I
День сабанту́я, шумного, суматошного и самого радостного праздника весны, мы, мальчишки, ожидали чуть ли не с первой капели. Вот шакирды скидывают валенки и начинают бегать в медресе в деревянных башмаках. Тук-тук, тук-тук! — стучат башмаки, улицы полнятся веселым гомоном, спешат ребята в снежки наиграться. В эти дни только и успевай примечать новое. В небо теперь, не зажмурившись, не поглядишь. Солнце отражается в каждой серебряной капле, падающей со стрехи, в звоне осколков сорвавшейся сосульки слышится долгожданный голос весны.
Однажды утром выбегаешь на улицу, и на углу проулочка, где вдоль домов растут акации, тебя встречает теньканьем синичка. Сидит на голой ветке, шейкой вертит и все будто повторяет: «Тень-тень, ясный день! Тень-тень, прочь лень!»
Проходит еще какое-то время, и ты, проснувшись, видишь: вернулись скворцы! Они прилетели из дальних стран, устали. Но, видно, радость свидания с родным домом так велика, что вся деревня звенит от скворчиных пересвистов. Пуще всех веселятся ребята, валяются в снегу, прыгают. Кто-то скачет на одной ножке, припевает:
А в один из дней, смотришь, на майдане против мечети весь снег стаял, и даже пятачок черной земли из-под талой воды выступил. Студеная вода так и обжигает ноги. Но какой мальчишка весной, сняв обувку и подпрыгивая, словно он попал на раскаленную жаровню, не бегал по земле — мокрой и мягкой?..
Вскоре набухает липкая завязь почек на акациях и несмело, едва-едва проклевываются травы на лужайке. Ребятне и этого достаточно! Мы собираемся на молодой травке, начинаем пробовать силы перед сабантуем. Вот мальчишка побахвалистей подходит к своему сопернику, спрашивает важно, совсем как джигит:
— С отрывом или с перекидкой?
Тот тоже лицом в грязь ударить не хочет.
— Что ж, — отвечает и подтягивает штаны или шапку на голове поправит, — можно и с отрывом и с перекидкой!..
Обхватывают они друг друга за пояс и давай кружить, давай водить, чтобы оторвать противника рывком от земли или внезапно упасть навзничь и через себя назад его перекинуть!
— Дикие гуси! — вдруг раздается чей-то голос в самый разгар борьбы.
Мы задираем головы, но ничего не видим. Только со стороны Яурышка́на доносится до нас слабый и вроде печальный крик гусей. Потом на ясной сини неба появляется маленькое пятнышко. Оно постепенно увеличивается, и уже видно, что это гусиная стайка.
Вся деревня — стар и млад — высыпает на крылечки, бежит за ворота. Приставив руки щитком ко лбу, люди с улыбкой следят за гусиным клином.
Дикие гуси летят уже над деревней. Взмах их крыльев замедлен, время от времени то один, то другой, словно приветствуя нас, вскрикивает:
«Ки-й-гак! Ки-й-гак!»
Сказывали как-то, что, если начнешь считать летящих гусей, стайка непременно собьется. Я хочу проверить, верно ли это, и принимаюсь считать про себя. В самом деле, только дохожу до пятнадцати, как один краешек клина скашивается.
— Не считай, говорят тебе! — слышу я вдруг и получаю крепкого тумака. — Видишь, сбиваются!
Это Шайхи́. Заметил, значит, как я пальцы сгибал и губами шевелил…
За всем новым, интересным, что приносит весна, уже видится сабантуй. Близость его чувствуют не только люди, но и лошади. Они высовывают голову из окошек конюшен и жадно вдыхают влажный, теплый воздух. Вдыхают и тревожно, нетерпеливо ржут.
Коней, которых собираются пустить на скачки, уже не запрягают и каждый день водят на проездки. Когда проходят скакуны, мы бросаем игры и молча провожаем их взглядом. А что, если один из них окажется крылатым тулпаром? Ведь он никому, даже хозяину, не показывает своих крыльев. Только ночью во время сна меняется весь и спит, расправив крылья. Поэтому-то, ежели надо средь ночи коня проведать, полагается издали покашливать или как-то иначе подавать голос, не то можно застать тулпара врасплох, не успеет он крылья спрятать и останется убогим.
