Папе на суд приносили обычно мелкие дела. Просто недоразумения. Спорили о суммах в двадцать, самое большее сорок рублей. Я слыхал, что некоторым раввинам доставались дела на тысячи рублей, при этом каждая сторона имела своего защитника. Но такое бывало лишь у богатых раввинов, живших не в нашей части Варшавы, а на севере города.

Однако как-то зимой к папе обратились с большим спором. Я и сейчас не понимаю, почему эти богатые люди выбрали своим судьей именно его, наивного, далекого от жизни. Мама волновалась, боялась, что отец не разберется в сложных материях. Что касается папы, то он рано утром взял «Хошен Мишпот» и погрузился в чтение — если ему не дано разбираться в коммерции, он по крайней мере утвердится в законе. Вскоре пришли спорящие в сопровождении своих поверенных, тоже раввинов.

Один из спорщиков, высокий, с редкой черной бородой и сердитыми угольно-черными глазами, был в длинной меховой шубе и меховой шапке. На красной подкладке снятых им сверкающих галош я увидел буквы — мне объяснили, что это монограмма. Во рту он сжимал янтарный мундштук сигары. От него исходила аура важности, учености и проницательности. У раввина, которого он привел, были молочно-белая борода, молодые смеющиеся глаза и круглый животик, на шелковом жилете у него болталась серебряная цепочка.

Второй спорщик, маленький, седой, в лисьей шубе и с толстой сигарой в губах, привел защитника с широкой желтой бородой, крючковатым птичьим носом и под стать ему круглыми птичьими глазами.

В нашем доме самым важным считалось изучение Торы, эти же люди принесли с собой нечто мирское. Раввины-поверенные обменивались остротами, улыбались хорошо отработанными улыбками. Мама подала чай с лимоном и пирожками, оставшимися от Субботы, и раввин со смеющимися глазами решил схохмить:

— Ребецн, нельзя ли сделать что-нибудь, чтобы было лето?

Этот человек не отводил, подобно папе, глаз в присутствии женщины, смотрел прямо на маму. Она покраснела, как школьница, и, казалось, не находит слов.

— Если у нас зима, то, вероятно, так нужно, — парировала она, быстро овладев собой.

Вскоре началось слушание дела. Оспаривались тысячи рублей. Я изо всех сил старался понять, о чем спор, но не мог ухватить нить. Речь шла о продаже, покупке, заказе вагонов с грузом, чистом весе, валовом доходе, счетах, прибылях, расписках… Раввины-поверенные хорошо разбирались в биржевых терминах, а папа постоянно просил что-то ему разъяснить. Я, его сын, был озадачен и страдал, стыдясь за него. То и дело спор прерывали жившие по соседству с нами женщины, прибегавшие к раввину спросить, кошерный ли только что зарезанный цыпленок.

Тяжба продолжалась несколько дней. За это время я узнал, что не все раввины похожи на папу. Эти двое вынули «вечные» ручки и выводили на бумаге круги, квадраты, линии. Каждые несколько часов они желали «освежиться» и посылали меня за яблоками, пирожками, даже колбасой и мясом. Отец никогда не ел мяса, купленного в лавке, даже строго кошерного. Но эти раввины ели копченое мясо и судили о его качестве со знанием дела. Спор прерывался и когда кто-нибудь из раввинов рассказывал анекдот. Второй, как правило, не желал отставать и сообщал свой. Говорили о чужих странах, курортах, эти раввины побывали в Германии, Вене и других местах. Папа, который сидел во главе стола, как-то съежился в присутствии этих «светских священников».

Через некоторое время я, к своему изумлению, стал понимать, что раввинов не очень интересует, кто прав и кто виноват, кто врет, а кто нет. Каждый искал ходы и лазейки, чтобы оправдать свою сторону, опровергнуть доводы противника.

Мне не понравились эти хитрые раввины, но я завидовал их детям. Из разговоров я понял, что у них в домах есть ковры, диваны, всякие красивые вещи. Иногда кто-нибудь даже говорил о своей жене, что было удивительнее всего, — я никогда не слышал, чтобы папа при других мужчинах упоминал маму.

Чем дольше продолжалась тяжба, тем становилась сложнее. Стол был покрыт толстым слоем бумаг, расчетов. Явился бухгалтер с гроссбухами. Настроение высокого чернобородого спорщика то и дело менялось, вот он говорил спокойно, размеренно, словно каждое его слово было на вес золота, а через секунду начинал кричать, стучать кулаком по столу и угрожать, что вынужден будет обратиться в светский суд. Седой человечек отвечал зло, резко, показывая, что не боится никакого суда. А оба поверенных, хотя и вели между собой войну, любезно болтали, зажигали друг для друга спички, обменивались изречениями раввинов, ученых и знаменитых законоведов. Папа почти перестал говорить и добиваться объяснений, с тоской поглядывал на книжный шкаф: на споры этих богачей приходится тратить время, которое он бы отдал Торе, ему очень хотелось вернуться к своим книгам и комментариям. Но в его жизнь ворвался мир с его расчетами и фальшью.

Меня все за чем-то посылали, один — за папиросами, другой — за сигарами, посылали за польской газетой и чаще всего за различной едой. Я не представлял себе, что можно столько есть, столько различных сладостей и деликатесов. И все это в будни! Раввин со смеющимися глазами захотел сардин! Очевидно, раввины не отказывали себе ни в чем, потому что платили спорщики. Они сами говорили об этом открыто, как бы подшучивая, и подмигивали.

