Мария Башкирцева. Дневник

Башкирцева Мария Константиновна

1877–1878

 

 

1877

Ницца. 17 января

Когда же я узнаю наконец, что такое любовь, о которой так много говорят?

Я бы любила А., но я его презираю. Ребенком я любила до экзальтации герцога Г. Я любила его за богатство, знатность, за его эксцентричность и благодаря моему воображению, не знавшему границ.

23 января

Вчера вечером у меня был припадок отчаяния, доходивший до стонов и побудивший меня потопить в море столовые часы. Дина побежала за мной, опасаясь какого-нибудь мрачного намерения, но дело касалось одних только часов. Эти часы были бронзовые с изображением Павла без Виргинии, удившего в хорошенькой шляпе. Дина пришла ко мне; часы, кажется, очень забавляют ее; я также много смеялась. Бедные часы! К нам приехала княгиня Суворова.

1 февраля

Наши дамы собирались ехать в Монако, чтобы проиграть приятным образом несколько презренных сотен франков. Я отговорила их, сказав исполненную горечи речь, и мы с мамой отправились с визитом к графине Б., которая так любезна и у которой мы давно не были, как какие-нибудь невежи.

В «Theatre-Francais» Агар из «Comedia-Francais» дает представление. Я видела «Горациев». Слово «Рим» двадцать раз раздалось в моих ушах, прозвучав прекрасно, чудесно.

Вернувшись домой, я читала Тита Ливия. Герои, складки тог… Капитолий… Купол… маскарад, Пинчио!..

О, Рим!

Жорж Сера. Канкан. 1889

8 февраля

Я заснула в Винтимиле и проснулась только в Риме, как физически, так и духовно. Против моего желания, мне пришлось остаться до вечера, так как поезд в Неаполь отходит только в 10 часов. Целый день в Риме!

В девять часов вечера я покидаю Рим, засыпаю – и я в Неаполе. Впрочем, я недостаточно хорошо спала, чтобы не слышать, как какой-то несговорчивый господин жаловался кондуктору на присутствие в вагоне моей собаки. Любезный кондуктор, однако, оставил собаку в покое.

И вот я в Неаполе. Так ли бывает с вами? При приближении к большому и красивому городу я волнуюсь, я чувствую желание овладеть городом.

Больше часа едем мы в гостиницу «Лувр». Суматоха, крики и чудовищный беспорядок.

У здешних женщин огромные головы; точно это женщины, каких показывают в зверинцах вместе со змеями, тиграми и т. п.

В Риме я люблю только то, что сохранилось от древних времен. В Неаполе красиво только то, что ново.

11 февраля

Чтобы понять наше положение, надо знать, что такое день, когда бросают coriandoli (конфеты с известью или с мукой). Но кто этого не видел, тот не может себе представить эти тысячи протянутых рук, черных и худых, эти лохмотья, эти великолепные колесницы, эти движущиеся руки, эти пальцы, беглости которых позавидовал бы сам Лист. Среди этого дождя муки, среди этих криков, среди этой кишащей толпы Альтамура почти донес нас до своего балкона. Там мы застали множество дам… Все эти люди предлагают мне кушать, пить, улыбаются мне, говорят любезности! Я пошла в полутемную гостиную и, задрапировавшись с ног до головы в мой бедуин, принялась проливать слезы, любуясь в то же время античными складками шерстяной ткани. Я была очень огорчена, но мое горе было из тех, которые доставляют удовольствие. Находите ли вы, подобно мне, прелесть в печали?

Неаполь. 26 февраля

Я продолжаю мои экскурсии. Мы едем в Сан-Мартино: это древний монастырь. Никогда не видала я ничего прелестнее. Музеи вообще оставляют меня холодной, но музей Сан-Мартино забавляет и привлекает к себе. Старинная карета синдика и галера Карла III особенно понравились мне. И эти коридоры с мозаичными полами, и эти потолки с грандиозной лепной работой! Церковь и часовни просто чудесны; их небольшие размеры позволяют оценить частности. Это собрание блестящих мраморов, драгоценных камней, мозаик, в каждом углу, сверху донизу, на потолке и на полу… Я немного видела замечательных картин – впрочем, да, были картины Гвидо Рени, Спаньолетто, страдальческие произведения Фра Бонавентура. Тут же старинный фарфор Капо ди Монте, портреты, сделанные шелком, и одна картина на стекле, изображающая эпизод с женой Петнефрия. Двор из белого мрамора с шестьюдесятью колоннами редкой красоты.

Наш проводник сказал мне, что в монастыре осталось только пятеро: три монаха и два мирянина, живущие наверху, в пустом флигеле.

Нас повели на какую-то башню с двумя балконами, висящими над другими высокими местами, которые кажутся пропастями. Вид оттуда так хорош, что просто можно обезуметь. Видны горы, виллы, неаполитанские равнины сквозь синеватый туман, который есть не что иное, как далекое расстояние.

– Что происходит сегодня в Неаполе? – спросила я, прислушиваясь.

– Да ничего, это неаполитанский народ, – улыбаясь, отвечал проводник.

– И всегда так бывает?

– Всегда.

От этой груды крыш поднимался крик и непрерывный вой, словно постоянные взрывы голосов, о которых нельзя себе составить понятия в самом городе. Вам становится как-то жутко, и этот шум, и этот голубой туман каким-то небывалым образом заставляют вас чувствовать, на какой вы высоте, и у вас голова кружится.

Мраморные часовни привели меня в восторг. Страна, обладающая тем, чем обладает Италия, может считаться самой богатой в мире. Италия в сравнении с остальным миром то же, что великолепная картина в сравнении с выбеленной стеной. Как смела я судить о Неаполе в прошлом году? Разве я его видела!

3 марта

Сегодня вечером я отправилась в церковь, которая находится в самом здании гостиницы. Есть бесконечная прелесть в любовных размышлениях внутри церкви. Вы видите священника, образа, сияние свечей, мерцающих во мраке, и я вспомнила Рим! Божественный восторг, небесное благоухание, восхитительные порывы! Как писать? Чувство, овладевшее мною, можно выразить разве только пением.

Колонны собора Св. Петра, его мраморы, мозаики, таинственная глубина храма, великолепие и величие искусства, древность, Средние века, великие люди, памятники – тут соединено все…

31 марта

К чему жаловаться? Мои слезы ничему не помогут, и я осуждена на то, чтобы быть несчастной. Еще это, а потом слава художника… А если… мне не удастся? Будьте спокойны, я не стану жить для того, чтобы плесневеть где-нибудь в семейных добродетелях.

Господи Иисусе Христе, дай мне умереть! Я мало жила, но испытала много: все было против меня. Я хочу умереть, все во мне так же бессвязно и противоречиво, как мое писание, и я ненавижу себя, как всякое ничтожество.

Умереть… Боже мой! Умереть! Довольно с меня!

Умереть тихой смертью с прекрасной арией Верди на устах… Теперь ничего злого не пробуждается во мне, как прежде, когда я хотела жить назло, чтобы другие не радовались и не торжествовали. Теперь мне это безразлично: я слишком страдаю.

1 апреля

Я похожа на терпеливого, неутомимого химика, проводящего ночи над своими ретортами, не упустить ожидаемого, желанного мгновения. Мне кажется, что это может случиться каждый день, и я думаю и жду… и как знать? Я с любопытством наблюдаю за собой с широко раскрытыми глазами, я с тревогой спрашиваю себя, не то ли это? Но я составила себе такое мнение об этом, что почти не верю в существование этого или думаю, что это уже было и не заключает в себе ничего необычайного.

Но к чему же тогда мои мечты и поэты?.. Неужели они имели смелость выдумать что-нибудь несуществующее, чтобы прикрыть естественную грязь? Нет… Иначе нельзя было бы объяснить предпочтения одних другим…

Неаполь. 6 апреля

Король (Виктор Эммануил) приехал вчера, и сегодня, в десять часов утра, сделал визит прусскому принцу. В минуту его приезда я находилась на лестнице, и, когда он был лицом к лицу со мной, я сказала:

– Два слова, ваше величество, сделайте милость.

– Что вам угодно?

– Решительно ничего, ваше величество; я хочу только иметь право всю жизнь гордиться тем, что со мной говорил лучший и любезнейший из королей.

– Вы очень добры, благодарю вас.

– Это все, ваше величество.

– Я очень благодарю вас, я не знаю, как благодарить вас, вы очень добры.

И он обеими руками пожал мою левую руку.

Благодаря этому я буду носить перчатки в течение недели. Я и пишу так оттого, что я в перчатках. Хороши будут через неделю мои ногти. Что скажете вы обо мне? Я не слишком испугалась.

Делая то, что я сделала, я предвидела все, кроме себя самой. Всякой другой такая выходка доставила бы кучу удовольствий, мне же кучу неприятностей. Я обречена на несчастья.

Денгоф приехал из дворца, где принц отдал визит королю. Адъютант короля сказал: «Как странно было со стороны молодой девушки стать на дороге короля!» А принц сказал королю, что девушки в России восторженно любят царскую фамилию, что для императора они готовы на все и что они так же чисты, как ангелы небесные. Благодарю вас, колбасники!

Денгоф рассказал массу вещей – словом, он успокоил нас.

После безумного волнения, оцепенения и страха я начинаю приходить в себя. Никогда в жизни я так не боялась. В один час я прожила целых два года! Как счастливы все те, кто не говорил с королем!

Все гуляют. Приехали принцесса Маргарита и Гумберт. Денгоф там, против наших окон с приближенными к королю.

Я сняла перчатки.

Вернувшись с прогулки, мы застали в передней какого-то господина. Я хотела спросить, кто он, как вдруг Розалия подбежала ко мне и сказала, отводя меня в сторону:

– Идите скорее, только не волнуйтесь.

– В чем дело?

– Это адъютант короля, он приходил уже в третий раз, он пришел от короля, чтобы передать вам его извинение.

Я подошла к господину, и мы все вошли в гостиную. Он говорил по-итальянски, и я говорила на том же языке с такой легкостью, что сама себе удивлялась.

– Mademoiselle, – начал он, – я пришел от короля, который нарочно прислал меня, чтобы выразить вам сожаление о тех неприятностях, которые могли случиться с вами вчера. Его величество узнал, что вы… получили выговор от вашей матушки, которая, может быть, думала, что король был недоволен. Но это несправедливо: король в восторге, в восхищении, он все время говорил о встрече с вами, а вечером он позвал меня и сказал: «Пойди и скажи этой барышне, что я благодарю ее за ее любезный поступок; скажи ей, что ее любезность и великодушный порыв очень тронули меня, что я благодарю и ее, и все ее семейство. Я далек от того, чтобы быть недовольным, я в восторге, скажи это ее маме, “sua mamma”, скажи, что я всегда буду это помнить». Король видел, что этот порыв исходил из вашего доброго сердца, и это польстило ему; король знает, что вы ни в чем не нуждаетесь, что вы иностранка – именно этим-то он и тронут. Он все время говорил об этом и послал меня извиниться перед вами за неприятности, которые вы имели.

«Мама» уверила графа Денгофа, что она заперла меня на целые сутки в наказание за мое бегство, и этот слух тотчас же распространился, тем более что я сидела за стеклами балкона в то время, как мама гуляла с Диной.

Я десять раз перебивала его и наконец разразилась потоком слов радости и благодарности.

– Король слишком, слишком добр, желая успокоить меня. Я поступила как безумная, воображая, что я у себя на родине… и вижу императора, с которым я говорила (это правда). Я была бы в отчаянии, если бы король хоть сколько-нибудь был недоволен моим поступком. Я ужасно боялась, что оскорбила короля. Может быть, и испугала его своей резкостью…

– Его величество не может никогда испугаться красивой девушки, «bella ragazza», и я повторяю вам от имени короля – это его слова, я ничего не прибавляю, – что он далек от того, чтобы быть недовольным, что он в восторге, в восхищении и благодарит вас. Вы доставили ему огромное удовольствие. Король заметил вас в прошлом году в Риме и в Неаполе на карнавале… и король очень сетует на графа Денгофа, имя которого он запомнил, за то, что он что-то сказал вам и помешал вам быть тут, когда король выходил.

Надо вам сказать, что Денгоф в испуге запер дверь, чего я и не заметила, так как была слишком взволнована, чтобы мечтать снова увидеть короля.

– Я говорил все время от имени величества, повторяя собственные его слова.

– В таком случае, милостивый государь, повторите ему и мои: скажите королю, что я в восторге, что для меня это слишком большая честь, что такое внимание трогает меня глубоко, что я никогда не забуду доброты и изумительной деликатности короля, что я слишком счастлива и слишком польщена. Скажите королю, что я поступила как безумная, но так как он не слишком недоволен…

– Он в восхищении…

– …то это будет моим лучшим воспоминанием. И как не боготворить королевской фамилии, когда она так добра, так приветлива? Я понимаю общую любовь к королю, к принцу Гумберту и к принцессе Маргарите!

В конце концов адъютант просил маму дать ему свою карточку, чтобы передать ее королю.

Теперь я больше не боюсь, что об этом станут говорить, напротив. Гремите, трубы!

Если король не сердится, то я на седьмом небе.

В гостинице говорят, что он поцеловал мне руку.

Денгоф приехал из дворца, где был обед на 13 персон. Король говорил обо мне и повторил несколько раз: «Она замечательно красива».

Король – хороший судья, и его суждение делает меня гораздо красивее в глазах Денгофа и всех других.

17 апреля

Каждый гражданин должен отбыть воинскую повинность; точно так же каждый человек должен любить. Я отбыла свои восемь дней и свободна до нового приказа…

Флоренция. 8 мая Хотите знать истину? Вот она, только помните хорошенько, что я скажу вам: я не люблю никого, и я полюблю только того, кто будет приятно щекотать мое самолюбие… мое тщеславие.

Когда чувствуешь себя любимой, то действуешь для другого и не стыдишься; напротив, считаешь свои поступки геройскими.

Я знаю, что ничего не стану просить для себя, но для другого я сделала бы сотню низостей, так как эти низости возвышают.

Этим я хочу вам доказать, что величайшие дела совершаются из эгоизма… Просить для себя было бы выше всего, так как это мне стоило бы… О! Даже подумать об этом страшно!.. Но для другого – это даже удовольствие и придает вам вид самоотречения, преданности и милосердия.

И в эту минуту сам веришь в свою заслугу. Наивно считаешь себя и добрым, и преданным, и возвышенным!

11 мая

Говорила ли я о том, что у нас был Гордиджиани, ободрял меня и предсказывал мне артистическую будущность, что он остался доволен моими эскизами и выразил желание написать мой портрет?

Флоренция. 12 мая

Сердце мое сжимается при мысли, что я покидаю Флоренцию… Ехать в Ниццу! Я готовлюсь к этому, как к переезду через пустыню, я хотела бы обриться, чтобы не трудиться над прической.

Укладываются, уезжают! Чернила высыхают на моем пере прежде, чем я решусь написать слово, – так я исполнена сожаления.

Ницца. 16 мая

Я пробегала все утро по магазинам, отыскивая недостающие безделушки для моей комнаты, но в этой дурацкой стране решительно ничего нет. Я была даже у живописца, разрисовывающего церковные окна, у жестянщика и еще у многих других.

Меня мучает мысль, что мой дневник не будет интересен, что невозможно придать ему интерес, избегая неожиданностей. Если бы я писала с перерывами, может быть, я могла бы… Но эти ежедневные заметки заинтересуют разве какого-нибудь мыслителя, какого-нибудь глубокого наблюдателя человеческой природы… Тот, у кого не хватит терпения прочесть все, не прочтет ничего и ничего не поймет.

Я счастлива в моем прелестном и нарядном гнездышке, в моем цветущем саду. Ницца для меня не существует, я точно у себя на даче.

Ницца. 23 мая

О, когда я думаю, что живешь только один раз и что всякая прожитая минута приближает нас к смерти, я просто с ума схожу!

Я не боюсь смерти, но жизнь так коротка, что растрачивать ее подло!

24 мая

Двух глаз слишком мало, и приходится ничего не делать. Чтение и рисование страшно утомляют меня, и я засыпаю, когда вечером пишу эти несчастные строки.

Какое чудное время молодость!

С каким восторгом буду я вспоминать эти дни учения и искусства! Если бы я так жила круглый год, а то случайно выпадает такой день, неделя… Натуры, которым Бог дал так много, расходуются в безделии…

Я стараюсь успокоиться, думая, что эту зиму я наверно примусь за работу. При мысли о том, что мне 17 лет, я краснею до ушей; мне почти 17 лет, а что я сделала? Ничего… Это меня убивает.

Между знаменитостями я ищу таких, которые начали поздно, – для того, чтобы утешиться; да, но мужчина в 17 лет еще ничего, тогда как 17-летней женщине было бы 23, если бы она была мужчиной.

Жить в Париже… на севере, после этого чудного солнца, после этих чистых и мягких ночей! Чего можно желать, что можно любить после Италии!.. В Париже, как центре цивилизованного мира, интеллигенции, ума, мод, конечно, можно жить, и жить с удовольствием; туда даже следует поехать ради… многого, чтобы вернуться с большим удовольствием в страну Бога, в страну блаженных, в очаровательную, чудесную, божественную страну, дивную красоту и таинственную прелесть которой нельзя высказать никакими словами!

Приехав в Италию, вы смеетесь над ее домишками, над ее лаццарони, смеетесь даже остроумно и справедливо, но забудьте на минуту, что вы умный человек и что весело надо всем насмехаться, и вы, подобно мне, будете в восхищении, будете плакать и смеяться от восторга…

Я хотела сказать, что луна светит чарующим блеском и что в огромном Париже я буду лишена этой тишины, этой поэзии, этих божественных радостей, доставляемых природой и небом.

29 мая

Чем более я приближаюсь к старости моей молодости, тем более я ловлю себя на равнодушии. Меня волнует немногое, а прежде волновало все; перечитывая мое прошедшее, я придаю слишком большое значение мелочам, видя, как они меня волновали.

Доверчивость и впечатлительность, составляющие основу характера, были быстро утрачены.

Тем более жалею я об этой свежести чувства, что оно уже не вернется. Делаешься спокойнее, но зато и не так наслаждаешься. Разочарования не должны бы были так рано постигать меня. Если бы у меня не было разочарований, из меня вышло бы что-нибудь сверхъестественное, я это чувствую.

Только что проглотила книгу, которая внушила мне отвращение к любви. Прелестная принцесса, влюбленная в художника! Фи! Этим я не хочу сказать ничего оскорбительного художникам, напустив на себя глупость, но… по-моему, это не подходит. У меня всегда были аристократические взгляды, и я признаю породы людей, как и породы животных. Часто или, вернее, всегда род становился благородным вследствие нравственного и физического воспитания, результаты которого передавались от отца к сыну. К чему доискиваться причины?

30 мая

Я перелистывала время моих близких отношений с А. Право, удивительно, как я тогда рассуждала. Я изумлена и исполнена восхищения. Я позабыла все эти верные, правдивые рассуждения, я беспокоилась, чтобы не поверили в мою любовь (прошлую) к графу А. Слава Богу, этому нельзя поверить благодаря моему дорогому дневнику. Нет, право, я не думала, что высказала столько истин, и особенно не думала, что они приходили мне в голову. Прошел уже год, и я боялась, что написала глупости; нет, право, я довольна. Не понимаю только, как могла я вести себя так глупо и рассуждать так умно?

Должна повторить себе, что никакие советы не помешали бы мне сделать что бы то ни было и что мне нужна была опытность.

Мне неприятно, что я такая ученая, но это нужно, и, привыкнув к этому, я буду находить, что это весьма естественно, я снова возвышусь в той идеальной чистоте, которая всегда затаена где-то в глубине души, и тогда будет еще лучше; я буду более спокойна, более горда, более счастлива, потому что будут ценить это, хотя теперь меня это оскорбляет, словно дело идет о другой.

Ибо женщина, которая пишет, и женщина, которую я описываю, – две вещи разные. Что мне до ее страданий? Я записываю, анализирую, я изображаю ежедневную жизнь моей особы, но мне, мне самой все это весьма безразлично. Страдают, плачут, радуются моя гордость, мое самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза; но я при этом только наблюдаю, чтобы записать, рассказать и холодно обсудить все эти ужасные несчастья, как Гулливер смотрел на свих лилипутов.

Мне еще многое нужно сказать, чтобы объясниться, но довольно!

11 июня

Вчера вечером, пока играли в карты, я делала набросок при свете двух свечей, которые слишком мерцали от ветра, и сегодня утром я набросала на полотне наших игроков.

Мне страшно хочется написать четырех человек, сидящих вокруг стола, схватить положение рук и выражение лиц. До сих пор я рисовала только головы, большие и маленькие…

1 июля

Вследствие всех этих политических неурядиц и волнений сегодняшнего смотра ожидали с замиранием сердца. Надеялись на восторженную встречу маршала, что в армии произойдут манифестации. Все, однако, прошло спокойно, ничего не случилось. Раздалось только несколько жидких аплодисментов по адресу армии.

Опишем, впрочем, по порядку этот прелестный день. Прежде всего мне принесли платья, из которых ни одно не оказалось подходящим.

Это раздражает больше всего, за исключением, впрочем, дурного обеда.

В 9 часов мы уехали с госпожой и господином де М. По дороге я ежесекундно только и слышала что разного рода наставления и опасения. То они боялись, что мы опоздаем или что места будут плохие, то являлись у них различные опасения насчет нашего кучера, насчет погоды, насчет давки и т. д. Все это страшно сердило меня. Только французы умеют раздражать такими пустяками.

Наконец мы приехали. Места наши оказались до того малоаристократическими, и со всех сторон нас так сдавили, что я не стерпела и ушла оттуда.

Мы вышли на лужайку. Но много времени прошло прежде, чем нам удалось отыскать нашего лакея и карету.

Жену маршала Мак-Магона приветствовали, как королеву… Впрочем, нет, пред ней довольно торопливо снимали шляпы, а она кланялась направо и налево. Это не произвело на меня никакого впечатления, между тем как лица тех, что приветствовали принцессу Маргариту, австрийскую императрицу и нашу великую княгиню, показались мне исполненными почтительного восторга.

Однако порядочное животное этот господин де Ф. Меня так и подмывает написать ему:

«Милостивый Государь!

Кажется, гораздо легче было просто выразить свое сожаление, а не посылать билеты на такие места».

Впрочем, мы с ним увидимся завтра. Я предпочитаю лучше сказать ему, упомянув о смотре: «Я не была там. С моими билетами пришлось бы сидеть на стульях, поэтому я отдала их своей портнихе».

3 июля

Мы осматривали замок Ворта в Сюрене. Мне было страшно досадно, что о портном говорили, как о каком-нибудь короле. Но замок или, вернее, вилла действительно настоящее чудо.

Начиная с ложи привратника и кончая голубятней – там все прекрасно, на всем видна печать самых тщательных усилий и забот.

Здесь много павильонов, оранжерей, садов.

Кажется, ни одно жилище в мире не может сравниться с этим замком. Одних только наружных украшений столько и в таких разнообразных сочетаниях, что за ними исчезает самый дом, даже самые стены.

Это какое-то безумное изобилие деталей, старинного стиля и всякого рода редкостей. Строители умудрились рассыпать фарфор даже на превосходно устроенных среди зелени и цветов газонах. Сюда привнесено все, что только можно было привнести законченного, исключительного и красивого в вортовских корсажах и мантильях. Все, что можно было подобрать изысканного в мире красок, вышивок и кружев, чтобы создать шедевр туалета, – все в изобилии применено и здесь, но с удивительной тонкостью и вкусом.

Кажется положительно невозможным, чтобы человек в полном рассудке мог думать о сочетании этого миллиона безделушек. Каждая из них в отдельности представляет художественную вещицу или драгоценную игрушку.

Можно не приходить в восторг от этого удивительного жанра, но необходимо отдать ему справедливость: в своем роде это величественно. Видно, что человек любит все эти украшения, как артист. Тысячи мелочей говорят о возвышенном вкусе, даже о культе великих людей и великих дел.

Мало того. Во всем этом можно уловить даже некоторую претензию и на собственное величие. Это простительно и, собственно говоря, вполне естественно. Каждый велик в своем роде. Быть может, даже гораздо труднее возвыситься в таком искусстве, которое охотно считают ремеслом, чем в таком, которое само по себе высоко и серьезно. В этом, быть может, даже больше заслуги. Впрочем, если бы захотеть пойти дальше и серьезно разобрать, какое отношение имеют к самым важным интересам и событиям мира женские наряды, заполняющие полжизни женщины, то нашлось бы много удивительного и неожиданного. Но я не хочу заходить слишком далеко. К тому же такой анализ, если уж браться за него, должен сделать какой-нибудь признанный авторитет, иначе анализ встретит только насмешки.

