детей выжила только Йентель.

Йентель пошла в отца: она была высокой, рыжеволосой, светлокожей, с веснушками и плоской грудью. Она была не менее аккуратной, чем ее мать, но Ципора не позволяла дочери выполнять никакую работу по дому. Муж Йентель, Ойзер, был ешиботником и умер от туберкулеза. Девушка целыми днями сидела дома, вышивала, вязала или читала книги, купленные у бродячего книгоноши. Первое время после смерти мужа брачные маклеры просто не давали ей прохода, но она быстро сумела их всех отвадить. Она не переставала оплакивать Ойзера. Стоило кому-нибудь завести разговор о новом замужестве, как тут же начинала биться в судорогах. По Ямполю ходили слухи, что этот Ойзер, лежа на смертном одре, заставил жену поклясться в том, что она больше никогда не выйдет замуж. Во всем городе у нее не было ни единой подруги. Летом она часто брала корзину и уходила в лес собирать ягоды и грибы. Такое поведение считалось в высшей степени неподходящим для дочери раввина.

Переезд в Явров, казалось, был куда как хорошим планом, но и Ципора, и Йентель скорее боялись его, чем радовались. Ни у той, ни у другой не было новой, нештопаной одежды или каких-нибудь украшений. За годы, проведенные в Ямполе, они так отвыкли от общества, что реббецин часто жаловалась мужу на то, что уже начинает забывать, как звучит человеческая речь. Она молилась дома, избегала участия в свадьбах и обрезаниях. Но ведь Явров — это же не Ямполь! Там дамы гуляют по улицам в модных платьях, дорогих мехах, шелковых париках, в туфлях на высоком каблуке и с острым носом. У каждой есть золотые цепочки и брошки. Как они могут поехать туда в своем тряпье, с переломанной мебелью и залатанным бельем? Йентель наотрез отказывалась покидать Ямполь. Что ей там делать? Она не девушка и не замужняя женщина; тут у нее, по крайней мере, есть клочок земли и могильный камень.

Рабби Ионатану оставалось только качать головой. Он получил приглашение из Яврова, но не получил никакого задатка. Был ли это обычай, или над ним решили посмеяться, посчитав наивным простаком? Просить денег самому ему было стыдно. Да к тому же это было не в его правилах — использовать Тору ради собственной выгоды. Рабби мерил шагами свой кабинет и шептал: «Отец Небесный, помоги. Обтаяли меня воды до души моей…»

 

2

У раввина была привычка чаще молиться в синагоге, чем в доме учения, постольку поскольку среди бедняков у него было меньше недоброжелателей. Он приходил туда на восходе и молился с первым миньяном. Это было после Пентекоста. На небе уже зажглись тридцать три утренних звезды. Вместе с тридцать четвертой должно было появиться солнце. Рабби любил тишину утра, когда большинство горожан еще спит за закрытыми ставнями. Ему никогда не надоедало наблюдать за восходом солнца: пурпурного, золотого, омывшегося в водах Великого Моря. Это всегда наводило на одни и те же мысли: сыны человеческие, в отличие от солнца, не возрождаются и потому обречены на смерть. У человека есть воспоминания, сожаления, обиды. Они обволакивают его, как пыль, и из-за них он уже не воспринимает свет и жизнь, исходящие от неба. Но иные создания Бога обновляются. Если небо затянули тучи, это еще не значит, что оно никогда больше не будет ясным. Солнце садится, но каждое утро восходит вновь. Луна и звезды существовали всегда. Бесконечность природных явлений отчетливее всего чувствуется именно утром, на восходе. Падает роса, щебечут птицы, блестит река, трава становится влажной и посвежевшей. Счастлив человек, что может возрождаться вместе со всем миром, «когда звезды утренние поют вместе».

Это утро было таким же, как и другие. Рабби встал рано, планируя прийти в синагогу первым. Он постучал по дубовой двери, чтобы предупредить молившихся внутри духов, и вошел в темную переднюю. Синагога насчитывала уже много сотен лет, но до сих пор выглядела так же, как и в тот день, когда было завершено ее строительство. Все в ней дышало вечностью: серые стены, высокий потолок, серебряные канделябры, медный таз для омовения, возвышение с четырьмя колоннами, резной Ковчег Завета с табличкой Заповедей и двумя позолоченными львами. Лучи солнца проникали внутрь через овальное цветное стекло. Хотя духи и улетели отсюда с первым же криком петуха, но после них все еще чувствовались особое безмолвие и спокойствие. Рабби начал раскачиваться и читать «Господина мира». Слова: «И после того, как все исчезнет, царствование Его останется» — он повторил несколько раз. Он представлял себе семьи убитых людей, разрушающиеся дома, все смешивалось, и Божественный Свет вновь творил мир. Время, случайности, страсти, борьба уходили, они были всего лишь выдумкой и обманом, оставалось только добро.

Рабби читал молитвы, задумываясь над глубоким смыслом каждого слова. Мало-помалу собрался миньян: как обычно, это были простые люди, встающие с первыми криками петухов, — Лейбум-каретник, Хаим-Иона — торговец рыбой, Авраам-шорник, Шлоймо Меир, у которого были сады в пригороде Ямполя. Они приветствовали рабби, одевали филактерии, молитвенные шали. Внезапно ему пришло в голову, что все его враги в городе или богачи, или бездельники. Бедные люди, привыкшие к тяжелому труду, были на его стороне. «Почему я не понял этого раньше? — удивлялся рабби. — Почему только сейчас?»

Он чувствовал внезапную любовь к этим людям, которые не умели лгать, которые не знали ничего о мошенничествах и обманах, а честно следовали заповеди Господа: «И будешь добывать хлеб свой в поте лица своего…» Сейчас они внимательно обматывали ремешки филактерий вокруг своих рук, целовали кисти молитвенных шалей и готовились к тяготам во имя Царствия Небесного. Их лица и бороды несли на себе след утреннего спокойствия. Их глаза излучали ту особую нежность, которая есть у людей, привыкших к всевозможным трудностям.

Был понедельник. После молитвы, в то время как раввин читал «Благословится имя Твое», из Ковчега достали Свиток. Открытие Ковчега Завета всегда трогало его. Здесь стояли они все: Свитки, Моисеева Тора, покрытые шелком и украшенные цепочками, коронами, серебряными пластинками, — все вместе, но каждый с собственной судьбой. Одни следовало читать в будние дни, другие в Субботу, некоторые только в День радости и умиротворения. Здесь также было несколько книг Закона с выцветшими буквами и крошащимся пергаментом. Каждый раз, когда рабби думал о них, у него болело сердце. Он раскачивался взад и вперед, бормоча на арамейском: «Ты правишь всем… Я слуга Единого, да будет Он благословен, падаю ниц перед мудростию Его и Его Закона». Когда раввин дошел до слов: «И не будет подчинения моего никакому человеку…» — он запнулся. Эти слова застряли у него в горле.

Впервые он понял, что лжет. Никто не подчинялся людям больше него. Весь город давал ему распоряжения, и он покорно выполнял их. Каждый мог причинить ему вред. Сегодня это происходит в Ямполе, а завтра то же самое будет и в Яврове. Он, раввин, был слугою каждого влиятельного члена общины. Он должен был надеяться на подарки, расположение, искать себе союзников. Рабби посмотрел на молящихся. Нет, им сторонники были не нужны. Им не следовало беспокоиться о том, кто за, а кто против них. Их не волновали досужие домыслы сплетников. «Но зачем же тогда лгать? — подумал рабби. — И перед кем? Перед Всемогущим?» Он вздрогнул и почувствовал, как к лицу приливает кровь. Колени подгибались. Перед ним на стол уже положили Свиток, но он не замечал его. Внезапно что-то внутри него рассмеялось. Он поднял вверх руку, как будто бы давал клятву. Вернулась давно забытая радость, и он почувствовал совершенно неожиданную решительность. Все прояснилось в один момент…

Раввина позвали, и он поднялся на возвышение. Взяв в руки бахрому Свитка, он приложил ее ко лбу и поцеловал. Затем громко прочел Благословение и стал слушать. Читали главу «И послал мужей троих…». В ней рассказывалось о том, как соглядатаи, посланные в землю Ханаанскую, вернулись назад, испугавшись сынов Анака. «Трусость обрекла поколения на жизнь в пустыне, — думал рабби Ионатан. — Но они испугались великанов, а почему я боюсь этих гномов? Это хуже, чем трусость, это гордыня. Я боюсь потерять свою должность». Молившиеся смотрели на рабби с нескрываемым удивлением. Он него теперь исходила удивительная сила, казалось, что он изменился. Все решили, что это из-за скорого переезда в Явров.

