Призвание варяга (von Benckendorff)

Башкуев Александр Эрдимтович

Исторический роман в виде собственноручных записок генерала от кавалерии, сенатора, графа Ал. Хр. Бенкендорфа.

 

А.Х. Бенкендорф

1783–1844

(Копия парадного портрета кисти Д.Доу из серии портретов русских генералов — участников Войны 1812 года. 1819–1829. Военная галерея 1812 год.

Оригинал уничтожен по Высочайшему повелению Императора Николая I в 1845 году.)

 

Часть I

Замысел этой книги родился у меня много лет назад, на одном из вечеров в зиму 1831–1832 годов. Это было волшебное время: мы только что покончили с Польским Восстанием, балы следовали один за другим, — общество ликовало.

Мне тоже сыскали повод для торжества. Государь наградил меня Виртутом Милитари — Высшим Орденом Царства Польского. В шайках — всех мажут кровью.

Не хочу выглядеть чистоплюем и объяснюсь, — на мой вкус лютеранская Латвия так же отлична от православной России, как и чертова Польша. И если поляки жаждут Свободы от русских, того ж требуют и мои латыши. Поэтому я отказался поднять егерей на эту пирушку и вступил в бой лишь когда польская мразь стала жечь церкви, да вешать русских попов.

Война — войной, Свобода — Свободой, но слуги Божии (какой бы Веры они ни были) — безоружны и не вступиться за них — страшный грех. Когда мои лютеране прибыли, наконец, на войну, Государь был столь счастлив, что сразу хотел наградить, но я — отказался. Теперь, после общего омовения в польской крови, отказ выглядел бы Бесчестным и я принял награду.

Бал, данный мной по этому случаю, отличался особой пышностью и весельем. (Не потому, что я получил эту висюльку, иль истребил еще кучу католиков, но — в ознаменование новых льгот, вырванных нами у русских.)

Была вся столица — положительно вся: Августейшая Чета впервые «вывела на свет» Наследника и столичные барышни падали в обморок от одного взгляда юного принца. Из министров и сенаторов были все. Все пришли свидетельствовать мне почтение. (А может не мне, но — моим егерям, без коих русские так и не справлялись с поляками.)

Успех был совершенный. Гости разъезжались под утро, и на прощание Государь, будучи в легком подпитии и потому — хорошем расположении духа, изволил предложить продолженье банкета в другой день в узком кругу.

Левашов сел писать список «узкого круга», а мы с Орловым и Государем стали выдвигать кандидатов. Набралось человек тридцать (без дам), — все либо «немцы», иль из сильно сочувствующих. Разумеется, такая пьянка не могла обойтись без слабого пола и мы пригласили всех жен и… наших подруг. С их благоверными. Мы ж — не китайцы и знаем кое что о приличии.

Список уже закрывался, когда я приметил, что Государь жаждет видеть еще одну даму, но не решается просить нас об этом. Я толкнул в бок графа Орлова. Он отрицательно покачал головой, ибо крепче других заботился о Чести, но Левашов, приметивший наши все перемигиванья сразу спросил:

— Кого еще, братцы?!

Я отвечал:

— Может быть, Пушкин? Должен же быть и шут за столом…

Государь сразу обрадовался, Левашов же нахмурился хуже Орлова и сухо сказал:

— Это твое награждение, кого хочешь и — приглашай. Но я б не советовал — общество не поймет. Вам, немцам, оно ни к чему, а русские не поймут.

Здесь я раскрою известную тайну. Да, Государь больше немец, чем русский, ибо воспитывался в нашей среде и просто не знал русских понятий. О Долге, Чести и Крови.

Ему нравилась юная Пушкина и он не мог взять себе в толк, почему нельзя пригласить ее (с мужем, конечно) к себе на обед. Верней, почему русская знать так ярится при одном слове «Пушкин».

Дело же в том, что у русских понятие «Честь» более родовое, чем у всех европейцев. Именно Родовая Честь требовала у многих из нас держать «гиблую высоту» на Войне. Ценой собственной жизни, но и Чести — сыновьям, внукам и правнукам. Верен и обратный пример.