Весь последний день прошел в непрерывном шуме. Каждые несколько минут один из спорщиков бросался к двери, и соответствующий раввин возвращал его. Может быть, это была игра? Я понял, что они часто говорили не то, что думали. Разозлившись, они обращались друг к другу крайне вежливо, а довольные — притворялись рассерженными. Когда один из раввинов выходил, оставшийся перечислял все его грехи и слабости. Однажды раввин со смеющимися глазами пришел на полчаса раньше всех и стал оговаривать своего противника — желтобородого с птичьими глазами:

— Он такой же раввин, как я английский король.

Папа остолбенел.

— Как это возможно? Я знаю, что он принимает решения по ритуальным вопросам.

— Решения, ха…

— Но если это так, он может (не дай Бог, чтобы подобное произошло) позволить евреям есть некошерную пищу.

— Ну, он может справиться в «Бэер эйтев». Он уже был в Америке.

— Что он делал в Америке?

— Шил штаны.

— Вы серьезно? — папа вытер лоб.

— Да.

— Ну, он, вероятно, нуждался. Написано, что лучше свежевать скотину, чем побираться… Работа не позор.

— Конечно, но не всякий башмачник — рабби Йоханан…

Папа признался маме, что был бы счастлив, если бы эту тяжбу решал другой раввин. Он уже сильно отвлекся от своих научных трудов и не в силах распутывать все эти «дроби» (так отец называл любое арифметическое действие, более сложное, чем сложение, вычитание и умножение). Ему представлялось, что спорщики в любом случае могут не согласиться с его решением. Он опасался также, что дело передадут в суд и его вызовут в качестве свидетеля. Одна мысль появиться перед чиновником, клясться на Библии, сидеть среди полицейских приводила его в ужас. Он стонал во сне, а утром поднимался раньше обычного, чтобы прочесть молитвы в тишине и просмотреть хотя бы страницу Талмуда. Он ходил по кабинету и вслух дрожащим голосом молился:

— О Господи, душа, которую Ты дал мне, чиста. Ты создал ее, сформировал и вдохнул в меня. Ты сохраняешь ее во мне, и Ты возьмешь ее, а потом вернешь мне…

Он не просто читал молитву — казалось, он защищал свое дело перед Владыкой Вселенной. По-моему, он никогда не целовал с таким жаром тфилин и кисти талеса.

Наконец наступил последний день тяжбы, самый бурный из всех предыдущих. На этот раз не только спорщики, но и раввины кричали. Прежняя их дружба испарилась, они теперь ссорились и оскорбляли друг друга, давали выход накопившимся страстям, пока не обессилели. Папа вынул платок и велел спорщикам ухватиться за него в знак подчинения его приговору. Я стоял рядом и дрожал, уверенный, что папа ничего не понял из этих запутанных фактов и сейчас произнесет приговор, который будет уместен не больше, чем пощечина в знак субботнего приветствия. Однако выяснилось, что папа прекрасно разобрался в споре. Он прочел свою старую испытанную формулу компромисса: делить поровну…

На некоторое время воцарилось молчание. Ни у кого не было сил говорить. Высокий спорщик с редкой бородой уставился на папу дикими глазами, маленький скорчил гримасу, будто проглотил что-то кислое. Желтоглазый раввин цинично улыбнулся, показав желтые зубы, один из которых был покрыт золотом, и это убедило меня, что он действительно был в Америке.

Придя в себя, они снова начали спорить, кричать. Тогда папа заявил:

— Я спросил, хотите ли вы решения только в свою пользу или согласитесь на компромисс.

— Но и компромисс должен быть разумным!

— Это мое решение. У меня нет казаков, чтобы навязать его вам силой.

Раввины удалились со своими клиентами на совещание. Они шептались, спорили, жаловались. Помню, что громче всех протестовала та сторона, которая больше выигрывала от решения. Через некоторое время они, судя по всему, пришли к выводу, что компромисс не так уж плох и, вероятно, лучшего выхода нет. Спорщики, бывшие деловыми партнерами, пожали друг другу руки.

Раввины опять отправили меня за «освежающим» для восстановления сил после битвы. Они уже превратились в старых друзей, один даже рекомендовал другому взяться за некое известное ему дельце. Когда все ушли, в кабинете остались сигарный дым, кожура от фруктов, остатки деликатесов. Папа получил щедрый гонорар — двадцать рублей, кажется, но видно было, что у него остался неприятный привкус. Он попросил маму поскорее очистить стол, открыл окно, чтобы выпустить запахи богатства и суеты. В конце концов, спорщики были коммерсантами, а вот чересчур бойкие раввины его глубоко огорчили.

Папа уселся за чистый стол и возобновил свои занятия. Он жадно потянулся к книгам. Там, в священных книгах, никто не ел сардин, не льстил, не ругался, не говорил двусмысленностей, не отпускал скользких шуток. Там царили святость, истина, преданность.

В хасидском Доме учения, где молился отец, уже знали о сенсационной тяжбе. Дельцы обсуждали ее с папой, говорили, что он приобрел известность в Варшаве, стяжал себе имя, но отец отмахивался.

— Нет, это нехорошо…

Тогда отец стал говорить со мной о Ламед-Вов — тридцати шести неведомых праведниках, простых евреях: сапожниках, портных, водоносах, от которых зависит существование мира. Он рассказывал об их бедности, скромности, мнимом невежестве, так что никто не мог распознать их величия. Он говорил об этих скрытых святых с особой любовью.

— Для Бога одно сердце, исполненное сокрушения, стоит больше, чем тридцать шелковых раввинских сюртуков.