После окончания молитвы мужчины начали расходиться. Шлоймо Меир снял свою молитвенную шаль и направился к выходу. Он был небольшого роста, ширококостным, с рыжей бородой, желтыми глазами и веснушками. Его матерчатая кепка, габардин и грубые башмаки выгорели на солнце и тоже казались желтыми.

— Шлоймо Меир, задержись, пожалуйста, на минутку, — окликнул его раввин.

— Да, рабби?

— Как твои сады? Урожай хорош?

— Слава Богу. Если не поднимется ветер, все будет отлично.

— Людей хватает?

Шлоймо Меир задумался:

— С этим тяжко, но мы справимся.

— Почему тяжело?

— Работа трудная. Они ведь целые дни на лестнице проводят, а спят в сарае.

— Сколько ты им платишь?

— Немного.

— Но на жизнь хватает?

— Я их кормлю.

— Шлоймо Меир, возьми и меня к себе. Я буду собирать фрукты.

В желтых глазах Шлоймо Меира зажглись огоньки смеха:

— Почему бы и нет?

— Я серьезно.

Шлоймо Меир насторожился:

— Я не понимаю, о чем говорит рабби.

— Я больше не рабби.

— Что? Это почему?

— Если у тебя есть время, я все расскажу.

Рабби говорил, а Шлоймо-Меир слушал. Кроме них в синагоге никого не осталось. Они стояли рядом с кафедрой. Хотя раввин говорил тихо, но каждое его слово отдавалось от стен гулким эхом, как будто бы кто-то невидимый повторял за ним.

— Что скажешь, Шлоймо Меир? — наконец спросил он.

У Шлоймо Меира было такое лицо, как будто он проглотил что-то очень кислое. Он покачал головой:

— Что я могу сказать? Я боюсь, что меня исключат из общины.

— Ты не должен никого бояться. «И не испытаешь страха перед лицом человека». В этом суть иудаизма.

— Но что скажет ваша жена?

— Она будет помогать мне.

— Но это будет нелегко для вас.

— Ждите, и Господь придаст вам новые силы.

— Ну…

— Ты согласен?

— Если рабби настаивает…

— Не называй меня больше рабби. Теперь я один из твоих сборщиков фруктов. И обещаю, я буду честным работником.

— В чем в чем, а в этом я не сомневаюсь.

— Когда ты поедешь в сады?

— Через пару часов.

— Заезжай за мною, я буду ждать.

— Хорошо, рабби.

Шлоймо Меир подождал еще немного и ушел. В дверях он обернулся: раввин стоял теперь в одиночестве, крепко стиснув руки и глядя на стены. Он покидал синагогу, в которой молился столько лет. Здесь все было таким знакомым: двенадцать знаков зодиака, семь звезд, фигуры льва, оленя, леопарда и орла, непроизносимое Имя Бога, нарисованное красным. Позолоченные львы, держащие своими высунутыми языками скрижаль с Десятью Заповедями, внимательно смотрели янтарными глазами на рабби. Ему казалось, что эти священные животные хотят спросить: «Почему так долго? Неужели же ты сразу не мог понять, что нельзя одновременно служить Богу и человеку?» Их открытые пасти смеялись с какой-то особой великодушной свирепостью. Рабби запустил руку в бороду. «Что ж, никогда не поздно. Впереди еще целая вечность…»

И он пошел к выходу. Дойдя до порога, он остановился и, хотя в синагоге не было мезузы, приложил к дверному косяку указательный палец и поцеловал его.

Скоро удивительная новость облетела Ямполь и Явров. Рабби Ионатан, его жена и дочь стали сборщиками фруктов в садах у Шлоймо Меира.

 

КУНЕГУНДА

 

1

К вечеру холодные ветры задули с болот, что тянулись за деревней. Небо заволокло тучами, и липы зашелестели последними листами, еще не опавшими с порыжевших ветвей. Из напоминающей поганку избушки, без окон и с покосившейся соломенной крышей, вышла старая Кунегунда. Дым выходил через дыру в трубе, а дверь почти провалилась внутрь, как дупло, выжженное в дереве молнией. Сама старуха чем-то напоминала бульдога, она была такой же маленькой и толстой, с квадратным подбородком. Седые пряди спутались в некое подобие рога, белые волоски росли из бородавок на щеках. Ступни ног с давно сошедшими ногтями покрывали мозоли и нарывы. Опираясь на клюку, таща за собою мотыгу, Кунегунда оглянулась по сторонам, принюхалась к ветру и нахмурилась. «С болот, — пробормотала она. — Все беды и напасти оттуда. Гнилая погода. Проклятая земля. Урожая в этом году не будет. Все унесет ветер. Крестьянам останется одна мякина, а их выблядки будут пухнуть с голода. Смерть наведается ко многим».

Вокруг хижины Кунегунды, стоящей у самого края леса, росли сорные травы и ежевика, с мохнатыми листьями, усыпанными спорами, похожими на перхоть, ядовитыми ягодами и колючками, кажется, специально созданными для того, чтобы рвать одежду. Матери запрещали своим детям даже проходить мимо кишащей змеями Кунегундиной хижины. Жаворонки никогда не вили гнезд на ее крыше. Казалось, что Кунегунда ждет приближения бури. Она скривила свой жабий рот и прохрипела: «Будет мор, мор. Болезни всегда приходят оттуда. Зло хочет кого-то забрать к себе. В этом ветре — дыхание смерти».

Мотыга была нужна ей не для того, чтобы окучивать картошку, она собирала с ее помощью травы и корешки, растущие неподалеку от хижины. У нее имелась своя собственная аптека: помет дьявола и змеиный яд, капустные черви и веревка висельника, мясо гадюки и волосы эльфа, пиявки и амулеты, воск и ладан. Все это было нужно Кунегунде не только для того, чтобы помогать другим, но и для собственной безопасности. Злые силы преследовали ее с самого детства. Мать, пусть горит она в аду, ненавидела ее и постоянно била. Отец, напиваясь, тоже давал волю рукам. Брат Йозек пугал рассказами о Дзяде и Бабуке. Истории сестры Теклы были не лучше. Почему они пугали ее? В то время, как другие дети играли на лужайке, Кунегунда, которой едва исполнилось шесть лет, должна была кормить гусей. Однажды она попала под град: градины, каждая размером с гусиное яйцо, чуть было не пробили ей череп и убили гусака, — дома ее выпороли, за то, что не уберегла птицу, а на кровь никто даже не обратил внимания. Казалось, что она притягивает к себе всевозможных животных: волков, лис, куниц, хорьков, диких собак и ужасных существ из иного мира — горбатых, с сумками на животах, с длинными усами, узловатыми хвостами и огромными зубами. Они прятались за деревьями и кустами, скалили свои пасти, выслеживали ее и были еще ужаснее домовых из рассказов Теклы. Трубочист спускался с неба, пытался усадить Кунегунду на свою метлу и утащить наверх. В поле, где девочка пасла гусей, жили маленькие женщины — эльфы, в черных платках, с коробочками на спине или у бедра. Они летали по воздуху, а когда Кунегунда попыталась отогнать их и начала бросаться камнями, так больно ударили ее, что она упала в обморок. По ночам появлялись маленькие чертики, они тормошили ее, дергали за волосы, звали по имени, щипали и царапали. После их ухода в постели оставались блохи и мышиные шарики, а простыни были мокрыми.