Максимильен Люс. Утро, интерьер. 1890

Чертовские французы! Как только очутишься среди них, не можешь удержаться, чтобы не относиться с пренебрежением ко всякому благородству происхождения, ко всяким богатствам, состоянию и заслугам не французского происхождения. Кажется, вне этого горнила нет ничего живого, ничего мыслящего, ничего знаменитого! Кажется… да это так и есть в действительности, Париж – колокол, возвещающий миру обо всем, что оказалось достаточно сильным, чтобы привести его в движение…

4 июля

Как-то, болтая об А., об Л., о браке, я сказала, что выйду замуж только за человека, имеющего 500 000 франков дохода.

Рассказывают о несчастном браке маркиза Прео и предлагают мне выйти за него замуж: ему 65 лет, и он имеет по меньше мере 600 000 франков дохода.

Я ответила, что заранее согласна на это, что устрою ему отличный салон и буду умницей. И я это сделаю.

Нет, в самом деле это было бы по мне: древний аристократический род, великолепный замок, чудесный отель, конюшня, драгоценности…

Вот было бы отлично, если бы небо послало мне когда-нибудь подобную награду!

Этот уже не чета А.! Я отреклась бы тогда от всех этих банальных слов!..

5 июля

Доктор Фовель привел меня в восторг, сказав, что все идет как нельзя лучше. Он сказал мне еще многое относительно моего голоса, и его слова заставили меня воспрянуть духом.

7 июля

Обыкновенно мне нужна неделя, чтобы приготовить свои туалеты к отъезду. Теперь я занимаюсь этим уже с 16-го, и до сих пор у меня еще ничего нет. Ворт и Лаффьер задерживают все мои корсажи. Каждый раз их нужно переделывать, и каждый раз дело идет все хуже и хуже.

Я продолжаю размышлять о письме Фостера. Эти размышления внушили мне идеи и проекты, которыми я помаленьку займусь. Вы узнаете о них, как только они примут какую-нибудь определенную, реальную форму.

Я очень редко буду показываться в парижском обществе. Посмотрим, что даст эта зима.

Я отдыхаю душой, думая о своем искусстве, о своем последнем высшем убежище. Мне очень улыбается перспектива провести сезон в Лондоне в кругу Фостеров, друзей Аничковых по посольству, и леди Пэджет, старшей сестры Берты.

А потом… всегда это «потом»… потом путешествие в Испанию, в эту оригинальную, отрезанную от всего остального мира страну…

Кажется, я имею право сказать, что – впрочем, с очень недавнего времени – я сделалась более благоразумна, вижу вещи в более натуральном свете и пришла в себя от множества иллюзий и множества горестей. Истинная мудрость приобретается только собственным опытом.

9 июля

Мы были у гадалки, донны Стефаны. Она начала с того, что карты знают только прошедшее и только ближайшее будущее, которое непосредственно примыкает к настоящему моменту.

– У вас будет много, очень много неприятностей. Вы страдаете… В вашей душе хаос и смятение. Вас преследует мысль об одном молодом человеке; вы почти любите его. Он причинял вам много огорчений, причиняет их и теперь и будет еще причинять, но все же вы любите его. Он также любит вас, но его окружают дурные люди, которые дают ему дурные советы. Особенно много зла причинил вам один из этих людей – человек небольшого роста. Впрочем, теперь между ними холодные отношения… Все свое время этот молодой человек проводит с каким-то стариком. О! Вы артистка, вы пишете картины, вы музыкантша. У вас в руках невероятная ловкость. Вот как! У вас сильно играет воображение… Вы уже три раза воображали себе, будто любите (а может быть, вы будете любить три раза). Но, повторяю, ваше сердце не принимает в этом участия, вы переживаете это только головой. Вы одержите много побед и будете жить больше девяноста лет. У вас счастливая рука, вы созданы для счастья и восторжествуете над всем, но удовлетворение в любви вы найдете только после того, как удовлетворено будет ваше самолюбие.

Все это она говорила, разглядывая то руку, то карты. Все, что она мне сказала, верно… Все это общие места.

Не знаю почему, но я волновалась, слушая гадалку. Я волнуюсь еще и теперь, у своих поставщиков, которые меня изводят. Это предсказание все время сердило меня, и это ее решительное «нет» леденит кровь в моих жилах, как все, что кажется неизбежным.

В пятницу, 18 февраля 1876 года, я была на балу в Капитолии и беседовала с А. Он рассказывал мне об Л., которого я в то время не знала. В понедельник, 21 февраля, А. нанес мне визит. В пятницу, 10 марта 1877 года, я встретила А. в Неаполе. В понедельник, 12 февраля 1877 года, я дошла до Канчелло. В пятницу, 16 марта, я получила первое письмо. В пятницу, 6 апреля, я говорила с королем. В понедельник, 23 апреля, я получила последнюю записку от А. В пятницу, 15 июня, я узнала о его приезде в Ниццу и хотела переодеться, чтобы видеть его, не будучи им узнанной.

Я скучаю. По совету мамы я написала художнику Гордиджани.

Я не могу не думать о ком-либо. И хотя я отношусь безразлично к А., но пусть он займет тот уголок моих мыслей, который предназначен для этой стороны жизни…

Почему некоторые имена поражают нас? Слышишь какое-нибудь незнакомое имя. Оно странно звучит в твоих ушах. Потом часто вспоминаешь о нем без всякого повода, просто так.

На том балу в Капитолии А. ведь рассказывал мне о многих, называл мне всех мужчин, которые там были, а я почему-то обратила внимание только на Л.

Это имя всегда производило на меня сильное впечатление.

На том же балу А. прошел со мной мимо Л. и указал мне на него: вот Л., вы его знаете?

– Ваш Л. слишком некрасив для того, чтобы я его знала.

13 июля

Мы продолжаем осматривать отели. Между прочим мы посетили отель герцогини Риарио Сфорца, урожденной Беррие. Гербы ее предков, пап и кардиналов, ослепили меня, очаровали. Я отвлеклась от них только для того, чтобы заглянуть в ламартиновский «Жоселэн». Но когда я наткнулась на то место, где Жоселэн снова встречается с Лорансой, я не могла оторваться и прочла целых три страницы. При чтении этой сцены на меня нахлынула целая волна мыслей.

Я сама не знаю, о чем я думала! Только наверное не об А. Скорее всего я думала о Риме, о нашем мрачном балконе, о дожде, об Антонелли, который как-то раз вечером убежал с концерта, спасаясь от моих придирок. Впрочем, нет, и не об этом я думала, потому что я не любила бы, если бы была любима. Так о чем же я думала? Нет, г-н де Ламартин! Нехорошо сочинять такие книги, как «Жоселэн». От чтения этих чудесно описанных душевных страданий у некоторых честных людей глаза наполняются слезами, а сердца обливаются кровью, хотя самому г-ну Ламартину, быть может, все это и ничего не стоило…

Розали встретила сегодня вечером курьера прусского короля. Этот курьер часто приносил нам весточки и букеты от графа Денгофа. Розали говорила с ним о графе Денгофе и о г-не де Л. Об обоих шла молва, будто они умирают от любви ко мне, и прислуга спорила насчет того, у кого из них больше шансов.

15 июля

Вчера я начала рисовать. Моя мастерская готова.

Мы пошли на «Маделэн», чтобы видеть наших львиц-щеголих, но в этом отношении я была обманута. Я надела белое бумажное платье, стянутое в талии египетским поясом, белые кожаные ботинки, тонкую соломенную шляпу с белым креповым шарфом. В руках у меня был букет ландышей и большой белый, очень плоский зонтик. Проще и выдумать трудно.

А выставка! Но не будем преждевременно мучить себя.

Целый день я рассматривала чудеса античных высокохудожественных вышивок. Я видела платья – настоящие буколические или рыцарские поэмы! Я видела образцы роскоши и великолепия, каких и не подозревала. И это была роскошь настоящего beau monde’a, а не полусвета.

Да, все это прекрасно, но мне оно теперь ни к чему не послужит.

Как только нам понравится какой-нибудь наш поступок, мы тотчас же говорим: я буду это делать всегда!

Говорят: я буду всегда это любить, потому что надеюсь, что это всегда будет доставлять мне удовольствие. Но как только является что-нибудь другое, что кажется нам более желанным, – все прежнее исчезает; и желание, и обещания, и клятвы…

Я боюсь этих ужасных парадоксов. Но, быть может, это не парадоксы, а величие истины? Кто знает?

15 июля

Я скучаю до такой степени, что мне хочется умереть. Я скучаю так, что мне кажется, ничто в мире не может ни развлечь меня, ни заинтересовать. Я ничего не желаю, ничего мне не нужно! Впрочем, я хотела бы утратить чувство стыда при мысли о возможности полного уподобления животному. Хотелось бы ничего не делать, не думать, жить, как растение, без угрызений совести.

Чтение, рисование, музыка – тоска, тоска, тоска! Вне этих занятий и развлечений надо иметь что-нибудь живое, а я скучаю. Я скучаю не потому, что я взрослая девушка, которой пора замуж, – нет, вы оказали бы мне слишком много чести, думая так. Я скучаю, потому что жизнь моя сложилась не так, как следует, и потому, что я скучаю!

Париж убивает меня! Это сущий кафе-ресторан, хорошая гостиница, базар. Надо надеяться, что с наступлением зимы, оперы, гуляний я примирюсь с ним.

18 июля

Одно только слово «Италия» приводит меня в такой трепет, как никакое другое имя, ничье присутствие. О! Когда же я туда поеду!

Мне было бы досадно, если бы мои восклицания приняли за аффектацию.

Не знаю, почему мне кажется, что мне не верят, и тогда я уверяю, я клянусь, а это и неприятно, и глупо.

Видите ли, я хочу перемениться, хочу писать очень просто, и я боюсь, чтобы, сравнивая все это с моими прошлыми восторгами, меня не перестали понимать.

Но послушайте: с Неаполя, т. е. со времени моего отъезда в Россию, я уже старалась исправиться, и мне кажется, мне это до некоторой степени удается.

Я хочу говорить обо всем совершенно просто, и если я употребляю несколько образных выражений, то не для того, чтобы украсить речь – о, нет! Для того, чтобы высказать наиболее совершенным образом путаницу моих мыслей.

Меня раздражает, что я не могу написать несколько слов, которые заставили бы заплакать! Мне так хотелось бы заставить других почувствовать, что я чувствую! Я плачу, и я говорю, что я плачу. Но я хотела бы не этого, я хотела бы все это рассказать… словом, растрогать!

Это придет, и придет не без усилий с моей стороны, но этого нечего добиваться.

Время летит с ужасающей быстротой! Я в отчаянии, глядя на себя!

Почему я любила только себя?

Если бы я в жизни нашла какую-нибудь искреннюю привязанность, я забыла бы о себе.

К счастью, мне это счастье не было дано. Я принадлежу только себе одной, и теперь, глядя на себя, я прихожу в отчаяние.

Я пережила всякого рода разочарования: я боролась, плакала, приходила в отчаяние. И знаете, что со мной сталось, во что я превратилась? Знаете ли вы всю глубину моего несчастья? Понимаете ли вы, до какой степени я чувствую себя погибшей?

Так знайте же – я смирилась!!! Может ли быть что-нибудь лучше этого?..

Французы уверены, что они обладают своей школой живописи, своей школой пения.

Но все, что они знают, они приобрели у итальянцев. Все они поэтому и стремятся в Италию. Самый бедный, самый несчастный француз делает все, чтобы накопить немного денег и побывать в Италии. Господи, как глупо рассказывать о том, что всем давным-давно известно!

Мы были у доктора Фовеля. Я осведомилась у него, можно ли мне будет начать заниматься через два месяца. Он ответил:

– Да, но вы должны быть очень осторожны. Что касается учителя, то я советую вам выбрать итальянца. Что бы там ни говорили теперь, а итальянцы – лучшие учителя в мире.

26 июля

Сегодня я рисовала целый день; чтобы дать отдохнуть глазам, я играла на мандолине, потом снова рисование, потом фортепьяно. Ничто не может сравниться с искусством, каким бы то ни было, как при начале, так и в момент его высшего развития.

Все забывается, думаешь только о том, что делаешь, смотришь на эти контуры, на эти тени с уважением, с умилением, создаешь, чувствуешь себя почти великим.

Я боюсь испортить себе глаза и уже три дня не читаю по вечерам. Последнее время я стала видеть неясно на расстоянии от кареты до тротуара, а это очень близко.

Это меня беспокоит. Если, потеряв голос, я принуждена буду бросить чтение и рисование! Тогда я не стану жаловаться, так как это значило бы, что и в других моих горестях никто не виноват и что такова воля Божия.

30 июля

Говорят, что многие молодые девушки записывают свои впечатления, и эта глупая «Vie parisienne» говорит об этом довольно презрительно. Я очень надеюсь, что не принадлежу к этим средним существам, – завистливым, ничего не знающим, жаждущим тайн и разврата всеми своими порами.

Фовель уже больше не посылает меня в Энгием и, быть может, пошлет меня в Германию, что снова повернет все вверх дном. Валицкий человек знающий, он понимает все болезни; я надеялась, что он ошибается, советуя мне Соден, а вот и Фовель согласен с ним.

1 августа

«Два чувства свойственны гордым и страстным натурам: крайняя чувствительность к мнениям и крайняя горечь, если это мнение несправедливо».

Какое чудное создание написало это? Я не знаю, но я уже цитировала эти строки ровно год тому назад и прошу вас, думая обо мне, думать иногда и о них.

5 августа

Когда нуждаются в хлебе, право, уже не смеют думать о конфетах. Так и мне теперь стыдно говорить о моих артистических надеждах. Я не смею говорить, что мне хотелось бы иметь то или другое приспособление, чтобы лучше работать, что мне надо ехать в Италию, чтобы там учиться. Говорить об этом очень щекотливо.

Даже если бы мне все давали, я бы не могла удовлетвориться так, как прежде.

Ничто не может возвратить потерянного доверия, и, как все, что невозвратимо, это приводит меня в отчаяние! Делаешься разочарованной, печальной, не замечаешь ничего и никого, лицо озабоченное, что меня портит, отнимая мое прежнее доверчивое выражение. Ничего не умеешь сказать; друзья сначала смотрят на вас с удивлением, а потом уходят. Тогда стараешься быть занимательной, а вместо того становишься странной, нелепой, грубой и глупой.

6 августа

Вы думаете, что я не беспокоюсь о России?!. Какое несчастное, презренное существо тот, кто может забыть свое отечество в опасности! Вы думаете, что эта басня о беге зайца и черепахи в применении к России и Турции не заставляет меня страдать? Если я говорю о голубях и об американках, это еще не значит, что я не беспокоюсь, не беспокоюсь серьезно о нашей войне.

Думаете вы, что 100 000 убитых русских были бы мертвы, если бы для их спасения было достаточно моих тревог, моего желания защищать их?

7 августа

Я одурела в Bon Marche, который мне нравится, как все, что хорошо устроено. У нас ужинали, смеялись, я тоже смеялась, но это… все равно… я грустна, я в отчаянии.

И это невозможно!!! Странное, отчаянное, ужасное, отвратительное слово!!! Умереть, Боже мой, умереть!!! Умереть!!! Ничего не оставив после себя? Умереть, как собака!? Как умерли 100 000 женщин, имена которых едва начертаны на их могилах! Умереть, как…

Безумная, безумная, не видящая, чего хочет Бог! Бог хочет, чтобы я от всего отказалась и посвятила себя искусству! Через пять лет я буду еще совсем молодая, быть может я буду прекрасна, прекрасна своей красотой… Но если я буду только артистической посредственностью, которых так много?

Для выездов в свет этого было бы достаточно, но посвятить на это всю жизнь и не достигнуть!.. В Париже, как повсюду, есть русская колония!!

Не эти пошлые соображения бесят меня, но что, как они ни пошлы, они приводят в отчаяние и мешают мне заботиться о моем величии.

Что такое жизнь без окружающего, что можно сделать в полном одиночестве? Это заставляет меня ненавидеть весь мир, мою семью, ненавидеть себя, богохульствовать! Жить, жить!.. Святая Мария, Матерь Божия, Господи Иисусе Христе, Боже мой, помогите мне!

Но если посвящаешь себя искусству, надо ехать в Италию!!! Да, в Рим. Это гранитная стена, о которую я постоянно разбиваю голову!..

Я остаюсь здесь.

17 августа

Я уверилась, что не могу жить вне Рима. В самом деле, я просто чахну, но, по крайней мере, мне ничего не хочется. Я отдала бы два года жизни, чтобы поехать в Рим в первый раз.

К несчастью, мы научаемся, как нам надо бы поступить, когда уже дело непоправимо.

Живопись приводит меня в отчаяние! Потому что я обладаю данными для того, чтобы создавать чудеса, а между тем я в отношении знаний ничтожнее первой встречной уличной девчонки, у которой заметили способности и которую посылают в школу.

По крайней мере, я надеюсь, что, взбешенное потерей того, что я могла бы создать, потомство обезглавит всех членов моей семьи.

Вы думаете, я еще имею желание выезжать! Нет, это прошло. Я недовольна, раздосадована и делаюсь артисткой, как недовольные делаются республиканцами.

Кажется, я клевещу на себя.

18 августа

Читая Гомера, я уподобляла тетю, когда она сердится, Гекубе во время пожара Трои. Как бы ни была я глупа, как бы ни стыдилась высказывать восхищение классиками, но никто, мне кажется, не может избегнуть этого восхищения. Какое бы ни было ваше отвращение вечно повторять одно и то же, как бы вы ни боялись заимствовать ваших восторгов у почитателей по профессии или повторять слова вашего профессора, но в Париже не смеют говорить об этих вещах, право не осмеливаются.

А между тем ни одна современная драма, ни один роман, ни одна комедия, производящая впечатление, ни Дюма, ни Жорж Занд не оставляли во мне такого чистого воспоминания, такого глубокого, непосредственного впечатления, как описание взятия Трои.

Мне кажется, что я присутствовала при этих ужасах, слышала эти крики, видела пожар, была с семьей Приама, с несчастными, прятавшимися за алтарями богов, где зловещий огонь, пожиравший город, достиг и обнаружил их… И кто может удержаться от легкой дрожи, читая о появлении призрака Креузы?

Но когда я думаю о Гекторе, о сошедшем с городских стен с такими хорошими намерениями, бегущем перед Ахиллом и три раза обегающем город, не переставая быть преследуемым… я смеюсь!..

И герой, который пропускает ремень через ноги или вокруг ног мертвого врага, тащит его вокруг тех же укреплений; я представляю его себе в виде ужасного уличного мальчишки, скачущего на палке с огромной деревянной саблей на боку.

Не знаю, право… но мне кажется, что только в Риме я могла бы найти удовлетворение моим всемирным мечтам…

Там находишься словно на вершине мира.

Я бросила к черту «Journal d’un diplomate en Italie»; эта французская элегантность, эта вежливость, это батальное восхищение оскорбляют меня за Рим. Француз всегда мне представляется рассекающим все по косточкам длинным инструментом, который он деликатно держит двумя пальцами, и с лорнетом на носу.

Рим как город должен быть тем, чем я в моем представлении была как женщина. Все слова, употреблявшиеся и приложимые к другим, для нас… профанация.

19 августа

Я прочла «Ariane» Уйда. Эта книга меня опечалила и в то же время я почти желаю себе такой же участи, как судьба Жиойи.

Жиойя была воспитана на Гомере и Вергилии; по смерти отца она пешком отправилась в Рим. Там ее ждало страшное разочарование. Она думала, что увидит Рим времен Августа.

В продолжение двух лет она занималась в мастерской Марике, знаменитого в то время скульптора, который, сам того не зная, любит ее. Но она занята только искусством до появления Илариона, поэта, который своими поэмами заставляет плакать весь свет, который надо всем смеется, миллионер, прекрасен, как бог, и везде обожаем. Пока Марике любит молча, Иларион заставляет полюбить себя из каприза.

Конец романа меня опечалил, и между тем я тотчас бы согласилась на судьбу Жиойи. Во-первых, она обожала Рим; затем она любила всей душой. И если она и была брошена, то брошена им; если она и страдала, то из-за него. Я не понимаю, как можно быть несчастной от чего бы то ни было, если причиной тому тот, кого любишь… как она любила и как могла бы любить я, если бы я когда-нибудь любила!..

Она никогда не узнала, что он взял ее из одного каприза.

– Он меня любил, – говорила она, – но я не сумела удержать его. Она приобрела славу. Ее имя повторялось с удивлением и восторгом. Она никогда не переставала любить его, он для нее никогда не сошел в разряд обыкновенных людей, она всегда считала его безукоризненным, почти бессмертным, она не хотела умереть тогда, «потому что он живет».

– Как можно убить себя, когда тот, кого любишь, не умирает? – говорила она.

И она умерла у него на руках и слышала, как он говорил:

– Я вас люблю.

Но чтобы так любить, надо найти Илариона. Человек, которого вы будете так любить, не должен быть бог знает какого происхождения.

Иларион был сын австрийского дворянина и греческой принцессы. Человек, которого вы будете так любить, никогда не должен нуждаться в деньгах, никогда не должен быть слабым игроком или бояться чего бы то ни было.

Когда Жиойя становилась на колени и целовала его ноги, мне хочется думать, что ногти у него были розовые и что у него не было мозолей.

Вот она, ужасная действительность! Наконец, этот человек не должен никогда испытывать смущения при входе во дворец или в общество, никакого стеснения при виде мрамора, который он хочет купить, или неудовольствия от невозможности сделать что бы то ни было, хотя бы даже самое сумасшедшее. Он должен быть выше оскорблений, трудностей, неприятностей прочих людей. Он может быть низок только в любви, но низок, как Иларион, который, смеясь, разбивает сердце женщины и в то же время плачет при виде женщины, терпящей в чем-нибудь недостаток.

Это очень понятно. Как разбивают сердца? Не любя или перестав любить. Намеренно ли это? Вольны ли вы в этом? Нет. Ну, так нечего и делать – эти упреки так глупы и в то же время так банальны. Все осуждают, не дав себе труда понять.

Такой человек должен всегда для отдыха находить на своем пути дворец, яхту – чтобы перенестись туда, куда влечет его фантазия, бриллианты – чтобы украсить женщину, слуг, лошадей, даже флейтистов, черт возьми!

Но это сказка! Отлично, но в таком случае такая любовь тоже выдумка. Вы мне скажете, что любят людей, зарабатывающих 1200 франков в год или имеющих 25 000 франков дохода, которые экономят на перчатках, обдумывают приглашения, но тогда уже это совсем не то, совсем, совсем!

Тогда бывают влюблены, любят, приходят в отчаяние, удушают себя угаром, убивают соперников или даже самих себя. Иногда безропотно покоряются. Но это не то, совсем не то. О! Совсем!

Я так щекотлива, что каждая мелочь меня оскорбляет.

Марике и Криспэн поклялись его убить, но она не понимала, как можно мстить.

– Мне мстить, за что? – говорила она. – Мстить не за что. Я была счастлива, он меня любил.

И когда Марике бросился к ее ногам и поклялся ей быть ее другом и мстителем, она отвернулась с ужасом и отвращением.

– Моим другом? – сказала она. – И вы желаете ему зла?

Я понимаю, что можно желать смерти человеку, которого любила, но не тому, которого любишь. Я буду слишком унижена в нем. Подумайте только: если он живет во втором этаже, у своих родителей, и я держу пари (после того, что известно через Висконти), что мать два раза в месяц меняет ему простыни.

Но обратитесь лучше к Бальзаку за этими микроскопическими анализами – мои слабые несчастные усилия не могут заставить понять меня.

Клод Моне. Официантка в ресторане «Дюваль». 1875

23 августа

Я в Шлангенбаде. Как и почему? Потому, что я не знаю, зачем я скучаю в разлуке с другими, и раз надо страдать, лучше страдать вместе.

Мы с тетей взяли две комнаты в Бадегаузе, ради моих ванн; это удобно.

Фовель назначил мне отдых, и я его имею. Только мне кажется, я еще не поправилась, – в неприятных вещах я никогда не обманываюсь.

Скоро мне будет восемнадцать лет. Это мало для тех, кому тридцать пять, но это много для меня, которая в течение немногих месяцев жизни в качестве молодой девушки имела мало удовольствий и много горестей.

Искусство! Если бы меня не манило издали это магическое слово, я бы умерла.