Пушкины навсегда запятнались тем, что дед Александра Сергеевича был зачинщиком и участником всех бироновских безобразий. И если к Бирону, Остерману и Левенвольду отношение в русской среде было больше брезгливым — «мол, что взять с этих немцев», то к русским их блюдолизам… Согласитесь, что когда бьет, да вешает иноземец — ему можно простить, но когда вроде бы свой…

Дети Изменника на Руси страдают всецело, внуков же избегает чаша сия, если дед с другой стороны своей Честью покроет Бесчестие свата. Увы, с Ганнибалами судьба обошлась даже гаже… И дело не в крови, — те же Кутузовы ведут род от мамлюкского султана Коттуза, а в том — каким местом арапчонок Абрам стал генералом. И если с сыном Изменника на Руси не здороваются, потомков «ночного горшка» в казарме ждет худшая участь.

Прежний Государь знал эти вещи и не привечал «сию порчу», Nicola же настолько далек от русского языка и Культуры, что просто не знал про такого поэта.

Я же, будучи гроссмейстером «Amis Reunis», обязан Уставом и «Целью Бытия» нашей Ложи содействовать развитию Русской Культуры. И вот, по согласованью с «Великим Востоком» моего кузена Сперанского («Amis» не имеют права на деятельность вне Прибалтики и в России обязаны просить обо всем «Великий Восток»), я однажды «подвел» моего протеже к Государю. Царственному кузену было плевать — кто получит права на Имперский «станок» и он с радостью свалил на меня этот груз.

Вот и пришлось мне потеть, приглашая поэта, развлечь толпу то туда, то — сюда. Это — нелегкое дело, ибо по русским понятиям сие покровительство «порчакам» пятнает Честь самого благодетеля. Именно сия запятая принудила нас в свое время всерьез обсуждать — кому из русских поэтов мы даем покровительство.

Было три претендента: Пушкин, Катенин и Кюхельбекер. Катенин уже тогда сильно пил, Пушкин «был порчен» в глазах русского общества, а начать русскую словесность с человека по имени Кюхельбекер у моих Братьев не подымалась рука. В конце концов, согласились на том, что пьющего лишь могила исправит, Кюхельбекера никогда не признают своим среди русских, а Пушкина должен вывести в свет человек — будто не знающий русских порядков.

Вот так и вышло, что хоть «Культурой» у «Amis» и занимались Грибоедов, да Чаадаев, «выводить Пушкина» пришлось именно мне — «глупому немцу». Поэтому я и шел против русских понятий и правил:

— Мой брат хочет видеть конкретную даму и я приглашу ее с мужем на мое торжество. Прошу понять меня и не устроить скандала.

Второй бал выдался лучше первого. Так всегда бывает, когда встречаются только друзья. Многие жены, зная нас и что предстоит, сослались на нездоровье, да усталость от первого бала. Супруги наших подруг не рискнули докучать своим видом так что, — число дам было равно числу кавалеров. (Плюс-минус моя жена, Государыня, пронырливый Нессельрод, ухаживавший за обеими, пока я имел тур мазурки с «Прекрасной Элен» — графинею Нессельрод, да… Пушкин.)

В первый день было сложно расслабиться, — «австрийцы» любят злословить, да и глядеть на постных масонов — удовольствие ниже среднего. Но «положенье обязывало», как говорят лягушатники, и мне, скрепив сердце, пришлось звать эту шваль.

А в отсутствие сих уродов мы отвели душу. Дамы раскраснелись и разыгрались вовсю, особенно когда Государю выпало водить в жмурки. Мазурки следовали одна за другой, и моя нога — память о Бородинском деле разболелась так, что я не мог шагу ступить на другой день. Ну и, конечно, мы воздали должное Бахусу до такой степени, что Государю стало малость нехорошо, и мы усадили его в кресло перед раскрытым окном.

