ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Через несколько дней после тети Капиного юбилея позвонил Костя и позвал Таню на семинар, куда они оба ходили много лет и где собирались обычно одни и те же люди. Семинар был не то по структурной лингвистике, не то по поэтике, непонятно, но приятна была сама неопределенность его назначения, тематическое разнообразие читаемых там докладов. Живой обмен мнениями по вопросам литературы, мифологии, истории культуры — вот что привлекало к этому семинару, куда съезжались не только из разных московских институтов, но и из других городов — Ленинграда, Риги, Киева, Тарту. Математик, экономист, физик... человек любой профессии мог представить на семинар доклад, если он касался вопросов культуры. Но, странное дело, посторонних людей на этих семинарах почти не бывало: посторонние либо исчезали бесследно, либо быстро становились причастными. На этот семинар много лет назад, в один из своих приездов в Москву, привел Таню Константин Дмитриевич, и с тех пор день семинара молчаливо признавался ими как Их День, который они обыкновенно проводили вместе.
И потому после семинара (он закончился рано, около четырех) они решили пообедать в ресторане «Баку», который недавно заново открылся после многолетнего ремонта. Конечно, надо было бы еще кое с кем после семинара поговорить, следовало бы пригласить пообедать приехавшего из Ленинграда Костиного старого сослуживца, следовало бы... но Косте так хотелось побыть с Таней вдвоем. И Нонна еще некстати возникла в последнюю минуту, словно нарочно пришла, карауля Цветкова, — собранные в пучок волосы, скромный костюм, — вид примерной гимназистки. Она издали уверенно кивнула Тане, подошла к Косте, что-то уверенно начала ему говорить, он согласно и торопливо закивал, отступая, пятясь к выходу из зала, она наступала, видимо не понимая, пока Костя не оказался вблизи Тани, и тут наконец Нонна отошла к каким-то мальчикам, девочкам, которые уже были ей знакомы, но не повернулась к Косте спиной, а встала вполоборота, наблюдая, как Цветков, взяв Таню под руку, стремительно выводил ее из тесного коридора вниз, на лестницу, с тем чтобы схватить такси и скорей в ресторан. Костя панически боялся, вечной опаской тесно зависимого от прихотей общественного питания человека, что ближе к вечеру все столики в ресторане окажутся заняты.
Такси поймать не удалось, и всю дорогу Костя заставлял Таню бежать, сначала к метро, потом к троллейбусу, потом, последние сто метров, взявшись за руки, они неслись по улице Горького, задевая прохожих. А ресторан между тем был почти пуст.
— У меня куча денег, — выдохнул Костя, когда они наконец не сели — упали за столик. — Зарплата и за аспирантов получил, — давай сегодня кутить.
— Посмотри, как стало уютно! — оглядывалась вокруг Таня.
— Уютно? — Костя не повернул головы. — Да, как будто бы неплохо. Впрочем, в этих варварских украшениях я ничего не понимаю.
К ним подошел официант, восточного типа красивый молодой человек с лицом длинным и надменным, свысока посмотрел на Костю. С Цветковым так всегда получалось — в лучшем случае официанты обращались к нему со снисходительной жалостью. Так же как Тане, кстати, никогда не отвечали ни на один вопрос продавщицы в магазинах. Принципиально, словно сговорились — грандиозный бабий заговор против тонкого голоса, невидного роста, неумения себя поставить.
...Однажды Таня с Денисовым на спор обошли магазины по левую сторону Нового Арбата. Тут важна эта оговорка — левая сторона. Они различны — левая и правая стороны московского проспекта. Левая, так сказать, промтоварно-продовольственная, бойкая, толкучая, с соблазнительными витринами, с толпами народа, озабоченного покупкой одежды, сервизов, марочных вин и водок, индеек и праздничных тортов. На левой стороне «гуляли», радостно тратя деньги. По правой ходили совсем иные люди — книжники, меломаны — охотники за интеллектуальной дичью. Походки, голоса, разговоры — все здесь было другое. На правой стороне у Тани появлялся какой-то шанс, что ей ответят. На левой — никогда. Так оно и случилось. Денисов стоял в стороне и посмеивался: продавщицы Таню не замечали, тщетно повторяла она свой вопрос второй и третий раз, глухое раздражение отражалось на их лицах, только и всего. Тогда Денисов придвинулся к прилавку, и... продавщицы-красотки тут же обратили к нему любезные взоры. И в каждом магазине повторялось одно и то же: ресницы их вздрагивали, лица оживали, с них сходили усталость и скука, лица становились милыми и нежными. И открывались в них беззащитность, неустроенность, мечта... верная жена, преданная мать, рачительная хозяйка — извечное женское дело еще не было исполнено. Бородатый, импортно-кожаный Денисов появлялся у прилавка воплощенной мечтой, от него исходила уверенная мужская сила и то равнодушие, которое больше всего и убеждает в силе. Построить, свить, взрастить свое, кровное... вся горечь уходивших годов оборачивалась, наверное, против таких, как Таня, — за версту видно замужних, благополучных и еще чем-то недовольных...
И Цветков, и Таня, оба были беспомощны перед лицом московской торговой и общепитовской сети. Даже заказ в ресторане Костя не умел сделать — легко, небрежно и вместе с тем необидно давая понять, что вознаграждение впереди. Он пытался заказать сухое грузинское вино, которого в азербайджанском ресторане быть не могло, и это сразу выдавало его неискушенность, он не знал, какие блюда в каком порядке следует заказывать, то есть нарушал ритуал; было видно, что ему и Тане все равно, где сидеть, все равно, что есть, они могли позволить себе истратить много денег, но при этом получали удовольствие совсем от другого, не ресторанного, и официант это чувствовал и разговаривал с ними неуважительно, как с людьми, не понимавшими толка в удовольствии жизни. А может быть, пришло Тане в голову, Костя унижал официанта своим суетливым подлаживанием к его миру: чем больше пытался Костя быть обаятельным и любезным, тем яснее становилось, что на самом деле ему все глубоко безразлично — и пловы, и шашлыки, и марки вин, и то, что скоро начнет играть оркестр и можно будет потанцевать и повеселиться. Наконец заказ был сделан.
— И еще кувшин шербета, — добавила Таня.
— Зачем шербет? — поморщился Костя. — Сладкий сироп, не более того. Почему не минеральная вода, Танечка?
— Шербет пахнет розами.
— Ну, если жизнь для тебя еще пахнет розами, я молчу, — иронически откликнулся Костя.
— Минеральной воды у нас не бывает, — выждав паузу, еще ироничней отнесся к Косте официант и с ленцой, расслабленной походкой удалился.
