ПРИЕМ В МАЙАМИ-БИЧ
Я жил тогда в Майами-Бич. Однажды раздался звонок. Звонил мой старый приятель Ривен Казарский, писатель-юморист, он спросил:
— Менаше, не хотите ли совершить мицву? Думаю, это будет впервые в вашей жизни.
— Мицву? Это я-то? — возразил я. — Что это за слово такое? На иврите? На арамейском? А может, это по-китайски? Какая еще мицва, да еще здесь, во Флориде!
— Нет, Менаше, это не то чтобы мицва. Объясню сейчас. Тут есть один человек. Он мультимиллионер. Несколько месяцев назад в автомобильной катастрофе погибла вся его семья: жена, дочь, зять, маленький двухлетний внук. Он сокрушен совершенно. Тут в Майами он построил несколько доходных домов, да еще и кооперативы — наверно, дюжина будет, не меньше. Он ваш преданный читатель и большой почитатель. Хочет устроить прием в вашу честь. А если не хотите — просто встретиться с вами. Он откуда-то из ваших мест — из Люблина, что ли, или как это у вас называется, не знаю. Прямо из лагеря он приехал сюда, в Америку, — гол как сокол. Говорит на ломаном английском. И вот за пятнадцать лет стал миллионером. Как это у людей получается, никогда не пойму наверно. Думаю, это инстинкт. Вроде как у курицы класть яйца или у вас — корябать свои романы.
— Премного благодарен за комплимент. И что же я получу за эту мицву?
— На том свете получите, на том свете. Хороший кусочек левиафана. Да платоническую любовь Сары, дочери Товима. А на нашей паршивой планете, может, он продаст вам кооперативный дом за полцены. Он перегружен деньгами, а наследство оставить некому. Он хочет писать мемуары. И чтоб вы помогли ему — может, что поправить, отредактировать. У него больное сердце. Ему вживили электростимулятор. К нему приходят медиумы, и он к ним ходит тоже.
— И когда он хочет встретиться со мной?
— Да хоть завтра. У него кадиллак. Он сам заедет за вами.
На следующий день в пять часов зазвонил телефон, и швейцар-ирландец сообщил, что меня ждут внизу. Я спустился на лифте и увидел маленького человечка — в желтой рубашке, зеленых брюках и лиловых ботинках с золочеными пряжками. Лысина на макушке, вокруг торчат редкие волосы, а круглое лицо — как румяное яблоко. Длинная сигара торчит из узкогубого рта. Он протянул влажную ладонь и пожал мне руку — раз, другой, третий. Произнес тонким, пронзительным голосом: «Для меня это и удовольствие, и большая честь. Меня зовут Макс Фледербуш».
Произнося все это, он изучал меня — смеющиеся карие глаза были слишком велики для его комплекции: женоподобные какие-то глаза. Шофер открыл дверцу огромного кадиллака, и мы сели. Сиденье было обтянуто красным плюшем, и под ногами такой же нежный и мягкий плюш. Как только я опустился на сиденье, Макс Фледербуш нажал кнопку, и окно поехало вниз. Он стряхнул наружу пепел с сигары, снова нажал кнопку — окно закрылось. Он сказал:
— Курить мне нельзя. То же самое, что свинину есть в Йом-Кипур. Однако же привычка — мощнейшая сила. Где-то сказано, что привычка — вторая натура. Откуда это? Из Гемары? Из Мидрашей? Или просто поговорка?
— Право, не знаю.