Если бы Кунегунда не научилась колдовству, она давно бы уже была на том свете. Она рано поняла, что то, что причиняет боль другим, дает силы ей. Когда люди или животные страдали, она была спокойна. Она научилась насылать на деревню болезни, раздоры и прочие беды. Другие девушки боялись смерти, а Кунегунде нравилось смотреть на покойников: бледных или глиняно-желтых, распростертых навзничь, со свечами в изголовье. Стоны плакальщиц успокаивали ее. Она любила наблюдать за тем, как крестьяне режут свиней, расчленяют их и обдают туши кипятком. Кунегунда и сама любила мучить живых существ: душить птиц, разрезать на части червей. Ей нравилось протыкать колючками лягушек и смотреть, как они бьются в агонии. Вскоре она узнала истинную цену ворожбе. Ей удалось свести в могилу одну женщину, которая всегда насмехалась над ней. Когда какой-то мальчишка бросил ей в лицо сосновой шишкой, она наколдовала ему слепоту, и действительно, когда через несколько недель он рубил в лесу дерево, щепка выскочила из-под топора и попала прямо ему в глаз. Он ослеп. Она знала много заклинаний и проклятий. Рядом с болотами в полуразвалившейся хижине жила парализованная женщина, постоянно говорившая о колдунах, черных зеркалах, одноглазых гигантах, гномах, живущих среди поганок и танцующих в лунном свете, и прекрасных девушках, прячущихся от злых мужчин. Эта женщина научила Кунегунду укрощать демонов, защищаться от злых мужчин, завистливых женщин и ложных друзей; рассказала ей, как толковать сны и вызывать души умерших.

Родители Кунегунды рано умерли. Брат взял себе жену из соседней деревни. Сестра Текла вышла замуж за вдовца и умерла во время родов. Другие девушки, ее родственницы, давно уже были помолвлены, но Кунегунда видела в мужчинах лишь причину боли, ошибок и прочих неприятностей. Маленькая хижина и три четверти акра земли — вот и все, что у нее осталось, впрочем, даже эту землю она не желала обрабатывать. Зачем, если все вокруг — мельник, торговец зерном, священник, деревенские богачи, — все стараются тебя обмануть?

Много ли ей было нужно для жизни: редиска, сырая картофелина, кочан капусты. Хотя крестьяне и находили это отвратительным, она ела мясо кошек и собак. Голод заставит, и мертвую мышь в поле съешь. Кунегунда не появлялась в церкви даже на Пасху и перед Рождеством; оскорбления женщин, насмешки мужчин — все это ее не интересовало; у нее не было денег, чтобы купить себе новые ботинки, одежду или даже коробочку для милостыни.

Не желая терпеть издевательства со стороны крестьян, Кунегунда целыми днями просиживала в своей хижине. Она не приходила на праздник жатвы, когда рубят и солят капусту, на свадьбы, крестины или похороны. Вся деревня объединилась против одной-единственной сироты, сделав из нее изгоя. Сидя в темноте, она шептала свои заклинания. Услышав снаружи смех, Кунегунда отплевывалась. От криков радости ей было больно, как от ударов. Заслышав громкое мычание коров, возвращающихся вечером с пастбища, она что-то бормотала, и на следующий день во всей деревне не оставалось ни одной коровы, которая бы давала молоко. Да, Кунегунда не оставалась в долгу. Все ее враги умерли. Она умела насылать порчу, заколдовывать сараи и амбары, приводить крыс к зерну, закрывать женщинам утробы, лепила чью-нибудь фигурку из глины и протыкала ее булавками, заставляла расти клювы у цыплят. Давно уже она перестала просить у Бога защиты от врагов; Его не интересовали молитвы какой-то сироты. Миром правила сила, а Он сидел у себя на Небесах и ничего не замечал. Дьявол был капризным, но с ним хотя бы можно было договориться.

Почти все ровесники Кунегунды умерли. Сама она состарилась. Над ней больше не смеялись, ее боялись и называли Ведьмой. Каждую Субботу, шептались деревенские, она садится на метлу и улетает на Черную Мессу, к другим ведьмам. К ней приходили за помощью со всей деревни — бесплодные женщины, матери уродов, брошенные жены, девушки, на которых напала икота. Но что толку было для старухи в их подношениях — каравае хлеба, мешочке гречи, голове масла, нескольких монетках? От постоянного недоедания желудок Кунегунды давно сжался, зубы выпали, а из-за больных вен она еле ходила. Наполовину глухая от постоянной тишины вокруг, она почти забыла человеческую речь. Она сжила со света всех своих врагов, и, казалось бы, новым было неоткуда взяться, но, несмотря на это, она по привычке продолжала шептать: «Смерть и несчастья… огонь и чума… типун им на язык… гнойники в горло…»

Бури редко случаются посреди лета, но эту Кунегунда предчувствовала с самой зимы. Она могла слышать запах смерти: беда была все ближе и ближе. Ветер еще не набрал силы, но Кунегунда знала, откуда он дует. В нем чувствовались запахи золы, гниения, мяса и еще чего-то маслянистого и прогорклого, чей источник могла определить только она одна. Ее беззубый рот осклабился в некоем подобии улыбки: «Мор, мор… Приближается смерть…»

 

2

Несмотря на усиливающийся ветер, Кунегунда продолжала копать. Каждый корешок, росший вблизи ее хижины, обладал особой волшебной силой. Случалось, она ходила за травами и к болотам, тянувшимся за деревней. Болота были огромными, они доходили до самого горизонта. Цветы и листья плавали там прямо в гнилой, замшелой воде. Над ними летали странные птицы и огромные зеленовато-золотые мухи. Хотя Кунегунда и отправила всех своих врагов на тот свет, но все же не могла чувствовать себя совершенно спокойной. Их души носились над болотами и готовились к мести. Иногда стены ее хижины или соломенная крыша сотрясались от их стонов; солома падала на землю, когда они раскачивались на стреках. Кунегунда постоянно жила в предчувствии смерти. Даже бездомный кот мог означать угрозу жизни. Уже не раз случалось так, что коты пытались убить ее. Она привыкла к скрипам духа, поселившегося среди тряпья у нее под кроватью. Иногда он был добр, подводил к хижине кролика, больную птицу или что-то еще, что можно было съесть, но чаще всего строил всякие пакости: прятал вещи, мешал травы, выбрасывал мази, пачкал еду. Однажды Кунегунда поставила в уголок горшок борща, который ей принесла одна крестьянка, а взяв его на следующий день, увидела, что поверхность супа покрыта какой-то маслянистей белой пленкой. В котелке с гречневой кашей, откуда ни возьмись, появились песок и камешки. Когда Кунегунда начинала ругать домового, он только стонал: «Старая ведьма!»

Порывы ветра становились все сильнее и сильнее, казалось, они стараются сбить ее с ног. Вернувшись в свою избушку, Кунегунда припала к щели в стене. Она видела, как в поле, беззащитные перед бурей, ломаются и пригибаются к земле колосья пшеницы, как на клочки разметало стог сена. Ураган приближался к деревне. Крестьяне пытались закрепить крыши домов, чтобы их не унесло ветром. Хлынул ливень. Гроза сверкала, как адский огонь. Гром грохотал так, что мозг Кунегунды перекатывался в черепе, подобно ядрышку в ореховой скорлупе. Заперев дверь, Кунегунда села на скамейку и снова принялась бормотать. Из всех хижин ее была самой слабой. Она шаталась, даже когда свиньи рыли землю где-то поблизости. Повторяя имена Саганы и Люцифера, Бабы Яги и Кадика, Малфы и Пана Твардовского, старуха положила в каждый угол по восковому шару и козлиному копыту. Защитившись таким образом от стихий, она открыла сундук, где хранились кости девственницы, заячьи лапы, рог черного быка, волчьи зубы, тряпка, пропитанная женской кровью, и (самое сильное средство) веревка, на которой повесили убийцу. Она шептала:

Леопард силен, Ящерица зла, Худака и Гудака С бурею сюда. Кровь красна, А ночь темна. Дай мне силы, Сатана.

