1

Что и говорить, неделя выдалась нелегкой, к тому же вскоре надвигался юбилей тети Капы, и надо было к нему готовиться. Тетя Капа, глубокая старушка, жила когда-то с Таней в одной квартире. Мы уже упоминали ее имя в связи с привязанностью к ней Петьки. Праздник должен был состояться дней через десять, но почти каждый вечер бывшая молодежь бывшей сорок пятой квартиры перезванивалась, распределяя, кто что приготовит и купит, — скидывались по десятке с пары. Приглашенных намечалось человек двадцать. Подарки решили дарить непрактичные, то есть то, что всю жизнь любила тетя Капа, — бусы, сережки, духи, губную помаду, легкие нашейные платки — ничего полезного, старушечьего, нескончаемо-неснашиваемого, никаких байковых халатов и мягких домашних туфель, никаких душегреек — все это тетя Капа презирала и не носила никогда.

Филимонов, их старший, — когда им было по пять, ему уже исполнилось десять, — дослужившийся до полковника, перевел сорок рублей из своей Уфы: «Прибыть не могу, приветствую и поздравляю».

Полузабытые голоса вторгались в их с Денисовым жизнь, по-хозяйски требуя Таню. Пятнадцать лет прошло, могли бы повежливее просить, считал Денисов. Он звал Таню к телефону, не комментируя. Звонила подружка школьных лет Светка Артюхина. «Таня, у меня нельзя, — плакала Светка, — муж против, говорит, не понимает, зачем собираться вместе чужим людям». — «Ну, давайте праздновать у меня», — обреченно отвечала Таня, прекрасно понимая, что Денисов тоже будет против, но что поделаешь, они уже заварили кашу, тетя Капа о празднике в ее честь уже извещена. «Нет, Тань, тетя Капа обидится, поговори лучше с моим обормотом». И Таня разговаривала с обормотом Андреем Васильевичем: «Мы тебе в квартире ничего не сломаем, мы все сами принесем и уберем, мы тихо, вот увидишь. Ну как, договорились?» Андрей, мрачно пробасив «ладно», кидал трубку, торопясь, видно, обругать жену, что нажаловалась.

А Денисов все молчал.

С того вечера оба они молчали, муж с Таней не объяснился, и спали они теперь врозь — вроде случайность, но Денисов слишком охотно пошел на раздельный вариант. И молчание его все подтвердило — так решила Таня.

Звонил Костя, говорил, что много лекций, занят Нонной, организует ей консультации, намекал, что она отнимает у него неоправданно много времени. Судя по звонкам, настроение у него было так себе. Сама Нонна тоже несколько раз звонила, попадала на Денисова, голос у него в разговоре с ней становился нехорошим, как будто она в чем-то стыдном его победила. Слышно было, как он пытался поскорее закруглить разговор, Нонна же на том конце провода разговор длила и длила. И о чем она могла рассказывать ему так долго! Приветов Тане она не передавала.

Последние дни Денисов пропадал у себя в институте, вечерами же им приходилось ходить в гости — многие приятели и сослуживцы Денисова как нарочно сговорились родиться в эти последние дни сентября. Денисов ездил без машины — что делать обычно не любил, — много пил, молчал сумрачно, чужие жены глядели на него с привычным для Тани обожанием.

Стараясь в том себе особенно не признаваться, Таня на этих днях рождения, в домах, куда они ходили из года в год, так что заранее было известно, где какие будут гости и какое фирменное горячее блюдо — баранья нога, цыплята или домашние пельмени, — отчаянно скучала. Говорили о последних работах, в которых Таня ничего не понимала, о публикациях, о том, кто и где как выступил, по инициативе жен обсуждали, кто где провел отпуск. Многие были в Болгарии и взахлеб, перебивая друг друга: «А там были? А туда ездили?» Денисов с Таней в Болгарию до сих пор не собрались, это выглядело почти непристойно. Обсуждали цены на дубленки, козыряли друг перед другом водками и винами, приготавливали один ловчее другого коктейли, лучше Денисова все равно никто не умел. В промежутках показывали слайды, но это уже была не Болгария, а Штаты, Франция или Япония — командировочный дефицит.

...Было тягостно слушать, странно, что о таких вещах можно проговорить весь вечер и с большим удовольствием. На одном из вечеров кто-то кинул через стол гранат для коктейля, попал в стенку, обои расцвели ярко-красными брызгами, хозяин, быстро справившись со своим лицом, сделал вид, что испорченная стена доставила ему несказанное удовольствие, и только Денисов встал, промокнул салфеткой, присыпал солью, остальные уже отвлеклись. Была в Денисове та рукастость, то доброжелательное внимание к бытовым мелочам, которые привлекали к нему женские сердца.

На последнем вечере старый их с Денисовым приятель, свидетель в загсе со стороны жениха, наклонился к Тане: «Внешне мы стали неузнаваемы, да, Танечка? Успех, престиж, зарплата, Димыч наш — признанный гений. Все мы в большом порядке, кроме Мишки, царство ему небесное, да будут ему проклятые Памирские горы пухом. А внутри у нас что? Ты не задумывалась? Скажи мне, психолог, скажи, побеседуй со мной, успокой. И за что Вальке такая жена обломилась? Придешь на наш годовой вечер? Я лично тебя приглашаю! Вот где будет цирк».