— Ну да! Быть не может. Думал, вы все знаете. У меня есть Талмудический конкорданс, но не здесь — в Нью-Йорке. Если мне что-то нужно, я звоню моему другу рабби Штемпелю, и он разыскивает в конкордансе нужное слово. У меня три апартамента: дом здесь, в Майами, квартира в Нью-Йорке и еще в Тель-Авиве. Библиотека моя разбросана по всем этим домам. Я ищу какой-нибудь том здесь, а оказывается, он в Израиле. К счастью, существует такая штука — телефон, так что можно позвонить. В Тель-Авиве у меня есть друг, профессор в Бар-Илане. Он у меня живет — бесплатно, разумеется. Так легче дозвониться в Тель-Авив, чем в Нью-Йорк, или даже прямо здесь, в Майами. Потому что связь там — через маленькую луну, «спутник», что ли. Ах да. Сателлит. Наш общий друг Ривен Казарский, конечно, рассказал вам, что со мной случилось. Минуту назад у меня была семья, и вот — у меня отнято все, как у Иова. Но Иов был молод, и Господь воздал ему: даровал ему вновь дочерей, сыновей, снова нажил он богатство, снова появились у него ослы и верблюды. Но я уже стар и болен. Не для меня такие милости. Каждый день, что я прожил, — это дар небес. Я должен всегда быть настороже. Доктор позволяет мне глоток виски — но лишь капельку. Дочь и жена хотели взять меня в эту поездку, но я был что-то не в настроении. Это случилось прямо здесь, в Майами. Они собирались в Диснейленд. Внезапно грузовик — а за рулем сидел какой-то пьяница — вдребезги разбивает мою жизнь. Пьяница потерял обе ноги. Верите вы в Промысел Божий? Другими словами, в предопределение, в неизбежность судьбы?
— Не знаю, что и сказать.
— Судя по вашим писаниям, вроде бы должны.
— Где-то глубоко внутри, так я думаю.
— Если б вы пережили, что мне довелось, уж точно верили бы, не сомневались. Но так уж человек устроен — и верит, и сомневается — все сразу.
Кадиллак резко затормозил и остановился. Шофер припарковал машину. Мы прошли в холл. Голливудская роскошь: ковры, зеркала, картины, люстры — лучше сказать: не холл, а вестибюль. Сами апартаменты в том же духе. Ковры такие же мягкие, как обивка в автомобиле. Картины исключительно абстрактные. Я остановился перед одной из них. То, что на ней было изображено, напомнило мне Варшаву — так выглядела корзина со всяким хламом, который выбрасывали из дома в канун праздника. Я спросил Фледербуша, что это и кем написано.
— Да чепуха. Дрянь, она и есть дрянь. Писсако или другой какой. Все они мастера пыль в глаза пускать, — ответил он.
— Кто этот Писсако?
— Он так Пикассо называет. — Это материализовался неизвестно откуда Ривен Казарский.
— Какая разница? Все они хороши. Все жулики и проходимцы. Вот моя жена, мир праху ее, та разбиралась. А я нет, — сказал Макс Фледербуш.
Казарский подмигнул мне и улыбнулся. Мы с ним были дружны с давних времен, еще с Польши. Начинал он с того, что написал несколько пьес на идиш — комедий по преимуществу Все они провалились. Он опубликовал несколько литературных мелочей — портретов, эссе, набросков. Критики разнесли его в пух и прах. Все. Он прекратил писать. В 1939 году он приехал в Америку. Женился на вдове. Она была на двадцать лет старше Казарского и вскоре умерла. Он унаследовал состояние. Теперь он знался только с богачами. Носил бархатные пиджаки, красил волосы, а уж галстуки — и не галстуки вовсе, а яркие шейные платки, да еще расписанные вручную. Он объяснялся в любви каждой женщине — от пятнадцати до семидесяти пяти, ни одной юбки не пропускал. На вид ему никто не давал больше пятидесяти, хотя ему было уже под шестьдесят. У него были длинные волосы и бакенбарды. Черные глаза — как угли. Взгляд циничный и насмешливый: все ему теперь трын-трава. В Нижнем Истсайде, где мы часто собирались в кафетерии, он выделялся среди всех тем, что пародировал, да еще как, всех подряд — писателей, раввинов, партийных лидеров — так разделывал под орех, что только держись. Он похвалялся этим своим талантом, а в сущности был прилипала — жил тем, что паразитировал на других. Ривен Казарский страдал ипохондрией, а поскольку был чрезвычайно любвеобилен по натуре, всерьез считал себя импотентом. Мы были давно знакомы, даже приятельствовали, но никогда он не представлял меня тем, кто ему благодетельствовал, не вводил меня в круг своих богатых друзей. Видно, Макс Фледербуш очень уж настаивал, и потому просто нельзя было ему отказать.
Нy а теперь он изливал мне душу:
— Где это вы скрываетесь? Уж сколько я просил Ривена свести нас, и все никак. Послушать его, так вы всегда в отъезде — то в Европе, то в Израиле, то еще где, кто ж вас знает. И вдруг — раз! — а вы, оказывается, здесь, в Майами. Я в таком чудовищном состоянии — совершенно не могу оставаться один. Ни минуты. Такая жуть берет, такой мрак — это похуже любого безумия. Мой чудесный дом — сами видите, как тут все, — вдруг превратился в склеп. Иногда я думаю, что герои — вовсе не те, кто получил ордена и медали за военные подвиги. Нет, герои — это закоренелые холостяки, которые годы и годы живут в одиночестве.
