Глава 11
Ввиду того, что весь мир безумен, я придумал безумный план — съездить в Израиль со своими самыми близкими друзьями, Стефой и Леоном, Фрейдл и Мишей, и еще Цловой. Я рассказал им, что собираюсь сделать, и все они благосклонно отнеслись к моему плану. Мне было известно, что туристические агентства и даже раввины отправляют группы людей в новое еврейское государство. В Америке многие евреи стремились посетить Израиль, но им не хотелось делать этого в одиночку, поскольку мало кто из них говорил на современном иврите с сефардским произношением (или без него). Для начала я представил свой план Фрейдл в канун Рош Хашана, и она сказала:
— Я понимаю, кого ты там хочешь повидать, но все равно поеду с тобой. Макс Абердам растратил пять тысяч долларов из наших сбережений, но мы еще в состоянии позволить себе путешествие.
Мы вместе с Фрейдл убедили Мишу, что анархисты есть даже в Израиле. Кроме того, я объяснил им, что Хаим Джоел Трейбитчер готовится возместить долги своего племянника. Ирка Шмелкес уже получила от него деньги: Хаим Джоел не намеревался сидеть, сложа руки, и смотреть, как позорят имя Трейбитчеров.
Когда я рассказал об этом Мише, он заговорил, как настоящий анархист:
— Где он раздобыл столько денег? Это, должно быть, мошенничество и воровство.
— Если даже и так, — сказал я, — ты все равно будешь счастлив получить их. Хаим Джоел справедливый человек, и ни один вор добровольно никогда не возвращает украденных денег. Почему бы тебе не убедить его пожертвовать миллион долларов на «Голос свободного рабочего»?
Фрейдл посмеивалась и подмигивала мне.
Я ушел от Будников после завтрака и стал искать аптеку, не принадлежавшую евреям. Найдя такую с несколькими телефонными кабинами, я позвонил Цлове. Было ясно, что не смогу провести этот день в одиночестве.
— Цлова, я тебя не разбудил? Прости меня.
— Это ты? Я не спала всю ночь, думала о тебе. Я боюсь, что прежде чем Прива вернется — если она решит вернуться, — меня упекут в сумасшедший дом!
— Цлова, мы едем в Израиль! — закричал я.
— Когда? Что ты говоришь?
Я повторил Цлове свой план и рассказал ей о четверых друзьях, которых собирался взять с собой.
— Ареле — можно мне называть тебя Ареле? Я поеду с тобой, куда угодно, с кем бы ты ни поехал. С этого дня я твоя рабыня. Правда!
— Не болтай ерунды, Цлова.
— Ты спас мне жизнь. Я уже искала на потолке балку, чтобы вбить крюк, на котором могла бы повеситься. Бог мне свидетель. Где ты?
— На Тремонт-авеню, неподалеку от моего землячества.
— Приезжай сейчас же!
Я провел с Цловой весь день. Мы прогулялись вдоль Риверсайд-Драйв и пообедали в китайском ресторане. Когда мы проходили мимо синагоги, было слышно, как поет кантор. Цлова пыталась продемонстрировать свое искусство телекинеза, но маленький столик отказался подняться. Она сказала:
— Это потому, что ты не веришь в такие вещи.
— Я верю, верю.
— Что нам делать с нашими квартирами, тебе с квартирой Мириам, а мне с Привиной?
— Мы их запрем на то время, пока будем за границей.
Цлова показала мне свою сберегательную книжку. Кроме тех денег, которые ей дал Макс, чтобы она положила их в банк на свое имя, на ее счету имелось еще около трех тысяч долларов. У нее было также несколько военных облигаций и множество ювелирных украшений. Цлова собиралась вступить в кибуц и начать новую жизнь. Она притащила все свои игрушки и безделушки, показывая их мне, как когда-то в детстве делала моя подружка Шоша.
Мы обнимались и целовались. С моей стороны не было ни любви, ни даже вожделения, но что еще делать с такой милой женщиной? Мы улеглись в постель Привы, и Цлова сказала:
— Она об этом узнает, она узнает обо всем. Между нами нет секретов. Она меня не ревнует.
— Прива знает о твоих отношениях с Максом?
— Она все знает.
— Макс рассказывал тебе о Мириам?
— Во всех подробностях.
— До каких глубин могут падать люди? — поинтересовался я, и Цлова ответила:
— До любых.
Вскоре Цлова поднялась, и я услышал, как она чем-то звякает в огромной квартире — возможно, в кухне. Цлова возвратилась в богато украшенной ночной рубашке и домашних туфлях, неся поднос с пирожными, двумя бокалами и графином красного вина. Она сказала:
Я заснул, и мне приснилась Мириам. Во сне тоже был Рош Хашана. Мои родители были живы, и мы все вместе шли к Ташликх. [157]Ташликх ( ивр ., букв. «бросание») — обряд «сбрасывания грехов в воду» — эта церемония совершается в первый день Рош Хашана: читая псалмы Давида, в реку бросают крошки хлеба, символизирующие грехи человека.
Было ли это в Билгорае? Для Билгорая слишком широкая река. Нет, это была Вистула. Впереди шли мужчины, одетые в сатиновые капоты [158]Капота — традиционная верхняя одежда восточно-европейских евреев, похожая на халат.
и штраймлы. Сам я не шел, а выглядывал из окна Триск штибл, которая стояла на холме. Отец наклонился к моему брату Моше, что-то говоря ему. Через некоторое время появились девушки и женщины, все в праздничных одеждах. На старой Гененделе была древняя одежда, которая называлась «ротанда». «Гененделе жива? — удивился я. — Ей должно быть теперь больше ста». А потом я увидел мою мать. Она была в золотистом платье, которое впервые надела на своей свадьбе и всегда носила в новогодние праздники. Поверх парика на ней был белый шелковый платок. В руке она несла молитвенник с бронзовой застежкой. «Мамочка, ты жива?» — воскликнул я во сне. Ее бледное узкое лицо излучало нежное благородство. Пришел Мессия? Началось воскрешение мертвых? Мать умерла в Казахстане, в Джамбуле. Неожиданно я увидел стоящую рядом с ней Мириам. Она держала мою мать за руку. «Это сон, сон!» — закричал я. Я открыл глаза, в спальне было темно. Наступили сумерки. Цлова наклонилась надо мной.
— Ареле, без четверти шесть. Ты куда-то должен был идти.
Я спрыгнул с кровати. В половине седьмого меня ждали у Крейтлов. С помощью Цловы я быстро оделся. Она подобрала мои ботинки, рубашку, галстук, которые я по привычке разбросал по всей комнате.
Я нашел винную лавку и вновь купил для хозяев бутылку шампанского. На этот раз мне не надо было брать такси. И магазин, и Крейтлы были близко. Крейтлы жили на углу Централ-Парк-Вест и Семьдесят второй-стрит в небоскребе с двумя остроконечными башенками. Я был готов представить свой план путешествия в Израиль Стефе и Леону. Пока я ждал лифта, стоя в просторном вестибюле, мне стало ясно, что я вновь навлекаю на себя очередные затруднения, впутываясь в целую сеть всевозможных недоразумений. Но почему я так поступаю? Что это — некая форма мазохизма?
Я позвонил, и Стефа открыла дверь. На ней было изысканное шелковое платье, волосы были подкрашены и уложены. Но выглядела она неважно, прибавила в весе и в количестве морщин. Она осмотрела меня с ног до головы, и по выражению ее лица я понял, что моя наружность ее тоже не устраивает. Однако вскоре ее лицо осветила улыбка, она обняла меня, и мы поцеловались. Стефа воскликнула:
— Надо же, шампанское!
Появился Леон, и мы обнялись. Чтобы преодолеть замешательство и неопределенность, которые я чувствовал в отношении своих планов, я воскликнул:
— Мазелтов! Мы едем в Израиль!
— Кто это «мы»? — спросила Стефа.
— Ты, Леон, я и еще несколько человек из моей старой гвардии.
— Что за старая гвардия?
— Мои земляки, простые, но хорошие люди.
Стефа пожала плечами.
— У моей мамы была привычка говорить: «Он строит планы, не посоветовавшись с хозяином».
— Зачем сидеть здесь, в Нью-Йорке, когда там строится новое еврейское государство?
— Когда ты собираешься ехать?
— Как можно скорее.
По лицу Стефы было видно, что идея ей нравится, и я сказал:
— На Суккот мы будем там.
— Леон, ты слышишь?
— Да, слышу. Надо было это давным-давно сделать.
— А как с вашим бизнесом? — спросил я.
— Мой бизнес сам о себе позаботится, — ответил Леон. — В газетах пишут о скрытой инфляции, и это правда, вещи дорожают, а не дешевеют. Но в моем бизнесе, чем меньше вмешиваешься, тем лучше.
— Леон, сегодня праздник! — прервала его Стефа.
— Ангелу Смерти нет дела до праздников. В городке, где жил мой отец, была женщина, у которой были собственные саваны. Она ссужала ими любого, кто умирал в праздник. На второй день праздника разрешается хоронить, но никто не имеет права сшить для этого саван.
— А что, если умерший был мужчиной? — спросил я.
— Разрешается хоронить мужчину в женском саване. Все мертвые одного пола, — сказал Леон.
— К чему эти разговоры о смерти? — спросила Стефа. — Пока что мы живы. Хорошо, мы поедем с тобой в Израиль. Зачем тебе нужны эти твои земляки?
— Вшестером нам будет веселее.
— Ладно, дай мне немного времени. Сколько еще до Суккота?
— Ровно две недели.
Мы ужинали, пили шампанское, и глаза Стефы сияли юношеским огнем. Итак, невозможное возможно — хотелось бы, чтобы это стало моим девизом на будущее. Мы сидели и болтали до поздней ночи, потом Леон и Стефа настояли, чтобы я остался у них до утра. Комната Франки все еще ожидала меня, и на этот раз я позволил уговорить себя. Леон в деталях знал все, касающееся Макса Абердама, Хэрри Трейбитчера и его дяди Хаима Джоела. Леон рассказал, что много лет назад Хаим Джоел Трейбитчер купил участки в Майами-Бич, которые теперь стоят миллионы. Этот бывший хасид так богат, что не может определить и не знает точных размеров своего состояния. Он, Леон, также владеет недвижимостью в Майами Бич, но, как он выразился:
— По сравнению с ним я как муха по сравнению со львом.