...Про «внутри», о котором говорил свидетель начала их с Денисовым жизни, лучше было не думать, лучше уж ходить в гости, покорно смотреть слайды Сан-Франциско и Токио, слушать рассказы об алкоголике лаборанте, о сломавшихся установках и нечистых экспериментах, лишь бы не оставаться с глазу на глаз с мужем. К Пете все эти вечера приезжали то свекровь, то Танина мать: Петька забастовал, сказал, ночевать теперь будет только дома, не хочет он из-за гостей отправляться к бабушкам. Бабки укладывали его спать и, не дожидаясь родителей, удалялись восвояси. Сын уже вырос, они с Денисовым могли себе позволить возвращаться поздно; они подолгу шли по бульварам, на лавочках целовались юные парочки. Забывчивые люди, архитекторы или осветители, кто там заведует городским светом, — над каждой скамейкой поместили по ослепительно яркому фонарю.

Несмотря на поздний час, народу на улицах было много, осень стояла как награда за дождливое лето, и впервые за долгие их общие годы муж не спрашивал ревниво: «О чем ты думаешь?» Таню задевали подобные вопросы с самого начала: не все в душе поддается дележу, коллективизации на двоих; без права на тайну, на молчание, на свое, отдельное, разве можно жить рядом?

Однажды за эти дни Денисов все-таки сорвался. Оба они, уставшие после гостей, собрались разойтись по разным комнатам — вещь еще недавно немыслимая, — и вдруг он больно схватил ее за плечи, затряс, заломил руки и — глаза в глаза:

— Ты не любишь меня больше, да? — отстранил, постоял, дожидаясь ответа, и ушел, не оглядываясь. Всегда, когда муж так ее грабастал — сразу всю, — у обоих возникало чувство, что он с легкостью мог бы переломить ее своими ручищами, скорей всего даже и переламывает, но она снова склеивается, возрождаясь чудом. Обоим это ощущение нравилось. Сейчас Таня не только ничего не сказала — не подыграла телом.

Все равно тебе меня не сломать — само ответило тело, и Денисова, даже пьяного, хватило на то, чтобы это почувствовать.

2

Наконец настал день тети Капиного юбилея. Утром Денисов отвез Таню на рынок, накупили овощей на всю неделю. Таня готовила салаты (постоянный ее вклад в коллективные сборища), Петька с отцом помогали чистить, резать, прибирать квартиру. Потом Петьку завезли к бабушке...

И вот распахнулась незапертая дверь, заплясали, загомонили, заверещали на разные голоса солидные дяди и тети, выхватили из рук Денисова хозяйственные сумки — он покорно волочил на себе четыре кастрюли с салатами, — оттеснили от него Таню. Неужто детство, давно ушедшее, имело на нее больше прав, нежели законный муж? Все-таки ему удалось к ней пробиться сквозь поцелуи и вопли. Помог ей раздеться, прошептал:

— Коммунизм в одной, отдельно взятой квартире, интересное кино! Не бросай меня среди своей шпаны!

Но посадили их порознь. Во главе стола тетю Капу, по бокам рядом — зятьев. Их было шесть девочек, в их квартире, все они постепенно выходили замуж, и у каждого мужа по мере очередности образовался свой порядковый номер. Денисов — их третий по счету зять. Тетю Капу едва было видно. Она ходила по комнатам маленькая, усохшая, похожая на обезьянку. Только недавно они поняли, какая она старая, когда тетя Капа призналась наконец, что вот-вот ей исполнится восемьдесят. Это прозвучало как гром среди ясного неба — она всегда скрывала свой возраст, держалась прямо, подбородком вперед, от нее всегда приятно, не по-старушечьи пахло, она подкрашивала губы и носила туфли на каблуках.

Наконец начали шумно рассаживаться, потолкавшись и пообнимавшись вдосталь. Не было женских взглядов исподтишка, беспощадно подсчитывающих потери минувших лет, не было желания поддеть, даже беззлобно подшутить, не стыл в глазах вопрос-сравнение: «А ты кто теперь?», «А я кто рядом с тобой?», «Кто больше успел?», «Ты? Ах, как обидно, как несправедливо».

— А Любка, Любка какая стала. Ты наша самая маленькая, ты наша красавица.

— Славик, покажи жену. Где ты такую жену отхватил? Знай наших, кастанаевских.

— Милочка, ты все такая же молоденькая.

Никакой защитной брони в их старой компании не требовалось.

Андрей Васильевич, главный зять, первым взял слово. Слегка наклонившись в сторону тети Капы, он привычными блоками выговаривал слова приветствия. Начальник цеха на ЗИЛе, он рассчитывал голос на многокилометровые масштабы своих владений.

— Вы, ваш труд, ваша долгая жизнь, — все, что он выкрикивал, имело к тете Капе самое приблизительное отношение, — ваши заслуги...