— Тут у вас ванная есть? — прервал я его.
— И не одна. Даже не две и не три, — ответил Макс.
Он взял меня за руку и повел в ванную. Можно было ослепнуть от подобной роскоши — и от размеров, и от убранства. Прозрачная крышка на сиденье туалета была инкрустирована полудрагоценными камнями, а посередине — настоящая двухдолларовая банкнота. Напротив зеркала висела картина: маленький мальчик писает, и на струю в восхищении глядит девочка. Только лишь я поднял крышку туалета, заиграла музыка. К ванной примыкал балкон с видом на море. Лучи заходящего солнца перебегали с волны на волну. Вдали, уже почти на горизонте, покачивался на волнах корабль. Отсюда, с высоты шестнадцатого этажа, я разглядел на берегу какое-то животное: то ли теленок, то ли большая собака. Нет, это все же не собака. А что делать на пляже теленку? Неожиданно очертания предмета на берегу изменились — это оказалась женщина в длинном купальном халате — она возилась в песке, собирала ракушки. Вскоре на балкон вышел и Казарский. Он сказал:
— Это и есть Майами. Вовсе не Макс, а жена его гонялась за всей этакой чепухой. Она правила в доме, да и в делах понимала лучше. С другой стороны, не такой уж он ленивый, не такой праздный мечтатель, каким прикидывается. И откуда что берется! Откуда эта невероятная способность делать деньги? Все на свете: дома, акции, земельные участки, бриллианты — из всего они делали деньги. А уж потом, когда она погрязла в своем увлечении искусством, они и из этого стали делать деньги. Когда он говорил: покупать — она покупала, а когда велел продавать — продавала. Она показывает ему картину, так он только взгляд бросит, сплюнет и скажет: «Чушь собачья. Но у тебя это из рук вырвут. Покупай!» Стоило им только до чего дотронуться, все превращалось в деньги. Они съездили в Израиль, основали там иешиву, пожертвовали деньги на премии за ведение любого рода исследований — культурных, религиозных… Естественно, денежки к ним вернулись: ведь жертвователям положены налоговые льготы. Дочь, разбалованная девка, была сдвинутая. Нет, правда, правда! Любые комплексы, какие только можно найти у Фрейда, Юнга и Адлера — все у нее были в наличии. Она родилась в лагере для беженцев в Германии. Родителям, конечно, хотелось выдать ее за главного раввина Израиля или по крайней мере за премьер-министра. Но она до смерти влюбилась в профессора археологии с женой и пятью детьми, да и не еврея к тому же. Жена не хотела давать развод, и пришлось от нее откупиться — четверть миллиона долларов да еще алименты. Прошло лишь четыре недели после свадьбы, и профессор уже уехал на раскопки. Что-то связанное с пекинским человеком. А уж пил он как извозчик. Это он был пьян, а вовсе не водитель грузовика. Идемте-ка, я кое-что покажу.
Казарский открыл дверь в гостиную. Там было полно гостей. Надо же, за один день созвать столько народу; такой прием устроить. Далее не все гости смогли разместиться в этой огромной гостиной. Казарский и Макс Фледербуш вели меня из этой комнаты в другую. Там тоже были гости. За такое короткое время собралось, наверно, человек двести, по большей части женщин. Надо же! В сущности, это была выставка мод: драгоценности, платья, брюки, туники, прически, туфли, сумки, косметика — женская мода. Да и мужчины старались не отставать: пиджаки, рубашки, галстуки. У каждой картины — специальная лампа для подсветки. Официанты разносили выпивку Туда-сюда сновали белые девушки и негритянки: предлагали закуски.
В общем гуле я с трудом мог расслышать, что говорилось именно мне. Последовали комплименты, за ними рукопожатия и поцелуи. Весьма солидная дама схватила меня и прижала к своей огромной груди. Она кричала мне прямо в ухо:
— Я вас читала! Я как раз из этих местечек, что вы описываете. Мой дедушка приехал сюда — как вы думаете откуда? Ишишок это местечко называется. Там он водил машины, а здесь завел собственное дело по перевозке грузов. Если отец с матерью не хотели, чтоб я что-то поняла из их разговора, то говорили на идиш. Это потому, что я очень плохо учила язык.