Хижина шаталась и стонала, но держалась. Ни одна соломинка не упала с ее крыши. В свете молний Кунегунда могла видеть закопченные стены, глиняный пол, горшок на треноге, прялку. Потом снова сгущалась тьма, барабанил дождь, гремел гром. Пытаясь отвлечься от мыслей о грозе, Кунегунда начала вспоминать прошлое; рано или поздно все ее враги оказывались в могиле. Хижина тряслась, и сама Кунегунда начала дрожать от страха. Встав со скамеечки, она улеглась на деревянную кровать, положив под голову подушку, набитую соломой. Это была необычная буря, она собиралась уже несколько месяцев. Деревня давно погрязла в разврате и беззаконии. Пришел час расплаты. Кунегунда слышала истории о гоблинах, оборотнях и других ужасных существах. Девушки рожали детей от собственных отцов. Вдовы жили со своими сыновьями, пастухи не брезговали коровами, лошадьми, даже свиньями. Над болотами по ночам мигали маленькие огоньки. Человеческие кости вылезали из земли, когда крестьяне распахивали новые земли под поля. В ином мире дела обстояли ничуть не лучше, у Кунегунды там было много врагов. Пока Злые Силы держали ее сторону, но ведь в любой момент они могли предать. Она закрыла глаза. Пока ей удавалось спастись только благодаря собственному упрямству да еще редким чудесам. Но сколько еще это может длится? Этот предосенний ураган пугал ее. Возможно, она забыла защитить какой-нибудь угол? Злобные демоны выжидали ее ошибки, рычали как псы и царапались в дверь. Кунегунда задремала, и ей привиделся огромный как, бочка, кот, черный с зелеными глазами и стоящими дыбом усами. Высунув язык, он оглушительно мяукал. Внезапно Кунегунда проснулась. Кто-то стучал в прогнившую дверь. «Кто там?» — прошептала старуха сдавленным голосом.

Ответа не последовало. «Это Топиль», — подумала Кунегунда. Она никогда не встречалась с этим демоном и не могла вспомнить нужного заклинания. Все, что ей удалось пробормотать, это: «Убирайся в непроходимый лес, где нет ни человека, ни дикого зверя, приказываю тебе именем Асмодея, Сагратанаса, Беляна, Барабаса…»

Из-за двери по-прежнему не доносилось ни звука.

Кости в огне и дыме, живот с водой, ноги в терниях. Без зубов, без воздуха сломай свою шею, беги отсюда.

Дверь распахнулась, и Кунегунда увидела на пороге темную фигуру.

— Матерь Божия, — прошептала она.

— Ты ведьма, Кунегунда? — спросил грубый мужской голос.

В ужасе старуха ответила:

— Кто ты? Сжалься!

— Я Сташ, жених Янки.

«Притворяется человеком», — подумала Кунегунда, а вслух спросила:

— Чего ты хочешь, Сташ?

— Я все знаю, старая сука! Ты дала Янке яду для меня. Она мне во всем призналась…

Хотя Кунегунда и хотела закричать, но понимала, что это было бы бесполезно. Даже если бы на улице и не шумел ураган, ее голоса все равно бы никто не услышал. Она начала бормотать:

— Не яду, не яду. Если ты на самом деле Сташ, то знай, что я не хочу тебе зла. Янка плакала и говорила, что любит тебя, а ты, мой герой, не обращаешь на нее никакого внимания. Вот я и дала ей лекарство, чтобы забыть тебя. Она Богом клялась, что сохранит это в тайне.

— Лекарство? Это был змеиный яд.

— Никакого яда, мой повелитель. Если ты любишь ее, женись и ничего не бойся. Я сделаю тебе подарок. Приду на свадьбу и дам свое благословение, даже если Янка попытается выгнать меня.

— Кому нужно твое благословение? Проклятая дрянь, довольно ты пососала человеческой крови.

— Смилуйся, не губи!

— Нет.

Пригнувшись, чтобы не удариться головой о низкий потолок, он подошел к кровати и изо всех сил ударил старуху. Кунегунда едва успела вздохнуть. Потом он сбросил ее на пол и несколько раз пнул что было мочи. Кунегунда услышала шум крыльев. Когда она пришла в себя, вокруг была пустынная местность без неба, с канавами, камнями и засохшими деревьями. В воздухе, как огромные летучие мыши, летали черные люди. Другие, с жерновами на шее, сидели в котлах со смолой. Женщины были подвешены за волосы, груди, ногти. Рядом праздновали свадьбу, и гости пили прямо из огромной бадьи, черпая напиток ладонями. Вскоре появились и враги Кунегунды: огромная толпа, вооруженная ножами, вилами, копьями. К ним подбежало несколько рогатых дьяволов. Все объединились против нее: Бизлибаб, Баба Яга, Бабук, Кулас, Бальвохвалец. Размахивая факелами и визжа, они бросились к ней, полные злобы и желания отомстить. «Матерь Божья, защити», — только и успела вскрикнуть Кунегунда.

На следующий день крестьяне увидели, что хижина ведьмы разрушена. Все, что осталось от нее самой, — мешок костей под обломками балок. Тело переправили на лодке в часовню. Несмотря на ужасную силу урагана, во время него погиб только один человек — Кунегунда. Янка, шедшая среди тех, кто провожал тело, улыбалась и тихонько бормотала: «Все удалось, бабушка. Сташ согласен взять меня в жены. Твой отвар помог. На следующей неделе мы поедем к священнику. Мать уже начала готовить приданое».

Ветер стих, но тучи продолжали затягивать небо, почти не пропуская тусклый свет солнца. Стая ворон прилетела со стороны болот. В воздухе чувствовался запах дыма. Половина деревни была затоплена, а другая разрушена ветром. В грязной воде отражались покосившиеся крыши, сломанные стены, упавшие деревья. Подоткнув юбки, три крестьянки ползали на коленях в том самом месте, где вчера стояла хижина Кунегунды. Они искали веревку, на которой был повешен убийца.

 

КОРОТКАЯ ПЯТНИЦА

 

1

Жили в деревне Лапшица муж с женою: Шмуэль-Лейбл и Шоша. Шмуэль-Лейбл был наполовину портной, наполовину скорняк, к тому же полный бедняк. В портновском деле он разбирался не слишком-то хорошо. Если ему заказывали пиджак или габардин, можете быть уверенными, он шил их или слишком короткими, или слишком узкими. Говорили, будто однажды он так выкроил брюки, что одна брючина оказалась длиннее другой. Конечно же, среди клиентов Шмуэль-Лейбла зажиточные евреи не значились. Чаще всего простые люди приносили ему свою рваную да поношенную одежду, или крестьяне просили перелицевать шубы. Как и все плохие работники, он был нетороплив. Проходило несколько недель, пока он справлялся с одним заказом. Однако, несмотря на все это, следует сказать, что Шмуэль-Лейбл был человеком порядочным. Он всегда пользовался только самыми крепкими нитками, и его швы никогда не расползались. Когда его просили подправить какую-нибудь одежду, будь она даже из обычной рогожи или ситца, он честно покупал для этого только самый лучший материал, пусть даже сам и оставался потом внакладе. Хотя другие портные старались оставлять себе обрезки ткани, он все лоскутки отдавал заказчику.

Если бы не поддержка жены, Шмуэль-Лейбл давно бы уже умер. Шоша старалась помогать ему во всем, чем только могла. По четвергам она месила тесто в домах у богачей, а летом ходила в лес и собирала грибы да ягоды, а еще сосновые шишки и сухие ветки на растопку. Зимой она набивала пуховые перины для невест. К тому же она была лучшим портным, чем ее муж, и часто, когда он начинал вздыхать или бормотать что-то себе под нос, что служило верным признаком того, что он окончательно запутался и не знает, как шить дальше, она брала иголку с ниткой в свои руки и показывала ему, что следует делать. Детей у супругов не было, но вся община знала, что виноват в этом Шмуэль-Лейбл, а не Шоша, так как все ее сестры уже давно стали матерями, а брак его единственного брата оставался бездетным. Женщины уговаривали Шойгу развестись, но она не желала даже слушать об этом. Муж с женою очень сильно любили друг друга. Шмуэль-Лейбл был маленьким и кряжистым, с непропорционально длинными руками и ногами и выпуклым с одной стороны лбом, какой обычно бывает у простаков. Его красные, как яблоки, щеки не прикрывались бакенбардами, и только на подбородке росла жидкая бороденка. У него была такая маленькая шея, что казалось, голова растет прямо из плеч, словно у снеговика. Когда он шел, то всегда очень громко шаркал ногами, так что его было слышно издалека. На лице у него всегда играла добрая улыбка, и он постоянно бормотал что-то себе под нос. Когда кого-нибудь нужно было отправить с каким-нибудь поручением, всегда звали Шмуэль-Лейбла, и он никогда не отказывался.

