Четверг, 1 января. Утром была в мастерской, чтобы, начав работать с первого дня Нового года, продолжать работать весь год. Потом поехали делать визиты и были в Булонском лесу.

Суббота, 3 января. Я кашляю так сильно, как только возможно, но каким-то чудом я от этого не подурнела, а приобрела томный вид, который очень к лицу.

Понедельник, 5 января. Ну! дело плохо!

Я снова принимаюсь за работу; но так как я не открыто прервала ее, то чувствую вялость и небывалое бессилие. А выставка в Салоне приближается! Говорила обо всем этом с великим Жулианом, и мы оба, особенно он, согласны в том, что я не готова.

Итак, я работаю два года и четыре месяца, не вычитая ни потерянного времени, ни путешествия; это мало, но это и страшно много. Я недостаточно работала, я теряла время, я отдыхала, я… одним словом, я не готова. «Булавочные уколы сводят вас с ума, но сильный удар дубины вы можете перенести». Это правда.

Суббота, 17 января. Доктор предполагает, что мой кашель чисто нервный, может быть, потому что я не охрипла; у меня ни горло не болит, ни грудь. Я просто задыхаюсь и у меня колотье в правом боку. Я возвращаюсь в одиннадцать часов и, хотя и желаю сильно заболеть и не ехать на бал, но все-таки одеваюсь. Я красива.

Вторник, 20 января. Вернувшись из мастерской, узнаю, что была m-me Ж., которая думала, что я не выхожу и которая сердита на то, что я не берегусь подобно старикам. И потом обещанные на завтра билеты отданы m-me Ротшильд.

Я бы дала десять тысяч франков за постоянный билет. Не просить билетов, быть независимой!

О, бесплодные порывы, бесплодные и жалкие интриги, бесплодные споры с семьей, бесплодные вечера, проведенные в разговорах о том, чего бы мне хотелось, причем не делается ни единого шага, чтобы достигнуть цели! Бесплодные и жалкие усилия!

Суббота, 31 января. Сегодня вечером в пользу пострадавших от наводнения в Мурции концерт и бал в Hotel Continental под покровительством королевы Изабеллы, которая после концерта сошла в бальные залы и пробыла там около часу.

Я не особенно люблю танцевать и мне не нравится находиться таким образом в объятиях мужчин. Но в общем мне это безразлично, так как я никогда не понимала волнений, причиняемых вальсом в романах.

Танцуя, я думаю только о тех, которые смотрят на меня.

Четверг, 5 февраля. Я бы хотела всегда делать так, как сегодня: работать от восьми до полудня и от двух часов до пяти. В пять часов приносят лампу, и я рисую до половины восьмого. До восьми одеваюсь; в восемь обед, потом читаю и засыпаю в одиннадцать часов.

Но от двух до половины восьмого без отдыха немного утомительно.

Вторник, 10 февраля. Имела длинное совещание с отцом Жулианом по поводу Салона; я представила два проекта, которые он находит хорошими. Я нарисую оба, это возьмет три дня, и тогда мы выберем. Я недостаточно сильна, чтобы блестяще выполнить портрет мужчины, сюжет неблагодарный; но я в состоянии выполнить лицо (разумеется в натуральную величину) и нагое тело, что, как говорит Жулиан, кажется мне заманчивым, как всем, чувствующим свою силу. Этот человек забавляет меня; он построил на моей голове целую будущность; он заставит меня сделать и то, и это, если я буду умницей, а после нашего последнего разговора я умница. На будущий год это будет портрет какого-нибудь знаменитого человека и картина. «Я хочу, чтобы вы сразу выдвинулись из ряда».

В этом году я «изобретательница» придумала следующее: у стола сидит женщина, опершись подбородком на руки, а локтем на стол, и читает книгу; свет падает на ее прекрасные белокурые волосы. Название: «Вопрос о разводе» Дюма. Эта книга только что появилась, и вопрос этот занимает всех.

Другое, просто Дина, в белой юбке из crèpe de Chine, сидящая в большом старинном кресле; руки свободно лежат, сложенные на коленях. Поза очень простая, но такая грациозная, что я поспешила набросать ее раз вечером, когда Дина случайно села так, и я просила ее позировать. Это немного походит на Рекамье, а чтобы рубашка не была слишком неприлична, я надену цветной кушак. Что меня притягивает в этом втором проекте, — эта полная простота и прекрасные места для красок. О! это истинный восторг!

Сегодня я на высоте. Я чувствую себя выдающейся, великой, счастливой, способной. Я верю в свою будущность. Словом, нечего говорить.

Понедельник, 16 февраля. Были у королевы (Изабеллы), которая была очень мила.

Среда, 25 февраля. Бегая за моделями к Леони, я познакомилась со всем достоуважаемым семейством Бодуэн. Это люди прямо из Зола, из «Нана»; в конце концов, я даю это имя Леони. Смесь наивности… и удивительной извращенности. В настоящее время она не позирует. «Я позировала, пока я не знала, что я делаю; это нечестно позировать, я в модном магазине, это мне не нравится, но он этого хочет».

— Кто это?

— Мой друг, ведь я живу с одним господином.

А ее сестра рассказывает мне, что она влюблена в него — особенно с тех пор, как он ее бьет.

Среда, 3 марта. Теперь мне не следует выезжать по вечерам, чтобы бодро вставать и работать с восьми часов утра.

Мне остается только шестнадцать дней.

Пятница, 12 марта. Итак все мечты на этот год улетучиваются. Ждать еще?.. целый год. Уж не думаете ли вы, что это немного? Все эти дни я страдаю от стольких вещей; я думала найти утешение в моей живописи, и вот вы видите, как все складывается.

И разве принесение в жертву моей живописи, моего честолюбия, разве это может утешить или спасти Поля и его невесту?

Бесполезные жертвы и несчастья переносятся втрое труднее.

Пятница, 19 марта. Без четверти двенадцать, Тони! Почему я не начала раньше? это очень красиво, это восхитительно, как жаль и т. д., и т. д.; в общем он меня успокоил, но надо будет просить отсрочки.

— Ее можно отослать такой, какова она теперь, но не стоит, «вот мое искреннее задушевное убеждение». Просите отсрочки и вы сделаете хорошую вещь. — Затем он засучил рукава, взял кисть, потрогал мою картину, чтобы дать мне понять, что не хватает света. Но я переделаю… если я получу отсрочку. Он оставался более двух часов. Он славный малый, мне весело, я в таком прекрасном настроении, что меня очень мало заботит, что станется с картиной.

Жулиан в восторге от картины. «Вы настоящий мальчик, и ничем меня не удивите». Он говорил все эти прекрасные вещи при m-me Симонидес, которая приехала посмотреть мою картину, и при Розалии в мое отсутствие.

Нет, но моя живопись! Жулиан без ума от нее. Тони также находит, что тона хороши, что все гармонично, красиво и энергично, а Жулиан прибавляет, что это прелестно и что колористки в мастерской глупы, думая, что тона картины зависят от состава красок.

«Молодец, какую милую вещь она написала, милую не в обыкновенном смысле слова, но очаровательную».

Ну, так я ее закончу!

Вот день, имеющий огромное значение.

Воскресенье, 21 марта. Был Сен-Марсо, давал мне советы. Он мне довольно нравится, хотя с ним чувствуешь себя как-то не по себе. У него рассеянный вид, ходит и говорит быстро. Это комок нервов. Я сама такая же, но тем не менее он оставил во мне чувство какой-то неловкости, хотя даже хвалил мою живопись. Только вот что, когда ничего не говорят, я недовольна, когда хвалят, мне кажется, что на меня смотрят, как на девочку и смеются надо мной. В конце-концов я не так довольна, как была вчера, потому что правая рука слишком длинна… на два сантиметра длиннее, чем следует и, строгая к рисунку, я чувствую себя униженной перед таким скульптором, как Сен-Марсо.

Понедельник, 22 марта. Тони удивлен тем, что я сделала в такое короткое время.

— Ведь в сущности это в первый раз вы применяете свои знания?

— Разумеется.

— Ну так, знаете ли, это совсем недурно.

Он снимает свое пальто, схватывает кисть и пишет руку, ту, которая снизу, со свойственным ему беловатым оттенком.

Он тронул также волосы, которые я совершенно переделала так же, как и руку. Итак он писал руку, это меня забавляло, и мы болтали. Все равно, исключая фон, все и волосы, и плюш, все это написано грязно. Все это мазня. Я могу сделать лучше. Это мнение Тони; но тем не менее он доволен и говорит, что если бы можно было ожидать отказа в Салоне, он бы первый посоветовал не посылать этой вещи. Он говорит, что он удивлен тем, что я сделала: это закончено, хорошо задумано, хорошо построено, гармонично, элегантно, грациозно.

О! Да, да, да, но я недовольна телом! И подумать только, что скажут, что это моя манера! Это мазня!

