1
Прошло тринадцать лет. Я работал в одной из нью-йоркских газет. Мне удалось скопить две тысячи долларов. Получил аванс пятьсот долларов — за перевод на английский одного романа. И с этими деньгами предпринял поездку в Лондон, Париж и Израиль. Лондон еще лежал в руинах после немецких бомбежек. В Париже процветал черный рынок. Из Марселя я сел на пароход, идущий в Хайфу с заходом в Геную. Молодежь пела ночи напролет — старые, знакомые песни и новые — они появились уже во время войны с арабами с 1948 года по 1951. Через шесть дней пароход прибыл в Хайфу. Поразительно было увидеть еврейские буквы на вывесках магазинов, в названиях улиц, носящих имена писателей, раввинов, героев, общественных деятелей. Удивительно слышать на улицах древнееврейскую речь в сефардском произношении, встречать еврейских парней и девушек в военной форме. В Тель-Авиве я остановился в отеле на Яркон-стрит. Тель-Авив — новый город, но дома там уже выглядели старыми и обшарпанными. Телефон, как правило, не работал. Редко шла горячая вода в ванной. По ночам отключали электричество. Кормили плохо.
В газете появилась заметка о моем приезде, и потянулись с визитами писатели и журналисты, старые друзья и дальние родственники. У многих на руке была татуировка — номер из Освенцима. Другие потеряли сыновей в боях за Иерусалим или Сафад. Пошли жуткие истории о нацистских зверствах, об ужасах НКВД. Я уже наслышался об этом в Нью-Йорке, Лондоне, Париже да и на борту корабля.
Однажды утром, когда я завтракал в ресторане отеля, возник худенький человечек, с белой, как снег, бородой. На нем была рубашка с распахнутым воротом, сандалии на босу ногу. Конечно, я знал его раньше, но кто же это, вспомнить не мог. Как у такого маленького человечка может быть такая борода? Он подошел ко мне быстрыми шагами. На меня смотрели молодые черные, как маслины, глаза. Человечек вытянул палец вперед и сказал на певучем варшавском диалекте: "Вот он! Шолом, Цуцик!" Это был Геймл Ченчинер. Я поднялся. Мы обнялись и расцеловались. Я предложил ему позавтракать со мной, но он не стал, и я заказал ему только кофе. Я уже слыхал, что он и Селия погибли в Варшавском гетто, но невероятные встречи с теми, кто давно умер, перестали удивлять меня. Файтельзона не было в живых, это я знал. В газетах было сообщение о его смерти несколько лет назад.
Мы сидели и пили кофе.
— Простите, что называю вас Цуциком, — сказал Геймл. — Это потому, что я вас люблю.
— Ничего. Только теперь я уже просто старый пес.
— Для меня вы всегда будете Цуцик. Будь Селия жива, она сказала бы то же самое. Вам сколько?
— Сорок три.
— Не так уж стар. А мне уже под шестьде сят. Чувствую себя старым, как Мафусаил. Через такое пришлось пройти. Как будто прожил несколько жизней, а не одну.
— Где вы были, Геймл?
— Где был? Спросите лучше, где я не был. Вильно, Ковно, Киев, Москва, Казахстан, калмыки, хунхузы, или как их там. Тысячу раз я стоял лицом к лицу с Ангелом Смерти, но если тебе суждено остаться в живых, происходят чудеса. Пока теплится хоть искорка жизни, ползаешь, как червяк, стараясь не попасть под ноги тем, кто давит червей. И вот я добрался до еврейской страны. Здесь мы опять страдали и мучились. Война, голод, постоянная опасность. Пули жужжали рядом со мной. Бомбы рвались в двух шагах. Но здесь никого не поведешь, как овечку, к резнику. Наши мальчики из Варшавы, из Лодзи, Минска, из Равы Руской вдруг стали героями, как во времена Масады. Пиф-паф! Величайшие оптимисты не поверили бы, что такое возможно. Вы, конечно, знаете, что случилось с Селией?
— Нет. Совсем не знаю.
— Как же это? Пойдемте сядем на террасе.
