Милостивый Государь!
Читая вас, я испытываю почти чувство блаженства. Вы боготворите правду, которую нам раскрывает природа, и находите в ней источник поистине великой поэзии. Вы волнуете нас, рисуя нам движения души с тонкостью, столь глубоко проникающей в человеческую природу, что мы невольно узнаем в них самих себя и начинаем любить вас чисто эгоистическою любовью. Вы скажете, это — фраза? Не будьте-же строги! она в основе глубоко искренна. Мне хотелось бы, конечно, сказать вам что-нибудь исключительное, захватывающее, но как это сделать? — это так трудно! Я тем более сожалею об этом, что вы достаточно выдающийся человек, чтобы внушить романическую грезу стать доверенной вашей прекрасной души, — если только правда, что ваша душа прекрасна. Но если ваша душа не прекрасна, если вас вообще такие вещи не занимают, — то я прежде всего жалею о вас самом. Я назову вас литературным фабрикантом и пройду мимо.
Уже год, как я собираюсь написать вам, но… не один раз мне казалось, что я слишком возвеличиваю вас — пожалуй, не стоит труда. Но вот, дня два тому назад, я прочитываю в газете, что кто-то почтил вас милым посланием, и вы просите эту прелестную особу сообщить вам адрес, чтобы ответить ей. Во мне тотчас-же заговорила ревность, меня вновь ослепило ваше литературное дарование, — и вот я перед вами.
Теперь выслушайте меня хорошенько: я навсегда останусь для вас неизвестной — говорю это очень серьезно, — и не захочу вас увидеть даже издали. Как знать: быть может, ваше лицо, быть может, ваша голова не понравятся мне? Я знаю только одно, что вы молоды и не женаты, — два очень существенных пункта, даже в сфере туманных грез.
Но могу вас уверить, что я обворожительно хороша. Быть может, эта сладкая мысль побудит вас ответить мне. Мне кажется, что если бы я была мужчиной, я бы даже переписываться не захотела с какой-нибудь безвкусно и нелепо наряженной старой англичанкой… что бы об этом ни думала мисс Гастингс.
Канн.
* * *
Милостивая Государыня!
Я нисколько не сомневаюсь, что мое письмо вас разочарует. Позвольте мне прежде всего поблагодарить вас за ваше милостивое отношение ко мне и любезные отзывы.
А теперь побеседуем, как благоразумные люди!
Вы хотите, чтобы я вас избрал своей доверенной? По какому праву? Я вас совершенно не знаю. Быть может, ваш ум, ваша душа, ваши стремления, все ваше существо вовсе не соответствуют моему собственному духовному складу. Зачем-же я стал бы говорить с вами о таких вещах, о которых могу говорить в живой, интимной беседе с женщинами, связанными со мной узами дружбы? Не поступил ли бы я, как безрассудный и непостоянный друг?
Что может прибавить тайна к прелести беседы в письмах?
Не вытекает ли вся прелесть дружбы между мужчиной и женщиной (я разумею дружбу целомудренную), — главным образом, из удовольствия видеть друг друга, беседовать, заглядывая друг другу в глаза, и, когда сидишь за письмом, мысленно вновь иметь перед собой милый образ, приветливо витающий между строк?
Как можно писать об интимных вещах, раскрывать глубину своего я существу, весь физический образ, цвет волос, улыбка и взгляд которого тебе неизвестны?
Какой у меня может быть интерес рассказывать вам: «я сделал это, я сделал то», когда я знаю, что все это способно вызвать в вас только лишь представление о вещах, мало интересных, ибо вы не узнаете меня в них?
Вы делаете вскользь намек на письмо, которое я недавно получил: это писал мужчина, просивший у меня совета, — вот и все.
Перехожу к письмам незнакомок. В течение двух лет я получил таких писем от пятидесяти до шестидесяти. Как мне среди этих неизвестных женщин выбрать себе доверенную своей души, как вы выражаетесь?
Если они готовы показаться лично и познакомиться, как это делают в обществе обыкновенные буржуа, то тут, конечно, могут возникнуть отношения дружбы и доверия. Если-же нет, то с какой стати пренебречь очаровательными подругами, которых знаешь, ради подруги, о которой ничего не знаешь?.. Может быть она и очаровательна, но ведь может же она оказаться особой неприятной в каком нибудь отношении! Все это, быть может, и не весьма галантно, не правда ли? Но если бы я бросился к вашим ногам, мог ли-б ли вы верить прочности моих привязанностей?
Простите меня, сударыня, за эти рассуждения, в которых скорее отражается человек здравого смысла, чем поэтически настроенной души, и примите уверения в моей благодарности и преданности.
Ваш Ги-де Мопассан.
Простите за помарки в моем письме: без этого я никогда не обхожусь, а времени переписывать у меня совершенно нет.
* * *
Меня вовсе не удивляет ваше письмо, милостивый государь, и я нисколько не домогалась того, что вы, по-видимому, приписываете мне.