Уверяю вас, мне дорого стоит выставить вещь, которая не нравится мне по исполнению, которая так непохожа на мои обыкновенные работы… Правда, я никогда еще не сделала ни одной вещи, которая бы мне нравилась… но все-таки это грязно, это мазня. Проклятая скромность! Проклятый недостаток доверия! Если бы я только не колебалась и не спрашивала себя: To be or not to be!.. Но не будем совершать новую нелепость, оплакивая уже совершившееся дело.

Не знаю почему я думаю сегодня вечером об Италии. Это жгучие мысли, которых я всегда стараюсь избегать. Я прекратила свои римские чтения, потому что они меня приводили в слишком восторженное состояние, и занялась французской революцией и Грецией. Но Рим, но Италия, я схожу с ума при одной мысли об этом солнце, об этом воздухе, обо всем.

Но Неаполь… О! Неаполь, вечером! Любопытно, что не вспоминаются тамошние люди. Я схожу с ума, думая, что я бы могла ехать туда. Это настолько искренно, что меня волнуют даже декорации из Muette.

Среда, 24 марта. Этот милый Тони поощрял меня очень сдержанно, но с большим чувством.

Если я захочу, то могу иметь большой талант и вы понимаете, что под этим он подразумевает не то, что мама думает обо мне теперь. «Большой талант» — это он, это он, это Бонно, это Каролус, это Бастьен и т. д. Надо серьезно заниматься, дома писать торсы, чтобы приготовиться писать картины. Не думать ни о чем, кроме живописи, отдаться ей. Организация у меня прекрасная. Из женщин только Бреслау и я хорошо передаем нагое тело. Немногие художники делают такие академии, как она или я.

В общем то, что я сделала в восемнадцать дней после двухлетней работы, удивительно, но не надо останавливаться на таких успехах, «не надо довольства собою».

Буду работать, буду прилежна и достигну того, к чему стремлюсь.

Четверг, 25 марта. Делаю последние штрихи на своей картине, но работать больше не могу, так как в ней или больше нечего делать, или же надо все переделать. Кончена картина, сделанная черт знает как. Вышиною моя картина 1 метр 70 сант. вместе с рамой.

Молодая женщина сидит около плюшевого стола; стол цвета vieux vert, прекрасного оттенка. Она оперлась локтем правой руки и читает книгу, около которой лежит букет фиалок. Белизна книги, оттенок плюша, цветы около голой руки производят хорошее впечатление. Женщина в утреннем светло-голубом шелковом костюме и в косынке из белой кисеи с старинными кружевами. Левая рука упала на колени и едва удерживает разрезной ножик.

Стул плюшевый, темно-синий, а вместо фона бархатная драпировка. Фон и стол очень хороши. Голова в trois quarts. Волосы восхитительные, белокурые, золотистые, как у Дины, распущены; они обрисовывают форму головы и полузаплетенные падают по спине. В половине четвертого приехали m-r и m-me Гавини. — «Мы подумали, что надо посмотреть картину Мари, прежде чем ее увезут. Ведь это отъезд первенца». — Славные они люди. M-r Гавини в карете проводил меня во дворец Промышленности, и два человека понесли холст. Меня бросало то в жар, то в холод, и мне было страшно, словно на похоронах.

Потом эти большие залы, огромные залы со скульптурой, эти лестницы — все это заставляет биться сердце. Пока искали мою квитанцию и мой номер, принесли портрет М. Греви, сделанный Бонна, но его поставили около стены, так что свет мешал видеть его. Во всей зале только и были, что картина Бонна, моя и какой-то ужасный желтый фон. Бонна мне показался хорош, а видеть здесь себя мне было очень страшно.

Это мой первый дебют, независимый, публичный поступок! Чувствуешь себя одинокой, словно на возвышении, окруженном водою… Наконец, все сделано; мой номер 9091 «Mademoiselle Mari-Constantin Russ». Надеюсь, что примут. Послала Тони свой номер.

Пятница, 26 марта. Сегодня исповедовались, завтра будем причащаться.

Наш священник исповедует, как ангел, т. е. как умный человек: несколько слов, и все кончено. Впрочем, вы знаете мои взгляды на это. Я давно бы умерла с отчаяния если бы не верила в Бога.

Среда, 31 марта. Я совсем разбита! Следовало послушать Тони и отдохнуть. Поеду надоедать Жулиану, которому я дала следующую подписку: «Я, нижеподписавшаяся, обязуюсь каждую неделю делать голову и академический рисунок или же этюд в натуральную величину. Кроме того, я буду делать по три композиции в неделю, если же одну, то вполне отделанную. Если я нарушу вышесказанные условия, то я уполномочиваю г-на Рудольфа Жулиана, художника, разглашать повсюду, что я не представляю из себя ничего интересного».

«Marie Russ».

Среда, 7 апреля. Не забудем, что сегодня утром Жулиан объявил мне, что картина моя принята; любопытно, что я не испытываю никакого удовлетворения. Радость мамы мне неприятна. Этот успех недостоин меня.

Четверг, 23 апреля. Моя картина будет плохо поставлена и пройдет не замеченной или же будет очень на виду и тогда доставит мне много неприятностей; скажут, что это претенциозно, слабо и не знаю, что еще.

Понедельник, 26 апреля. Мне мало места в мастерской. Одна прелестная американка будет позировать для меня с условием, что портрет будет принадлежать ей.

Но ее личико так увлекает меня, что выйдет почти картина; я мечтаю о чудесной обстановке, и малютка так мила, что обещает мне позировать и удовольствоваться маленьким портретом, а картину оставить мне. Если бы у меня не было картины в Салоне, ученицы никогда бы не имели ко мне доверия и не стали бы позировать.

Жулиан думает, что Тони работал в моей картине, а вы же знаете, что он сделал: в очень темных местах он прибавил несколько просветов, но я все добросовестно переделала, что же касается кисти руки, так он только набросал ее, а третьего дня я укоротила пальцы, вследствие чего пришлось все переделать. Так что нет даже его рисунка, он мне только показывал, как следует делать. В общем я делала честно, но впрочем это не важно.

Сегодня вечером была у m-me П. Люди очень приветливые, но общество странное, туалеты допотопные, никого знакомых. Мне хотелось спать, и я сердилась. И мама вдруг представляет мне какого-то мексиканца или чилийца, который смеется. У него страшная гримаса, заставляющая его постоянно как-то зловеще смеяться; это так, и при этом громадное расплывшееся лицо. У него 27 миллионов и мама думает, что… Выйти за этого человека, это почти как за человека без носа; какой ужас! Я взяла бы некрасивого, старого, они все для меня безразличны, но чудовище — никогда!! К чему бы послужили миллионы с этим смешным человеком! Познакомилась со многими, но все это было снотворно. Любители, заставляющие вас своею музыкою скрежетать зубами; скрипач, которого не слышно, и какой-то красивый господин, поющий серенаду Шуберта, опершись рукой о рояль и бросая на всех победоносные взоры… да это смешно! Не понимаю, как можно играть роль комедианта на большом вечере.

Женщины со своими прическами и этой пудрой в волосах, которая придает голове такой грязный вид, казалось, были в прическах из мочала, и вывалялись в соломе. Как это уродливо! как это глупо,!

Пятница, 30 апреля. Моя американочка, которую зовут Алиса Б., пришла в десять часов и мы вместе отправились на открытие выставки. Мне хотелось пойти посмотреть одной, где помещена моя картина. Итак, со страхом отправляюсь в Салон, представляя себе всякие ужасы для того, чтобы они не случились на самом деле. Действительно ничего похожего на мои предположения; моя картина еще не повешена, я едва нашла ее уже около полудня с тысячью других, тоже еще не помещенных холстов, но я нашла ее в той же внешней галерее, где мне было так неприятно видеть картину Бреслау…

Что касается Бастьен-Лепажа, то его вещь поражает при первом взгляде, как что-то пустое, как чистый воздух… Жанна Д’Арк, настоящая крестьянка, облокотившаяся на яблоню, держит одну из веток левой рукой, которая написана чудесно. Правая рука свесилась вниз. Это замечательная вещь. Голова закинута, шея вытянута и глаза ни на что не смотрят, ясные, дивные; голова изумительно эффектна; это настоящая крестьянка, выросшая среди полей; она ошеломлена; она страдает от своего виденья. Окружающий ее сад, дом вдали — все сама природа, но… В общем недостаточно перспективы; все несколько выступает вперед и вредит фигуре.

Лицо божественно, оно так взволновало меня, что и теперь, пока я пишу о ней, я едва удерживаюсь от слез.

Плафон Тони очень грациозен, очень хорош и нравится мне.

Вот все наиболее важное для меня, а теперь вот что: после завтрака мы должны были, по крайней мере, я так думала, — отправиться всей семьей в Салон. Но нет, тетя поехала в церковь, и мама тоже хотела ехать с ней, и только увидав, что я удивлена и обижена, они согласились, но очень неохотно. Не знаю, сердятся ли они, что мне дали такое скромное место, но это не причина и, право, жестоко иметь такую семью! Наконец, устыдясь своего равнодушия, или не знаю как назвать это, мама поехала со мной, и мы, мама, Дина и я, встретили сначала всю мастерскую, потом много знакомых и, наконец, Жулиана.