Но для этого нет надобности ни в ком, зависишь только от себя и если не выдерживаешь, то значит – ты ничто и не должен больше жить. Искусство! Я представляю его себе как громадный светоч там, очень далеко, и я забываю все остальное, и пойду, устремив глаза на этот свет… Теперь, о нет, нет! Теперь, о Боже, не пугай меня! Что-то ужасное говорит мне, что… Нет! Я этого не напишу, я не хочу навлекать на себя несчастья! Боже мой… сделают все, чтобы его избегнуть, и если… Об этом нечего говорить… и… да будет воля Божия!

Я была в Шлангенбаде два года тому назад. Какая разница!

Тогда у меня были всевозможные надежды, теперь никаких.

Дядя Степан с нами, как и тогда; с нами попугай, как два года тому назад. Тот же переезд через Рейн, те же виноградники, те же развалины, замки, старые легендарные башни…

И здесь, в Шлангенбаде, чудные балконы, как гнездышки из зелени, но ни развалины, ни хорошенькие новенькие домики меня не пленяют. Я сознаю достоинство, прелесть, красоту, раз они есть, но не могу ничего любить, что не там.

Да и действительно, что есть подобного на свете! Я не умею это высказать, но поэты убеждали, а ученые доказывали это раньше меня.

Благодаря привычке возить с собой «кучу ненужных вещей» через какой-нибудь час я всюду устраиваюсь, как дома; мой несессер, мои тетради, моя мандолина, несколько славных толстых книг, моя канцелярия и мои портреты. Вот и все. Но с этим какая угодно комната, гостиница делается удобной. Что я особенно люблю, это мои четыре толстых красных словаря, зеленый толстый Тит Ливий, совсем маленький Данте, Ламартин среднего размера и мой портрет, величиной с кабинетный, написанный масляными красками, в темно-синей бархатной раме и в ящичке из русской кожи. Со всем этим мой стол тотчас же становится элегантным, и две свечи, освещающие эти теплые и мягкие для глаза цвета, почти примиряют меня с Германией.

Дина так добра… так мила! Я бы так хотела видеть ее счастливой.

Вот слово! Какая отвратительная ложь – жизнь некоторых личностей!

27 августа

Я прибавила одно прошение к моей вечерней молитве: Боже, благослови наше оружие!

Я бы сказала, что я беспокоюсь, но в таких важных вещах могу ли я говорить что бы то ни было? Я ненавижу праздные сострадания. Я не стала бы говорить о нашей войне, если бы я могла что-нибудь сделать. Я довольствуюсь, несмотря ни на что, тем, что упорно восхищаюсь нашей императорской фамилией, нашими великими князьями и нашим бедным милым императором.

Говорят, что мы плохо действуем. Хотела бы я посмотреть на пруссаков в этой скудной, дикой, наполненной предателями и засадами стране! Эти чудесные пруссаки шли по богатой и плодородной стране, как Франция, где каждую минуту они находили города и деревни, где они могли есть, пить и грабить сколько угодно. Желала бы я видеть их на Балканах.

Не говоря уже о том, что мы сражаемся, а они по большей части покупают, а затем устраивают человеческую бойню.

Наши храбрецы умирают «как дисциплинированные скоты», говорят люди противной партии, «как герои», говорят честные люди.

Но все согласны, что никогда еще не дрались так, как дерутся теперь русские. История подтвердит это.

29 августа

Так как меня давно мучил непонятный для меня переход от империи к царской власти, к окончательному раздроблению Италии, я взяла книгу Амедея Тьерри и ушла в лес, где я читала, и спала, и узнавала, что было нужно, бродя наудачу, не зная, куда я иду, и напрасно воображая себе встречи, подобные той, что я описала в прошлом году.

Русским не везет. Читали военные новости: Шипкинский проход, впрочем, еще в наших руках; завтра мы узнаем результат решительных действий. Я дала обет молчания до завтра – только бы наши победили.

Мне будет восемнадцать лет, это нелепо! Мои незрелые таланты, мои надежды, мои привычки, мои капризы сделаются смешны в восемнадцать лет. Начинать живопись в восемнадцать лет, стремясь все делать раньше и лучше других!

Некоторые обманывают других, я же обманула себя.

30 августа

Я молчала, и сегодня вечером в Висбадене мы узнали, что Шипка за нами и турки разбиты (по крайней мере, в настоящую минуту) и что к нашим идут большие подкрепления.

Сегодня вечером за чаем у нас было несколько знакомых, между прочим, монсеньор Филипп Бурбонский. С ним надо считаться – все-таки одним кавалером больше. Он брюнет, маленького роста. У него свежий цвет лица, черные, длинные усы, широко развитая и подвижная нижняя челюсть. Он часто морщит лоб. У него хорошие простые манеры, и, по-видимому, он не слишком глуп. Весь вид спокойный, незначительный.

Он помог мне приготовить шоколад, и вообще он, кажется, добрый малый.

Но, Господи, я все забываю сказать вам, что Поль, мой родной брат Поль, приехал сегодня утром в шесть часов из России!

Он такой толстый, коренастый. Рядом с ним я кажусь маленькой принцессой.

1 сентября

Я много бываю одна, думаю, читаю без всякого руководства. Быть может, это хорошо, но быть может, и худо.

Кто может поручиться, что я не полна софизмов и ложных идей? Об этом будут судить после моей смерти.

Прощение, простите. Вот очень употребительные на свете слова. Христианство нас учит прощению.

Что такое прощение?

Это отказ от мщения и наказания. Но если не было намерения ни мстить, ни наказывать, можно ли простить? И да и нет. Да, потому что так говорят себе и другим и поступают, как будто бы обиды и не существовало!

Нет, потому что никто не властен над своей памятью, и пока помнят – еще не простили.

Я весь день провела дома вместе с нашими, собственными руками чинила башмак из русской кожи для Дины; затем я вымыла большой деревянный стол, как горничная, и на этом столе я начала делать вареники. Мои забавлялись, глядя, как я месила муку, с засученными рукавами и с черной бархатной ермолкой на голове, «как Фауст».

6 сентября

Остаться в Париже. Я окончательно остановилась на этом, и мама тоже. Я была с ней весь день. Мы не ссорились, и все было бы хорошо, если бы она не была больна, особенно вечером. Со вчерашнего дня она почти не покидает постели.

Я решила остаться в Париже, где буду учиться и откуда летом для развлечения буду ездить на воды. Все мои фантазии иссякли; Россия обманула меня, и я исправилась. Я чувствую, что наступило наконец время остановиться. С моими способностями в два года я нагоню потерянное время.

Итак, во имя Отца и Сына и Святого Духа, и да будет надо мною благословение Божие. Это решение не мимолетное, как многие другие, но окончательное.

9 сентября

Я плакала сегодня. Беспорядочное начало моей жизни мучит меня. Сохрани меня Бог видеть в себе непризнанное божество, но, право, я несчастна! Уже сколько раз я была склонна признать себя существом, «преследуемым злым роком», но каждый раз возмущалась при этой ужасной мысли: Nunquam anathematis vinculis exuenda! Есть люди, которым все удается, а другим – наоборот. И против этой истины нельзя ничего возразить. И в этом-то и заключается весь ужас положения!

Вот уже три года, как я могла бы серьезно работать, но в тринадцать лет я гонялась за тенью герцога Г., как ни плачевно в этом признаться… Я не обвиняю себя, потому что нельзя сказать, чтобы я сознательно расходовалась на все это. Я жалею себя, но не могу во всем упрекать себя. Обстоятельства во взаимодействии с моей полной свободой, постоянно стесняемой, однако, с моим невежеством, моя экзальтированность, да еще воображающая себя скептицизмом, выработанным опытностью сорокалетнего человека, все это бросало меня из стороны в сторону, Бог знает куда и как!

Другие в подобных обстоятельствах могли бы встретить какую-нибудь солидную поддержку, а это дало бы возможность приняться за работу в Риме, или где-нибудь в другом месте, или, наконец, привело бы к браку. У меня – ничего.

Я не сожалею о том, что жила все время по своему благоусмотрению; странно было бы сожалеть об этом, зная, что никакой совет мне ни к чему не служит. Я верю только тому, что испытываю сама.

10 сентября

Завтра утром мы выезжаем. Я очень люблю Шлангенбад. Здесь такие прекрасные деревья, воздух такой мягкий… Можно ни с кем не встречаться, если хочешь… Я знаю все тропинки, все аллеи. Человек, умеющий удовольствоваться Шлангенбадом, может быть вполне счастлив.

Мои матери не понимают меня. В моем желании поехать в Рим они усматривают только прогулки на Пинчио, оперу и «уроки живописи». Если бы я всю жизнь потратила на разъяснение им своего энтузиазма, они, может быть, поняли бы его, но как нечто «бесполезное», как какую-нибудь мою причуду… Мелочи обыденной жизни поглощают их… И потом, говорят, надо уж родиться с любовью ко всему этому, иначе ничего не поймешь, будь там хоть каким хочешь умным, благородным и прекрасным человеком. Или это я, может быть, глупа?

Хотела бы я быть фаталисткой.

19 сентября

Я перечла всю передрягу с А. и очень боюсь, что меня примут или за идиотку, или за особу довольно легкомысленную. Легкомысленную, нет. Я принадлежу к порядочной семье… Однако, что я говорю?

Я просто была глупа. Не подумайте, что я называю себя глупой из кокетства или желая казаться милой. Я говорю это с глубочайшей грустью, так как я убеждена в этом.

И это я, которая хотела поглотить мир?.. В семнадцать лет я уже блазированное существо, и никто даже не знает, что я существую. Я знаю, что я глупа, А. служит тому доказательством.

А между тем, когда я говорю, я говорю умно, никогда вовремя – это правда, но…

20–21 сентября

Глубокое отвращение к самой себе. Я ненавижу все, что я делаю, говорю и пишу. Я ненавижу себя, потому что не оправдала ни одной из своих надежд. Я обманулась.

Я глупа, у меня нет такта и никогда не было. Укажите мне хоть одно мое умное слово или разумный поступок. Ничего, кроме глупостей! Я считала себя умной, а я нелепа. Я считала себя смелой, а я боязлива. Я думала, что у меня талант, и не знаю, куда я его дела. И при всем этом претензия писать прелестные вели! Вы, может быть, сочтете умным то, что я только что высказала; это только так кажется, но на самом деле не умно. У меня недостает ловкости судить о себе верно, что заставляет предполагать скромность и о массе других качеств. Я ненавижу себя!

22 сентября

Не знаю, как это произошло, но мне кажется, что я хочу остаться в Париже. Мне кажется, что год в мастерской Жулиана будет для меня хорошим основанием.

2 октября

Сегодня мы переезжаем на новую квартиру на Champs Elysees, 71. Несмотря на всю эту суматоху, у меня нашлось время съездить в мастерскую Жулиана, единственную серьезную школу для женщин. Там работают каждый день от восьми часов до полудня и от часу до пяти. Когда Жулиан ввел меня в залу, то позировал какой-то обнаженный человек.

3 октября

Так как среда счастливый день для меня и, кроме того, сегодня не четвертое число, которое для меня всегда несчастливо, то я и спешу начать сегодня как можно больше дел.

Я набросала у Жулиана карандашом эскиз головы en trois quarts, и, судя по его словам, он не ожидал, что выйдет так хорошо у начинающей. Я уехала рано, мне хотелось только начать сегодня. Мы поехали в Булонский лес; я сорвала пять дубовых листьев и отправилась к Дусэ, который в полчаса сделал мне прелестную голубую накидку на плечи. Но чего пожелать?.. Быть миллионершей? Чтобы вернулся мой голос? Получить римский приз, скрываясь под мужским именем? Выйти за Наполеона IV? Войти в высший свет? Я желаю скорого возвращения моего голоса.

4 октября

День проходит скоро, когда рисуешь от восьми часов до полудня и от часу до пяти. На одни переезды идет почти полтора часа, и кроме того, я немного опоздала, так что работала только шесть часов.

Когда я только подумаю о годах, целых годах, которые потеряны мною! От гнева испытываешь желание послать все к черту… Но это было бы еще хуже. Итак, ничтожное и отвратительное существо, будь довольна и тем, что наконец принялась за дело! Я могла бы начать в тринадцать лет! Четыре года!

Я бы писала уже исторические картины, если бы начала четыре года тому назад. То, что я знаю, только вредит мне. Все это надо переделывать.

Я принуждена была два раза начинать голову en face, прежде чем нарисовала удовлетворительно.

Что же касается рисунка с живой натуры, называемого «академией», то я сделала его без труда, и Жулиан не поправил ни одной линии. Его не было, когда я приехала, и одна из учениц показала мне, как начать; я никогда раньше не видала таких рисунков.

Все, что я ни делала до сих пор, было никуда не годное вранье!

Наконец я работаю с художниками, с настоящими художниками, произведения которых выставляются в салоне, которым платят за картины и портреты, которые даже дают уроки.

Жулиан доволен моим началом. «К концу зимы вы будете делать очень хорошие портреты», – сказал он мне.

Он говорит, что его ученицы иногда не слабее его учеников. Я бы стала работать с последними, но они курят, да к тому же нет никакой разницы. Разница еще была, когда женщины рисовали только одетых; но с тех пор, как они рисуют с голой натуры, это все равно.

Служанка при мастерской такая, какие описываются в романах.

– Я всегда была с художниками, – говорит она, – я уже более не мещанка, я художница.

Я довольна, довольна!

5 октября

– Вы сами это сделали? – спросил Жулиан, войдя в мастерскую.

– Да.

Я покраснела, точно сказала неправду.

– Ну… я очень доволен, очень доволен.

– Да?

– Очень доволен.

А я-то! Следуют советы… я еще ослеплена превосходством других, но я уже не так боюсь. Все эти женщины, которые учатся уже три, четыре года в мастерской, в Лувре, занимаются серьезно.

6 октября

Я никого не видела, потому что была в мастерской.

– Будьте спокойны, – сказал мне Жулиан, – вы недолго будете в дороге.

А когда в пять часов мама приехала за мной, он сказал ей приблизительно следующее:

– Я думал, что это каприз балованного ребенка, но я должен сознаться, что она действительно работает, что у нее есть воля и что она хорошо одарена. Если это будет так продолжаться, то через три месяца ее рисунки могут быть приняты в Салон.

Каждый раз, подходя поправлять мой рисунок, он с некоторым недоверием спрашивает, сама ли я его сделала.

Еще бы! Я ни разу не спрашивала совета ни у одной из учениц, за исключением одного раза в самом начале.

Я немного усваиваю их артистические манеры…

В мастерской все исчезает; не имеет ни имени, ни фамилии; тут перестаешь быть дочерью своей матери, тут сама по себе, каждая личность имеет перед собой искусство и ничего более. Чувствуешь себя такой довольной, такой свободной, такой гордой!

Наконец я такая, какою уже давно хотела быть. Я так давно хотела этого, что теперь мне даже не верится.

Кстати, знаете, кого я встретила на Champs Elysees?

Просто-напросто герцога Г., занимавшего целый фиакр. Красивый, несколько полный молодой человек с красноватыми волосами и красивыми усами обратился в толстого англичанина, очень рыжего, с рыжими баками.

Однако четыре года… меняют человека. Через полчаса я уже не думала о нем. Sic transit gloria Ducis.

Какая я была экзальтированная!

8 октября

Новая модель головы – это утром. Нечто вроде певицы из кафешантана, которая пела во время отдыхов. После полудня нашей натурой была молодая девушка.

Говорят, что ей только семнадцать лет, но уверяю вас, что ее талия успела уже сильно пострадать. Говорят, что эти нищие ведут невозможную жизнь.

Поза трудная, мне приходится работать с усилием. Люди потому стыдятся своей наготы, что не считают себя совершенными. Если бы они были уверены, что на теле нет ни одного пятна, ни одного дурно сложенного мускула, ни обезображенных ног, то стали бы гулять без одежды и не стыдились бы. Только не дают себе отчета, но стыдятся именно по той причине, а не от чего другого. Разве можно устоять и не показать что-нибудь действительно прекрасное и чем можно гордиться? Кто, начиная с царя Кандавла, хранил про себя свое сокровище или красоту? Но насколько каждый легко удовлетворяется своим лицом, настолько всякий совестлив относительного своего тела.

Стыдливость исчезает только перед совершенством, ибо красота всемогуща. С той минуты, как могут сказать что-нибудь другое, чем «это прекрасно!» – значит, это не совершенство. И тогда есть место осуждению и всему прочему.

Я только что сказала, что совершенная красота освобождает от всяких стеснений и заставляет вас забыть все. Музыка, позволяющая вам видеть недостатки постановки, несовершенна. Геройский поступок, который в минуту его совершения оставляет в наших чувствах место чему-нибудь, кроме удивления, не есть поступок безусловно героический. Нужно, чтобы то, что вы видите или слышите, было достаточно возвышенно, чтобы наполнить всю вашу голову, тогда только оно будет бесконечно могущественно.

Раз вы видите нагую женщину и говорите, что это дурно, то эта женщина не есть воплощение красоты, потому что у вас явилась другая мысль, чем та, которая перешла в мозг через глаза. Вы забываете, что это прекрасно, говоря, что она обнажена. Следовательно, красоты ее не было достаточно, чтобы вполне поглотить вас. Поэтому те, которые показываются, стыдятся, а те, которые смотрят, шокируются.

Стыдятся, зная, что другие находят это дурным; но если бы не находили этого дурным, то есть если бы это было всеми принято, тогда и не стыдились бы.

Итак: абсолютное совершенство и красота уничтожают, даже предупреждают осуждение, следовательно, уничтожают стыдливость.

9 октября

Рисовала свою певицу с очень близкого расстояния и в ракурсе. На всю эту неделю у меня самое дурное место в мастерской, потому что я поздно пришла в понедельник.

– Но это совсем недурно, – сказал Жулиан, – я даже удивлен, что вы сделали ее так. Это самая трудная поза, и как можете вы работать на таком близком расстоянии? Ну, я вижу, что дело пойдет, как по маслу.

Вот мой мир. Мои выезжают, ездят в театр, я же рисую, в ожидании Масленицы в Неаполе, если мои мысли не изменятся и не произойдет ничего нового.

10 октября

Не думайте, пожалуйста, что я делаю чудеса, потому что Жулиан удивляется. Он удивляется потому, что приготовлялся к фантазиям богатой девушки, и притом начинающей. Мне недостает опытности, но то, что я делаю, верно, и я схватываю сходство. Что же касается исполнения, оно таково, каково может быть после восьмидневной работы.

Все мои сотоварищи рисуют лучше меня, но ни одна не рисует так верно и так похоже. Что заставляет меня думать, что я буду рисовать лучше их, это то, что, чувствуя их достоинства, я не удовольствуюсь, если достигну того же, между тем как большинство начинающих всегда говорят: если бы только я могла рисовать, как та или другая!

У них есть практика, знание, опытность, но эти сорокалетние девушки не сделают ничего лучше, чем делают теперь. Те, которые молоды… рисуют хорошо, у них есть время… но нет будущего.

Быть может, я ничего не достигну, но это будет только из-за нетерпения. Я готова убить себя за то, что не начала четыре года тому назад, и мне кажется, что теперь слишком поздно. Посмотрим.

11 октября

Лино говорит, что сожаления о прошлом бесплодны; я же каждую минуту говорю себе: как бы все было хорошо, если бы я училась уже три года! Теперь я уже была бы великой художницей и могла бы и т. д. и т. д.

Жулиан сказал служанке при мастерской, что я и Шепи подаем наибольшие надежды. Вы не знаете, кто такой Шепи? Шепи – это швейцарка. Какое произношение! Словом, Жулиан сказал, что я могу сделаться великой художницей.

Я узнала это через Розалию. Так холодно, что у меня насморк, но я прощаю все это ради того, что рисую.

А ради чего я рисую? Ради всего того, что я оплакиваю с сотворения мира! Ради всего того, чего мне недоставало и недостает! Чтобы добиться благодаря моему таланту, благодаря… всему чему угодно, но добиться! Если бы у меня было все это, быть может, я не сделала бы ничего.

12 октября

– Знаете что, – сказала я Жулиану, – я совсем потеряла бодрость. Еще вчера одна дама сказала мне, что я не должна работать, не имея никакого таланта.

– Она это сказала, эта дама?

– Ну да, и очень серьезно.

– Отлично, вы можете сказать ей, что через три месяца – три месяца не слишком много, через три месяца вы сделаете ее портрет en face, en trois quarts или в профиль – одним словом, как ей будет угодно, – и недурной портрет, понимаете? Похожий и недурно написанный. Ну, вот она увидит. Через три месяца, и если говорю это здесь и так, что все здесь присутствующие могут меня слышать, это значит, что я говорю не нечто необыкновенное, но нечто верное.

Это собственные его слова, сказанные с южным акцентом, который даже двадцать лет жизни в Париже не могли совершенно изгладить, и тем лучше. Я очень люблю южный акцент.

Винсент Ван Гог. Вид на Париж из комнаты Винсента с улицы Лепик. 1887

13 октября

По субботам в мастерскую приезжает художник Тони Робер-Флери, написавший картину «Последний день Коринфа», которая куплена государством и помещена в Люксембурге. Кроме того, первые художники Парижа время от времени приезжают давать нам советы.

Я начала в прошлую среду, а в субботу на той неделе он не был, так что для меня это было в первый раз. Когда он подошел к моему мольберту и высказал свои замечания, я прервала его:

– Извините… но я начала только десять дней тому назад…

– Где вы рисовали прежде? – спросил он, смотря на мой рисунок.

– Да нигде.

– Как нигде?

– Так, я взяла тридцать два урока рисования, для развлечения…

– Это не значит учиться.

– Я знаю, а потому…

– Вы никогда не рисовали с натуры, прежде чем попали сюда?

– Никогда.

– Это невозможно.

– Но уверяю вас.

– Вам никогда не давали советов?

– Да… Четыре года тому назад я брала уроки, как маленькая девочка: меня заставляли срисовывать гравюры.

– Это ничего не значит, я не об этом говорю.

И так как он все еще, казалось, не верил, я должна была прибавить:

– Я могу дать вам в этом честное слово, если хотите.

– В таком случае это значит, что у вас необыкновенные способности, что вы особенно даровиты, и я советую вам работать.

– Я только это и делаю уже десять дней… Хотите посмотреть, что я рисовала до этой головы?

– Да, я кончу с этими барышнями и вернусь.

– Ну, – сказал он, осмотрев три или четыре мольберта, – покажите вашу работу.

– Вот, – отвечала я, начиная с головы архангела, и, так как я хотела показать ему только два рисунка, он мне сказал:

– Нет, нет, покажите мне все, что вы сделали.

Таким образом я показала ему обнаженную фигуру, неоконченную, так как я начала только в прошлый четверг; затем голову певицы, в которой он нашел много характерности; ногу, руку и фигуру Августины.

– Вы рисовали эту фигуру самостоятельно?

– Да, и я никогда не видала таких фигур, а не только что не знала, как их делают.

Он улыбался и ничему не верил, так что я снова должна была дать честное слово, и он опять сказал:

– Удивительно, и это способности необычайны. Эта фигура очень недурна, очень, а вот эта часть даже хороша. Работайте… – И т. д. и т. д.

Следуют советы. Остальные все это слышали, и я возбудила к себе зависть, так как ни одна из них не слышала ничего подобного; а они учатся год, два, три, делают академии с прекрасных моделей, рисуют в Лувре! Конечно, с них спрашивается больше, чем с меня, но им можно бы было сказать что-нибудь равнозначащее, хотя и в другом роде…

Значит, правда, и я не… я не хочу ничего говорить, потому что этим я только принесу себе несчастье… Но я полагаюсь на Бога. Я так боюсь!..

За это мне пришлось после полудня выслушать грубость в третьем лице. Испанка – до сих пор добрая, крайне услужливая девушка, со страстью к рисованию, но без верного глаза, – так вот, эта испанка, говоря о какой-то голландке, сказала, что, поступая в мастерскую, всегда все поражают своими быстрыми успехами, но что эти пустяки кажутся значительными для тех, кто ничего не знает, и даются без труда, но что чем больше учатся, тем больше видят, как много надо еще учиться.

Но со всем тем ведь есть две или три начинающие! Разве они делают такие же быстрые успехи?

Изложим вкратце и запомним повествование о наших успехах.

– Ну что же? – воскликнул Жулиан, скрещивая передо мной руки.

Я даже испугалась и, краснея, спросила, что с ним.

– Но ведь это чудесно; вы в субботу работаете до вечера, когда все дают себе небольшой отдых!

– Ну так что же! Мне больше нечего делать, а ведь надо же что-нибудь делать.

– Это прекрасно. Знаете, что Робер-Флери совсем не недоволен вами?

– Да, он мне сказал это.