Но… прежде всего я не предъявляла к вам требования сделать меня вашей доверенной: это было бы слишком уж простодушно. И если у вас найдется досуг вновь перечитать мое письмо, вы убедитесь, что вы не удостоили уловить с первого же взгляда иронического и непочтительного тона, принятого мной по отношению к себе самой.
Вы указываете мне также на пол вашего другого корреспондента. Весьма благодарна вам за это успокоение, но… право, оно было лишнее, так как моя ревность была чисто отвлеченного характера.
Ответить мне вашим доверием, в уверенности, что я требую этого, так сказать, с места в карьер, значило бы, остроумно посмеяться надо мной. Признаюсь, если бы я была на вашем месте, я бы так и сделала, ибо я бываю иногда очень весела. Это однако не мешает мне часто бывать достаточно грустной, чтобы грезить об излияниях в письмах к неизвестному философу и разделять ваши впечатления о карнавале.
Ваша хроника превосходна и глубоко прочувствована, — два столбца, которые охотно прочитываешь три раза кряду. Но, не в обиду будь вам сказано, что за банальность эта история о старушке-матери, мстящей пруссакам! (Это, должно быть, написано по прочтении моего письма!).
Что касается того, может ли тайна что-нибудь прибавить к прелести наших отношений, — все зависит от вкуса… Пусть это вас не забавляет, прекрасно! но меня… меня это чертовски забавляет. Признаюсь в этом совершенно искренне, равно как и в том, что ваше письмо, каково бы оно ни было, вызвало во мне чисто детскую радость.
И знаете, если это вас не забавляет, то это только потому, что ни одна из ваших корреспонденток не сумела вас заинтересовать, — вот и все. Если-же и мне самой не удалось взять надлежащий тон, то я достаточно благоразумна для того, чтобы вам пожелать лучшего успеха в этом отношении.
Только шестьдесят писем?.. Я была уверена, что вами в большей мере завладели…
И вы всем отвечали?
Быть может, мой интеллектуальный темперамент не гармонирует с вашим, — говорите вы… Вы, пожалуй, слишком прихотливы… Наконец, я только воображаю, что знаю вас… (впрочем, это и есть конечный эффект, производимый романистами на миленьких и глуповатых женщин). Что-ж, может быть, вы и правы!
Быть может, простота и безыскусственный тон моих писем заставили вас счесть меня какой-нибудь юной сентиментальной особой или, что еще хуже, искательницей приключений… Такая мысль была бы для меня поистине мучительна.
Пожалуйста, не извиняйтесь за недостаток поэтичности, галантности и т. д.
Без сомнения, я написала вам плоское письмо.
Я очень живо сожалела бы, если бы мы дальше первого шага не пошли. Неужели мы на этом остановимся? Мне тем более было бы жаль, что у меня рождается глубокое желание доказать вам в один прекрасный день, что я не заслуживаю быть вашим 61-м номером.
Что-же касается ваших рассуждений, то они хороши, но исходят из ложных посылок. Я прощаю их вам, прощаю вам даже ваши помарки, старуху и пруссаков. Будьте счастливы!
Однако, если каких-нибудь двух-трех смутных указаний было бы достаточно, чтобы привлечь на свою сторону красоты вашей старой души, уже лишенной чутья, то можно было бы, например, сказать: волосы — светло-русые, рост — средний, родилась между 1812 и 1863 годом. А что касается нравственного облика… Но нет, — вам показалось бы, что я себя расхваливаю, и вы вмиг догадались бы, что я родом из Марселя.
P. S. Простите за пятна, помарки, etc. А между тем, я то не ленилась переписывать, даже три раза.
Канн, 1, rue du Rèdan.
* * *
Да, сударыня, второе письмо! Это меня изумляет. Я кажется, испытываю смутное желание наговорить вам дерзостей. Я могу себе это позволить, так как я ведь не знаю вас. Итак!.. Нет, я пишу вам, потому что неимоверно скучаю!
Вы меня упрекаете в банальности за эпизод со старухой и пруссаками, но… ведь все в этом мире — одна только банальность. Все, что я делаю, банально, все, что я слышу, банально. Все идеи, все фразы, все споры, все верования — все банально.
А писать незнакомой женщине, — разве это не банальность, и к тому же еще самая невероятная и, если хотите, детская банальность?
В общем итоге — я в данном случае порядочный глупец. Вы знаете меня более или менее. Вы знаете, что вы делаете и к кому вы обращаетесь. Вам говорили обо мне то или другое, хорошее или дурное, мне это безразлично. Если вам даже и не случалось встречаться с лицами, принадлежащими к кругу моих многочисленных знакомых, то вы все-таки читали в журналах статьи обо мне, о моей наружности, моей нравственной физиономии. Словом, вы забавляетесь, отлично сознавая, что вы делаете. Ну, а я?.. Что я о вас знаю?..
