Ницца. Четверг. 30 сентября. Я спускаюсь в свою лабораторию и – о ужас! – все мои колбы, реторты, все мои соли, все мои кристаллы, все мои кислоты, все мои склянки откупорены и свалены в грязный ящик в ужаснейшем беспорядке. Я прихожу в такую ярость, что сажусь на пол и начинаю окончательно разбивать то, что испорчено. То, что уцелело, я не трогаю – я никогда не забываюсь.
– А! Вы думали, что Мари уехала, так уж она и умерла! Можно все перебить, все разбросать! – кричала я, разбивая склянки.
Тетя сначала молчала, потом сказала:
– Что это? Разве это барышня! Это какое-то страшилище, ужас что такое!
И среди моей злобы я не могу удержаться от улыбки. Потому что в сущности – все это дело внешнее, не затрагивающее глубины моей души, а в эту минуту, к счастью, я заглядываю в глубину и совершенно успокаиваюсь и смотрю на все это так, как будто это касалось не меня, а кого-то другого.
Пятница, 1 октября. Бог не исполняет того, о чем я молюсь, и я покоряюсь (нет, вовсе нет, я жду). Ах, как это скучно ждать и не быть в состоянии сделать что бы то ни было, а только ждать. Все эти неприятности и затруднения окружающей жизни губят женщину.
«Если бы человек тотчас же по рождении в своих первых движениях не встречал затруднений в своем соприкосновении с окружающей средой, он не мог бы в конце концов отличить себя от внешнего мира, считал бы, что этот мир – часть его самого, его тела. И по мере своего соприкосновения со всем – жестом или шагами – он только убеждался бы, что все находится от него в зависимости и есть просто продолжение его личного существа, и он сказал бы: «Вселенная – это я».
Вы, конечно, вправе утверждать, что это слишком хорошо сказано, чтобы принадлежать мне; да я и не думаю приписывать это себе. Это сказал философ, а я только повторяю. Так вот – так я мечтала жить, но соприкосновение с окружающими вещами наделало мне синяков, и это ужасно сердит меня.
Беспорядок в доме очень огорчает меня; все эти мелочи в службе, комнаты без мебели, этот вид какого-то запустения, нищенства надрывает мне сердце. Господи, сжалься надо мной, помоги мне устроить все это! Я одна. Для тети все равно: хоть дом обрушься, хоть сад весь высохни!.. Не говорю уж о мелочах… А я – все эти мелочи недосмотра раздражают меня, портят мне характер. Когда все кругом меня прекрасно, удобно и богато, я добра, весела, и все хорошо. Но это разорение и запустение заставляют меня от всего приходить в отчаяние, везде видеть эту пустоту. Ласточка вьет гнездо свое, лев устраивает свою нору, как же это человек, стоящий так высоко сравнительно с животными, не хочет ничего делать?
Если я говорю: «стоящий так высоко» это вовсе не означает, что я его уважаю, нет. Я глубоко презираю род людской – и по убеждению. Я не жду от него ничего хорошего. Я не нахожу того, чего ищу в нем, что надеюсь встретить – доброй, совершенной души. Добрые – глупы, умные – или хитры, или слишком заняты своим умом, чтобы быть добрыми. И потом – всякое создание в сущности эгоистично. А поищите-ка доброты у эгоиста. Выгода, хитрость, интрига, зависть! Блаженны те, у кого есть честолюбие, – это благородная страсть; из самолюбия и честолюбия стараешься быть добрым перед другими, хоть на минуту, и это все-таки лучше, чем не быть добрым никогда.