– Он, бедный, все еще немного болен.

И наш учитель, поместившись среди нас, начал болтать… что он делает редко и что ценится.

Робер-Флери, после того, как посетил нас, разговаривал с Жулианом. Понятно, что мне хотелось узнать еще что-нибудь, так как я ожидала услышать только лестные для себя вещи.

Поэтому я пошла за ним и нашла его в дополнительном классе, где он поправлял рисунок одной прелестной блондинки.

– Monsieur Жулиан… скажите мне, что сказал вам обо мне Робер-Флери… Я знаю, я знаю, что я ничего не знаю, но он, он мог судить… немного, по началу и если…

– Если бы вы узнали, что он говорил о вас, то немного покраснели бы…

– Он сказал мне, что это сделано с большим пониманием и, что…

– Боже мой, конечно нет. Разговаривая со мной, он все еще не верил этому, так что я должен был рассказать ему, как вы нарисовали голову архангела, которую я заставил вас начать сызнова… вы помните, как все было… одним словом, как у человека, ничего не знающего.

– Да.

Мы оба засмеялись. О! Это все так весело!

Теперь, когда кончились все эти сюрпризы, удивления, ободрения, недоверия, все эти восхитительные для меня вещи, теперь начнется работа. У нас обедала m-me Д. Я была спокойна, сдержанна, молчалива, едва любезна. Я ни о чем больше не думала, исключая рисования.

Я писала все это и останавливалась, думая о предстоящей работе, о времени, о терпении, о трудностях…

Сделаться художником не так легко, как сказать это; кроме таланта и гения, существует еще эта неумолимая механическая работа… И какой-то голос говорит мне: ты не почувствуешь ни времени, ни трудностей, и ты наверно достигнешь!

И знайте, я верю этому голосу! Он меня никогда не обманывал, и он не раз предсказывал мне несчастья, так что и на этот раз не лжет. Я верю и чувствую, что имею право верить.

15 октября

Сегодня начались вечерние занятия от восьми до десяти часов. Жулиан был изумлен при виде меня. Вечером он работал с нами, и мне было очень весело.

Однако сколько же нас было сегодня? Я, полька, Фаргаммер, одна француженка, Амалия (испанка), одна американка и учитель.

Дина тоже присутствовала. Это так интересно. Свет так хорошо падает на модель, тени так просты!

16 октября

После полудня был Робер-Флери и отнесся ко мне с особенным вниманием.

Я, по обыкновению, весь день провела в мастерской, от девяти часов до половины первого. Я еще не могу достигнуть того, чтобы приходить ровно в восемь.

В полдень я уезжаю, завтракаю и возвращаюсь к двадцати минутам второго и остаюсь до пяти, а вечером от восьми до девяти. Таким образом, у меня уходит на это девять часов в сутки.

Это меня нисколько не утомляет; если бы физически было возможно работать больше, я стала бы работать больше. Есть люди, которые называют это работой. Уверяю вас, что для меня это игра, я говорю это без всякого фанфаронства.

Десять часов, это так мало, а я не могу работать даже столько каждый день, потому что от Champs Elysee до улицы Вивьен очень далеко, потому что часто никто не хочет ехать со мной вечером, потому что из-за этого я возвращаюсь в половине одиннадцатого, пока я засну – уже полночь и на другой день я теряю час. Впрочем, если ездить правильно – от восьми до двенадцати и от часа до пяти, то у меня будет восемь часов.

Зимой в четыре часа будет уже темно; ну что же, тогда я непременно буду приезжать по вечерам.

У нас всегда по утрам бывает карета, а на остальной день ладно.

Видите ли, дело в том, что в один год надо сделать работу трех лет. И так как я подвигаюсь очень быстро, эти три года, заключенные в один, составят собой, по меньшей мере, шесть лет для обыкновенных способностей.

Я рассуждаю, как дураки, которые говорят, что другая сделала бы в два года, то я сделаю в шесть месяцев. Нет ничего более несправедливого.

Дело не в скорости. Тогда только пришлось бы употребить побольше времени. Конечно, терпением можно добиться известных результатов. Но того, что я смогу сделать через два года, датчанка никогда не сделает. Когда я начинаю исправлять людские заблуждения, я путаюсь и раздражаюсь, потому что никогда не успеваю кончить начатую фразу.

Словом, если бы я начала три года назад, то теперь могла бы удовольствоваться шестью часами в день; но теперь мне надо девять, десять, двенадцать, ну, одним словом, сколько только возможно. Разумеется, даже начав три года тому назад, надо было бы работать сколько возможно больше, но в конце концов, что прошло… довольно!..

Гордиджани говорил мне, что он работал по двенадцать часов в сутки.

Возьмем от двадцати четырех часов семь часов на сон, два часа на то, чтобы раздеться, помолиться, несколько раз вымыть руки, одеться, причесаться – одним словом, все это; два часа на то, чтобы есть и отдыхать немного, – это составит одиннадцать часов.

Итак, значит, это правда, ибо остается тринадцать часов.

Да, но у меня проезды отнимают час с четвертью.

Ну да, я теряю около трех часов. Когда я буду работать дома, я уже не буду их терять. Притом… притом если видеться с людьми, бывать на прогулках, в театре?

Мы постараемся избежать всего этого, так как в той степени, в какой я могу всем этим пользоваться, это только скучно.

18 октября

Моя академия показалась Жулиану так хороша, что он сказал, что это совершенно необычайно и чудесно для начинающей. Но право же, разве это не удивительно, есть и план, и торс недурен, и действительно все очень пропорционально для начинающей…

Пока я краснела, все ученицы встали и подошли посмотреть мой рисунок.

Боже, как я довольна!

Вечерняя академия была так плоха, что Жулиан посоветовал мне ее переделать. Желая сделать особенно хорошо, я ее испортила. Третьего дня она была недурна.

20 октября

Бреслау получила много похвал от Робера-Флери, я же нет. Академия довольно хороша, но за исключением головы. Я с ужасом спрашиваю себя, когда же я буду хорошо рисовать?

Ровно пятнадцать дней, что я работаю, понятно – кроме двух воскресений. Пятнадцать дней!

Бреслау работает уже два года в мастерской, и ей двадцать лет, а не семнадцать; Бреслау много рисовала еще до поступления.

А я! Несчастная!

Я рисую только пятнадцать дней… Как хорошо рисует эта Бреслау!

22 октября

Модель была уродлива, и вся мастерская отказалась рисовать ее. Я предложила отправиться посмотреть картины на римскую премию, выставленные в Beaux-Arts.

Половина пошла пешком, а мы – Бреслау, m-me Симонид, Зильгард и я – в карете.

Выставка кончилась вчера. Погуляли пешком по набережной, посмотрели старые книги и гравюры, болтали об искусстве. Потом в открытом экипаже отправились в Булонский лес. Представляете вы себе меня? Я не хотела противоречить, так как это значило бы испортить им удовольствие. Они были такие миленькие, такие приличные, и мы только что перестали стесняться друг друга.

Одним словом, все было бы не слишком дурно, если бы мы не встретили ландо с моей семьей, которая принялась следить за нами.

Я делала знаки кучеру не опережать нас, меня видели, я это знала, но и не думала говорить с ними при моих художницах. На мне была моя шапочка, и у меня был беспорядочный и сконфуженный вид.

Понятно, что моя семья была страшно рассержена и особенно раздосадована. Я была вне себя. Словом… тоска.

27 октября

Я получила много комплиментов, как говорят у нас в мастерской. Робер-Флери выразил приятное удивление и сказал мне, что я делаю поразительные успехи и что, по всей вероятности, у меня необыкновенные способности. Этот рисунок очень хорош, очень хорошо для вас. Я советую вам работать и уверяю вас, что если вы будете работать, то достигнете чего-нибудь совсем недурного.

Совсем недурного – обычное его выражение.

Кажется, он сказал: очень многие, уже много рисовавшие, не сделают так, но я не настолько уверена в этом, чтобы записать такую лестную фразу как факт.

Я потеряла Пинго, и бедное животное, не зная, что делать, вернулось в мастерскую, куда оно обыкновенно меня сопровождает. Пинго – маленькая римская собачка, белая, как снег, с прямыми ушами и с черными, как чернила, глазами и носиком.

Я ненавижу кудрявых белых собачонок.

Пинго совсем не кудрявый, и у него иногда бывают такие удивительно красивые позы, как у козочки на скале, я еще никого не встречала, кто бы не любовался ею.

Она почти так же умна, как Розалия глупа. Розалия была на свадьбе своей сестры, она отправилась туда утром, проводив меня.

– Как, Розалия, – сказала ей мама, – вы оставили барышню одну в мастерской?

– О, нет, барышня осталась с Пинго.

И уверяю вас, что она сказала это серьезно.

Но так как я немного сумасшедшая, я или позабыла, или потеряла где-нибудь моего сторожа.

28 октября

Шепи начала мой портрет. Я даже не думала, что существуют подобные создания. Ей никогда не придет в голову, что особа, ей симпатичная, пудрится или носит фальшивые волосы.

Человек, который не всегда говорит голую правду, лицемер, лжец, отвратителен. Она таких презирает.

Вчера она и Бреслау, желая меня успокоить (я завтракала), хотели тотчас же отнести мне Пинго, но испанка и другие принялись кричать, что они прислуживаются мне, потому что я богата. Я много спрашивала ее о том, как относятся ко мне в мастерской.

– Вас очень бы любили, если бы вы были менее талантливы. И потом: когда вас тут нет, только и делают, что разбирают вас.

Значит, это всегда будет так – я никогда не пройду незамеченной, как другие! Это и лестно и печально.

3 ноября

Когда я приехала, Робер-Флери уже поправил всем рисунки. Я подала ему свои и, по обыкновению, спряталась за табурет, но должна была выйти оттуда – столько приятных вещей наговорил он мне!

– В контурах видна неопытность – это и понятно, но удивительно правдиво и гибко. Это движение действительно хорошо. Конечно, теперь вам недостает опытности, но у вас есть все то, чему нельзя научиться. Понимаете? Все, чему нельзя научиться. Тому, чего у вас нет, выучиваются, и вы выучитесь. Да… это удивительно, и если вы только захотите работать, вы будете делать прекрасные вещи, за это я вам ручаюсь.

– И я также.

Два часа, я пользуюсь своим воскресеньем. Время от времени я отрываюсь от этой исторической хроники, чтобы заглянуть в анатомию или на рисунки, купленные сегодня.

7 ноября Пасмурно и сыро, я живу только в дурном воздухе мастерской. Город, Булонский лес – это смерть.

Я недостаточно работаю. Я молода, да, очень молода, я знаю, но для того, чего я хочу, нет… Я хотела быть знаменитой уже в мои года, чтобы не нуждаться ни в чьей рекомендации. Я плохо и глупо желала, ибо ограничивалась одними желаниями.

Я достигну, когда пройдет лучшая из трех молодостей – та, для которой я мечтала обо всем. По-моему, существует три молодости; от шестнадцати до двадцати, от двадцати до двадцати пяти и от двадцати пяти до… как пожелают. Другие молодости, которые придумывают, не что иное, как утешения и глупости.

В тридцать лет начинаются зрелые года. После тридцати лет можно быть красивой, молодой, даже более молодой, но это уже совсем не тот табак.

8 ноября

Только одно может оторвать меня от мастерской раньше срока и на все дообеденное время – это Версаль. Как только были получены билеты, ко мне отправили Шоколада, и я заехала домой переменить платье.

На лестнице встречаю Жулиана, который поражен, что я уезжаю так рано, я объясняю ему, что ничто, кроме Версаля, не могло бы заставить меня покинуть мастерскую. Он говорит, что это тем более удивительно, что я легко могла бы веселиться.

– Мне весело только здесь.

– И как вы правы! Вы увидите, сколько удовольствия доставит вам это через два месяца.

– Вы знаете, что я хочу сделаться очень сильной в живописи и что я рисую не ради… шутки…

– Надеюсь! Иначе это все равно что поступать с золотым слитком как с медным, это было бы грешно. Уверяю вас, что с вашими способностями, – я вижу это по тем удивительным вещам, которые вы делаете, – вам не надо более полутора лет, чтобы приобрести талант!

– О!

– Я повторяю, талант!

– Берегитесь, я уеду в восторге.

– Я говорю правду, вы сами это увидите. К концу этой зимы вы будете рисовать совсем хорошо, потом вы еще порисуете и в шесть месяцев освоитесь с красками, чтобы приобрести талант наконец!

Милосердное небо! По дороге домой я смеялась и плакала от радости и мечтала, что мне будут платить по пяти тысяч франков за портрет.

Не надо ездить часто в палату – это могло бы отвлечь меня от мастерской; заинтересовываешься, ездишь, ездишь, каждый день новая страница одной и той же книги. Я могла бы пристраститься к политике до потери сна… Но моя политика там, в улице Вивьен, там достигну я возможности иначе ездить в палату, чем теперь. Полтора года; но это пустяки!

Столько счастья пугает меня.

Полтора года для портретов, а для картин?.. Положим два или три года… там посмотрим.

Я была красива, но часам к восьми очень утомлена, что не помешало мне отправиться рисовать по крайней мере на целый час.

10 ноября

Насколько неприятные впечатления сильнее приятных.

Целый месяц я слышу одни поощрения, за исключением одного только раза, две недели тому назад: в это утро меня побранили, и я вспоминаю только это утро, но это всегда и во всем бывает так. Тысяча аплодирует, один шикает и свистит, и его слышите более других.

Академии (?!) утренние и вечерние не были исправлены. А! Но мне это извинительно! Вы помните, что модели мне не нравились и что начали мы только во вторник; в понедельник был беспорядок из-за моделей и потом особенно потому, что я сидела совсем en face, очень близко и смотрела снизу. Поза самая трудная. Не беда; это дурной знак, когда ищут оправданий.

14 ноября

Была в квартале Ecole de Medecine, искала различные книги и гипсовые слепки. У Вассера, вы, конечно, знаете Вассера, который продает всевозможные человеческие формы, скелеты и т. п. Ну, вот там у меня есть протекция, обо мне говорили профессору Beau-Arts Матиасу Дюваль и другим, и кто-нибудь будет давать мне уроки.

Я в восторге; улицы были полны студентами, выходившими из разных школ; эти узкие улицы, эти инструментальные лавки, одним словом, все. А, черт возьми, я поняла обаяние латинского квартала.

У меня женского только и есть, что оболочка, и оболочка чертовски женственна; что же касается остального, то оно чертовски другое. Это не я говорю, потому что я представляю себе, что все женщины такие же, как я.

Рассказывайте мне больше о Латинском квартале: на нем я примиряюсь с Парижем; чувствуешь себя далеко… почти в Италии; разумеется, в другом роде.

Люди светские, иначе говоря, люди буржуазные никогда не поймут меня. Я обращаюсь только к нашим.

Несчастное юношество, читай меня! Так мама пришла в ужас, при виде меня в лавке, где есть такие вещи… о! Такие вещи!

«Голые мужики». Вот буржуазка! Когда я нарисую прекрасную картину, видна будет только поэзия, цветы, фрукты. Никто не подумает о навозе.

Я вижу только цель, конец. И я иду к этой цели.

Я обожаю бывать у книгопродавцев и у людей, которые принимают меня, благодаря моему скромному костюму, за какую-нибудь Бреслау; они смотрят на вас с какой-то особенной благосклонностью, словно ободряют вас – совсем иначе, чем прежде.

Раз утром я с Розалией отправились в мастерскую на фиакре. За проезд я подала ему двадцать франков.

– О! Мое бедное дитя, у меня нет вам на сдачу.

Это так забавно!

15 ноября

Устроили конкурс мест; положено сделать – эскиз головы в час.

В субботу судьба решится; впрочем, я не беспокоюсь о том, что, может быть, буду последней, это будет справедливо. Я учусь тридцать дней, остальные же, по крайней мере для круглого счета, по году, не говоря уже о том, что они учились еще до этой мастерской; они учились серьезно, как художники по профессии.

Меня тревожит эта негодяйка Бреслау. Она удивительно одарена, и уверяю вас, что она добьется чего-нибудь совсем недурного. Я не могу вбить себе в голову, что она рисует у Жулиана уже около пятисот дней, я же только тридцать дней, т. е. что у одного Жулиана она училась почти в пятнадцать раз больше, чем я училась вообще. Если я действительно хорошо одарена, то через шесть месяцев я буду делать то же, что она. Есть вещи удивительные в этом отношении, но нет чудес, а мне их-то и хотелось бы!

Я чувствую себя не по себе потому, что по прошествии месяца я не сильнее всех других.

16 ноября

Я пошла навестить бедную Шепи, живущую в пансионе на avenue de la Grande-Armee.

Совершенно артистическая мансарда, но такой чистоты, что кажется почти богатой.

Бреслау живет там же, а также многие другие молодые художницы.

Наброски, этюды, масса интересных вещей. Уже одна эта артистическая сфера, один этот воздух действуют хорошо…

Я не прощу себе, что не знаю так многих вещей из того, что знает Бреслау… Это потому, что… я ни во что не углубляюсь, я всего знаю понемногу и боюсь, что и теперь будет то же; нет, по тому, как я веду это дело, это должно быть серьезно. Если раньше что-нибудь не получалось, еще не следует, что и потом не получится. При каждом первом опыте я чувствую недоверие.

17 ноября

Судили конкурсы, восемнадцать конкуренток. Я тринадцатая; следовательно, пять после меня, это недурно. Полька первая; это несправедливо! За свои академии я получила похвалы.

Купила атласы, руководства анатомии, скелеты, и всю ночь мне снилось, что приносят трупы для анатомирования.

Что же делать? Я огрубела, мои руки умеют только рисовать и щипать струны арфы…

Но все-таки это… нелепо, что Бреслау рисует лучше меня.

Мой эскиз был законченнее всех.

– Это все в час? – воскликнул Робер-Флери. – Да она какая-то неистовая!

И потом я должна вам сообщить, что Жулиан и другие говорили в мужской мастерской, что у меня рука, манера и способности совсем не женские, что они хотели знать, могла ли я в моей семьей унаследовать от кого-нибудь столько талантливости и силы в рисунке и мужества в труде.

Тем не менее не глупо ли, что я не могу еще составлять композиции?

Я не умею смело группировать фигуры. Я попробовала нарисовать одну сцену в мастерской. Ну, и не вышло, никуда не годится. Правда, я никогда не обращала внимания на то, как ходят эти милые люди. Нет… это ужасно!

18 ноября

Вечером я сделала набросок моего умывальника или, вернее, Розалии перед умывальником. Вышло ничего себе и довольно правдоподобно; мне нравится расположение; когда я буду рисовать получше, я сделаю из этого что-нибудь, быть может даже красками. Никогда никто не изображал горничной около умывальника без любви, цветов, без сломанной вазы, без метелочки и т. п.

23 ноября

Эта негодная Бреслау сделала композицию: «В понедельник утром, или Выбор модели». Вся мастерская тут, Жулиан около меня и Амелии, и т. д. и т. д.

Сделано верно, перспектива хороша, сходство – словом, все.

Кто может сделать такую вещь, будет великим художником.

Вы догадываетесь, не правда ли? Я завидую. Это хорошо, так как это будет толкать меня вперед.

Это ужасно – стремиться рисовать, как мастер, по прошествии шести недель учения.

Дедушка болен, и Дина на своем посту преданности и забот. Она очень похорошела и такая добрая!..

26 ноября

Наконец я взяла первый урок анатомии от четырех до четырех с половиной часов, тотчас после рисования.

Учит меня г-н Кюйе; он мне прислан Матиасом Дювалем, который обещал доставить мне возможность посетить Академию художеств. Я, конечно, начала с костей, и один из ящиков моего письменного стола полон позвонками… настоящими…

Это кажется тем более отвратительно, когда подумаешь, что в двух других надушенная бумага, визитные карточки и т. п.

Анри де Тулуз-Лотрек. Проститутка. 1890–1891

27 ноября

Жулиан пришел немного расстроенный после выслушивания мнений Робера Флери, Буланже и Лефебра и обратился к нам приблизительно со следующей речью:

– Mesdames, эти господа указали шесть голов после медали, которую получила, как вы уже знаете, m-lle Дельзарт (француженка). Остальные просто допускаются к участию в следующем конкурсе, а три последние кинут жребий, чтобы пощадить самолюбие этих дам…

Какой-то голос говорил мне, что мне придется бросать жребий; это было бы вполне натурально, но мне сделалось досадно.

После этой небольшой речи, которая произвела на всех должное впечатление, он прибавил:

– Я не знаю, кому принадлежат головы. Пусть кто-нибудь запишет имена по порядку. Первая кто?

– М-lle Вике.

– Вторая?

– M– lle Ванг.

– Третья?

– М-lle Бреслау.

– Четвертая?

– М-lle Нотлендер.

– Пятая?

– М-lle Форгамер.

– Шестая?

– Это m-lle Мари! – воскликнула полька.

– Я?

– Да.

– Но это странно.

Я между шестью первыми. Амелия, Зильгард и полька после меня.

Я последняя пришла в мастерскую, ибо нахожусь в ней только с третьего октября. Ловко!

Все стали поздравлять меня. М-lle Дельзарт сказала мне много любезностей, а сестра ее Мари назвала нас двух героинями конкурса.

– То, чего вы добились в такое короткое время, лучше, чем медаль через четыре года учения.

Успех, и какой чудесный успех!

30 ноября

Я наконец принесла в мастерскую свою мандолину, и этот прелестный инструмент очаровал всех, тем более что для тех, кто не слыхал его прежде, я играю хорошо. И вечером, когда я играла во время отдыха, а Амелия аккомпанировала мне на рояле, вошел Жулиан и стал слушать. Если бы вы посмотрели на него, то увидели бы восхищенного человека.

– А я думал, что мандолина нечто вроде гитары, я не знал, что она поет, а не скрипит, я и представить себе не мог, что из нее можно извлекать такие звуки. Как это мило! Черт возьми, никогда больше не буду бранить ее. Я тут провел, право, прекрасные минуты. А! Это хорошо! Пусть смеются, если хотят, но уверяю вас, что оно… скребет по сердцу. Это смешно!

Ага, несчастный, почувствовал!

Та же самая мандолина не имела никакого успеха, когда раз вечером я играла у нас перед обществом дам и кавалеров, которые во что бы то ни стало должны были говорить комплименты. Сильный свет, открытые жилеты и рисовая пудра разрушали очарование. Между тем как обстановка мастерской, тишина, вечер, темная лестница, усталость располагают ко всему, что есть на свете приятного… смешного, милого, очаровательного.

Мое ремесло поистине ужасно. Восемь часов ежедневной работы, переезда и особенно этот добросовестный, устойчивый труд. Ей-богу! Нет ничего глупее, как рисовать, не думая о том, что делаешь, не сравнивая, не учась, но и это все не утомляло бы.

Если бы дни были длиннее, я стала бы больше работать, для того, чтобы вернуться в Италию.

Я хочу добиться.

8 декабря

Была в театре; было очень смешно, смеялись все время, – время потерянное, и я жалею о нем.

Я плохо работала эту неделю.

Можно бы порассказать много всякой всячины о мастерской, но я отношусь серьезно к своей мастерской и не занимаюсь ничем другим, что ниже меня.

Жалею об этом вечере, я не была на виду и не занималась. Я смеялась, это правда, но это ни к чему не служит, раз оно мне неприятно, раз оно не доставляет мне удовольствия.

9 декабря

Доктор Шарко только что уехал отсюда. Я присутствовала на консультации и при том, что говорили доктора, так как я одна спокойна и ко мне относятся как к третьему доктору. Во всяком случае, сейчас нельзя ожидать катастрофы.

Бедный дедушка, я была бы в отчаянии, если бы он умер теперь, потому что мы часто ссорились; но так как его болезнь еще продолжится некоторое время, то у меня есть возможность искупить мою вспыльчивость. Я была в его комнате, когда ему было хуже всего… Впрочем, мое появление около больных есть признак опасности, так как я ненавижу излишнюю суетливость и бываю взволнована только настолько, насколько себе позволяю.

Замечаете, как при всяком удобном случае я себя восхваляю!

Я увидела новую луну с левой стороны, и мне это неприятно.

Сделайте милость, не подумайте, что я была жестка с дедушкой, я только обращалась с ним как с равным; но так как он болен, то я жалею, что не переносила от него всего.

Мы его не оставляем одного, и он зовет всегда того, кого нет. Жорж около него, Дина всегда около постели, что само собой разумеется; мама больна от беспокойства, Валицкий, милый Валицкий бегает, и хлопочет, и ворчит, и утешает.