Правда, — возможно, что вы молодая и очаровательная женщина, и я, быть может, почел бы за счастье когда-нибудь поцеловать ваши ручки…
Но вы можете также оказаться старой консьержкой, которая наглоталась романов Евгения Сю. Вы можете оказаться ученой компаньонкой, зрелой и сухой, как метла.
А в самом деле, вы — худая? Не слишком, не правда ли? Я был бы в отчаянии, если бы моя корреспондентка оказалось худой. Я полон всяческих подозрений с незнакомыми мне женщинами.
Мне случалось попадаться в курьезные ловушки. Однажды какой-то пансион молодых девиц затеял со мной переписку под диктовку одной из учительниц пансиона. Мои ответы переходили в классах из рук в руки. Это была очень забавная хитрость, и я от души смеялся, когда узнал всю эту историю из уст самой учительницы, писавшей мне.
Вы — светская женщина? Сентиментальная или просто романическая, или же, еще проще, женщина, которая скучает и ищет развлечений? Я, видите ли, далеко не тот человек, которого вы, быть может, ищете.
Во мне нет ни на грош поэзии. Я ко всему отношусь индифферентно и две трети своего времени провожу в глубокой скуке. Последнюю треть времени я употребляю на то, чтобы писать строки, которые стараюсь продавать как можно дороже, и я прихожу в отчаяние при мысли, что вынужден заниматься этой отвратительной профессией, которая доставила мне честь быть вами столь лестно отмеченным.
Вот вам и мои признания. Что вы скажете на это, сударыня?
Вы, наверное, найдете, что я слишком бесцеремонен, — простите меня! Когда я пишу вам, мне кажется, что я шагаю по темному подземелью, полный страха, нет ли впереди меня какой-нибудь ямы. И я щупаю дорогу палкой.
Какие вы любите духи, каким ароматом вы благоухаете?
Любите ли вы хорошую еду?
Какой формы ваше ухо?
А цвет ваших волос?
Музыкантша ли вы?
Я не спрашиваю, замужем ли вы. Если вы замужем, вы мне ответите, что — нет, если-же вы не замужем, вы мне ответите — да.
Целую ваши руки, сударыня.
Ги де-Мопассан.
* * *
Вы смертельно скучаете? Ах, какой вы жестокий!!! Это вы говорите для того, чтобы не оставить мне никаких иллюзий на счет мотива, которому я обязана вашим посланием. К слову сказать, оно явилось в благоприятный момент и очаровало меня. Это правда, что меня все это забавляет, но неправда, что я вас знаю даже настолько, как вы предполагаете. Клянусь вам, я не знаю ни цвета ваших волос, ни вашего роста, и, как частного человека, я вижу вас только в строках, которыми вы меня удостаиваете, да сквозь обнаруживаемую вами не малую дозу злостности и позы. И, однако, должна вам сказать, что плоский натурализм не мешает вам, и вы, право, неглупы. Я в ответ наговорила бы вам бездну комплиментов если-б меня не удерживало самолюбие.
Я не хочу, чтобы вы думали, что я вся излилась в этих признаниях.
Покончим сначала с банальностями. Это будет немножко длинно, ибо, знаете, вы их не мало нагромоздили.
Вы правы… если говорить вообще.
Но истинное искусство в том именно и заключается, чтобы заставлять нас проглатывать банальности, не переставая очаровывать нас, как это и делает природа со своим вечно глядящим на нас солнцем и предвечной землей, со своими людьми, построенными по одному шаблону и одушевленными почти одними и теми чувствами… Но… есть же музыканты, которые владеют только несколькими тонами, и художники, у которых на палитре всего только какая нибудь пара красок! Впрочем, вы это знаете лучше меня и хотите только заставить меня позировать перед вами. Скажите, как это лестно!
Банальность, пусть так!.. Старуха с пруссаками в литературе, Жанна д’Арк в живописи, пусть!..
Действительно ли вы твердо уверены, что какой-нибудь лукавец (так ли я выразилась?) не открыл бы в этой сфере новой и будящей стороны?
Очевидно, что, как еженедельная хроника, ваша вещица даже очень хороша, но что я о ней думаю… А все прочие банальности по поводу вашей тяжелой профессии? Вы меня принимаете за буржуазную даму, которая считает вас поэтом, и стараетесь просветить меня на этот счет. Жорж Занд уже некогда хвастала тем, что пишет ради денег, а трудолюбивый Флобер плакался на свои чрезмерные творческие муки. И что-же? страдания, на которые он жалуется, действительно чувствуются читателем. Бальзак никогда на это не жаловался и всегда с энтузиазмом относился к тому, над чем собирался работать. Что касается Монтескье, то, если мне позволено будет так выразиться, вкус к науке был в нем столь жив, что если он послужил источником его славы, то он в то-же время стал и источником его счастья, — как вероятно, выразилась бы учительница вашего пансиона.
Ну, а относительно того, чтобы продавать свои строки подороже, то я нахожу, что это очень хорошо, ибо никогда еще не было истинно блестящей славы без золота, как это и говорит еврей Баахрон, современник Иова (см. отрывки, собранные ученым Шпицбубе в Берлине).