Я глянул на себя в зеркало. Ну и ну! Все лицо в помаде. Пока я стоял и стирал помаду, успел получить кучу предложений. Кантор предлагал положить на музыку один из моих рассказов. Композитор требовал, чтобы я написал для него либретто оперы по одному из романов. Президент образовательной программы для взрослых приглашал меня выступить через год у них в синагоге. Тогда меня наградят почетным знаком. Молодой человек с волосами до плеч просил рекомендовать ему издателя или по крайней мере агента. Он во всеуслышание заявил:
— Я должен творить. Это для меня физическая потребность.
Только что, минуту назад, тут было полно гостей, и вот все они сразу ушли, остались только Ривен и я. Со столов убрали остатки еды, недопитые стаканы, пепельницы и расставили по местам стулья. До чего же быстро и сноровисто это было сделано. Никогда в жизни не доводилось мне видеть такого совершенства. Внезапно откуда-то возник Макс Фледербуш. И где он раскопал такой галстук — белый в золотую крапинку? Он сказал:
— Пора обедать.
— Я столько всего съел, что у меня нет ни малейшего аппетита.
— Вы должны пообедать с нами. Я заказал столик в лучшем ресторане Майами.
Мы все трое направились к кадиллаку, и тот же шофер сел за руль. В непроглядной ночной тьме я ничего не видел, а потому и не пытался понять, куда же мы едем. Через несколько минут мы подъехали к роскошному отелю и остановились перед входом. Сверкающие огни, одетые в униформу швейцары. Один со всяческими церемониями распахнул дверцу автомобиля, другой услужливо распахнул перед нами входные стеклянные двери. В холле отеля — не просто сверхроскошь, а уж не знаю, как это и назвать. Сверкают огни, тропические растения в массивных кадках, в клетке попугай. Нас провели через коридор с приглушенным светом, а там уже с поклоном встречал метрдотель: он ожидал нашего прихода и сразу провел к заказанному столику. Угодливо склонился к нам, буквально сияя от счастья, — казалось, он безумно рад, что мы так благополучно добрались. Тут подошел и другой. Оба в смокингах, в ажурных рубашках, галстуки — бабочкой, оба в лакированных ботинках. Ни дать ни взять близнецы — так это, во всяком случае, выглядело. Говорили они с иностранным акцентом, и похоже, не притворялись. Развернулась долгая дискуссия о выборе блюд и выпивки. Когда эти двое услыхали, что я вегетарианец, с сожалением и досадой переглянулись. Однако это длилось лишь одно мгновенье. Тут же они стали уверять меня, что подадут лучшее из блюд, какое пробовал в своей жизни какой бы то ни было вегетарианец. Один принимал наши заказы, другой записывал. Макс Фледербуш заявил на своем ломаном английском, что вообще-то он не голоден, но если ему предложат что-нибудь эдакое, то, пожалуй, он попробует. Он то к дело вставлял словечки на идиш, но официанты вроде бы его понимали. Он подробно, до мелочей объяснил, как именно поджарить рыбу и как приготовить овощи. Точно указал, какие добавить пряности и приправы. Ривен заказал бифштекс. Дошла очередь и до меня. Я попросил фруктовый салат и творог.
Когда официанты ушли, Макс произнес: — Скажи мне кто в прежние времена, что когда-нибудь я буду сидеть в таком роскошном месте и заказывать такие блюда, что бы я подумал: шутник, да и только! Как только такое в голову приходит? Одно желание у меня было — невыполнимое, конечно: хоть раз перед смертью досыта наесться — хоть сухого хлеба, о большем я и не мечтал. И вот я — богатый. Вой-ва-авой! Меня обслуживают, просто пляшут вокруг моей персоны. И однако бренной плоти не дано вкусить вечного блаженства, не дано человеку радоваться. Нет ему покоя. Ангелы небесные весьма ревнивы. Сатана не любит людей, злословит о них, а Всемогущий так легковерен — Его можно убедить в чем угодно. Все не может никак простить, что праотцы наши поклонялись золотому тельцу… Хорошо бы сфотографироваться на память.
