Родимый край - зеленая моя колыбель

Баширов Гумер Баширович

КТО УБИЛ СОЛОВЬЯ?

 

 

I

Летом у нас деревенского мальчишку лет пяти-шести прихватывают с собой на базар: хоть вещи, мол, постережет.

В понедельник, в базарный день, мама затемно поднимает меня с постели, заставляет надеть камзол, бешмет — все-таки прохладно еще и ветрено, — прилаживает кэлэпу́ш на голову. А я хочу спать, у меня щиплет в глазах, от холодной росы сводит ноги.

— Скоро вы там? — раздраженно спрашивает отец.

Мама сует мне в руку ломоть хлеба с кусочком сахара и подводит к телеге:

— А мы уже готовы!

Отец нахлобучивает поглубже шапку и садится на передке, я устраиваюсь за его спиной.

— Ну, с богом! — Мама распахивает тяжелые створки ворот. — Возвращайтесь в здравии!

Когда мы, проехав русское село Березовку, сворачиваем к Каенсарову изволоку, над пашнями соседнего помещика показывается солнце — желтое, как медный таз, и холодное. Оно совсем не греет, и я поглубже зарываю в солому босые свои ноги.

То с нашего порядка, то с заречья катят на большак телеги, и скоро базарных попутчиков набирается чуть ли не с десяток. Хозяева посостоятельней — у них и лошади резвые — считают зазорным ехать позади бедняков и стремятся обогнать передних. Тем тоже неохота пыль глотать, в хвосте плестись. И начинается гоньба! Дорога ухабистая, вся в рытвинах. Телегу подбрасывает, кидает из стороны в сторону. Кажется, что в бешеной тряске колотятся и придорожные заросли полыни, и столбы на мосту, и даже каенсарские женщины, выбежавшие посмотреть на базарщиков. В животе начинаются колики, мутнеет в глазах и подташнивает.

Сжав зубы, изо всех сил хватаешься за грядки телеги. Но попадает колесо в ямину, и тебя тут же подкидывает вверх. Или вдруг отец хлестнет вожжой лошадь, и ты опять летишь кувырком на задок. А ведь надо успеть, пока отец не заметил, перебраться на свое место и сидеть как ни в чем не бывало. Удовольствие, что ли, слушать, как тебя рохляком назовут или поглядят с насмешкой?!

Но вот наконец деревня Айба́н, мельничная запруда с шумным водоскатом на реке Казанке, и впереди, под самым Арском, куда мы едем на базар, — один из отрогов горы Кабактау. Она довольно крутая, эта гора, и наша вороная еле тащит вверх телегу. У подножия Кабактау — кузни. Там стоит звон наковален, там шинуют колеса, подковывают лошадей, оттуда несет паленым копытом.

 

II

Когда мы добираемся до Арска, на базарной площади уже полно народу. Задевая кого-то оглоблей, цепляясь концами оси за чьи-то телеги, мы въезжаем в самую середину. Отец отпускает чересседельник, подкладывает лошади сено.

— Не вздумай с телеги слезть! — говорит он мне, собираясь уходить. — И не спи!.. Я скоро ворочусь.

— Не-е, не засну, буду сидеть, смотреть.

А кругом — просто чудеса! Повозок конных выстроилось рядов десять или пятнадцать, конца не видать. Начнешь с телеги на телегу прыгать, пожалуй, до края Арска доберешься, вон до той зеленоватой церкви с золотым крестом… И в каждой телеге сидит, поджав ноги, мальчишка и девочки попадаются. Одни калач жуют, у других яблоко в руках или огурец. Мама не велит нам людям в рот смотреть, когда они едят. Ничего, отец и мне что-нибудь вкусное купит.

Я повертываюсь в другую сторону и вижу: в телеге рядом сидит мальчик с зеленым ружьем и — бах-бах! — стреляет пробкой. А второй, подальше немного, играет на кура́е, третий в свистульку свистит. Но мне больше всего нравится губная гармошка у одной девчонки. Приложит она гармошку к губам, дунет, и та начинает вызвучивать, да так интересно получается! То будто петушок молодой закричит, то зажужжит, как муха в паутине.

Отцовское «скоро» что-то затягивается. От базарного шума у меня звон стоит в ушах. Хочется есть и пить. Взгляд мой невольно останавливается на доме в углу базарной площади. На жестяной вывеске над его дверью нарисованы большой чайник и чашка на блюдце. В отворенные окна видны люди, сидящие за столиками. Оттуда, щекоча ноздри, тянет запахом свежеиспеченного калача, жаренной с луком картошки.