После того как Леон пошел спать, Стефа сказала:
— С чего это вдруг у тебя возник план путешествия в Израиль? У тебя там любовница?
— Возможно.
— Новенькая? Или старая? Ты можешь рассказать мне правду. Я не ревную. Кто эти земляки, которых ты собираешься взять с собой?
— Пожилая пара и подруга Привы.
— С прежней родины, да? И кто оплачивает их расходы?
— Они сами.
— Ладно, меня это не касается. Пойдем, я постелю тебе, — сказала она.
Мы прошли в комнату Франки. Комната была окутана тьмой. Я обнял Стефу, и мы стояли, слившись в долгом поцелуе. Стефа сказала:
— Не беспокойся, Леон уснул. Он засыпает мгновенно, потом через два часа просыпается, не в силах заснуть снова. Он будит меня, и мы лежим вместе, погруженные в наши заботы. Когда всю ночь лежишь без сна, — добавила Стефа, — мозг становится вместилищем безумия. Спокойной ночи!
В эти дни — десять Дней Покаяния между Рош Хашана и Днем Искупления — я чувствовал себя до крайности напряженно, казалось, вот-вот взорвусь от нетерпения. Тем не менее, я занимался приготовлениями в соответствии с намеченным планом. Я заказал билеты, с которыми на следующий день после Йом Кипура мы должны будем взойти на корабль, направляющийся в Шербур. Мы должны были провести несколько дней в Париже, потом оттуда лететь в Израиль. Мы будем в Израиле на следующий день после праздника Симхат Тора.
На судне Крейтлы поплывут первым классом, тогда как у меня, Будников и Цловы были билеты в туристский класс. Стефа просила меня присоединиться за их счет к ней и Леону, но я не мог принять ее предложение.
Я никогда ни от кого ничего не брал, кроме пищи, несмотря на то, что всегда помнил о подарке для хозяев дома. Я оставил редактору деньги на перепечатку глав моего романа, которые должны были появиться в газете в ближайшие две недели. Эти главы я обязался прислать из Израиля авиапочтой. На радио были записаны несколько еженедельных передач. Я давал один и тот же совет всем — человеку, собиравшемуся покончить с собой, разочаровавшемуся сталинисту, женщине, больной раком, непризнанному автору, изобретателю, у которого украли патент: «Этот мир — не наш мир, не мы его создали, мы не в силах изменить его. Высшие Силы дали нам единственный дар: выбор, свободу выбора между одним несчастьем или другим, между одной иллюзией или другой». Мой совет был: «Не делай ничего». Я даже придумал собственный девиз: «Ничто не бывает так хорошо, как ничего». В конце концов, большая часть из десяти заповедей начинается со слов: «Ты не должен будешь…». Я советовал моим слушателям до поры до времени менять одну страсть на другую, один вид усилий на другой. Если вам не везет в любви, говорил я, попытайтесь направить вашу энергию на занятие бизнесом или на какое-нибудь хобби, пусть даже на развлечения. Зачем решаться на самоубийство, если все равно любой из нас умрет? Смерть не может остановить человеческий дух. Душа, материальное тело и энергия созданы из одного и того же вещества. Смерть это только переход из одного состояния в другое. Если Вселенная несет жизнь, то в ее пространстве не может быть никакой смерти. Как может существовать конец у того, что неопределенно? Самое главное, что наполняет живущих ужасом — смерть, — вполне может оказаться погружением в безграничное блаженство.
Столь бойко рассуждая по радио, я тем не менее сознавал, что зачастую противоречу самому себе. Но кому это могло причинить вред? Несомненно, где-то существует сила, которая, перемешивая все противоположности, извлекает из них истину. Я цитировал Спинозу, говорившего, что в созданном Богом нет ничего, что можно было бы назвать ложью. Наши заблуждения являются частицами истины, остатками разбившихся вдребезги скрижалей закона, где «Ты не должен будешь…» осталось выбитым только на одном из фрагментов каменной плиты. Все, что нам следует делать, это не причинять по возможности боль себе и другим. Я советовал моим слушателям отправиться в путешествие, прочесть хорошую книгу, заиметь хобби — и не пытаться изменить ту или иную систему, то или иное правительство. Мировые проблемы превыше наших сил. Мы можем проявлять свой свободный выбор только по пустякам, только в делах, которые касаются лично нас. Я украшал свои «проповеди» цитатами из Гете, Эмерсона, из Библии со ссылками на Гемару и Мидраш. Я почувствовал большое удовлетворение, когда закончил запись ответов.
Еврейские журналисты часто пишут пренебрежительно о тех, кто играет в карты, но я не согласен с ними. Если карты могут умерить напряжение и приносят кому-то удовлетворение, их следует приветствовать, а не порицать. То же самое можно сказать о театре, кино, музыке, книгах, журналах. Хорошо все, что убивает время. Время это вакуум, который так или иначе должен быть заполнен.
Я не обещал ни вечного покоя, ни исцеления от неврозов и комплексов. Напротив, я предупреждал своих слушателей, что как только кто-нибудь из них освободится от одного из неврозов, на его месте тут же возникнет другой. Неврозы ждут своей очереди. Жизнь это вечно продолжающийся кризис, бесконечно тянущаяся битва. Когда все кризисы разрешены, возникает скука — худшая душевная боль из всех возможных. Я цитировал Шопенгауэра, моего любимого философа, хотя я и не был согласен с его утверждением, что Мировая Воля слепа. Я был уверен, что Мировая Воля, подобно Ангелу Смерти, имеет тысячу глаз.
Наше морское путешествие было неторопливым. К тому времени, когда мы прибыли в Париж и добрались до гостиницы, где наш турагент забронировал для нас места, была уже ночь. Я не узнал города. Париж середины тридцатых, который я запомнил, отправляясь в Америку, был элегантным, веселым, шумным — настоящий карнавал. Париж после Второй мировой войны оказался бесцветным, потрепанным, безлюдным, погруженным в ночной мрак. Шел дождь, и задувал холодный ветер. Даже Пляс де ля Конкорд потеряла свою красоту; она была вся забита старыми автомобилями и как будто превратилась в огромную площадку для парковки.
Приехав в наш отель на Пляс де ля Републик, мы услышали, что ресторан не работает. Бастуют официанты. Похоже было, что все во Франции готово забастовать. Профсоюзы сообщали, что скоро перестанут ходить поезда, летать самолеты, а с улиц исчезнут такси. Несмотря на обеспокоенность, я не смог удержаться от случая поиздеваться над Мишей.
— Ты должен быть счастлив, — сказал я. — В конце концов, это то, чего жаждет революция.
Только Фрейдл сохраняла спокойствие. Она спустилась в холл и, хотя не знала ни слова по-французски, умудрилась найти бородатого американского офицера, который оказался ортодоксальным раввином и служил каппеланом. Этот отель «Интеллект» кишел американскими евреями. Когда Фрейдл объяснила, что она направляется в Израиль вместе с нездоровым восьмидесятилетним человеком и еврейским писателем Аароном Грейдингером, все стали предлагать свою помощь. Рабби сказал, что он мой постоянный читатель. Хотя он никогда не мог согласиться с моими взглядами на еврейство, он уважает познания, полученные мною на прежней родине. Молодой человек вмешался в разговор и вызвался проводить нас в ближайший ресторан. Закоулки черного рынка еще работали. Цены были выше, чем днем, но можно было заказать что угодно, даже чолент [163]Чолент — мясное блюдо, приготовляемое на Субботу.
и кугел, [164]Кугел — запеканка, на Субботу готовится на курином жире.
и заведения оставались открытыми до поздней ночи. Молодой человек — маленький и коренастый, с вьющимися, как у овцы, волосами — показал нам путь к ресторану. Пройдя по тускло освещенной аллее, мы поднялись по темной лестнице на второй этаж. Я почувствовал запахи куриного супа и рубленой печенки. «Этот мальчик не кто иной, как пророк Илья», — сострила Фрейдл. Над остальным Парижем господствовала египетская тьма, но здесь евреи сидели за поздней трапезой и разговаривали на идише. Из кухни вышла женщина, одетая в платье с передником, что напомнило мне Польшу. Мне даже показалось, что у нее на голове шейтл. [165]Шейтл — шаль, головной платок.
Она сказала мне, что она моя читательница и что парижская еврейская газета перепечатывает мои статьи и романы. Она протянула мне влажную руку и воскликнула:
— Если бы я не была такой стеснительной, я бы вас расцеловала!
После войны муниципальные власти передали некоторые здания в Париже беженцам-интеллектуалам — писателям, художникам, музыкантам, актерам, режиссерам. Большая часть беженцев уехала в Америку, Израиль или куда-то еще, но некоторые остались. Во время нашего пребывания в Париже Союз Еврейских Писателей пригласил меня на прием в такое здание. Левые — коммунисты, почти коммунисты и их попутчики пришли, заготовив против меня обвинения. Несколько сионистов были недовольны тем, что в своих произведениях я игнорирую политические партии, борьбу против фашизма, возрождение Израиля, храбрость партизан, борьбу женщин за достижение равенства с мужчинами. Все они перечисляли политические грехи, которые я совершал, а некий троцкист упрекал меня за то, что я не стоял на стороне Троцкого. Я привык к таким литературным сборищам, еще когда жил в Варшаве. Они повторяли обычное клише: писатели не могут прятаться в башне из слоновой кости в то время, как массы воюют на баррикадах. Миша Будник, который пришел со мной на собрание, попросил слова и произнес длинную речь. Знают ли писатели, что в Испании Сталин уничтожил сотни анархистов, борцов за свободу? Обеспокоены ли они тем, что в Советском Союзе тысячи анархистов томятся в лагерях рабского труда и в тюрьмах? Читали ли они, как обошлись с Эммой Голдман и с другими, когда те отправились туда рассказать правду? Он упомянул Сакко и Ванцетти и четверых, которые были повешены в Чикаго. Кто-то из присутствовавших прервал Мишу:
— Знает ли выдающийся оратор, что Махно проводил еврейские погромы?