У Государыни к той поре разыгралась мигрень. Все ж таки она иностранка, а им многие наши забавы никогда не понять. Государь порывался ее проводить. Государыня же, видя его чудесное настроение и памятуя о том, как легко оно портится, уговорила мужа не бросать нас. У Царя есть не только права, но и обязанности. А только она уехала, мы сели в фанты, потом были жмурки и закрутилось!

Из всей компании выпадал только Пушкин. Недаром нашу Империю зовут «сословной монархией». Иль на общепонятный язык — кастовым обществом. Высший класс имеет право на все (за вычетом общения с «низшими») без ущерба для собственной Чести. Обязанность же одна — в черный день встать «под Орлом» и умереть — где придется.

Другая каста зовется Синодом и духовенством, — мы с ними почти не общаемся, но у них тоже — свои права и обязанности.

Дальше идут купцы, чиновники, инженера, да врачи и ученые. У них тоже — свои права, да обычаи, — у каждого цеха по-разному. Но сие — так далеко от меня, что я боюсь и напутать.

Ниже всех — мужики. Некоторые — крепостные, другие вроде бы как — свободны, но разницы на мой взгляд — никакой. Но даже последние мужики в общественном мнении выше — «ваганек», — людей вне каст, иль сословий.

Эти состоят из актерок, бумагомарак, да иных куаферов — и прочих шлюх обоего пола. «Домострой» просто говорит, что «ваганька» не имеет Чести, как понятия — в принципе, а из поучений Церкви следует, что в России у таких нет и… Души. Может быть и была — да вся вышла. (Кстати, Пушкина за «ваганьковский образ жизни» Церковь не дозволила хоронить в освященной земле — ни в столице, ни в первопрестольной. Вот и пришлось родственникам везти эту «ваганьку» куда-то в деревню, но даже там поп не пустил их на деревенское кладбище!)

Сия ненависть Церкви легко объяснима. Став при дворе, Пушкин сразу же стал военнообязанным (как и любой другой дворянин нашей касты). Но когда началось Восстание, он вместе с многими испугался. (И было с чего — поляков до зубов вооружила Англия с Францией, — я в первый раз в жизни видел конную артиллерию на дутых шинах с рессорами! Техническое превосходство восставших над русской армией было столь велико, что победа поляков казалась лишь делом времени. Пока не прибыли мои егеря со штуцерами, винтовками, унитарным патроном, да оптическими прицелами… Русским же не по деньгам так вооружать свою армию.)

Потери средь русского офицерства в первые ж дни Восстанья стали попросту безобразны. Государь каждый день посылал от двора все новых людей и те гибли под английской картечью. (Англичане в своем порохе пользуются чилийской селитрой, обладающей большей мечущей силой, нежели получаемая в России — из мочевины. Разница выстрела лишь за счет пороха достигает двухсот шагов!)

Многие из «дворовых», дабы избежать чаши сией, бросились из столицы, прячась по карантинам. (Холера, грянувшая тем летом в России, дала им столь гнусный способ к спасению.) Зимой же, когда холера пошла на убыль, Государь лично просил всех «холерных» отбыть на войну. И вот тогда Пушкин… женился.

Невеста его — юная Гончарова была милой, божественной… бесприданницей. Лишь поэтому родные ее пошли на столь пятнающее их Честь родство. Но долгие годы они все надеялись выдать красавицу в лучшие руки… Все изменила война. Слишком много полегло офицеров и Гончаровы смирились с Судьбой — лучше уж такой муж, чем вообще никакого.

Но тут… Звереющие поляки стали не только рушить православные храмы, но и вешать попов, да монахов, а на православное Рождество в январе 1831 года сотни русских священников были согнаны в церкви и сожжены поляками заживо (именно после сего варварства я и смог поднять на ноги моих лютеран).

Священный Синод в происшедшем увидел не только обычную ненависть поляков к России и Православию, но и… особенный умысел. Поэтому Русская Церковь объявила 1831 год — годом скорби и просила всех воздержаться от каких-либо празденств. (Именно поэтому все балы и гуляния в честь победы над Польшей начались именно в Рождественскую неделю 1832 года, — даже день капитуляции Польши армия отметила лишь гробовыми поминками русских батюшек.)

