— В общении с женщинами полезно бахвальство. Оттого Макс Перский и славился в варшавских литературных кругах как удачливый волокита. Его поклонники утверждали, что, не трать он столько времени на баб, из него бы получился второй Шолом-Алейхем или еврейский Мопассан. Хотя он был на двадцать лет старше меня, мы подружились. Я читал его рассказы и был слушателем многих его историй. В тот летний вечер мы сидели в маленьком садике при кафе, пили кофе и ели черничное печенье. Солнце уже зашло, и блеклая сентябрьская луна висела над жестяными кровлями домов, но последние отблески заката еще отражались в стеклянной двери, которая вела в зал кафе. Воздух был теплым и пах пражским лесом, свежими запеканками и навозом, который крестьяне вывозили из конюшен на поля. Макс Перский курил одну сигарету за другой. Поднос был усыпан окурками и пеплом. Хоть ему было далеко за сорок — кое-кто утверждал, что и все пятьдесят — выглядел Макс Перский молодо. Юношеская фигура, шапка блестящих смоляных волос, смуглое лицо, толстые губы, острый гипнотический взгляд. Пара складок по углам рта придавала ему вид неотвратимого всеведения. Недруги сплетничали, что он был на содержании у богатых дам. Говаривали также, что из-за него какая-то женщина покончила с собой. Наша официантка, стройная женщина средних лет, безотрывно глядела на него. Время от времени она виновато улыбалась мне, как бы спрашивая, не мог бы я ей помочь. У нее был маленький носик, впалые щеки и острый подбородок. Я заметил, что на ее левой руке недостает среднего пальца.

Макс Перский внезапно спросил меня:

— Что стало с той женщиной, что была на двенадцать лет старше вас? Вы до сих пор видитесь?

Я хотел было ответить, но он потряс головой и продолжил:

— У женщин в возрасте есть нечто, чего не возмещает юность. У меня тоже была одна, не то что на двенадцать лет старше, а на все тридцать. Я был молод, лет двадцать семь, а ей было уже сильно за пятьдесят. Старая дева, преподавала немецкую литературу. Кроме того, она знала древнееврейский. В ту пору варшавские евреи хотели, чтоб их дочери имели представление о Гете, Шиллера, Лессинге. Без этого им как бы не хватало культуры. И чуть-чуть древнееврейского не повредит. Тереза Штайн зарабатывала на жизнь, преподавая эти предметы. Вы, вероятно, о ней никогда не слышали, а в мое время она была хорошо известна в Варшаве. Она, знаете, очень серьезно относилась к поэзии, из чего следует, что она не была слишком умна. И, безусловно, не была красавицей. А ее маленькая квартирка на Новолипках — это вообще нечто! Воздух там буквально пропитался бедностью, но она превратила свои комнаты в некое подобие храма старой девы. Половину заработка она тратила на книги — и все больше с золотым тиснением, в бархатных переплетах. Еще она покупала картины. В ту пору, когда я с ней познакомился, она все еще была кошерно-девственна. Мне понадобилась для одного рассказа цитата из «Мессиады» Клопштока, вот я ей и позвонил, а она пригласила меня зайти в тот же вечер. К моему приходу она уже нашла и ту цитату, и множество других. Я принес ей свою первую книгу, только что вышедшую в свет. Она хорошо знала идиш. Преклонялась перед Перецем. Перед кем она только не преклонялась! Слово «талант» она произносила так же торжественно, как правоверный еврей — имя Бога. Она была маленькой, кругленькой, а из карих глаз ее струилась доброта и наивность. Таких женщин больше нет. Так как я был молод и прикидывался циником, то незамедлительно приложил все усилия, чтобы ее шокировать. Я обозвал всех поэтов недоумками и сообщил, что жил с четырьмя женщинами сразу. Ее глаза наполнились слезами. Она сказала мне: "Вы так молоды, так талантливы и уже так несчастны. Вы даже понятия не имеете о настоящей любви, а потому терзаете свою бессмертную душу. К вам придет истинная любовь, и вы узрите сокровища, которые раскроют пред вами врата рая". Потом, чтобы утешить меня, в моей развращенности, она поставила на стол чай, пирог с повидлом, который она сама испекла, налила стаканчик вишневки. Я не заставил себя долго ждать и вскоре полез целоваться, просто по привычке. Никогда не забуду ее при первом поцелуе. Глаза зажглись каким-то необычным огнем. Она стиснула мне руки и пролепетала: "Не делайте так! К этим вещам я отношусь серьезно!" Она вся дрожала, начала заикаться, попыталась цитировать Гете. Тело ее просто горело. Я фактически ее изнасиловал, хоть и не совсем уж так буквально. Ночь я провел у нее, и если кто-нибудь смог бы воссоздать в книге все, что она говорила той ночью, это была бы книга гения. Она сразу влюбилась в меня — и такой любовью, которая не угасала до ее последней минуты. Я и сегодня не святой, а в те годы у меня не было намека на совесть. Я смотрел на всю эту историю как на шутку.