— Слава богу, — вздохнул Костя, — с заказом покончено, остается терпеливо ждать. Ты мне скажи, тебе совсем не понравился доклад Голодкова? У тебя такое недовольное было лицо, когда ты его слушала...
— Знаешь, Гриша сделал слишком красивый доклад. Меня насторожил заголовок: «Роль статуарности в произведениях Пушкина». Много претензии и непонятно.
— Почему непонятно?
Таня пожала плечами.
— Ты зачем хлеб жуешь? Опять ничего не ел? — обеспокоенно спросила она.
Вид у Кости был неважный — желтоватые круги под глазами, смятое лицо, тусклый взгляд из-под очков.
— С утра у меня была лекция-четырехчасовка, в перерыве на кафедре чаем поили, с кексом. Кекс с утра, на пустое пузо, сама понимаешь.
Таня поежилась, поправила ему галстук, выбившийся из-под пиджака, серый одноцветный галстук, завязанный мелким немодным узлом. Рубашка была несвежая, но это уж как всегда, Костя такие мелочи не замечал, и бесполезно было бы сетовать и возмущаться.
— Почему ты не носишь денисовский галстук?
— Какой? Тот французский? — Костя выразительно пожал плечами. — Не знаю, милая, не хочется как-то, не идет он мне. Не сердись, — Костя погладил ее руку, — куплю новый. — Он искательно заглянул Тане в глаза. — Я тебе не нравлюсь? Некрасивый, да? Впрочем, оставим это, — он обиженно дернул подбородком. — Скажи, почему тебе не показался Голодков?
— Понимаешь, — вздохнула Таня, — сам он не знает, что говорит, твой Гриша. И это при том, что в докладе его что-то мелькало. — Таня на секунду задумалась. — Смотри, герои у Пушкина гибнут, сталкиваясь с неподвижностью, статуарностью, чем-то роковым и гибельным для личности, — идея современная, можно сказать, психофизиологическая: стресс героя — холодный антистресс возмездия. Под эту идею можно было бы собрать массу фактов.
— Танечка, умница! — Костя покровительственно улыбнулся. — Голодков ни словом об этом не упомянул.
— Естественно, Голодков филолог и говорит только филологическое.
— Но позволь, Танечка, ты несправедлива, умница моя, я тобой доволен, но ты несправедлива. Гриша говорил о способах общения у пушкинских героев, это уже какая-то попытка прорваться дальше. А., жизнелюбец и герой, сталкивается с Б., стремясь получить от него некое наслаждение — власть, славу, деньги, вещи по сути незаконные, не причитающиеся ему по праву.
— Герои всегда получают то, что им не положено по праву.
— Умница! Но у Пушкина важна закономерность — все его герои терпят поражение от всевластного, неподвижного Б. Вот в чем идея Голодкова, и ты знаешь, я полагаю...
Костя не успел договорить, появился официанте пышным блюдом зелени, с маринадами — маринованным чесноком, баклажанами, перцем, редиской, редкой в это время года, помидоры горой лежали на блюде, малиновые, сочные, совсем не московского вида.
— С горячим подождать? — лениво спросил официант, понимая, должно быть, что они не торопятся.
— Разумеется, — подчеркнуто любезно отозвался Костя.
— Ну? — спросила Таня. — За что пьем?
— За наши доблести, ура! — Костя выпил, поморщился, мужественно похвалил неизвестное ему вино и начал стремительно есть. Минут пять он ел спокойно, шутливо почмокивая, вздыхая, наслаждаясь, но на большее его не хватило. Костя забеспокоился, полез в портфель, достал листок бумаги, из кармана пиджака вынул ручку. Таня, не обращая на Костю внимания, продолжала с аппетитом есть. А Костя между тем уже расчерчивал свой листок на три части — «А», «Б», «название произведения».
— Костя, уймись, я тебе положила на тарелку вкусные вещи.
— Не мешай, Танечка, я хочу договорить. Видишь, я пишу — «Борис Годунов».
— Загляни в свою тарелку, ну пожалуйста! — взмолилась Таня. — Это так вкусно!
— Распустилась совсем, — ворчливо сказал Костя, — чревоугодница несчастная, слушай, видишь, я написал — Борис Годунов... кого он у Пушкина боится? Мертвого, то есть статуарного младенца. А еще? А еще Борис как бы разбивается о статуарное молчание народа: «народ безмолвствует» — и в эту минуту безмолвие народа напоминает о близкой гибели самозванца. Идем дальше. Тебе интересно?
— Я это сегодня уже слышала!
— Нет, ты не так слышала. Дальше идем. «Полтавская битва». Авантюрист Мазепа и Петр. Петр в поэме неподвижен, статуарен, он не личность уже, а олицетворение государственности. «Евгений Онегин» — в ту роковую минуту, когда он приходит молить Татьяну о любви, слышны командорские шаги генерала. Германн в «Пиковой даме» и старая графиня. Кто она, как не мертвец, статуя? В «Медном всаднике» еще эффектней. Петр там — настоящая статуя.
— Костя, давай выпьем! — предложила Таня.
— Ты не слушаешь, бездельница, совсем отбилась от рук. Погоди, — заторопился он, — Пугачев и Екатерина...
— Костя! — перебила его Таня. — Бог с тобой, ладно. Ты мне скажи, эти А. и Б. в самом деле тебе в Пушкине что-то новое открыли?
— Почему непременно новое? — возмутился Костя. — Как ребенок, право. Для тридцати голодковских лет вполне приличное сообщение. — Костя взял горсть травы с блюда, пожевал, поморщился, поспешно запил вином, сморщился еще больше, поковырял то, что Таня положила ему на тарелку. — Это что такое? — спросил он подозрительно.
— Это баклажаны.
— А трава как называется? Горькая какая-то.
— Запомни, по-русски просто мята. Ее надо есть с сыром.
— Да, вспомнил, ты хочешь выпить? По лицу вижу. Сейчас выпьем. Зря ты только на Гришу кидаешься. — Он замолчал внезапно, приложил палец к губам, задумчиво склонил голову набок — значит, думал. — Ты знаешь, я вдруг сообразил, что Голодков прав, — Костя улыбнулся. — Напомни мне, чтобы я ему кое-что объяснил. Помнишь пушкинские стихи «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»? Помнишь, о чем они? О женщине, которая холодна, как статуя... вот-вот, в них ключ к Гришкиному докладу. Если учесть, что Пушкин любил сравнивать последние мгновенья любви с гибелью... да, все сходится, ты права, это ты мне подсказала, все это очень глубинно, все повязано с судьбой самого Пушкина, его предчувствиями и страхами: холод, рок, столкновение с неведомым, несущим гибель, да-да, ты права, стресс человека, идущего навстречу смерти... Тебе не нравится то, что я говорю, да? Сейчас замолчу, оставим это, не будем о печальном,..