Мы вышли на террасу и выбрали столик в тени. Подошел официант, я заказал еще кофе и бисквиты. Мы оба долго любовались морем. Оно постоянно меняло цвет — от голубого до зеленого. На горизонте виднелось парусное судно. Берег кишел людьми. Одни потягивались, разминались, другие играли в мяч, загорали, иные лежали в тени, под тентом. Кто плескался у самого берега, кто заплывал далеко. Какой-то мужчина уговаривал собаку войти в воду, но она не желала купаться. Геймл снова заговорил:
— Да, еврейская страна, еврейское море. Кто мог это вообразить лет десять назад? Такая мысль в голову не пришла бы. Все наши мечты были о корке хлеба, тарелке овсянки, о чистой рубашке. Я часто повторяю себе фразу, которую однажды сказал Файтельзон: "У человека недостаточно воображения, будь он пессимист или оптимист". Кто мог предполагать, что вотируют еврейскую нацию? Но родовые муки еще продолжаются. Арабы не хотят жить в мире. Здесь тяжело. Тысячи эмигрантов живут в жестяных лачугах. Я сам в такой жил. Солнце печет весь день, а по ночам дрожишь от холода. Женщины готовы выцарапать глаза друг другу. Эмигранты из Африки — буквально из времен Авраама. Не знают, что такое носовой платок. Кто знает, может, они потомки Кетуры? Я слыхал, вы стали знаменитостью в Америке?
— Вовсе нет.
— Да-да. Вас знают. Ваши книги ходили уже в немецком лагере. Об этом писали газеты. Как увижу вашу фамилию, так и кричу: "Цуцик!" Люди думали, я сумасшедший. Сегодня увидал в прессе заметку, что вы здесь, аж подпрыгнул. Жена спрашивает: "Что случилось? Ты спятил?" Я ведь снова женился.
— Здесь?
— Нет, в Ландсберге. Она потеряла мужа, а детей у нее забрали прямо в газовую камеру. А я скитался один. И не было никого, кто дал бы мне стакан чаю. Вспоминал ваши слова: "Мир — это резницкая и публичный дом одно временно". Это казалось мне прежде преувеличением. Вас считают мистиком, а на самом деле вы — сверхреалист. Все, что мы делали, нас принуждали делать, даже надеяться мы были «должны». Так сказал вождь всех вре мен и народов, великий Сталин: "Вы должны надеяться". А раз он сказал «должны», мы и надеялись. А на что мне было надеяться? Оставалась только одна надежда — надежда умереть. Где сахар?
— Справа.
— Этот кофе как помои. Сколько я вас не видал? Тринадцать лет? Да, в сентябре будет ровно тринадцать. Шоши больше нет, верно?
— Шоша умерла на следующий день, как мы с ней ушли из Варшавы.
— Умерла? По дороге?
— Да. Как праматерь Рахиль.
— Ничего мы про вас не знали. Ничего. От других приходили весточки. В Белостоке и Вильне некоторые евреи сделались письмоносцами, посыльными. Они переправляли через границу письма от мужа к жене, от жены к мужу. Но вы как в воду канули. Что с вами случилось? В первый раз я услыхал, что вы живы, в 1946 году. Я приехал в Мюнхен с группой беженцев, и кто-то дал мне местную газету. Открыл — и сразу увидел вашу фамилию. Там было написано, что вы в Нью-Йорке. Как вам удалось попасть в Нью-Йорк?
— Через Шанхай.
— И кто прислал аффидавит?
— Помните Бетти?
— Что за вопрос? Я помню всех.
— Бетти вышла замуж за американца, военного, и он прислал мне аффидавит.
— У вас был ее адрес?
— Случайно узнал.
— Вот я не религиозен. Не молюсь, не соблюдаю субботу, не верю в Бога, но должен признать, что чья-то рука ведет нас — этого никто не сможет отрицать. Жестокая рука, кровавая, а подчас и милосердная. А где Бетти живет? В Нью-Йорке?
— Бетти покончила с собой год назад.
— Почему?
— Неизвестно.