И еще я вам скажу: все выигрывает в хорошей оправе — красота, гений и даже вера. Разве не явился Господь самолично, чтобы объяснить своему слуге Моисею орнаменты ковчега и приказать ему, чтобы херувимы, которые должны охранять ковчег по бокам, были сделаны из золота и отменной работы.
И так, вот оно что: вы скучаете, вы ко всему относитесь безразлично, у вас нет ни на грош поэзии!.. Неужели вы думали меня этим испугать?
Я вижу вас отсюда. У вас должен быть довольно большой живот, коротенькая жилетка из материи неопределенного цвета, и последняя пуговица непременно должна быть оторвана. Одного я только не понимаю: как вы можете скучать? Я бываю иногда грустна, придавлена или гневна, но скучать… никогда.
Вы не тот человек, которого я ищу? Какое несчастье! (вот она консьержка!) Не будете ли вы так любезны объяснить мне, каков он должен быть, этот искомый человек?
Я никого не ищу, милостивый государь, и держусь того мнения, что мужчины должны быть не более как аксессуарами для сильных женщин (вот она — сухая старая дева!)
Затем отвечу вам на ваши вопросы с глубокой искренностью, ибо я не люблю потешаться наивностью гениального человека, который дремлет после обеда в своем кресле, с сигарой во рту.
Худа? О нет, но и не толста ничуть. Светская, сентиментальная, романическая? Но как вы это понимаете? Мне кажется, все это отлично может ужиться рядом в одном и том-же человеке: все зависит от момента, случая, обстоятельств. Я — оппортунистка и в особенности подвержена моральным заразам — таким образом, может случиться, что и у меня вдруг не хватит поэтического чутья, точь в точь, как у вас.
Каким ароматом я благоухаю? Ароматом добродетели. Вульгарных благоуханий, иначе говоря, духов, я не признаю.
Да, я люблю хорошо поесть или, вернее, я в этом пункте даже прихотлива.
У меня маленькие, немного неправильной формы, уши, но красивые.
Глаза серые.
Да, музыкантша, но не такая отличная Пианистка, какова, по всей вероятности, ваша учительница.
Если-б я не была замужней, как я могла бы читать ваши ужасные книги?
Довольны ли вы моим послушанием? Если да, оторвите от жилетки еще одну пуговицу и думайте обо мне, когда сгущаются сумерки. Если нет… тем хуже! я нахожу, что дала вам достаточно в обмен за ваши фальшивые признания.
Осмелюсь спросить, кто ваши любимые композиторы и художники? А что — если-б я оказалась мужчиной?
(К этому письму приложен был рисунок, изображающий полного мужчину, спящего в кресле под пальмой на берегу моря. Возле стоит стол, на нем кружка пива; на краю стола потухшая сигара).
* * *
3 Апреля 1884 г.
Милостивая государыня! я провел пятнадцать дней в Париже, и так как я оставил в Каннах кабалистические знаки, по которым адресую вам письма, то я не мог раньше ответить.
А затем, знаете сударыня, вы меня страшно напугали! Вы мне цитируете одним взмахом пера, не предупредив меня, Ж. Занд, Флобера, Бальзака, Монтескье, еврея Баахрона, Иова и ученого Шпицбубе из Берлина, и Моисея!
О! теперь я вас узнаю, прекрасная маска, — вы профессор шестого класса лицея Людовика Великого. Признаюсь вам, во мне уже давно шевелилось подозрение: ваши письма в самом деле отдавали нюхательным табаком. Посему перестаю быть галантным (был ли я таков?) и стану обращаться с вами, как с университетским служакой, т. е. как с врагом.
Ах, вы старый хитрец, старая пешка, старый грызун латыни, — вы хотели сойти за красивую женщину! И вы, наверное, пошлете мне ваши этюды, манускрипт, трактующий об искусстве и природе, с тем, чтобы я представил его в какой нибудь журнал и поговорил о нем в своей статье!
Какое счастье, что я вас не предупредил о своем пребывании в Париже! В одно прекрасное утро я увидел бы, как раскрываются двери и входит ко мне потертый старичок, кладет свою шляпу на пол и вытаскивает из-за пазухи сверток бумаги, перевязанный тонкой веревочкой. И он обратился бы ко мне со словами: «monsieur, я — та дама, которая…»
И так, господин профессор, отвечу все-таки на некоторые из ваших вопросов. Начну с того, что поблагодарю вас за некоторые подробности, любезно сообщенные мне о вашей наружности и ваших вкусах. Точно также благодарю вас за мой портрет, набросанный вами. Право, он похож на меня. Однако отмечу некоторые погрешности:
1) живот не так велик,
2) я никогда не курил,
3) я не пью ни пива, ни вина, ни алкоголя, ничего, кроме чистой воды.
В заключение, блаженное состояние за кружкой пива не есть моя любимая поза. Я гораздо чаще располагаюсь по восточному на диване.