Рассказывают, у нас или в Каенса́ре был такой Случай. Зашел мужик тихомолком в конюшню, а конь его лежит, раскинув крылья, спит. Проснулся конь и заговорил человечьим языком.
«Эх, — сказал он, — Сайфетди́н, Сайфетдин! Не сумел ты свое счастье уберечь. Не видать тебе отныне доброго коня!» Так вскорости и околел.
Говорят, крылатый конь с виду бывает неприглядный, незавидный, в точности как шелудивый жеребенок в сказке. И мы, глядя на скакунов, ищем такого среди них: не этот ли, а может, тот?..
II
Интересно, может ли кто-нибудь уснуть спокойно в канун сабантуя? Ведь домой даже не заглядываешь целый день — всё на улице — и возвращаешься только к ночи, чуть язык не высунешь от усталости. Веки, кажется, слипаются совсем, а заснуть не можешь! Вспоминаешь, как мальчишки хвастали, рассказывали про новые рубашки, камзолы, что им к сабантую сшили. Перед твоими глазами, будто ты сам видел, их новые кэлэпуши: у одного из черного бархата, у другого из синего. Особенно хорош красный, с кисточкой. Ты протягиваешь руку к изголовью, ощупываешь, что тебе к утру приготовили, и тяжело вздыхаешь.
— Спи, сынок, спи, — говорит мама. — Мы твой кэлэпуш помыли, он нисколько не хуже нового!
Мама с Уммикемал-апай возятся у кипящего казана, яйца в луковой кожуре красят, чтобы завтра детям раздавать.
Мимо ограды, смеясь и позвякивая чулпы́, проходят девушки. В отворенное окно тянет травяным духом весенней прелой земли. Он словно обволакивает, баюкает тебя, и ты засыпаешь.
Утром я проснулся от скрипа двери. Где там лежать да потягиваться, как в другие дни! Я вскочил с постели, умылся кое-как и, схватив рубашку со штанами, вмиг оделся.
Хоть и лег я вчера с намерением встать до зари, а все равно проспал. Мама уже с кем-то разговаривала шепотком, уже топтались ранние «гости» у порога. Но они виднелись неясно, как тени. Было темно, еще только рассветало. В обычные дни у нас давно бы лампа горела, не стали бы в темноте шебуршиться. И я думаю, что мама нарочно не зажигает свет, чтобы не исчезла с огнем эта таинственная мгла, что она обязательна для утра сабантуя и без нее праздничная радость не в радость.
Опять скрипнула дверь, и мама, прихватив гостинцы, поспешила навстречу вошедшей ребятне, едва различимой в полумраке горницы.
— Чьи же вы будете, детки? — ласково спросила она.
Послышалось сдержанное хихиканье.
— Не узнаешь разве? — бойко ответил девчачий голосок. — Это мы: Бэдерниса́ с Хаернисо́й и Мэликэ́ с Халисо́й!
— Ахти, господи! — всплеснула мама руками. — Нехорошо как получилось, не признала вас!
Одни за другими входят к нам мальчишки и девчонки — по двое, по трое, вчетвером — и уходят, получив подарки. Смотря по тому, ближние то ребята или нет, мама кладет в их мешочки или яичко крашеное, или расписной пряник, или горстку пшеничных бавырса́ков. У близких соседей или у родичей нас тоже так одаривают.
Пока обегаешь соседей, к родственникам в верхний и нижний концы деревни слетаешь, поднимается солнце. Тут-то и заглянешь домой, праздничных оладьев наскоро пожуешь — и снова на улицу.
А там полно ребят, и начинается похвальба, каждый пыжится как может. Кто сколько собрал яиц да у кого в какой цвет они выкрашены! Кому и сколько перепало орехов астраханских да леденцов!
Вот в верхнем конце нашего порядка показывается дядя Гибаш верхом на вислоухом брюхастом мерине. В руке у него белый шест. За дядей Гибашем, ведя на поводу лошадей, следуют джигиты в черных камзолах и в кэлэпушах набекрень. Они ходят по деревне от двора к двору, собирают дары на сабантуй.