— А что случилось с Шошей? Если вам тяжело говорить, не рассказывайте.
— Да нет, я расскажу. Она умерла в точности как мне однажды приснилось. Мы шли по дороге на Белосток. Близился вечер. Люди торопились, и Шоша не поспевала за ними. Она начала останавливаться каждые несколько минут. Вдруг она села прямо на землю. А через минуту уже умерла. Я рассказывал этот сон Селии. А может, вам.
— Только не мне. Я бы запомнил. Что за прелестная девочка была. В своем роде святая. Что это было? Сердечный приступ?
— Не знаю. Думаю, она просто не захотела больше жить. И умерла.
— А что с ее сестрой? Как ее звали? Тайбл, кажется? — спросил Геймл. — И что случилось с матерью?
— Бася погибла. Это точно. А про Тайбеле ничего не знаю. Она могла перебраться в Россию. У нее был друг — бухгалтер. Может, она здесь. Но это маловероятно. Если б так, я что-нибудь услыхал бы про нее.
— Боюсь спросить, но что сталось с вашей матерью и братом?
— После 1941 года их спасли русские. Лишь для того, чтобы в теплушках отправить в Казахстан. Они тащились две недели. Мне случайно встретился человек, который был в этом поезде. Он все рассказал мне, до малейших подробностей. Оба они умерли. Как мать могла протянуть еще несколько месяцев после такого путешествия, не возьму в толк. Их привели в лес. Была настоящая русская зима. И приказали строить самим себе бараки. Брат умер сразу по приезде на место.
— А что с вашей подругой-коммунисткой? Как ее звали?
— С Дорой? Не знаю. Где-нибудь за что-нибудь убили. Друзья ли. Враги ли.
— Цуцик, я вернусь сию минуту. Пожалуйста, не уходите.
— Что вы такое говорите?!
— Всякое бывает.
Геймл ушел. Я снова обернулся и стал смотреть на море. Две женщины плескались у берега, смеялись. И вдруг, не удержавшись на ногах от смеха, упали. Мальчик играл в мяч с отцом. Еврей-сефард в белом одеянии, босой, с пейсами до плеч и всклокоченной черной бородой, просил милостыню. Никто не подавал ему. Кто просит подаяние на пляже? Пожалуй, он не в своем уме. И тут меня позвали к телефону.
Когда я вернулся, Геймл сидел за столиком и с ребяческим нетерпением смотрел на дверь. Я вошел, он сделал движение, будто собираясь встать, но остался на стуле.
— Куда это вы уходили?
— Меня позвали к телефону.
— Раз уж вы сюда приехали, вам не дадут покоя. Ну пусть, про вас была заметка в газе те. Но откуда им стало известно про меня? Звонят люди, которых я давно похоронил. Это как воскрешение из мертвых. Кто знает? Если уж мы дожили до такого чуда, как еврейское государство, пожалуй, в конце концов увидим, как придет Мессия? Может быть, мертвые воскреснут? Цуцик, вы знаете, я вольнодумец. Но где-то внутри у меня такое чувство, что Селия здесь, и Морис здесь, и отец мой — да почиет он в мире — тоже здесь. И ваша Шоша здесь. Да и как это возможно — просто исчезнуть? Как может тот, кто жил, любил, надеялся и спорил с Богом, — вот так взять и просто-напросто стать ничем. Не знаю, как и в каком смысле, но они здесь. Я помню, как вы говорили — возможно, цитировали кого-то, — что время — это книга, в которой страницы можно переворачивать только вперед, а назад нельзя. А если только мы не можем, а какие-то другие силы могут? Разве возможно, чтобы Селия перестала быть Селией? А Морис — Морисом? Они живут со мной. Я говорю с ними. Иногда я слышу, как Селия разговаривает со мной. Вы не поверите, это Селия велела мне жениться на моей теперешней жене. Я валялся в лагере под Ландсбергом, больной, голодный, одинокий и несчастный. Вдруг — голос Селии: "Геймл, женись на Гене!" Так зовут мою жену. Геня. Знаю, все можно объяснить с точки зрения психологии. Знаю, знаю. И однако я слышал ее голос. А вы что скажете?