Официант принес им плов, с подчеркнутым уважением — не к ним, к еде, пище, продукту! — разложил его по тарелкам. Плов оказался вкусным необыкновенно, с травами, изюмом, подкрашенный чем-то желтым, и Косте невольно пришлось замолчать.
...Денисов, должно быть, давно покормил Петьку, вернувшегося из школы, и, наверное, сходил в магазин, но ужина Таня им не оставила, скоро придется начать торопиться домой.
— Милая, — Костя внезапно поднял голову, — знаешь, что меня беспокоит? — Он легко, одним пальцем коснулся ее руки. — Ты нехорошо настроена, какая-то ты фыркучая сегодня. Ну что тебе этот Голодков? Что делать, милая, не всем быть умными, — он вздохнул, — ум — такой тяжелый крест. Впрочем, к чему тебе мои назидания, с тобой я элементарно глуп, это факт. Кстати, я прислушался к себе и понял, что не наелся. А ты?
— Давай закажем еще плова, а может, хочешь шашлыка? — предложила Таня. — Только скажи, который час?
Костю передернуло.
— Не смотри на часы, рано еще. Давай закажем два шашлыка и два плова.
— С ума сошел! Не съедим!
— Уже сошел, ну и что? Ты разве не знала?
И они все это заказали, и еще бутылку коньяка, так попросил Костя, и все равно суровый официант их заказ не одобрил, ибо не в силах человечьих было бы столько съесть — тогда зачем переводить продукт? Они выпили вина и снова замолчали. Таня подъедала по зубчикам маринованный чеснок, лиловатый, тугой, недавно, видно, приготовленный, острый настолько, что захватывало дух. Она поймала себя на мысли, что Костя, наверное, прав, то, что она таила в себе последние недели, уже прорывалось наружу. Что ей, на самом деле, Гриша Голодков, почему она так строго его осудила, лохматого, иссиня-бледного Гришку, непомерно тощего в своих протертых джинсах? Голодкову за тридцать, жене его тоже, она сидела сегодня рядом с Таней, пухленькая, добродушная блондинка; семейство Голодковых все еще не защитилось, денег мало, двое детей, оба работают не по прямой своей профессии, в каких-то скучных институтах, и вместо того, чтобы подрабатывать деньги, Голодков сидит вечерами над Пушкиным, и жена его это одобряет, слушала сегодня Гришу, гордясь и сияя. Ну, а то, что Гриша целиком в плену у того, как принято было последние пятнадцать лет разбирать тексты исследователями, принадлежавшими к так называемому структуралистскому течению... за что тут осуждать Гришу? Всесилие все той же научной парадигмы, о которой в последнее время много думала Таня. На этой улице, в этом доме, на этом семинаре — было принято разговаривать только так. Голодков со студенческих лет усвоил и этот стиль разбора, и жаргон, и способ комбинирования фактов, и способы их подачи. Получилось грамотно, пристойно, не хуже, чем у людей... Странное чувство, но нынешний семинар показался Тане прощанием с тем, что когда-то, в дни ее ранней молодости, Таню так захватывало. А сегодня остался горьковатый привкус поминок. Поминок по любому виду разъятия как способа исследования, вдруг подумала Таня. Может быть, не случайно взлет структурализма пришелся на те же годы, что и бум в точных науках, пришло ей в голову. В сущности, в периоде «бури и натиска» лежал тот же принцип, что и в физике, — точность, препарирование на куски с тем, чтобы в срочном порядке открыть тайну, познать чудо и, познав, немедленно этим чудом воспользоваться. Для чего, собственно говоря, было разымать Пушкина, Лермонтова, Тютчева? Чтобы срочно обучиться сочинять подобное — гениальное, таинственное, невоспроизводимое? Воспроизведем! — это был пафос времени. Зачем? Это был совсем другой вопрос. Зачем ставить на конвейер Пушкина, Шекспира, зачем машинам сочинять человеческую музыку? Теперь, спустя много лет, нам это неясно и даже смешно, но шестидесятые годы прошли под знаком ускоренного познания чуда жизни. Все они, совсем тогда молодые, и впрямь ожидали неслыханных взлетов, все и впрямь жили надеждой, и в психологии после многих лет застоя так было, Таня пришла в науку как раз в это время. Это было время горячечных ожиданий и напряженной работы в надежде перевернуть, изменить лицо науки и тем самым лицо человеческое в сторону точности и кибернетического оптимизма.
И лицо человеческое отвернулось от нас, подумала Таня. Оказалось, что способ познания мира и самих себя с помощью разъятия не только не продуктивен, но и невозможен надолго для плодотворной работы ума. В этом, может быть, все дело? Скальпель, как выяснилось, отнюдь не безвредная вещь, если он касается не физических законов, а тех, по которым живут люди. Странно, но Костя не ощутил сегодня холодного ветра покинутости, оставленности, ухода. Источник уже бил где-то в другом месте или еще не бил, пробивался, копил подземные силы... что там рождалось? Таня не решилась бы предсказать, а спрашивать об этом Костю... вдруг не поймет, вдруг обидится — за себя, своих друзей, за свое прошлое, наконец... И Тане стало неловко перед ним: если ему не сказать, то кому же, если не с ним сомневаться, то с кем же? Не с Денисовым же, Денисов был бы счастлив, о, как бы муж обрадовался, если бы Таня открылась ему в своем сегодняшнем разочаровании, он бы и опоздание домой ей простил, рассматривая этот вечер как шаг к освобождению от пут никчемных гуманитарных заблуждений. Денисов был противник всей этой «муры» с самого начала, он не желал слушать, он смеялся над работами академика Колмогорова, но не потому, что это недостижимо, — потому что не нужно. Танины сомнения шли с другой стороны, их с мужем позиции не сближая. Но все равно Денисов бы радостно приветствовал отступницу!
— Ты права, Танечка, — услышала она голос Кости, — помнишь, недавно ты сказала мне, что в наших науках важна роль личности. У гуманитариев, сказала ты, нет даже иллюзии объективности науки, и потому так важен аромат личности, ее масштаб, помнишь? Ты перед отпуском своим мне это говорила.
— Это ты о Гришке?
— Конечно, я понял, почему он тебя разочаровал, поэтому — средний масштаб, нет обаяния таланта, все изъяны тотчас лезут наружу.
— Да, сразу обнажается, что это направление на излете...
— Ну зачем опять так резко, Танечка?
— Да не резко я, Костя, мне жалко.
— Кого тебе жалко?