Вы спрашиваете меня, какого художника из новейших я предпочитаю? — Миллэ.
Мой любимый композитор? Я питаю отвращение к музыке.
В действительности, я предпочитаю всем искусствам красивую женщину. Я ставлю хороший обед, настоящий обед, — редкостный обед, — почти на одну доску с красивой женщиной.
Вот мое profession de foi, господин старый профессор.
Я держусь того мнения, что если у человека есть какая-нибудь хорошая страсть, крупная страсть, ей нужно предоставить все место, пожертвовать для нее всеми другими; это я и делаю.
У меня были две страсти. Нужно было пожертвовать одной, и я немножко пожертвовал чревоугодием. Я стал воздержным, как верблюд, но прихотливым до того, что не знаешь, что в рот взять.
Хотите еще одну подробность? У меня страсть к спорту. Я держал большие пари в качестве гребца, пловца и ходока.
Теперь, после того, как я вам сделал столько признаний, господин грызун, расскажите мне о себе, о вашей жене, — ибо вы, конечно, женаты, — о ваших детях. Есть ли у вас дочь? Если — да, не забывайте меня, прошу вас.
Молю божественного Гомера просить за вас Бога, чтобы он даровал вам способность боготворить все прелести земной жизни.
Ги де-Мопассан.
Я через несколько дней переезжаю в Париж, 83, rue Dulong.
* * *
Злополучный золаист! Но это прямо восхитительно! Если бы небо было справедливым, вы были бы того-же мнения! Мне кажется, что это не только очень занимательно, но что здесь можно испытать самые тонкие радости, услышать поистине интересные вещи, если только быть абсолютно искренним. Ибо, в самом деле, наконец, с каким другом (мужчиной или женщиной) вы не найдете чего-нибудь такого, что приходится скрывать, или какую-нибудь предосторожность, которую приходится соблюсти? Между тем здесь вы имеете дело с абстрактным существом!
Не принадлежать ни к какой стране, ни к какому миру, быть всегда правдивым, тут можно бы дойти до широты выражения а la Шекспир…
Но довольно с нас подобной мистификации. Так как вы все знаете, я не стану ничего более скрывать от вас.
Да! милостивый государь, я имею честь состоять лицейской пешкой, как вы выражаетесь, и я вам докажу это восемью страницами моральных поучений… Слишком хитрый, чтобы приносить вам манускрипты, перевязанные бьющими в глаза бечевочками, я заставлю вас вкушать мои доктрины маленькими дозами…
Я воспользовался, милостивый государь, досугом святой недели, чтобы вновь перечитать полное собрание ваших произведений…
Вы, бесспорно, большой весельчак.
Я вас ни разу не прочел целиком и подряд. Впечатление поэтому отличается большой свежестью, и это впечатление…
Есть от чего всем лицеям перевернуться навзничь и всем монастырям христианского мира возмутиться духом!
Что касается меня, который нисколько не отличается особенной стыдливостью, я смущен — да, милостивый государь, смущен тяготением вашей души к тому чувствованию, которое Дюма-сын называет любовью. Это может обратиться в мономанию, и об этом придется пожалеть, ибо вы богато одарены, и ваши рассказы из крестьянской жизни очень недурны.
Я знаю хорошо, что вы написали книгу «Une Vue» и что эта книга носит яркий отпечаток глубокого чувства отвращения к жизни, отпечаток грусти и придавленности. Это чувство, которое побуждает нас прощать вам многое другое, от времени до времени всплывает наружу в ваших произведениях и заставляет нас считать вас высшим существом, страдающим от жизни. Это именно и поразило мое сердце. Но эта печальная нотка, мне кажется, не более, как отражение Флобера.
В итоге мы с вами порядочные простофили, а вы еще к тому же ловкий шутник (видите, как иногда хорошо быть быть незнакомым друг с другом) с вашим одиночеством и вашими длинноволосыми существами…
Любовь — этим словом все еще хотят поймать на удочку весь мир. Жиль-Блаз, где ты?
По прочтении одной из ваших журнальных статей, я взялся за чтение Attaque du moulin. Мне показалось, что я вступаю в роскошный благоухающий лес, оглашаемый сладкозвучным пением птиц. «Никогда еще более глубокий мир не спускался с небес на более счастливый уголок природы». Эта магистральная фраза напоминает знаменитые несколько тактов последнего действия «Африканки».
Но вы ненавидите музыку — возможно ли? Вас бы следовало угостить ученой музыкой! И еще одно… ваше счастье, что ваша книга еще не готова, — книга, в которой будет фигурировать женщина, да, сударь, же-е-енщина, а не мускульные упражнения. Сколько бы раз вы на бегах не приходили первым, вы ничего иного не достигнете, как некоторого равенства с лошадью, а как бы ни было благородно это животное, оно все-таки остается животным, молодой человек.