Миша заорал в ответ:
— Махно был героем!
Шум и крики перекинулись в зал, и председательствующий начал стучать пальцем по столу. Он запретил Мише продолжать речь, и Миша сошел со сцены.
Когда подошла моя очередь, я выступил коротко, сказав, что теория вечных повторений Ницше справедлива. Если я — миллионы лет спустя — вновь стану еврейским писателем, то буду вести литературные битвы и за сионистов, и за территориалистов, за национализм и за ассимиляцию, за марксизм и за анархизм, за Вейцмана и за Жаботинского, за «Наторей Карта» [167]Наторей карта ( ивр . «стражи города») — экстремистская ультраортодоксальная еврейская община.
и за «Ханаанитов», точно так же, как за Бунд, за Всеобщих Сионистов, за правое крыло партии Полай Цион, за левое крыло партии Полай Цион, за «Хашомер Хатцайр», [169]Хашомер Хатцайр — молодежная организация левосионистской ориентации.
за фолкистов, а также за Любавических хасидов, Бобовских хасидов, за ортодоксальных, консервативных и реформированных евреев. Я буду писать обо всех этих людях романы и стихи в стиле натурализма, реализма и символизма, и буду последователем футуристов, дадаистов и всех прочих «истов» и «измов». Кое-кто в зале засмеялся и зааплодировал. Другие ворчали и протестовали. Подали охлажденный лимонад и соленые бисквиты. Грудастая немолодая певица исполняла народные песни и не хотела отдавать микрофон. Когда вечер закончился, я побеседовал с несколькими женщинами, пережившими войну; некоторые из них были в гетто и в концлагерях, другие в России. Я услышал новые рассказы о жестокости нацистов и большевистских «порядках» — обычные истории об арестах среди ночи, голоде, угрозах, переполненных тюремных камерах, запертых вагонах поездов, целыми днями стоявших в тупиках, торговле на черном рынке, о пьянстве, воровстве, грабежах, хулиганстве и проституции. Все это было так трагически знакомо. Мне рассказали об одном известном поэте, которого ликвидировал Сталин: до самого последнего дня, когда его должны были поставить к стенке и расстрелять, он продолжал писать оды о Великом Товарище Сталине. Один писатель рассказал мне, как после выпивки и искреннего разговора с другом он сболтнул недоброе слово о Сталине, и тот сделал то же самое. Когда он протрезвел, его охватил такой страх, что он отправился прямо в органы безопасности, чтобы донести на друга. Очевидно, его друг тоже был изрядно перепуган, потому что они столкнулись у двери в кабинет следователя.
Во время пребывания в Париже наша группа как-то расползлась. Стефа и Леон посещали музеи, дорогие рестораны, кафе. Они даже съездили на автобусе в Дювиль. Миша и Фрейдл разыскивали анархистов, любимым местом сбора которых был квартал Беллевиль неподалеку от нашего отеля и от центра еврейских радикалов.
Мы пробыли в Париже всего несколько дней, но они показались похожими на недели. Старый еврейский поэт — классик идишистской культуры Давид Корн пригласил меня к себе домой. Я попросил Цлову, у которой в Париже никого, кроме меня, не было, пойти со мной. Она льнула ко мне, как жена. Поэт, зарабатывавший на жизнь тем, что писал статьи для еврейской газеты на идише, издающейся в Нью-Йорке, с горечью говорил обо всех еврейских лидерах — левых, правых, сионистах, антисионистах и так далее.
Он вел собственную войну против всех модернистов — они убивают литературу, делают ее отвратительной, надоедливой, превращают поэзию в пародию. Подобно меламеду Челму, который просил свою жену испечь пирожное без масла, сахара, изюма или яиц, модернисты пытаются создавать поэзию без рифмы или ритма, без музыки и любви. Давид Корн извинялся передо мной за то, что не обращает внимания на мои возражения:
— Я не выношу их гнусные рожи, их лживые глаза. Безжалостное стадо. Их фразы о справедливости слишком омерзительны, чтобы их упоминать. Пока был Сталин, они льстили и поклонялись ему, как идолу. Сейчас, когда этот хам Джугашвили мертв, они не оставят ни одного камня неперевернутым, пока не найдут нового Сталина. Рабам нужен хозяин.
Его жена, моложе, чем он, подошла к столу с таблеткой и стаканом воды. Ее старомодное платье и манера закалывать волосы напомнили мне тех молодых женщин, которые изготовляли бомбы для революции.
— Давидл, выпей твою витаминную пилюлю.
Давид Корн уставился на нее сердитыми глазами. Его усы дергались, как у кота.
— Мне не нужны никакие витамины. Оставь меня в покое.
— Давидл, доктор прописал тебе их. Ты должен принять ее!
— Должен? Все эти доктора жулики, грабители, плуты. Их лекарства не более чем отрава.
— Мистер Грейдингер, окажите мне любезность, попросите его принять пилюлю. Он болен, болен. Он едва живой. Ему не следует убивать себя.
— Дружище Корн, сделайте одолжение, примите витамины, — сказал я. — Как это говорится? «Это, может быть, не поможет, но во всяком случае не повредит».
— Вздор. Это придумали вороватые аптекари.
Давид Корн взял пилюлю, бросил ее в рот, скорчил кислую гримасу и выпил полстакана воды.
— У нее вкус поэзии Маяковского, — проворчал он.
Утром мы сели в самолет и в тот же день приземлились в Лоде. По сравнению с аэропортами Парижа и Нью-Йорка израильский аэропорт казался провинциальным. В нем царил субботний покой. В самолете, на котором мы прилетели, было полно хасидов, студентов иешивы и женщин в париках и головных платках. Один пассажир молился, другой листал том Мишны; рыжебородый раввин экзаменовал молодого человека, готовившегося получить хетер хораа. [170]Хетер хораа — разрешение на право преподавания в религиозных учебных заведениях.
Группа раввинов и студентов иешивы встречала выходящих из самолета религиозных пассажиров. Я много лет не видел таких пейсов, завивающихся буквально до плеч. Вид у студентов был вполне бодрый. Под длинными капотами у них были короткие брюки, белые носки и матерчатые тапочки, а их вельветовые шляпы выглядели новыми. Они были слишком молодыми для прошедших через Холокост в зрелом возрасте и слишком взрослыми для родившихся в лагерях перемещенных лиц.
Проверка паспортов и багажа проходила медленно. Временами таможенник открывал чей-нибудь чемодан и начинал копаться в рубашках, брюках, свитерах и другой одежде. Владелец чемодана с опаской наблюдал за перекапыванием принадлежащих ему вещей. Наконец мы прошли через таможню. Миша нес не только свои сумки, но и вещи Стефы, Леона, Цловы и мои. Я попытался помочь ему, но он только огрызнулся. В этот момент я увидал Мириам. Это была она, но что-то в ее наружности изменилось; я не мог точно определить, что именно. На ней была белая блузка и черные брюки. Она бежала ко мне, раскинув руки. Я послал ей из Парижа телеграмму о моем прибытии вместе с остальными, но чувствовал себя смущенным, появившись с такой большой компанией. Мириам обняла и поцеловала меня.
— Наконец-то ты здесь, — сказала она. — Баттерфляй, я на машине.
— Где ты взяла машину?
— Мистер Трейбитчер дал мне свою. Он хотел поехать сам, но я его отговорила.
— Как Макс?
— Лучше, но не совсем хорошо. Ты скоро увидишь его в Тель-Авиве.
Я представил Мириам Крейтлам и Будникам. Я сказал:
— Миша Будник мой друг с детских лет в Билгорае. А это Фрейдл Будник, его жена, прелестная женщина.
— Я помню Аарона, когда он носил рыжие пейсы, — сказал Миша. — И когда он раскачивался над Гемарой в Бет Мидраш. А сам тайком читал роман, напечатанный в издательстве «Момент».
— Миша, хватит, — проворчала Фрейдл.
Мириам поздоровалась со Стефой, с Леоном, с Фрейдл. Цлове она почему-то не протянула руку, просто кивнув ей. Она спросила Мишу:
— Вы тоже были студентом иешивы?
— Я в те годы был контрабандистом. Но я обычно заходил по вечерам в Бет Мидраш поболтать. Я любил слушать фантазии Аарона.
Мириам ушла и возвратилась в большом автомобиле, но даже он не мог вместить шесть человек, багаж и водителя. Стефа предложила взять для себя и Леона такси, и, едва она вымолвила это слово, как «нехаг» — так назывались в новой земле Израиля водители — предложил свои услуги. Стефа спросила у Мириам название отеля, где жил Макс, и Мириам ответила:
— Макс остановился в маленькой гостинице. Но я не уверена, что вам, миссис Крейтл, она понравится. Там поблизости есть другой отель, побольше и лучше, более современный, всего в пол-квартале от того, где Макс.
— Хорошо. Мой муж не совсем здоров. Ему нужен личный туалет с ванной и все прочее. В отеле есть ресторан?
— Прекрасный ресторан.
— Ему также нужен врач.
— В Тель-Авиве врачей больше, чем пациентов.
Можно было заметить, что Мириам и Стефа были людьми одного круга. Они сразу же принялись болтать по-польски. Цлову Мириам совершенно игнорировала. Фрейдл спросила:
— А где мы остановимся?
Мириам ответила:
— На улице Хайаркон. На Осенние Праздники здесь собралось много приезжих, но большинство из них уже разъехалось. Там найдутся комнаты для всех.
— Госпожа, мы едем или будем стоять здесь? — спросил водитель такси.
— Мы едем. На Хайаркон, — ответила Мириам.
Мириам уже стала израильтянкой. Даже ее иврит был с сефардским произношением. Новичками были мы. Водитель такси отъехал первым, после того как помог разместить Крейтлов и их багаж в своей машине. Будники и Цлова забрались в автомобиль Хаима Джоела Трейбитчера; я сел на переднее сиденье рядом с Мириам. Багаж поместился в багажнике машины, несколько небольших сумок мы взяли на колени. Я спросил:
— Почему Трейбитчер прислал свою машину?