— Гришку жалко — столько труда, самоотверженности, и зачем? Никто никогда не узнает, зачем мы работаем, зачем Гришка не спал ночей, зачем они с женой нуждаются...
— Танечка, ты меня беспокоишь, — Костя заботливо на нее поглядел, покачал головой, — просто очень, я даже заволновался. Что с тобой, милая? Что случилось? Расскажи!
— Согласись, это было бы нелепо... — пожала плечами Таня.
— Почему нелепо, ничего не понимаю...
— Рассказывать тебе... я тебе никогда ничего не рассказываю. — Костя отвел глаза. — Ты же не хочешь знать на самом деле.
— Почему опять так резко, Таня?
— Знаешь, давай лучше есть плов. Или поговорим о Пушкине. Не хочешь? Тогда давай закажем орешки, помнишь, здесь вкусные бывают, соленые такие...
— А ты красивая сегодня, — сказал Костя тихо, — эта кофточка, вот именно такой плавный воротник тебе к лицу, и цвет идет. Только глаза грустные, странно, у тебя все наоборот: когда ты веселая, глаза у тебя серые, а когда грустная — синие. Я всегда все о тебе знаю по цвету глаз. Разве я тебе в этом не признавался? — Костя посмотрел в сторону. — Не обращай на него внимания, пройдет, все проходит, поверь мне, милая, не трать на Денисова душевные силы, твои силы драгоценны.
— Ты нехорошо сейчас говоришь!
— Согласен, виноват, сорвался, давай лучше выпьем за нас с тобой. — Таня посмотрела на него, он поправился: — Чтобы в рестораны мы с тобой ходили почаще. Ты меня совсем забросила в последнее время... — Она снова взглянула на него, он, видимо, решил не дать ей заговорить: — Молчи, пей, вино хорошее, кстати; выпей, тебе полегчает. Что, хуже стало? Плакать собралась? Ну вот, совсем бирюзовые стали глаза!
Костя удивительным образом это с Таней умел — смять любой разговор и любое настроение, как незначащую бумажку, смять и отбросить в сторону. К счастью, заиграл наконец оркестр, и можно было послушать музыку, оставалось только справиться со слезами.
Куда деваются непролитые слезы? Этот вопрос занимал Таню с детства; «высыхают», — говорила тетя Капа, но Таня ей не верила, она была убеждена, что слезы вливаются обратно и снова ждут подходящей минуты. Поэтому пролитые слезы легче непролитых, Таня это давно знала...
Оркестр начал программу с протяжной мелодии, ритм ее постепенно убыстрялся, и вот выскочил, темноволосый человек и пошел кругом, поплыл и поднял руки, и к нему на зов протянутых рук вышла молоденькая девушка в модной красной юбке; в посадке головы, в плечах, в округлости рук ее было древнее, горделивое, мягкое, податливое — восточное. Таня с Костей смотрели молча, в зале начали прихлопывать в такт, и Таня сквозь слезы тоже захлопала, Костя улыбнулся: «Совсем ты как маленькая, впрочем, это к счастью, наверное, — так легче жить...»
2
Официант, двигавшийся уже гораздо быстрее, поскольку публики в ресторане заметно прибавлялось, принес им шашлыки и две порции плова. Он установил блюда, забрал пустые тарелки, но раскладывать еду не стал, усмехнулся только, поглядев на Таню, как бы призывая ее к молчаливому сговору, то есть предательству Цветкова, совсем маленькому, микроскопическому, незаметному, — молодого, здорового мужчины по отношению к мужчине немолодому, малоздоровому и чудаковатому. «Почему бы нам над ним и не посмеяться чуть-чуть? — предложили ей, в долю секунды, глаза официанта. — Мы-то с вами другие люди, и вообще...» — «И вообще — оставьте нас в покое», — ответили Танины глаза, защищая, оберегая Костю, словно на него собирались нападать. «Ну и хлебай на здоровье со своим малахольным», — официант холодно удалился.
А Костя ничего не заметил. Он налил Тане коньяку и сам выпил, уже без тоста, он вообще сегодня много пил, гораздо больше обычного, и против обычного совсем не пьянел.
— Острый коньяк, правда? — сказала Таня. — Пей осторожней, он сильно пьянит.
Костя засмеялся:
— Я трезв, Танечка. И мне хорошо. И я хочу, чтобы тебе стало хорошо тоже. Выпей еще. Ну хоть глоток, разом, теперь закуси. Правда, вкусный шашлык? Это была неплохая идея — заказать шашлыки. — Он прожевал кусок, кивком поблагодарил Таню за то, что она полила ему соуса, обмакнул мясо в соус, повозил по тарелке, да так и не донес до рта: — Знаешь, я хочу с тобой посоветоваться, но тебе все некогда, и голос у тебя по телефону какой-то странный, я даже не решался лишний раз позвонить. Знаешь, история с этой Нонной начинает мне не нравиться. Мало того, что я с ней возился, ходил с ней к разным нужным людям, теперь она домой ко мне повадилась. Представляешь? — Костя снова взялся за вилку и куском мяса сделал круг по тарелке. — Закольцевала, не вырваться. Является без звонка, не застает, ты же знаешь, застать меня невозможно, оставляет записки, снова приходит. Подсунула под дверь два билета на Таганку, аккуратненько запечатала в конверт, прихожу, подбираю конверт с пола, тут же звонок по телефону, будто караулила за углом. Я говорю «спасибо» и не успеваю вставить ни слова, как она меня перебивает: «Это вам, говорит, спасибо за согласие со мной пойти».
— И ты пошел? — почти испуганно удивилась Таня.
— Пришлось, неловко было отказываться, женщина... одна в городе, как-то я не так воспитан.
— Ну и как?
— Да ничего, вполне сносно, она умеет себя вести.
— Видишь, быстро как все получается, а ты еще был обескуражен, что я ее выставила, эту бедную сиротку.
— Милая, разве я смею на тебя обижаться? Я удивился, на тебя это так непохоже. Ты права, Нонна в Москве не пропадет, уже обжилась, уже появились какие-то приятели аспиранты, уже они у нее в услужении, уже у кого-то из них есть сестра, сестра достает билеты в театры, уже ей дружно ищут квартиру, она хочет снять комнату только в центре, говорит — «недалеко чтобы от вас было, Константин Дмитриевич, вы мой духовный отец».
— Отец? — переспросила Таня. — Духовный?! — и тут же поперхнулась. — Она позволяет себе разговаривать с тобой в таком стиле?
— Пусть, — отмахнулся Костя, — это же не мой стиль, ее, какая разница!
— Но этот стиль предполагает определенный стиль отношений.
— Какие у нас с ней могут быть отношения, так, ерунда.