Мы, детвора, точно привязанные к хвостам лошадей, трусим за джигитами. Я стараюсь держаться поближе к дяде Гибашу. Занятный он человек! На голове у него в любое время года одна и та же войлочная шляпа. Ворот синей домотканой рубахи расстегнут, и поверх черного камзола передник из суровой холстины надет. Лицо у дяди Гибаша широкое, нос длинный, мясистый, бородка круглая. В разговоре гундосит немного, да он человек не говорливый.
И сейчас дядя Гибаш молча сидит на своем мерине и только посмеивается. Возьмет полотенце или салфетку, что выносят хозяйки, завяжет на шесте, и вся ватага с шутками, песнями идет дальше…
III
Мы с Хакимджаном выбираемся на задворки и видим: у зареченской ветряной мельницы — сущее столпотворение! За овинами, на конопляниках, вокруг мельницы — всюду народ! Толпище это ярко и пестро, будто цветущий луг, и движется, кипит муравейником. Над людским морем, притягивая глаза, возвышается длинный шест, на котором призывно развеваются разноцветные полотнища.
— Скорее, скорее, майдан открывается! — слышится отовсюду.
Мы тоже поспешили туда.
Хакимджан всегда отличался молчаливостью. Он мог целый день играть с ребятами и не произнести ни слова. Стали мы с ним спускаться проулком к заречью, а он то локтем толкнет меня, то плечом заденет и носом под самым моим ухом шмыгнет. Повернулся я к Хакимджану и все понял: он в новом казакине. Тут уж я на совесть осмотрел его обновку — пощупал и даже понюхал.
— Сто́ящий казакин!
Хакимджан пришел в восторг от моей похвалы и даже грудь выпятил.
— И карманы есть, погляди!
Просунув пальцы, мы проверили по очереди каждый кармашек и, довольные осмотром, побежали на сабантуй.
Хотя Хакимджан и был на год старше меня и злил иногда своей неразговорчивостью, мы всегда делили с ним наши игры. Может быть, меня привлекала тогда его терпеливость? Обидит ли его кто-нибудь, дадут ли ему подножку или насыплют пыли за шиворот, он никогда не плакал, только часто-часто моргал глазами. И еще: любил Хакимджан товарищей угощать. Каких только вкусных вещей не притаскивал он для нас! Масленые блины, пирожки, лесные орехи, припасенные его бабушкой. А сколько колотушек получал за это от деда, плешивого Минлебая! Хакимджан и сегодня принес конфет в бахромчатой обертке, три расписных пряника. Хотел я дать ему один пряник обратно, но он покачал головой и отказался.
Обегав вдоль и поперек весь майдан, мы остановились возле скакунов, нетерпеливо бивших землю копытами. Здесь полно хлопот и забот. Мальчишки, которым предстояло ехать на скакунах, поснимали обувку, чтоб весу лишнего не иметь, в одних чулках остались, чтобы в уши не надуло, повязались платками. Хозяева лошадей, кажется, вовсе потеряли покой — то уздечки на них подправят, то по холке погладят, тревожатся.
Чуть в сторонке сидят на корточках старики, ждут, когда скачки начнутся. У них — своя беседа.
— Откуда нынче коней-то запускать будут? — интересуется один. — От Нурмы или Мунчалковой опушки?
— Скажешь тоже, с Мунчалковой опушки! Это что тебе, козлиные скачки? Ты гляди, тут же настоящие аргамаки есть! Один гнедой Нимджа́на чего стоит!
— Ай-хай, Нимджанов-то гнедой как подобрался. Потоньшал! И живот подтянуло!
— Зато в груди просторен, дых у него вольный! Животом подборист, а в груди широк!
— В достатке ведь дело. В хлебушке. Ты голову ломаешь, как бы концы с концами свести, а Нимджан небось за зиму сколько овса да сколько хлеба жеребцу скормил!
— Ове-ос… Иного коня не токмо овсом — халвой корми, все одно толку не будет. Сказал бы, порода хороша, кровей, мол, настоящих, — это другое дело.