Мириам ответила:
— Хаим Джоел чувствует себя в неоплатном долгу перед Максом. Кроме того, он твой горячий поклонник. Если бы не он, Макс бы уже умер. Трейбитчер пригласил лучших докторов и нанял для Макса сиделок. Здесь половина Варшавы. Максу не нравится Иерусалим.
— Почему?
— Для него в этом городе слишком много святости. Он такой же мешуга, как всегда, но все-таки милый.
Автомобиль мчался вперед, я смотрел на дома, пальмы, кипарисы и гаражи. Вдоль дороги стояли еврейские солдаты — парни и девушки, — сигналя в надежде, что их подвезут. Стоял жаркий летний день, небо было очень синим, без единого облачка. Все мерцало на солнце, как будто свет был в семь раз ярче, чем во время Диаспоры. Я прибыл на землю Израиля, землю, о которой мои предки рассказывали истории две тысячи лет.
Стефа и Леон въехали в две комнаты в отеле «Дан». Будники остановились в отеле на улице Бен Иегуда, в одном квартале от Хайаркон. Цлова и я сняли номера в маленькой гостинице, где жили Макс и Мириам. Макс чрезвычайно изменился — он потерял почти сорок фунтов, его борода совсем поседела, а лицо стало болезненно желтым. Мириам каждую ночь спала около него. Он рассказал мне, что Прива живет в Иерусалиме. Прива предъявила Максу ультиматум: или она, или Мириам, и Макс выбрал Мириам. Он сказал мне:
— Но я боюсь, что ненадолго. Я больше там, чем здесь.
И он указал на небо.
Я совершил колоссальную ошибку, решив взять с собой пятерых спутников. Цлова хотела быть с Привой, а не с Максом, и, спустя несколько дней после нашего приезда, отправилась в Иерусалим. Она сообщила мне, что Прива нашла в Иерусалиме богатую вдову, которая устраивает сеансы спиритизма. Они планируют выпускать журнал, наполовину на иврите, наполовину на английском. Прива позвонила мне по телефону, чтобы рассказать, что ее оккультные способности возвратились к ней в Иерусалиме с большей, чем раньше, силой. Она и ее покровительница, госпожа Глитценстейн, вызвали духи доктора Герцля, еврейского писателя и мученика Бреннера, Макса Нордау и Ахада ха-Ама. Наиболее интересным оказался Макс Нордау. Он, известный материалист, который издевался над любой религией и даже к признанным мастерам литературы относился как к психам и дегенератам, теперь признал, что заблуждался, и что все его труды, в особенности два тома — «Вырождение» и «Парадоксы», следует сжечь. В высших сферах он встретил итальянского еврея-материалиста Ламброзо, который писал, что гениальность идет рука об руку с безумием. Они вместе просили прощения у душ, на которые они раньше нападали, в том числе у польского медиума Клуски и итальянца Паладина. А еще Прива сообщила мне, что она вступала в контакт с умершей женой Макса и двумя его дочерьми, которые погибли от рук нацистов.
Фрейдл Будник была восхищена Эрец-Исраэлем, но Миша делал все, чтобы испортить ей удовольствие. С самого приезда он ворчал и всячески выражал недовольство еврейским государством. Ему здесь все не нравилось. Он испытал потрясение в ресторане, когда официант отказался подать ему кофе со сливками в конце обеда, включавшего мясное. Когда владелец ресторана объяснил ему, что таков закон этой страны, Миша заорал, что этот закон — фашистский. В Тель-Авиве Фрейдл нашла своих земляков из Изевице, Горшкова, Краснистова. Некоторые из них уже позабыли идиш и разговаривали между собой на иврите, за что Миша тоже нападал на них. Я пригласил Фрейдл и Мишу на обед в новый отель «Дан», где остановились Стефа и Леон. Во время обеда Миша ругал меня за то, что я привез его в страну, которой управляют теократы. Он хотел бы знать, почему в Америке евреи требуют отделения церкви от государства, тогда как в Израиле человека заставляют есть кошерную пищу, а невеста обязана пройти перед свадьбой ритуальное омовение в микве. [177]Миква — водоем для ритуальных омовений.
Миша вызвал машгиаха [178]Машгиах — эксперт, следящий за соблюдением законов кашрута на кухне и в зале кошерного ресторана или при производстве кошерных продуктов на продажу.
и потребовал, чтобы ему подали ветчину. Через восемь дней Будники возвратились в Америку. Фрейдл плакала, прощаясь с нами. А по поводу Миши сказала:
— Похоже, что в него вселился диббук.
Достаточно странно, но я и сам временами чувствовал себя не таким, как прежде. Какова была природа этих изменений и было ли это связано с климатом? Возможно, на меня так действовали тысячелетия еврейской истории. Может быть, духи древних евреев — жрецов, левитов, вождей разных племен, героев, Хасмонеев, саддукеев и разных других неизвестных сил — сохранили здесь свое влияние и силы, которые мы, евреи диаспоры, давно забыли или, возможно, никогда не знали? Макс здесь постарел.
Мириам стала использовать ивритские слова и выражения в наших разговорах. Мне показалось, что она теперь уже меньше интересуется идишем, чем это было в Нью-Йорке. Она все еще называла меня Баттерфляй, все еще обнимала и целовала, но сейчас, когда Макс был болен и, по всей видимости, стал импотентом, она отнюдь не выражала страстного желания отдаться мне. У нее всегда находились оправдания. Может быть, она обиделась на меня за то, что я привез с собой Цлову и Крейтлов? Иногда я чувствовал, что дружеские чувства Макса ко мне тоже охладели. Единственный, кто стал верен мне еще больше, был Леон. Он всегда приглашал меня на обед или на ленч. Он продолжал получать газету, для которой я писал, и жаждал обсуждать каждый выпуск моего романа. Здоровье Леона поправилось, и он утверждал, что воздух Тель-Авива для него целителен. Он даже выражал желание купить здесь дом и прожить остающиеся ему годы среди евреев.
В моей комнате было окно, выходившее на Хайаркон, и балкон с видом на море. По вечерам я часто сидел на балконе и копался в своей жизни. Я плыл в Эрец-Исраэль, чтобы соединиться с любимой женщиной. Я взял с собой трех женщин, с которыми раньше имел любовные связи, но судьба распорядилась так, что здесь, впервые за много лет, я оказался в одиночестве. Мириам спит возле Макса, Цлова в Иерусалиме, Фрейдл и Миша плывут в Нью-Йорк, а Стефа чрезвычайно предана мужу.
Польские евреи издавали в Тель-Авиве польский еженедельник, немецкие — немецкий, венгерские — венгерскую газету, а румынские — румынскую. В витринах книжных магазинов на улицах Бен Йегуды и Дизенгоф были выставлены новые издания книг на всех языках. Иногда я просыпался посреди ночи, сидел в кресле на балконе и смотрел на небо, усыпанное звездами, и на море. В Нью-Йорке я позабыл, что на небе есть звезды. Но над Тель-Авивом простирался космос со всеми его звездами, планетами и небесными светилами. Воздух был напоен запахами виноградников, эвкалиптов, кипарисов и другими ароматами, которые казались мне знакомыми и в то же время новыми. Дули теплые ветры, принося с собой запахи, которым не было названий.
Это море передо мной не было просто массой воды, это было Хайям Хагадол, или Великое море, по которому Иона спасался бегством от Господа, чтобы избавиться от необходимости предсказать разрушение Ниневии. Судно, на котором Иуда Галеви — величайший из писавших на иврите поэтов Средневековья — направлялся в Эрец-Исраэль, плыло по этому морю. Здесь плавали купеческие суда, с которыми в Книге Притчей Соломоновых сравнивалась добродетельная женщина. Волны искрились в лунном свете, и сам Господь охранял Тель-Авив. В тишине можно было слышать слова пророка: «Вот — видение Исайи, сына Амоса, которое он предвидел об Иудее и Иерусалиме в дни…». Рядом Рахиль по-прежнему оплакивает своих детей и остается безутешной. Вокруг нас прятались филистимляне, аммониты, народы Моаба, Арама, ханааниты, амориты, хиттиты, жевузиты, гиргашиты — постоянно ожидающие возможности возобновить древнюю войну против Бога и Его избранного народа.
Как-то днем ко мне пришел местный литератор со своим переводом на иврит одного из моих рассказов. Я отредактировал перевод в его присутствии, и он спросил меня:
— Оказывается, вы так хорошо знаете иврит, тогда почему вы пишете на идише, а не на иврите? Вам должно быть известно, что идиш вымирает, а иврит возрождается.
— Вымирание в моих глазах не является недостатком, — сказал ему я. — Древнегреческий язык вымер, так же как и латынь. Иврит был мертвым языком в течение двух тысяч лет. Все, кто сегодня жив, рано или поздно вымрут.
Он открыл рот, видимо, собираясь что-то сказать, но так ничего и не сказал, а лишь схватил свою рукопись и исчез.
Он был не единственным. Я слышал такие же точно мнения от других писателей и студентов. Мне было бы довольно просто приспособиться к современному ивриту и к местному произношению. Однако ответ, который я чаще всего давал, был следующим:
— На идише говорила моя мать. На идише говорили мои бабки и деды, все предки вплоть до Сифтей Кохен, до Рабби Моше Иссерлес. Если идиш был достаточно хорош для Бал Шем Това, для Гаона из Вильно, для Рабби Нахмана из Вроцлава, для миллионов евреев, которые погибли от рук нацистов, то он достаточно хорош и для меня.
Однажды кто-то сказал мне:
— Идиш на восемьдесят процентов состоит из немецкого, а немецкий — это язык нацистов.
— И на иврите говорили наши враги — народы Аммона и Моаба, филистимляне, медианиты, а может быть, также амалекиты. На арамейском, языке Зохара и Гемары, говорили Навуходоносор и Гамилькар, — ответил я.
В Израиле начался сезон дождей. Здоровье Макса улучшилось, и он уже мог ходить с помощью палки. Мы часто сидели с Мириам в кафе на улице Дизенгоф, пили кофе и болтали. Было похоже, что Стефа и Леон собираются купить дом и обосноваться в Тель-Авиве. Сам я не мог больше оставаться здесь. Последняя глава моего романа была сдана в газету «Форвард», а выбрать тему новой работы мне по некоторым причинам не удавалось.