Я сказала, что хотела бы все переносить молча; я принимаю вид несчастной, с которой дурно обращаются; совсем нечего было и переносить, но я раздражалась и раздражала, а так как дедушка был тоже раздражителен, то я выходила из себя, отвечала резко и иногда бывала не права. Я не хочу прикидываться ангелом, который прячется под маской злобы.

11 декабря

Дедушка не может больше говорить… Ужасно видеть человека, который еще так недавно был крепкий, энергичный, молодой, видеть его таким… почти трупом…

Я продолжаю рисовать кости. Я больше чем когда-нибудь с Бреслау, с Шепи и другими, даже со швейцаркой.

12 декабря

В час были священник и дьякон; дедушку исповедовали. Мама громко плакала и молилась; потом… я пошла завтракать. Дело в том, что животное неизбежно во всяком человеке.

22 декабря

Робер-Флери сказал мне следующее: никогда не следует быть довольным собой. Жулиан говорит то же самое. Но так как я никогда не бываю довольна собой, то принялась размышлять над этими словами. И когда Робер-Флери сказал мне много приятных вещей, я отвечала ему, что он хорошо сделал, сказав мне их, потому что я совсем собой недовольна, обескуражена, в отчаянии, что заставило его широко раскрыть глаза от удивления.

И действительно, я была обескуражена. С той минуты, как я никого не изумляю, я обескуражена; это несчастье!

В конце концов я сделала успехи неслыханные; у меня, мне это повторяют, «необыкновенные способности». У меня выходит «похоже», «цельно», «верно».

– Чего же вы еще хотите? Будьте благоразумны, – закончил он. Он очень долго оставался около моего мольберта.

– Когда рисуют так, – сказал он, указывая на голову, потом на плечи, – то не имеют права делать таких плеч.

Швейцарки и я ходили потихоньку к Бонна, чтобы он принял нас в свою мужскую мастерскую. Понятно, он объяснил нам, что эти пятьдесят молодых людей находятся без призора, что это абсолютно невозможно. Потом мы отправились к Мункаччи, венгерскому художнику, у которого роскошный отель и большой талант.

Он знает швейцарок: у них было к нему, год тому назад, рекомендательное письмо.

29 декабря

Робер-Флери был очень доволен мною. Он около получасу пробыл перед парой ног, в натуральную величину, которые я рисую, и снова спрашивал, рисовала ли я прежде, серьезно ли решилась заняться живописью. Сколько времени могу оставаться в Париже? Выразил желание видеть мои первые опыты красками, спрашивал, как я их писала. Я отвечала, что писала для забавы. Так как разговор продолжался, подошли остальные, стали сзади него, и среди (я могу это сказать) всеобщего изумления он объявил, что если мне очень хочется, то я могу писать красками.

На это я отвечала, что не умираю от желания писать красками и предпочитаю усовершенствоваться в рисовании.

30–31 декабря

Я грустна; праздники у нас не празднуются, и это меня огорчает. Я была на елке у швейцарок; было весело и мило, но мне страшно хотелось спать, после работы до десяти часов вечера мы гадали. Бреслау получит венки, я – римскую премию, а другие – подарки.

Все-таки все это странно.

 

1878

4 января

Как странно, что прежнее создание так славно уснуло! Ничего почти от него не осталось, только воспоминание, мелькающее время от времени и пробуждающее прошедшие горести; но через минуту я уже думаю о… о чем? Об искусстве?.. Просто смех!

Так это окончательно? Я так долго и так страшно искала этого выхода, этой возможности существовать, не проклиная целыми днями себя и все мироздание, что едва верю тому, что нашла эту возможность.

Благодаря моей черной блузе во мне есть нечто, напоминающее Марию-Антуанетту в Тампле.

Я становлюсь мало-помалу такой, какой желала быть. Уверенная в себе, спокойная по внешности, я избегаю всяких сплетен и пересудов и делаю мало бесполезного.

Словом, мало-помалу я совершенствуюсь. Только условимся хорошенько насчет слова «усовершенствование»: я говорю о личном усовершенствовании.

О, время!.. На все-то оно нужно!

Когда нет других препятствий, время чувствуется сильнее, чем когда-либо, кажется ужасным, раздражающим, подавляющим…

Впрочем, что бы ни случилось, я чувствую себя более подготовленной, чем прежде, когда меня приводила в бешенство необходимость сознаться, что я не вполне счастлива…

6 января

Прекрасно. Я разделяю ваше мнение; время идет, и было бы в сто раз приятнее проводить его, как я предполагала раньше, но так как это невозможно, подождем результатов от моего таланта; всегда успею…

Мы переменили помещение; теперь мы на avenue d’Alma, 67. Из моих окон видны экипажи, проезжающие с Champs Elysees. У меня отдельная гостиная – мастерская.

Дедушку пришлось перенести; это было так грустно!.. Когда его принесли в его комнату, мы с Диной окружили его и прислуживали ему, и бедный дедушка целовал нам руки.

Моя спальня напоминает мне Неаполь. У дедушки разбили зеркало.

Да, моя комната напоминает мне Неаполь. Время путешествия приближается, и я чувствую, что благоухание прежней праздности охватывает меня… Напрасно!..

Клод Моне. Девушки в лодке. 1887

7 января

Верить или не верить в будущность художницы? Два года – еще не смерть, а через два года можно опять начать праздное существование, театры, путешествия… Хочу быть знаменитой!.. И буду.

12 января

Валицкий умер сегодня в два часа ночи.

Вчера вечером, когда я зашла повидать его, он сказал мне полушутливо-полугрустно: «Addio, signorina», – чтобы напомнить мне Италию.

Быть может, это в первый раз в жизни, что я проливала слезы, свободные от эгоизма и досады.

Есть что-то особенно раздирательное в смерти существа, совершенно безобидного и доброго; точно добрая собака, никогда никому не делавшая зла.

К часу он почувствовал облегчение, и все разошлись по своим комнатам; одна тетя оставалась там, когда он вдруг стал задыхаться до такой степени, что должны были брызнуть ему водой в лицо.

Несколько очнувшись, он приподнялся, потому что хотел непременно пойти проститься с дедушкой, но, едва выйдя в коридор, он успел только три раза перекреститься и закричать по-русски: «Прощайте!» – так громко, что мама и Дина проснулись и прибежали в то время, когда он уже упал на руки тети и Трифона.

Я не могу отдать себе отчета, мне кажется это невероятным; это так ужасно!

Валицкий умер! Это незаменимая утрата; трудно представить себе, чтобы подобный характер мог существовать в реальной жизни.

Он был предан нашей семье, как собака, и притом совершенно платонически. О, Боже мой!

В книгах иногда встречаешь таких людей… Да услышит он мои мысли; я надеюсь, что Бог позволяет ему чувствовать все, что о нем говорят и думают. Пусть же услышит он меня оттуда, где теперь находится, и если ему было когда-нибудь за что на меня пожаловаться, пусть простит меня ради моего глубокого уважения, моей искренней дружбы и огорчения, идущего из самой глубины души!

29 января

Я так боялась конкурса, что бедной Розалии стоило неимоверных усилий поднять меня с постели.

Я ожидала или получить медаль, или остаться между самыми последними. Ни того, ни другого! Я осталась на том же месте, как два месяца тому назад.

Была у Бреслау, которая все еще больна.

12 февраля

Сегодня вечером у итальянцев давали «Травиату»: Альбани, Капуль и Пандольрини. Крупные артисты, но мне не понравилось. Однако в последнем акте я также не чувствовала желания умереть, но я говорила себе, что мне предстоят страдания и смерть именно тогда, когда все могло бы уладиться.

Это предсказание, которое я сама себе делаю. Я была одета à lа bébé, что очень красиво на тонких и стройных фигурах: белые бантики на плечах, шее и открытых руках делали меня похожей на инфанту Веласкуа…

Умереть?.. Это было бы дико, и, однако, мне кажется, что я должна умереть. Я не могу жить: я ненормально создана; во мне – бездна лишнего и слишком многого недостает; такой характер не может быть долговечным. Если бы я была богиней и вся Вселенная была бы к моим услугам, я находила бы, что мои владения дурно устроены… Нельзя быть более причудливым, более требовательным, более нетерпеливым; а иногда или, может быть, даже всегда во мне есть известная доза благоразумия, спокойствия, но я сама не вполне понимаю себя, я только говорю вам, что жизнь моя не может быть продолжительна.

13 февраля

Мой рисунок не удается, и мне кажется, что со мной случится какое-то несчастье, точно я сделала что-нибудь дурное и боюсь последствий или какого-нибудь оскорбления. Я жалка самой себе, но все-таки не могу отделаться от безотчетного страха.

Мама сама виновата в своих несчастьях: есть вещь, которую я ее прошу и умоляю не делать, а именно: не разбирать моих вещей, не приводить в порядок моих комнат. И вот, что я ей ни говорю, она продолжает делать это с упрямством, переходящим в какую-то болезнь. И если бы вы только знали, как это раздражает и увеличивает мою нетерпеливость и резкую манеру говорить, которая и без того вовсе не нуждается в увеличении!

Я думаю, что она очень любит меня, я тоже очень люблю ее, а между тем мы двух минут не можем пробыть вместе, чтобы не раздражить друг друга до слез. Словом, «вместе тесно, а врозь – скучно».

Я хочу от всего отказаться ради живописи. Надо твердо помнить это, и в этом будет вся жизнь.

Таким образом, я создам себе независимость, а тогда придет все, что только может прийти.

15 февраля

Я не еду в оперу завтра.

Я рисую, по обыкновению, что, однако, не мешает мне быть крайне недовольной собой. Я сказала это Роберу-Флери некоторое время назад; в субботу, исправляя наши рисунки, он спросил:

– Это вы сделали?

– Да.

– Вы не рисовали целых фигур до поступления сюда?

– Нет.

– И вы еще жаловались, кажется?

– Да.

– На то, что медленно подвигаетесь?

– О, да!

– Ну, а я так был бы очень доволен на вашем месте.

Это было сказано с благосклонной веселостью и стоило многих похвал.

Да когда же я смогу… писать портреты?.. Через год… я надеюсь, по крайней мере.

24 февраля

С субботы моя собачка пропала. Я все надеялась, что она возвратится.

Бедная моя собака, если бы я была способна на чувство, я была бы в отчаянии.

Моя собачка пропала!..

Что бы это было, если бы я стала отчаиваться из-за всего, чего мне не хватает, чего у меня нет!

В настоящую минуту я склонна думать, что я существо непонятное. Это самое ужасное из всего, что только можно о самом себе подумать.

Сто тысяч притязаний, из которых ни одно еще не имеет оправдания! Это то же, что биться головой об стену… в результате одни синяки.

Неаполь. 27 февраля

Консул Наринов пробыл у нас больше часа. Мы с ним знакомы уже пять лет. Это милый и добрый человек.

Он самым забавным образом рассказывал нам о проделках неаполитанских синьоров. Впрочем, перед нашими окнами ежедневно вертится до двадцати таких синьоров, а иногда и более, и мы можем наблюдать их проделки. В руках этих господ всегда белеет платок, который, очевидно, имеет свое специальное назначение.

Он очень мило рассказывает много интересного и забавного, и я жалею, что уже поздно и нельзя оставаться здесь дольше. Через него я могла бы получать приглашения на большие балы и вообще провести время весело и приятно.

Наконец, он посвятил нас во все, касающееся здешней жизни.

Я почти уже не безумствую. Я даже была в очень хорошем расположении духа, когда после консула пришел граф Денгоф. У госпожи де Руэ я играла в карты с его прусским превосходительством.

Париж

Удобная гостиная и славный, тихий день. В этой гостиной я увидела пожилую даму, которую никак не ожидала встретить такой, и потому преисполнилась к ней почтения и уважения. Она живет по Елисейской улице, № 4. Эта улица как-то подходит к ней, вернее, она сама подходит к этой улице и прекрасному Елисейскому саду, к этим большим и почтенным деревьям, к этим длинным гостеприимным ветвям.

Ах, если бы она помогла мне получить билеты!

Что касается К, то он весь поседеет раньше, нежели я у него что-либо попрошу.

Заседание состоится после завтрака. Я так взволнована этой погоней за билетами, что не могу ни читать, ни есть, ни одеваться. Весь Париж жаждет попасть туда, а ведь мест не слишком-то много!

Когда мы уселись, чтобы поехать в Версаль, Б. попросил разрешения сесть в том же вагоне. С ним было пять человек депутатов. Между ними находились и г-н де Бувиль и граф д’Эспейль, выборы которого были признаны недействительными в шесть часов вечера.

Я ответила на его поклон и продолжала читать газету, нисколько не интересуясь им больше. Я слушала этих господ, но сама говорила мало.

Вдруг среди разговора он вынимает из кармана кучу билетов и говорит:

– Я взял их у своего отца… специально заходил к нему для этого.

Сегодня утром я сказала ему, что у его отца восемь билетов. А узнала я об этом еще вчера от Г. Он говорит, будто я обыкновенно пишу ему всегда в тот самый день, когда нужны билеты, так что у него уже ни одного не остается. В этот раз я еще, слава Богу, не написала ему, да и никогда больше не буду ему писать. Тетя взяла у него два билета в депутатскую ложу.

Места у нас были хорошие. Наблюдать было интересно. Г. казался бесконечно веселым, вероятно, от мысли, что ему удалось избавиться сегодня от заседания.

Клод Моне. Живерни весной. 1899–1900

Во время послеобеденного заседания палаты я заметила, что рядом со мной сидит очень красивая женщина. Так как смотрели в нашу сторону, то я захотела точно узнать, на кого из нас смотрят, и отодвинулась в угол, подальше.

Взоры последовали за мной, в мое убежище.

Мне бы даже следовало совсем не говорить с этим господином. Но я предпочла смеяться над ним и все время только и делала, что насмехалась. Надо отдать ему справедливость, он умеет мне отвечать. Теперь тетя в восхищении. Раньше ее задевало, что другая женщина привлекала к себе внимание; она не может выносить, чтобы смотрели на кого-нибудь, раз я тут. Бедная тетя!

Я вернулась домой утомленная и осталась убежденной бонапартисткой, хотя и не соглашалась с… (я не знаю, хорошо ли я сделала, сказав это). Он сказал нашим депутатам, что этим дамам, приехавшим из страны рассудительных людей, должны казаться странными здешние порядки.

Говорят, что К. не пройдет завтра, что выборы его будут отложены до октября.

На вокзале к нам присоединился г-н Г., и мы вернулись домой вместе. В вагоне он представил нам герцога Падуанского, дядю этого кроткого М., и еще кое-кого.

Говорили о политике, об искусстве, о ниццском обществе времен империи, от которого еще сохранились кое-какие остатки. Я рассказала им некоторые новости из жизни этих остатков имперского beau monde’a.

Должно быть, я была мила и говорила умно, потому что меня слушали, казалось, с большим удовольствием, особенно герцог Падуанский. Не правда ли, приятно ехать в Версаль и возвращаться оттуда в обществе бонапартистских депутатов?

– Скажите, пожалуйста, как… Какого мнения ваша партия о К.? Кто ваш герой? Кто ваш оратор? Кто вас защищает?

– Нельзя, конечно, отрицать… как бонапартист… как оратор он имеет крупные достоинства… Но он совсем не тот человек, за которого многие еще принимают, К. не смельчак и сорванец, каким его считают. Ни разу в жизни он не кипятился. Всегда он действует по расчету, и только по расчету. Надо сознаться, что он великолепно играет раз принятую на себя роль! Чему действительно надо удивляться в нем – так это его поразительному хладнокровию, которое никогда ему не изменяет. Но мужество?..

– Что же, мужество!..

– Понятно, нельзя совершенно отрицать за ним мужества. У него было семнадцать дуэлей, и некоторые из его противников стреляли лучше его. Но он ловок, почти так же ловок, как и мужествен. Это в полном смысле южанин, вплоть до ловкости.

Так, например, ему как-то удалось удивительным образом выпутаться из истории с Клемансо и еще с одним.

Если бы он принял их вызов, то это значило бы идти на верную смерть. Будь он действительно тем смельчаком, каким его считают, он не стал бы рассуждать. Но он сказал себе: меня все знают, меня ожидает блестящая будущность, женщины благосклонно относятся ко мне… и он не дрался. Удивительнее всего в этой истории то, что все нашли его правым!

Что касается меня, то я порицаю его за это, потому что, по-моему, когда оскорбление нанесено, нужно…

12 марта

Когда я думаю о Пинчо, который теперь окончательно пропал, у меня сердце сжимается.

Я очень любила его, и эта потеря для меня почти то же, что смерть Валицкого.

Особенно когда я подумаю, что это маленькое животное теперь в чужих руках, что оно скучает обо мне и я больше не увижу его маленькой мордочки и его необыкновенных черных глаз и носика… Ну, вот, я уж и плачу…

О, шут возьми! Я думаю, право, что предпочла бы видеть С. или не знаю кого еще раненным, больным, на том свете, чем лишиться моей собачки, которая так любила меня. Я чувствую искреннюю печаль, и мне дела нет до всего остального.

16 марта

Я, право, люблю свое занятие и счастлива сознанием, что с каждым днем убеждаюсь в этом все более и более.

– С некоторого времени, – сказал мне сегодня утром Робер-Флери, – образовалась какая-то граница, которой вы не можете перешагнуть, это нехорошо! С такими действительно серьезными способностями, как ваши, вы не должны затрудняться такими пустяками, тем более что вы обладаете всем, что дается действительно трудно.

Я и сама отлично знаю это! Надо бы поработать над портретом дома, а тут эта вечная домашняя суета!.. Но это более не должно смущать меня, я не хочу. С. ничего не даст мне, тогда как живопись даст мне нечто существенное.

Но понедельник! Я перейду границу, о которой говорит Робер-Флери! Главное – это быть убежденным в том, что нужно достигнуть и что действительно достигнешь.

23 марта

Я обещала вам перейти границу, о которой говорил Робер-Флери. Я сдержала свое слово. Мной были необыкновенно довольны; мне повторяли, что с такими серьезными способностями, как мои, действительно стоит работать, что я сделала удивительные успехи и что через месяц или два…

– Вы будете считаться между самыми сильными, и заметьте, – прибавил Робер-Флери, взглянув на холст отсутствующей Бреслау, – заметьте, что я говорю и об отсутствующих.

– Приготовьтесь, – сказал мне шепотом Жулиан, – приготовьтесь к ненависти со стороны всех здешних, потому что мне еще не приходилось видеть никого, кто добился бы таких результатов в какие-нибудь пять месяцев.

– Жулиан, – сказал Робер-Флери при всех, – я только что должен был наговорить кучу комплиментов m-lle Башкирцевой, которая просто на диво одарена.

Жулиан, несмотря на свою толщину, чуть не подпрыгнул. Так как Робер-Флери дает нам свои указания не за деньги, а просто из дружбы к Жулиану, то весьма понятно, что он счастлив, когда ученицы интересуют учителя.

Все другие переходят к краскам когда кто хочет, но так как я нахожусь под особым руководством Робера-Флери, который сам пожелал этого, то я не делаю ничего без его приказания. Сегодня он велел мне делать время от времени какие-нибудь natures mortes, пока самые простенькие, чтобы привыкнуть распоряжаться с красками. Вот уже второй раз, что он говорит мне о живописи.

Я ему напишу на будущей или послебудущей неделе голову моего скелета с книгой или что-нибудь в этом роде.

25 марта

У нас идет конкурс. У меня довольно хорошее место, и дело, кажется, подвигается. Подумываю о том, чтобы не так утомлять себя поздними сидениями по ночам.

Робер-Флери пришел сегодня вечером и остался мной очень доволен, он спрашивал меня по анатомии, и я, разумеется, отвечала без запинки.

Это ужасно – быть такой, как я. Но, благодаря Бога, я благоразумна и ни в кого не влюблена. А то я бы просто убила себя от бешенства.

4 апреля

Я пошла в мастерскую очень рано, чтобы узнать приговор, который оказался совершенно бессмысленным и взбудоражил все умы.

Вике получила медаль (это еще естественно); потом идет Магдалина (которая почти всегда получает медаль), а потом я. Я до такой степени изумлена, что даже не чувствую удовольствия.

Это настолько странно, что Жулиан пошел спросить у Лефевра (который был избран первым членом в комиссии, судящей картины в Салоне), почему он разместил нас таким образом. И Лефевр, и ученики нижнего этажа сказали, что я помещена третьей потому, что в моем рисунке бросается в глаза чувство правды. Что же касается Бреслау, то им показалось, что в ее рисунке проглядывает склонность бить на эффект. Она просто была далеко от натурщика и поэтому-то в ее рисунке заметна некоторая расплывчатость, а так как профессора предубеждены против женщин, то они приняли это за битье на эффект.

На мое счастье, Робер-Флери не участвовал в суде; Лефевр и Буланже судили одни; иначе наверное сказали бы, что я помещена третьей по протекции Робера-Флери.

Я как-то не умею пользоваться своими вечерами с тех пор, как закрыты вечерние занятия; и это утомляет меня.

6 апреля

Робер-Флери, право, уж даже слишком обнадеживает меня: он находит, что я заслуживала бы даже второго места и что приговор нисколько не удивил его. Противно было видеть бешенство всех остальных.

Подумать только, что М., по уходе от нас, будет предаваться мечтаниям обо мне, да еще, пожалуй, вообразит, что и я о нем думаю… А между тем – о молодость! – какие-нибудь два года тому назад я вообразила бы, что это любовь. Теперь я поумнела и понимаю, что это просто приятно, когда вы чувствуете, что заставляете любить себя, или, вернее, когда вам кажется, что в вас влюбляются. Любовь, которую внушаешь другому, это совсем особенное чувство, которое сам живо ощущаешь и которое я прежде смешивала с другим чувством.

Боже мой, Боже мой, и я воображала, что люблю А. с его толстоватым носом, напоминающим нос М. Фи, какая гадость. И как я довольна, что теперь могу оправдать себя! Так довольна! Нет, нет, я никогда не любила… и если бы вы только могли представить себе, до чего я чувствую себя счастливой, свободной, гордой и достойной… того, кто должен прийти!

9 апреля

Сегодня я удачно работала все утро, но потом должна была лечь, потому что нездоровилось, я чувствовала себя больной. Это продолжалось два часа, после чего я встала почти довольная испытанным страданием: после этого всегда так славно чувствуешь себя, так приятно, как бы насмеешься над болью; хорошая вещь – молодость!! А через двадцать лет на это будет уходить целый день.

Я кончила «Le Lys dans la Vallée» – это книга очень утомительная, несмотря на все свои красоты. Письмо Натальи Минервиль, которым оканчивается книга, очень мило и правдиво. Читать Бальзака невыгодно: употреби я это время на работу, я приблизилась бы к тому, чтобы самой стать… Бальзаком в живописи!

12 апреля

Вчера Жулиан встретил в Кафе Робера-Флери, и Робер-Флери сказал ему, что я ученица поистине интересная и удивительная и что он возлагает на меня большие надежды. Вот за это я и должна держаться, особенно в те минуты, когда ум мой подавлен каким-то необъяснимым, но ужасным страхом и когда мне кажется, что я срываюсь в какую-то бездну всяких сомнений и мучений – без всяких реальных причин.

С некоторого времени у меня очень часто горят три свечи, это примета смерти. Уж не я ли это должна отправиться на тот свет? Мне кажется, что да. А моя будущность, а моя слава? Ну, уж разумеется, тогда всему этому конец!

Если бы на моем горизонте был какой-нибудь человек, я должна была бы думать, что влюблена – до такой степени я полна тревоги, но, помимо того, что такого человека нет, мне все они опротивели…

Бывают дни, когда мне кажется, что вовсе не унизительно поддаваться своим капризам, что, напротив, этим выказываешь только свою гордость, свое презрение к другим, не желая стеснять себя. О! Но все они так низки, так недостойны, что я не способна задуматься о них ни на одну минуту. Начать с того, что у всех мозоли на ногах, а я не простила бы этого самому королю! Вообразите только себе меня мечтающей о человеке с мозолями на ногах…

Я начинаю замечать в себе серьезную страсть к своему делу, что успокаивает и утешает меня. Я не могу ничего другого, да и все остальное слишком надоело мне, чтобы еще могла быть речь о чем-нибудь другом.

Если бы не это беспокойство и страх, я была бы счастлива!

Погода такая чудесная – настоящая весна; а это чувствуется так сильно, как только возможно в Париже, где даже в самых прелестных уголках парка, под деревьями, полными таинственной поэзии, всегда можно встретить какого-нибудь приказчика с обязательным засученным белым передником.

Я встаю с солнцем и прихожу в мастерскую раньше натурщика… Только бы не этот страх, это проклятое суеверие!