— Да, бывают такие легкокостные, ну прямо на крыльях летят!
Опять те же таинственные крылья. Позабыв обо всем, мы подбираемся ближе к скакунам и ощупываем взглядом их плечи, спины…
IV
В середину майдана важно прошел староста. Он в черном легком бешмете, в ичи́гах с кяу́шами. На груди у него большая медная бляха. Ни саляма никому не сказал, ни доброго взгляда не кинул, только дядю Гибаша, затеявшего борьбу подростков, знаком подозвал к себе.
— Не подлезай под грудь, не плутуй! — шумнул дядя Гибаш на кого-то из ребят и, поддав по заду парнишке, который подставил ногу противнику, подошел к старосте.
— Хватит с ребятней возиться! — сказал староста, почесывая жидкую бороденку. — Выкликай борцов!
— Так ведь всему свой черед! Сперва мальцы, потом старшие, — ответил дядя Гибаш, но тотчас же принялся наводить порядок. — Назад, подай назад! — Он шел по кругу, слегка ударяя палкой по ногам усевшихся впереди людей. — Не видите, что ль, до самой середки доперли! А ты что истуканом встал? Тебе говорят — отходи назад!
Пока мы бегали туда-сюда, пробивались в круг, началась настоящая борьба. Все-таки, потолкавшись, потыркавшись, мы пролезли в такое место, откуда можно было углядеть и широкие спины борцов и багровые от натуги их лица.
— Хайт! — вскрикнул вдруг кто-то из борцов.
В воздухе качнулись ноги, а в следующее мгновение обладатель этих ног хлопнулся на землю.
— Готов, готов! — раздались голоса. — Здорово его положил айбанец, молодчина!
Айбанец, выпятив грудь, ходил по кругу и спесиво поглядывал на толпу, ожидая следующего борца.
Долго ждать его не заставили. На майдане появился приземистый, плечистый парень. Желтая рубаха на нем была нараспашку, и руки висели длинные, вроде бы даже ниже колен.
— Качинский джигит, из Ка́чи!
— Ну, этот обломает хребет айбанцу!
— Ха! Еще бы не обломать! — прогундосил Сарни́к Галимджа́н. — Он же крючник! Ему что, он двадцать пудов играючи носит.
Сидевший у самого круга близкий мой родич Мухамметджан-джизни́ —«солдат» по прозвищу, — обернулся к Сарнику, бросил через плечо:
— Прибавь малость! Я сам видел, как он куль в двадцать пять пудов ворочает!
— Ну, готов, стало быть, айбанец! Мешок-то он захватил — кости собрать?
Посмеялись, пошумели… Борцы между тем схватились не на шутку. Народ заволновался, по рядам то и дело прокатывался гул. Боясь упустить момент, когда один из борцов отрывает противника от земли и перекидывает через себя, каждый старался протиснуться вперед. Мы тоже смотрели во все глаза, но все равно проглядели. Вдруг толпа качнулась, ахнула, а борец из Айбана уже лежал где-то на дальнем краю.
Неторопливой, развалистой походкой крючник отошел в сторону и присел на корточки.
Кто-то даже языком прищелкнул:
— Ох, и здоров, прах его возьми! На шею гляньте! Гляньте на руки! Как ляжки толстые!
— Ха, еще бы не толстые! — хохотнул Сарник. — Думаешь, он мало бараньих туш за весну прикончил? — И, почесав красную, как медь, голову, добавил: — Мы бы тоже не отказались, да кто их знает, в каких стадах наши овцы бродят.
Кажется, не по душе пришлась Мухамметджану-солдату его шутка. Он почмокал губами, будто слова свои на вкус пробовал, и, обернувшись, сказал Сарнику:
— Так тебе и пригнали, отворяй ворота шире! Да голопасами, которые, разинув рты, ждут, что им с неба все посыплется, мир полон! — В этот момент он заметил, что никто против качинского борца не выходит, и совсем расстроился: — Да разве это дело? Где же наши джигиты?
Тут все в один голос стали вызывать Ахата:
— Выходи, Габдельахат, не позорь Янасалу!