— Не знаю.
— До сих пор не знаете? Сколько можно не знать? Цуцик, я могу примириться с чем угодно, только не со смертью. Как это может быть, что все наши предки умерли, а мы, Шлемиели, как будто бы живем? Вы переворачиваете страницу и не можете перевернуть ее обратно, но на странице такой-то все они благоденствуют в своем хранилище душ.
— Что они там поделывают?
— На это я не могу ответить. Может быть, все мы спим и каждый видит сон. Либо все мертво, либо все живет. Хочу рассказать вам: после вашего ухода Морис стал поистине велик — никогда не был он таким, как в эти месяцы. Он жил с нами на Злотой, пока в октябре 1940 года евреев не собрали в гетто — только через год после начала немецкой оккупации. Помните, перед войной он мог уехать в Англию или в Америку. Американский консул умолял его уехать. Америка вступила в войну только в 1941 — м. Он мог бы проехать через Румынию, Венгрию, даже через Германию. С американской визой можно ехать куда хочешь. А он остался с нами. Я как-то сказал Селии: "К смерти я готов, но хочу, чтобы Всемогущий сделал мне одолжение — не хочу видеть нацистов". Селия ответила: "Обещаю тебе, Геймл, что ты не увидишь их лиц". Как могла она обещать такое? Наше положение и переезд Мориса подняли ее на такую высоту — не передать словами. Она была прекрасна.
— Вы не ревновали к нему?
— Не говорите чепуху. Я слишком стар для таких мелочей. Ангел Смерти размахивал передо мною своим мечом, но я натянул ему нос. Снаружи это было как разрушение храма, но внутри, у нас дома, была Симхес-Тойре и Йом-Кипур одновременно. Рядом с ними и я ожил и повеселел. Я говорю это не для виду — как можно говорить такие вещи просто так? В октябре умер мой дядя. Попасть в Лодзь было невозможно — еврею нигде нельзя было показаться. Однако я отважился. Я прошел весь путь пешком. Туда и обратно. Это была истинная Одиссея.
Вы ведь знаете, Селия заранее приготовила комнату — мы называли ее "пещера Махпела". Она начала это, еще когда вы были в Варшаве. В тот день, когда по радио объявили, что все мужчины должны собраться у Пражского моста и вы с Шошей решили уходить, — с этого дня комната стала моим и Файтельзона убежищем. Там мы и ели, и спали. Там же Морис писал. Из Лодзи я привез деньги — не бумажные деньги. Настоящие золотые дукаты. Дяде их оставил для меня отец. Дукаты хранились еще со времен России. Как я вернулся из Лодзи с такими сокровищами и меня не ограбили, не убили, — просто чудо. Но я вернулся. У Селии тоже были драгоценности. За деньги можно было все купить. А черный рынок появился почти сразу.
После моей одиссеи я был так разбит, что последние остатки храбрости пропали. Как и Морис, я не выходил на улицу. Селия была единственной связью с внешним миром. Она уходила — и мы не знали, увидим ли ее снова. Эта ваша Текла тоже постоянно ходила с поручениями. Она рисковала жизнью. Но у нее умер отец, и ей пришлось вернуться в деревню.
Однообразно и печально проходили дни. Настоящая жизнь начиналась ночью. Еды было мало. Но мы пили чай, и Морис говорил. В эти ночи он говорил так, как никогда прежде. Наследие предков пробудилось в нем. Он швырял каменьями во Всемогущего, и в то же время слова его пылали религиозным пламенем. Он бичевал Бога за все Его грехи с самого дня Творения. Он утверждал еще, что вся Вселенная — игра, и он принимал эту игру, пока она не стала непонятной. Наверно, так говорили Зеер из Люблина, рабби Буним и рабби Коцкер. Суть его речей состояла в том, что с тех пор, как Бог безмолвствует, мы Ему ничего не должны. Кажется, я слыхал нечто подобное от вас, а может, вы повторяли слова Мориса. Истинная религиозность, утверждал Морис, вовсе не в том, чтобы служить Богу, а в том, чтобы досаждать Ему, делать Ему назло. Если Он хочет, чтобы были войны, инквизиция, распятие на кресте, Гитлер, — мы должны желать, чтобы на земле был мир, хасидизм, благодать, в нашем понимании этого слова. Десять Заповедей — не Его. Они наши. Бог хочет, чтобы евреи захватили страну Израиля, отняли ее у ханаанитов, чтобы они вели войны с филистимлянами. Но истинный еврей, каким он стал в изгнании, не хочет этого. Он хочет читать Гемару с комментариями, «Зогар», "Древо жизни", "Начало мудростей". Не гои гонят евреев в гетто, говорил Морис, они идут туда сами, потому что устали от жизни, где надо вести войну, поставлять воинов и героев на поле битвы. Каждую ночь Морис воздвигал новые построения.