Позвольте старому латинисту рекомендовать вам одно место из Саллюстия: Omnes homines qui sese student praestari, и т. д. и т. д. Я заставлю свою дочь Анастасию затвердить это место. Кто знает, может быть, вы и сойдетесь друг с другом…
Хорошие блюда, женщины?.. Но… мой юный друг, берегитесь! это становится похожим на шутку, а мое звание «лицейской пешки» запрещает мне следовать за вами по этому опасному пути.
Ни музыки, ни табаку? Черт возьми!
Миллэ хорош, но вы так выговариваете имя Миллэ, как буржуа имя Рафаэля.
Советую вам взглянуть на работы кисти молодого современного художника по имени Бастиен-Лепаж.
Сколько вам, в самом деле, лет?
Это вы серьезно утверждаете, что предпочитаете красивых женщин всем искусствам? Вы смеетесь надо мной!
Простите за бессвязность этого послания и не оставляйте меня долго без ответа.
А. затем, великий пожиратель женщин, желаю вам… и остаюсь со священным трепетом вашим преданным слугой
Савантен, Иосиф.
* * *
83, rue Dulong
Мой дорогой Иосиф, не правда ли, мораль вашего письма такова: так как мы совершенно не знаем друг друга, то не станем стесняться по отношению друг к другу и будем между собой свободно беседовать, как два приятеля.
Пусть так! я вам даже сейчас подам пример полной непринужденности. Мы дошли до той точки, когда с полным удобством можно перейти на «ты», не правда ли?
И так, я говорю тебе «ты», и если ты недоволен, то уж пеняй сам на себя!..
Обратись к Виктору Гюго, который назовет тебя: «дорогой поэт!» Знаешь ли — для учителя, которому вверены юные невинные питомцы, ты говоришь вещи, обнаруживающие достаточную закоренелость чувств. Как, ты не отличаешься чувством стыдливости? Ни в твоих чтениях, ни в писаниях, ни в речах, ни в действиях, а? Сомневаюсь в этом.
И ты полагаешь, что есть вещи, которые меня могут забавлять? И что я смеюсь над публикой? Мой бедный Иосиф, нет человека под небом, который бы скучал больше моего. Нет ничего такого, что в моих глазах стоило бы моего малейшего усилия или движения в его пользу. Я скучаю без перерыва, без отдыха и без надежды, ибо я ничего не желаю, ничего не жду. Что-же касается того, чтобы проливать слезы о том, чего я не в силах изменить, то я предпочитаю ждать, пока я не пресыщусь. И потому, так как мы откровенны друг с другом, я предупреждаю тебя, что с меня довольно.
Зачем я стал бы продолжать писать тебе? Это меня не забавляет, это мне не может доставить ничего приятного в будущем.
Итак у меня нет желания узнать тебя. Я уверен, что ты безобразен, и к тому же я нахожу, что я тебе уже достаточно послал автографов, вроде настоящего. Знаешь ли ты, что цена каждому такому автографу от 10 до 20 су, смотря по содержанию? Ты по меньшей мере имеешь у себя два автографа по 20 су. Жадный торгаш!
Кроме того я почти уверен, что мне придется оставить Париж: я решительно скучаю здесь еще больше, чем всегда. Для перемены я думаю отправиться в Étretat, где надеюсь воспользоваться моментом одиночества.
Я в высшей степени люблю быть наедине с самим собой. Так, по крайней мере, скучаешь без необходимости говорить.
Ты спрашиваешь, сколько мне в действительности лет. Так как я родился 5 Августа 1850 г., то мне теперь еще нет полных 34 лет. Доволен ли ты? Не попросишь ли ты у меня теперь моей фотографии? Предупреждаю тебя, что я тебе никакой фотографии не пошлю.
Да, я люблю красивых женщин, но бывают дни, когда я питаю к ним глубокое отвращение.
Прощай, мой старый Иосиф, — наше знакомство, может быть, было слишком неполно, слишком коротко. Что-же делать? Может быть, лучше и не заглядывать в душу ближнего.
Дай мне твою руку, чтобы я мог ее сердечно пожать и послать тебе последний привет.
Ги де-Мопассан.
Р. S. Ты теперь можешь давать серьезные указания людям, которые у тебя станут спрашивать обо мне. Благодаря тайне, я выдал себя.
Прощай, Иосиф!
* * *
Слишком уж остро пахнет ваше письмо! Вовсе уж не было надобности в такой силе аромата, чтобы заставить меня задохнуться. Так вот что вы нашли ответить женщине, которая если и провинилась, так разве только в неосторожности? Прекрасно!
Без сомнения, Иосиф во всех отношениях неправ: именно поэтому его так и терзают.
Но одно обстоятельство его вполне оправдывает: его голова оказалась заполненной легкомыслием… ваших книг, — точно напевом, от которого напрасно силишься избавиться.
Тем не менее я его строго порицаю, ибо нужно быть уверенным в любезности противника, прежде чем рискуешь шутить таким образом.
Притом, мне кажется, вы могли-б унизить его с большей долей остроумия.