Суббота, 1 мая. Только что выдержала одну из глупых и ненужных пыток! Завтра Пасха; сегодня вечером или ночью мы едем к заутрени, где собирается вся русская колония, начиная с посольства в полном составе. Все самое элегантное, самое красивое, все самое тщеславное выдвинется вперед. Общий обзор русских женщин и костюмов, прекрасный предмет для пересудов.

Хорошо; в последнюю минуту мне приносят мое новое платье, которое похоже на плохо сшитый мешок из старого грязного газа. Несмотря на это, я еду в нем, и никто не узнает, чего мне это стоило, как я сердилась! Талия испорчена криво и дурно сшитым корсажем, руки изуродованы слишком длинными и глупыми рукавами. Одним словом, что-то с претензией; к тому-же я видела этот газ только днем, а вечером он кажется совершенно грязным!

Чего мне стоило не разорвать платья в клочки и не убежать из церкви! Быть некрасивой, не имея возможности быть лучше, еще ничего, но иметь возможность быть красивой и показаться таким чудовищем, как я сегодня! Понятно, дурное расположение духа отразилось и на волосах: они растрепались, а лицо горело. Это отвратительно.

Четверг, 6 мая. Много похвал от Жулиана за мою живопись.

Пятница, 7 мая, M-me Гавини сегодня опять приезжала к маме, чтобы сказать ей, что я слишком утомляюсь; это правда, но причиною тому не живопись, так как тогда стоило бы только ложиться спать в десять, одиннадцать часов, между тем я не сплю до часу и просыпаюсь в семь.

Вчера причиною этого был этот идиот С. Я писала, а он пришел изъясняться; потом он пошел играть с тетей, и тогда уже я стала ждать его, чтобы услыхать несколько глупых слов о любви. Он двадцать раз прощался и двадцать раз я говорила ему «убирайтесь» и двадцать раз он просил позволения поцеловать руку; я смеялась, и, наконец, сказала: «Да, хорошо, целуйте, это мне безразлично». Итак, он поцеловал мою руку, и с горестью я должна признаться, что мне это было приятно не из-за личности, но из-за… тысячи вещей; ведь все-таки же я женщина.

Сегодня утром я еще чувствовала этот поцелуй, так как это не был банальный поцелуй вежливости.

О, молодые девицы!

Думаете ли вы, что я влюблена в этого мальчика с широкими ноздрями? Нет, неправда ли? Отлично, с А. было тоже самое. Я сама горячила себя, чтобы влюбиться, а кардиналы и папа помогали тому… я была экзальтирована, но была ли то любовь? О! фи! Итак, так как мне не пятнадцать лет, так как я уже не так глупа, то я ничего не придумываю и дело остается нормальным.

Поцелуй руки мне не нравится, особенно тем, что он доставил мне удовольствие; не надо быть женщиной до такой степени. Поэтому обещаю быть холодной с С.; но он такой славный, такой простой, что глупо было бы разыгрывать какую-нибудь комедию; но стоит лучше обращаться с ним, как с Алексеем Б..

Я это и делаю. Дина, он и я сидели до одиннадцати часов. Дина, слушала, а С. и я читали стихи и переводили на латинский язык. Я очень удивлена, что этот юноша так силен в латыни, по крайней мере значительно сильнее меня; я многое забыла, а он отлично помнит все пройденные науки. Никогда я не думала, что он так образован. Знаете что? Я хотела бы сделать себе из него друга… Нет, для этого он мне недостаточно нравится, — лучше пусть он будет членом семьи, к которому я равнодушна.

Суббота, 8 мая. Когда говорят тихо — я не слышу!! Сегодня утром Тони спросил меня, видела ли я Перуджини, и я ответила «нет», не разобрав, что он сказал. Когда мне потом сказали об этом, я вывернулась, вывернулась плохо, говоря, что я действительно никогда не видала его и что лучше было прямо признаться в своем невежестве.

Понедельник, 10 мая. Мне нравится идти наперекор моим склонностям. Я еще никогда этого не достигала; я даже не пробовала бороться; все ограничивается заранее принятым решением, планом, которому никто никогда не следует. Все делается под впечатлением минуты, как понравится и как придется. О, дипломатия!.. Может быть это просто оттого, что мне неприятно поступать против своего характера, и я ему подчиняюсь.

Воскресенье, 16 мая. Сегодня утром одна я ездила в Салон; там были только те, у кого есть билеты. Очень внимательно смотрела на Жанну д'Арк и особенно на Милосердного Самарянина Моро. Я села с лорнетом против Моро и изучала его. Эта картина доставила мне наиболее полное удовольствие в жизни. Ничто в ней не коробит, все просто, правдиво, хорошо; все натурально и ничем не напоминает ужасной и условной академической красоты. Смотреть на картину, — наслаждение; даже голова осла хороша, пейзаж, плащ, копыта на ногах. Так удачно, так верно, так хорошо.

А «Арлекин» Сен-Марсо!

Когда в прошлом году закрылся Салон, я думала, что его почетная медаль вскружит мне голову, произведения же больше не было, чтобы успокоить меня. Через полгода я была уверена, что преувеличила Сен-Марсо, но его «Арлекин» снова открыл мне глаза. В первый день я остановилась, как вкопанная, не понимая, чье бы это могло быть. Такая неблагодарная вещь — и так талантливо! Это более чем талантливо. Это настоящий художник, оттого-то о нем и не говорят так много, как о других… скульптурных фабрикантах: они все фабриканты перед Сен-Марсо.

Вторник, 25 мая. Г-жа Г. приезжала для своего портрета; потом я составила композицию.

Сюжет увлекает меня: Мария Магдалина и другая Мария у могилы Христа. Только ничего условного, никакой святости; надо сделать так, как думаешь, что это было; надо чувствовать то, что делаешь.

Четверг, 27 мая. Как чудесно утром! Внимание, я начинаю…

Во-первых, я приветствовала начинающийся день гармоническими звуками арфы, как это делали жрецы Аполлона, а потом взялась за моих жен перед гробом Христовым.

Мне очень хочется ехать в Иерусалим и там нарисовать эту картину с тамошних лиц, на воздухе.

Вторник, 1 июня. Знаете ли, атеисты должны быть очень несчастны, когда чего-нибудь боятся; я-же, когда чего-нибудь боюсь, тотчас призываю Бога, и все мои сомнения исчезают из эгоизма. Это дурное чувство, но я и не стремлюсь украшать себя добродетелями, которых у меня нет. Я нахожу, что уже слишком самонадеянно перечислять свои недостатки и низости.

В 1873 г. на всемирной выставке в Вене, во время самой сильной холеры, я была под защитой следующих стихов из псалма ХС, которые я привожу здесь:

«Крылами своими осенит тебя, и под крылами Его укроешься истина Его есть щит и ограждение.

Не убоишься ужасов ночи, стрелы летящей днем.

Язвы, ходящей во мраке, заразы опустошающей в полдень.

Близ тебя падет тысяча, и тьма по правую руку твою, но тебя не коснется».

Вчера я думала об этих божественных строках и перечла их с энтузиазмом; с таким-же энтузиазмом, как в детстве; я не предвидела, что они пригодятся мне сегодня.

Сделала свое завещание и положила в конверт со следующим адресом; Господину П. Башкирцеву. В Полтаву. В собственные руки. В Россию.

С. остался. Сначала это была простая болтовня. Тетя не покидала меня, она надоедала мне, я села за рояль, и он сказал мне вещь, от которой я похолодела: его сестры женят его, но он не любит той, на которой женится.

— Тогда не женитесь, поверьте мне, это безумие.

Потом мы играли в карты, в дурачки, любимую игру русских лакеев.

— Вы женитесь на m-me Б.? — написала я ему на лежавшей тут-же тетради.

— Нет, она еще старше, — отвечал он мне таким-же способом.

Мы исписали шесть страниц подобными фразами; их было бы интересно сохранить.

Он меня любит, он меня обожает, и все фразы вертелись около этого жгучего предмета.

Я запрещаю ему шутить; он отвечает, что это я смеюсь над ним. Тетя время от времени говорит, что я сумасшедшая, что мне пора спать, а я ей отвечаю, что я больна и скоро умру.

После этой оригинальной корреспонденции я почти уверена, что он меня любит; сегодня вечером его взгляды были очень многозначительны, равно как и пожатия руки, под предлогом узнать, нет ли у меня лихорадки.

В конце концов это ни к чему не ведет, но тем не менее я бы хотела удержать при себе этого мальчика, даже еще не зная, что я из него сделаю. Я скажу ему, чтобы он попросил у мамы, этим будет выиграно время; мама ему откажет, еще отсрочка… а дальше я ничего не знаю. Это уже нечто, когда не знаешь, что будет дальше.