Только он это сказал, откуда ни возьмись — человек с камерой! «Улыбку!» — скомандовал он. Макс Фледербуш попытался улыбнуться. Один глаз смеялся, а другой — никак: будто плакал. Ривен принялся гримасничать и подмигивать. А я как сидел, так и остался сидеть. Фотограф сказал, что сейчас проявит пленку и минут через сорок вернется.
Макс Фледербуш продолжал:
— О чем это мы говорили, а? Да, я живу в роскошных апартаментах, а только — будь она проклята, эта роскошь! Богатый, элегантный, изысканный дом — для меня он теперь Геенна огненная. Вот что я вам скажу: в каком-то смысле это будет похуже лагерей. Там, по крайней мере, мы надеялись. Тысячу раз на дню мы утешали себя тем, что гитлеровское безумие не может продолжаться вечно. Стоило услышать звук самолета, как нам казалось, что вторжение уже началось. Мы все были молоды тогда, и жизнь лежала перед нами. Редко кто кончал жизнь самоубийством. А сейчас что? Люди сидят тут и ждут смерти. Сотни людей. Недели не проходит, чтоб кто-нибудь не отдал Богу душу Все они богачи, нажили состояния, выворачиваясь наизнанку, пупы надорвали, может даже нечестными путями, а теперь не знают, что с этими деньгами и делать. Сидят на диете — все до единого. А уж эти — тьфу, глаз ни на одной не остановишь. Пофрантить — и то не хочется. Кроме газетной страницы с финансовыми новостями, ничего не читают. Сразу после завтрака садятся за карты. Но сколько можно дуться в карты? А приходится, иначе от скуки подохнешь. Устали от карт, начинаются сплетни. И как не надоест злословить, всякие гадости друг о друге рассказывать. Или начинают вести кампанию — сегодня они выбирают президента, а назавтра уже хотят объявить ему импичмент. Да так непримиримо, так ожесточенно — прямо смертельная схватка. Если он тронет хоть кого из лоббистов — все, считай, революция. Лишь одно приносит им хоть немного утешения — это почта. За час до того, как появиться почтальону, в холле уже толпа. Стоят с ключом в руке, будто сейчас Мессия придет, не иначе. Стоит почтальону задержаться, холл гудит возмущением, потом взрывается криками. А если почтовый ящик у кого пустой, так он роется там да стенки внутри ощупывает, будто можно что-то сотворить из ничего — из воздуха. Всем им за семьдесят, все получают чеки от Фонда социального обеспечения. Если чек не приходит вовремя, они просто с ума сходят — будто без куска хлеба останутся. И во всем подозревают почтальона. Если надо отправить письмо, три раза непременно тряхнут конверт, а женщины приговаривают что-то, может, бормочут какие заклинания.
Сказано где-то в «Пиркей авот», что, если человек помнит о своем смертном часе, у него не будет грехов. Смерть здесь повсюду, как воздух. Вот, скажем, я встречаю знакомого в бассейне, мы с ним поболтали, а назавтра я узнаю, что он уже на том свете. Только человек умер, его вдова — а если умерла жена, то вдовец — начинает искать себе пару. Едва могут высидеть шиву — нет терпения. Часто бывает, что женятся между собой соседи по дому Вчера еще они поносили друг друга последними словами, проклинали страшными проклятиями, какие только существуют на свете, а сегодня — глядите-ка! — они уже муж и жена. Несутся на вечеринку и танцуют там на трясущихся ногах. Завещания и страховые полисы переписываются, игра начинается заново. Пройдет месяц, ну, может, два — глядишь, а новобрачный уже в больнице. Сердце, почки, простата.
Я не стыжусь сказать: я ничуть не умнее их, но все же не такой дурак, чтобы искать себе новую жену. Не могу делать этого да и не хочу. У меня тут есть свой доктор. Он свято верит в пользу прогулок. И вот каждое утро после завтрака я отправляюсь на прогулку. На обратном пути захожу в брокерскую контору. Там все они сидят, это старичье, уставившись на табло, наблюдая, как курс акций мечется туда-сюда, будто бесенок какой. Они прекрасно понимают, что не смогут воспользоваться этими шатиями. Все останется наследникам, а дети их и внуки чаще всего так же богаты, как и они сами. Но курс поднимается, и, полные оптимизма, они покупают акции еще и еще.