— Знаешь, Костя, мне кажется, она хочет закрепиться в Москве.
— Прокашляйся, Танечка, что, не в то горло попало? — спросил он заботливо. — Постучать тебя по спине? О боже, не хватало только, чтобы из-за этой девицы ты поперхнулась. — Он потянулся к Тане и неуклюже побил ее не то по спине, не то по плечу. — Закрепиться в Москве, — продолжал он, — это значит прописаться, а с пропиской я помочь не могу.
— Ну знаешь, — откашлялась наконец Таня, — не понимай ее так примитивно. Есть другие способы.
— Покраснела, потом побледнела, не нравится мне твое состояние, — покачал головой Костя. — Сначала стала вот как эта редька, а теперь как этот белый рис. Сосуды шалят, Танечка, не нравится мне это, в тридцать пять лет я даже не подозревал, что во мне есть сосуды.
— И все-таки у меня чувство, что ты этой Нонне нужен не только для того, чтобы защититься.
— Мура все это, милая, выпей коньяку, — он улыбнулся, погладил ее по плечу. — Нонна принадлежит к новой породе, старательница в науке, сейчас таких много. Она убеждена, что секретами настоящей науки владеют избранники, люди вроде меня. Остальные — скрытые бездельники и болтуны. Но поскольку диссертация это ремесло, то избранник лучше других подскажет, где нахватать готовые блоки. Она хочет выведать у меня рецепт, понимаешь? Вот и весь секрет.
— Боюсь, ты ее упрощаешь.
— Милая, проста сама ситуация, наука перестала быть заповедником. И вот результат — провинциальные девочки рвутся в модную науку.
— Не только, Костенька, они рвутся и к модным профессорам. И вообще, — Таня сделала невольную паузу, — они рвутся.
Костя улыбнулся:
— Меня умиляет твое серьезное к ней отношение. Ты думаешь, она мной увлечена? Ну, может быть слегка, по линии интеллекта, так сказать, не больше. Ее слишком занимают собственные проблемы.
— А устройство жизни в Москве?
— На что ты намекаешь, дурочка? Ты совсем не умеешь злиться, не пытайся, только смешно морщишь носик. Эта Нонна всего и без меня добьется, можешь не сомневаться. Она далеко пойдет, вот увидишь. Что ты так удивленно на меня смотришь? Достоинства по женской части у нее на нуле, но это ей не помешает, отнюдь. Если мужчина хочет сделать карьеру, ему следует жениться на подобной женщине. Такая, пожалуй, даже меня заставила бы делать все как положено. У нее великий дар — она не подозревает, что есть невозможные вещи, именно поэтому для нее все возможно. И все не стыдно. Нет нравственного барьера.
— А ты не преувеличиваешь?
— Нет, это чисто мужское ощущение. В ней чувствуется заряд — стремления к власти, славе, большим деньгам. Этот зуд успеха возбуждает мужское честолюбие. Сама она никогда крупной личностью не станет, нет материала, зато она толкатель других, вернее, другого, того, кого выберет, так сказать, себе в спутники, — даром свои силы расходовать она не станет. Ты о чем задумалась? Опять ничего не ешь, беда с тобой...
— Я весь шашлык съела, ты не заметил.
— Я все замечаю, я заметил, ты погрустнела. Из-за Нонны? Давай перестанем о ней говорить!
— Зачем? Тебе же надо выговориться.
— Конечно, надо, а кому я еще могу пожаловаться? — Костя как-то криво улыбнулся. — Пожаловаться, что меня преследуют по пятам, курят мне фимиам, задохнуться можно, «у вас такой замечательный стиль, вы такой необыкновенный человек, вы так резко выделяетесь» — провинциальная манера льстить, хоть чай без сахара пей. Ей и в голову не приходит, что стиль — это безумный труд, а не редактирование списанной в библиотеках чепухи.
Таня вздохнула:
— А ты ей об этом сказал?
— Намекнул.
— А редактировать будешь?
— Знаешь, я все же ее научный руководитель...
— Значит, она все правильно рассчитывает.
— Глупая какая! Неужели ты ревнуешь? Мне это даже приятно. Кстати, подражая мне, она уже начала сочинять гипотезы. Выложила мне свои соображения о любви, наскребла у Фрейда и Юнга, цитировала Сартра, на языках, разумеется, ничего не читала, знает по реферативным работам.
— А ты ей что сказал? Одобрил?
— Ну знаешь, громить первые шаги неловко как-то, пусть пробует.
— Пусть! — повторила Таня.
— О боже, что у нас с тобой за дикая манера обсуждать других, — Костя виновато заглянул Тане в глаза, — ты не замечала? Только о других, никогда о себе.
— О других легче.
— Так вот, к вопросу о других: я, между прочим, этой самой Нонне тоже выдал гипотезу о любви.
— Давай, Костенька, выпьем, и ты мне все подробно расскажешь, — засмеялась Таня, — о себе и о Нонне.
— Злюка!
— За что пьем? Опять за наши доблести? За твои!
— Почему за мои?
— Ты же доблестный человек, рыцарь, ты сочиняешь в честь дам гипотезы. Раньше в нашу честь слагали песни, носили на рукаве наши цвета, — Таня отпила еще глоток коньяка, засмеялась. — Удивительно, правда, раньше седлали коня, ехали через всю Европу к замку, дороги плохие, полно разбойников, вот-вот прирежут, и в замок еще то ли пустят, то ли нет, и песню сочинил, то ли хорошую, то ли не очень, — не дураки же вокруг, все поймут, и она поймет, послушает, покачает головкой, потупит нескромные глазки: «О мой рыцарь, я так ждала вас, а вы так бездарны!..»
...Костя слушал ее внимательно, не улыбаясь, пытаясь понять, к чему Таня клонит, хотя, казалось бы, пора ему было и улыбнуться, и перебить ее или, во всяком случае, по извечной своей привычке, — поправить, он конечно же больше Тани знал и о рыцарях, и о трубадурах и труверах, он должен был бы дополнить Танины слова чем-нибудь вроде «а ты знаешь, Танечка, кстати, когда рыцарь Ромуальд Прованский собрался в крестовый поход такой-то, ну ты знаешь, тот, что окончился в Палестине тем-то, там еще их предводитель, ну тот самый, третий сын Людовика Святого, женился на византийской царевне, ну помнишь, была еще шумная история с похищением, и ветер подул не в ту сторону, но все кончилось благополучно; правда, оба они вскоре погибли от руки кочевников...».