Ешиботники надавали ему целую кучу прозвищ и частенько избирали объектом своих шуточек, но он просто не замечал этого. Когда кто-нибудь начинал их ругать, он мягко говорил: «Пусть. Мне ведь все равно. Они всего лишь дети…»

Иногда он дарил одному или другому мальчишке кусок пирога или орехи, не потому, что хотел задобрить его, а просто так, по доброте душевной.

Шоша была на целую голову выше своего мужа. В молодости она отличалась редкой красотой, и в доме, где она тогда прислуживала, высоко отзывались о ее честности и ровном характере. Многие парни добивались ее руки, но она все же предпочла Шмуэль-Лейбла, так как он был спокойным и, в отличие от других, не ходил субботними ночами на Люблинскую дорогу, чтобы флиртовать с девушками. Ей нравились его набожность и спокойный нрав. Еще в детстве она охотно изучала Пятикнижие, ухаживала за больными в богадельне и слушала чудесные истории, которые рассказывали старухи, сидя на завалинках и штопая чулки. Она постилась в последний день каждого месяца, День скорби, и часто ходила с другими женщинами в синагогу. Другие девушки посмеивались над ней и называли старомодной. Сразу же после свадьбы она обрила себе голову и плотно повязала платок, так чтобы ни один локон не вылез из-под ее парика замужней женщины. Смотритель миквы хвалил Шошу за то, что она всегда соблюдала предписания Закона и скромно вела себя в ритуальных банях. Она покупала только кошерное мясо, хотя оно и стоило на несколько копеек дороже, и, когда сомневалась в чем-то, приходила за консультацией к раввину. Не раз было так, что из-за этого она выбрасывала всю еду и даже разбивала нечистую посуду. Говоря короче, она была честной, богобоязненной женщиной, и очень многие мужчины в округе завидовали Шмуэль-Лейблу.

Всю свою жизнь супруги соблюдали Субботу. В пятницу, ровно в полдень, Шмуэль-Лейбл откладывал в сторону свою работу. Он первым приходил в ритуальные бани и совершал там четыре погружения в воду, по числу четырех букв Святого Имени. Затем он помогал служке зажигать свечи в подсвечниках и люстрах. Шоша, экономившая всю неделю, в Субботу позволяла себе кое-что особенное. В раскаленной печи поспевали пирожки, печенья и субботний хлеб. Зимой она готовила пудинг с цыплячьей шеей, запеченной в тесто. Летом — пудинг с рисом или лапшой, смазанный жиром и посыпанный сахаром или корицей. Главное блюдо составляли картофель и гречневая каша или перловка с бобами и мозговой косточкой. Чтобы все это получилось как можно лучше, она ставила квашню с тестом прямо в печь. Шмуэль-Лейбл пережевывал каждый кусочек с нескрываемым удовольствием и обязательно говорил: «Ах, Шоша, любовь моя, это еда для королей! Такого нет даже в Раю!» На что Шоша отвечала: «Ешь на здоровье, сердце мое».

Хотя Шмуэль-Лейбл и не отличался большой ученостью, он с трудом мог прочесть по памяти одну главу из Мишны, тем не менее он соблюдал все Законы. Вместе с женой они не раз перечитывали «Доброе Сердце» на идише, а в праздники, предпраздничные и любые свободные дни садились за Библию. Он никогда не пропускал проповедей и, хотя и был бедняком, покупал у бродячих книгонош все книги с нравственными наставлениями и религиозными рассказами, которые потом внимательно читал вместе с Шошей. Он всегда произносил священные фразы, вставая рано утром, первым же делом омывал себе руки и повторял соответствующую молитву. Затем шел в молитвенный дом и участвовал в самом первом миньяне. Каждый день он читал по несколько глав из Книги Псалмов, а также все молитвы, какие только знал. От отца ему достался толстый молитвенник с обложкой из дерева, в котором содержались подробно расписанные обряды на каждый день года. Шмуэль-Лейбл и его жена тщательно соблюдали их все. Часто муж говорил жене: «Я буду гореть в Аду, ведь никто не прочтет кадиш над моей могилой». На что она отвечала: «Прикуси свой язык, Шмуэль-Лейбл. Во-первых, для Бога нет ничего невозможного. Во-вторых, ты доживешь до самого прихода Мессии. А в-третьих, вполне возможно, что я умру первой, ты женишься на какой-нибудь молоденькой, и она родит тебе дюжину детей». Когда она так говорила, Шмуэль-Лейбл махал на нее руками и кричал: «Спаси, Господи! Ты будешь жить долгие годы. Это я первым окажусь в Аду!»

Хотя Шмуэль-Лейбл и Шоша соблюдали каждую Субботу, больше всего они любили праздновать ее зимой. День укорачивался, времени оставалось мало, и так как Шоша работала всю неделю до самого вечера четверга, супруги не ложились спать в пятничную ночь. Шоша замешивала в квашне тесто и накрывала его подушками и одеялами, чтобы оно поднималось. В печь клались поленья и сухие ветки, Шоша готовила субботнюю еду при свечах. Она ощипывала цыпленка или гуся (если его удавалось найти по сходной цене), вымачивала его, солила и вытапливала жир. Внутренности она пекла на раскаленных углях и давала их вместе с ломтем субботнего хлеба Шмуэль-Лейблу до «главной» еды. Иногда она выкладывала на хлебе буквами из теста свое имя, и тогда Шмуэль-Лейбл говорил: «Шоша, я сейчас тебя съем! Я уже проглотил тебя, Шоша!» Он любил тепло и часто, забравшись на печку, наблюдал за тем, как она печет, жарит, моет, стирает, толчет и режет. Хлеб получался у нее круглым и поджаристым. Шоша плела его так быстро, что казалось, он танцует перед глазами Шмуэль-Лейбла. Она и сама так крутилась с метлой, кочергой, совком и гусиным пером для смахивания пыли, что иногда, сама того не замечая, хватала голыми руками горячие угли. Горшки кипели и бурлили, суп переливался через край, проливался на раскаленную печь и громко шипел. Все это сопровождалось непрекращающимся стрекотом сверчка. Хотя Шмуэль-Лейбл и ужинал совсем недавно, вскоре у него вновь появлялся аппетит, и Шоша давала ему кныш, кусочек цыпленка, печенье, сливу из подливки к тушеному мясу или что-нибудь из котелка. Делая это, она ругала его и называла обжорой. Когда же он пытался оправдаться, она, смеясь, кричала: «Горе мне, я чуть было не уморила собственного мужа…»

На рассвете они ложились, почти не чувствуя под собою ног. Но благодаря всем этим усилиям Шоше не нужно было торопиться выполнить свою работу на следующий день, и она могла прочесть Благословение над свечами уже за четверть часа да захода солнца.