...Андрей тогда, лет двадцать назад, был им в новинку. Своей уверенной походочкой будущего начальника цеха он первым явился в сорок пятую квартиру. Студент автомеханического института, невысокий скуластенький паренек с бесцветными глазами, чем он прельстил их красавицу Светку, с которой пытался познакомиться каждый второй встречный мальчик? Впрочем, у Светки оказалось безошибочное женское чутье — теперь у нее муж депутат, делегат и начальник, и ездит по заграницам, и держит жену в строгости, и сегодня не впустил в дом детей, хотя тетя Капа и просила; у Петьки в глазах стояли слезы, когда Таня с отцом оставляли его у бабкиного подъезда... Света — тети Капина приемная дочь, ей было пять, когда тетя Капа привезла ее из детдома, и едва восемнадцать минуло, когда явился Андрей, уже тогда обладатель глубокого баса.

— ...Я заканчиваю свое выступление в твердой уверенности, что я тоже ваш воспитанник, тоже квартирный, — Андрей нагнулся и, элегантно склонив голову над еще не тронутым салатом с выложенной из маслин цифрой 80, поцеловал тете Капе руку.

...Тогда, накануне их первой свадьбы, тетя Капа переживала трудные времена: молодежь сотрясал затянувшийся переходный возраст. Соседка по квартире, на самом деле их всеобщая мама, нянька, воспитатель, доктор, тетя Капа начинала им мешать. Она глохла, и на улице ей приходилось кричать, прохожие оглядывались — радости мало. Она стала копушей: когда всей квартирной толпой они собирались в кино, она всех задерживала, причесывала свои три волоска, мазалась — смех, да и только. Посвящаемая с их раннего детства во все тайны, тетя Капа видела их насквозь, что было неприятно. Она по-прежнему подкармливала их и лечила, к ней приходилось обращаться за помощью, что в шестнадцать лет казалось непереносимым.

...Десятый класс, возвращение из школы, Таня открывала дверь своим ключом, и в ту же секунду как бы невзначай из своей комнаты выглядывала тетя Капа. По всем правилам Тане полагалось бы все ей рассказать: и какие отметки, и что было... но Таня была переполнена собой, умной, самостоятельной, красивой, ей хотелось побыть одной, тети Капина молчаливая фигура, мышкой прошмыгнувшая в ванную, вызывала глухое, почти злобное раздражение... Не сговариваясь, каждый сам по себе, они предприняли попытку превратить ее в обыкновенную надоедливую старушку. Даже Светка не избежала всеобщей заразы, хотя вела себя мягче остальных.

...Тетя Капа привезла ее из детского дома на третий год войны. В документах было написано, что девочку нашли в разбомбленном эшелоне возле тела убитой матери, что отец ее погиб на фронте. Тетя Капа, посоветовавшись с квартирой, оставила девочке прежние имя и фамилию, сочтя, что менять их было бы неуважением к памяти погибших родителей. Получала тетя Капа по-тогдашнему четыреста рублей, жить на них было невозможно; она бегала по Москве, давала уроки музыки. Когда-то очень давно она училась живописи и окончила консерваторию. А работала регистратором в стоматологической поликлинике, целыми днями наблюдала вставные зубы и челюсти. Некоторые челюсти, наклонившись к окошку и видя милую сухощавую даму, предлагали ей руку и сердце, но всякий раз тетя Капа выбирала свободу и все, что умела и любила, отдавала Светке и ребятам. Оформление школьных стенгазет, маскарадные костюмы, воротнички и фартучки — она выгоняла их из своей комнаты, открывала сундук, и все чудом появлялось к утру, ей хватало одной бессонной ночи для любого замысловатого задания.

Сундук свой, кстати, она ни разу при них не открыла. И была такая сцена — они подтащили лестницу к двери (над дверью было стеклянное окошко), ребята держали лестницу, Светка наверху пыталась разглядеть, что спрятано в сундуке (тетя Капа очередной раз в нем что-то разыскивала), она услышала хихиканье, увидела Светкину красную от натуги физиономию и в ярости сундук захлопнула. Потом они вечером долго шептались на кухне, что тетя Капа жадная и что в сундуке ее спрятано золото.

...Отставку свою, когда она оказалась им не нужна, тетя Капа приняла смиренно. С непроницаемым лицом ходила по квартире, продолжала писать им письма, когда кто-то уезжал, продолжала дарить подарки, необходимые; они снисходительно принимали. Так все оно и шло, лет десять в общей сложности так шло, и вот оказалось теперь, что она их всех победила. Она выиграла в долгом временном марафоне, она вернула их себе, всех до единого. Спустя почти двадцать лет они устроили ей юбилей.

В белой кофточке, с ниткой дешевых бус тетя Капа сидела, думая о чем-то своем, и ничего не слышала. Она не слышала, как Таня взяла слово и читала подборку из ее старых к ним писем — краткая история сорок пятой квартиры в стихах и прозе. Она не слышала, как перекрикивались за столом: «Когда это было?» — «А куда я уезжал?» — «С кем это я целовалась?» — след мельчайших событий их жизней запечатлелся в ее письмах.