Ахат с безразличным видом стоял в стороне и с кем-то разговаривал. И даже когда весь майдан подхватил его имя, он только рукой отмахнулся. Люди, однако, еще упорнее принялись уговаривать его:
— Не томи народ! От сердца тебя просят!
Сэлим и здесь не удержался, распустил язык. Ходят толки, что Сэлим завидует Ахату, что они из-за Уммикемал-апай враждуют. Может быть… А у Сэлима уже язык заплетается и глаза окосели.
— Трусит, потому и не выходит! — выкрикивал он из-за чьей-то спины противным разнозыким голосом. — Поджилки-то небось трясутся! Того гляди, ноги откажут!
Хотя кое-кто и встретил слова Сэлима хохотом, большинство возмутилось:
— Подбери бубнилки-то! Коли сказать что хочешь, не таись, в лицо выскажи!
— Придется, брат, выйти! — Это уж сам дядя Гибаш взялся за Ахата. — Народ на тебя надеется. Давай, рискни. Чего особенного-то? Упадешь — так ведь не от бабьей руки! Упадешь и встанешь.
Посмотрев мельком на Ахата, парень из Качи поднялся и, подбоченясь, стал спокойно ждать, глядя куда-то поверх толпы.
— Здоров, шельма, чисто медведь! — сказал Мухамметджан-солдат. — Хор-роший бы из него шахтер получился!
После долгих уговоров Ахат согласился наконец принять вызов. Хоть я и не больно жаловал его в душе, но теперь об одном лишь думал: чтобы непременно он поборол качинского джигита. Чтобы не стоял тот, выпятив пузо, на майдане нашей деревни.
Ростом Ахат оказался пониже своего противника и шея у него была не такая могутная, а все же он и в плечах был широк и станом крепок. Усы у него тонкие, из-под кэлэпуша выбивались густые желтые, как пшеничная солома, волосы, и взгляд вроде был смелый.
Ахат не спеша намотал на руку полотенце и, прежде чем обхватить им того джигита, поискал кого-то глазами в толпе возле мельницы. Наверное, хотел узнать, видит его наша апай или нет.
Джигиты обхватили друг друга, и по рядам снова прокатился гул. То ли от тревоги, что не справится Ахат, то ли от веры в него!
— Не поддавайся, Ахат, не поддавайся!
— Стой крепче, ноги в землю впечатывай!
Ахат широко расставил ноги и, вздыбив плечи, знай кружил, покачивался. Тот парень попытался поднять его, да руки у него соскользнули.
— Спину жиром смазал наш Габдельахат! — рассмеялся кто-то.
— Не ухватишь! Кусок-то что надо!
Покрутился Ахат немного и вдруг схватил качинского в охапку. Дружный вскрик потряс весь майдан.
— Кидай его, Ахат, кидай!
— Через голову перекинь, через голову!
Но крючник, будь он проклят, был начеку. Вцепился в Ахата и повалился на него. Тот едва с земли поднялся.
У людей даже стон вырвался, словно им самим причинили боль.
— Эх, прямо ему на грудь упал, нечистый!
Борьба затянулась. То один джигит, казалось, вскинет другого, то его противник. Оба, однако, держались крепко.
— Эх, ежели бы нашему Габдельахату мясо да масло перепадало! — вздохнул дядя Гибаш. — Он бы этого качинского давно махнул!
— Ха, мяса еще батраку! Скажи, досыта ли он хлеб ест!
— И чего тужится, коли не под силу? — опять завелся Сэлим. — Чего в батыры лезет, когда поджилки хлипкие?!
Не знаю, что еще наговорил Сэлим, но в этот момент Ахат крякнул и вскинул вверх качинского парня. Он бы переметнул его через себя, но парень поднял руку, сдался.
Все бросились к Ахату:
— Ай молодец, Ахат! Ну порадовал!
— Ура! Ура батыру! Не сдался, не подвел!
Но всех перекричал Мухамметджан-солдат.
— Сэлиму скажите спасибо! — вопил он, махая над головой железной клюкой. — Это он Ахата рассердил!
Долго бы еще шумели и кричали, но тут послышался топот копыт.
— Кони идут!