Пятница, о которой пойдет речь в этой истории, была самой короткой в году. Падавший всю ночь снег доставал к утру до самых окон и не давал открыть двери. Как всегда, супруги не спали всю ночь и легли только на рассвете. Они не слышали крика петухов и проснулись позже обычного; стекла покрыл иней, и день казался немногим светлее ночи. Прочитав «Благодарю Тебя!», Шмуэль-Лейбл взял лопату, расчистил дорожку к дому и принес воды из колодца. На этом с работой на сегодня было покончено. Он мог идти в дом учения на утреннюю молитву, а после завтрака отправиться в ритуальные бани. Так как снаружи было холодно, посетители там кричали: «Воды! Воды» — и смотритель выливал все новые и новые ведра воды на раскаленные камни, от чего помещение тонуло в клубах густого пара. Шмуэль-Лейбл взял ивовый веник, залез на самую высокую полку и хлестал себя до тех пор, пока кожа его совершенно не покраснела. Из бань он пошел в дом учения, где служка уже вымыл пол и теперь посыпал его песком. Шмуэль-Лейбл зажег свечи и помог накрыть столы праздничными скатертями. Затем он направился домой и переоделся в субботнюю одежду. Его ботинки, починенные совсем недавно, больше не пропускали воды. Шоша, за неделю успевшая все перестирать, дала ему свежую рубашку, исподнее, ритуальную одежду с кистями и даже пару новых носков. Она уже прочла Благословение над свечами, и теперь каждый угол их домика источал дух Субботы. Сама Шоша надела желто-серое платье, шелковый платок с серебряными блестками и туфельки с блестящими закругленными носиками. На груди у нее висела цепочка матери Шмуэль-Лейбла, да покоится она в мире, которую та дала ей после подписания свадебного контракта, а на указательном пальце посверкивало колечко. Горящие свечи отражались в окне, и Шмуэль-Лейблу внезапно пришло в голову, что там, снаружи, есть еще одна такая же комната и еще одна Шоша, зажегшая субботние свечи. Ему вдруг очень захотелось сказать ей, как он любит ее, но на это уже не было времени; Священные Книги расписывали этот день чуть ли не по минутам, и, согласно им, следовало прийти в синагогу в числе первых десяти человек; Шмуэль-Лейбл как раз и оказался десятым. После того как община прочла Песнь Песней, кантор запел «Даруй свою милость» и «Приди к ликованию нашему». Шмуэль-Лейбл молился с особым пылом. Он почти чувствовал сладкий вкус каждого произносимого слова; слова срывались с его губ и жили собственной жизнью, они поднимались по восточной стене, парили над резной крышкой Священного Ковчега, позолоченными львами и табличками с Десятью Заповедями, достигали потолка, украшенного изображениями двенадцати знаков зодиака, и оттуда воспаряли прямиком к Трону Славы.

 

2

Кантор пел «Приди, любимый мой», и Шмуэль-Лейбл подпевал ему. Затем наступило время молитвы, и мужчины прочли «Славим Тебя…», к чему Шмуэль-Лейбл добавил еще и «Владыку мира». После этого он пожелал всем хорошей Субботы; раввин, ритуальный резник, глава общины, помощник раввина — там присутствовали действительно все. Мальчишки из хедера закричали: «И тебе хорошей Субботы, Шмуэль-Лейбл!» и начали гримасничать, но он только улыбнулся им в ответ и ласково потрепал одного из мальчишек по щеке. Затем он пошел домой. Снега нападало столько, что с трудом можно было разобрать контуры крыш, как если бы кто-нибудь взял да и окунул всю деревню в ведро с белой краской. Небеса, весь день казавшиеся низкими и затянутыми облаками, просветлели. Снег серебрился под лучами полной луны, выглядывающей из-за молочных облаков. На западе еще виднелись отблески заката. Звезды в эту пятницу казались больше и ярче, чем обычно, словно каким-то чудом Лапшица вдруг приблизилась к небу. Хижина Шмуэль-Лейбла, находившаяся недалеко, теперь казалась подвешенной в пространстве, как сказано: «И повесил Он Землю там, где не было ничего». Шмуэль-Лейбл шел не торопясь, стараясь следовать Закону, запрещающему покидать священные места в спешке, однако он очень хотел скорее оказаться дома. «Кто знает? — думал он. — Вдруг Шоша заболела? Или пошла за водой и, прости Господи, упала в колодец? Только Небеса знают, что может случиться с человеком!»

Стоя на пороге, он отряхнул снег с ботинок, открыл дверь и увидел Шошу. Комната наводила на мысли о Рае. Печь была вычищена, а свечи в медных подсвечниках источали субботнее тепло. Слабый запах дыма смешивался с ароматом праздничной трапезы. Шоша сидела на лавке, очевидно, поджидая мужа, и на щеках ее играл девичий румянец. Шмуэль-Лейбл пожелал ей счастливой Субботы, а она в ответ пожелала ему счастливого года. Он прочел «Мир вам, ангелы помощи…», о невидимых ангелах, сопровождающих каждого выходящего из синагоги еврея, и «Жену набожную». Всякий раз, повторяя слова этой молитвы, он не переставал удивляться, как точно они подходят к Шоше. Сама Шоша знала, что это произносится в ее честь, и думала: «Я женщина, сирота, а Бог дал мне такого замечательного мужа, который теперь молится обо мне на святом языке!»

Оба весь день ничего не ели, и поэтому к вечеру у них появился аппетит. Шмуэль-Лейбл прочел Благословения, разливая вино, и дал отпить немного из бокала Шоше. После этого они по очереди омочили пальцы в медном тазике и вытерли их полотенцем, каждый со своего края. Шмуэль-Лейбл разрезал субботний хлеб на две части и одну оставил себе, а другую протянул жене.

Едва прикоснувшись к еде, он тут же заметил, что все получилось очень вкусным, на что Шоша ответила:

— Ешь, ты говоришь так каждую Субботу!

— Что же мне делать, если это правда? — удивился Шмуэль-Лейбл.

Хотя зимой достать свежую рыбу и было трудно, но Шоше удалось купить три четверти фунта щуки. Она пожарила ее с луком, яйцом, солью и перцем и запекла с морковью и петрушкой. У Шмуэль-Лейбла сперло дыхание, и он выпил стакан водки. Когда он начал петь застольные песни, Шоша тихонько подпевала ему. Затем пришел черед куриного бульона с лапшой и блестящими кругляшками жира, плавающими на его поверхности, как золотые дукаты. В перерыве между супом и главным блюдом Шмуэль-Лейбл вновь запел Субботние Гимны. В это время года гуси стоили недорого, поэтому Шоша купила мужу не только целую птицу, но еще и большую ногу. После десерта Шмуэль-Лейбл омыл руки в последний раз и снова прочел Благословения. Дойдя до слов: «И не дай нам нужды ни в чем, и не оставь на милость чужую», — он поднял глаза к потолку и потряс в воздухе кулаками. Он никогда не уставал молиться о том, чтобы до конца дней своих жить собственными силами и никогда, прости, Господи, не зависеть от чужой доброты.

После Благословений он прочел главу из Мишны и все подходящие к случаю молитвы, какие только нашлись в его толстом молитвеннике. Затем он сел и прочел недельную порцию Пятикнижия, дважды на иврите и один раз на арамейском. Произнося слова на арамейском, он был очень осторожен и старался не сделать ошибки в особенно сложных параграфах. Закончив, он начал зевать, и в глазах его проступили слезы. Глубокая усталость охватила Шмуэль-Лейбла. Он с трудом держал глаза открытыми и, прежде чем повернуть страницу, засыпал на секунду или две. Когда Шоша заметила это, то немедленно приготовила мужу постель, положив на лавку матрас, накрытый чистыми простынями. Шмуэль-Лейбл пробормотал вечернюю молитву и начал раздеваться. Уже лежа на лавке, он сказал Шоше: «Доброй Субботы, моя благочестивая жена. Я очень устал…» — после чего повернулся лицом к стене и немедленно захрапел.

Шоша еще немного посидела, глядя на свет субботних свечей, уже начинавших оплывать и дымить. Перед тем, как отправиться в постель, она поставила рядом с лавкой мужа кувшин с водою и таз, так, чтобы он сразу после пробуждения мог вымыть руки. После чего легла и быстро заснула.

Прошел час или два, хотя вполне возможно, что и три, — какое это на самом деле имеет значение? — когда внезапно Шошу разбудил голос Шмуэль-Лейбла. Она услышала, как он шепчет ее имя, и открыла глаза.

— Что случилось?

— Ты чиста сегодня? — пробормотал он.

Она задумалась и ответила:

— Да.