Ну-с, дочь моя, исчерпали вы свою мудрость. – Для настоящего времени, да. По крайней мере, так у меня будет меньше разочарований! Никакая подлость не огорчит меня, никакая низость не удивит меня. Конечно, настанет день, когда мне покажется, что я нашла человека, но в этот день я обману себя безобразнейшим образом. Я отлично предвижу этот день. Я буду ослеплена, я говорю это теперь, когда вижу так ясно… Но тогда зачем жить, если все в этом мире низость и злодейство? Зачем? Потому что я понимаю, что это так. Потому что, что ни говори, жизнь прекрасна. И потому что, не слишком углубляясь, можно жить счастливо. Не рассчитывать ни на дружбу, ни на благородство, ни на верность, ни на честность, смело подняться выше человеческого ничтожества и занять положение между людьми и Богом. Брать от жизни все, что можно, не делать зла своим ближним, не упускать ни одной минуты удовольствия, обставить свою жизнь удобно, блестяще и великолепно, главное – подняться как можно выше над другими, быть могущественным! Да, могущественным! Могущественным! Во что бы то ни стало! Тогда тебя боятся и уважают. Тогда чувствуешь себя сильным, и это верх человеческого блаженства, потому что тогда люди обузданы или своей подлостью, или чем то другим, и не кусают тебя.
Не странно ли видеть меня, рассуждающей таким образом? Да, но эти рассуждения в устах такого щенка, как я, – только лишнее доказательство, чего стоить мир. Он должен быть хорошо пропитан грязью и злобой, чтобы в такой короткий срок до такой степени озлобить меня. Мне едва пятнадцать лет.
И это доказывает явное милосердие Божие, потому что, когда я вполне постигну все безобразия мира, я увижу, что только и есть Он, там, наверху, на небе, я внизу, на земле. Это убеждение даст мне величайшую силу. Если я коснусь окружающей пошлости, то только для того, чтобы подняться, и я буду счастлива, когда не буду принимать к сердцу все эти мелочи, вокруг которых люди вертятся, борются, грызутся, рвут друг друга на части как голодные собаки.
Но все это слова!.. Куда же я поднимусь? И как? О пустые бредни!..
Я все поднимаюсь, все поднимаюсь мысленно, душа моя расширяется, я чувствую себя способной на громадные вещи, но к чему все это? Я живу в темном углу, и никто не знает меня!
И вот я уже начинаю жалеть своих ближних! Да я и никогда не пренебрегала ими, напротив, я ищу их, без них нет ничего в этом мире. Только я ценю их на столько, на сколько они стоят, и хочу этим воспользоваться.
Толпа. В ней все. Что мне несколько выдающихся существ – мне нужны все, мне нужен блеск, шум.
Когда я думаю, что… Возвратимся к этому вечному, скучному, но необходимому слову: подождем… О, если бы кто-нибудь знал, чего мне стоит ждать!
Но я люблю жизнь, люблю ее горести и радости. Люблю Бога, и весь Его мир, со всеми его дурными сторонами, несмотря на все эти дурные стороны и, может быть, даже вследствие них.
Почему это никогда нельзя говорить без преувеличений? Мои черные размышления были бы справедливы, если бы были несколько спокойнее, их неистовая форма лишает их естественности.
Есть черствые души, но есть прекрасные поступки, и честные души, но все это порывами и так редко, что нельзя смешивать их с остальным миром.
Скажут, пожалуй, что я говорю все это, потому что у меня какие-нибудь неприятности, – нет, у меня только мои обычные неприятности и ничего особенного. Не ищите ничего такого, что не находилось бы в этом дневнике, я добросовестна и никогда не прохожу молчанием ни мысли, ни сомнения. Я воспроизвожу себя так точно, как только позволяет мне мой бедный ум. А если мне не верят, если ищут чего-нибудь сверх того или под тем, что я говорю, тем хуже! Ничего не увидят, потому что ничего и нет.
Суббота, 9 октября. Если бы я родилась принцессой Бурбонской, как madame de Longueville. Если бы мне прислуживали графы, если бы родственниками и друзьями моими были короли, если бы с самого своего рождения я только и встречала, что преклоненные головы заискивающих придворных, если бы я ходила только по коврам, украшенным гербами, и спала под королевскими балдахинами, если бы мои предки были – один славнее другого; – если бы у меня было все это, я не могла бы быть ни более гордой, ни более надменной, чем теперь. О, Боже мой, как я благодарю Тебя! Эти мысли, которые Ты посылаешь мне, помогут мне устоять на верном пути и не дозволят ни на минуту упустить из глаз блестящую звезду, к которой я иду.
Пятница, 15 октября. Тетя пошла купить фруктов около церкви, я была с ней.