Хаим Джоел Трейбитчер давал званый вечер по случаю новоселья в своем новом доме. Так как мы с Мириам не пошли на его прием в Нью-Йорке, было ясно, что мы не можем пропустить этот. Ходили слухи, что Хаим Джоел встретил в Хайфе богатую вдову, американскую миллионершу, и собирается жениться на ней. Его новый дом был расположен на бульваре Ротшильда, и Макс шутил, что его теперь переименуют в бульвар Трейбитчера. Хаим Джоел рассказал Максу об этой вдове, миссис Бейгельман, которая купалась в деньгах. Ее покойный муж, родом из Южной Африки, где у него были золотые копи, строил небоскребы в Нью-Йорке, Чикаго, Лос-Анджелесе и Хьюстоне. Несмотря на такую счастливую судьбу, у него случился инфаркт, и он умер. Миссис Бейгельман встретилась с Максом и пришла в восторг от его шуток, обаяния, умения быть приятным и его рассказов о Варшаве. Она порекомендовала ему врача в Нью-Йорке, который оперировал ее мужа. Миссис Бейгельман, которая собиралась присутствовать на вечере у Хаима Джоела, оказалась необъятной женщиной ростом почти шесть футов, с носом, похожим на шофар, и зубами, как у козы. Ее голос был низким и глубоким контральто. Стефа тихо шепнула мне:
— Она может проглотить Трейбитчера, и никто этого даже не заметит.
Похоже было, что творческая энергия покинула меня — я не испытывал ни малейшего желания начинать новый роман. Впервые за много лет я чувствовал, что мне надо отдохнуть, взять отпуск. Меня охватила усталость, в запястьях начались подергивания — судороги, столь знакомые писателям. Пропало также и желание обладать Мириам. По какой-то причине, которую я не мог объяснить, меня охватывало чувство страха, когда я думал о предстоящем вечере у Трейбитчера. Хаим Джоел позвонил мне в отель и предупредил, чтобы я не опаздывал. Я спросил, почему это так важно, и он ответил:
— Я не могу вам сейчас это сказать, но в известном смысле вечер устроен для вас. Не бойтесь. Никто не будет короновать вас тыквой и свечами, как было с героем одного вашего рассказа.
Я хотел выругать Хаима Джоела за то, что он строит планы, не поинтересовавшись мнением заинтересованного лица, но он повторил:
— Ради Бога, приходите вовремя, — и повесил трубку.
В Тель-Авиве пошли дожди и стало холодно. В газетах писали, что в пустыне Негев реки внезапно вышли из берегов. Места, которые только что были иссушенной землей и песками, в одно мгновение переполнялись бушующими потоками, увлекавшими людей, верблюдов, овец. В окрестностях Тель-Авива образовались глубокие разливы воды, которые не могли перейти женщины, дети и старики. Их переносили на плечах добровольцы из числа молодых мужчин. Несколько раз по ночам отключалось электричество; Тель-Авив погружался в египетскую тьму. Даже в новом отеле, где жили Крейтлы, почему-то не было холодной воды. Плохо работал телефон; во время одного из моих разговоров с Леоном связь неожиданно прервалась.
Прива (вместе с Цловой) приехала в Тель-Авив, но не для того, чтобы ухаживать за больным супругом, а чтобы принять участие в званом вечере Хаима Джоела. В результате Мириам была вынуждена освободить комнату Макса и переселиться ко мне. Вне себя от ярости она решила бойкотировать прием у Трейбитчера.
— Мы не можем поступить так! — воскликнул я.
— Ты должен идти. Разве ты не знаешь, что тебе будет вручена литературная премия? — Оказалось, что миссис Бейгельман учредила премию в пятьсот долларов имени своего покойного мужа. — Трейбитчер собирается добавить такую же сумму в память Матильды, так что ты получишь тысячу долларов! — насмешливо размечталась Мириам. Потом заговорила более серьезным тоном:
— Баттерфляй, я много дней хотела поднять этот вопрос, но у меня не хватало мужества. Ты был очень добр ко мне, но ты слишком молод, чтобы стать тем, кем является для меня Макс.
— Слишком молод? Я на двадцать лет старше тебя.
— Мне уже скоро тридцать, и я хотела бы иметь ребенка прежде, чем лягу в могилу. Если мне суждено иметь детей, это надо делать теперь. Каждый месяц, когда приходит мой период, я чувствую, что ускользают последние шансы. Мужчине этого не понять. У нас у всех есть свои глупые фантазии. Когда-то ты написал рассказ — на самом деле это были воспоминания — о матери твоего друга, которая каждые два года рожала ребенка, мальчика. И каждый раз, качая очередного малыша в колыбели, она пела песенку о том, что когда-нибудь он вырастет и станет раввином. Ты помнишь?
— Да, это была мать моего друга, Исаака. Ни один из ее мальчиков не вырос. Все они умирали в детстве, но она никогда не переставала петь свою песенку: «Мойшеле будет реббеле, Береле будет реббеле, Хазкеле будет реббеле».
— Я упоминаю этот рассказ в моей диссертации, — сказала Мириам. — Зачем я живу, если не для того, чтобы создать кого-то, кто будет достоин называться Человеком? Чем заканчиваются весь этот секс и вся наша любовь и страсть? То, что я чувствую, сильнее, чем логика. Ты можешь даже назвать меня бесстыжей. Ты как-то цитировал выражение из Гемары, которое я сейчас не помню, о женщине, жаждавшей секса. Ты писал, что с такой женщиной любой может развестись безо всяких формальностей, требуемых брачным контрактом. Это правда?
— Так говорится в Гемаре.
— Ну, поскольку я не являюсь твоей женой, и у меня нет кетубы, ты не можешь развестись со мной и не можешь выкинуть вон мою кетубу. Помнишь клятву, которой я тебе поклялась?
— Я все помню. Но что ты будешь делать, если получишь отрицательный ответ от меня? Поищешь другого отца?
— Я только что сказала, что не нарушу мой обет. Если я обречена никогда не стать матерью, я хочу знать это и успокоиться. Нет необходимости отвечать мне сейчас же. Скажи только, как долго мне ждать. Я не хочу год за годом жить в неизвестности.
— У нас будет ребенок.
Мы сидели молча. Я был ошеломлен тем, что сказал, а Мириам — тем, что услышала. Она смотрела на меня так, словно готова была смеяться и плакать одновременно.
Наконец наступил день званого вечера. По сведениям Макса, Хаим Джоел пригласил сотни гостей, «половину Земли Обетованной», что должно было обойтись ему в целое состояние. Я отдал погладить свой костюм и купил по этому случаю новую рубашку и галстук. Мириам пошла со мной за покупками и заставила меня купить еще и новую пару туфель. С тех пор как возвратилась Прива, к Максу никто не приходил, даже Мириам. За ним смотрели только Прива и Цлова.
Хаим Джоел позвонил по телефону, чтобы сообщить, что пришлет за мной и Мириам такси. За Максом, Привой и Цловой он послал собственный автомобиль. Он перечислил множество приглашенных — выдающихся людей, среди которых были министры, депутаты кнессета, офицеры, писатели, издатели, студенты университетов из Реховота и Иерусалима и актеры из театра Хабима и из других театров Израиля.
Вечер должен был начаться ужином «а ля фуршет». Хотя Мириам всячески старалась преуменьшить значение предстоящего события, тем не менее она к нему подготовилась. Даже сделала прическу, чего я никогда не видел в Нью-Йорке. Конечно, у Хаима Джоела Трейбитчера были отпечатаны прекрасные приглашения, в которых упоминалось мое имя и объявлялось о присужденной мне литературной премии. Он также заказал для этой премии что-то вроде диплома, написанного на пергаменте и на идише, и на иврите.
Накануне ночью шел дождь, но теперь он перестал, и небо очистилось. Я вышел на балкон полюбоваться закатом. Мне казалось, что даже солнце в Земле Обетованной было не таким, как в Польше или в Америке. Оно раскачивалось на золотых волнах, что напомнило мне Йом Кипур в сумерках перед Нейлах. [193]Нейлах ( ивр . «закрывающая» — ворота к Богу) — заключительный комплекс молитв Йом Кипура.
Казалось, воды были покрыты святостью. Это было библейское море «тех, что спускались к морю на кораблях, которые плавали в великих водах, где виделись создания Господа и чудеса Его в глубине». Это было море пророка Ионы, море книги Иова. Рядом были Тир, Сидон, Тарсис. Это не был обычный закат солнца, подобный тем, которые я наблюдал в Билгорае и Варшаве или на Риверсайд-Драйв в Нью-Йорке. Это солнце в самом деле собиралось погрузиться в воды моря, как об этом писалось в Гемаре и в Мидраше.
Большой дом Хаима Джоела, расположенный в окрестностях Тель-Авива, был полон гостей — во всех комнатах толпились люди, олицетворявшие женскую красоту, мужской талант, высокие гражданские качества и даже филантропию. Я никогда не видел чего-либо подобного. Хаима Джоела помнили еще по приемам в Берлине, где он жил до того года, когда Гитлер пришел к власти. В то время хозяйкой была покойная Матильда. Казалось, это «парти» или месиба (сборище) было несколько хаотично, свободно от каких-либо условностей. В дверях Хаим Джоел вместе со своей будущей супругой коротко приветствовал меня. Он был в смокинге, который придавал его низенькой фигуре комичный вид, делая его чем-то похожим на карлика в цирке. Стоявшая рядом с ним огромная женщина в платье с золотыми блестками и с башней крашеных рыжих волос была обвешена драгоценностями. Они приветливо поздоровались с нами, но оглушительный шум из комнат поглотил их слова. Здесь можно было услышать все языки мира — обрывки разговоров и фразы на идише, иврите, английском, немецком, французском, русском, польском, венгерском. Мириам взяла меня под руку, и мы поспешили вперед. Официанты и официантки несли подносы, нагруженные деликатесами. Группы гостей теснились возле буфетов, ломившихся под тяжестью яств и бутылок. Я заметил незнакомца, который отличался сверхъестественным сходством с доктором Герцлем — та же борода, те же глаза, то же бледное аристократическое лицо. Меня обступили мужчины и женщины, которым я, по-видимому, был известен. Они приветствовали меня, жали мне руку, орали мне в уши что-то невразумительное. Время от времени кто-нибудь пытался перекричать толпу, постучать ложкой о стакан, безуспешно призывая к порядку. Становилось теплее, и в доме было уже невероятно жарко. Мириам сказала мне на ухо:
— Давай удерем отсюда!