На диване в сарафане Мать высокая сидит, Грудь большую вынимает И в стакан ее цедит, —

писала тетя Капа Тане о Светке, о том, как она справляется со своим первенцем. Хохот и вой раздался в ответ на те давние стихи, покраснел Андрей Васильевич, счастливый отец, начальник цеха. Тетя Капа встрепенулась, глядя в их ошалелые, возбужденные лица, подняла руку, она просила слова. Зятья раздвинулись, она встала, знакомым движением поправила свои бусики:

— Восемьдесят лет — это много, это тяжело, это шесть войн, и все-таки я пью за жизнь! — Голос ее задрожал. Чуть покачиваясь, стояла тетя Капа в напряженной тишине, и такое ветхое, износившееся лицо у нее было, что даже всеобщая их любовь уже не могла его осветить, — села и заплакала.

Помолчали, повздыхали подавленно, никто не ожидал, что тетя Капа снова над ними возвысится — даже в своем тосте.

— До ста лет тебе жить! — рыдающим голосом откликнулась вечно считавшая себя виноватой перед тетей Капой Светка. Зятья по очереди поднимались и, по примеру Андрея, совершали обряд целования ручки. Только Денисов чмокнул тетю Капу в щеку. И она потянулась к нему, погладила по голове — со стороны тети Капы огромная ласка.

— У нас тетя Капа будь здоров, сказать умеет, несмотря что старая, — обернулась к Тане соседка по столу медсестра Соня. Соня раздалась, расширилась, беленькая, аппетитная. — Счастье нам привалило, мы — квартира, — нам лично бояться нечего, правда, Танька? — Соня осторожно промокнула кружевным платочком накрашенные ресницы. И у Тани глаза на мокром месте...

3

Все эти годы Денисов истреблял в Тане Квартиру старательно и безуспешно... Он увез ее оттуда немедленно, едва они поженились, как будто можно тем самым вырвать из человека детство.

Оглядываясь на те времена, Таня начинала догадываться, что напугало тогда Денисова, хотя сам он свое смущение и страхи не умел облечь в слова. Или, может быть, не хотел, щадил Таню, боясь обидеть? Плебейство — вот что, наверное, его пугало. Плебейство района — барачного типа дом на окраине города, плебейство квартиры, ее перенаселенность (у одних Филимоновых в шестнадцатиметровой комнате росло пятеро детей), плебейская вольность в общении — двери в комнатах не закрывались, днем входили друг к другу без стука. Их квартира была общежитием в самом буквальном смысле этого слова, где завтракали и обедали за своими столами на кухне, где утром было проблемой умыться, где пахло свининой и тушеной капустой — привычно-устоявшийся запах, который, должно быть, приводил в отчаяние Денисова. Вероятно, его шокировала и общая убогость обстановки (это-то Таня поняла сразу, едва попав в его семью!) — комоды, этажерки, дешевые фанерные шкафы, кровати под покрывалами...

Деревня, перенесенная в тесноту разраставшихся городов, не справлявшихся со своим ростом, деревня со всеми своими патриархальными привычками, хозяйственной рачительностью, которой негде выявиться, нерастраченной домовитостью, распространяемой на пятнадцать — двадцать в лучшем случае метров жилой площади, деревня со своими праздниками, когда приглашаются все соседи и все приходят (в условиях квартиры со своими стульями и табуретками) и все сидят весь вечер, смеются, поют хором, а главное, выпивают, не пьют, а именно выпивают — под винегрет, холодец и пухлые, большие пироги... все это Денисов у них в квартире наблюдал. Провожая Таню по вечерам домой, он не раз попадал на общеквартирные празднества, и его весело и добро усаживали за стол, наливали рюмку, шутили грубовато, первыми открываясь ему навстречу, стараясь сгладить его чуждость, и это не только ради Тани, а потому, что пришел человек, а раз пришел, значит, гость, значит, ему рады, значит, он тоже хозяевам и их радостям рад.

Вот этой второй, главной стороны их тесной и неудобной жизни, ее души, Денисов не понимал. И еще больше не понимал, откуда в точно такой же комнате, с таким же шкафом, столом, матерью, которая, приготовив обед, любила сидеть на кухне и пить с соседками чай, отцом, инженером из выдвиженцев, закончившим институт заочно, пролеживавшим на диване все вечера, читая газеты, — откуда в этом мире, где, кроме тети Капы, не с кем было, по его мнению, словом перемолвиться, появилась вдруг Таня.

И Денисов срочно выкрал Таню, увез ее к своим в отдельную квартиру из двух небольших комнат, глухо отгороженных от соседей, чужих глаз, от ненужного общения. Воздух в доме был заполнен книгами и тишиной, — новый для Тани образ жизни, — мать Денисова скреблась к ним в дверь, только приглашая к столу. Она не полюбила Таню «как родную дочь», не приняла в лоно семьи, раскрывшись до донышка, как это, несомненно, сделала бы любая свекровь у них на Филях, она встретила Таню сдержанно, тем самым призывая приспосабливаться к их порядкам и семейным установлениям, заключавшимся в том, что у каждого члена семьи были свои строго определенные обязанности по хозяйству, выполняемые неукоснительно и автоматически, без всяких эмоций, — прачечная, заплатить за квартиру, постирай носки, кончается картошка... Картошка у них на Филях кончалась как-то иначе, более беззаботно, что ли, в магазин или на рынок бежал тот, кто был посвободнее. Здесь же это обязан был делать только тот, кому постановлено — раз и навсегда — закупать овощи.