Мы могли спастись и тогда, когда евреев заперли в гетто. Некоторые возвращались оттуда и бежали в Россию. В Белостоке был варшавский еврей, наполовину писатель, наполовину сумасшедший, Ионткель Пентзак его звали. Он ходил из Белостока в Варшаву и обратно — что-то среднее между святым вестником и контрабандистом. Он переправлял письма от жен к мужьям, от мужей — к женам. Можно себе представить, как он рисковал во время таких путешествий. Нацисты в конце концов схватили его, но до тех пор он был прямо как святой! Мне он тоже принес несколько писем. Кое-кто из моих друзей оказался в Белостоке, и они умоляли, чтобы мы присоединились к ним. Но Селия не хотела, и Морис не хотел, а я — не мог же я их оставить! Да и что мне этот чужой, непонятный мир? Эти писатели и партийные деятели, что посылали нам приветы, уже переменили курс и стали верными коммунистами. Разоблачить своего бывшего товарища — это стало им теперь раз плюнуть. Их писания славословили Сталина, а наградой им была война и тарелка овсянки. Позднее — тюрьма, ссылка, ликвидация. Я теперь так думаю: то, что люди называют жизнью, есть смерть, а то, что называют смертью, — жизнь. Не задавайте вопросов. Где это записано, что солнце мертво, а клоп живой. Может быть, это просто другой способ существовать? Любовь? Просто любви не бывает? Цуцик, есть у вас спички? Я привык тут курить, в этой еврейской стране.
Я пошел за спичками для Геймла и заодно купил для него две пачки американских сигарет.
Он отрицательно покачал головой:
— Это вы для меня? Да вы просто мот.
— Я получил от вас больше, чем эти сигареты.
— Э, мы не забывали вас. Селия постоянно про вас расспрашивала: может, кто-нибудь что-то слышал, может, что-нибудь ваше напечатали. Когда вы ушли из Варшавы, куда вы направились? В Белосток?
— В Друскеники.
— А как вы там оказались?
— Перебрался через границу.
— А что вы делали в Друскениках?
— Работал в гостинице.
— Да, это было правильно — держаться по дальше от братьев-писателей. Вы не смогли бы стать коммунистом, а всех антикоммунистов сразу же сослали в Сибирь. Но потом то же самое было и с искренними сталинистами. А что вы делали в сорок первом?
— Шел и шел.
— Куда?
— Дотащился до Ковно, а оттуда уже добирался до Шанхая.
— Чтобы получить визу, да? А что вы дела ли в Шанхае?
— Работал наборщиком.
— Что же вы набирали?
— "Шита Мекуббецет".
— Ну и безумный же народ эти евреи! Я слыхал, там была иешива, которая издавала книги! Вы не писали?
— Да. И это тоже было.
— Когда вы очутились в Америке?
— В начале сорок восьмого.
— Я ушел из Варшавы в мае сорок первого. В марте умер Морис.
— Почему вы не взяли с собой Селию?
— Некого было брать.
— Она была больна?
— Она умерла ровно через месяц после Мо риса. Что называется, естественной смертью.