Наш друг Ривен хочет, чтобы я писал мемуары. Да уж, мне есть что рассказать. Я прошел через ад. Мало сказать так. Наверно, не один ад. Десять. Вот этот самый тип, что сидит тут с вами, потягивая шампанское, провел девять месяцев в тайнике за стенкой погреба, ежеминутно ожидая смерти. Да, это был я, собственной персоной. Я там был не один. Нас там было шестеро мужчин. Шестеро мужчин и одна женщина. Знаю, что вы собираетесь спросить. Мужчина всего лишь мужчина. Даже на краю могилы. Она не могла жить со всеми нами. Жила с двумя — мужем и любовником. Но и других, жалея, старалась хоть как-то приветить, приласкать. Если б в тайнике была какая-нибудь хитроумная машина и можно было бы записать, что там случалось, что говорилось, какие фантазии вспыхивали и гасли в нашем воспаленном сознании, все ваши великие писатели выглядели бы просто дурачками в сравнении с тем, что там происходило. В подобных обстоятельствах души обнажаются, и никому не дано списать нагую душу. Шмальцовники — так это будет по-польски — доносчики то есть, знали о нас и постоянно вымогали деньги. У каждого из нас что-то было — у кого деньги, у кого немного ценных вещей. Пока мы могли, то покупали себе куски жизни — так про это можно сказать. И так сложилось, что эти скоты шмальцовники приносили нам хлеб, творог, сыр, разные другие необходимые вещи — даже не втридорога, а в десять раз дороже их настоящей цены.
Конечно, я могу описать все в точности, как оно было, привести факты, но чтобы вы могли себе это представить, нужно перо гения. Кроме того, человек склонен забывать. Если вы меня сейчас спросите, как этих мужчин звали, будь я проклят, если смогу вспомнить. Женщину звали Хильда. Это я помню. Одного мужчину звали Эдек. Эдек Саперштейн. Другого Зигмунт. Но Зигмунт… кто? Когда я лежу в постели и не могу заснуть, это возвращается, да так явственно, будто было вчера. Но не все, поверьте.
Да, воспоминания. Но кому они нужны? Сотни таких книг уже написаны. Обычными людьми, не писателями. Они присылают их мне, а я посылаю чек. Но читать их я не могу. Каждая из них для меня яд, и сколько яда способен проглотить человек? Почему так долго не несут мне рыбу? Наверно, она еще в океане плавает. И ваш фруктовый салат надо еще вырастить. Знайте: если вы пришли в ресторан и там полумрак — так это с единственной целью вас обмануть. Метрдотель — один из польских детей Израиля, а корчит из себя француза. Может, он и сам беженец. Когда вы сюда приходите, то должны сидеть и ждать, пока не подадут заказ. Чтобы счет, который потом принесут, не казался чрезмерно большим. Я не писатель и не философ, но, когда лежишь вот так полночи и не можешь уснуть, мозги крутятся как мельница. Какая-то дичь лезет в голову. А вот и фотограф! Быстро же он. А ну, дайте посмотреть.
Фотограф вручил каждому из нас по две фотографии, и мы сидели и разглядывали их.
Макс Фледербуш спросил:
— Чего вы боитесь? Вы пишете о духах, о привидениях. Это я знаю. Но сейчас, похоже, вы увидели настоящее привидение? Так ли это, хотел бы я знать.
— Я слыхал, вы ходите на спиритические сеансы?
— А? О чем это вы? Ах да. Хожу. Впрочем, если быть точным, это они ко мне ходят. Все это блеф, обман один, но я же ХОЧУ, чтоб меня дурачили. Женщина гасит свет и начинает говорить, и вроде бы я слышу голос моей жены. Меня не так легко надуть, но я же слышу! А вот и наша еда. Наконец-то пришли. Здешние ничем не лучше тех шмальцовников.
Распахнулась дверь, и вошел метрдотель, а за ним показались трое. Насколько я мог разглядеть в полутьме, первый был толстяк и коротышка, с квадратной седой головой. Голова сидела прямо на широких плечах, шеи не было. На нем была розовая рубашка, а огромный живот вываливался из ярко-красных брюк. Двое других были повыше и потоньше. Когда метрдотель указал на наш столик, толстяк, расталкивая других, бросился к нам и неожиданно густым басом закричал: «Мистер Фледербуш!» Тот аж подпрыгнул: «Мистер Альбергини!» Посыпались восторги и комплименты до небес. Альбергини говорил па ломаном английском с итальянским акцентом. Макс Фледербуш представил нас.