И посуду по вечерам мыл тот, кому было назначено ее мыть еще до рождения Вальки, — его отец. Это была семья много работавших и рационально организовавших свою жизнь людей. Но, пообвыкнув, взяв на себя свою долю (это оказалась готовка завтраков и ужинов), втянувшись как-то в эту безрадостную деловитость, Таня почувствовала себя скорее не членом семьи, а участницей профсоюзного объединения по несению бытовых тягот. Так поставила дело мать, Ирина Валентиновна, и отец подчинялся ей, не вникая, почему и зачем. Он так много работал, что ему некогда было вникать в такие мелочи, как мытье посуды по вечерам. Он мыл посуду, а сын его, Денисов-младший, чистил в это время рядом с ним картошку на завтра.

Денисов очень скоро начал искать пути для получения им с Таней отдельного жилья. Он устал от матери, так казалось Тане, ему недоставало уюта или, напротив, безалаберности — необязательности завтрака из двух блюд, возможного отсутствия на ночь кефира. Ему хотелось оглядеться и самому выбрать и свой кефир и свой завтрак — свое гнездо, свитое по своим правилам. Слишком жестко была расписана его жизнь до женитьбы на Тане. С раннего детства.

Он вырос в большом южном городе с тремя бабушками-учительницами, из которых две были старыми девами. Родители работали с утра до ночи, препоручив его бабкам, им самим было некогда. Бабок его знали все, они учили весь город: обедневшая дворянская семья, с конца прошлого века посвятившая себя просвещению народа. С просвещением народа у бабок получалось лучше, чем с просвещением одного на всех внука. С малолетства он был «расписан» для каждой из них по часам и минутам: каждой надлежало заниматься с ним своим — языками, музыкой, математикой, литературой. К тому же они дружно прививали ему хорошие манеры. Валька самоотверженно отбивался, убегал к ребятам, прятался в сундуки в прихожей.

Дом был переполнен старыми вещами и нафталинными воспоминаниями, с раннего детства плотным кольцом окружали его семейные легенды. Он задыхался от назидательных примеров.

Меньше других наседала на него, по воспоминаниям Денисова, основная его бабушка, Нина Александровна.

Но когда родителей перевели по службе в Москву (бабушки остались далеко на юге) и Денисов постепенно вырос, выяснилось, что он все запомнил — умел шаркать ножкой (в некоторых случаях, в общении, скажем, с секретаршами директора, с редакторшами, вообще с женщинами, от которых что-то зависело пустяковое, но волокитно-бумажное, эта деликатность обхождения имела огромный успех), умел произносить с прононсом французские слова, обладал искусством быть рассеянно-вежливым и устанавливать жесткую дистанцию между собой и окружающими. С годами обнаружилось также, что «хорошее» происхождение, которого он мучительно стеснялся в детстве, воплощенное в тонконогих бабках в кремовых панамках, имело теперь над ним немалую власть. Об этом, впрочем, мы уже упоминали. Вспоминал он о своей родне мало, собственно вообще никогда и ни с кем, кроме Тани, но в последние годы начал смотреть на мир отчасти с высоты истлевших страниц шестой родословной книги, в которую были записаны его предки. Так иногда казалось Тане, и, вполне возможно, казалось несправедливо.

...Бабушка его Нина Александровна умерла недавно, она присылала им открытки на четырех языках, написанные круглым почерком учительницы, интересовалась Петькой и ни разу не пожаловалась на здоровье. До последних своих дней она преподавала в школе и отказывалась переезжать в Москву.

...Когда они поженились, а это было летом, Денисов повез Таню представляться бабке. Она встречала их на аэродроме в черном раскаленном «ЗИМе» — служебную машину прислал кто-то из бывших учеников, узнав, что Нина Александровна ждет приезда внука с невесткой. Едва вошли в дом, Нина Александровна села к роялю — «Танцуйте, дети мои!»: Моцарт, Бетховен, Мендельсон. Коротко стриженные волосы висели сосульками, длинной серой сосулькой висело и платье на истончившемся теле. Но это не имело никакого значения — загадочным образом гремел рояль под ее лягушачьими лапками, и лицо было живое, живее, чем у них с Валькой.