Она стала названивать мне каждый день — по три раза — но у меня не было на нее времени, и я отделывался бесчисленными извинениями. Однако изредка я наведывался к ней — чаще всего дождливыми вечерами, когда не было других свиданий. Каждый мой визит был ей настоящим праздником. Если она успевала, то готовила замечательный ужин, покупала в мою честь цветы, надевала изысканные платья или кимоно. Она завалила меня подарками. Пыталась уговорить меня вместе читать немецких классиков. Но я раздирал их на клочки и бесстыже исповедывался ей во всех своих грехах, вплоть до посещения борделей в юношеские годы. Знаете, есть такой тип женщин, которым необходимо состояние шока, так что для нее я всегда сгущал краски. Именно потому, что сама она изъяснялась учтиво, цветистыми фразами с величавыми цитатами, я пользовался уличным языком и называл вещи своими именами. Обычно она говорила: "Господь простит вас. Если Он одарил вас талантом, вы — Его любимец". Ее на самом деле было невозможно испортить. Образно говоря, она до последнего вздоха сохраняла невинность. Была в ней какая-то неизгладимая чистота и любовь к человечеству. Она всех защищала, даже того знаменитого антисемита, ну, Пуришкевича. "Он, бедный, заблуждается, — говорила она, — есть души, блуждающие во тьме, поскольку им не представилась возможность увидеть божественный свет". Я тогда это не осознавал, но спал со святой, вроде святой Терезы, с которой они носили одно имя.

Она была настолько чиста, что расстраивалась из-за того, что я заставлял ее проделывать. У меня до сих пор сохранилась большая связка ее писем, и на бумаге видны следы слез — не духов, а настоящих слез. Скоро никто даже не поверит, что такие женщины существовали. Между тем шли годы, она старела, волосы седели, однако лицо оставалось юным, а глаза сияли всеми иллюзиями романтизма. Я проводил с ней все меньше и меньше времени. Богатые варшавские евреи понемногу теряли интерес к немецкой культуре, и Тереза зарабатывала хуже и хуже. Но совсем прервать наши отношения я не мог. У меня всегда было чувство, что окажись я всеми покинутым — одна Тереза наверняка станет моей матерью, женой, защитницей. А еще была в ней удивительная терпимость, свойственная таким натурам. Мне дозволялось все. Я никогда не должен был оправдываться. В подобной ситуации пришлось бы стать хроническим лжецом, но Терезе я мог сказать правду, какой бы жестокой эта правда ни была. У нее на все был один ответ: "Ах, вы, бедный малы чик! Вы — великий художник!"

Однако годы делали свое. Тереза стала морщинистой и сутулой. Ее начал донимать ревматизм. Ей пришлось опираться на палочку. Я уже стыдился своей снисходительности, если это можно так назвать, но оставить ее — значило убить. Она цеплялась за меня из последних сил. Молодела она по ночам в постели. Иногда вырывавшиеся из нее во мраке слова поражали меня. Среди прочего она обещала мне, что после смерти, если сумеет, придет ко мне. Не хочу вас разочаровывать и наперед скажу, что это обещание она не выполнила. Однако моя история только начинается.