Женщины тотчас же окружили меня. Я спела вполголоса в церкви Rossingnolo. Это привело их в восторг, и даже самые старые принялись плясать. Словом – народное торжество. Торговка яблоками сделала мне реверанс, восклицая: «Che bella regina!».
Я не знаю, почему это простые люди любят меня, я и сама чувствую себя хорошо среди них; я воображаю себя царицей, я говорю с ними с благоволением, и ухожу после маленькой овации, как сегодня. Если бы я была королевой, народ обожал бы меня.
Понедельник, 27 декабря. Вся моя жизнь – в этом дневнике; мои наиболее спокойные минуты – когда я пишу. Это, может быть, мои единственные спокойный минуты.
Если я умру скоро, я все сожгу, но если я не умру, дожив до старости, все прочтут этот дневник. Я думаю, что еще не существует такой фотографии, если можно так выразиться – целой жизни женщины, всех ее мыслей, всего, всего. Эго будет интересно. Если я умру молодой, скоро, и – по несчастью – не успею сжечь этот дневник, скажут про меня: «Бедное дитя! Она любила, и отсюда все ее отчаяние»! Пусть говорят, я не буду доказывать противного, потому что – чем больше я буду говорить, тем меньше мне поверят.
Может ли быть что-нибудь более плоское, более подлое, более презренное, чем род людской? Ничего! Ничего! Род человеческий был создан к погибели… ну, да, я хотела сказать – к погибели рода человеческого.
Уже три часа утра, а, как говорит тетя, я ничего не выиграю, проводя бессонные ночи. О, какое нетерпение. Мое время придет, я охотно верю этому, – а что-то все шепчет мне, что оно никогда не придет, что всю мою жизнь я буду только ждать… вечно ждать. Все ждать… ждать!
Я так сержусь; я не плакала, не ложилась на пол. Я спокойна. Это плохой знак; уж лучше, когда приходишь в бешенство…
Вторник, 28 декабря. Мне холодно, губы мои горят. Я отлично знаю, что это не достойно сильного ума – так предаваться мелочным огорчениям, грызть себе пальцы из-за пренебрежения такого города, как Ницца; но покачать головой, презрительно улыбнуться и больше не думать об этом – это было бы слишком. Плакать и беситься- доставляет мне большее удовольствие. Я дошла до такою нервного возбуждения, что любой отрывок музыкальной пьесы, если только это не галоп, заставляет меня плакать. В каждой опере я усматриваю себя, самые обыкновенные слова поражают меня прямо в сердце.
Подобное состояние делало бы честь женщине в тридцать лет. Но в пятнадцать лет говорить о нервах, плакать, как дура, от каждой глупой сентиментальной фразы!
Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, – протянув руки и устремив глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.
По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Кажется, я говорю дерзости Богу.
В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю! Если бы все враждебное общество Ниццы пришло и стало передо мной на колени, я бы не двинулась!
Да-да, я бы дала ему пинка ногою! Потому что в самом деле, что мы ему сделали?
Боже мой, неужели вся моя жизнь будет такова?
Я хотела бы обладать талантом всех авторов, вместе взятых, чтобы выразить всю бездну моего отчаяния, моего оскорбленного самолюбия, всех моих неудовлетворенных желаний.
Стоит только мне пожелать – чтобы уж ничто не исполнилось!
Найду ли я когда-нибудь какую-нибудь собачонку на улице, голодную и избитую уличными мальчишками, какую-нибудь лошадь, которая с утра до вечера возит невероятные тяжести, какого-нибудь осла на мельнице, какую-нибудь церковную крысу, учителя математики без уроков, расстриженного священника, какого-нибудь дьявола, достаточно раздавленного, жадного, грустного, униженного, забитого, – чтобы сравнить его с собой?
Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему сердцу, но оставляют в нем свой мерзкий след!
Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем существовании. Вы засмеетесь… смейтесь, смейтесь! Но, может быть, найдется хоть кто-нибудь, кто будет плакать. Боже мой, сжалься надо мной, услышь мой голос; клянусь Тебе, что я верую в Тебя.
Такая жизнь, как моя, с таким характером, как мой характер!!!