— Вот Казарский, мой хороший друг, — сказал он. — А этот человек — писатель. Еврейский писатель. Он пишет на идиш. Мне говорили, вы понимаете идиш?!
Альбергини прервал его:
— А гезунт ойф дейн кепеле… Хок ништ кейн чайник… А гут бойчик… Мои родители жили на Ривингтон-стрит, и все мои друзья говорили на идиш. В субботу они приглашали меня на гефилте фиш, чолнт, на кугл. Вы пишете для газет, да?
— Нет, он книги пишет.
— О, книги? Здорово! Нам тоже книжки нужны. У моего зятя три комнаты книг. Он знает французский, знает немецкий. Сейчас он врач. Но раньше он изучал математику, философию и все такое прочее. Добро пожаловать! Милости просим! Сейчас я должен вернуться к своим друзьям, а после мы…
Он протянул мне пухлую потную руту. Видимо, у него была астма. От него разило перегаром в смеси с резким запахом мужского одеколона. Говорил он громко, густым скрипучим голосом.
— Знаете, кто это? — спросил Макс после его ухода. — Один из СЕМЬИ.
— Что это — «семья»?
— Не знаете, о чем речь? О! Так вы все еще гринго! А столько лет в Америке живете! Это Мафия. Пол-Майами им принадлежит. Не смейтесь, они и в самом деле всем тут заправляют. Дядя Сэм опутал себя такой массой законов — наверно, миллионом законов связал себя по рукам и ногам. И получается, что эти законы не людей защищают, а преступников. Когда я был маленьким и ходит в хедер, мы там читали про Содом. Я не мог понять, как это можно развратить целый город. А потом постепенно начал понимать. В Содоме были законы, но наш с вами родич Лот и другие законодатели так их «подправили», что правое стало неправедным, добро превратилось во зло и наоборот. Мистер Альбергини и правда живет в моем доме. Когда меня постигло это несчастье, он прислал мне цветы — такой огромный букет, что даже в дверь не проходил.
— Доскажите же про погреб, где вы сидели — вместе с другими мужчинами и единственной женщиной, — попросил я.
— Ага! Так и знал, что заинтригую вас. Я разговаривал с одним из писателей о своих мемуарах. Когда я дошел до этого места, он сказал: «Упаси Господь! Этот кусок надо убрать. Мученичество и секс не надо смешивать. Об этих людях надо писать только хорошее». Поэтому, наверно, у меня и настроение пропало. Зачем тогда писать? Евреи в Польше не были ангелами. Просто люди. Люди из плоти и крови, как вы да я. Мы страдали, но мы продолжали быть мужчинами со своими мужскими желаниями. Один из пяти был ее муж. Зигмунт. Именно он осуществлял связь со шмальцовниками. Зигмунту как-то удавалось вести с ними дела. У него было два револьвера. У нас было решено, что если убежище будет раскрыто и мы попадем в руки к палачам, то сначала убьем как можно больше врагов, а потом уже застрелимся сами. Увы! — это была одна из наших иллюзий. Все случилось не так. Зигмунт был сержантом польской армии в двадцатом году. Добровольцем пошел в легион к Пилсудскому. Получил медаль за меткую стрельбу. Потом он приобрел гараж и занимался импортом запчастей к автомобилям. Один из шмальцовников раньше у него работал. Если б я стал подробно рассказывать, как это все происходило в нашем тайнике и чем закончилось, пришлось бы до утра сидеть. Хильда была славная, порядочная женщина. Она поклялась, что будет верна Зигмунту до смертного часа. А теперь скажу, кто был ее любовником. Не кто иной, как ваш покорный слуга. Она была на семнадцать лет старше меня и вполне могла бы быть моей матерью. Она и обращалась со мной по-матерински. «Ребенок» — так она звала меня. Так и пошло. Ребенок туда, ребенок сюда. Ребенок то, ребенок это. Муж ее был бешено ревнив. Грозился, что убьет нас обоих, если между нами что-то начнется. Грозил ел кастрировать меня. Разумеется, ему не составило бы труда это сделать. Постепенно она сумела усыпить его подозрения. Как это происходило — не описать, не изобразить, не рассказать, будь даже у вас талант Толстого или Жеромского. Она убеждала его, уговаривала, прямо-таки гипнотизировала. Ни дать ни взять — Самсон и Далила. А я ничего этого не хотел. Остальные четверо мужчин ужасно злились. Но я-то был еще мальчик — не был готов ни к чему такому. Импотентом сделался. Каково это: двадцать четыре часа в сутки быть запертым в холодном, сыром подвале вместе с пятью мужчинами и одной женщиной, — словами не описать. Не возможно. Пришлось отбросить всякий стыд. Ночью едва-едва хватало места распрямить ноги. От постоянного сидения у всех был запор. Нам приходилось все делать перед женщиной. Это такой стыд, такие муки, что сам Сатана не выдумает. Мы стали циниками. Ругались грязными словами, чтобы скрыть стыд. Я с удивлением обнаружил тогда, что богохульство имеет свои резоны. Надо хлебнуть глоточек. Ну же… Лехаим!