Когда бабушка Нина Александровна наконец утомилась, выяснилось, что к приезду долгожданных гостей не приготовлено ничего, кроме молока, меда и черного хлеба. Они пили холодное молоко из хрупких чашек, восемь огромных незашторенных окон глядели черными дырами южной ночи, Нина Александровна читала на немецком любовные стихи Гёте. Пахло старостью, книгами, печальным запахом запустения. Странное дело, в разных углах огромного кабинета был свой устоявшийся запах. Маленькие мягкие кресла начала века тоже пахли — долгим на них несидением. Нина Александровна снова села за рояль и играла совсем тихо, чтобы не разбудить Вальку, он ушел спать. «Я играю каждый вечер. Это меня поддерживает», — сказала она Тане. Проблемы бытоустройства — где они станут жить, как прошла свадьба, сколько было на ней человек, что сказали Денисовы-старшие — не интересовали Нину Александровну, она только спросила Таню, чем та предполагает заниматься после окончания университета. Услышав, что социальной психологией, кивнула, сказала, что в двадцатые годы читала Бехтерева, вспоминала книги Леви-Брюля. О Фрейде сдержанно отозвалась, что, по-видимому, он гениальный человек, но лично ей не близок, спросила, есть ли у Тани работы Фрейда, узнав, что нет, предложила подарить его книги, выходившие на русском языке, их собирал покойный ее муж, тут же включила верхний свет, быстро нашла на полке тонкие книжицы в прекрасном состоянии. Рядом стояли книги, принадлежавшие ныне к классике социологии, она и их подарила, подарила всю социологию начала века — для Тани огромное богатство. Освобождая вторую полку, Нина Александровна радовалась, что книги дождались наконец хозяйки. «Мне все время казалось, что они понадобятся в семье, — улыбнулась она, — нельзя позволять себе думать, что все уходит безвозвратно, видите, я оказалась права». Потом она спросила, какие Таня знает языки, Таня ответила, английский и французский, оба едва-едва, со словарем, только то, что нужно по науке. Нина Александровна ушла в свою комнату и вернулась с двумя книгами в руках, «это уже мои», — сказала она. Это был Паскаль, маленькая изящная книжка с золотым обрезом, и объемистый Монтень, обе на французском языке. Она молча положила их сверху на пачку книг и предложила Тане переписываться на французском...

Потом они зачем-то пили чай, потом она спросила Таню, кого та больше любит, Достоевского или Толстого, Таня бодро ответила, разумеется, Достоевского, кто же сейчас любит Толстого, это же несовременно, словом, порола какую-то принятую у них в компании в то время чушь. Нина Александровна вздохнула: «А я верна Толстому, он меня поддерживает. Когда объявили о начале последней войны, я ушла к себе и весь день читала «Войну и мир», муж сердился, дочь, Валина мать, на меня кричала, а я не вышла из своей комнаты до тех пор, пока не перечитала всю линию 1812 года...»

Незаметно они засиделись до четырех утра. «Ну-ну, — сказала Нина Александровна и похлопала Таню по руке невесомой ладошкой, — я-то мало сплю, а вам с дороги трудно, наверное. Но ничего, я вам рада, — тут она сделала паузу и улыбнулась, — и я вам сочувствую, быть женой непросто, вообще жить вместе с кем-то непросто, даже если это душевно близкий человек, а мой внук... — Она задумалась, маленькая фигурка в кресле, в темноте похожая на девочку. — Впрочем, нет, не знаю, не доживу. Интересно, куда уйдет то, что в вас заложено, в моего внука, в его детей?» — Она размышляла вслух, забывшись, как это бывает с одинокими старыми людьми, но не была жалка Тане в эту минуту. Жалкой, неотесанной, неповоротливо-тяжелой казалась себе сама Таня, со своей короткой, только что вошедшей в моду химической завивкой, ярко-голубой открытой блузкой и тугими, неуместно здоровыми, загорелыми руками.

...Таня запомнила этот вечер надолго, и, странное дело, муж в ее воспоминаниях не присутствовал, словно не он вовсе был внуком удивительной Нины Александровны. И тут тоже, скорей всего, Таня была к Денисову несправедлива.

4

Глядя сейчас на тетю Капу, Таня вспоминала покойную Нину Александровну.

— Правда, они стали похожи? — прошептала она Денисову.

Он сразу понял и благодарно закивал.

...Смерть бабушки он пережил неожиданно тяжело, особенно же был удручен тем, что после ее кончины на его имя осталась довольно значительная сумма денег — на них-то он и купил машину. «Неужели она экономила специально для нас? — без конца спрашивал он Таню. — У нее же всегда было мало денег, это мы, мать и я, должны были ей помогать, но она всегда отказывалась». — «Ей не нужны были деньги, понимаешь?» — утешала его Таня. «Не понимаю», — искренне отвечал Денисов...

И у тети Капы было теперь мало денег, но они ей, в отличие от Нины Александровны, всегда были нужны — цветы, конфеты, приехать на такси, подарить дорогой подарок, вообще чувствовать себя свободной. И потому до самых последних лет тетя Капа давала уроки музыки, ездила в разные концы города, в разные «семейства», как она говорила. И вот физические силы убывали, трудно стало рассчитывать их по часам, и денег не стало тоже, тех, к которым она привыкла. Таня понемногу помогала ей, и тетя Капа брала, не жеманясь, не отказываясь, не благодаря униженно, — просто и естественно, как принимают помощь от близких людей.

Вокруг, за столом, продолжались воспоминания.

— А помнишь зеленую дорожку? Так мы называли тропинку в парк?

— А круг?

— А наши кинушки? Сейчас слова-то такого никто не знает, самое жуткое вероломство — разорить чужую кинушку.

— А колунчики? Сколько у нас было колунчиков? Десять? Я недавно ребятам своим рассказывала, как мы крючками железными, колунчиками, щепки выковыривали из земли для растопки. Если щепки были сухие, нас хвалили, ребята мои никак не могли понять, за что.