V
По неширокой тропке пронесся первый скакун, за ним второй, третий… Вот показался и последний конь.
— На ноздри погляди! — вдруг заговорил Хакимджан. — Голова влезет!
В самом деле, ноздри несчастного животного расширились, казалось — вот-вот разорвутся, сам он был весь в белой пене, а верховой мальчишка, занося плетку вправо и влево, нещадно стегал ему бока.
— Не бей божью тварь, мякинная твоя голова! — погрозил кто-то мальчишке кулаком. — Не мучай!
— Сшибить бы его с коня, непутевого!
— Какого рожна гонишь-то? Все равно ты первым пришел… с заду! — крикнул один под общий смех.
Не успел, однако, тот конь остановиться, как его со всех сторон окружили женщины. Они тянулись к его гриве, к ремням уздечки, привязывали куски ситца, платки, салфетки. Вскоре бабьи дары закрыли чуть ли не всего коня, только уши остались торчать да хвост. И каждая приговаривала свое:
— Обет я давала, ежели сын от солдатчины вызволится…
— Извелась вся от колик в животе. Обещалась подарок дать последней лошади на сабантуе — и как рукой сняло! Тьфу, тьфу, не сглазить бы!..
Одна, оказывается, взяла на себя обет, чтобы дочь ее ребенком благополучно разрешилась, другая — чтобы корова телушку принесла…
— Эх, темнота! — покачал головой Мухамметджан-солдат и сердито сдвинул на затылок войлочную шляпу. — Темнота, невежество! На кой черт, в таком разе, скакунов растить? Пусть шелудивые скачут! И когда борются, подарок пусть дают тому, кто под низом лежит! Тьфу!..
Он постоял, посмотрел на баб и, нахлобучив шляпу на глаза, вовсе ушел с майдана. А Сарник Галимджан рассмеялся ему вслед:
— Разве услышишь путное от зимого́ра?
Хакимджан что-то разошелся нынче.
— Каменное у твоего джизни сердце, — сказал он, толкнув меня в бок. — Отставшую лошадь не пожалел…
Я ничего ему не ответил. Чудно все это было, чудно!..
Тем временем по майдану разошелся тревожный слух:
— Рыжий скакун сбросил мальца и в деревню ускакал!..
— Господи, а малый-то как, малый? — заволновались все. — Не покалечился ли?
— Человека надо послать! Чего староста смотрит!
Кто-то побежал за старостой, кого-то погнали в деревню лошадь запрягать. Но не прошло много времени, как из конца в конец пронеслась весть: коня, что задурил, поймали возле старого кладбища. Мальчик жив-здоров, только плечо немного ободрал, когда падал.
VI
День уже клонился к вечеру, игрища на сабантуе кончились. Тут мы с Хакимджаном, увязавшись за принаряженными женщинами, пошли к верхнему, тянувшемуся в сторону леса краю деревни, где под горой, на лугу, у извилистой речки устраивались гулянья.
Что говорить о луге! Даже пологий склон горы был сейчас весь пестрый, цветистый. Это женщины — каждая со своим выводком детей — расселись ярусами по косогору. Отсюда, сверху, было видно как на ладони то место, где собрались девушки и джигиты.
Вскоре мы тоже сидели на косогоре под крылышком у мамы. Мама смотрела вниз на звеневший песнями и пестрый от девичьих нарядов луг и покачивала головой:
— Ай-хай, сколько там народу собралось! Игры какие затеяли!
Вот подошла и села возле нас тетушка Гильми́, соседка, дружившая с мамой. Она была женщина бойкая, живая, и с ней нам стало еще веселей. Тетушка Гильми сунула руки под зеленый плюшевый жакет и, обхватив себя, мерно покачивалась под напев гармони.
— А девки ног под собой не чуют! Будто лебеди, плывут вокруг своих джигитов! Гляди-ка, Минзифа́, — тетушка Гильми, улыбаясь, подтолкнула маму, — твоя Уммикемал тоже там! И красавца вроде бы подцепила!
Мама нахмурилась, словно не по душе ей пришлись подобные слова.