Мы пробивались из комнаты в комнату, пока в конце концов не оказались в спальне. На двух широких кроватях высились груды пальто и жакетов. На самый верх одной из этих груд взгромоздилась вельветовая шляпа раввина или рабби. Я уже раньше заметил нескольких бородатых мужчин с ермолками на головах, одетых в длинные грубошерстные сюртуки. Я слышал, что, наряду с другими организациями, Хаим Джоел Трейбитчер поддерживал несколько иешив в Сафеде и Иерусалиме. В этой комнате было тихо, и я направился к стулу, который стоял у стены. Мириам воскликнула:
— Баттерфляй, я голодна. Я была настолько глупа, что решила, что они посадят нас за стол и накормят.
— Я должна поискать Макса. Оставайся здесь.
— Не забудь вернуться.
Я уселся в розовое кресло. В карманах моих брюк лежали два свежих носовых платка, но они оба уже были влажными от пота на лице. Мириам поцеловала меня и бросилась в мир беспорядка и безумия. Когда она открыла дверь, возникло впечатление, как будто тысяча глоток слила свои голоса в единый рев. Комната была полна теней от единственной лампы. Итак, это спальня миллионера, подумал я. Здесь он будет спать с этой гигантской женщиной всего через несколько месяцев после того, как умерла его жена. Я был голоден, но в то же время чувствовал тяжесть в желудке. Меня пучило, и рот переполняла какая-то кисло-сладкая жидкость. «Как они станут вручать мне премию во время такой оргии? — спрашивал я себя. — И как они найдут меня?» Хорошо было снова ощущать одиночество. Мне не хотелось ни их денег, ни их почета.
«Жениться, стать отцом? — вопрошал мой диббук. — Вырастить второго Аарона Грейдингера, второго Макса, вторую Мириам, второго Хаима Джоела Трейбитчера или, быть может, второе такое же чудовище, как эта дама, которая будет его женой?» Никому не дано знать, что может создать комбинация генов. Я стал искать какую-нибудь книгу, журнал или газету, чтобы отвлечься от своих мыслей, но ничего не нашел. Откинув голову на спинку кресла, я закрыл глаза.
Я стал впадать в то мрачное настроение, которое охватывало меня всякий раз, когда мне случалось оказаться в толпе. Одного человека, даже двух или трех я мог выносить с легкостью, но большое скопление людей всегда вызывало у меня страх. Толпа может стать опасной; сборища, толпы способствуют началу войн, революций, инквизиции, изгнаний, крестовых походов. Даже группа хасидов или толпа на похоронах ужасали меня. Это толпа отлила золотого тельца и потом поклонялась ему; толпа подвергла остракизму Спинозу; в 1905 году толпа еврейских революционеров напала на лавочника на Крохмальной улице и убила его, решив, что он капиталист. Толпы сжигали евреев, еретиков и ведьм, линчевали негров, поджигали дома, грабили, насиловали, даже убивали маленьких детей.
Я почти задремал, когда дверь вдруг распахнулась, и в комнату ворвалась мешанина голосов. Это была Мириам в сопровождении Хаима Джоела Трейбитчера, Макса и Стефы. Я вздрогнул и проснулся. Макс хорошо выглядел в вечернем костюме. Он подкрасил бороду, в ней снова появились черные полосы. Макс громко заорал:
— Что ты прячешься, как застенчивая невеста? Мы пришли за тобой!
— Кроме всего прочего, вы сегодня наш почетный гость! — воскликнул Трейбитчер.
— Он хочет показать нам, какой он скромный, — сказала Стефа, и по ее голосу я понял, что она тоже слегка пьяна. Мириам держала в руке бокал с вином, и ее глаза сияли блаженством опьянения.
Хаим Джоел Трейбитчер взял меня за руку и повел по дому. Комнаты были уже не так переполнены, как раньше. Вечер был теплый, и поэтому буфет и столы с напитками вынесли из дома. При доме был огромный сад. Мириам вручила мне тарелку с едой и даже нашла для меня стул. Фонари у дверей дома отбрасывали волшебный свет на деревья, траву и лица гостей. Воздух был насыщен одновременно ароматами осени и весны. Казалось, мы были уже не в Тель-Авиве, а при дворе королей где-то в Индии, Персии или в глубине Африки. Это напомнило мне королевский двор в Шушане, где король Ахашверош пировал со своими придворными, министрами и рабами. В опьянении он решил продемонстрировать красоту своей жены Астинь, которая развлекалась неподалеку вместе с наложницами царя под присмотром евнухов. Я ел, пил сладкое вино, которое принесла мне Мириам; гости — и мужчины и женщины — подходили, чтобы приветствовать меня. Они уверяли меня, что читают все, что я пишу. Две из моих книг были переведены на иврит; мои рассказы печатались на идише и на иврите в журналах, а некоторые даже в ежедневных газетах. Тель-Авив это не Нью-Йорк, где писатель может прожить всю жизнь, опубликовать множество книг и остаться неизвестным. Здесь люди читали все и были в курсе всего происходящего.
В тот вечер, впервые в жизни, я испытал вкус славы. Когда мое имя было названо, меня посадили за стол среди знаменитостей. Хаим Джоел вручил мне свиток, написанный и разрисованный на пергаменте, и конверт с чеком. Он коротко рассказал обо мне на идише. Затем кто-то другой рассказал о моих трудах на иврите. Мириам, Стефа и будущая супруга Хаима Джоела расцеловали меня в щеки. Я понемногу пьянел. Тем не менее, я ухитрился поблагодарить Хаима Джоела и его гостей и сказать несколько слов о судьбе евреев и языка идиш, слов, которые вызвали аплодисменты. Я также не забыл упомянуть о своей дружбе с Максом и Мириам, женщиной, которая писала диссертацию о моем творчестве в американском университете. Впервые в своей жизни я говорил перед широкой публикой.
После вручения премии гости разделились на небольшие группы. Я слышал, как обсуждались уже ставшие привычными вопросы: «Кто такой еврей? Какова роль евреев диаспоры теперь, когда уже создано государство Израиль?» Профессор польского происхождения жаловался на то, что немецкие евреи захватили полный контроль над иерусалимским университетом и не допускают в число студентов выходцев из Польши или России. Обсуждалась также ситуация в текущей политике. Каким бы малым ни было количество евреев в Эрец-Исраэль — треть от числа проживающих в Америке, — они уже разбились на множество политических партий — левых наполовину, левых на три четверти, даже коммунистических. Хотя Россия проголосовала в Организации Объединенных Наций за создание государства Израиль, Хрущев уже начал склоняться на сторону Египта, Сирии, Иордании, даже палестинских террористов. Крошечное государство было со всех сторон окружено врагами. Белобородый рабби, чье лицо тем не менее выглядело молодо, рассуждал перед несколькими юношами в ермолках:
— Вся идея Земли Обетованной держится на Библии, на наших священных книгах. Но когда вера во Всемогущего и в Провидение угасает — то к чему им евреи, и почему Эрец-Исраэль должен быть еврейской страной? Они могли с таким же успехом выбрать Уганду или Суринам. Наша всесветность не представляет собой ничего, кроме глупости и невежества. Рабби Кук был прав, когда сказал…
Я прислушался, чтобы услышать, что сказал раввин Кук, но кто-то тихо потянул меня за руку. Это была маленькая полная женщина средних лет с черными глазами. Еще до того как она открыла рот, я понял, что она еврейка из Польши и жертва Гитлера. Она сказала на идише:
— Простите, что беспокою вас. Я ваша читательница… Мне надо поговорить с вами об одном деле, но только не на ходу. Не могли бы мы где-нибудь присесть и поговорить?
— Пойдемте, поищем место.
Комнаты постепенно пустели. Мы нашли свободную от гостей комнату и сели в углу.
— Дело, которое я хочу обсудить с вами, очень, очень важное, — сказала она. — Я весь вечер колебалась, подойти к вам или нет. Я кузина жены Хаима Джоела, Матильды, пусть она покоится в мире. Моя дочь училась в гимназии в Варшаве с Мириам Залкинд. Моей дочери, к несчастью, больше нет среди живых. Мириам сейчас не узнает меня — да и как бы она смогла? В то время я была сравнительно молода, а теперь и не молода, и не хороша. Я только недавно вышла из больницы после серьезной операции.
— Как вас зовут? Мириам будет рада услышать о вас.
— Я не хочу, чтобы она слышала обо мне. Будет лучше, если она не узнает меня.
Женщина покачала головой. С дрожью в голосе она сказала:
— Прошу вас, не сердитесь на меня. То, что я хочу рассказать, вам не будет приятно услышать, но я чувствую, что моя обязанность сказать это награжденному еврейскому писателю.
Я понял, что эта женщина знает о поведении Мириам, ее безнравственном образе жизни, возможно, даже о ее делах на арийской стороне. Я сказал:
— Да, я понимаю, но хочу вам заметить, что мы не можем судить тех, кто прошел через Катастрофу. Я имею в виду, что я не могу судить. Вы, вероятно, тоже жертва Гитлера.
— Да, я прошла через этот ад, через все это.
— Так и Мириам.
— Я знаю, но…
Женщина остановилась. Она открыла сумочку, достала носовой платок и вытерла глаза.
— То, что сделали с нами эти убийцы, когда-нибудь рассудит Бог. Но те, кто помогал убийцам и служил им, — для них у меня нет ничего, кроме презрения.
— Что вы имеете в виду?
— Мириам была одной из их капо. [196]Капо — староста барака в концлагере или камеры в тюрьме.