Для Пушкина возникала дилемма — жениться, идя наперекор мнению общества и всей Православной Церкви, но получить год отсрочки, положенный любому молодожену. Иль не жениться, попасть в действующую и… Там уж — на все Воля Божия.

Пушкин сделал свой выбор, Церковь же объявила сей брак «нечестивым» и «безблагодатным» со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Государь никогда б не решился столь открыто ухаживать за милой Пушкиной, не числись она дамой свободной во всех отношениях, ибо брак ее так и не был признан Синодом. А так как она «без священного брака» уже была кем-то «пробована», Честь ее испарилась и мой кузен мог с ней что угодно, не обременяясь любыми угрызеньями Совести. В нашем кругу столь «доступных» дам можно пересчитать буквально по пальцам, а тут ведь не просто — какая-то, а женщина по праву носящая титул «первой русской красавицы»!

Так что Государь развеселился сверх всякой меры, офицеры по сему поводу говорили просто скабрезности, наши ж подруги имели возможность вовсю поиздеваться над «шлюшкой» за чужой счет. (В случае с фавориткой им это вышло бы боком, но Пушкина была «без Чести» и не смела хоть как-то влиять на Наше Величество.)

Но еще хлеще досталось самому будущему рогоносцу. Раз он явно не мог «сберечь бабы», — господа офицеры шутили, что «в казарме новая девочка» и надобно «подарить ее Чернышеву». Если «в масть не пойдут», так хоть «развлекутся на дыбе»!

Дамы фыркали и перешептывались, обсуждая быт и нравы бахчисарайских татар, уверяя друг друга, что у татар и арапов сие на манер ослиного. А одна из фрейлин побойче (не стану упоминать ее имени) даже громко спросила, знаем ли мы, что от брака кобыл с ослами родятся только бесплодные мулы и поэтому в жеребячьем обществе нет места штатским ослам? Или здесь речь — о сохатых?

Как виновнику торжества, мне пришлось спросить у нее — чем ей не нравятся штатские?

— Запахом, — отвечала прелестница, — шпак за версту пахнет чернилами, потной задницей да рукоблудием. А вы что, — не чуете?

Я весьма растерялся и промямлил, что никогда не примечал за Пушкиным таких «доблестей», а затем нашелся и спросил, чем же пахнет от нас, офицеров?

Так эта нахалка окинула меня столь откровенным взглядом, что мне стало не по себе. Она ж втянула в себя воздух, будто нюхала меня через весь зал, обернулась к своим соседкам и, с таким видом, — будто по секрету, но довольно громко сказала:

— Эполетами, — при этом она опустила взгляд ниже и, лукаво улыбаясь, добавила, — свежими орденами, — затем посмотрела еще ниже и, к дикому оживлению дам и восторгу офицеров, воскликнула: — Ах!

Я привел сей случай лишь для того, чтоб описать атмосферу нашего праздника. Если таковым был уже вечер, можете вообразить, что в нашей казарме творится к ночи.

Тем не менее, я почуял, что если срочно не приду на выручку Пушкину, его пить дать — заклюют.

Поэтому я призвал всех к вниманию и предложил Пушкину прочесть «Клеветникам России». Сперва стоял сильный шум, и многие не поняли, почему заговорили по-русски (в нашем кругу все общаются лишь по-немецки), а общее предубеждение против «шпака» было столь велико, что его чуть не ошикали. Правда, последние слова сего творения потонули в громе оваций. Дамы плакали, а генералы считали долгом пойти к Пушкину и потрепать его за плечо.

В нашем кругу не найдешь человека, на коем Война не оставила бы отметин. Все прошли через Аустерлиц, и через Фридлянд, и были на Бородине, да при Лейпциге. Да и посмотреть на чертов Париж, — грязный, с поджатым хвостом, дешевыми кокотками и жмущимися буржуями — всем довелось.

Мне часто снятся Фридлянд с Бородиным. Господи, сколько ж друзей я там оставил…

А лягушатников мы били, и будем бить! Да и на польское быдло у нас осин хватит.