А теперь скажу вам одну невероятную вещь, которой вы, без сомнения, никогда не поверите, — и так как она всплывает на поверхность слишком поздно, то она имеет, если хотите, только исторический интерес.
Скажу вам, что и с меня довольно нашей переписки. После вашего пятого письма я охладела…
Пресыщение это, что ли?
Впрочем, я обыкновенно дорожу только тем, что от меня ускользает. Я, значит, должна была бы теперь дорожить вами? Да, почти.
Почему я вам писала? В одно прекрасное утро просыпаешься и открываешь, что ты редкое существо, окруженное глупцами. Горько становится на душе при мысли, что рассыпаешь столько жемчуга перед свиньями.
Что, если бы я написала человеку знаменитому, человеку достойному того, чтобы понять меня? Это было бы прелестно, романично, и, кто знает? — быть может, после нескольких писем он стал бы твоим другом, — да вдобавок еще покоренным при очень оригинальных условиях. И вот спрашиваешь себя: кому же писать? И выбор падает на вас.
Такого рода переписка возможна только при двух условиях. Первое условие это — поклонение, не знающее границ, со стороны лица, которое остается неизвестным. Безграничное поклонение порождает симпатию, заставляющую вас говорить такие вещи, которые неминуемо должны волновать и интересовать человека знаменитого.
Ни одного из этих двух условий нет налицо. Я вас избрала в надежде впоследствии поклоняться вам без границ. Ибо, как я себе представляла, вы должны быть относительно очень молоды.
И вот я вам написала, силясь охладить свой пыл, и кончила тем, что наговорила вам «непристойностей» и даже неучтивостей, полагая, что вы удостоите заметить это. Мы дошли до той точки, — употребляю ваше выражение, — когда я готова признаться, что ваше позорное письмо заставило меня провести очень скверный день.
Я так смята, точно мне нанесено физическое оскорбление. Это бессмысленно.
С удовольствием прощаюсь с вами.
Если у вас еще сохранились мои автографы, пошлите их мне. Что касается ваших, то я уже продала их в Америку за сумасшедшую цену.
* * *
Милостивая государыня! Я вас, стало быть, сильно задел? Не отпирайтесь! Я прямо в восхищении, и с поникшей головой прошу у вас прощения.
Я спрашивал себя: кто это? Она мне сначала написала письмо сентиментальное, мечтательное, экзальтированное. Это поза, свойственная всем девушкам: девушка ли она? Многие такие незнакомки оказывались девушками.
Тогда, сударыня, я и ответил в скептическом тоне. Вы понеслись быстрее моего, и ваше предпоследнее письмо содержало в себе странные вещи. Я уж совершенно не знал, что думать, какая, собственно, предо мной натура. Я все спрашивал себя: замаскированная ли это женщина, которая думает позабавиться, или же простая шутница?
Вам, быть, может, знакомо, средство, употребляемое с целью узнавать дам света на балу, в опере? Их щекочут. Девушки привыкли к этому и отвечают на это просто: «перестаньте». Другие сердятся. Я вас ущипнул весьма непристойным образом, сознаюсь в этом, и вы рассердились. Прошу у вас теперь прощения, тем более, что одна фраза вашего письма заставила меня почувствовать себя очень неприятно. Вы говорите, что мое «позорное» письмо (не слово «позорное» взволновало меня) заставило вас провести скверный день. Вы поймете, сударыня, те тонкие ощущения, которые заставили мое сердце сжаться от боли при мысли, что я испортил день женщине, которой я не знаю.
А теперь поверьте мне, сударыня, что я ни настолько груб, ни настолько скептичен, ни настолько непристоен, каким я вам мог показаться.
Но я, против воли, чувствую большое недоверие ко всякой тайне, ко всякой неизвестной и ко всем неизвестным.
Как вы хотите, чтобы я говорил искренние вещи какой-нибудь госпоже X., которая мне пишет анонимно, которая, может быть, и враг мне (у меня есть враги) или-же просто насмешница. С людьми замаскированными я сам надеваю маску. Таков обычный порядок войны. И все-таки путем хитрости мне удалось увидеть маленький уголок вашей натуры.
Еще раз простите.
Целую незнакомую руку, которая пишет мне.
Ваши письма, сударыня, к вашим услугам, но я их отдам не иначе, как в ваши собственные руки. Ах! я готов для этого поехать, куда угодно.
Ги де-Мопассан.
* * *
Тем, что я еще раз пишу вам, я навсегда роняю себя в ваших глазах. Но я к этому глубоко равнодушна, а затем мне хочется вам отомстить. О, я только расскажу вам про эффект, произведенный вашей лукавой попыткой заглянуть в мою душу.
Я положительно страшилась получить ваше письмо, воображая себе самые фантастические вещи.
Этот человек должен был заключить свою переписку… не скажу чем, чтобы пощадить вашу скромность. И вскрывая письмо, я готовилась ко всему, чтобы не быть внезапно пораженной. Я была все-таки поражена, но приятно.