3
Мы с трудом втиснулись в автобус, идущий в Хадар-Йосеф, на окраину Тель-Авива, заселенную новыми эмигрантами. Пассажиры проклинали друг друга по-еврейски, по-польски, по-немецки, на ломаном иврите. Женщины ссорились из-за мест, мужчины их разнимали. Какая-то женщина везла корзинку с живыми цыплятами. Они проделали дырку в корзинке, и теперь летали у пассажиров над головами. Водитель кричал, что высадит каждого, кто создает беспорядок. Наконец стало тихо, и я услышал, как Геймл говорит: "Да, еврейский народ. Новоприбывшие, все до одного, — не в своем уме. Жертвы Гитлера. Каждый — комок нервов. Они всегда подозревают, что их притесняют. Сначала они проклинали Гитлера, теперь осыпают проклятиями Бен-Гуриона. Дети их, или даже внуки, уже будут нормальными людьми, если только Всемогущий не снизошлет на нас новую катастрофу. Вы не знаете, да и не можете знать, через что мы прошли. Вот вы не спрашиваете, а вам, наверно, хочется знать, как я мог жениться на Гене после Селии. Сначала и Геня, и я были просто два червяка, ползающие сами по себе. Потом получили эту квартиру, где сейчас живем. Да и сколько может терпеть плоть? Она не Селия, но она хорошая. Ее муж был учителем еврейской школы в Петрокове. Бундовцем. Геня сначала верила в Сталина. Потом ей пришлось кое-что попробовать на вкус. Забавно, она знала Файтельзона. Однажды пришла на его лекцию о Швенглере, и он оставил ей на книге автограф. Она дежурит в госпитале. Туда привозят раненых на скорой помощи. Красный Моген Довид. Случайно у нее как раз сегодня выходной. Она все знает про вас. Я давал ей читать ваши книги".
Наконец мы приехали в Хадар-Йосеф. Между крышами были протянуты веревки с бельем. Полуголые дети возились в песке. Бетонные ступени вели прямо в кухню в квартире у Геймла. Снаружи — ящик для мусора, асфальт, запах чего-то пряного и сладкого, который я не мог определить. В кухне пахло щавелем и чесноком. У газовой плиты стояла женщина — низкорослая, с коротко остриженными полуседыми волосами. На ней было ситцевое платье, на босых ногах — драные шлепанцы. По-видимому, она подверглась операции, так как кожа на левой щеке была стянута, на лице много шрамов, рот искривлен. Когда мы вошли, она поливала цветы.
Геймл закричал: "Геня! Догадайся, кто это?»
— Цуцик.
Геймл сразу смутился.
— У него есть имя.
— Ничего, так даже лучше, — запротестовал я.
— Простите, что так называю вас, — продолжала Геня, — но четыре года день и ночь одно и то же: «Цуцик» да «Цуцик». Когда мой муж кого-нибудь любит, он говорит о нем не переставая. Мне доводилось видеть Файтельзона, но вас я знаю только по портрету в газете. Наконец-то я вас вижу. Почему ты не сказал мне, что приведешь гостя? — Геня повернулась к Геймлу. — Я бы навела порядок. Мы тут постоянно сражаемся с мухами, осами, даже с мышами. Много лет назад я не могла смотреть на мышей и на насекомых как на Божьи создания. А после того, как со мной обращались будто я — какая-то козявка, я на многое смотрю иначе. Проходите в комнату, пожалуйста. Такой неожиданный гость. Такая честь!
— Видали ее щеку? — показал Геймл. — Это нацисты били ее куском трубы.
— О чем это вы говорите? Проходите же! — повторила Геня. — Простите за беспорядок.
Мы прошли в комнату. Здесь стояла большая софа — из тех, что служат софой днем и кроватью ночью. Ванной в квартире не было. Только раковина и туалет. Комната эта, видимо, служила и спальней, и столовой. В книжном шкафу я заметил файтельзоновские "Духовные гормоны" и несколько моих книг. Геймл заговорил опять:
— Это наша страна. Наш дом. Здесь, возможно, нам позволят умереть, если до тех пор нас не потопят в море.