Тогда он встал со своей постели и пришел к ней: его охватило желание. Сердце громко стучало, а кровь бежала по венам быстрее обычного. Он чувствовал давление в пояснице. Первым его порывом было овладеть ею немедленно, но затем он вспомнил, что Закон предписывает мужчине перед тем, как он соединится с женщиной, сказать ей несколько ласковых слов, и начал говорить о своей любви к ней и о том, что вполне возможно у них еще будет сын.

— А дочь тебя не устроит? — спросила Шоша, и он ответил:

— На все воля Божия, мы будем рады в любом случае.

— Боюсь, что для меня это уже невозможно, — вздохнула она.

— Почему нет? — возразил он. — Праматерь Сара была гораздо старше тебя.

— Как ты можешь сравнивать меня с Сарой? Тебе лучше развестись со мною и найти новую жену.

Он остановил ее, приложив палец к ее губам.

— Даже если бы мне пообещали, что я стану править над двенадцатью коленами Израилевыми и над утерянным тринадцатым, я бы и тогда тебя не оставил. Я не могу даже представить себе, что буду с другой женщиной. Ты — жемчужина моей короны.

— Что ты будешь делать, если я умру? — спросила Шоша.

— Господи, прости, что ты такое говоришь? Я умру от горя, и нас похоронят в один день.

— Не кощунствуй. Ты переживешь даже мои кости. Ты мужчина. Ты сможешь найти себе кого-нибудь еще. А что мне делать без тебя?

Он хотел ответить, но она уже целовала его. Он поцеловал в ответ ее. Каждый раз, когда они были вместе, он удивлялся: как такое возможно, что только ему одному, Шмуэль-Лейблу, принадлежит это сокровище? Он знал Закон, праведники не должны искать удовольствий. Но где-то в Священных Книгах он прочел однажды, что нет ничего плохого в обладании женщиной, которая является твоей женой по Законам Моисея и Израиля, и теперь, поняв это, он целовал ее лицо, шею, грудь. Она пыталась успокоить его, но он ответил: «Пусть потом я попаду в Ад. Но ведь и величайшие из святых любили своих жен!» Тем не менее он все же пообещал себе сходить завтра с утра в ритуальные бани, прочесть псалмы и выделить немного денег на милостыню. Так как она тоже любила его и получала удовольствие от его ласк, то сдалась и позволила делать с собою все, что он хотел.

Утолив желание, он хотел вернуться обратно на лавку, но внезапно почувствовал такую тяжесть, что просто не смог двинуться с места. Ломило в висках. У Шоши тоже разболелась голова. Она сказала:

— Боюсь, как бы в печке все не сгорело. Может, стоит открыть вьюшку?

— Прекрати выдумывать, — ответил он, — мы тут же замерзнем.

И ее усталость была такой сильной, что она согласилась с мужем. Той ночью Шмуэль-Лейбл видел странный сон. Ему приснилось, что он умер. Пришли люди из похоронного общества, положили его на стол, зажгли свечи в изголовье, открыли окна, начали читать молитвы. После этого они обмыли его и отнесли на кладбище. После того как могильщик прочел кадиш, его похоронили.

«Странно, — подумал он. — Я не слышал, чтобы Шоша плакала или просила прощения. Неужели же она так быстро забыла меня? Или, прости, Господи, и не горевала вовсе?»

Он хотел окликнуть ее по имени, но не мог. Пытался выбраться из могилы, но не чувствовал своего тела. Внезапно он проснулся.

«Что за жуткий кошмар? — подумал он, — надеюсь, что, когда встану, все будет в порядке».

Шоша тоже проснулась. Когда он рассказал ей свой сон, она долго молчала, а затем сказала:

— Горе мне! Я видела тот же самый сон.

— Не может быть? — испугался Шмуэль-Лейбл. — Не нравится мне все это.

Он попытался сесть, но не смог. Казалось, все силы оставили его. Он посмотрел в окно, чтобы выяснить, наступил ли день, но не увидел не только того, что за окном, но и самого окна. В доме сгустилась темнота. Он прислушался. Обычно по ночам слышны были скрип сверчка или шорох мышей, но сейчас не осталось ничего, кроме мертвой тишины. Он хотел обнять Шошу, но рука отказывалась подчиняться ему.

— Шоша, — прошептал он, — я не могу пошевелиться.

— Горе мне, — сказала она, — я тоже.

Они лежали так еще долго, молча, чувствуя, как последние силы оставляют их тела. Затем Шоша сказала:

— Боюсь, что мы уже в могилах.

— Боюсь, ты права, — ответил Шмуэль-Лейбл голосом, в котором не осталось уже ничего живого.

— Но когда это случилось? Как? — спросила Шоша. — Ведь мы же легли спать живыми и здоровыми.

— Наверное, мы угорели, потому что не открыли печную трубу, — сказал Шмуэль-Лейбл.

— Я ведь говорила тебе.

— Что толку вспоминать об этом сейчас?

— Господи, помоги нам, что же мы теперь будем делать? Мы же еще не старики…

— Это не важно. Очевидно, так было написано нам на роду.

— Почему? Мы ведь так хорошо отметили Субботу. Я приготовила столько вкусной еды. Целого цыпленка и еще рубец.

— Еда нам больше не нужна.

Шоша не ответила. Она изо всех сил прислушивалась к своему желудку, но нет, аппетит не появлялся. Даже цыпленок и рубец не помогали. Ей хотелось плакать, но и этого она уже не могла.

— Шмуэль-Лейбл, нас уже похоронили. Все кончено.

— Да, Шоша, готовься к Истинному Суду. Мы в руках Божиих.

— Ты сможешь прочесть молитву и доказать, что твое имя настоящее, Ангелу Дума?

— Да.

— Хорошо, что мы лежим рядом, — пробормотала она.

— Да, Шоша, — ответил Шмуэль-Лейбл и вспомнил: «Живите в мире и согласии, и тогда даже смерть не разлучит вас».

— А что станет с нашим домом? Ты ведь не давал на этот счет никаких распоряжений.

— Все отойдет к твоей сестре.

Шоша хотела спросить кое о чем еще, но не решалась. Ей было стыдно. Она думала о субботней еде. Стоит ли она еще в печи? И кто ее теперь съест? Она понимала, что такие вещи не должны занимать мертвеца. Она была теперь уже не Шошей, месившей тесто по четвергам в домах у богачей, а чистым, облаченным в саван покойником, с черепками на глазах и миртовой веточкой в руке. В любой момент мог появиться Ангел Дума со своим бичом, и она была готова дать ему правдивый ответ о всей своей прожитой жизни. Да, годы суеты и вечных проблем закончились. Супруги достигли Иного Мира. Они молчали и в молчании своем слышали шум крыльев и тихое пение. Это летел Ангел Божий, чтобы забрать портного Шмуэль-Лейбла и его жену Шошу в Рай.

 

Краткий словарь

Ав — одиннадцатый месяц еврейского календаря, соответствующий июлю или августу.

Аггада — часть Устной Торы, не относящаяся к практическому закону.

Агуна — женщина, не имеющая права развестись, так как муж не дает ей согласия па развод, либо она не знает, где он находится.

Апота — традиционная верхняя одежда евреев Восточной Европы, напоминающая халат.

Асмодей — демон, разрушающий брачное сожительство.

Бар-мицва — религиозное совершеннолетие мальчиков, наступающее в тринадцать лет.

Благословение над бокалом вина (киддуш) — читается вечером с наступлением Субботы или праздника.

Вульгата — канонизированный латинский перевод Библии.

Гемара — часть Талмуда, свод комментариев к Мишне.

Гоим — язычники, неевреи.

День Скорби — см. Тиша-бэ-Ав.

День радости и умиротворения — праздник Пятнадцатого Ава, день полнолуния, символизирует возрождение еврейского народа.

Диббук — злой дух или душа умершего, прилепившаяся к душе живого человека и говорящая его устами.

Дом учения — место, где изучают божественные книги, обычно пристройка к синагоге.

«Древо жизни» — книга Хайма Витала, в которой изложены основы учения Исаака Лурии.