Костя свято и благоговейно любил факты, одни тянули за собой вослед другие, обычно он не мог себя остановить. Его необъятная эрудиция, накопленная долгими годами детства, проведенного в недомоганиях и болезнях, среди редких, малочитаемых книг, среди редких, маловстречаемых в обычной жизни людей, его тренированная память, требующая постоянного воспроизведения информации, освежения ее, казалось, существовали уже помимо него и заставляли высказываться в тех случаях, когда говорить не было никакой надобности, когда, напротив, Костя откровенно мешал, сбивая нить общего разговора. Но сейчас он почему-то молчал и лишь выжидательно глядел Тане в глаза.
— Ты к чему это, Танечка? — мягко спросил он. — Я тебя чем-то обидел? Прости. Или ты опьянела? Закружилась голова?
— Да нет, — сказала Таня. — Я это к тому, что сейчас подарки стало делать легче, и к тому еще, — она улыбнулась, — что в подарках вроде твоих...
— Каких моих подарках? Нет, ты положительно выпила лишнее.
— Подожди, в подарках вроде твоих гипотез разобраться почти невозможно. Хороша ли песня, всем ясно, а наука дело темное. Вот Голодков преподнес своей жене в подарок статуарность, ну и что? Печаль одна!
— Танечка, ты что-то не то несешь.
— Почему не то? — Таня вздохнула, пожала плечами, предложила: — Пойдем потанцуем!
— С ума сошла. Я не умею.
— Ну и что? Видишь, как там тесно, все толкаются, и мы потолкаемся, хоть немножко, давай! — Таня тянула его за рукав и уже встала, чтобы идти, оправила юбку, Костя перехватил ее, усадил обратно в кресло.
— Успокойся!
— Да спокойна я, мне хочется двигаться.
— Посмотри, как танцуют другие, двигайся мысленно.
— Мне самой хочется! — протянула Таня тонким голосом.
— Нет, ты просто невозможная сегодня какая-то, ужас просто, любительница танцев, ревнивица, осуждательница, ну что ты так на них смотришь? Тебе тоже хочется крутиться в этой свалке? — Он удивленно покачал головой. — Непостижимо. Давай лучше я тебе свою гипотезу доложу.
— Давай, — с безнадежной покорностью согласилась Таня.
Костя отпил шербет из бокала, понюхал.
— Странно, действительно пахнет розами. Я думал, ты меня разыгрываешь. Так вот. В этом мире, сказал я Нонне, перефразируя одного из героев Моравиа, наше существование лишь гипотеза, требующая постоянного подтверждения другими людьми. Только другие подтверждают то, чем человек является. Любое общество состоит из множества организаций, и каждая организация стремится овладеть правом подтверждать чье-то существование. Это факт социальный, общественный, так сказать. Если бы этого чисто социального подтверждения людям хватало! Как много среди нас было бы счастливцев. Но нет, человеку этого мало, ему хочется, как татарину, помнишь, из того рассказа, сказать «тим-там-там», то есть я есть я. Сказать самому себе, людям, а не организации. Мое тело, глаза, волосы должны быть кому-то нужны. Любой организации наплевать, серые у меня глаза или карие, высокий ли я голубоглазый блондин или коротышка. Кого это заботит? Да никого! Есть только один шанс утвердить свое неповторимое, личное — любовь. Только любовь подтверждает, что я есть я. Ты согласна? Я, например, больше всего чувствую себя самим собой, когда смотрю на тебя, мелю всякий вздор, а ты глядишь на меня и улыбаешься. Только тебе одной ведомо до конца, какой я — нелепый, неудачливый, невеселый... и я уже есть, мне, нелепому и неудачливому, спокойно. Улыбаешься? Ну улыбнись еще!
Таня в самом деле улыбнулась — противоположности их ощущений: когда Костя косвенно, непрямыми ходами намекал ей на свое уникальное к ней отношение, ей становилось ненадежно, неловко и неспокойно, становилось нечем дышать и было чувство, что он над ней посмеивается, над ней или над собой, неважно, но за словами его Тане чудилось что-то беспомощное, взывавшее к ее бесконечной снисходительности. Итак, Таня улыбнулась, Костя снова налил ей и себе, незаметно они выпили почти всю бутылку.
— Ты заметила? Люди мелкие думают, что достаточно, чтобы любили их, поэтому они так ревнивы. Когда женщина начинает любить кого-то другого, для такого ревнивца это не потеря женщины собственно, как часто думают, вовсе нет. Ревнивцы думают, что они теряют не женщину, больше — часть собственного существования, то есть уверенность в себе, ощущение, что ты, какой ты есть, каким она тебя любила, перестал существовать.
— Похоже на правду.
— Я редко говорю плохо, Танечка, это моя профессия. Итак, измена любимой женщины превращает ревнивца в неподтвержденную гипотезу, и ему начинает казаться, что и другие люди не верят, что он есть, и смеются над ним. Подоплека подобного смеха: мы-то видим, что она не зря его бросила, он пустой, он тень, а он, бедняга, думает, что он не тень. Согласись, милая, это и вправду смешно.
— Скорее грустно.
— Ну почему? Ты не переживала этого, тебе не понять. — Костя спохватился: — Впрочем, я говорил о людях мелких. Истинное подтверждение действительно в любви, только не ко мне — в моей собственной.
— Костя! — Таня ощутила шум в голове, и словам стало тесно, да, конечно, незаметно она опьянела. — Костя, глупости все это! — твоя Нонна над тобой смеялась втихомолку.
— Почему глупости, Танечка, ты меня перебила, неужели ты думаешь, что я хотел внушить ей всего лишь эту простую истину? Вовсе нет. Самое чудовищное, сказал я, что любовь странным образом ушла из мира. Никто теперь не умирает от любви. Нет книг, фильмов, спектаклей; чему угодно, только не любви посвящает человек свою жизнь. Произошел невероятный перенос на совокупность квазиобъектов: инфаркты и инсульты от неприятностей, смерти от ничтожных служебных потрясений! Покажи мне человека, милая, который умер бы оттого, что в нем умерла любовь или умерла его возлюбленная.
— Нет, ты просто дурак, — недоверчиво удивилась Таня.
— Почему я дурак? — улыбнулся он в ответ.
— Потому что ничего не понимаешь. — В голове шумело все сильнее, зал приятно, в такт музыке, плыл перед Таниными глазами; наконец-то наступило облегчение, отхлынула тоска, мучившая ее последнее время, и сомнения последних дней показались вздором. — Служба, неприятности — это у всех на глазах, а любовь... куда она денется, зачем ты ее хоронишь, просто она так беззащитна, что ушла в подполье, знаешь, как, подземные течения, их не видно, но они есть, и они питают землю.
Костя усмехнулся, лицо его по обыкновению потянулось вверх, обнажая нескромно высокий лоб.