Макс Перский сделал знак официантке, и та моментально подошла, словно ждала этого зова с нетерпением. Он обратился к ней с нежной фамильярностью:

— ПаниХелена, похоже, я проголодался.

— Бог мой, у нас сегодня как раз ваше любимое: томатный суп.

— Что вы хотите заказать? — спросил он у меня.

— Тоже томатный суп.

— ПаниХелена, два супа. — Он подмигнул ей, и я понял, что с ней его связывали те же интимные отношения, что и с Терезой Штайн. Макс Перский был по-своему филантропом, только не в деньгах, а в любви.

После супа Макс Перский закурил сигарету и сказал:

— На чем же я остановился? Ах да, она поседела. Ей пришлось съехать с квартиры и перейти жить в пансион. Это было настоящей трагедией, но я ничем не, мог ей помочь. Вы же знаете, у меня самого никогда не было за душой ни гроша. Я даже не мог помочь при переезде, ведь у Терезы Штайн была в Варшаве незапятнанная репутация, а малейшая сплетня лишила бы ее последних уроков. Говоря по правде, никто бы не поверил, что Тереза была способна на то, что она делала на самом деле. Чем старше она становилась, тем более виноватой чувствовала себя в этом смысле и, тем не менее, бесстыдно требовала причитавшееся ей. До той поры, покуда у нее была отдельная квартира, сохранить все в тайне не составляло особого труда. Я никогда не приходил к ней поздно и ни разу не забыл нести под мышкой книгу, выдавая себя за ее ученика. Даже если соседи видели меня, они, естественно, и предположить не могли, что я был любовником Терезы. Но когда она стала жить среди людей, я больше не мог навещать ее. Казалось бы, всему конец, но с такой женщиной, как Тереза, порвать не легче, чем вступить в связь. Она продолжала мне звонить и писать предлинные письма. Мы стали встречаться в кафе на задворках гойской части города. Всякий раз она приносила какой-нибудь подарок — книгу, галстук, иногда даже носовые платки или носки.

В то время у меня был роман с племянницей раввина городка Бялы. Звали ее Нина, по-моему, я вам уже как-то о ней рассказывал. Она сбежала из дома ребе и пыталась в Варшаве стать художницей. Своего дядю — раввина — она шантажировала тем, что крестится, если он перестанет слать ей деньги. Просто полоумная. Наша любовь была того сорта, что в бульварных романах именуется неистовой. Она сгорала от ревности и всегда подозревала самых непричастных ко мне женщин. Раз в несколько недель она пыталась покончить с собой. До нее я ни разу не поднял руку на женщину, но Нинину истерию можно было утихомирить только кулаком. Она сама это признавала. Когда начинались ее дикие фокусы — вырывание волос, вопли, хохот и попытки выброситься из окна, не оставалось ничего иного, как влепить ей несколько увесистых пощечин. Они действовали лучше, чем любое успокоительное. После этого она лезла целоваться. Раньше я умел управляться со своими дамами. Но Нина изматывала меня своей ревностью. Стоило ей увидеть меня с какой-нибудь женщиной, она впивалась бедняге в волосы, словно последняя базарная торговка. Она разогнала всех моих девочек.