— Может статься, и там. Где же ей быть, молоденькой? Подросла ведь уже дочка! Слава богу, не кособокая какая. И станом вышла — не сглазить бы, — и лицом пригоженькая.
Тетушка Гильми закивала головой: знаю, мол, не в укор сказала.
Мама глянула с опаской в сторону деревни и стала подниматься:
— Не пора ли домой, детки? Хоть и весело тут…
Тетушка Гильми схватила ее за руку и потянула вниз:
— Чего заерзала? Думаешь, Башир-абзы ждет? Ну и пускай, не дрожи!
— Говорить-то легко…
— Легко ли, нет ли… Уж если и на сабантуе не поразвеяться!.. — Она сжала губы и опустила голову. — Я вот больного сына одного оставила, да пришла.
Мама вздохнула и уселась обратно. Видно, представила себе прикованного к постели Фазуллу́, сына соседки…
Говорили, что у Фазуллы желёзки изъязвились. Голова, шея, грудь — всё у него перевязано. Он высох весь. Фазулла — сын тетушки Гильми от первого мужа. Может, и порадеть за него некому…
— Поглядите, поглядите! — воскликнула мама вдруг. — Закружились-то как!
На лугу завели хоровод. Вот в середину круга, где стоял гармонист, вбежал парень и пошел плясать, пошел отбивать ногами, да так быстро, что глаза за ним не поспевали. И чем быстрее кружил он, тем пуще наяривал гармонист.
— Ай-хай, искусники-то какие! — восхитилась мама.
Кто знает, может, в эту минуту она вспомнила девичью свою пору. Вон как оживилось ее лицо, похорошело.
В круг под пару пляшущему джигиту вышла девушка в розовом платочке и зеленом фартуке. Эта особенно понравилась тетушке Гильми.
— Ох, ножками-то, ножками перебирает, господь ее благослови!
Девушка и впрямь так живо вертелась и так дробно переступала ногами, что напомнила мне соломенных куколок, которые мастерил мой брат. Ставишь те куклы на поднос, постукиваешь по краям, а они подскакивают и то близятся друг к дружке, то отдаляются.
— Ну-ка, сыпь, ну-ка, жарь! — Тетушка Гильми даже в ладоши захлопала. — Вот так, вот так! Это кря́шенская девка из заречья. Эх, запамятовала, как ее зовут…
— A-а! То-то, думаю, отчаянная какая. Не наша, не мусульманская.
VII
Уже закатилось солнце, и наступили сумерки. Над дальним, взбегавшим к лесу краем луга поплыли клочья тумана, и даже похолодало немного.
А внизу игры да пляски были в самом разгаре.
Вдруг над склоном с криком пробежали мальчишки:
— Прячьтесь, прячьтесь! Старцы мече́тные идут!
— Пропади они пропадом! — Тетушка Гильми со злостью хлопнула себя по коленям. — Ох, и баламутные же! Хоть бы шеи себе свернули на кочках!
В этот момент из ближнего переулка вынырнули пять или шесть стариков в белых чалмах и, грозно махая посохами, изрыгая проклятья, ринулись по склону вниз.
— Где эти безбожники окаянные? — кричали старики. — А-а-а! Вон они, вероотступники! Хватай гармошку! Ломай дьяволову забаву!
На лугу поднялся переполох, визг, крик, беготня. Но где уж дряхлым, колченогим старикам за молодыми поспеть! Парни вмиг перебежали речку и рассыпались по противоположному склону. А девушки, прикрывая полушалками лица, чтобы их не узнали, пустились по бережку.
Средь стариков оказался и староста. Тряся жидкой бороденкой, он напустился на женщин, сидевших на косогоре.
— А вы чего здесь собрались? — зашумел он в гневе, наступая на них. — Дьяволовы потешки пришли смотреть, бесстыжие? Грехи накапливаете? Кнутом учить вас надо, головешки адовы, безбожницы!..
Мама совсем растерялась. Схватила нас за руки и наверх стала тянуть.
— Ой, погибли! Пропали! Пошли скорей, скорей! Что делать будем, коли отец узнает? Господи, как из беды-то выйдем!
Но тетушка Гильми не сробела, сама навстречу старосте пошла.