Отца все нет и нет, а голова моя, будто положили на нее тяжелый груз, клонится вниз. Базарный гул постепенно становится глуше, стихает…

— Эй, малый! — вдруг раздается над ухом голос отца. — Раскис весь! А ежели вещи стянут?

— Нет, я смотрел…

Отец молча поводит на меня глазами.

— Подъедем сейчас к Левонтию, — говорит он, подтягивая чересседельник, — стекла да мелу купим. Оттуда завернем к меднику, к красильщику, а там в чайную зайдем.

Из лавки Левонтия отец выносит ящик стекла и, поставив в середине телеги на солому, крепко привязывает, чтобы не шатнуло по дороге.

Заехав еще к красильщику и меднику, мы с трудом выбираемся из базарной толчеи. Навстречу попадается один из наших соседей с таким же, как я, сынишкой. Старшие держат совет:

— Ты, Башир, к кому думаешь заглянуть чай-то пить? К нагорному Ивану или к часовщику Метряю?

— Нет, — качает головой отец, — у них базарщиков много набивается. Лучше пойдем к Марухе-копейке, подешевле выйдет.

— И то верно. Самовар у бабки огромадный, за копейку чаю вволю напьемся.

В чайной отец с соседом проходят и садятся прямо за стол с самоваром. Нам дают по большому ломтю калача и по стакану кваса. Чтобы хозяйка и за нас не потребовала по копейке, мы к столу не подходим, устраиваемся у дверей.

На обратной дороге мне не приходится опасаться ни тряски, ни колик в животе. Чтобы не расколотить стекло, пускаем лошадь шагом. В дни, когда у отца базар удачный, и лицо у него проясняется. Порой он даже оборачивается и говорит что-нибудь ласковое. Может, не такой уж он у нас суровый? Меня так и подмывает подсесть к нему поближе, взять из его рук вожжи и самому править лошадью. Пусть бы увидел, что я уже подрос и в дело гожусь…

 

III

Хоть и был отец очень суров и порой днями ходил насупленный, стоило ему куда собраться, я тут же норовил увязаться за ним. Да и как не увяжешься, если всякие занятные, даже страшные истории происходили именно тогда, когда я бывал с отцом. При нем я ничего не боялся, его плотная спина надежно защищала меня от любых, как говорится, грозных дождей и ветров.

Разве увидел бы я когда змеиное гнездо, если бы не бегал за отцом?

Помню, у нас чуть ли не всей деревней рубили лес на общей делянке в Мунчалковой роще. Я тоже нашел себе занятие: принялся палку узорную перочинным ножиком вырезать.

— Эй, берегись, берегись! — послышались вдруг голоса отовсюду.

Это валили подрубленное дерево. Если оно в такой момент застигнет тебя, погибнешь. Надо или в сторону отбежать, или стать у комля. Я метнулся к отцу. Огромная, но вся дуплистая древняя береза поначалу крепилась, цеплялась ветвями за соседние деревья, пытаясь удержаться, и внезапно, точно старуха великанша, потерявшая опору, стеная и охая, рухнула на землю. Вокруг все загудело. Но не успел утихнуть гул, как раздался предостерегающий крик:

— Змеи, змеиное гнездо!

И в самом деле, в полом пне березы, сплетясь в огромный клубок, кишмя кишели гадюки! Сотня, а то и тысяча!

Женщины с визгом кинулись врассыпную. Отец подхватил меня и поставил на поваленное дерево.

— Смотри у меня, не слезай! А ежели подползет какая, бей палкой!

Все уже похватали палки и прутья, только растерялись, видно, стояли, посматривая с опаской под ноги и на змей, ворочавшихся в гнилом пне.

— Дайте спички, спички! — опомнился первым отец.

В эту минуту меня пронзила мысль о змеином падишахе Шахма́ре. Что, если он здесь? Ведь стоит ему разгневаться и свистнуть, как вся роща превратится в пылающий костер. Стоит ему чуть дунуть, и нас всех, как щепки, унесет за тридевять земель! Я про то своими ушами слышал.

— Погоди! — рискнул я позвать отца. — А нет ли там самого?

— Это кто — сам?

— Шахмара. Змеиный падишах.

Отец окинул меня свирепым взглядом и, подпалив березовую кору, бросил ее с кучей хвороста прямо в гнездо. Над пнем заполыхало пламя. Змеи взвились и, высунув жала, с жутким шипением заворошились еще сильнее. Некоторые из них, изворачиваясь и кружась, вырывались из огня и тут же попадали под палки и прутья мужиков. Я весь дрожал от страха и в то же время, готовый лопнуть от любопытства, во все глаза смотрел на бушевавший огонь, ожидая, что вот-вот появится, сверкая радужными чешуйками, змеиный падишах с золотой короной на голове. И тогда произойдет что-то страшное: или земля нас поглотит, или подымется немыслимый ураган, закрутит смерч и повалит лес.