— Прости, я забыл, женщины не переносят, когда им внушают, что любви нет. Впрочем, Нонне, в отличие от тебя, мои слова понравились.
Таня кивнула:
— Разумеется.
— Особенно когда я сказал, что в наш век любят не любовь, а дело. Она очень воодушевилась. Правда, не совсем меня поняла. Тут есть секрет, который любители дела не улавливают: надо, чтобы и дело тебя любило. Моцарт любил музыку, но и музыка его любила. Понимаешь, о чем я говорю? Музыка не любила Сальери. — Костя разлил остатки коньяка.
— Нет, нет, я больше не буду, — покачала головой Таня, и все снова поплыло, закачалось у нее перед глазами.
— Кстати, самого Сальери моя постановка вопроса ужасно бы насмешила. Ты не находишь? Ну хорошо, бог с ними, со всеми Сальери на свете. «Не обращайте вниманья, маэстро», как поет твой любимый Окуджава.
— Знаешь, что о нас сказали за соседним столиком? Он ей в любви объясняется, а она не понимает. Видишь, с какой страстью ты выкладываешь свои гипотезы.
— Кто сделал столь ценное наблюдение? Эти ребята? Студенты, наверное, — проницательные молодые люди! Спасибо тебе, Танечка!
— За что?
— За все, за этот вечер, за то, что так чудно выглядишь, не торопишься, а то вечно смотришь на часы, и вся радость пропадает.
Таня промолчала: не стоило говорить Косте, что она давно опоздала домой, что впереди неприятный разговор, что Денисов с Петькой, наверное, уже поужинали на скорую руку и оба ее ждут, и Петька лезет к отцу с вопросами, на которые ответить может только мать, а отец на него сердится, то есть не на него, конечно, а на отсутствие в доме жены. Все лампы, наверное, зажжены, сплошная иллюминация, и оба в этом ярком свете слоняются по углам без дела.
3
Музыканты заиграли что-то тихое, печальное, танцующие пары кружились медленно и благообразно, и Тане вспомнилось, как они с Денисовым несколько лет назад жили под Ленинградом. Стояла поздняя осень, было холодно, но еще не топили, ресторан гостиницы оказался самым теплым местом на побережье, они ходили туда каждый вечер погреться и каждый вечер танцевали. Трое унылых пожилых скрипачей исполняли одни и те же мелодии, подыгрывая дебелой, густо накрашенной певице в народном сарафане и огромном лохматом парике. Унылые музыканты вначале мрачно посматривали в зал, потом, постепенно, начинали хмуро посмеиваться, могучая певица в такт своим песням с неожиданной легкостью кружила большое, нескладное тело, подвыпившие иностранцы, глядя на нее, восхищенно хлопали в ладоши. В один из вечеров Денисовы и увидели ту, вспомнившуюся сейчас Тане пару. Оба были немолодые уже люди, но столько робости и боязни вспугнуть минуту читалось в лице женщины, которую ловко кружил невысокого роста мужчина с сосредоточенно-незначительным лицом, что Денисовы, не сговариваясь, обратили на эту пару внимание. Познакомились они, видно, недавно и, чтобы закрепить курортное знакомство, пришли в ресторан, на их столике стояла бутылка шампанского, коньяк, много икры... денег по случаю знакомства мужчина не жалел. Когда Таня с Денисовым, танцуя, сталкивались с ними, женщины улыбались друг другу. Таня заметила, что рука, лежавшая на плече ее спутника, была большая, натруженная, со свежим, не сливавшимся с этой рукой маникюром, и прическа ее, свежая химическая завивка, тоже жила отдельно, но к концу вечера все в этой женщине слилось и соединилось — светло и радостно. И на его лице тоже появилось несмелое удовольствие... Денисовы встречали эту пару много раз — на берегу моря, в магазинчиках, на аллеях. Она шла плавно и гибко, серый плащ ловко обхватывал полное, удоволенное тело, Тане она улыбалась смущенно и радостно, «я вижу, ты меня не осуждаешь, — говорил Тане ее взгляд, — не осуждай, ну пожалуйста, мне так хорошо!». Где-то далеко, вдали от Финского залива, остались у них семьи, дети, служба, нелегкий быт, а тут шумело море, сосны и манил близостью царственный город на Неве... «Дама с собачкой», — кивнул на них Тане Денисов, кивнул сострадательно, на себя непохоже. Оба взглянули на ее спутника — тот заметно потускнел, на лице его был написан отъезд, мысли о деньгах, которые уже истрачены или близятся к концу, нездешние заботы уже одолевали его, а она все также доверчиво прижималась к его руке... Самым сильным воспоминанием от той поездки осталось не море и не сиреневые закаты в черных камнях, а лицо той женщины, нежное, начинавшее увядать, преображенное светом благодарности за нечаянную и, быть может, последнюю радость...
— Знаешь, Танечка, ты о чем-то задумалась под музыку, а мне вспомнился один старый индийский фильм, ты его не видела, ты совсем маленькая тогда была, ты не помнишь, в те годы все эти восточные ленты казались нам чем-то новым и удивительным. — Костя явно хотел ее развлечь. — Нам был непонятен тот язык чувств, который на языке европейцев называется мелодрамой. А на языке народов Востока это любовь и горе. «И вот опять любовь и горе».
— Там не так сказано, — обрадовалась его ошибке Таня, он так редко ошибался! — «И вот опять восторг и горе».
— Все одно, неважно, я не к тому. Так слушай, в этом фильме действовали две героини — злодейка и добропорядочная учительница. И был момент, когда негодяй подходил к герою с авантюрной жилкой и говорил: «Майя тебе нужна, майя!»
— Ты как моя мама, любишь пересказывать фильмы.
— О нет, Танечка, ты никак не привыкнешь, что зря я никогда ничего не упоминаю, майя — это не имя, майя — метафора. На языке индийской философии это означает иллюзии. Понимаешь? В этот момент я, мальчик тогда совсем, задумался над тем, что такое иллюзии, какая женщина подходит мужчине — ангел или злая ведьма. Как догадывается человек, какая женщина ему нужна, и, если догадывается, что за этим следует? Счастлив ли бывает человек от своего знания? Средний фильм и очень тонкая мысль, не правда ли?
— Костя, а может мужчина угадать свою женщину?
Он помолчал.
— Задай вопрос полегче. Во всех вас заключена иллюзия, попробуй тут угадай. Все вы краситесь, мажетесь, играете голосом, играете телом. Лицедейство — ваш удел.
— Это ты и про меня тоже?