Я помню, как, бывало, в детстве я томилась какими-то предчувствиями и страхом почти того же характера; мне все казалось, что я никогда не смогу одолеть языков, кроме французского, и что этим языкам никак нельзя выучиться. И вот ведь – вы отлично видите, что все это сущий вздор. И однако это был совершенно тот же суеверный страх, как теперь… Надеюсь, что этот довод разубедит меня.

Я совершенно иначе представляла себе «Искание абсолютного»: я ведь и сама ищу абсолютного. Это-то и заставляет меня думать и записывать свои блуждания в сорока тысячах направлений…

13 апреля

В двадцать два года я буду знаменитостью или умру.

Вы, может быть, воображаете, что нам приходится работать только глазами и пальцами? О, вы, мирные граждане! Вы и не воображаете, сколько требуется самого бдительного внимания, непрестанных сравнений, расчета, чувства и размышления, чтобы добиться чего бы то ни было.

Да, да, что бы вы там ни говорили… Впрочем, вы ведь ничего не говорите, но я клянусь вам головой Пинчо (вам это кажется глупым, мне – нет), что я буду знаменитостью; клянусь вам, серьезно клянусь вам, клянусь вам, что через четыре года я буду знаменитостью…

14 апреля

Бедный дедушка; он так всем интересуется и ему так тяжело, что он не может говорить. Я лучше всех других угадываю его мысли, и он был так счастлив сегодня вечером; я читала ему журналы, а потом все мы сидели и болтали в его комнате. Сердце мое было полно и боли, и радости, и умиленья.

А теперь нет слов в языке человеческом, чтобы выразить мою досаду, мое бешенство, мое отчаяние!! Если бы я взялась за рисование в пятнадцать лет, я была бы уже известна!! Понимаете ли вы меня?..

19 апреля

Я уверена, что я способна к самой идеальной любви, потому что ни в жизни, ни в литературе я не встречала такой тонкости во всех чувствах. Я часто профанирую эту чистоту и тонкость своих чувств, употребляя в разговоре об этом резкие слова и банальные шутки. Это потому, что мне еще некуда было приложить свои чувства, пережить их самой… «Бедная девочка! – скажете вы. – Так ты воображаешь, что найдутся люди, хотя бы из наиболее любящих тебя, которые способны будут понять и ответить на все эти дивные, тонкие оттенки чувства, которые ты так живо себе рисуешь?..» Конечно должен найтись кто-нибудь. Я даже думаю, что N.N. к этому способен, потому что во всем так похож на меня, как только возможно. А не он, так найдется кто-нибудь другой, в котором я найду все, чего ищу. Но только за этим последует неизбежное разочарование, и все мои божественные надежды разлетятся прахом; или опять начнется искание, пока наконец душа не устанет окончательно и не смирится.

М. заставляет меня быть грубой в разговоре, а тот мог бы сделать из меня ангела, он возбуждал и мог возбуждать во мне только самые возвышенные мысли.

20 апреля

Вчера вечером, захлопнув эту тетрадь, я раскрыла тетрадь шестьдесят вторую, прочла несколько страниц и напала наконец на письмо А.

Это заставило меня долго мечтать, улыбаться, потом снова отдаваться мечтам. Я легла поздно, но нельзя назвать это время потерянным; такого рода «трата времени» не находится всегда в руках человека: эти минуты возможны только в молодости; и надо ими пользоваться, ценить их и наслаждаться ими, как и всем, что дано нам Богом. Люди обыкновенно не ценят своей молодости, но я знаю цену всему, как старик, и не хочу упустить ни одной радости.

Я не могла сегодня исповедаться перед обедней из-за Робера-Флери, так что причастие пришлось отложить на завтра. Исповедь была преоригинальная – вот она.

– Вы не без грехов, – сказал мне священник после обычной молитвы, – не согрешили ли вы в лености?

– Никогда.

– В гордости?

– Всегда.

– Вы не поститесь?

– Никогда.

– Не оскорбили ли кого-нибудь?

– Не думаю, но возможно; вообще – много всяких мелочей, батюшка, особенного – ничего.

– Да простит вас Бог, дочь моя. – И т. д. и т. д.

Ум мой в настоящее время совершенно в порядке; я имела возможность проверить это сегодня вечером во время разговора; я совершенно спокойна и решительно ничего не боюсь – ни в нравственном, ни в физическом отношении… Очень часто мне случается сказать: я страшно боялась не пойти туда-то или сделать то-то. Это просто преувеличение, которое свойственно решительно всем и ровно ничего не означает.

Что мне приятно, так это то, что я привыкаю поддерживать общий разговор: это необходимо, если желаешь завести себе порядочный салон. Прежде я брала себе кого-нибудь одного, а всех остальных оставляла на произвол судьбы.

Клод Моне. Лиловый. 1915–1926

21 апреля

В два часа пришел М.; мы несколько раз оставались одни, и он объяснился мне в любви, кажется, серьезно. Что ни говори, а это всегда волнует, и когда он сказал мне:

– Да разве вы не знаете, что я люблю вас, что я всей душой люблю вас, – я почувствовала то смущение, которое когда-то принимала за ответную любовь.

– Ну, – отвечала я, – я думаю, что вы не единственный, если это даже правда.

– Если это правда! Вы это отлично знаете, как можете вы не верить этому.

Он схватил мою руку и страстно поцеловал ее.

– Полноте, – сказала я, – вспыхнув и отдергивая руку, – как вам не стыдно заставлять меня краснеть! Право, вы ведете себя слишком неблаговоспитанно для бонапартиста, потому что я не думаю, что такое обращение с девушкой принято во Франции.

Но он еще в течение десяти минут продолжал умолять меня дать ему руку, но я не дала ему, сохраняя серьезный вид, скрывавший непритворное волнение.

– Вы украли этот поцелуй.

– Дайте же мне ваше разрешение…

– Ни за что.

– Но ведь вы знаете, что этот поцелуй будет моей отрадой в течение двадцати пяти дней, которые я пробуду вдали от вас, что…

Но тут кто-то вошел. Он хорошо играл свою роль…

После четырех часов он ушел; я несколько минут прогуливалась с Диной, потом пришло несколько человек гостей. Между прочим заговорили и об N.N., и я сказала, что я не хочу слышать о нем ничего дурного, что я его люблю и уважаю и что если бы мы с ним и разошлись, это ровно ничего не изменило бы.

Неужели М. действительно любит меня?..

Я противопоставила его излияниям стену равнодушия и насмешек, что подало повод к некоторым изречениям того рода, которые вызывают всеобщее удивление.

Я открыла свои старые тетради химии…

Когда я достигну окончательных результатов в живописи, я буду учиться декламации: у меня голос и жесты драматической актрисы.

Если только Бог даст мне здоровья и времени, я буду заниматься всем; я и так уже много делаю, но это только начало.

Я создала себе существование, достойное зависти.

23 апреля

М., в сущности, очень неглуп, особенно для такого светского молодого человека. Но в сравнении с N.N. это то же, что сравнивать какую-нибудь салонную певицу с Патти… Я надеюсь, друзья мои, что вы отдаете должную справедливость человеку, собирающемуся теперь окунуться в прелести семейной жизни, вы ведь знаете, как высоко я его ставлю, а в моей гениальности вы, конечно, не сомневаетесь!!!

Политический деятель, трибун, выразитель известного принципа, известной идеи, глава государственной партии, все еще могущественной, что бы там ни говорили! Насколько это блестяще, хотя, может быть, и суетнее, чем какой-нибудь специальный талант, который работает только над какой-нибудь одной вещью, который весь ушел в один предмет, в сущности, может быть, и более великий, но доступный только известному кругу интеллигентных людей; тогда как деятельность первого понятна всякому, начиная с железнодорожного носильщика и кончая великими мира сего…

Я ужасно дурно выражаю свои мысли, и мне просто обидно за те мысли, которые я хотела выразить; но я думаю, что все это уже высказано где-нибудь до меня, только лучше и точнее.

Если бы только мне можно было теперь читать!.. Но это слишком утомляет мне зрение для рисования. Одиннадцать часов, и я иду спать, спокойная, гордая, нечувствительная ни к чему печальному.

24 апреля

Вместо того чтобы читать, я играла на гитаре. Я разучиваю наизусть песню:

Говорят, что ты хочешь жениться, Я не в силах тот день пережить…

Я пою это с достодолжным чувством, с тихим отчаянием и выражением непритворной грусти в глазах. Но это только от песни, потому что в действительности, если я чувствую что-нибудь, то только по вечерам.

По просьбе дедушки я целый вечер играла у него в комнате, но потом мама начала изливать разные жалобы по поводу брака N.N.

– Теперь уж все равно ничего не поделаешь, – сказала она, – так можно все высказать. Не могло быть в мире людей, более подходящих друг к другу, чем Мари и N.N. А теперь эта черноволосая лицемерка будет наслаждаться счастьем! – И так далее.

Как это скучно, что мама говорит все это; ну, положим, если бы даже это было чем-нибудь для меня, нужно было бы во всяком случае оставить меня в покое. Вы знаете – когда дети ушибутся, они плачут вдвое сильнее, если их начинают утешать!

Я отдамся живописи. Но я чувствую себя так, как будто бы с меня сдирали кожу и все, все, что меня наполняет, разлетается в пух и прах, вот как бывает с куклами, когда с них сдирают их коленкоровую кожу и волос, которым они набиты, так и лезет во все стороны.

Я запретила себе все, кроме живописи, а мне всячески стараются смутить и ум, и сердце, и все… Ну, полно, дитя мое! Если ты плохо чувствуешь себя, думай об одном: все это только вопрос времени; время заставит тебя забыть его, время успокаивает все скорби; будем же терпеливы и предадим себя в руки Божии. Но завтра N.N. должен прийти обедать. Если он действительно женится, лучше бы уж мне его не видеть; я буду бояться и… я буду бояться…

Он женится! Я встречаю это известие невольным ропотом, это совершенно естественно. Но, кажется, я могла бы остаться совершенно спокойна, если бы мама не была так взволнована этим. Я не проявляю никакой досады, но и не стесняюсь сказать, что это событие не из приятных… Такое поведение подобает женщине, которую грязная вода Вселенной принудила взобраться на вершину горы.

Уже половина одиннадцатого, и я ложусь спать, чтобы завтра, по своему обыкновению, быть в мастерской без пяти восемь.

27–28 апреля

Сегодня, после пасхальной заутрени в русской церкви, наше посольство устроило ужин у священника, дом которого был избран на этот раз вследствие близости к церкви. Но рассылает приглашения и принимает сам посол. Нам пришлось сесть за тот же стол, где были великий князь Лейхтенбергский с женой, посланник и самая избранная часть русской колонии в Париже.

Почему бы князю О., который, как известно, вдовец, не влюбиться в меня и не жениться на мне!.. Я была бы женой посла в Париже, чуть-чуть не императрицей! Ведь женился же А., бывший посланник в Тегеране, на молоденькой женщине – по любви, – будучи уже пятидесятипятилетним человеком.

Я вовсе не произвела желанного эффекта; Лаферрьер опоздала, и я должна была надеть платье, которое ко мне не шло. От платья зависело мое настроение, от настроения – выражение лица и все остальное.

29 апреля

Работаю с восьми часов утра до шести вечера, исключая только полтора часа, уходящих на то, чтобы сходить позавтракать. Что может быть лучше правильной работы.

Но чтобы перейти к чему-нибудь другому, скажу вам, что, кажется, я никогда не смогу серьезно влюбиться. Я всегда, всегда открываю в человеке что-нибудь смешное, и уж тогда конец. Или если и не смешное, то неловкое, или глупое, или скучное – словом, вечно есть что-нибудь.

Но правда и то, что прежде чем я найду человека, который сумел бы завладеть моей душой, я не поддамся никакому очарованию. Благодаря этой склонности – докапываться в каждом человеке до его недостатков – я смогу уберечься от всех Адонисов в мире…

До какой степени глупы люди, прогуливающиеся в парках, и как мне непонятна эта пустая, тупая жизнь!

2 мая

Бывают минуты, когда готов послать к черту это горнило умственной работы, славу и живопись, чтобы ехать в Италию – жить солнцем, музыкой и любовью.

3 мая

Я обожаю все, что просто – в живописи, в чувствах, во всем. У меня никогда, никогда не было и не будет простых чувств, потому что они невозможны там, где царят всякие сомнения и опасения, основанные на пережитых фактах. Простые чувства могут возникнуть только при счастье или где-нибудь в деревне в неведении всего того, что…

Я представляю из себя характер в высшей степени сложный, столько же из-за избытка разных тонких ощущений, сколько из-за самолюбия, потребности в анализе всего, постоянного искания истины, страха пойти по неверному пути, различных неудач.

А когда сердце и ум в вечной тревоге, в результате получается нечто истомленное; это, конечно, не мешает быть сильным, но в то же время легко поддаешься всяким причудам, экзальтации, легко обрываешься в своих начинаниях – словом, вечная мучительная неровность настроения. В общем это, конечно, лучше, чем безусловное однообразие, которое, как говорят, тоже утомляет. Такое однообразие и полная ровность характера исключают возможность различать во всем те тонкие оттенки, которые доставляют высшую радость тонким, сложным характерам, а эти характеры ищут тонких ощущений во всем – даже в созерцании великого и прекрасного; да без этих тонкостей и действительно вряд ли можно достигнуть таких сильных и художественных эффектов…

Можно подумать, что я что-нибудь смыслю во всем этом. А между тем я знаю только, что пишу все, что мне взбредет в голову, и ни у кого ничего не краду.

11 мая

Я, Шепи и тетя Мори отправляемся на выставку смотреть картины и любоваться Дон-Карлосом, который представляет из себя самого величественного и царственного человека, какого я только видела. Его можно одеть во что угодно, где угодно поставить, всякий задается вопросом: кто такое этот человек?

Невозможно отрицать значение выдающихся родов, породы, и если люди избранной породы оказываются безобразными и не представительными, тут уж поверьте мне – дело неспроста.

12 мая

Я сделала свою первую nature morte: ваза из голубого фарфора с букетом фиалок, а подле маленькая красная, уже несколько потрепанная книга. Таким образом я не перестану рисовать и приучусь к краскам, посвящая им всего два-три часа по воскресеньям. Каждое воскресенье я буду делать что-нибудь новое.

Вчера я наговорила глупостей моей матери. Потом, вернувшись в свою маленькую гостиную, где было совершенно темно, и упав на колени, я поклялась перед Богом никогда больше не отвечать моей матери, когда она выведет меня из себя, а просто молчать или уйти. Она больна, долго ли до беды, и я никогда не утешилась бы в сознании своих проступков против нее.

16 мая

Пока я собиралась взяться за голову скелета, успев уже, по своему обыкновению, предварительно разболтать о своем проекте, Бреслау за эту неделю уже написала ее. Этот случай научает меня не быть такой болтуньей. Все это дало мне повод сказать в разговоре с другими, что должно быть и правда, – мои идеи чего-нибудь да стоят, если находятся глупцы, подбирающие наиболее плохие и негодные из них.

17 мая

Я была бы, кажется, готова взорвать на воздух все дома – все эти семейные гнезда!.. Нужно бы, казалось, любить свое гнездо; ничего не может быть слаще, как отдыхать в нем, мечтать о своих делах, о виденных людях, но вечно отдыхать!

День – от восьми утра до шести вечера – проходит еще туда-сюда – за работой, но вечер! Я собираюсь заниматься по вечерам скульптурой, чтобы только не останавливаться мыслью на том, что вот я молода, а время все уходит, и что я скучаю и возмущаюсь, и что все это так ужасно!

Странная это вещь – люди, которым не везет ни в любви, ни в делах. В любви-то, положим, это была еще моя вина: я настраивала свое воображение на одних, не обращала внимания на других. Но в деле!..

Я пойду теперь плакать и просить Бога, чтобы он устроил мне мои дела. Это, собственно, престранно – вести разговор с Господом Богом, только это нисколько не делает его добрее по отношению ко мне.

Но другие не умеют молиться. А ведь я верю, и как я умоляю Его… Очевидно, что я просто недостойна этого. Мне кажется, что я скоро умру.

25 мая

– Дело идет что-то недостаточно хорошо для вас, – сказал мне Робер-Флери. Я и сама чувствовала это, и если бы он не ободрил меня за мои natures mortes, я бы опять свалилась с высоты своих надежд.

Мы были во французском театре, видели «Les Fourchambault». Все в восторге от пьесы, чего не могу сказать о себе.

На мне была шляпа… но это больше совсем не занимает меня… Я забочусь только о том, чтобы быть одетой вполне прилично… Последнее время я как-то несколько упустила это из виду.

Несомненно, что я буду великой художницей!!! Как же иначе, если каждый раз, что я немного выйду из моих занятий, судьба снова загоняет меня в них ударом самых разных сортов. Не мечтала ли я о политических салонах, о выездах в свет, потом о богатом браке, потом снова о политике?.. Но когда я мечтала обо всем этом, я думала, что есть возможность найти какой-нибудь женский, человеческий обычный выход из всего этого. Нет, ничего подобного нет!..

Но зато благодаря этому я приобрела большое хладнокровие, громадное презрение ко всему и всем, рассудительность, благоразумие – словом, бездну вещей, которые делают мой характер холодным, несколько высокомерным, нечувствительным, и в то же время задевающим других, резким, энергичным. Что же касается святого огня, он точно спрятался, так что обычные зрители – профаны – и не подозревают о нем. В их глазах – я ни на что не обращаю внимания, от всего отстраняюсь, не имею сердца; я критикую, я презираю, я насмехаюсь.

А все мои нежные чувства, загнанные в самую глубину моей души, что говорят они при виде этой высокомерной вывески, прикрывающей ход в мою душу? Они ничего не говорят… Они ропщут и еще глубже прячутся, оскорбленные и огорченные.

Я провожу свою жизнь в том, что говорю разную дичь, которая мне нравится, а других удивляет… Все это было бы прекрасно, если бы в этом не было оттенка горечи, если бы это не было плодом невообразимой неудачи во всем.

Все это доказывает только, что я должна окончательно посвятить себя моему искусству… Конечно, я еще буду выскакивать из этой колеи под влиянием различных толчков, но это только на какой-нибудь час, после чего я снова возвращусь, наказанная и благоразумная.

Клод Моне. Лиловый. 1915–1926

27 мая

К семи часам я уже в мастерской, а завтракаю за три су в сливочной, куда иду вместе со шведками. Я встречаю там рабочих в блузах, которые приходят туда угоститься тем же простым шоколадом, какой пью и я.

– Начать живопись с natures motres – да это для вас то же, как если бы здоровенному человеку приказали упражнять свои силы, вертя эту штучку (и говоря мне это, Жулиан стал опускать и поднимать ручку для пера), приступать к целым фигурам, пожалуй, действительно еще не следует, но пишите отдельные части: ноги, другие части тела – словом, разные модели – ничего лучше быть не может.

Он совершенно прав, и я теперь же примусь за какую-нибудь ногу.

Я завтракала в мастерской: мне принесли завтрак из дома, потому что я рассчитала, что, отправляясь для этого домой, я каждый день теряю по целому часу; а это составляет 6 часов, т. е. целый день работы в неделю = четыре дня в месяц = сорок восемь дней в год.

Что же касается вечеров… я собираюсь приняться за лепку; я говорила об этом с Жулианом, который поговорит или попросит поговорить об этом с Дюбуа, так чтобы заинтересовать его.

Я дала себе четыре года сроку; семь месяцев уже прошло. Я думаю, что трех лет будет довольно; так что мне остается еще два года пять месяцев.

Мне будет тогда двадцать первый год.

Жулиан говорит, что я буду хорошо писать через год – может быть, но не достаточно хорошо.

– Такая работа просто неестественна, – говорит он, смеясь. – Вы забываете свет, прогулки, все! В этом должен скрываться какой-нибудь тайный замысел, какая-нибудь особенная цель…

30 мая

Обыкновенно родные и все окружающие не признают гения великих людей… У нас, напротив, слишком высоко ценят меня, так что, пожалуй, не удивились бы, если бы я написала картину величиной с плот Медузы и если бы мне дали орден Почетного легиона. Уж не есть ли это дурной знак… Надеюсь, что нет.

31 мая

Я опять была у ясновидящего сомнамбула Алексиса. Я дала ему три запечатанных письма, об авторах которых он стал говорить мне, не раскрывая конвертов. Первый, сказал он, – фальшивый человек, надоедающий мне неинтересными рассуждениями о разных проявлениях моего характера. Второй – белокурый, довольно полный, с голубыми глазами, с кротким лицом и несколько странным взглядом; он чувствует ко мне возрастающее расположение, я его смущаю, и он не знает, как ему быть…

Но оба первые имеют ко мне гораздо меньшее отношение, чем третий, с которым у меня большое сходство в складе ума, сердца, который сильно любит меня, но собирается вступить в брак с какой-то высокой брюнеткой!..

Потом я спросила его, могу ли я быть замагнетизирована и магнетизировать других.

– Замагнетизировать вас трудно, но вы можете легко магнетизировать других.

Я отправляюсь в милый старый Париж, чтобы купить книг, трактующих о магнетизме, и, так как некоторых там нельзя достать, меня посылают к самому барону Дюпорт. Я иду, нахожу там большую, широкую, почерневшую лестницу, как в Италии, библиотеку и старого маньяка, объявляющего себя царем магнетизма.

Я хочу серьезно заняться этим. В этой могущественной силе мне видится какой-то особенный отблеск Божества.

Наши отправляются смотреть феерию в Шателе, я еду с ними. Видеть одну феерию – значит видеть всех. Я скучала и, машинально разглядывая рекламы на занавесе, думала о том, что жизнь моя поблекла, отцвела и… пропала. Так тяжело чувствовать вокруг себя эту пустоту, это тоску. Я считала себя созданной для полного счастья, а теперь вижу, что мне суждено быть во всем несчастной. Но с тех пор, как я знала, чего держаться, все это вполне сносно и больше не огорчает меня, потому что я все знаю заранее. Уверяю вас, что я говорю то, что думаю. Что было ужасно, так это постоянное разочарование: встречать змей там, где надеялся увидеть цветы, – вот что ужасно… Но все эти удары закалили меня до равнодушия. Все идет по-прежнему вокруг меня, но, отправляясь в мастерскую, я уж ни на что не обращаю внимания. В остальное время – читаю газету или просто закрываю глаза на все, что делается.

Вы, может быть, думаете, что это покорность отчаяния?.. Причина ее, пожалуй, отчаяние, но она спокойна и тиха, хотя и не без грустного оттенка. Вместо розового видишь все в сером цвете, вот и все.

Я просто не узнаю себя… Это – не ощущение минуты, я действительно стала такой. Мне кажется это смешным, но тем не менее это чистая правда; я даже не чувствую больше нужды в богатстве: мне было бы довольно двух черных блуз в год, белья, которое я сама стирала бы по воскресеньям на всю неделю, самой простой пищи, только без луку и свежей, и… возможности работать.

Карет не надо, можно отлично обойтись омнибусом, а то так и пешком.

Но в таком случае для чего жить? Для чего? О, вот тема! А надежда на лучшие дни! Эта надежда ведь никогда не покидает нас.

Все относительно. Так, по сравнению с моими прежними мучениями настоящее – чистое благополучие; я наслаждаюсь им, точно каким-нибудь приятным событием. В ноябре мне будет девятнадцать лет. Мусе будет девятнадцать лет! Дико, невозможно. Это ужасно.

Моментами на меня находит желание изящно одеться, отправиться на прогулку, показаться в опере, в парке, в Салоне – на выставке. Но через минуту я говорю себе: к чему все это? И все разлетается…

Между каждым словом, которое я пишу, у меня проносится миллион мыслей; я успеваю записывать только какие-то обрывки.

Подумаешь, какое несчастье для потомства! Это не несчастье для потомства, но дело в том, что это не дает возможности понять меня.

Я завидую Бреслау; она рисует совсем не как женщина. На будущей неделе я примусь за работу так, что вы увидите!.. Послеполуденные часы будут посвящены выставке… Но следующую неделю… Я хочу хорошо рисовать и добьюсь.

С. 318. Клод Моне. Домик таможенника в Варанжевилле. 1882

3 июня

Бессонная ночь, работа с восьми часов утра и беготня с двух до семи вечера то по выставке, то для отыскания нового помещения… И это проклятое здоровье никуда не годится! Эта энергия треплется без всякой пользы! Я работаю… О, прелестное положение дел! От семи до восьми часов в день, от которых не больше толку, чем от семи-восьми минут труда.