Пень уже был сплошь охвачен пламенем. Там все шипело и свистело. Будто срезанные ударом плети, взметались вверх змеиные головы и хвосты… Но падишах так и не показался.

 

IV

За гумнами зареченцев, где начинались пашни, высилась на холме, махала крыльями старая ветряная мельница. Мы еще только за околицу выбрались, а уж сразу услышали, как она грохочет, как что-то скрипит в ней. Вскоре показался и сам хозяин — Хайрулла́-абзы. По своему обыкновению, он сидел на чурбаке перед мельницей и курил трубку.

Оттого ли, что я непомерно много наслушался сказок, а может, от чего другого, но порой эта мельница принимала в моих глазах сказочное обличье. Будто вовсе не старый то ветряк, а несчастная царева дочка. Это она, убегая от дракона, прочла заклинание и обратила себя в мельницу, а джигита, своего спасителя — в мельника. Мне так хочется верить в это, что я, ожидая чуда, не отрываю глаз от огромных крыльев, кружащихся по сини неба. Мельница дрожит от грохота и стука, в ее крыльях свистит ветер, и, если ускорить их кружение, она, конечно, не устоит, оторвется от земли, полетит…

Заметив нашу подводу, мельник вынул изо рта свою неизменную трубку, сунул за нагрудник фартука. И тут мгновенно исчезли все диковинные картины, которые только что возникли в моем воображении. Даже представить было невозможно, что старый мельник, серый с головы до ног от мучной пыли, может обернуться юным богатырем, спасающим царевну. Да и станет разве сказочный красавец джигит курить вонючую трубку?..

Пока отец таскал к лоткам мешки с рожью, стих ветер, замедлился взмах мельничных крыльев.

— Неужто станут? — обеспокоенный, спросил отец.

Хайрулла, будто в дрёме, все так же сидел, сгорбившись, на чурбаке. Он молча кивнул на шест, воткнутый в землю около мельницы. Обрывок мочалы, привязанный к шесту, едва шевелился.

— Может, высвистишь, попробуй! — не поднимая головы, буркнул Хайрулла.

Я всегда свищу, когда лошадь надо поить. Под свист-то она лучше пьет. А отец, когда хлеб на току веяли, эдак не раз ветер вызывал. Тот его слушался. Услышит, как отец свистит, так и появится тишком из-за гумна или меж овинов проберется, дунет, подхватит мякину в подброшенном лопатой зерне и унесет подальше от тока. А чистое зерно, шурша, падает вниз.

Тут ведь еще интересней! Чтоб двинуть эти крылья, ветер тоже сильный нужен. Еще неизвестно, послушается ли он.

Отец пошел за мельницу, уперся руками в бока и засвистел:

— Фью, фью, фьють, фьють!..

Сначала он свистел, повернувшись в сторону леса, откуда ветер дул прежде. Потом поворотился к деревне. Не дождавшись ветра и оттуда, он стал лицом к Арску, куда мы на базар ездим, и опять засвистел. А ветер хоть бы шелохнулся. Крылья мельницы совсем остановились.

— О-от окаянный! И где он шатается? — Отец приложил руку щитком ко лбу и уставился на видневшееся вдали старое кладбище. — Гляди, на кладбище вроде бы маковки у деревьев качаются. Там разгуливает, а тут его не дождешься. Вот негодный!

Теперь отец зашел с другого боку мельницы:

— Фью, фью, фьють, фьють!..

Куда отец, туда бегу и я. Но мне кажется, что ветер нарочно притаился где-то на лугу и не желает крылья мельничные вертеть, норов свой показывает. Ему небось, чем здесь тужиться, веселее по лугу бродить, по лесу кружить меж деревьев да посвистывать в свое удовольствие!..

 

V

Пока мы с отцом зазывали ветер, к мельнице подъехали еще несколько человек. Среди них — двое парней с нашего порядка: Ахат и Сэли́м.

Сэлим никак не мог стянуть с телеги холщовый, чуть не в рост самому мешок, туго набитый рожью. И за один конец пробовал ухватиться и за другой, запарился, а все без толку. И тогда у Ахата подмоги запросил. Чудно что-то разговаривал этот Сэлим. То гудел низким голосом, как все мужики, то прямо на бабий визг срывался:

— Пособи-ка, ведь без дела стоишь!

Однако Ахат, голос ли Сэлима был ему противен или он хотел заставить его еще покланяться, лишь зубы оскалил.