— Соня, а помнишь, у нас был поросенок, он бегал по квартире.

— А жил на балконе.

— Федька его звали.

— А потом дядя Вася Зеленко построил для него сарай.

— В московской квартире жил поросенок, подумать только, да, Любочка?

— Что вы у меня-то спрашиваете? Я после войны родилась.

— А сами-то какие были! Бегали босиком по лужам, чумазые, грязные. И никто нас не ругал.

— Сейчас бы наши дети попробовали, да, Сонь!

— А ложки самодельные алюминиевые, дядя Вася для нас на заводе сделал, на каждой имя написано — «Света», «Соня», «Таня».

— Ложки-то ни у кого не сохранилось?

— А помнишь, ложки разложим, тарелки расставим, картошка да огурцы, Вовка зайдет, руками разведет и скажет: «Хоть угощение бедное, а сервировка царская».

— Вовка молодец, уже полковник.

— Вовка с детства был целеустремленный. А все говорили, филевская шпана — вся наша шпана в люди вышла. Колька-то вон сидит, не скажешь, что физик по частицам.

— Что вы, девочки, не скажешь, я как медработник могу подтвердить, Колька выглядит как облученный. Я ему намекаю: ты бы, мол, Коля, здоровье поберег. А он смеется: спасибо, Софья, за совет, поздно уже. И что он в физику подался, до сих пор не пойму.

— А помните, как во время бомбежек тетя Капа диафильмы показывала, соберет нас на кухне, рассадит по табуреткам и давай «Гуси-лебеди» крутить, и голос все повышает...

— А почему она нас в бомбоубежище не водила?

— Там вначале вода стояла, черная такая, страшная.

— А помните, взрослые пилят дрова на кухне, а Томка спрашивает: «Кто войну начал?» — «Гитлер!» — «Почему же его никто не перепилит?»

...В их квартире было четыре комнаты, в них росло двенадцать детей. Но от войны и от после войны не осталось ощущения скученности. В перенаселенной квартире взрослых всю войну не было: женщины работали на заводе до позднего вечера, мужчины приходили домой раз в месяц — дети только оставались да тетя Капа. Дети к тому же ходили в детский сад.

— Таня, а помнишь, в бомбоубежище одна тетка тебя спросила: «Девочка, кого ты больше всех любишь?» — Таня не помнила. — Я тоже не помню, тетя Капа мне вчера по телефону рассказала, знаешь, что ты ответила? «Папу, маму и дяденьку Отбой» — того, который говорил: «Граждане, отбой воздушной тревоги».

И Таня по запаху вспомнила тот случай: решетки подвала чудно пахли железом, серые ступени, ведущие в глубь подземелья, пахли страхом, примерзшие лужи — зимой. И случайная соседка, от которой исходил запах чужого, и слезы в тети Капиных глазах, и расстроенное лицо спрашивающей ее любопытной тетки, и ее вопрос быстрым шепотом тете Капе: «Отец-то у нее живой?», и свой гордый звонкий ответ на весь подвал: «У меня и папа и мама живые».

...Все это было у них вместе, и именно тетя Капа цепко держала мальчишек за руки. Тетя Капа была всегда, сколько они себя помнят. Каким ветром, в силу каких печальных обстоятельств занесло ее накануне войны в их заводской дом и прикрепило к его обитателям навсегда?

5

А мужу нечего было с ними вспоминать, он уже съел две порции бараньей ноги — Светка готовила, посидел возле тети Капы, потом нашел себе занятие. Достал скотч, тут же начал монтировать на свободной стенке выставку — все дети приготовили к юбилею свои художества. Наверху он поместил высокоталантливую карикатуру, нарисованную квартирным первенцем: крохотная старушка тянет ручки-палочки к огромному балбесу: «Дай я тебе, милый, носик вытру». Ниже — сумятица красок и среди них яркое синее пятно: Петькин корабль.

Стена оживала под денисовскими руками. Так тетя Капа ожила, когда у квартирных девчонок начали рождаться дети. Крохотные, орущие существа приводили ее в состояние несвойственного ей экстаза и крайнего возбуждения. Она бросалась помогать с самоотверженностью, на которую были способны далеко не все бабушки и дедушки. Она мчалась по первому звонку с присыпками, притирками, персиковыми маслами. Она сияла, что нужна, и не требовала слов благодарности. Она, бездетная, пеленала их детей ловчее всех, и Валентин, не терпевший лишних людей в доме и считавший, что лучше всех справляется с грудным Петькой он сам, не подпускавший к нему в ответственных случаях даже Таню, в конце концов признал, что у тети Капы Петя ест и выздоравливает быстрее. Теперь, когда у них появилась машина, Денисов ездил за тетей Капой и отвозил ее домой — знак внимания, которым он редко удостаивал свою мать и тещу.