— Не след бы тебе, Юс́уф-абзы, ни с того ни с сего безбожьем нас корить! — Она степенно и неторопливо отряхнула подол платья. — Это ты за какую провинность страмишь нас пакостными словами? Мы что, царя задели иль над верой надругались?
Отец, когда про старосту разговор заходил, не иначе, как «тупоносым», его называл. Так этого «тупоносого» от слов тетушки Гильми сначала в бледность, потом вовсе в синеву бросило. Он даже ногами затопал:
— Что? Что такое? Ах ты бесстыжая рожа! Ишь как с почтенным человеком пререкаешься! Молчать!
— Ты что запрет на язык мне накладываешь? — распалилась тетушка Гильми. Глаза у нее стали колючие, и в лице она как-то переменилась. — Тоже почтенный человек выискался! Коли ты почтенный, то и веди себя почтенно! Ну к чему этих привидений мечетных сюда приволок? На кой ляд вы лезете в дела молодых? Чего тут рыщете?
— …Грех… Скверна… Дьяволова потеха!.. — задыхаясь от злости, начал было выкрикивать староста.
Но тетушка Гильми оборвала его:
— Ахти, какая беда! Веселятся, песни играют! Так ведь на то они и молодые! Самая их пора сейчас. Вы бы тоже не отказались, да не про вас оно, веселье-то, куда вам… Вон у тебя уж и ноги будто палки скрюченные, и сам все одно что таракан ошпаренный! Завида, что ли, тебя гложет, ночи спать не дает? Был бы ты путный старик, сидел бы дома на почетном месте, о своих бы грехах думал и молитвы читал!
— Господи! — Мама в панике вцепилась в рукав тетушки Гильми и попыталась увести ее. — Опомнись, перестань, ради бога! Пропадешь ведь! В острогах сгноят!
Староста чуть не лопнул от ярости, он был не в силах произнести ни слова и только беззвучно открывал и закрывал рот.
Собравшиеся вокруг женщины, не сдержавшись, прыснули.
— Чтоб ты языком подавилась! — заговорил наконец староста. — Безбожница! Тебе сам черт в рот плюнул, оттого ты и языкастая. Думаешь, я спущу, что ты меня, царева слугу, поносишь? Погоди, проучу тебя!
— Ты еще грозишь? — Тетушка Гильми сжала кулаки и двинулась прямо на старосту: — Застращать хочешь? Не выйдет! Рыло у тебя в пушку, понимаешь, рыло! Если на злость дело пойдет, я тебя за глотку возьму! Из деревни заставлю выгнать! Я знаю, как тебя прижать. Не ты ли, от народу скрываючи, землю мирскую продал?
У старосты перехватило дыхание. Выпучив глаза и словно остерегаясь пинка в зад, он испуганно стал пятиться с косогора вниз.
— Уходи, сматывайся подобру-поздорову! — продолжала честить его тетушка Гильми. — Не то еще добавлю, и придется тебе в баню бежать, а то и вовсе паралик хватит!
Женщины, хоть и смеялись вначале до упаду, всерьез испугались за тетушку Гильми. А мама просто была в отчаянии.
— Ну и язык у тебя! — укоряла она соседку. — Уж больно ты круто взялась! Ведь сама знаешь, все начальники у него угощаются, все на его стороне. Вот объявит он, что ты царя ругала, и погонят тебя в Сибирь! Что делать-то будешь?
Тетушка Гильми никак не могла успокоиться и, сердито поглядывая в ту сторону, где скрылись старики, одергивала рукава жакета.
— Да, погонят, как бы не так! А то мало там, в Сибири, каторжан! Одной меня не хватает! Чтоб я эдакое поруганье стерпела?..
Поднявшись на гору, мы оглянулись назад. От шумного веселья и следа не осталось, на лугу было пусто.
— Э-эх, — вздохнула мама, — всю-то нам радость отравили!
— Чтоб провалиться им! — сказала тетушка Гильми. — Кровь людям портят, баламуты… Ладно еще, парни гармошку успели унести. Слышите, не они ли?
И верно, за речкой, словно в утешение всем, заиграла гармонь.