Дрейдл — четырехгранный волчок, в который играют на Хануку.

Ермолка — традиционный головной убор ортодоксального еврея.

Ешиботник — учащийся иешивы.

Закон — см. Тора.

«Зогар» — «Книга Сияния», одно из наиболее значительных произведений еврейской мистики XIII в.

Иеровоам бен Нават — первый царь десяти колен израилевых, сотворивший двух золотых тельцов для поклонения, нарушив заповедь: «Не делай себе кумира». Здесь: идолопоклонник, лжец.

Иешива — религиозное учебное заведение для мужчин. Обучение в нем продолжается с тринадцатилетнего возраста до женитьбы.

Йом Кипур — Судный День, в который Бог решает судьбу человека и отпускает грехи, один из важнейших еврейских праздников.

Каббала — мистическое учение, трактующее смысл Торы.

Кадиш — еврейская поминальная молитва.

Кантор — ведущий коллективную молитву.

Катастрофа (Холокост) — уничтожение шести миллионов евреев нацистами.

Ковчег Завета — ниша или шкаф в синагоге, в котором хранятся свитки Торы.

«Книга сокрытия» — одна из частей «Зогара».

«Книга Творения» — анонимный космологический трактат, созданный между III и VI вв.

Кныш — лепешка с маслом.

Король Собесский — Ян III (1624–1696), знаменитый польский полководец.

Кошерный — разрешенный к употреблению по законам иудаизма.

«Кузари» — Полное название: «Кузари: книга доказательств в защиту презираемой религии» Иегуды Галеви (1080–1142), апология иудаизма в противопоставлении христианству и исламу.

Кущи — см. Суккот.

Лапсердак — долгополый сюртук.

Левиафан — морской змеи или дракон, существо, враждебное Богу. Мясо двух поверженных чудовищ — Левиафана и Дикого Быка — послужит пищей на пиру праведников в день пришествия Мессии.

Лехаим (идиш) — за ваше здоровье (жизнь), традиционный еврейский тост.

Лилит — мать демонов, овладевающая мужчинами против их воли и вредящая деторождению.

Литвак — выходец из литовских или белорусских евреев.

Маймонид — Рабейну Мошебен Маймон (1135–1204), философ, один из крупнейших законоучителей иудаизма.

Маца — лепешки из неквашеного теста, которые едят во время Пасхи.

Мезуза — кусок пергамента со словами молитвы, прикрепляемый к дверному косяку.

Меламед — учитель хедера.

Мессия — потомок царя Давида, который призван воскресить мертвых и установить на земле царство справедливости.

Метатроп — запрестольный ангел, получающий приказания непосредственно от Бога.

Мидраши — сборники комментариев к Торе, не вошедших в Талмуд.

Миква — водоем или бассейн, погружение в который снимает ритуальную нечистоту.

Миньян — десять взрослых мужчин, кворум, минимально необходимый для общественной молитвы.

Мишна — часть Талмуда, свод мнений законоучителей по толкованию Торы.

Наама — женский демон, соблазняющий мужчин и губящий младенцев и рожениц.

Нисан — седьмой месяц еврейского календаря, соответствующий марту или апрелю.

Омер — «счет Омера», семинедельный период со второго дня Пасхи до праздника Шавуот, отмеченный элементами траура и предназначенный для духовного самосовершенствования.

Парик — набожные замужние женщины должны были, согласно традиции, покрывать свою голову париком.

Пасовер — см. Несах.

Песах, Пасха — время Исхода из Египта, справляется на протяжении семи недель месяца Нисан.

Плетцель (идиш) — плоский пирожок.

Пурим — праздник в память о чудесном избавлении евреев Персидского царства от гибели в 450 г. до н. э.

Пуримский пирожок — праздничное блюдо из теста, выпекаемого с маком в форме треугольника.

«Путеводитель колеблющихся» — основной философский труд Маймонида.

Пятикнижие — см. Тора.

Рабби — глава хасидской общины.

Раввин — духовный наставник общины.

Раши — рабби Шлойме Ицхаки (1040–1105), средневековый комментатор Талмуда.

Ребецин (идиш) — жена раввина.

Саббатай Цви (1626–1676) — каббалист, лжемессия, в конце жизни принял ислам.

Сандалфон — каббалистический Князь ангелов.

Священные Свитки — свитки Торы.

Седер — праздничная трапеза в первую пасхальную ночь.

«Сильная рука» — сочинение Маймонида, известное также под названием «Повторение Торы».

Симхат Тора — праздник, посвященный окончанию годичного цикла чтения Торы.

Субботний переход — имеется в виду один из субботних запретов: удаляться от границы места, где ты живешь, на расстояние, превышающее километр.

Суккот — праздник сбора урожая.

Суккуб — женский демон, соблазняющий мужчин.

Талес — шерстяное или шелковое покрывало, в которое облачаются мужчины для утренней молитвы.

Талес гадоль — большой талес, парадное молитвенное покрывало.

Талес котн — малый талес, который носят под верхней одеждой.

Талмуд — свод священных еврейских текстов, комментирующих Тору.

Тиша-бэ-Ав — девятый день месяца Ав, день поста и скорби в память о падении Иерусалима и разрушении Храма.

Тора — Пятикнижие Моисея, первые пять книг Священного Писания, в более широком смысле — все учение иудаизма.

Тофет — яма для принесения в жертву детей богу Ваалу, в переносном смысле — Ад.

Трефный — не кошерный, запрещенный к употреблению религиозным законом.

Тридцать третий день Омера — полупраздничный день, когда траурные обычаи «счета Омера» отменяются. В этот день принято жечь костры и стрелять из луков.

Тридцать шесть праведников — праведники, присутствующие в каждом поколении и скрытые в обличий невежд и бедняков.

Устав рабби Гершома — закон, запретивший евреям многоженство, изданный в XI в. Гершомом бен-Иегудой (960(?)—1028), ученым, поэтом, главой талмудической школы, обучавшей раввинов Франции и Германии.

Филактерии — прямоугольные футляры, содержащие изречения из Торы, которые прикрепляют ко лбу и левой руке во время утренней молитвы.

Хавдала — обряд проводов Субботы или праздника.

«Хадасса» — международная женская еврейская благотворительная организация.

Хала — субботний хлеб.

Хаим Витал (1542–1620) — каббалист, ученик Исаака Лурии (1534–1572), создателя одного из ведущих каббалистических течений, так называемой «лурианской школы».

Ханука — праздник освящения алтаря, в память о чуде, случившемся во время восстания Маккавеев против сирийцев в 164 г. до н. э.

Ханукальный подсвечник — праздничный восьмисвечник, «ханукия», который зажигают в каждый из восьми вечеров праздника Хануки.

Хасид — последователь мистического течения в иудаизме, возникшего в XVIII в. в Восточной Европе.

Хедер — начальная религиозная школа.

Хупа — свадебный балдахин, под которым невеста и жених стоят во время обряда бракосочетания.

Четыре буквы Святого Имени — Ягве («Сущий»), непроизносимое в иудаистской традиции Имя Бога.

Шаврири, Брири — злые духи, вызывающие недуги.

Шавуот — праздник дарования Торы пророку Моисею на горе Синай.

Шулхан-арух — свод религиозных законов и правил.

Шива — религиозный обряд оплакивания покойника, в продолжение которого оплакивающие сидят в разорванных одеждах без обуви семь дней.

Шикса (идиш) — девушка-нееврейка.

Шлемиль (идиш) — простак.

Шофар — бараний или козий рог, в который трубят в синагоге во время новогодней службы и на исходе Йом Кипура.

Элул — двенадцатый месяц еврейского календаря, соответствующий августу или сентябрю.

Ссылки

[1] 35,5 0 C. Примечание сканировщика.

[2] …сожрет? — Примечание сканировщика.

[3] Gesundheit (идиш) — Будь здоров!

[4] Pentecost церк. пятидесятница, троицын день. Примечание сканировщика.

[5] Стреха — нижний, свисающий край крыши деревянного дома, избы. 2) Крыша, кровля избы, хаты (обычно соломенная). Примечание сканировщика.