Все их зятья прошли через ревность к тете Капе и вынуждены были в конце концов смириться: их юные отпрыски принадлежали ей, вот ведь в чем фокус. Фокус заключался и в том также, что тетя Капа была натурой чрезвычайно замкнутой, даже скрытной. И при таком внешне негреющем, холодноватом обхождении она была нарасхват. В свои восемьдесят лет она приезжала делать дело, никогда ее приезд не был светским посещением, как, допустим, визиты Валиной мамы, парализовавшие весь дом. Возле свекрови следовало сидеть, развлекать интересным разговором, заглядывая в глаза, ловить тайные желания, иначе она поджимала губы, тем самым взвинчивая Петьку, ссоря всех со всеми. Трудно было поверить, что она дочь Нины Александровны, что они прожили вместе полжизни, и Таня не раз задумывалась над тем, сколько такта требовалось Нине Александровне, чтобы мирно существовать рядом с человеком, ей душевно противопоказанным, но называвшимся почему-то ее дочерью... В виде наказания свекровь не являлась к ним месяцами, что бы за это время у них ни происходило — гриппы, праздники, несчастья.

Тетю Капу развлекать не требовалось. И вот что поразительно — чем немощней она становилась, чем больше глохла, тем большую осмысленность однообразному течению их дней, их застывшему — в каждой семье на свой лад — обиходу придавал сам факт ее участия в их жизнях. Она освящала их быт чем-то более высоким, чем закоптевшие кастрюли, постоянное ворчание на нехватку времени и вечные насморки у детей.

6

Покончив с выставкой, Денисов принялся чинить хозяйский магнитофон — знакомая картина, Хорошо, если ему не подбросят еще пылесос или велосипед. А то он и их починит.

Мужу здесь и вправду все чужие, кроме тети Капы. Вернутся домой, он Тане еще подсыпет: «Тоже мне, собрались дружные ребята-октябрята. Смешно!» Он не прожил с ними двадцать лет, он не пережил военную Москву. В чем его обвинять? В этом смысле его покойная бабушка, проведшая жизнь в разреженном воздухе абстрактных истин и добродетелей, в мире Гёте, Шиллера и Моцарта, чувствовала бы себя среди обитателей сорок пятой квартиры естественней и проще, чем ее внук Валентин Петрович. Трудно объяснить, но Таня ощущала, что это было бы именно так. Нине Александровне общаться с их квартирными было бы не скучно. И при этом она бы ни к кому не подлаживалась — говорила бы о своем и чему-то своему радовалась, но это ее диковинное свое таинственным образом в конце концов оказывалось бы общим. Нина Александровна, подчеркнуто отстранившаяся от низкого быта, и тетя Капа, нарочито себя забытовавшая, — в сущности, они несли в жизнь одно, и обе в жизни победили.

...— Не грусти, девочка, — тети Капина сухонькая рука коснулась ее щеки, потревожила кончик носа, так в детстве проверяла она у них температуру, обе посмотрели на Денисова — тетя Капа никогда ни о чем не спрашивала.

Лицо мужа, склонившегося над магнитофоном, казалось совсем потухшим. Последняя неделя вымотала их обоих.

Столько лет все было в порядке, столько лет Денисов, казалось, прочно держал в руках свое хозяйство — дом, Таню, Петьку. Сколько сил потрачено, чтобы все текло, развивалось, плавно тормозило на житейских поворотах, — все было задумано с расчетом на максимальную прочность... Может быть, он устал от постоянного напряжения созидателя? Понадобилась мелочь, случайная гостья в доме, шальная минута... был ли Валька верен ей все эти годы? Этот вопрос не встал перед Таней ни разу — вот в чем дело.

...Включили музыку, начали собирать со столов, в соседней комнате хором запели «Катюшу», тетя Капа аккомпанировала.

— Валя, может, домой поедем?

Кивнул благодарно, подошел к тете Капе, поцеловал в голову, та, оглянувшись, улыбнулась ему и продолжала играть.

В машине, пока ехали, а ехать было неблизко, Денисов молчал, хмурился, что-то обдумывая, а потом предложил Тане пригласить тетю Капу к ним жить — насовсем: «Если мы этого не сделаем, мы не простим себе, когда ее не станет», и это торжественное «не станет» дало понять Тане, что вспоминал он об одинокой старости Нины Александровны, о своей перед ней вине.

— А где она у нас будет жить?

— Уместимся! — ответил Денисов. — Уступлю ей свой кабинет.

— А как же ты?

— Я? Я молодой мужик!

— Только ты сам ей предложи, так будет солиднее.

— Хорошо.

Дальше, до самого дома, они ехали в полном молчании. Как было бы хорошо, если бы тетя Капа согласилась к нам переехать, думала Таня, но ведь не согласится, не захочет их стеснять. А вот о муже своем, о том, что Денисов шел на то, чтобы быть стесненным, Таня не подумала. И это обстоятельство впоследствии, через много лет, когда тетя Капа давно умерла, не украсило Таню в собственных глазах, отнюдь.

И та поездка по пустынным в воскресный день московским улицам, припорошенным золотом облетевших листьев, и затухавшая блеклость осеннего дня, и мысли о забытых у Светки кастрюлях из-под салата, и мелькавшие в глазах постаревшие лица квартирных девчонок — все это слилось впоследствии в одно общее ощущение непривычной растерянности, которое владело Таней в те дни.