И хоть бы это была какая-нибудь другая хитрость! А то, не угодно ли?
Польщенная тем, что меня приняли за светскую женщину, я стану позировать, как таковая, после того как вам хитростью удалось вырвать из моих рук человеческий документ, который вам угодно истолковать по своему! Скажите, как умно!
Итак потому именно, что я рассердилась? Это вряд ли решающее доказательство, милостивейший государь.
Как бы то ни было, прощайте! Я готова вам простить, если вам это валено, потому что я нездорова, и так как это со мной никогда не случается, то я чрезвычайно нежно настроена к себе самой, ко всему миру и к вам, нашедшему способ стать мне столь глубоко неприятным. Я тем менее стану это отрицать, что предоставляю вам думать об этом, как вам угодно.
Как вам доказать, что я ни любительница фарсов, ни ваш враг?
И для чего наконец?
Трудно было бы поклясться, что мы созданы для того, чтобы понять друг друга. Вы не стоите меня — жалею об этом. Не могло бы быть ничего более приятного для меня, как признать за вами превосходство во всех отношениях, — в вас ли или в ком-нибудь другом, — просто, для того только, чтобы иметь с кем обмолвиться словом. Ваша последняя статья была интересна, и я даже хотела бы, в качестве молодой девушки, предложить вам один вопрос. Но…
Между прочим, один маленький пустяк весьма деликатного свойства заставил меня погрузиться в мечты. Вы были огорчены тем, что причинили мне страданье. Это или глупо, или очаровательно, скорее очаровательно… Вы можете смеяться надо мной, я смеюсь в таком случае над вами. Да, в вас зазвучала едва уловимая нотка романтизма а la Стендаль, говорю это совершенно простодушно, — но будьте спокойны: вы на этот раз еще не умрете от этого. Спокойной ночи!
Я понимаю ваше недоверие. Весьма вероятно, что какая-нибудь женщина comme il faut, молодая и красивая, забавляется тем, что пишет вам. Не так ли? Но, милостивый государь! Что-ж это?.. я, кажется, уже забыла, что между нами все кончено.
* * *
Милостивая государыня!
Я провел около двух недель на море, и потому не мог вам ответить раньше. Теперь я вернулся на несколько недель в Париж, прежде чем удалиться на лето.
Вы решительно недовольны, сударыня, и, чтобы вполне выразить мне свое раздражение, вы прямо заявляете мне, что я стою далеко ниже вас, что я вас недостоин.
О, сударыня, если бы вы меня знали, вы бы знали также, что я не предъявляю никаких претензий в смысле нравственной или художественной ценности. В глубине души я смеюсь над той и другой.
Все в жизни мне почти одинаково безразлично: мужчины, женщины и события. Вот вам мое истинное profession de foi. Прибавлю еще — чему вы не поверите, — что я не более дорожу самим собой, чем другими. Все в мире скука, фарс и жалость.
Вы говорите, что навсегда роняете себя в моих глазах тем, что пишете мне еще раз. Почему так? Вас осенила редкая мысль признаться мне, что вы оскорблены моим письмом, и сделали это в такой раздраженной, простой, свободной и восхитительной форме, что я был взволнован и тронут.
Я попросил у вас прощения, изложив вам свои резоны.
Вы мне еще раз ответили — очень мило, не бросая оружия, но вместе с тем обнаруживая чуть ли не чувство благосклонности, к которому все еще примешан гнев.
Что может быть более естественного?
О, я знаю, теперь я вам внушу большое недоверие. Тем хуже! Вы все-таки не хотите, чтобы мы свиделись? Если с кем-нибудь говоришь лицом к лицу пять минут, о нем узнаешь больше, нежели переписываясь с ним в течение десяти лет.
Каким образом могло случиться, что вы никого не знаете из тех людей, с которыми я встречаюсь? Ведь, когда я бываю в Париже, я провожу все вечера в обществе. Если вы мне скажете: пойдите в такой-то день в такой-то дом, я пойду. Если я вам покажусь чересчур неприятным, вы можете не открывать себя.
Но не стройте себе иллюзий насчет моей наружности.
Я ни красив, ни изящен, ни оригинален. Впрочем, это вам должно быть безразлично.
Бываете ли вы в обществе орлеанистов, или бонапартистов, или республиканцев?
Я вхож во все три.
Не хотите ли, чтобы я вас ждал в каком-нибудь музее, церкви или улице?
В последнем случае я поставил бы некоторые условия, чтоб быть уверенным, что не станешь ждать женщину, которая не думает явиться. Что вы сказали бы, если бы я вам предложил прийти в какой нибудь вечер в театр, не выдавая себя?
Я назвал бы вам номер ложи, где я находился-б со своими друзьями. Номера вашей ложи можете мне не называть. А на следующий день вы можете мне написать:
«Adieu, monsieur». Разве я не более великодушен, нежели французская стража в Фонтенуа?
Целую ваши руки, madame.
Ги де-Мопассан.