Понедельник, 14 июня. Я перечла прошлое, к которому отношусь с восторгом.

Я помню, что когда входил К., то на меня находило какое-то помрачение; я не могла бы определить ни его манеры держаться, ни моих впечатлений… Все мое существо стремилось к нему, когда я протягивала ему руку. И потом я чувствовала себя ушедшей, улетевшей, освободившейся от моей телесной оболочки. Я чувствовала у себя крылья и потом бесконечный ужас, что часы идут слишком быстро. И я ничего не понимала! Жаль, что характер этих записок не позволяет мне выделить наиболее замечательных фактов, все смешивается. И потом, правду говоря, я немного притворялась, занимаясь всем на свете, с целью показать, что существую и вне К. Но когда я хочу пережить вновь все те события, я всегда бываю неприятно поражена, находя их окруженными другим. Не так ли, неправда ли, бывает и в жизни?

Между тем есть вещи, события, люди, которых хотелось бы выделить и запереть в драгоценный ящичек золотым ключом.

— Когда вы почувствуете себя выше его, он не будет более иметь над вами власти, — говорит Жулиан.

Да разве не желание сделать его портрет заставило меня работать?

Пятница, 18 июня. Работала целый день. Моя модель так красива и так грациозна, что я со дня на день откладываю начинать писать; подготовка сделана хорошо, и я боюсь испортить. Настоящее волнение, когда приступаешь, но кажется, дело идет очень хорошо.

Вечером был С. Я приписывала любви его расстроенный вид, но оказалась еще другая причина: он должен ехать или в Бухарест, или в Лиль по делу. Но кроме того, и особенно — женитьба. А! Но он ее желает. Я смеюсь, говорю ему, что он тщеславен и дерзок, и объясняю ему, что у меня нет приданого, потому что мое приданое пойдет на булавки, а мой муж должен дать мне помещение, должен кормить, вывозить меня.

Бедняга, мне все-таки жаль его.

Не думаю, чтобы он был в восторге от своего отъезда…

Он сто раз целовал мои руки, умоляя меня думать о нем.

— Вы будете иногда думать обо мне, прошу вас, скажите мне, будете думать обо мне?

— Когда будет время!

Но он так просил, что я принуждена была сказать, хотя вскользь — да. О! прощание было трагическое, с его стороны по крайней мере. Мы были около дверей залы, и чтобы у него осталось хорошее воспоминание, я дала ему серьезно поцеловать мою руку; потом мы так же серьезно пожали друг другу руки.

Я промечтала добрую минуту. Мне будет недоставать этого мальчика. Он будет мне писать.

Вы знаете, что уже несколько дней Париж сходит с ума от маленьких свинок. Они делаются из золота, из эмали, из камней, из всего на свете. Я два дня носила медную. В мастерской думают, что благодаря ей я нарисовала так хорошо. И вот, бедный Казимир увез в воспоминание обо мне маленькую свинку.

Мне очень хочется дать ему Евангелие от Матфея с такой надписью: «Это лучшая книга, которая соответствует всем расположениям души. Не надо быть сентиментальным или святошей, чтобы найти в ней успокоение и утешение. Берегите ее как талисман и читайте из нее каждый вечер по странице в воспоминание обо мне, которая быть может причинила вам горе, и вы поймете, почему это лучшая книга в мире». — Но заслуживает ли он этого? И не лучше ли ограничиться свинкой. К тому же он не поймет Матфея.

Воскресенье, 27 июня. Утром занималась лепкой. Нахожусь в самом удрученном настроении, но надо казаться веселой, и от этой скрытой тоски я глупею. Я не знаю, что говорить, смеюсь через силу, выслушиваю пошлости, удерживаю слезы.

О, тоска, тоска!

Вне моего искусства, за которое я взялась из честолюбия и каприза, которое я продолжала из тщеславия и которое теперь обожаю, вне этой страсти — ибо это страсть — у меня или нет ничего, или самое ужасное существование! Ах, какое мучение! И ведь есть же счастливые люди! Счастливые — это слишком; я бы удовлетворилась сносным существованием; с тем, что я имею, это было бы счастьем.

Среда, 30 июня. Вместо того чтобы рисовать, я беру мисс Г., и мы едем на Севрскую улицу и проводим около часу против дома иезуитов. Но уже было девять часов и мы видели только следы беспорядка.

Я нахожу это рассеяние глупым. Влияние иезуитов значительно увеличится; если ненавидишь их учение, то надо иначе браться за дело… и так трудно взяться за него, что лучше уж не трогать.

Тут можно было бы применить только следующее: дать иезуитам всевозможные гарантии, сделать всевозможные уступки, дать им землю построить дома, создать им город и когда они все туда соберутся, взорвать их.

Я не так ненавижу иезуитов, как боюсь их, ибо не знаю, что они представляют из себя в действительности. Да разве знает кто-нибудь, что такое они в действительности?

Нет! Но трудно сделать что-нибудь глупее и бесполезнее этого возмущения. Как допустил это Гамбетта? Одну минуту я думала, что он допустил это, чтобы потом победоносно вмешаться в дело.

Пятница, 16 июля. Жулиан находит, что мой рисунок очень, очень хорош и А. принуждена сказать, что это недурно, потому что Жулиан строже, чем Тони.

Я с ума схожу от похвал Тони.

Завтра мы уезжаем, и я испытываю все мелкие неприятности кануна отъезда, укладки и т. п.

Хорошо, что я уезжаю, а то дело в мастерской пошло бы хуже. Теперь я в ней бесспорный начальник. Я даю советы, я забавляю, моими произведениями восхищаются; я кокетничаю тем, что я добра, мила, предупредительна, заставляю любить себя, сама люблю своих подруг и утешаю их фруктами и мороженым.

Однажды, когда я вышла, все тотчас же начали хвалить меня. Мари Д., рассказывая это, не могла прийти в себя от удивления, а Маделена, — вы ведь знаете, как она рисует, — хочет начать писать и стать под мое покровительство для получения советов. Правда, я преподаю прекрасно; я была бы очень довольна, если бы рисовала так же, как преподаю. Вообще всегда бывает так с превосходным профессором. Жулиан очень жалеет, что я не могу продолжать этой головы, которая «годилась бы для выставки». Это характерно, естественно, сильно, живо.

У малютки преоригинальная головка: очень большие глаза с огромными ресницами, огромные немного удивленные брови, вздернутый носик, хорошенький рот, цвет, лица очаровательный; она молода, но в ней есть что-то отцветшее, однако это не делает ее несимпатичной. Золотистые волосы, кажется, подкрашены, но прелестно падают в виде львиной гривы, выделяясь на темно-зеленом фоне.

Суббота, 17 июля. Мне хотелось бы ехать в деревню, в настоящую деревню, где нет никого; но и этого мало. Истинным счастьем была бы возможность удаляться время от времени в необитаемую страну, на острова, где растут большие неизвестные деревья, к Поль и Виржини. Совсем одной встречать восход солнца, наслаждаться ночью в абсолютной тишине. Хочется в дикую страну, где деревья громадны, небо чисто, горы золотятся солнцем… воздух, о котором даже нельзя иметь понятия, воздух, который сам по себе уже есть наслаждение, непохожий на тот смрад, которым дышат здесь… Но для такого существования нужны деньги, а я, в этом полном уединении, не хотела бы видеть даже любимого человека.

Мон-Дор. Вторник, 20 июля. В четыре часа В. приехал проститься со мною еще раз и мы уехали. В понедельник в шесть часов утра приехали в Клермон; в три часа в Мон-Дор. От Клермона до Мон-Дора шесть часов езды на лошадях, что я впрочем предпочитаю железной дороге.

Только сегодня я несколько освоилась; особенно потому, что я нашла интересные вещи для живописи.

Среда, 21 июля. Начала свое лечение. За мною являются закрытые носилки. Надевается костюм из белой фланели и плащ с капюшоном.

Затем следуют ванна, души, воды, вдыханье. Я подчиняюсь всему; я лечусь в последний раз и то потому только, что боюсь оглохнуть. Моя глухота гораздо меньше, почти совсем прошла.

Четверг, 22 июля. У меня такая же шляпа, как у здешних крестьянок; она мне очень идет: я в ней похожа на голову Грёза. Я телеграфировала, и мне прислали батистовых платьев, а тут вдруг стало холодно. Я начинаю обращать внимание на пейзаж; до сегодняшнего вечера я была раздражена дурною пищей, раздражена, потому что еда занятие недостойное, от которого нельзя зависеть.

Пятница, 23 июля. Кто возвратит мне мою молодость, растраченную, разбитую, потерянную? Мне еще нет двадцати лет, а между тем недавно я нашла у себя три седых волоса; я горжусь ими, это видимое доказательство, что я не преувеличиваю. Если бы не мое детское лицо, я казалась бы старухой. Разве в мои года это естественно?