Завтра я выскажу вам мое настоящее мнение, мое истинное мнение, созданное во мне не событиями, не чьим-нибудь влиянием; я выскажу его даже сегодня вечером…

Однако доброй ночи, я заболталась, потому что тороплюсь на всех парах…

12 июня

С завтрашнего дня я снова принимаюсь за работу, почти заброшенную с субботы; я чувствую угрызения совести, и завтра все войдет в свою колею. Для моих дел мне будет достаточно вечеров…

Руэ очень удивил меня во многих отношениях. Во-первых, своей молодостью, бодростью; я воображала его важным, медлительным, чуть что не дряхлым; а он выскочил из кареты, подал руку, расплатился с извозчиком, живо взбежал в подъезд; и потом занялся своим образом мыслей. Полуобразование, сказал он, ведет только к отрицанию всех авторитетов. Он проповедует благодеяние невежества (утверждая в то же время, что этот вопрос очень трудно решить) и настаивает на том, что журналистика – настоящий яд, бросаемый в среду народа…

Представьте же себе, с каким любопытством я его рассматривала и слушала – вице-короля! Но я не собираюсь выкладывать вам здесь свои заключения, во-первых, потому, что я его недостаточно видела для этого, а во-вторых, потому, что я просто не расположена к этому сегодня вечером. Он рассказал нам много интересного – о покушении на нашего государя в 1867 году, потом еще много говорил о нашей царской фамилии, спрашивал меня, знаем ли мы великого князя. Я, конечно, держала себя с главой бонапартистов как истая православная…

Я даже сама не могу надивиться на свои тонкие любезности и свой такт. Гавини и барон, казалось, вполне одобряли мое поведение, и сам Руэ был доволен, но… все это какой-то подмоченный фейерверк!!!

Разговор шел о голосовании, о законах, о брошюрах, о приверженцах и изменниках – и все это в моем присутствии. Слушала ли я? О, еще бы. Передо мной точно двери в рай открывались. Я выразила, однако, мнение, что женщины не должны были бы ни во что вмешиваться, потому что, кроме зла, ничего не могут причинить, благодаря своему неумению отделаться от пристрастия.

Я сожалею о том, что я женщина, а Руэ – о том, что мужчина. У женщин, сказал он, нет таких тревог и неприятностей, как у нас.

– Позвольте мне вам заметить, что и у тех, и у других их одинаково. Только хлопоты мужчин доставляют им почесть, славу, популярность, а хлопоты женщин ничего не приносят.

– Так вы думаете, сударыня, что наши неприятности всегда вознаграждаются таким образом?

– Я думаю, что это зависит от самих мужчин.

Но не надо думать, что я так сразу и ввязалась в разговор; я сидела сначала минут десять несколько смущенная, потому что эта старая лиса, казалось, вовсе не была в восторге от этого представления.

Хотите знать одну вещь?.. Я в восторге.

Теперь мне хотелось бы рассказать вам все милые вещи, которые я сказала… Ну, нет, не надо. Скажу только, что я сделала все от меня зависящее, чтобы не говорить банальностей и казаться преисполненной здравого смысла; так вы лучше представите себе все, что произошло.

15 июня

Подумайте! Робер-Флери ничего не хотел сказать мне – так плох мой рисунок. Тогда я показала ему то, что сделала на прошлой неделе, и удостоилась похвал. Бывают дни, когда все утомляется.

3 июля

М. пришел проститься и, так как шел дождь, предложил проводить нас на выставку.

Предложение было принято, но еще до этого, оставшись наедине со мной, он стал умолять меня быть менее жестокой и т. д. и т. д.

– Вы знаете, что я безумно люблю вас, что я страдаю… Если б вы знали, как это ужасно – видеть одни только насмешливые улыбки, слышать только насмешки, – когда серьезно любишь.

– Вы забрали себе это в голову…

– О, нет, клянусь вам, я готов представить вам все доказательства… самую безусловную преданность, верность, терпение собаки, что хотите!.. Скажите хоть одно слово, скажите, что вы хоть немножко… верите мне!.. За что вы обращаетесь со мной, как с каким-то шутом, как с существом какой-то низшей расы…

– Я обращаюсь с вами так же, как со всеми.

– За что? Ведь вы же знаете, что я люблю вас не так, как все, что я вам так предан…

– Я привыкла к тому, что вызываю это чувство.

– Но не такое, как мое… Позвольте мне думать, что вы не питаете ко мне ужасных чувств…

– О, ужасных! – уверяю вас, что нет.

– Для меня всего ужаснее равнодушие.

– А! Но что же тут…

– Обещайте мне не забывать меня в течение этих нескольких месяцев моего отсутствия.

– Это не в моей власти.

– Позвольте мне время от времени напоминать вам о своем существовании… Может быть, я буду забавлять вас, вызову у вас улыбку?.. Позвольте мне… надеяться, что иногда вы пришлете мне одно слово, одно-единственное.

– Как вы сказали?

– О, ну, без подписи, просто только «Я здорова…» И все тут!… Я буду так счастлив!

– Я подписываю все, что я пишу…

– Вы даете мне позволение?

– Я ведь как Фигаро, я принимаю всякие письма…

– Господи! Если бы вы знали, как это ужасно – никогда не добиться серьезного слова, подвергаться вечным насмешкам… Нет, скажите, будем говорить серьезно, чтобы потом вам нельзя было упрекнуть себя в том, что вы не сжалились надо мной даже в минуту, когда я расстаюсь с вами! Могу я надеяться, что моя безграничная преданность, моя привязанность, моя любовь… Ставьте мне какие хотите условия, какие угодно испытания, но могу я надеяться, что когда-нибудь вы будете мягче? Что вы не вечно будете насмехаться?..

– Что касается испытаний, – говорю я довольно серьезно, – то только одно и есть.

– Какое? Я на все готов.

– Время.

– Ну, хорошо, пусть время. Вы увидите…

– Мне будет это очень приятно.

– Но скажите, вы доверяете мне хоть сколько-нибудь?

– Как? Я доверяю вам до такой степени, что поручаю вам письмо, с уверенностью, что вы его не распечатаете.

– Какой ужас! Нет, но безусловное доверие…

– Какие сильные выражения!

– Да если чувство сильно? – сказал он тихо.

– Да мне и самой хотелось бы верить, ведь это льстит нашему самолюбию. И право, мне и самой хочется иметь к вам некоторое доверие.

– Правда?

– Право. Этого вам достаточно, не правда ли?

Мы отправляемся на выставку. Я все время чувствовала досаду: М. был вполне счастлив и так ухаживал за мной, как будто я приняла его любовь.

Сегодня вечером я чувствую истинное удовлетворение: любовь М. производит на меня совершенно то же впечатление, как любовь А. Итак, вы видите, я вовсе не любила Пьетро! Я даже не была влюблена. Потом я была совсем близка к тому, чтобы полюбить… Но вы знаете, каким ужасным разочарованием это кончилось.

Вы отлично понимаете, что я не чувствую ни малейшего желания выйти замуж за М.

– Истинная любовь всегда почтительна, – сказала я ему, – вам нечего стыдиться ее, только не забирайте себе в голову лишнего.

– Вашу дружбу!

– Пустое слово.

– Ну, так ваше…

– Вы неумеренны.

– Но что сказать, если вы не позволяете мне начать с малого, с дружбы…

– Химеры!

– Значит, любовь…

– Вы говорите нелепости.

– Почему?

– Потому что я чувствую к вам полное пренебрежение…

5 июля

Возвращаюсь из концерта русских цыган. Я не хочу уехать и оставить дурного впечатления. Мы были вшестером: тетя, Дина, Степан, Филиппини, М. и я. По окончании концерта мы отправляемся есть мороженое и подзываем к себе двух наиболее хорошеньких цыганок и двух цыганят, которых угощаем вином и мороженым. Было презанятно говорить с этими молоденькими добродетельными девушками.

Потом тетя дает руку Степану, Дина идет с Филиппини, а я – с М. Мы идем пешком до самого дома; погода такая чудная. М., успокоенный, говорит мне о своей любви… Это опять прежняя история: я не люблю его, но его огонь согревает меня; это-то я и принимала за любовь два года тому назад…

Он говорит так хорошо… Он даже плакал. Приближаясь к дому, я смеялась меньше, я была размягчена этой прекрасной ночью и этой песнью любви. Ах, как это хорошо – быть любимой!.. Нет ничего в мире, что могло бы сравниться с этим… Теперь я знаю, что М. любит меня. Так не играют комедию. И потом, если он добивался моих денег, мое пренебрежение уж давно оттолкнуло бы его, и потом, есть Дина, которую считают такой же богатой, да и мало ли еще девушек… М. не какой-нибудь хлыщ, это настоящий джентльмен. Он бы мог найти, и он еще найдет кого-нибудь другого вместо меня.

М. право, очень милый; я, может быть, сделала ошибку, оставив свою руку в его руке в минуту расставания. Он поцеловал мою руку. Я должна была позволить ему это. И потом, он так любит и уважает меня, бедный человек! Я расспрашивала его, как ребенок, мне хотелось знать, как это с ним случилось, с каких пор? Кажется, он меня тотчас же полюбил. «Но это странная любовь, – сказал он, – другие – просто женщины, но вы стоите выше всего человеческого; и это – странное чувство; я знаю, что вы обращаетесь со мной, как с горбатым шутом, что в вас нет доброты, что вы бессердечны, и все-таки я люблю вас; обыкновенно люди восхищаются сердцем любимой женщины. А я… У меня, так сказать, нет даже симпатии к вам, и в то же время я обожаю вас».

Я все слушала, потому что, право, уверяю вас, слова любви стоят всех зрелищ в мире, исключая разве тех, куда идешь, чтобы показать себя. Но в таком случае это тоже род песни любви: на вас смотрят, вами восхищаются, и вы расцветаете, как цветок под лучами солнца.

Я была с госпожой Гавини на панихиде, торжественным образом устроенной за упокой души этой бедной испанской королевы.

Любить своего мужа и быть им любимой, иметь всего 18 лет от роду, быть испанской королевой и умереть!.. Предоставляю «Figaro» говорить об этой церемонии. Мне она показалась холодной и ни капельки не тронула меня. Я сохранила пригласительный билет.

Соден. 7 июля

В семь часов мы едем. Дедушке хотелось, чтобы я осталась, но я простилась с ним; тогда он обнял меня и вдруг заплакал, сморщив нос, раскрыв рот, закрыв глаза, точно ребенок! До его болезни – это было бы ничего, но теперь… Я обожаю его. Если бы вы знали, как он интересуется малейшими пустяками, как он любит всех нас с тех пор, как он находится в этом ужасном состоянии. Еще одна минута – и я бы осталась… Такое безумие – быть вечно такой чувствительной!

Представьте себе существо, перенесенное из Парижа в Соден. Мертвая тишина – это недостаточно передает тишину, царящую в Содене. У меня от этого голова идет кругом так же, как от слишком сильного шума.

Здесь будет время предаться размышлениям и писать.

Что за раздражающая тишина!.. Ну, долго ли еще вам придется читать мои диссертации на эту тему!

Доктор Тилениус только что вышел от нас; он расспрашивал меня о моей болезни и не сказал, как французы:

«Это ничего, в восемь дней мы вас вылечим!»

Завтра я начинаю курс лечения.

Деревья здесь так хороши; воздух чистый. Деревня идет к моему лицу. В Париже я только хорошенькая, если только я такова; здесь я кажусь нежной и поэтичной; глаза увеличиваются, щеки кажутся худее.

9 июля

Как они все мне надоедают, эти доктора! Мне осматривали горло: фарингит, ларингит и катар. Больше ничего!

Я занимаюсь чтением Тита Ливия. Рассчитываю делать это каждый вечер; мне необходимо познакомиться с историей Рима.

16 июля

Я хочу добиться своего – живописью или чем-либо иным… Не подумайте, однако, что я занимаюсь искусством только из тщеславия. Найдется, быть может, немного людей, которые так проявляли бы свои художественные наклонности решительно во всем. Впрочем, вы, конечно, сами это заметили, вы, т. е. интеллигентная часть моих читателей; до остальных мне дела нет. Остальным я покажусь только экстравагантной, потому что я действительно странный человек во всех своих проявлениях, не стараясь быть таковой.

1 августа

Я нарядилась старой немкой со смешными ужимками и маленькими странностями, и, так как появление каждой новой личности производит крайнее возбуждение среди завсегдатаев Курхауза, я произвела целую сенсацию. Только я сделала оплошность, ничего не спросив у кельнера; это возбудило подозрение, за мной стали следить, преследовать по пятам, и тут уж тайне конец. Уверяю вас, что это весьма печально: заставить умереть от хохота двадцать пять человек и не забавляться самой.

2 августа

Я думаю о Ницце последние дни… Мне было пятнадцать лет, и как я была хороша. Талия, руки, ноги были, может быть, еще не сформированы, но лицо было очаровательно… С тех пор оно уж никогда таким не было… По возвращении моем из Рима граф Л. сделал мне целую сцену…

– У вас лицо совсем изменилось, – говорил он, – черты, краски те же, но что-то не то… Вы уж никогда не будете такой, как на этом портрете.

Он говорил о портрете, где я сижу, положив локти на стол и опершись щекой на руки.

– Вы имеете здесь такой вид, как будто вы только что откуда-то приехали, облокотились и, устремив глаза куда-то в будущее, спрашиваете полуиспуганно: так вот какова она, жизнь?..

В пятнадцать лет в моем лице было что-то детское, чего не было ни до, ни после этого. А ведь это выражение самое прелестное, что только может быть в мире.

Какие места для прогулок я открыла в Содене!.. Я не говорю об обыкновенных, опошленных местностях для прогулок, куда каждый иностранец считает своим долгом вскарабкаться, но аллеи и рощи, где нет ни души.

Я обожаю эту тишину. Или Париж, или пустыня. О Риме я не говорю – это заставило бы меня тотчас расплакаться.

Старик Тит Ливий так хорошо рассказывает, и когда в каком-нибудь пассаже чувствуется, что он прикрывает какую-нибудь неудачу или старается извинить какое-нибудь унижение – это почти трогательно… Можно сказать, что до сих пор я любила только Рим.

Представьте себе удовольствие, которое я испытываю, слушая разговоры дам об их нервах, об их знакомых, об их докторах, об их платьях, об их детях! Но я уединяюсь, ухожу в лес, закрываю глаза и уношусь – куда мне только вздумается.

6 августа

Моя шляпа занимает меня и весь Соден… Я купила у женщины, раздающей стакан воды при источнике, чулок из синей шерсти, который она только что начала; в то же время она показала мне, как это делается. Я тотчас же схватила теорию и чулок и уселась против окон гостиницы, принявшись вязать чулок, пока тетя и другие куда-то отправились.

Я тотчас перехожу на другой юмор: я делаюсь безмятежна, очень спокойна, кротка, – становлюсь настоящей немкой; вяжу чулок – чулок, которому конца не будет, потому что я не умею вязать пятку; я никогда не сделаю ее, и чулок будет длинный, длинный, длинный…

Нет, он даже не будет длинен… На дворе сильнейший дождь. У меня бездна ума! О, кроткая Германия!..

Прогулки мои не пропадают даром; я читаю и не теряю времени. Похвалите же меня, добрые люди!

7 августа

Господи, сделай так, чтобы я поехала в Рим. Если бы Ты знал, Господи, как мне этого хочется! Господи, будь милостив к Твоей недостойной рабе. Господи! Сделай так, чтобы я поехала в Рим… Это невозможно, конечно… потому что это было бы слишком большое счастье!..

Это не Тит Ливий вскружил мне голову, потому что мой старый друг вот уже несколько дней заброшен. Нет, просто воспоминание о полях вокруг Рима, о площади del Popola, о Пинчио, о куполе, освещенном заходящим солнцем…

И эта дивная чудная полутьма рассвета, когда солнце только встает и мало-помалу начинаешь различать предметы… Какая тогда пустота повсюду… И какое святое волнение при одном воспоминании о чудесном, волшебном городе!.. Я думаю, что не только мне, но каждому он внушает эти необъяснимые чувства, вызываемые каким-то таинственным влиянием… какой-то комбинацией… легендарного прошлого и религиозного настоящего, или… не умею выразить… Если бы я полюбила человека, то привела бы его в Рим, чтобы сказать ему это перед солнцем, заходящим позади священного купола…

Если бы меня поразило какое-нибудь огромное несчастье, я пошла бы молиться и плакать, устремив глаза на этот купол… Если бы я стала счастливейшей из всех женщин, из всех людей, я пошла бы туда же…

И как подумаешь после этого, что живешь в Париже… который, однако, можно назвать единственным сносным городом в мире после Рима.

Париж. 17 августа

Еще этим утром мы были в Содене.

Я дала обет положить пятьсот земных поклонов, если застану дедушку в живых. Я исполнила этот обет. Он не умер, но тем не менее ему вовсе не лучше. А между тем мой курс лечения в Эмсе пропал. Я ненавижу Париж! В нем можно быть счастливым и довольным и удовлетворенным более чем где бы то ни было; в Париже жизнь может быть полна, интеллигентна, украшена славой – я далека от того, чтобы отрицать это. Но для моего образа жизни нужно любить самый город. Города бывают мне симпатичны и антипатичны, как люди, и я не могу сказать, чтобы Париж мне нравился.

Клод Моне. Стога сена на закате, эффект снега. 1891

19 августа

M-lle Е., бывшая гувернанткой у N., поступила к нам; она будет чем-то вроде компаньонки.

Я буду выказывать ей полное уважение в магазинах, чтобы внушить почтение к ней других: она сама так не импозантна: маленькая, рыженькая, молодая, печальная. Лицо круглое, напоминающее луну, когда луна выглядит печальной. Это выражение лица просто смешит. В глазах какая-то комическая мечтательность… Но в шляпе, сделанной по моей идее, все это сойдет; я буду ходить с ней в мастерскую.

Я утешаюсь, что не поехала в Эмс, видя, как счастлив дедушка свиданием со мной, несмотря на свое состояние.

У меня ужасная болезнь. Я противна самой себе. Это уж не в первый раз, что я ненавижу себя, но от этого нисколько не легче.

Ненавидеть кого-нибудь другого, кого можно избегать, – да, но ненавидеть самого себя! Вот пытка!

24 августа

Я употребила час времени на то, чтобы сделать эскиз дедушки в лежачем положении. Говорят, что очень удачно. Только, знаете, все эти белые подушки, белая рубашка, белые волосы и полузакрытые глаза – все это очень трудно передать. Сделаны, разумеется, только голова и плечи. Я очень довольна, что могу сохранить это на память о нем.

Послезавтра отправлюсь в мастерскую. Чтобы сократить время, я вычистила от нетерпения мои ящики, разобрала краски, очинила карандаши. За эту неделю я справила все мои дела.

29 августа

Не знаю, какой благой силе я обязана тем, что запоздала и в девять часов была еще не одета, когда мне пришли сказать, что дедушке хуже; я оделась и несколько раз входила к нему. Мама, тетя, Дина плачут. М.Г. преспокойно прогуливался. Я ничего не сказала ему: не читать же ему наставления в эти ужасные минуты. В десять часов пришел священник, и через несколько минут все было кончено…

Я оставалась там до конца, стоя на коленях, то проводя рукой по его лбу, то щупая пульс. Я видела, как он умирал, бедный милый дедушка, после стольких страданий… Я не люблю говорить банальностей… Во время службы, происходившей у самой постели, мама упала мне на руки; ее должны были унести и уложить в постель. Все плакали навзрыд, даже Николай; я тоже плакала, но тихо. Его положили в постель, нескладно прибранную; эти слуги – ужасны, они делают все это с каким-то особенным рвением, при виде которого делается тяжело. Я сама уложила подушки, покрыв их батистом, окаймленным кружевом, и задрапировала шалью кровать, которую он любил – железную – и которая показалась бы бедной другим. Я убрала все кругом белой кисеей; эта белизна идет к честности души, только что отлетевшей, к чистоте сердца, которое перестало биться. Я дотронулась до его лба, когда он уже похолодел, и не чувствовала при этом ни страха, ни отвращения.

Все ожидали этого удара, но тем не менее он как-то придавил нас.

Я распорядилась отправить депеши и деловые письма. Нужно было также позаботиться о маме, у которой был сильнейший нервный припадок.

Я думаю, что я была совершенно прилична и что на том основании, что я не кричала, нельзя сказать, что я бессердечна.

Я совсем не могу различить, грезы это или реальные ощущения…

Атмосфера представляет ужасную смесь цветов, ладана и трупа. На улице жара, и пришлось закрыть ставни.

В два часа я принялась писать портрет с покойного, но в четыре часа солнце перешло на сторону окон; нужно было прекратить работу; это будет только эскиз…

Каждую минуту я открываю этот том, чтобы занести туда какие-нибудь происшествия.

30 августа

Реальная жизнь есть гадкий и скучный сон… и однако, как я могла бы быть счастлива, если бы мне дано было хоть капельку счастья; я обладаю в величайшей степени способностью создавать много из ничего; а то, что волнует других, нисколько не задевает меня…

1 сентября

Я не вижу впереди ничего… ничего, кроме живописи. Если бы я стала великой художницей, это заменило бы для меня все; тогда я имела бы право (перед самой собой) на чувства, убеждения; я не испытывала бы презрения к себе, записывая сюда все свои треволнения! Я представляла бы из себя нечто… Я могла бы быть ничем и все-таки чувствовать себя счастливой только в том случае, если бы сознавала себя любимой человеком, который составил бы мою славу… Но теперь надо добиться чего-нибудь самой.

4 сентября

Конт утверждает, что все вещи существуют только в нашем воображении. Это значит заходить уже слишком далеко, но я признаю его теорию в области чувств. В самом деле, чувства слагаются из впечатлений, производимых на нас предметами или существами; и так как он говорит, что предметы в действительности не таковы – словом, что они не имеют никакого объективного значения и представляют из себя нечто реальное только в нашем уме… Чтобы разобраться во всем этом, нужно было бы не быть вынужденной немедленно ложиться спать и думать о часе, когда нужно приняться за рисунок, чтобы кончить его к субботе!

На обычном языке «воображением» называют не то, о чем я теперь говорю; под воображением подразумевают просто какую-нибудь бессмысленную выдумку, глупость. Но не в этом, в другом смысле – может ли существовать любовь иначе, как в воображении? То же можно сказать и обо всех других чувствах. Как видите, все эти философские построения поистине удивительны, а между тем простая женщина, как я, может показать вам их ложную сторону.

Вещи представляют из себя нечто реальное только в нашем представлении? Прекрасно, а я вам говорю, что предмет поражает наше зрение, звук – слух, и что… Иначе могло бы ничего не существовать, все было бы нашим измышлением. Если же в этом мире ничто не существует, где же существует что бы то ни было? Ибо для того, чтобы утверждать, что ничто не существует, все-таки нужно иметь понятие о реальном существовании чего бы то ни было, хотя бы для того только, чтобы отдать себе отчет в различии между объективным и субъективным значением вещи. Конечно… обитатели другой планеты видят все совершенно иначе, чем мы, и в этом отношении они совершенно правы. Но мы ведь живем на земле, останемся же на ней, будем изучать все, что видим «горе» и «низу», и этого совершенно достаточно.

Я невольно прихожу в восторг от всех этих искусных, терпеливых, удивительных, чудесных построений; эти рассуждения, эти дедукции, такие сжатые, такие умные…

Одно только приводит меня в отчаяние: я чувствую, что это неверно, и не имею ни времени, ни силы разобрать, в чем именно.

Мне бы так хотелось поговорить об этом с кем-нибудь; я так одинока. Но клянусь вам, что я вовсе не выставляю свои рассуждения для виду, напоказ людям: я просто высказываю свои мысли и с охотой подчинилась бы всем убедительным доказательствам, какие мне привели бы…

Мне было бы так нужно, мне бы так хотелось, без всяких особенных смешных претензий, послушать ученых; мне бы так, так, так хотелось проникнуть в мир ученых, смотреть, слушать, учиться… Но я не знаю, ни кого, ни как просить об этом и остаюсь в каком-то оцепенении, не зная, куда броситься и видя со всех сторон сокровища знания: историю, языки, естественные науки – словом, всю землю… я хотела бы видеть все вместе и все знать, все изучить.

13 сентября

Я чувствую себя совсем не на своем месте; я расходую по мелочам силы, которых было бы достаточно для мужчины; я произношу речи в ответ на разные домашние дрязги, заводимые от праздности. Я ничего из себя не представляю, и свойства, которые могли бы считаться моими достоинствами, являются в большинстве случаев или бесполезными, или неуместными.