Она как будто выплюнула эти слова. Ее лицо перекосил спазм. Во мне все застыло.
— Где? Когда?
— Вы должны меня выслушать.
— Да, да.
У меня так пересохло горло, что я с трудом произносил слова. Женщина сказала:
— Не волнуйтесь. Я не собираюсь рассказывать вам все, что вынесла от рук нацистов. Меня переводили из одного лагеря в другой. Я была швеей, и только это сохранило мне жизнь. Я чинила их форму, шила для них белье — для офицеров, не для солдат. Вся история никогда не будет рассказана. Наши беженцы написали массу книг, я читала почти все из них. То, что они рассказывают, правда. Но настоящая правда — та, которую не может передать перо. Для меня, в любом случае, это уже слишком поздно. Прежде чем я описала бы все, что произошло со мной, — если бы я смогла, — я бы умерла.
— Вы не должны говорить так!
— Я хочу, чтобы вы знали: то, что я сейчас делаю, я делаю с тяжелым сердцем. Я не могу сказать точно, каким образом в конце сорок четвертого года я оказалась в Риге. Нас таскали с одного места на другое, пока я не попала в Ригу вместе с сотнями других бедолаг. У некоторых из нас еще сохранились остатки сил, у других конец уже был близок. В один из дней нас погрузили на судно, в трюмы, набив, как селедки в бочку, и отправили в Штутгоф. О том, что это был Штутгоф, мы узнали только потому, что некоторым из нас позволили выйти на палубу и увидеть белый свет. Затем они переправили нас в Марбург, который должен был стать нашей последней остановкой. В то время было уже ясно, что нацисты проиграли войну. Но будем ли мы живы, дождемся ли освобождения, оставалось под вопросом. В окрестностях Штутгофа мы видели горы детской обуви, одежды, самых разных предметов. Сами дети погибли в газовых камерах и были сожжены, а маленькие принадлежности их одежды лежали в кучах. Ну, а теперь о том, что я хочу рассказать вам, потому что чувствую себя обязанной сделать это. Мириам разгуливала по Штутгофу с плеткой, которую разрешалось носить только капо. Я видела ее так же ясно, как я вижу сейчас вас. Это все, что мне хотелось сказать. Я уверена, что вы знаете — еврейская девушка не могла стать капо за добрые дела. Хлыст предназначался для того, чтобы его использовали. Им били еврейских девушек за малейшие провинности, за промедление при выходе на работу, за попытку украсть картофелину, за прочие мелкие провинности. Некоторые капо даже помогали нацистам затаскивать детей в газовые камеры. Ну вот, это то, что я хотела рассказать вам. Как это говорится? — «Факты говорят за себя сами».
Я долго сидел молча. Потом спросил:
— Вы уверены, что это была Мириам?
— От этого никуда не денешься. Она часто бывала у нас дома. Я узнала бы ее за милю.
— Она вас видела? — спросил я.
— Нет, я уверена, что не видела. А даже если бы и увидела, она бы меня не узнала. Мы, как говорят, приближались к концу, группа скелетов. Нет, она не видела меня — я имею в виду, не узнала.
Я поблагодарил женщину и твердо пообещал ей ничего не рассказывать Мириам. И вдруг, в тот момент, когда я поднялся, чтобы пожать ей руку, появилась Мириам. Женщина побледнела и поспешно вырвала руку. Она покачнулась и открыла рот, но не произнесла ни звука.
Мириам спросила меня:
— Где ты был все это время? Я тебя искала.
— Я ухожу. Спокойной ночи, — сказала женщина дрогнувшим голосом.
— Доброй ночи, и еще раз — благодарю вас.
— Кто эта женщина? Чего она хотела? — спросила Мириам.
— Учительница. Ей нужен был совет.
— Ты и здесь раздаешь советы? Макс и Прива ушли домой вместе с Цловой. Прежде, чем мы пойдем, расскажи мне, чего хотела эта женщина?
— А, вечная история — муж, дети.
— Она показалась мне знакомой. Почему ты так взволнован? Она сказала что-то, расстроившее тебя?
— Вечные семейные трагедии.
— Пойдем.
И Мириам взяла меня под руку.
Ночь не была холодной, но я дрожал. Мы ждали такси, попутную машину или хотя бы автобуса, но прошло тридцать минут, а никакого транспорта не было. Пригород был почти совершенно темным. Небо покрылось облаками, однако между ними можно было увидеть мерцающие звезды. На Мириам было легкое летнее платье, и она тоже скоро стала жаловаться на холод. Она сказала:
— Где мы? Посреди пустыни? Ах, у тебя такая холодная рука! Обычно у тебя теплые руки.
— Я уже не так молод.
— Ты молодой, молодой. Может быть, пойдем пешком? Идти недалеко, но вопрос, в какую сторону? Прежде всего нам надо понять — где море?
— Да, где оно?
Как только я произнес эти слова, все съеденное в этот вечер хлынуло у меня изо рта. Я побежал, продолжая блевать. Добежав до фонарного столба, я ухватился за него, понимая, что не могу двигаться дальше. Волны горькой жидкости поднимались ко рту и вырывались из него. Лицо покрылось испариной. Я сознавал, что надо постараться не испачкать рубашку и костюм, но больше не владел своим телом. Мириам, крича, подбежала ко мне. Она схватила меня за шею и стала хлопать по спине, как будто я подавился пищей. Мимо проехало такси, и Мириам закричала водителю, чтобы он остановился. Шофер что-то крикнул в ответ, по-видимому, что он не желает пачкать свое такси, и уехал. Перед глазами плясали огоньки, колени дрожали, и я из последних сил удерживался, чтобы не упасть. «Я не должен упасть в обморок! Нельзя!» — твердил я себе. Пергаментный свиток, который мне вручил Трейбитчер, куда-то пропал, и, скорее всего, я потерял конверт с чеком. Мириам стояла надо мной, вытирая мое лицо носовым платком. В этот момент возле нас остановилось такси.
После того как я влез в такси, я увидел, что мегилла [197]Мегилла ( ивр .) — свиток, грамота.
трейбитчеровской награды находится у Мириам. Конверт с чеком тоже нашелся в моем нагрудном кармане. Мириам спросила:
— Что случилось? Что ты съел, от чего тебя так скрутило? Все, что подавали, было таким свежим.
Мои внутренности были опустошены, но рот, небо, даже нос, ощущали кислый вкус. Уже второй раз меня стошнило на глазах у Мириам, первый был в ту ночь, когда Стенли ворвался к нам с револьвером. Я был не в состоянии что-либо ответить Мириам.
Тем не менее я вспомнил, что надо достать бумажник из заднего кармана, чтобы заплатить за такси. Водитель, настроенный поболтать, о чем-то спрашивал Мириам на иврите. Я будто оглох. Я слышал его голос, но не мог разобрать слов, которые он произносил с сефардским акцентом. Мириам бойко отвечала ему на иврите. Я дал ей деньги, чтобы расплатиться, и она сказала, что этого слишком много. Когда мы остановились перед отелем и вылезли из машины, я почувствовал, как у меня снова задрожали колени. Ночной портье, пожилой человек, взглянул на меня и спросил:
— Что случилось? Плохо себя чувствуете?
В гостинице не было лифта, и Мириам повела меня наверх по лестнице. Пока мы поднимались, я впервые в жизни почувствовал боль в ногах (на которую часто жалуются старики), как будто произошла закупорка вен.
Мириам помогла мне раздеться и обтерла мое тело губкой с холодной водой. Она суетилась вокруг меня, как преданная жена, и я начал думать, что останусь с ней. Какой бы она ни была раньше — для меня безразлично. Кто я такой, чтобы судить жертв Гитлера? Кроме того, я слышал, что среди капо попадались опустившиеся люди, которые, тем не менее, помогали заключенным в лагерях. Единственное, чего они хотели, это спасти собственную жизнь. Меня переполняла жалость к этой молодой женщине, которая в свои двадцать семь лет пережила так много горького и как еврейка, и как женщина, и вообще как представитель рода человеческого. Мириам нашла мою пижаму и помогла мне надеть ее. Потом укутала меня в постели. Чуть позже она спросила:
— Можно мне остаться с тобой?
— Да, милая.
Она пошла в свой номер и оставалась там довольно долго. Я без сил лежал на кровати. Мои ноги оставались такими ледяными, как будто холод шел изнутри. Я уже начал задремывать, когда услышал, как открывается дверь. Мириам легла ко мне, и ее тело тоже было холодным. Очевидно, она вымылась холодной водой. Она обняла меня, и по моему позвоночнику пробежала дрожь от прикосновения ее холодных пальцев.
— Подожди, я накрою тебя вторым одеялом.
Мириам завозилась с другой постелью. Я услышал, как она бормочет:
— В этих отелях так плотно натягивают одеяла вокруг матрасов, что надо быть Геркулесом, чтобы вытащить их.
Она справилась со вторым одеялом, но от этого мне не стало намного теплее. Еврей во мне припомнил стих из Библии: «Когда царь Давид состарился и вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться». Каким-то образом я умудрился заснуть, и даже во сне чувствовал холод.
Часом позже я вздрогнул и проснулся, хотя Мириам продолжала спать. Я чувствовал ее груди и живот, прижимавшиеся к моей спине. Ее тело разогрелось, и я согревался, как у печки. Вероятно, она спала с нацистами, подумал я. Мне вспомнились слова Стенли, что нацисты дарили ей украшения, сорванные с убитых еврейских девушек. Да, похоже, что я погрузился в самую глубокую трясину из всех возможных. В голову пришло выражение: «Сорок девять ворот к нечистоплотности». «Ниже этого пасть уже невозможно, — сказал я себе, и почему-то получил от этого удовлетворение. — Более жестокого удара не будет никогда».