Нет! Знаете ли, такая буря поднимается в глубине души, что лучше покончить со всем этим сразу, сказав себе, что всегда есть возможность разбить голову прежде, чем меня начнут жалеть.

У меня был замечательный голос: это был Божий дар, я его потеряла. Пение для женщины то же, что красноречие для мужчины: это безграничная сила.

Теперь мне лучше на несколько дней, во время которых огорчения будут накопляться, накопляться, накопляться, затем снова взрыв потом упадок… и так всегда?

Суббота, 31 июля. Вчера начала мою картину. Это очень простая вещь по обстановке. Двое детей сидят под прекрасными деревьями, стволы которых поросли мхом; вверху картины есть просвет, и через него видна светло-зеленая местность. Мальчик, лет десяти, сидит en-face с учебною книгою в левой руке, глаза устремлены в пространство. Девочка, лет шести, одной рукой тянет его за плечо, а в другой держит грушу. Ее головка в профиль и видно, что она зовет его. Дети видны только до колен, так как все сделано в натуральную величину.

Перед отъездом из Парижа я читала Индиану Жорж-Занда. И уверяю вас, что это неинтересно. Прочтя только «Petite Fadete», два или три других романа и Индиану, быть может, я не должна была бы выводить заключения… Но до сих пор мне не нравится ее талант.

Между тем, что-нибудь заставило-же ставить ее так высоко… Но мне это не нравится.

Это тоже самое, что Святые девы Рафаэля; то, что я видела в Лувре, мне не нравится. Я видела Италию прежде, чем могла судить, и после того, как я видела, мне все-таки не нравится. Это ни небесное, ни земное, а как-то условно и картонно.

Думала кататься верхом, но у меня нет никаких желаний, и когда я провожу целый день без работы, то у меня являются страшные угрызения совести. Есть дни, когда я ничего не могу делать; тогда я говорю себе, что если бы я хотела, то могла бы, и тогда начинаются ссоры с самой собой, и все кончается проклятием всему, решением, что не стоит жить, и я начинаю курить и читать романы.

Вторник, 17 августа. Моя картина на открытом воздухе брошена, так как дурная погода. Я делаю другую. Сцена происходит у столяра: налево женщина примеряет мальчику, лет десяти, костюм enfant de choeur маленькая девочка, сидя на старом сундуке, изумленно смотрит на брата; в глубине, около печки, бабушка, сложив руки и улыбаясь, смотрит на мальчика. Отец, сидя у станка, читает и искоса посматривает на красную одежду и белый стихарь. Фон очень сложный: печка, старые бутылки, инструменты, масса деталей, которые, конечно, можно сделать наскоро.

У меня нет времени кончить, но я рисую эту картину, чтобы освоиться с подобными вещами. Люди во весь рост, полы, другие подробности ужасали меня, и я только с отчаяния взялась бы писать картину внутренности дома. Теперь мне это уже знакомо, не потому, что я могу сделать хорошо, но потому, что я больше не боюсь, — вот и все.

У меня никогда не доставало настойчивости довести произведение до конца. Происходят события, у меня являются идеи, я набрасываю свои мысли, а на следующий день нахожу в журнале статью, похожую на мою и делающую мою ненужной: таким образом я никогда не кончаю, даже не привожу в должное состояние. Настойчивость в искусстве показывает мне, что нужно известное усилие, чтобы победить первые трудности; только первый шаг труден. Никогда еще эта пословица не поражала меня своей правдивостью так, как сегодня.

И потом также и особенно важен вопрос, в какой находишься среде. Моя среда может быть определена, несмотря на всевозможные стремления к лучшему, как среда оскотинивающая.

Члены моей семьи по большей части люди необразованные и ординарные. Потом m-me Г., по преимуществу светская женщина. И потом свет, т. е. приходящие в гости; разговаривают мало, а тех кто бывает чаще, вы знаете: М… и т. п. бесцветные молодые люди. Поэтому уверяю вас что если бы я не оставалась так часто сама с собой и с книгами, то была бы еще менее интеллигентна, чем теперь. Кажется, что я бью стекла, а подчас никому не может быть труднее проявить себя. Часто я становлюсь глупа, слова толпятся на языке, а говорить не могу. Я слушаю, улыбаюсь как-то неопределенно, и это все.

Четверг, 19 августа. Сегодня утром я никуда не годна; глаза и голова утомлены. И сказать, что я уезжаю только в субботу! Сегодня я не успею; завтра пятница; если же я поеду в пятницу, то буду думать, что все неприятности, которые предстоят мне, происходят именно от этого.

Париж. Воскресенье 22 августа. 8 часов. Каким красивым и удобным кажется мне мой рабочий кабинет!

Прочитала все еженедельные иллюстрированные журналы и другие брошюры… теперь все по-прежнему, как будто бы я не уезжала.

Два часа пополудни. Утешаюсь мыслью, что мои огорчения по своим размерам равняются огорчениям всех других художников: ведь мне же не приходится выносить бедность и тиранию родителей, а на это всегда ведь жалуются художники. Выйти из моего положения я могу не талантом, а созданием чего-нибудь… гениального; но такие создания, и у гениев являются не через три года учения, особенно теперь, когда столько талантов. У меня хорошие намерения, и вдруг я делаю такие глупости, как во сне… Я презираю себя и ненавижу, как презираю и ненавижу всех других, в том числе и моих… Вот так семейка!.. Подумайте, тетя употребляет сотни маленьких хитростей, чтобы усадить меня в вагоне с той стороны, где окно не открывается: я согласилась, не желая бороться, но с условием, что другое окно будет открыто; но только что я задремала, как она уже закрыла его. Я проснулась и сказала, что выбью стекла каблуками, но в это время мы уже приехали. А здесь за завтраками страдальческие взгляды, драматически сдвинутые брови — все из-за того, что я не ем. Очевидно, эти люди меня любят… но мне кажется, однако, что следовало бы лучше понимать, если любишь!..

Искреннее негодование делает человека красноречивым. Мужчина, негодующий или воображающий, что он негодует на толпу, выходит на трибуну и составляет себе известность. Женщина не имеет в своем распоряжении никакой трибуны; кроме того ее осаждают отец, свекр, мать, свекровь, все тому подобные, которые изводят ее целый день; она негодует, она красноречива перед своим ночным столиком; в результате — нуль.

И потом… мама всегда говорит о Боге: если Бог захочет, с Божьей помощью. Бога призывают так часто только для того, чтобы избавиться от разных мелких обязанностей.

Это не вера, даже не набожность: это какая-то мания, слабость, подлость ленивых, неспособных, беспечных! Что может быть грубее, как прикрывать все свои слабости именем Бога? Это грубо; это даже более, это преступно, если действительно веришь в Бога. Если чему-либо суждено быть, то это будет, говорит она, чтобы избежать труда двинутся с места… и упреков совести.

Если бы все было предрешено, Бог был бы что-то вроде конституционного президента, а наши желания, пороки, добродетели были бы синекурами.

Четверг, 2 сентября. «Он читал очень много, он давал себе то глубокое и серьезное образование, которое можно получить только самому и которому предаются все талантливые люди между двадцатью и тридцатью годами». Фраза эта, взятая из Бальзака, лестна для меня.

Но вот что: я наняла сад в Пасси, чтобы делать этюды на воздухе. Я начала с Ирмы, которую делаю нагою, стоящею под деревом, в натуральную величину.

Пока еще довольно тепло, но надо торопиться. Вот так проходит жизнь. Но я люблю и это; не знаю почему, у меня явилась какая-то боязнь чего-то; мне кажется, что со мною случится что-нибудь неприятное, что-нибудь… Наконец, запершись одна, предавшись работе, я буду считать себя застрахованной; но люди так скверны, так злы, что станут искать вас в вашем углу, чтобы делать вам неприятности.

Но что-же может случиться? Я не знаю: что-нибудь да выдумают или ложно истолкуют; мне передадут, и это будет мне очень неприятно…

Или случится какая-нибудь гадость… не серьезная, но печальная, унизительная, словом, в моем жанре. Все это отдаляет от меня Биарриц.

— Поезжайте-же туда, — говорила мне m-me Г., — вам следует туда ехать, я поговорю об этом с вашей мамой или с вашей тетей… Наконец, если вы поедете в Биарриц, там очень, элегантно, вы увидите общество.

Чтобы ко мне не приставали, мне очень хочется остаться в моем саду в Пасси.

Вторник, 7 сентября. Дождь… передо мною проходят все самые неприятные случаи моей жизни, и есть вещи, уже давно прошедшие, которые тем не менее заставляют меня подпрыгивать и сжимать руки, как от испытываемой в данный момент физической боли.

Для того, чтобы мне стало лучше, надо было бы переменить все что меня окружает… Мои домашние мне неприятны; я заранее знаю, что скажет мама или тетя, что они сделают при тех или других обстоятельствах, как они будут держать себя в гостиной, на прогулке, на водах, и все это меня ужасно раздражает… точно режут стекло.