Из всех нас лишь Государь не прошел через всю эту кашу, а остальные все — причастились. Дамы плакали… Почти у всех на Войне остался: у кого отец, у кого — милый друг, у кого — старший брат.

Это — Русь-матушка. Довелось тут родиться в казарме, так в казарме и отпоют. А не довелось, — так и сдохнешь поганым асессором. Вроде Пушкина…

Есть на Руси тайный закон, — о Войне смеет знать только тот, кто прошел через все это. Коль тридцатилетний мужик бегает от войны, прячась по карантинам в час польского мятежа, какие бы патриотические стишата он ни кропал, — в его отношении общество дозволяет все, что угодно. К тому же все сразу заговорили о Дельвиге.

Сей негодяй в Честь начала Восстания тиснул якобинскую оду, прославлявшую чуть ли не — гильотину. Я вызвал баловника на ковер и спросил, давно ль его мамка не шлепала по мягкому месту? После двухсот шпицрутенов, да по заднице — пишут совсем иные стихи. Дельвиг мне не поверил, я побился с ним об заклад и свистнул пару жандармов покрепче.

Вы не поверите, — сей «якобинец» наделал в штаны, когда осознал, что я уже не шучу. Обкакался прямо, как маленький, и хлопнулся в обморок, когда его только повели — вниз, в подвал тихого здания у нас на Фонтанке. А мы его еще и пальцем не тронули!

Пришлось отправить домой сего обосранца (и все наши картинно зажимают нос, коль речь заходит о Дельвиге), а там он (якобы) занемог и, по увереньям семьи, в три дня помер «от слабости сердца».

На самом же деле, от страха перед грядущим допросом, сей барончик глотнул самого обычного уксусу и сжег себе пищевод и желудок. Его ж родственники упросили меня не давать делу ход, чтоб не позорить имени Дельвигов. На мой вкус звания «обосранцев» для сего дома довольно и я все замял. Церковь, правда, не пожелала принять самоубийцы, но это уже — другая история.

Дело сие (правда, без уксуса) приняло большую огласку и общество разделилось. Иные сказали, что я был лишне жесток, другие считали, что теперь надобно допросить всех, причастных к сей публикации. На предмет якобинского заговора.

Пушкин числился другом несчастному, его нежелание воевать против Польши стало выглядеть в ином свете, а свадьба в обход просьбы Синода стала рассматриваться как участие в «антирусских кругах».

Тут же пошли разговоры о том, что Пушкин, якобы, стал масоном в дни кишиневской ссылки и общество сразу озлобилось. Ибо для русских все масоны казались поляками и якобинцами.

Ничего не могу знать по сей категории. Был договор меж лютеранами и православными, но большая часть Лож на Руси были Ложами католическими и мутила воду по-всякому. Мы пытались призвать их к Порядку, но католики объявили нам почти что войну и мы истребили их всех.

С той поры в Прибалтике и Финляндии осталась лишь моя «Amis», а в России — один «Великий Восток». Но Молдавия, униатская Украина, зона Одессы и Польша остались вне моей компетенции и католики там резвились вовсю. К примеру, людей там принимали без всякой проверки и рекомендаций — иной раз, — прямо с улицы.

Но Ложи сии — просто микроскопические, грызущиеся меж собой и не имеющие реальной силы ни в Империи, ни — за границей. Так что и смысла там состоять — нет никакого. А посему для нас с «Великом Востоком» их как бы и нет. Что бы там ни плели насчет Всемирного Братства Вольных Каменщиков… Это лишь болтуны, да бездельники мыслят общими категориями, для нас же — все очень конкретно.

Как бы там ни было, общество жаждало крови и сие сочинение чуть успокоило страсти среди обывателей. В иных же кругах сия гадость стала лишь доказательством низкой душонки поэта. Средь них многие верили, что отказ от участия в подавленьи Восстания — позиция человека и скрытое сочувствие Польше. (Вплоть до сожжения русских священников вся «латвийская» партия сочувствовала полякам, ибо поднялись они на Восстание за Правое дело, — это Россия в 1829 году нарушила Договор 1815 года «Об учреждении Царства Польского» изданием нового Свода Законов Российской Империи.)