Хотя это не было правдой, я всем говорил, что позвонил мой издатель и мне необходимо немедленно вернуться в Нью-Йорк. Стефа и Леон должны были вылететь в Америку на следующий день после вечера у Хаима Джоела. Максу было предписано вернуться в больницу, и Мириам не могла оставить его одного. До отъезда я встретился с матерью Мириам, Фаней Залкинд, и с ее любовником, Феликсом Рукцугом. Мириам была похожа на нее, но не слишком: мать была выше, смуглее, с черными глазами. Она очень быстро разговаривала на варшавском идише и часто смеялась — даже тогда, когда я не видел для этого никакого повода. Фаня была сильно накрашена и одета, как типичная актриса, а таких высоких каблуков, как у ее туфель, я никогда не видел. На ней была огромная шляпа и двухцветное платье: левая половина красная, правая — черная.
Фаня говорила о Мириам так, как будто та была ее младшей сестрой или подругой, а не дочерью. Она сказала:
— Мириам упрямая, ужасно упрямая. Она умна, но для умной девушки в ней было слишком много безрассудства. Я на коленях просила ее уехать с нами в Россию. В школе Мириам подавала надежды, но, между нами говоря, она влюблялась в каждого из своих преподавателей. Не могу понять, как работает ее мозг. Способная, умная — и глупая, как маленький ребенок. Если кто-нибудь скажет ей доброе слово, она готова принести себя в жертву этому человеку. Временами она выказывает большую осведомленность, особенно в литературе, и, в то же время, она ужасно наивна. Я не одобряла этого Стенли. Надо быть слепой, чтобы не видеть, что он фальшивка, как говорят в Америке — «позолоченное кольцо». Его стихи были нелепыми до абсурда. Вы, вероятно, мне не поверите, но он пытался ухаживать за мной. Даже его внешность вызывала у меня отвращение — у него был живот, как у беременной женщины.
О Максе вообще лучше не говорить. Он слишком стар даже для меня. В Варшаве у него была репутация настоящего шарлатана. Промотав деньги отца, он жил на средства женщин. Кто-то мне рассказывал, что он буквально продал свою любовницу американскому туристу за пятьсот долларов. Если бы он был моложе и сильнее, из него бы получился прекрасный сутенер. Мириам вырвалась из рук одного жулика только затем, чтобы попасть в руки другого. Я спрашиваю вас, куда все это приведет? Я представляла себе вас иначе — выше, темнее, с горящими черными глазами.
— Пока я не полысел, у меня были рыжие волосы, — сказал я.
— Да, вижу. Брови у вас еще рыжие. Говорят, рыжие темпераментны. Мне нравится ваш голос. Мириам боготворит вас. Впрочем, я лучше не буду вдаваться в детали. То, что мы пережили, перевернуло для нас все вверх дном. Я могла бы искренне полюбить вас, окажись у вас роль для меня. Мой друг Феликс Рукцуг мог бы инсценировать какой-нибудь ваш рассказ. Естественно, я бы играла главную роль. В его глазах я величайшая из когда-либо живших актрис.
И Фаня Залкинд расхохоталась.
Мне также представился случай встретить Феликса Рукцуга. Он был маленький, смуглый, широкоплечий, подтянутый. У него был тонкий нос и толстые губы. Он носил узкие, обтягивающие брюки, щеголял красным шарфом, на пальцах сверкали два бриллиантовых кольца — типичный жиголо. Феликс Рукцуг оставался коммунистом, даже сталинистом. Он до сих пор посылал свои статьи о театре в единственный еврейский журнал, оставшийся в Варшаве. Даже марксисты издевались над его избитыми фразами.
Я провел всего несколько минут с матерью Мириам, которая говорила шаловливо, умно, шутила и кокетничала. Мириам с удивлением наблюдала за нею.
Все было закончено — прощания, поцелуи, обещания, клятвы. Мириам и Макс проводили меня в Лод. По пути в аэропорт я внимательно смотрел в окно, надеясь найти те черты Эрец-Исраэль, которые отделяли старое от нового. Вначале мне казалось, что здесь ничего не осталось от библейских времен. Однако вскоре я стал замечать образы, которые несли в себе черты древности, — йеменское лицо, оливковое дерево, повозку, запряженную осликом. Этот район принадлежал евреям? Филистимлянам? Мириам держала меня за руку, время от времени пожимая ее. Я предал религию моих предков, но Библия все еще сохраняла для меня свое очарование.
Макс говорил:
— Мог ли я хотя бы на мгновение поверить, что мечта сионистов превратится в реальность? Нет, я покупал их «шкалим», [199]Шкалим (мн. от « шекель », ивр . «вес», названия древней и современной монеты в Израиле) — в начале XX века так назывался членский взнос во Всемирную Сионистскую Организацию.
поддерживая Еврейский Культурный фонд и Еврейский Национальный фонд, но никогда даже на мгновение не верил, что из этих фантазий что-нибудь получится. Даже «Декларация Бальфура» не убедила меня. Но вот здесь еврейское государство, и я тоже здесь. И поскольку мне суждено умереть, я хочу быть похороненным в этой древней земле.
— Прекрати, Макс! — воскликнула Мириам.
— Ну, ну. Пока что я жив. Мы все уйдем рано или поздно. Но какое-то дыхание вечности остается, я это чувствую. Возвращайся, Баттерфляй.
— Я потом приеду в Нью-Йорк, — сказала Мириам. — Мы все возвратимся в Америку, и скоро.
— Да, — сказал Макс и похлопал меня по спине.
Я сидел у окна самолета. Рядом со мной расположился маленький седобородый человек, раввин. Он был одет в длинный кафтан, под которым виднелся небольшой платок с бахромой. Раввин держал на коленях том Мишны. Между пожелтевшими страницами Мишны лежал «Мессилат Йешарим», который время от времени падал на пол и который раввин поднимал и прикладывал к своим губам. Шляпу раввин положил вместе с пальто на лежавший рядом узел. На голове у него была ермолка с каймой. Я рассказал ему, кто я такой — внук главы еврейской общины в Билгорае, писатель из Нью-Йорка, пишущий на идише. Он был раввином синагоги в Хайфе, население которой, по его словам, состоит из немецких евреев и атеистов. Даже по субботам в синагоге едва удается наскрести миньян. [202]Миньян — десять мужчин старше тринадцати лет, минимальный кворум для совместной молитвы в синагоге.
Его приглашали стать руководителем новой иешивы в Иерусалиме, но он ответил: «Иерусалим полон иешивами и Торой. Во мне нуждается Хайфа». Он потерял жену и детей в Холокосте. Его пытались женить снова. Как может быть иначе, раввину нужна ребецин! Но он ответил: «Я уже выполнил заповедь „Плодитесь и размножайтесь", и с меня хватит». Раввин летел в Соединенные Штаты, чтобы добыть денег для основания иешивы в Хайфе.
Он сказал мне:
— Мне о вас все известно. Я читал о вашем приезде в газете. Ваш дед был хасидом?
— Мой дед из Билгорая имел обыкновение ездить к Маггиду Триска, а не к его сыну.
— Я знаю, знаю. Мы в Галиции ездили в Бельц, в Бобов, Гарлиц, Шеняву или в направлении Рижина: в Чортков, Хузятин, Садагур. Триск был в России, и люди редко ездили туда. Но я понимаю, понимаю. Диврей Авраам. Ему нравились Нотеракон и Гематрия. У каждого Учителя был свой путь, так и должно быть. У вас есть семья, жена и дети?
— Нет.
— Вдовец?
— Я никогда не был женат.
Раввин Зехария Клейнгевиртц поскреб свою бороду.
— Это почему? После того как Гитлер — пусть его имя будет навсегда уничтожено — убил так много евреев, им следует вырастить новые поколения.
— Правильно, но…
— Я знаю, просвещенный аргумент таков: зачем растить, воспитывать новые поколения, если евреи всегда в опасности? Мне все это говорят. Весь долгий год моя синагога пуста. Но на Рош Хашана и Йом Кипур они приходят. Не все, но многие. В чем тут дело? Если нет ни справедливости, ни судьи, то чем эти Праздники отличаются от остальных дней года? Я разговариваю с ними, я спрашиваю их, почему они не женятся или почему у них так мало детей, и у всех один и тот же ответ: «Для чего? Чтобы было кого убивать?» У дурных наклонностей есть ответ на все.
С другой стороны, искра еврейства существует в каждом еврее, и искра легко может разгореться в пламя. Кто заставляет юношей из России, тех, что называют себя «Леху Ве-нелха», [204]« Леху Ве-нелха » ( ивр . «Борцы за свободу Израиля») — иначе « Лехи » — боевая подпольная организация в Палестине 1940–1947 годов.
ехать в Эрец-Исраэль? Почему они не принимают образ мыслей Ам Оламникс [205]Aм Оламникс ( ивр . «Народ мира») — антисионистская идеология, утверждающая евреев как истинных космополитов, то есть обитателей всей планеты.
и не едут вместо этого в Америку? Они приезжают сюда и приносят себя в жертву, они осушают болота и заболевают малярией. Многие из них умирают. Возьмите, к примеру, Иосифа Хаима Бреннера. Он был по-своему пламенным евреем, он принял мученическую смерть.
Раввин открыл Мишну и вновь стал, раскачиваясь, беспорядочно читать из разных мест книги. В какой-то момент мне показалось, что он заснул. Однако вскоре он вздрогнул и выпрямился.
— Вы, по крайней мере, зарабатываете себе на жизнь всей этой писаниной? — спросил он.
— Только лишь.
— О чем же вы пишете?
Прошло несколько минут, прежде чем я ответил:
— О еврейской жизни.
— Где? В Америке?
— В Америке. Большей частью о тех, кто приехал с моей прежней родины.
— Что же вы пишете, романы?
— Да.
— Я просматривал такие романы. «Он сказал», «она сказала». Куда ведут все эти любовные истории? Если он развратник и она развратница, то причем тут любовь? Это ненависть, а не любовь. Они надоедают друг другу. Каждая из этих женщин — сотах, распутница, нарушающая супружескую верность. В прежние времена им давали майим ме' арерим, воды проклятия, но сегодня они сами пьют эти воды. Вся игра строится на лжи. Сегодня он обманывает ее, а на следующий день она его. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Да, рабби.
— И если это то, о чем вы пишете, каковы же ваши выводы?
— У меня нет выводов.
— И так будет продолжаться? — спросил раввин.
— Если человек нуждается в Вашем доверии, рабби, — ответил я, — то так и должно продолжаться.