Избавиться от Нины было невозможно. Она всюду носила с собой яд. Я впал в такое отчаяние, что засел за пьесу, ту самую, которую потом угробили в Центральном театре. Однажды — дело было зимой — Нина собиралась к дяде в Бялу. Куда бы Нина ни уезжала, она до последней минуты не сообщала мне об этом, чтобы я не назначил кому-нибудь свидание. Сумасшедшие всегда безумно хитры. В тот вечер, когда она сказала мне о своем отъезде, я стал обзванивать всех своих греховодниц. Но оказался как раз один из тех вечеров, когда все либо заняты, либо больны. Была эпидемия гриппа. Поскольку я уже несколько недель, если не месяцев, как обещал Терезе повидаться, мне показалось, что лучшей возможности не представится. Я позвонил ей и пригласил на ужин в гойский ресторан. После я привел ее к себе домой. Несмотря на то, что наша связь длилась уже годы, всякий раз она вела себя, точно напуганная девочка. Ей нужно было придумать объяснение для своей хозяйки, почему она не ночует дома. Она была так встревожена, так вздыхала и запиналась, говоря по телефону, что я успел пожалеть о своей затее. Она всю жизнь была не бог весть каким едоком, а в тот вечер вообще кусочка не проглотила. Напротив меня за столом сидела изнуренная старуха. Официант решил, что это моя мать, и спросил: "Почему Ваша матушка ничего не кушает?" Ощущение у меня было отвратительное. После ужина она хотела вернуться к себе домой. Но я знал, что если соглашусь — она будет страшно задета. К тому же я заметил в ее сумке ночную рубашку. Короче говоря, я убедил ее отправиться ко мне. Когда молоденькая девочка чересчур трепыхается, это достаточно неприятно, но когда старуха начинает вести себя, словно святая невинность — это просто трагикомично. Нам надо было подняться на три лестничных пролета, и несколько раз Тереза останавливалась передохнуть. Она принесла мне подарок — шерстяное белье. Я приготовил чай. Мне хотелось приободрить ее стаканчиком коньяка, но она отказалась. После долгих колебаний, оправданий и цитат из «Фауста» и гейневской "Книги песен" она отправилась со мной в постель. Я был убежден, что не испытываю к ней ни малейшего влечения, но секс полон неожиданностей. Через какое-то время мы оба заснули. Я уже решил, что эта ночь будет завершением нашей жалкой связи. Она тоже дала мне понять, что больше нам не следует выставлять себя на посмешище.

Я устал и заснул как убитый. Проснулся я от жуткого ощущения. Поначалу мне не удавалось вспомнить, с кем я сплю. В первый момент я решил, что это — Нина. Я протянул руку и дотронулся до нее. В то же мгновение я понял: Тереза была мертва. До сего дня не знаю, стало ли ей плохо и она пыталась разбудить меня или же просто умерла во сне. Я повидал в жизни многое, но пережитое в ту ночь было сущим кошмаром. Моим первым порывом было вызвать карету "скорой помощи", но вся Варшава немедленно узнала бы, что Тереза Штайн умерла в постели Макса Перского. Если бы папу римского застукали на воровстве из какой-нибудь мансарды на Крохмальной, это не произвело бы большей сенсации. Ничего человек не боится так, как насмешек. Одна половина Варшавы проклинала бы меня, а другая не давала бы проходу насмешками. Когда я зажег лампу и взглянул на ее лицо, мне стало холодно от ужаса. Она выглядела не на шестьдесят лет, а на все девяносто. Хотелось просто убежать на край света, чтобы ни одна живая душа не узнала, что со мной стряслось. Но я спустил все деньги на ресторан и дрожки. Видно, карабканье по всем этим ступенькам доконало ее. Я по сути дела совершил убийство и притом сделал это из жалости.

Я зажег все лампы, накрыл труп пледом и принялся размышлять, как покончить со своей идиотской жизнью. Умереть возле нее значило создать видимость двойного самоубийства. Даже если такое учинить водиночку, и то делается стыдно от того, что могут подумать об этом или сказать. Сильнее смерти вовсе не любовь, а желание сохранить престиж. Я глянул на часы. Было десять минут четвертого. Так я стоял озадаченный, проклиная минуту, когда явился на свет Божий, как вдруг в дверь позвонили. Я был уверен, что это полиция. Им ничего не стоило обвинить меня в убийстве. Я не пошел открывать, но звонки стали настойчивей и сильней. Я ни на минуту не сомневался, что следующим этапом будет вышибание дверей. Не спросив, кто звонит, я открыл дверь. Это была Нина.