Вскоре вошла Геня и начала наводить порядок. Она подмела пол. Постелила скатерть на стол. Беспрерывно извинялась. Уже настал вечер, когда она накрыла на стол: немного мяса для себя и Геймла, а для меня — овощи. Меня удивило, что они смешивают мясную еду с молочной. Мне казалось: вопреки тому, что Геймл рассуждает как еретик, он должен бы соблюдать еврейство здесь, на земле Израиля.
Я спросил:
— Если вы не религиозны, почему тогда от растили бороду?
Геня положила ложку на стол.
— Вот это же самое и я хочу знать.
— О, еврей должен быть с бородой, — ответил Геймл. — Надо же чем-то отличаться от гоев.
— Как ты живешь, ты все равно что гой, — сказала Геня.
— Никогда в жизни я никого не убил и ни на кого не поднимал руки и потому могу называть себя евреем.
— Где-то написано, что тот, кто нарушает одну из десяти заповедей, нарушает и остальные, — возразила Геня.
— Геня, десять заповедей были написаны человеком, а не Богом. Пока ты никому не причиняешь зла, можешь жить как тебе хочется. Я любил Файтельзона. Если бы мне сказали, что можно отдать жизнь за то, чтобы он мог жить снова, я бы не колебался. Если Бог есть, пусть Он будет свидетелем правдивости моих слов. И Цуцика я люблю. Время собственности скоро пройдет. Придет человек с новыми инстинктами — он будет всем делиться с другими. Это слова Мориса.
— Тогда почему же ты был таким ярым антикоммунистом в России? — спросила Геня.
— Они не хотят делиться. Они хотят только хапать.
Наступило молчание. Стало слышно, как поет сверчок. Те же звуки, что и у нас на кухне, когда я был маленьким. Сгустились сумерки. Геймл сказал:
— Я религиозен. Только на свой собственный лад. Я верю в бессмертие души. Если скала может существовать биллионы лет, то почему же душа человеческая, или как там это назвать, должна исчезнуть? Я с теми, кто умер. Живу с ними. Когда я закрываю глаза, они здесь, со мной. Если солнечный луч может блуждать и светить миллионы лет, почему же это не может дух? Новая наука найдет этому объяснение, и оно будет неожиданным.
— Когда будет последний автобус на Тель-Авив? — спросил я.
— Цуцик, оставайтесь ночевать.
— Спасибо, Геймл, но ко мне должны прийти завтра с утра.
Геня собрала посуду и ушла в кухню. Слышно было, как она запирает двери. Геймл не зажигал огня. Только бледный вечерний свет из окна освещал комнату.
Геймл снова заговорил, обращаясь не то к себе, не то ко мне, и ни к кому в частности:
— Куда ушли все эти годы? Кто будет по мнить их после того, как уйдем и мы? Писатели будут писать, но они все перевернут вверх ногами. Должно же быть место, где все останется, до мельчайших подробностей. Пускай нам говорят, что мухи попадают в паутину и паук их высасывает досуха. Во Вселенной существует такое, что не может быть забыто. Если все можно забыть, Вселенную не стоило и создавать. Вы понимаете меня или нет?
— Да, Геймл.
— Цуцик, это ваши слова!
— Не помню, чтобы я это говорил.
— Вы не помните, а я помню. Я помню все, что сказал Морис, сказали вы, сказала Селия. Временами вы говорили забавные глупости, и их я помню тоже. Если Бог есть мудрость, то как может существовать глупость? А если Бог есть жизнь, то как может существовать смерть? Я лежу ночью, маленький человечек, полураздавленное насекомое, и говорю со смертью, с живыми, с Богом, если Он есть, и с Сатаной, который уж определенно существует. Я спрашиваю у них: "Зачем нужно, чтобы все это существовало?" — и жду ответа. Как вы думаете, Цуцик, есть где-нибудь ответ или нет?
— Нет. Нет ответа.
— Почему же нет?
— Не может быть оправданий для страданий — и для страдальцев его тоже нет.
— Тогда чего же я жду?
Геня отворила дверь:
— Что вы сидите в темноте, хотела бы я знать?
Геймл улыбнулся:
— Мы ждем ответа.