— Нет-нет, в тебе этого как раз мало, и не знаю, к добру ли это. Сиди тихо, дай договорить. Что в вас иллюзия — вот вопрос. Как-то я сказал одной женщине, старый ленинградский роман, я тебе рассказывал, что слезы в женщине, наверное, подлинное. «У меня лично слезы бывают двух родов, — ответила она, — искренние и сдержанные. Вторые, когда я накрашена. Я думаю, сдержанные люди — накрашенные, только изнутри, и если они заплачут, вся их внутренняя краска сползет».
— Талантливая женщина.
— К сожалению, нет, — вздохнул Костя, — это единственное толковое из серии ее высказываний.
— Был у тебя с ней роман, зачем вспоминать ее плохо?
— Ты права, Танечка, но это редко кто из мужчин умеет, ты не заметила? Мы сами рвем, а потом не любим, когда брошенная женщина нас забывает, нам хочется, чтобы все тянулось, чтобы нас продолжали любить и из-за нас мучиться, — пожалуй, это самая опасная из мужских иллюзий. Ты согласна? А что касается женщин, то с вами просто. Я думаю, существует всего два рода женщин. Одни иллюзорны тем, чем они обольщают — длинные ноги, нежная кожа, уверенная лень шагов... кстати, это не самые страшные женщины. Опасны другие, те, кто милы, просты и обаятельны: не нежная кожа, нежная как будто бы душа. И это не иллюзия, иллюзия в том, что все это — для тебя, что тебе это родственно, то есть что за всем этим стоит подлинное взаимоотношение душ. А этого-то как раз и нет. Есть эрзац. Она даже может стараться быть милой и обаятельной, может считать, что у вас любовь, но ведь любовь, мера ее накала, наполненности, так сказать, я имею в виду, — дело двоих, одному ее не потянуть. И тогда все. Пустота, и можно задохнуться, особенно если эта милая женщина тебе жена.
Таня слушала, и у нее отчего-то стремительно портилось настроение. Отчего? Наверное, оттого, что не было легкости, радости, веселости в его разговоре. Костя совсем не умел молчать в ее присутствии, легко молчать, и жизнь превращалась в скрипучий гриб, от судьбы пахло сыростью, дождем, мокрым еловым бором, запахом страха никогда не выйти на свет, на солнце, пугавшим Таню с детства, с далеких времен, с пионерского лагеря. Там, в лесу, росли такие ели, там впервые посетил Таню этот страх... Она поглядела на Костю, лоб его снова стал нескромно высок.
— «Майя нам нужна, майя!» — повторил он. — В том-то все и дело. Страшное заклинание, правда? Мираж, который ведет все дальше и дальше. Что ты смотришь на меня, милая? Нет тебе от меня покоя! Заговорил я тебя, да? Ну вот, нахмурилась, я тебя чем-то обидел? Неловкий дурак, не умею с тобой разговаривать, — с досадой проговорил Костя.
— Почему? Ты искренен, это уже немало. — Запах бора исчез, да и как он мог почудиться ей в шумном, душном ресторане? — Давай собираться домой, пора, поздно уже.
— О разрушительница иллюзий! Сразу, с места в карьер! Без подготовки! Посмотри на меня ласково.
— Костя, меня дома ждут, это факт, лишенный иллюзий, — сказала Таня невесело. — Пойдем же, расплачивайся и пойдем.
— Не можешь удержаться, чтобы все в конце концов не испортить, — с досадой ответил Костя.
— Меня муж ждет, можешь ты это понять? — обижать его было легко, но Таня чувствовала, еще минута, и она заплачет.
— Я не знаю, что такое муж, прости, давно не был мужем, но широко известно, что муж это нечто вроде завтрака, который почему-то разогревают ближе к ночи.
— Тебе не стыдно?
Он посмотрел на Таню, лоб его снова поехал куда-то вверх, и высокомерное, обиженное выражение поселилось на его лице, и с таким же лицом он расплачивался с официантом, и раздраженно ответил ему, что у него нет никаких купюр, кроме пятидесятирублевок, и, пока официант ходил разменивать деньги, он так же, с тем же обиженным выражением на лице, взял Танину руку, поцеловал, пробормотав: «Я приношу тебе одни неприятности, прости»; слова были сказаны, но в глазах его Таня не прочитала раскаяния...
Официант задерживался. Там, где кухня, из-за двери, высунулись несколько голов и с любопытством начали разглядывать Костю, прошел мимо и внимательно посмотрел на них официант, обслуживающий соседние столики, перешепнулся еще с одним официантом, и они оба, как по команде, оглянулись. Наконец их официант вернулся, и на его лице уже была не привычно-нагловатая ухмылка, а возбужденно-радостное оживление.
— Вас просит к себе директор, — сказал он, изумленно вглядываясь в Костю, словно открывая в нем новые, необыкновенные черты, — у вас там неприятности с деньгами.
— Какие неприятности? — Высокомерие медленно сползло с Костиного лица.
— Интересные неприятности, — ликуя, ответил официант. — Пройдите, товарищ!
Костя встал и, беспомощно оглянувшись на Таню, пошел вслед за официантом, провожаемый любопытными взглядами. В спине его ясно обозначились обреченность, согласие быть спрашиваемым, согласие давать ответы, так показалось Тане.
Теперь уже и оркестранты с любопытством глядели на нее, в воздухе висело напряженное ожидание скандала. Таня сидела под перекрестными взглядами, недоумевая, зачем Костя пошел объясняться: ведь это Костя им нужен по какой-то чепуховине, зачем он согласился пойти?
Вернулся он довольно скоро, взъерошенный и бледный, усмехнулся слабо.
— Неужели фальшивая купюра? — спросила Таня.
— Серия сошлась, номер, слава тебе господи, не сошелся, — ответил Костя.
— Так что, в конце концов, произошло?
— Понимаешь, где-то похищены деньги, крупная сумма, кстати.
— Ты обокрал банк? Так они решили?
— Нет, я же тебе объясняю, серия сошлась, а номер...
— Костя, так деньги не фальшивые?
— Да нет же, не фальшивые...
— И не краденые?
— Таня, ну посуди сама, как они могли быть краденые. Совпадение серий,
— А зачем ты вообще пошел объясняться?
— Вызвали! — слабо пожал он плечами.
— Ты и документы предъявлял?
— Разумеется.
— Но как же так! Они не имели права!
— Что ты, Танечка, на меня набросилась, хватит с меня допросов директора... ну извинились они передо мной, не переживай.
...Они встали и пошли к выходу, и шли как сквозь строй, и оркестр глядел им вслед, и их официант смотрел огорченно, и швейцар открывал двери неохотно, словно сомневаясь, стоит ли их выпускать.
— Бред! — сказал Костя, когда они вышли на улицу. — Дикий бред! — и зябко поежился.