Да уж, нелегко пришлось. Сначала ей пришлось усыпить его подозрения. Потом надо было пробудить во мне желание. Мы занимались этим, когда он спал. Или притворялся, что спит. Двое из оставшихся четверых занимались любовью друг с другом. До чего может дойти человеческое существо… Какой стыд! Если человек создан по образу и подобию Бога, я Богу не завидую…
Мы все это терпели, мы прошли все степени человеческой деградации — все, что только можно и что нельзя вообразить. Но мы не теряли надежды. Спустя некоторое время мы покинули тайник и ушли. Каждый своим путем. Зигмунта схватили и замучили до смерти. Его жена — моя мистрисс, как сказали бы здесь, в Америке, — бежала в Россию, там вышла замуж за беженца, недавно умерла от рака в Израиле. Один из этих четверых теперь богач. Живет в Бруклине. Теперь он заделался праведником, кается во всех мыслимых грехах, дает деньги Бобовскому рабби, а может еще какому-то. Писатель, которого я упоминал — он что-то вроде критика, — утверждает, что наша литература должна сконцентрироваться исключительно на святости и мученичестве. Вот уж чушь! Глупейшая ложь!
— Пишите всю правду, — сказал я.
— Прежде всего, я не умею. Не знаю как. Во-вторых, я будто каменею. Видимо, я вообще не способен писать. Лишь сажусь и беру перо, начинает болеть рука. Еще и впадаю в дремоту. А что пишете вы, я читал. Порою мне казалось, будто вы крадете мои мысли.
Не следовало бы вообще говорить об этом, да уж все равно. Скажу Майами-Бич переполнен вдовицами. Как они прослышали, что я остался один, начались звонки и визиты. Не перестают до сих пор. Подумать только! Мужчина остался один, да и к тому же у него вроде бы миллионы? Я стал пользоваться бешеным успехом. Просто неловко. Вообще-то мне нравится быть вместе с кем-нибудь. После похорон и прежде чем состоятся ваши собственные, можно ухватить кусочек свинства, именуемого удовольствием. Но женщины не для меня. Какая-нибудь ента приходит ко мне и плачется: «Не хочу жить, как моя мать, с комплексом вины. Хочу взять от жизни все, что можно, и даже больше». А я ей на это: «Беда в том, что не каждый может…» Мужчины и женщины — то же, что Яков и Исав: если один возвышен, другой унижен. Если женщины становятся распутницами, мужчины превращаются в перепутанных девственников. Как сказал пророк: «Семь женщин прилепятся к одному мужчине». Ну и что вообще будет? Как вы думаете? Вот, к примеру, будут ли писатели продолжать писать через пятьсот лет?
— Очень даже. И о тех же самых вещах, что и сегодня, — ответил я.
— Предположим. А через тысячу лет? Через десять тысяч? Боюсь и подумать, что род человеческий сохранится так долго. А как тогда будет выглядеть Майами-Бич? Сколько будет стоить квартира?
— Майами-Бич окажется под водой, — сказал Ривен, — а квартира с одной спальней — для рыбы — будет стоить пять триллионов долларов.
— А что будет в Нью-Йорке? В Париже? В Москве? И останутся ли еще евреи?
— Только евреи и останутся, — сказал Казарский.
— Останутся? И какие же они будут?
— Полоумные евреи. В точности как вы.