Она опоздала на поезд. Нина была специалистом по части опозданий на поезда, в театры и на свидания. Она сказала, что других проходящих поездов не было и ей пришлось вернуться домой. Но среди ночи ее охватило желание побыть со мной. А может быть, она подумала, что ей удастся застукать меня с соперницей и выцарапать ей глаза. Как ни странно, я был просто счастлив увидеть Нину. Находиться один на один с покойником в таких обстоятельствах настолько мучительно, что в сравнении с этим бледнеют любые неприятности от скандалов. "Почему горят все лампы?" — спросила Нина. Потом бросила взгляд на постель и воскликнула: "Совершенно незачем ее прятать!" Она подбежала к кровати и хотела было сдернуть плед, но я схватил ее за руки и выпалил: "Нина, там лежит труп!" По моему лицу она поняла, что это не ложь. Я ожидал, что она закатит жуткий дебош и перебудит всех соседей. Нине хватало одного вида мышонка или таракана, чтобы впасть в истерику. Но в этот момент она внезапно успокоилась и, казалось, выбросила из головы все свои бредни. Она спросила: "Труп? Чей?" Когда я сказал, что это — Тереза Штайн, она начала смеяться, но не истерически, а как здоровый человек смеется удачной шутке. Я сказал: "Нина, я не шучу. Тереза Штайн умерла в моей постели".

Нина знала Терезу Штайн. Ее знала вся интеллигентная Варшава. Она не верила мне до тех пор, пока я не открыл сумочку Терезы и не показал Нине паспорт. При русских всем надо было носить при себе паспорта, даже женщинам.

— Как же вы никогда об этом не написали? — спросил я Макса Перского.

— До сей минуты никто не слышал всей правды. Слишком многие знали Терезу Штайн.

Он прикурил еще одну сигарету. Был уже вечер. Луна желтела, точно медяшка.

— Какой рассказ мог бы из этого получиться! — сказал я.

— Может быть, в один прекрасный день я его и напишу, но только в старости, когда ни одна душа в Варшаве уже не будет помнить Терезу Штайн. Осталось ждать совсем немного. Однако позвольте рассказать вам, чем это кончилось. Нина с готовностью пришла мне на помощь и разработала целый план. Мы без труда могли бы закончить свои дни в Сибири или на виселице, но в такие минуты становишься безрассудно храбрым. Мы надели на труп Терезы все, в чем она пришла. Привратнику мы решили сказать, что у женщины разыгрался желчный пузырь, и мы везем ее в больницу. Привратником у нас служил старый пьянчужка; открывая ворота, он никогда не зажигал свет. Стягивание с Терезы Штайн ночной рубашки и обряжение ее во все панталончики и прочие штучки почти доконало нас. Не тело, а сущие руины! Когда она была одета, я поднял ее и потащил вниз по трем темным лестничным пролетам. Она не была тяжелой, однако я чуть было не нажил грыжу. Нина помогала мне, придерживая труп за ноги. Как такая истеричка могла все это проделать, для меня остается загадкой по сей день. Никогда, ни до, ни после этого, она не была такой нормальной, или я бы сказал — сверхнормальной. В темной подворотне я поставил труп на ноги, прислонив к стене. Голова скатилась мне на плечо, и мне на мгновение показалось, что Тереза жива. Нина постучала в окошко привратнику, послышался скрип двери и брюзжание человека, разбуженного среди ночи. Вздыхая и чертыхаясь, он открыл ворота, и мы с Ниной потащили труп стоймя, взяв его под руки. Я даже умудрился дать привратнику на чай. Он ничего у нас не спросил, а мы ему ничего не сказали. Попадись нам по дороге полицейский, не сидел бы я тут с вами. Но на улице не было ни души. Мы подтащили труп Терезы к ближайшему углу и аккуратно опустили на тротуар. Рядом я положил ее сумочку. Все заняло не более нескольких минут. Я так оцепенел, что не знал, как мне поступать дальше. Нина увела меня к себе домой.

Существует старое присловье, что безупречно совершенного убийства не бывает. То, что мы проделали той ночью, обладало всеми качествами идеального преступления. Задуши мы на самом деле Терезу, более удачно это было сделать невозможно. Правда, мы оставили, конечно, отпечатки пальцев, но в ту пору в Варшаве техника дактилоскопии была еще не известна. Русскую полицию мало волновало, что какая-то старуха была найдена на улице бездыханной. Ее увезли в морг. Когда евреи узнали, что Терезу Штайн обнаружили уже мертвой, руководство общины позаботилось о том, чтобы ее приняли в комнату для омовения при кладбище на улицеГеся без вскрытия. Я, конечно, узнал об этом потом. Вы не поверите, но ту ночь — или то время, которое осталось от ночи — я проспал с Ниной, и все было как обычно. В ту пору у меня были еще крепкие нервы. К тому же я выпил полбутылки водки. Вот уж, действительно, наш организм всегда ведет себя непредсказуемо.