Надо было бы изменить всех окружающих и потом, успокоившись, я бы стала их любить, как должно. Между тем они допускают, чтобы я погибала от скуки, а если я откажусь от какого-нибудь кушанья, сейчас испуганные лица… или пускаются на тысячи уловок, чтобы не подавать к обеду мороженого, так как это может повредить мне. Или, подкрадываясь как воры, запирают открытые мною окна. Тысячи пустяков, которые раздражают; но из-за всего этого мне страшно надоела жизнь дома. Меня беспокоит то, что я ржавею в этом одиночестве; все эти мрачные минуты затемняют способности и заставляют уходить в себя. Я боюсь, чтобы эти темные тучи не оставили навсегда след на моем характере, не сделали бы меня неприятной, кислой, сумрачной; я не имею никакого желания быть такой, но я постоянно сержусь и молчу.

Говорят, что я прекрасно держу себя; это говорили Аделине старые бонапартисты… Нет, знаете, надо мною всегда будет тягость какая-то неловкость.

Я всегда боюсь быть осмеянной, униженной, пятой спицей в колеснице… и это должно оставлять след, чтобы там ни говорили… Нет, право, моя семья сама не знает, что сделала со мной. Моя грусть пугает меня только потому, что я боюсь навсегда потерять блестящие качества, необходимые для женщины…

К чему жить? Что я здесь делаю? Что у меня есть? Ни славы, ни счастья, ни даже мира!..

Пятница, 10 сентября. Сильное потрясение для тети. Доктор Фовель, выслушивавший меня неделю тому назад и ничего не нашедший, выслушивал меня сегодня и нашел, что бронхи затронуты; он принял серьезный, деланный вид, немного сконфуженный тем, что не предугадал серьезности болезни; затем сделал предписания, как чахоточным: рыбий жир, смазывание йодом, теплое молоко, фланель и т. д., и т. д., и наконец советовал повидать докторов Се или Потена, или еще лучше собрать их у него для консультации. Вы представляете себе лицо тети. Меня это забавляет. Я давно уже подозревала что-нибудь в этом роде, так как кашляла всю зиму, да и теперь кашляю и задыхаюсь. Да, наконец, удивительно бы было, если бы у меня ничего не было; я была бы довольна, если бы это было серьезно и повело бы к концу. Тетя в ужасе, я торжествую. Смерть меня не пугает; я не осмелилась бы и убить себя, но я хотела бы покончить со всем этим… Знаете ли… я не надену фланель и не стану пачкать себя йодом. Я не стремлюсь выздороветь. И без того будет достаточно и жизни, и здоровья для того, что мне нужно сделать.

Пятница, 17 сентября. Вчера я вернулась от доктора, к которому ездила из-за ушей. И он признался мне, что не ожидал, что это так серьезно, что я никогда уже не буду слышать так хорошо, как прежде. Я была поражена, как громом. Это ужасно. Я не вполне глуха, но я слышу, как иногда видят, точно через вуаль. Так, я не слышу тиканья моего будильника, и быть может никогда более не услышу его иначе, как приложив к самому уху. Это действительно несчастье. Иногда в разговоре многое ускользает от меня… Впрочем, возблагодарим небо за то, что пока еще не ослепли и не онемели.

Я пишу совсем согнувшись, если же выпрямляюсь, то чувствую жестокую боль; это у меня всегда бывает от слез. Я много плакала с сегодняшнего утра.

Вторник, 28 сентября. Хороший денек, начатый еще ночью. Мне снился «он». Я мечтала «о нем». Он был некрасивый и больной, но это ничего. Я понимаю теперь, что любят не за красоту. Мы болтали как друзья, как когда-то прежде; как будем болтать еще, если снова найдем друг друга! Я просила только об одном, чтобы наша дружба осталась в таких границах, чтобы она могла продолжаться…

Это же было моею мечтою и наяву. Никогда еще не была я так счастлива, как сегодня ночью.

А… приехал к завтраку. Целый поток комплиментов; я и то, и это, и этой зимою около меня составится круг избранных; он привезет мне знаменитостей, всех, представляющих из себя «что-нибудь» и т. д., и т. д.

Мне этого не было нужно, я даже проснулась со смехом.

Дюма-сын говорит, что молодые девушки не любят, а только отдают предпочтение, потому что они не знают, что такое любовь. Так куда-же, черт возьми, девает любовь господин Дюма?

И при том всегда знают почти достаточно, чтобы понимать… То, что Дюма называет любовью, есть только следствие и естественное дополнение любви, а совсем не нечто отдельное, обособленное и полное, по крайней мере для людей хотя до некоторой степени чистых.

«Часто необходимое следствие, без которого невозможна любовь», говорит тот же Дюма; он также называет это «последним выражением любви». С этим я согласна, но сказать, что девушка не может любить, — это безумие. Я ничего этого не знаю, а между тем я чувствую, что есть что-то отталкивающее в соединении с неприятным человеком и что в этом — действительно «последнее выражение любви», когда любишь.

Иногда в голову приходят безумные мысли, но они понятны, когда человек не производит на вас отталкивающего впечатления, и не имеют ничего общего с любовью. Для меня было бы ужасно поцеловать в губы человека, к которому я отношусь безразлично; мне кажется, я бы никогда не могла сделать этого.

Но когда любишь. О! это… совершенно не то. Итак сегодня ночью во сне я любила, и тоже случилось со мной, когда проснулась. И право это так чисто, так нежно, так прекрасно. Любовь чувство великое и чистое и все в нем невинно.

Любовь у Дюма существует не сама по себе, но только как следствие испытываемого чувства, только как средство любить еще больше и лучше то, что любишь.

Среда, 29 сентября. Со вчерашнего дня я такая беленькая, свежая и красивая, что сама удивляюсь. Глаза оживленные и блестящие; даже контур лица кажется красивее и тоньше. Жаль только, что все это в такое время, когда я никого не вижу. Глупо говорить об этом, но я с полчаса с удовольствием провела перед зеркалом, глядя на себя; этого со мной не случалось уже несколько времени.

Воскресенье, 3 октября. Я в отчаянии.

Нет, ничего не поделаешь. Вот уже четыре года я лечусь у самых знаменитых докторов от воспаления гортани и мне все хуже и хуже.

Четыре дня уши были в порядке, я слышала хорошо; теперь все начинается сызнова.

И вот увидите, что я буду пророком:

Я умру, но не сейчас. Сейчас, это положило бы конец всему, и это было бы слишком хорошо.

Я буду влачить свое существование с постоянными насморками, кашлями, лихорадками и всем прочим…

Понедельник, 4 октября. Я просила нот для мандолины у моего неаполитанского профессора; и вот его ответ.

Я сожалею это письмо за его итальянский стиль, хотя оно и от простого смертного. Признаюсь, я очень люблю цветистый язык.

Но стиль этот надо предоставить итальянцам, у других он смешон. О, Боже! когда же мне можно будет ехать в Италию?

Как все бесцветно после Италии! Никто и ничто так меня не волновало, как воспоминание об Италии.

Почему же я не еду туда теперь же? А живопись? Разве я достаточно сильна, чтобы не заблудиться без руководителей? Я не знаю.

Нет. Я останусь эту зиму в Париже; в Италии я проведу масленицу; зиму 1881 и 1882 буду в Петербурге. Если я не найду в Петербурге богатого мужа, я вернусь или в Париж или в Италию от 1882 до 1883. Тогда я выйду за человека с титулом, с 15 000 или 20 000 франков годового дохода, который с удовольствием возьмет меня с моими доходами.

Разве это не благоразумно дать себе три года для поисков прежде чем сдаться на капитуляцию?

Вторник. 5 октября. Покориться, вернее собраться с духом, вникнуть в самую сущность самого себя и спросить не безразлично ли все это. Не все ли равно жить так или иначе? Победить все свои чувства, вместе с Эпиктетом сказать, что человек властен принять злое за доброе или вернее равнодушно относиться ко всему происходящему вокруг. Надо ужасно страдать, чтобы умереть такого рода смертью.

Но в сущности раз усвоил себе это, можно по крайней мере быть спокойной… это не мечта, это дело возможное. Но зачем тогда жить? скажете вы. Да потому, что вы родились. Только вполне поняв, что настоящая жизнь есть источник бесконечных несчастий, можно принять другую жизнь, т. е. спрятаться во второго рода жизни от первой.

Достигнув известной степени физических страданий, теряют сознание или впадают в экстаз, то же самое при страданиях душевных, когда они достигают известной степени; начинают парить мысленно над облаками и удивляются тому, что страдали, все презирают и идут, высоко подняв голову, как мученики.

Не все ли равно, проведу ли я остающиеся пятьдесят лет жизни в темнице или во дворце, среди людей или в одиночестве! Конец будет тот же самый. Чувства, заключенные между началом и концом и не оставляющие никакого следа — ведь вот что занимает. Какое нам дело до вещей, которые не продолжительны и не оставляют и следов! Я могу употребить мою жизнь с пользою, у меня будет талант; быть может это оставляет следы… после смерти.