Есть большие статуи, которые поражают всех, будучи поставленными на пьедестал среди широкой площади; а поместите такую статую в свою комнату и посмотрите, до какой степени это будет выглядеть нелепо и громоздко! Вы будете стукаться об нее лбом и локтями по десяти раз в день и кончите тем, что проклянете и найдете невыносимым то, что вызвало бы всеобщий восторг на подобающем месте.

Если вы находите, что «статуя» слишком лестно для меня, я очень охотно соглашусь, что будет лучше сравнить меня… с чем вам угодно.

21 сентября

Я получила одобрения и ободрения. Бреслау, возвратившаяся с моря, привезла этюды женщин, головы рыбаков. Все это очень хороших тонов, и бедняжка А., утешавшаяся тем, что Бреслау не хватает именно этого, состроила грустную физиономию. Из Бреслау выйдет крупная художница, настоящая крупная художница, и если бы вы еще знали, как я взыскательна в своих суждениях и как я презираю всякие бабьи протекции и все их обожания к Р. потому только, что он, пожалуй, действительно красив, вы поняли бы, что я не прихожу в восторг по пустякам; впрочем, тогда, когда вы будете читать меня, мое предсказание уже исполнится.

Нужно будет принуждать себя рисовать по памяти, иначе я никогда не смогу как следует компоновать. Бреслау всегда делает разные наброски, эскизы, бездну всяких вещей. Она делала это еще за два года до поступления в мастерскую, где она уже работает два года с лишком. Она поступила сюда в июне 1876 года, как раз тогда, когда я прожигала время в России… Эдакое безумие!!!

23 сентября

Жулиан пришел сообщить мне, что Робер-Флери очень доволен мной и что, подводя итоги, он должен признать, что я делаю вещи удивительные для такого короткого времени, что вообще он возлагает на меня большие надежды и что я, конечно, сделаю ему честь как ученица.

Это глупо – писать каждый день, когда и сказать-то нечего… Я купила в русском отделе волка на ковер, который ужасно пугает Пинчо II.

Неужели я действительно буду художницей? Несомненно одно – что я выхожу из мастерской только для того, чтобы браться за римскую историю с гравюрами, примечаниями, географическими картами, текстами и переводами.

И это опять-таки глупо: никто этим не занимается, и моя беседа была бы гораздо более блестящей, если бы я читала вещи более современные. Кому какое дело до первоначальных учреждений, до числа граждан в правление Тулла Гостилия, до священных обрядов во времена Нумы, до борьбы трибунов и консулов?

Огромное издание истории Дюрюи, выходящее отдельными выпусками, – настоящее сокровище.

Когда я кончу Тита Ливия, я примусь за историю Франции Мишле, а потом буду читать греков, с которыми знакома только по слухам из цитат других авторов, и потом еще… Мои книги сложены в ящики, и надо будет найти более определенную квартиру, чтобы разобрать их.

Я знаю Аристофана, Плутарха, Геродота, отчасти Ксенофонта, кажется, и все тут. Еще Эпиктета, но, право, все это далеко не достаточно. И потом Гомера – его я знаю отлично; немножко также – Платона.

27 сентября

Часто и повсюду приходится слышать споры о провинностях мужчин и женщин; люди просто из себя выходят, доказывая, что тот или другой и есть наиболее виновный. Не нужно ли вмешаться мне, чтобы просветить несчастных граждан земли?

Мужчина, обладая известного рода инициативой почти во всем, должен быть признан наиболее виновным; хотя на основании этого он вовсе не может считаться более злым, чем женщина, которая, являясь существом в некотором роде пассивным, в известной степени избегает ответственности, не будучи, однако, на основании этого лучше, чем мужчина.

30 сентября

Я в первый раз официально перехожу к краскам.

Я должна была сделать несколько natures mortes; я написала, как вам известно, голубую вазу и два апельсина. И потом мужскую ногу; вот и все.

Я обошлась совсем без рисовки с гипсов; быть может, избегну и этих natures mortes.

Я пишу К., что хотела бы быть мужчиной. Я знаю, что я могла бы сделаться чем-нибудь; но куда прикажете деваться со своими юбками? Замужество – единственная дорога для женщины; для мужчины есть тридцать шесть выходов, у женщины только один. Как же тут не подходить к людям как можно ближе, когда приходится выбирать супруга!.. Никогда еще я не была в таком возмущении против состояния женщины. Я не настолько безумна, чтобы проповедовать это нелепое равенство, которое есть чистая утопия (и потом – это mauvais gente!), потому что какое может быть равенство между такими различными существами, как мужчина и женщина. Я ничего не прошу, потому что женщина уже обладает всем, чем должна обладать, но я ропщу на то, что я женщина, потому что во мне женского разве только одна кожа.

3 октября

Сегодня мы около четырех часов провели на драматическом музыкальном международном matinee. Давали отрывки из Аристофана в ужаснейших костюмах с такими сокращениями и переделками, что было просто гадко смотреть.

Что было чудесно, так это драматический рассказ «Христофор Колумб» в итальянском чтении Росси. Какой голос, какая интонация, какая выразительность, какая естественность! Это было лучше всякой музыки. Я думаю, это показалось бы прекрасным даже человеку, не понимающему по-итальянски.

Слушая, я почти обожала его.

О, какое могущество заключает в себе слово, даже когда оно заучено, даже когда это не есть красноречие!

Потом прекрасный Муне Сюлли продекламировал… но о нем не буду говорить. Росси дает образец возвышенного искусства; это действительно великий артист. Я видела его при выходе разговаривающим с двумя другими людьми; он – как и все люди. Он актер, но, будучи в такой мере художником, нельзя не иметь известного величия в самом характере, даже в мелочах повседневной жизни. Я посмотрела ему в глаза; он положительно не может быть обыкновенным человеком, а между тем его обаяние длится только до тех пор, пока он говорит… О! Да ведь это просто чудо!.. А нигилисты еще могут насмехаться над искусством!

Если бы я была умна… Но ведь я умна только на словах, да и притом только до тех пор, пока говорю сама с собой. Где я на самом деле проявила, доказала свой ум?

5 октября

Сегодня Робер-Флери приходит в мастерскую для поправок. Ну, и мне ужасно страшно. Он произносит на разные лады; «О! О! А! А! О! О!» И потом говорит:

– Вы взялись за живопись?

– Не совсем, профессор, я буду заниматься живописью только раз в месяц.

– Нет, вы хорошо сделали, что начали, вы вполне можете перейти к краскам. Недурно, недурно…

– Я боялась, что еще не настолько сильна, чтобы взяться за краски.

– Совершенно напрасно, вы достаточно сильны; продолжайте, это недурно. – И т. д. и т. д.

Затем следует длинный урок, который показывает, что дело небезнадежно, как говорят в мастерской. Меня не любят в мастерской и при каждом ничтожном успехе Б. мечет такие яростные взгляды, что просто смешно.

Но Робер-Флери не хочет верить, что я никогда не училась живописи.

Он оставался долго, исправляя, болтая и куря. Я получила несколько советов extra, и потом он спросил меня, как я была помещена на последнем конкурсе прошлого года. И когда я сказала, что второй…

– А в этом году, – сказал он, – нужно будет…

– Гм?

Это так глупо, он уже сказал Жулиану, что, по его мнению, я получу медаль. Итак, я уполномочена перейти к живописи с натуры, не останавливаясь на natures mortes! Я пропускаю их, как пропустила гипсы.

7 октября

Я пишу красками по утрам, а послеобеденное время уходит на рисование.

Если я взялась теперь за перо, то потому, что, читая Бальзака, наткнулась на портрет некоего Артеца. Достигнув солидного возраста, 38 лет, он сохранял в себе свежесть юности, подобающую человеку, ведущему кабинетную жизнь; как все государственные люди, он приобрел некоторую полноту; глаза черные, волосы густые, темные. Итак, она встретила наконец этого возвышенного человека, о котором мечтает каждая женщина, хотя бы для того, чтобы подпасть под его господство, она встретила наконец это соединение величия разума и простоты сердца и т. д. и т. д. Благодаря какому-то неслыханному счастью она встретила все эти богатства заключенными в форму, которая сама по себе ей нравилась… К этой благородной простоте, которая украшала его царственную голову, Артец присоединял выражение наивности, чего-то свойственного детям и какого-то трогательного доброжелательства…

Как желала бы я знать, что сказал бы Бальзак о том человеке… Благодаря отсутствию красноречия, остроумия, ловкости, употребляя самые обыденные слова, я только опошляю и разрушаю цельность представления о людях, которых описываю… А ведь, ей-богу, нет ничего легче, как найти скверную или, по крайней мере, обыденную сторону в человеке, которую к тому же еще более опошляешь. Обыкновенно прислушиваются ко всяким толкам и по этим толкам, сплетням, часто едва уловимым, и составляют себе совершенно ложно понятие о человеке… А ведь это то же, что писать портрет с маленькой фотографической карточки!

Все, что я могу сказать, не выходит из области предположений, так что, в сущности, все это крайне жалко… Но знаете ли, почему я так дурно выражаюсь? Это потому, что я боюсь писать теми словами, которые мне прежде всего попадают на перо: они кажутся мне то слишком нежными, то слишком серьезными, – словом, все это из-за какого-то глупого ложного стыда. Я стараюсь говорить в шутливом тоне какого-нибудь «Фигаро».

Глупцы скажут, что я хотела бы изображать из себя Бальзака; нет. Но знаете ли, что позволяет ему быть столь удивительным писателем? Это то, что он выливает на бумагу все, что только проходит у него в голове, все совершенно просто, без страха и без аффектации. Почти все интеллигентные люди передумали то, о чем он писал, но кто мог выразить все это, как он? Те же способности при иного рода уме не произвели бы ничего подобного.

Нет, нельзя сказать, что «это передумали почти все интеллигентные люди», но дело в том, что, читая Бальзака, они были до такой степени поражены верностью, правдивостью его замечаний, что им казалось, что они сами думали об этом. Мне сто раз случалось, говоря или думая о чем-нибудь, нестерпимо страдать от мыслей, которые я чувствовала в себе, там где-то, и которые я не имела сил распутать и извлечь из невозможного хаоса моей головы.

В то же время у меня есть одна претензия; а именно: когда я делаю какое-нибудь хорошее замечание, какое-нибудь очень тонкое наблюдение, мне кажется, что меня не поймут. Да, может быть, и в самом деле мои слова будут поняты совершенно иначе.

Ну, прощайте, добрые люди!

Робер-Флери и Жулиан строят на моей голове целое здание; они заботятся обо мне, как о лошади, которая может доставить им крупный приз. Жулиан говорит, что все это избалует, испортит меня, но я уверяю его, что все это только очень ободряет меня – это совершенная правда.

9 октября

Успех учеников Жулиана на конкурсе в Академии искусств поставил его мастерскую на хорошую ногу. Она переполнена учениками. И каждый мечтает получить в конце концов какой-нибудь pris de Rome или, по крайней мере, попасть на конкурс в академию.

Женская половина мастерской разделяет этот успех, а Робер-Флери соперничает с Лефевром и Буланже. При каждом удобном случае Жулиан говорит:

– Интересно знать, что скажут об этом внизу? Да, я хотел бы показать это нашим господам внизу.

Я очень вздыхаю, удостоившись чести видеть один из своих рисунков отправляющимся вниз. Потому что им показывают наши рисунки, только чтобы похвастаться и позлить их, потому что они ведь говорят, что у женщин – все это несерьезно. Вот уже несколько времени я думала об этой почести отправиться вниз.

Ну, и вот сегодня Жулиан входит и, вглядевшись в мою работу, говорит следующее:

– Закончите-ка мне это хорошенько, я отправлю это вниз.

Клод Моне. Льдины. Туманное утро. 1893

13 октября

Про мою работу было сказано, что «это очень хорошо, очень хорошо, очень хорошо».

– О, вы прекрасно одарены, и если только вы будете работать – вы добьетесь всего, чего захотите.

Я избалована похвалами (я говорю «избалована» только для формы), и доказательство того, что Р. не лжет, это то, что мне со всех сторон завидуют. И как это ни глупо, но мне это больно. Но нужно же, чтобы действительно что-нибудь было, если мне каждый раз говорят такие вещи, особенно ввиду того, что все это говорит человек такой серьезный и добросовестный, как Р.

Что до Жулиана, то он говорил, что если б я знала все, что про меня говорят, это вскружило бы мне голову.

– У вас голова бы пошла кругом, m-lle Marie, – говорила также женщина, убирающая мастерскую.

Я постоянно боюсь, что мои читатели воображают, что меня хвалят из-за моего богатства. Но ведь это, право, ничего не значит: я плачу не больше, чем другие, а у других еще есть протекции, знакомство, родство с профессорами. Впрочем, когда вы будете читать меня, насчет того, что я действительно заслуживаю, уже не будет сомнений.

Это так приятно видеть, что вызываешь в других уважение своим личным достоинством.

Р. опять начинает изображать Карлоса; он приходит, начинает расхаживать (он получил большую медаль на Всемирной выставке); поправив рисунки, он болтает с нами, закуривает папироску, разваливается в кресле… Мне до всего этого нет дела. Я прекрасно знаю, что он обожает меня, как ученицу, так же, как и Жулиан.

Как-то раз шведка стала давать мне советы; тогда Жулиан позвал меня в свой кабинет и стал мне говорить, что я должна слушаться только своего чутья; живопись сначала, может быть, не пойдет, но я во всяком случае должна оставаться собой, «тогда как если вы будете слушаться других, я ни за что больше не отвечаю».

Он хочет, чтобы я попробовала взяться за скульптуру и собирается попросить Дюбуа давать мне указания.

16 октября

Это глупо, но мне тяжело от зависти этих девушек. Это так мелко, так гадко, так низко! Я никогда не умела завидовать: я просто сожалею, что не могу быть на месте другого.

Я всегда преклоняюсь перед всем, что выше меня; мне это досадно, но я преклоняюсь, тогда как эти твари… Эти заранее приготовленные разговоры, эти улыбочки, когда заговорят о ком-нибудь, кем доволен профессор, эти словца по моему адресу в разговоре о ком-нибудь другом, которыми хотят показать, что успех в мастерской еще ровно ничего не означает.

Они кончили тем, что пришли к заключению, будто конкурсы – чистый вздор, тем более что у Лефевра вовсе нет вкуса и он любит только рисунки, списанные с натуры, и что Робер-Флери плохой колорист! Словом, профессор ни на что не годен, несмотря на свою известность, потому что испанка, Бреслау и Ногрен взяли на себя судить их таким образом! Я вполне разделяю их мнение, когда они говорят, что звезды нашей мастерской ничего не стоят, потому что на каждые три человека найдется по крайней мере по две, которые останутся жалкими посредственностями, считаясь первостепенными художницами мастерской сравнительно с другими.

И просто забавно слышать, как эти барышни говорят совершенно противоположное тому, что говорилось ими каких-нибудь десять месяцев тому назад, когда каждая была в полной уверенности, что получит первую медаль. Это забавно, потому что это одна из тех вечных комедий, которые разыгрываются в этом мире, но это бьет меня по нервам. Может быть, это оттого, что у меня, в конце концов, честная натура?

Эти ученические треволнения мне надоедают, раздражают меня, несмотря на все мои рассуждения. Я действительно с нетерпением жду того времени, когда обгоню их всех!

20 октября

Я заказала себе коляску к девяти часам и в сопровождении моей demoiselle d’honneur отправилась осматривать соборы Св. Филиппа, Св. Фомы Аквинского, Парижской Богоматери. Я взобралась на самый верх, ходила на колокольню, точно какая-нибудь англичанка. Что действительно очаровательно в Париже, так это «старый Париж»; и, живя здесь, можно чувствовать себя счастливым только при условии не видеть всех этих бульваров, Елисейских Полей, всех этих новых прекрасных кварталов, которые я проклинаю, которые мне невыносимы. Но там, в Сен-Жерменском предместье, чувствуешь себя совсем иначе.

Осматривали Академию художеств. И право, просто хоть плачь! Почему я не могу учиться там? Где еще можно найти такое преподавание, как тут? Если я когда-нибудь буду богатой, то создам школу для женщин.

26 октября

Моя живопись идет лучше, а рисунок с натуры очень хорош. Т.Т. судил конкурс; первая Бреслау, вторая я. Словом, я должна быть довольна.

Сегодня утром, разговаривая в углу с Робером-Флери о картонах для моей скульптуры, я слушала его, как ребенок, с видом наивной девочки, меняясь в лице, не зная, куда девать руки; продолжая разговор, он не мог удержаться от улыбки, и я тоже, при мысли, что от меня пахнет свежей фиалкой, что мои волосы, от природы волнистые, сухие и мягкие, очаровательно освещены, а руки мои, в которых я что-то держала, лежат в красивой позе… Бреслау говорит, что моя манера браться за вещи удивительно красива, хотя мои руки и не могут быть названы классически красивыми. Но нужно быть художником, чтобы оценить эту красоту. Буржуа или какие-нибудь светские люди не обращают внимания на манеру браться за вещи и предпочтут руки пухлые и даже толстые моим рукам.

От десяти до одиннадцати часов я успела прочесть пять газет и два выпуска Дюрюи.

6 ноября

Есть в мире нечто истинно прекрасное, антично прекрасное: преклонение женщины перед превосходством любимого человека должно быть лучшим удовлетворением для самолюбия возвышенной женщины.

13 ноября

Робер-Флери был у нас сегодня вечером. Совершенно напрасно было бы повторять вам все те ободрения, которыми он меня осыпал после долгого урока: если все, что говорят обо мне эти господа, правда, вы уже знаете (в то время, когда будете читать меня), какого мнения обо мне следует придерживаться.

Но как бы то ни было, это положительно приятно – видеть, что вас принимают до такой степени всерьез. Я глупа… Я преисполнена величайшими надеждами, а когда мне говорят это, я точно и не подозревала этого и не знаю, куда деваться от радости! Я удивляюсь и ликую, как какой-нибудь невероятный урод, узнавший о любви прекраснейшей из женщин.

Робер-Флери – чудный профессор. Он ведет вас шаг за шагом, так что вы сами ощущаете прогресс в своих работах. Сегодня вечером он говорил со мной, как с ученицей, которая хорошо разучила гаммы и которой поэтому можно разрешить перейти к какой-нибудь пьеске. Он как бы приподнял уголок занавеса и показал более широкий горизонт. Этот вечер будет памятным в истории моего учения.

20 ноября

Сегодня вечером после ванны я сделалась вдруг такой хорошенькой, что провела двадцать минут, глядя на себя в зеркало. Я уверена, что, если бы меня сегодня видели, я бы имела большой успех: цвет лица совершенно ослепительный и притом такой тонкий, нежный; чуть-чуть розоватые щеки; яркими и резкими оставались только губы да глаза с бровями… Не воображайте, пожалуйста, что я бываю слепа в тех случаях, когда я нехороша в действительности, я это прекрасно вижу; и это в первый раз после долгого времени, что я так хороша. Живопись поглощает все.

Что безобразно в жизни, так это то, что все это должно со временем поблекнуть, ссохнуться и умереть!

21 ноября

Бреслау написала женскую щечку так хорошо и правдиво, что я, женщина, художница-соперница, хотела бы поцеловать эту щечку…

Но… и в жизни часто случается таким образом; есть вещи, к которым не надо подходить слишком близко, потому что только испачкаешь себе губы и испортишь самый предмет.

22 ноября

Меня начинает пугать будущность Бреслау, мне как-то тяжело, грустно. Она уже компонирует, и во всем, что она делает, нет ничего женского, банального, нескладного. Она обратила на себя внимание в Салоне, потому что, не говоря уже о выразительности ее вещи, она не возьмет какого-нибудь избитого сюжета.

Право, я безумно завидую ей: я еще ребенок в искусстве, а она уже женщина.

Сегодня дурной день; все представляется мне в мрачном свете.

23 ноября

Сегодня вечером я иду еще раз послушать «Les Amants de Verone» вместе с Полем и Надиной.

Капуль и Гейльбронн пели и играли удивительно. Партитура раскрывается перед вами, как цветок, по мере того, как вслушиваешься в нее вторично. Нужно будет пойти еще раз. Цветок развернется еще пышнее и распространит чудное благоухание. В этой вещи есть фразы бесподобные, но чтобы оценить их, нужно и терпение, и чутье. Эта музыка не поражает с первого раза, нужно вслушаться, чтобы найти ее тонкую прелесть.

24 ноября

Мы были с Надиной в Музее древностей. Какая простота и как это прекрасно! О, Греция никогда больше не повторится.

21 декабря

Сегодня – ничего хорошего. Живопись не идет. Я думаю, что мне нужно будет больше шести месяцев, чтобы догнать Бреслау. Она, конечно, будет замечательной женщиной… Живопись не идет.

Ну, полно же, дитя мое! Разве ты думаешь, что Бреслау писала лучше, чем ты, по прошествии двух с половиной месяцев? А она к тому же работала над разными natures mortes и гипсами! Шесть месяцев тому назад Робер-Флери говорил ей то же, что сказал сегодня мне:

– Странно, но тон у вас резок и холоден. Надо отделаться от этого. Сделайте-ка одну-две копии.

Не погибла же она после десяти месяцев живописи, не погибать же мне после двух с половиной.

27 декабря

Вся эта неделя пропала для мастерской. Вот уже три дня мне все хочется взяться за перо, а я и сама хорошенько не знаю, какие такие размышления я буду записывать. Но настроенная особенным образом пением, доносившимся из второго этажа, я принялась перелистывать мой эпизод в Италии; а потом меня оторвали, и я потеряла нить мыслей и то особенное меланхолическое настроение, которое, в сущности, довольно приятно.

Что меня поражает в том периоде, так это легкость, с которой я употребляла самые многозначительные слова для обрисовки самых простых приключений.

Но я действительно искала великие чувства: мне было просто досадно, что нет никаких удивительных, потрясающих, романтических чувств, о которых я могла бы рассказывать, и я интерпретировала свои чувства: художники поймут меня. Все это прекрасно; но каким образом могло случиться, что девушка, считающая себя умной, могла до такой степени плохо оценивать истинное значение людей и событий. Я говорю об этом, потому что мои родители должны были бы мне объяснить, сказать, что А. вовсе не серьезный человек, ни вообще человек, достойный каких бы то ни было страданий. Надо сказать правду: мне толковали обо всем этом совершенно наоборот, потому что моя мать еще моложе меня… Но обо всем этом уже нечего и говорить, потому что я сама, будучи столь высокого о себе мнения, должна была бы проникнуть в его сущность и отнестись к нему совершенно так же, как ко всем другим, вместо того, чтобы уделять ему такое большое место в этом журнале и во всем остальном.

Но я горела желанием описывать романы, а между тем… до чего я была глупа! Все это могло бы быть еще гораздо более романтично… Словом, я была молода и неопытна, сколько бы я там ни разглагольствовала и ни мудрила; вот в чем нужно наконец сознаться, как бы это ни было неприятно.

А между тем мне уже слышатся слова: такая сильная женщина, как ты, не должна была бы давать повода к подобному самоосуждению…

29 декабря

На этих словах я заснула, положив голову на спинку дивана, и проснулась только сегодня в восемь часов утра. Это славно, проспать эдак ночь не на своей постели!..

Я совсем отбилась от своего искусства и ни к чему не могу прицепиться. Книги мои упакованы, я разлучена с моей латынью и моими классиками и чувствую себя совсем глупой… Один вид какого-нибудь храма, колонны итальянского пейзажа заставляет меня чувствовать прилив отвращения к этому Парижу – такому сухому, всеведущему, все пережившему, утонченному. Люди здесь так безобразны. Этот «рай» может быть раем для каких-нибудь высших организаций, но не для меня.

О! Теперь я наконец образумилась! Я вовсе не счастлива и вовсе не умею ловко устраивать свои дела… Мне хочется ехать в Италию путешествовать, любоваться горами, озерами, деревьями, морем… Вместе со всей нашей школой, с этими вечными узелками, дрязгами, разными домашними напастями, ежедневными мелкими стычками?.. О, нет, сто раз нет. Чтобы наслаждаться всеми благами путешествия, нужно подождать… а время уходит. Ну, что же, тем хуже!.. Я всегда смогу выйти замуж за какого-нибудь итальянского князя, как только захочу; подождем же… Дело-то, видите ли, в том, что, выйдя за итальянского князя, я могла бы предаться работе, потому что в денежном отношении я была бы независима. А пока останемся здесь и будем работать над живописью.

В субботу мой рисунок, сделанный в два дня, был найден удовлетворительным. Вы ведь понимаете, что только с каким-нибудь итальянцем я могла бы жить по собственному усмотрению и во Франции, и в Италии – какая прекрасная жизнь! Я разделяю свое время между Францией и Италией.