Не надо и говорить, что Варшава была потрясена подробностями смерти Терезы. Наши идишистские газеты уделили этому событию много места. Тереза сказала своей хозяйке, что будет ночевать у заболевшего родственника. Но кто был этим родственником, так никто никогда и не узнал. Мой привратник мог бы рассказать полиции, что мы посреди ночи выносили какую-то женщину, но он был полуслепым и никогда не открывал газеты. Поскольку возле нее осталась сумочка, предположили, что Тереза умерла естественной смертью. Помнится, какой-то журналист развил теорию, по которой Тереза Штайн ушла из дома, чтобы помочь бедным и больным. Он сравнивал ее с цаддиком из рассказа Переца, который вместо вечерней молитвы отправился разжечь печь у больной вдовы.

Наши варшавские евреи обожают похороны. Но таких похорон, как у Терезы Штайн, я до той поры не видывал. Сотни дрожек следовали за катафалком. Женщины и девушки стенали, как на Йом-Киппур. Были прочитаны бесчисленные молитвы. Раввин Немецкой синагоги в своей проповеди сказал, что над могильным холмом Терезы Штайн витают души Гете, Шиллера и Лессинга вместе с душами Иехуды ха-Леви и Шломо ибн Габирола. Я не был на сто процентов убежден в Нининой способности держать язык за зубами. Истерия часто идет рука об руку с манией разоблачительства. Я боялся, что при первой же нашей ссоре Нина кинется в полицию. Но она сильно переменилась, даже перестала изводить меня ревностью. Мы фактически больше ни разу не говорили о той ночи. Она сделалась нашей общей тайной.

Вскоре началась война. Тут у Нины разыгралась чахотка, которую она носила в себе давно. Родственники отправили ее в санаторий вОтвок. Я часто навещал ее. Характер ее и вправду изменился. Мне никогда более не приходилось прерывать пощечинами ее истерик. Умерла она в девятьсот восемнадцатом году.

— Она никогда вам не являлась? — спросил я.

— Вы имеете в виду Нину или Терезу? Обе обещали, но ни одна не сдержала слово. Даже если такая штука, как душа, и существует на самом деле, я не верю, что ей по вкусу являться с весточками из лучшего мира. На самом деле я полагаю, что смерть — это конец всего нашего сумасбродства. Да, забыл добавить еще вот что. Это ко всей истории прямого отношения не имеет, но просто интересно. Все эти годы Нина угрожала дяде, раввину из Бялы, своим крещением. Ребе смертельно боялся получить в семействе выкреста и исправно слал ей деньги. После ее смерти, когда родственники готовили похороны и понадобились документы, обнаружилось, что она уже много лет была католичкой. Хасиды были потрясены. Дали взятку властям, Варшава тогда была оккупирована немцами, и похоронили ее на еврейском кладбище. Между прочим, она лежит неподалеку от Терезы Штайн, в первом ряду. Почему она крестилась, я, наверно, так и не узнаю. Она часто рассуждала о еврейском Боге и поминала своих святых предков.

Макс Перский замолчал. Вечер был довольно прохладный. Мухи, бабочки, мотыльки и прочие мошки вели вокруг лампы над дверью ночную оргию. Макс Перский покачал головой, как бы подтверждая правдивость всего, что рассказал.

— Любви из милости не бывает, — добавил он. — Надо быть эгоистом, а не то погубите и себя, и свою любовь.

Немного поколебавшись, он бросил взгляд на официантку. Она моментально подошла.

— Еще кофе?

— Да, Хелена. До которого часа вы сегодня работаете?

— Мы, как обычно, закрываемся в двенадцать.

— Я подожду вас на улице.