Суббота, 9 октября. Я не работала эту неделю, а от бездействия я глупею. Берегла свое путешествие в Россию, и оно меня очень заинтересовало. В России я прочла по частям «Mademoiselle de Maupin», и так как это мне не понравилось, я перечла, эту вещь. Ведь Теофиль Готье признан громадным талантом, а «Mademoiselle de Maupin», считается образцовым произведением, особенно же предисловие. Ну вот я и прочла его сегодня. Предисловие очень хорошо, очень правдиво; но сама книга?.. Несмотря на всю ее резкость, книга не занимательна, некоторые страницы просто скучны. Кричат: а язык, а стиль? и т. д. Э, полноте! ну да, это написано хорошим французским языком, человеком, хорошо знающим свое дело, но это нельзя назвать симпатичным талантом. Потом, быть может, я и пойму, почему это образцовое произведение; мне бы очень хотелось понять теперь; что это хорошо, но, по моему, это антипатично и скучно.

Это как Жорж-Занд… вот еще писатель, которому я не симпатизирую. У Жорж-Занда нет даже этой силы, и той грубости, как у Готье, которые внушают уважение, если не расположение к нему. Жорж-Занд… словом, хорошо. Я предпочитаю из современных писателей Додэ; он пишет романы, но пересыпанные верными замечаниями, вещи правдивые и прочувствованные. Это сама жизнь.

Что касается Зола, то мы с ним в холодных отношениях; он в Фигаро начал нападать на Ранка и других республиканцев в очень дурном тоне, и не соответствующем ни его большому таланту, ни его литературному положению.

Но что же видят в Жорж-Занд? Красиво написанный роман? Ну, а потом? Для меня ее романы скучны. Между тем, как Бальзак, оба Дюма, Зола, Додэ, Мюссе не надоедают мне никогда. Виктор Гюго в своей самой безумно-романической прозе никогда не кажется утомительным. Чувствуется гений, но Жорж-Занд! Как возможно читать триста страниц, наполненных жестами и поступками Валентины и Венедикта, которых сопровождают дядя садовник и еще Бог весть кто?

Графиня, влюбленная в своего лакея и — рассуждения по этому поводу! Вот талант Жорж-Занда. Конечно, это очень красивые романы, с красивыми, описаниями деревни… Но мне бы хотелось чего-нибудь больше… Я не умею выражаться… Вот чего бы никогда не следовало думать; а я всегда думаю, что обращаюсь к существам выше меня, перед которыми я боюсь сказать что-нибудь претенциозное, между тем как вообще везде одни только посредственности, которые ниже тебя и которые никогда не сумеют оценить скромности или признания в какой-нибудь слабости.

Теперь читаю Валентину и это чтение меня раздражает, потому что эта книга заинтересовала меня настолько, что я хочу дочитать ее и в то же время я чувствую, что у меня от нее ничего не останется, может быть только неопределенное неприятное впечатление; мне кажется, что такое чтение ниже меня, я возмущаюсь и в то же время продолжаю, ибо, чтобы я бросила ее, надо было бы быть такой же несносной, как «Последняя любовь» того же автора. Однако «Валентина» лучше из того, что я читала из произведений Жорж-Занда. Маркиза де Вильмор тоже хорошо: помнится, там нет конюха, влюбленного в графиню.

Воскресенье, 10 октября. Утро провела в Лувре и совсем подавлена впечатлением; до сих пор я не понимала так, как сегодня утром. Я смотрела и не видела. Это точно откровение. Прежде я смотрела, вежливо восхищалась, как огромное большинство людей. А если видишь и чувствуешь искусство так, как я, то значит обладаешь не совсем обыденной душой. Чувствовать, что это прекрасно, и понимать, почему это прекрасно, вот это большое счастье.

Суббота, 16 октября. Среди разных других хороших вещей, Тони сказал: «В общем я очень доволен, дело идет хорошо». Следует урок. Я очень довольна; каждую субботу я боюсь! А потом радуюсь!..

Это единственная вещь, к которой я отношусь серьезно.

Вторник, 19 октября. Увы! все это кончится через несколько лет медленной и томительной смертью.

Я отчасти предчувствовала, что это так кончится. Нельзя жить с такой головой, как у меня, я похожа на слишком умных детей.

Для моего счастья надо было слишком много, а обстоятельства сложились так, что я лишена всего, кроме физического благосостояния.

Когда года два-три, даже шесть месяцев тому назад я пошла к новому доктору, чтобы вернуть свой голос, он спрашивал меня, не замечала ли я тех или тех симптомов и так как я отвечала «нет», он сказал приблизительно следующее:

— Ничего нет ни в бронхах, ни в легких, это просто воспаление гортани.

Теперь я начинаю чувствовать все то, что доктор предвидел. Значит, бронхи и легкие поражены. О, это еще ничего, или почти что ничего. Фовель прописал йод и мушку; конечно я стала испускать крики ужаса, я предпочитаю сломать руку, чем допустить горчичник. Три года тому назад в Германии один доктор на водах нашел у меня что-то в правом легком. Я очень смеялась. Потом еще в Ницце, пять лет тому назад, я чувствовала как будто боль в этом месте; я была убеждена, что это растет горб, потому что у меня были две горбатые тетки, сестры отца; и вот еще несколько месяцев тому назад, на вопрос, не чувствую ли я там какой-нибудь боли, я отвечала «нет». Теперь-же, если я кашляю или только глубоко вздыхаю, я чувствую это место направо в спине. Все это заставляет меня думать, что может быть действительно там есть что-нибудь… Я чувствую какое-то самоудовлетворение в том, что не показываю и вида, что я больна, но все это мне совсем не нравится. Это гадкая смерть, очень медленная, четыре, пять, даже быть может десять лет. И при этом делаются такими худыми, уродливыми.

Я не особенно похудела, я совсем, как следует, у меня только вид утомленный, я сильно кашляю и дышать трудно.

Случалось ли вам начать говорить или писать, что вы больше не верите чему-нибудь, чему прежде верили… и пока вы говорите: «И сказать только, что я была в этом убеждена»! — сразу вернуться к прежним мыслям, опять поверить или, по крайней мере, сильно усомниться? В одну из таких минут я сделала эскиз картины… В ожидании художника модель — маленькая белокурая женщина — сидит верхом на стуле и курит папироску, глядя на скелет, в зубы которого он воткнул трубку. Платье разбросано по полу налево; направо ботинки, открытый портсигар и маленький букетик фиалок. Одна нога пропущена через спинку стула, женщина оперлась на него локтями и подпирает рукою подбородок. Один чулок на земле, другой еще висит на ноге. Это очень хорошо выходит красками. Кстати, я делаюсь колористкой. Я говорю это смеясь; но, шутки в сторону, я чувствую краски и нельзя даже сравнивать мои этюды за два месяца до Мон-Дора и теперь.

Вы увидите, что найдется множество вещей, привязывающих меня к жизни, когда я уже буду ни к чему непригодна, когда я буду больна, отвратительна!

Четверг, 24 октября. Показала Жулиану картину, написанную в Мон-Доре. Он конечно нагрубил мне, говоря в то же время, что некоторые современные художники нашли бы, что это очень хорошо, что это смесь Бастьена-Лепажа и Бувена; что это, соединенное с несколько более усиленной работой, дало бы почти хорошую картину; в ней есть интересные вещи, но что я пишу, «как палач».

Что касается модели перед скелетом, то это задело его за живое. Он сказал, что это «положительно то, что следует», что это грубо, отталкивающе, а я прибавила. — «Да, это отталкивает и именно поэтому-то это хорошо, это сама природа». Только вы не можете подписаться под этим. Это произвело бы скандал. Но, черт возьми, как это хорошо! Я не говорю, что вы сейчас же сделаетесь известным живописцем, но, конечно, вы прославитесь этой… оригинальной изобретательностью… Эта картина заставит кричать, особенно если узнают, что эта женщина, молодая девушка.

Пятница, 29 октября. Прочитав в Евангелии место, удивительно соответствующее руководившей меня мыслью, я снова вернулась к горячей вере и к чудесам, к Иисусу Христу и к моим прежним восторженным молитвам.

Среда, 10 ноября. Ужасно работать без устали в продолжении трех лет и прийти к заключению, что ничего не знаешь!

Четверг, 11 ноября. Приходил Тони, и когда я ему рассказала о своем упадке духа, то он ответил, что это доказывает, что я не слепа и советовал мне снова приняться за этюд, вообще продолжать занятия.

Конечно, это показывает, что я знаю теперь больше, чем прежде, ибо вижу все яснее. Но как мне грустно! Как я нуждалась в ободрении! Я сделала себе плащ с монашеским капюшоном для мастерской, когда приходится занять место около окна, откуда адски дует. Итак у меня монашеский капюшон, а это всегда приносит мне несчастье. Я плакала под этим несчастным капюшоном так, что добрая З., которая подошла посмотреть, не шучу ли я, была совсем поражена. Я хочу сделать картину, представляющую изгнание монахов. Поэтому я пошла к капуцинам на улице Sante и три оставшихся монаха все мне рассказали и показали место несчастья. Я предложила мое гостеприимство двум монахам в Ницце. Надеюсь, что они не воспользуются приглашением.