— Что, не под силу? Поджилки затряслись? — сказал он и, чуть обернувшись к нам, добавил: — А еще поговаривают, что жениться ты надумал.

В эту пору и в самом деле слух прошел, что Сэлим сватов к нашей апай заслать хочет.

Сэлим взглянул краешком глаза на отца и скривился:

— Ну, хватит, не ломайся!

— Коли так, сам тащи! Пусть увидит Башир-абзы, какой ты есть джигит. Ну-ка, ну!

— Ты нас не вмешивай! — возмутился отец и отошел в сторону.

Сэлим задохнулся, даже языка лишился поначалу, потом как понес дурным голосом:

— Ах ты шваль чертова! Еще ломается, голь перекатная! Силой своей заносится!

— Чего мне заноситься? Был бы ты человеком истинным, я бы твой мешок один снес.

— Ха, так бы один и снес! Бахвалься!

— Вот и снесу! Мое слово твердо!

Ахат метнул глазом на отца и схватился за мешок. Мужики пытались остудить парня.

— Не дури, Габдельаха́т, — степенно проговорил мельник, — поясницу повредишь.

— Шутка ли — в куле-то девять пудов!

— Не упрямься! Тут двоим, пожалуй, как раз будет.

Но парень и слушать не стал.

— Не называться мне Ахатом, ежели с этим мешком десять разов вкруг мельницы не пройду!

Он рывком взгромоздил мешок на плечи и пошел, пригибаясь под его тяжестью. Он шагал, как по мосткам, раскинув в стороны руки, лицо у него налилось кровью, жилы на шее вздулись, стали толстые, точно жгуты конопляные, а ноги глубоко грузли в землю.

Я было кинулся вместе со всеми за Ахатом, но отец остановил меня.

— Залезай в телегу, — сказал он мрачно, — домой поедем!

— Хоть чуточку поглядим!

— Залезай, тебе говорят!

 

VI

Веснами в отцовском саду цвела не только сирень, но и черемуха, и рябина. Они стояли высокие, раскидистые. Из-за них, может, и поселился в нашем саду соловей. Каждый год с нетерпением ожидали мы его прилета. Вечерами все ближние соседи собирались у наших ворот послушать соловья и, если вдруг он умолкал, тревожились.

Как-то в начале лета поутру нашли соловья в саду мертвым. Для меня, беспечного, озорного мальчишки, ничего необычного в этом не было. Мало ли валяется сбитых птичек по садам да вокруг овинов! Оттого, наверное, странно было видеть, как отец, такой большой, бородатый, нагнулся над крошечным тельцем и бережно взял его в руки.

— Это какого безбожника дело, а? — произнес он с горечью. — Кому он жить помешал? О-от окаянный! Чтоб ему самому шею свернуло!

После долгих сожалений, обсуждений пришли к мысли, что убил соловья Ахат. И причина тому вроде нашлась. Я давно приметил, что во время посиделок и всяких игр наша апай с Ахатом как-то близко друг к другу держались, а то и перешептывались. Оказывается, отец с матерью знали про это и уж вовсе не одобряли. Боялись, как бы не приняло дело серьезный оборот, как бы не сгубила их дочь свою жизнь, выйдя за бездомного, безземельного батрака.

Вот и решили, что свиделась-де апай с Ахатом вечером возле дома и он-де сшиб соловья, чтоб не было им помехи.

Точно было так или нет, никто не видел. Мама и то засомневалась.

— Ай-хай, — покачала она головой. — Где ему было достать птичика? Ведь…

— А кому же еще? — оборвал ее отец. — Кто, кроме него?

Отец сам закопал соловья под черемухой и холмик над ним ладонью выровнял.

— Попадись-ка мне теперь этот варнак! Уж я ему!..

Лишь только отец, занявшись своими делами, скрылся в глубине двора под навесом, с верхней горницы сбежала сестра и, чуть не плача, прижалась к маме.

— Напраслина, напраслина все! — горячо зашептала она. — Да разве он тронет? У него и рука не поднимется. И не приходил он сюда, и сроду он не такой!

— Что же птичик-то? Ни с того ни с сего…

— Откуда я знаю? Может, коршун зашиб или собственная смерть пришла.

А меня тем временем тихонько окликнули в заборную щелку соседские девушки и защебетали, заюлили.

— Гуме́р, миленький! — наперебой верещали они. — Поищи под деревьями, не осталось ли пера соловьиного, хоть перышка махонького… Уж очень надобно, очень!

Позже я узнал: перышко-то из соловьиного крыла, оказывается, владеет приворотной силой. Стоит девушке коснуться им джигита, как он без памяти ее полюбит…