Воскресенье, 14 ноября. Должна была ехать в Версаль посмотреть, подходит ли для меня тамошний монастырь капуцинов, так как там было оказано всего более сопротивления. На монастырском дворе расположены низкие кресла для коленопреклонения, и, несмотря на дождь, приходящие становятся на колени перед запертыми дверями часовни. Боже! как все это было нелепо сделано, и как монахи сумели этим воспользоваться!

Разве Гамбетта не самый сильный человек? Ведь надо-же, чтобы человек взял верх… А как-же тогда система бонапартистов? А принципы, а республика! Есть вещи, которые противоречат моему здравому смыслу; это бывает редко, но, если я убеждена сама, в душе, то ничто в мире не может заставить меня изменить моему взгляду, мне даже трудно не кричать о моем убеждении на крышах, — так я довольна, и горда, что я сама дошла до этого и что искренно этому верю. Потому что столькими вещами, почти всеми, увы! я дорожу только… поверхностно… ради того, что скажут, или чтобы не выделяться, или радии того, что это может мне быть выгодно.

Вторник, 16 ноября. У меня явились угрызения совести, и я поднялась с своей постели, чтобы предаться покаянию; ибо церковь заставляет познавать Бога, церковь сделала страшно много для нравов, церковь принесла к дикарям имя Бога и цивилизацию. Правда мне кажется, что можно бы, не оскорбляя Бога, цивилизовать и без католицизма, но все-таки… Католицизм был получен, как феодализм и, как и он, почти отжил свой век.

Среда, 8 декабря. Сегодня вечером мы присутствовали на еженедельных работах общества «Права женщин». Это происходит в маленькой зале m-lle Оклерк.

Лампа на бюро налево; направо камин, на котором стоит бюст Республики, а посредине; спиной к окну, которое находится против двери, стол, покрытый связками бумаг и украшенный свечей, звонком и президентом, который имеет очень грязный и очень глупый вид. Налево от президента m-lle Оклерк, которая, принимаясь говорить, каждый раз опускает глаза и потирает руки. Штук двадцать старых женских типов и несколько мужчин — все такая дрянь какую только возможно себе представить. Это юноши с длинными волосами и невозможными прическами, которых никто не хочет слушать в кофейнях.

Мужчины кричали о пролетариате, коллективизме и измене наиболее выдающихся депутатов. M-lle Оклерк очень умна и понимает что дело идет не о пролетариате; и не о миллионерах, но о женщине; вообще, которая требует подобающих ей прав. На этом бы и следовало удержать всех. Вместо этого они рассуждали о политических тонкостях.

Мы были записаны, вотировали, внесли деньги, и т. д.

Вторник, 21 декабря. У меня нет больше шума в ушах и я слышу очень хорошо.

Четверг, 23 декабря. Так как было поздно, я оставила портрет и стала делать эскиз, потому что я постоянно ищу для Салона. Приезжает Жулиан и находит, что это очень красиво, тогда я иду провожать его в переднюю и спрашиваю, может ли это быть полезным для моего дела. Конечно очень хорошо, но только сюжет такой спокойный, подобающий молодой девушке, а он думал, что я выберу что-нибудь другое. И потом он упрекает меня чуть не в десятый раз, что я не делаю портрета m-me N. на большом полотне, в платье, одним словом для выставки. Надо вам сказать, что эта скучная вещь повторяется каждый раз при разговоре о Салоне. Но чтобы вы поняли впечатление, производимое на меня этим, надо вам сказать, что этот портрет мне; не нравится и не занимает меня; я сделала его только из одолжения, модель не имеет ничего захватывающего, я его сделала потому что я обещала в одну из минут излияния; эти идиотские излияния заставляют меня отдавать все, да еще ломать себе голову над вопросом, не могу ли чего-нибудь предложить и как доставить какое-нибудь удовольствие кому бы то ни было, всем на свете. И не думайте, что это случается со мною изредка! Почти всегда так, исключая только, если мне уж слишком надоедят… да и тогда тоже.

Это даже не качество, это у меня в натуре стремиться сделать всех счастливыми и связывать себя этою глупою мягкостью. Вы этого не знали, и я считалась эгоисткой; ну примирите-ка все это…

Нужно же было быть такой безумной и думать, что мне хоть мне что-нибудь удастся!

О ничтожество! Теперь все отравлено, и при мысли о Салоне мне хочется кричать. Так вот чего я добилась после трех лет работы!

«Надо быть феноменом», говорил Жулиан, но я не могла. Вот прошло три года, а что я сделала? Что я такое? Ничто. То есть я хорошая ученица, и это все; но где же феномен, блеск и треск?

Это поражает меня, как великое неожиданное бедствие… а истина так ужасна, что мне бы хотелось думать, что я преувеличиваю. Живопись меня останавливала; пока дело шло о рисунке, я приводила профессоров в изумление; но вот два года, что я пишу: я выше среднего уровня, я это знаю, я даже выказываю удивительные способности, как говорит Тони, но мне нужно было другое. А этого нет. Я поражена этим, как сильным ударом по голове и не могу коснуться до этого места даже кончиком мысли, не причиняя страшной боли. А слезы-то!

Вот что полезно для глаз! Я разбита, убита, я в странном бешенстве! Я сама раздираю себе сердце. О! Боже мой!..

Я с ума схожу, думая, что могу умереть в безвестности. Самая степень моего отчаяния показывает, что это должно случиться.

Пятница, 24 декабря. После грустных соображений отправилась в мастерскую, где Жулиан сделал мне следующее предложение: «Обещайте мне, что картина будет моя, и я укажу вам сюжет, который сделает вас знаменитой или, по крайней мере известной в течении шести дней после открытия Салона». Конечно я обещаю. Тоже самое он сказал и А… И после того, как мы полусмеясь, полусерьезно написали и подписали условие при двух свидетельницах, он увел нас в свой кабинет и предложил мне сделать часть нашей мастерской с тремя личностями на первом плане, в натуральную величину, других же, как аксессуары.

Он доказывал нам преимущества этого сюжета добрые полчаса, после чего я вернулась к своему портрету взволнованная, с головною болью и не могла ничего делать целый день. Все это последствия вчерашнего дня.

Что касается сюжета, он мне не особенно интересен, но он может быть занимателен.

Воскресенье, 26 декабря. Потен требует, чтобы я уезжала; я отказываюсь наотрез, а затем полусмеясь, полусерьезно начинается жалоба на мою семью. Я спрашиваю его, вредно ли для горла беситься и плакать каждый день? Конечно… я не хочу уезжать. Путешествовать чудесно, но не с моими, с их мелкими утомительными хлопотами. Я знаю, что я буду распоряжаться, но они меня раздражают и потом… нет, нет, нет!

Да и, наконец, я почти не кашляю. Но только все это делает меня несчастной; я больше не представляю себе возможности избавиться от всего этого, избавиться от чего? Я совсем не знаю, и слезы душат меня. Не подумайте, что это слезы невышедшей замуж девицы; нет; те слезы совсем не похожи на эти. Впрочем… быть может и это. Но не думаю.

И потом кругом меня такие печальные дела, и нет возможности кричать. Бедная тетя ведет такую уединенную жизнь, мы видимся так мало, вечерами я или читаю или играю.

Есть в нас что-то такое, что, несмотря на прекрасные рассуждения, несмотря на сознание, что все идет к уничтожению, все-таки заставляет нас жаловаться! Я знаю, что как и все другие, я иду к смерти, к уничтожению; я взвешиваю обстоятельства жизни, которые, каковы бы они ни были, кажутся мне; ничтожными и суетными, и тем не менее я не могу покориться. Значит это сила, значит это ничто, значит это не «переход», не промежуток времени, который безразлично где бы ни провести — во дворце или в погребе: значит, есть что-нибудь сильнее и истиннее, чем наши безумные фразы обо всем этом! Значит, жизнь… не простой переход, не ничтожество, но… самое дорогое для нас, все что мы имеем?

Говорят, что это ничто, потому что нет вечности. О! безумные!..

Жизнь, — это мы; она принадлежит нам, она все, что мы имеем; как-же можно говорить, что она ничто. Но если это ничто, покажите же мне что-нибудь, представляющее нечто!

Какой славный и милый этот Тони; он говорит, что наиболее одаренные достигали чего-нибудь только лет через двенадцать работы; что Бонна, после семи лет работы был еще ничем; что сам он выставил первую картину только на восьмом году. Я все это знала, но так как я рассчитывала достигнуть большего к двадцати годам, то вы поймете мои размышления.

В полночь у меня явились подозрения. Тони кажется слишком доверяет моим силам; я подозреваю какую-нибудь ужасную западню.