А «Клеветникам» все расставили по местам — с той поры и до выстрела на Черной Речке у несчастного были одни враги и ни единого товарища при дворе.

Если бы Государь на сем вечере не изволил напропалую ухаживать за обворожительной Натали, многие бы из нас затеяли б над сим перевертышем любую проказу.

Впрочем, тут нас позвали к столу, и у меня возникла надежда, что неловкость в отношении Пушкиных сгладится за едой, но Государь, одушевленный отсутствием чужих глаз, развеселился сверх всякой меры и предложил «занять места, какие угодно», и сам подал пример, усевшись на стул Пушкина, рядом с «первой красавицей».

Мы все были в шоке. Чтобы как-то сгладить неловкость, и обиду для Государыни, причиной коей полагаю «Клико», я в шутку сказал:

— Когда Государь желает предстать перед нами поэтом, поэту прилично царствовать за столом. Прошу Вас, Александр Сергеевич, вот сюда — во главу.

Многие перевели дух (на Руси испокон веку во главу стола сажали шутов), но тут все испортила Государыня. Она сказала:

— Нет, не пойдет. Мы собрались в доме троюродного брата моего и если тот, кому должно возглавить собрание, отказывается от Чести, я считаю, нет, я настаиваю, чтоб Герцог Латвийский занял место Господина Всея Руси.

Фраза прозвучала более чем двусмысленно, и Государь даже на миг побагровел, бросив на меня не самый дружеский взгляд. Многие не знают, почему Государь так болезненно относится к шуткам, затрагивающим имя мое вкупе с именем Государыни. Не знают и, забавы ради, подтрунивают над сей чувствительностью Nicola.

Проблема же не во мне, но статуте «Латвийского Герцогства», не признанного Россией, но существующего для протестантской Европы. Вплоть до того, что на Венском конгрессе Англия с Пруссией «особо оговорили латвийской вопрос», а в 1816 году заключили с моей матушкой договор, согласно которому «обязывались оказать военную помощь в случае русской агрессии.

Ее Величество — урожденная Гогенцоллерн и моя троюродная сестра. Поэтому она любит где надо и где не надо пнуть мужа сией исторической пакостью. Nicola — мой двоюродный брат и не сомневается в моей ему верности, но вечно заводится от таких слов. Политика — мать ее так.

В другой раз Государыня не решилась бы на очередную семейную бурю (вплоть до выведения прусских и русских частей к общим границам), но на сей раз ее уж очень обидел мужнин поступок. В нашем кругу у всех есть любовницы, но не ухаживают же за ней при законной супруге!

Особенно ж всех взбесила позиция Пушкина и его шлюшки. Если кто пьян и забылся, достаточно мужу поманить жену пальцем и… „друг“ обязан знать свое место. Пусть даже он — Самодержец Всея Руси. Или назавтра мы — в фараонстве, иль еще худшей сатрапии! Ибо в другой раз речь пойдет о наших супругах и — нашей Чести…

Этот же… сидел с блаженным лицом и делал вид, что скандал ни капли его не касается. Что взять с „порчака“?! А у всех нас сразу заныли старые раны, — это в обычной семье бьют посуду, а этакие супруги лупят друг друга полками… Нашими, мать…, полками.

Да ладно б если с галлами да бритонами — тех не жалко, а в нашем кругу у двух из троих немецкой крови больше чем русской… И лезть под братнюю пулю из-за Государевой шлюшки — лично мне, — ну никак не хотелось.

А эта?! Ну сказала бы своему обожателю, что сие — неприлично. Иль хотя б поклонилась Ее Величеству, — мол, я бы рада уйти, но не смею перечить Его Величеству. Нет же! Сидела и радовалась, что в центре внимания! Шлюха, она и есть шлюха… А нам из-за таких вот — в штыковую, ежели что. (Ведь дело не только в семейных-то склоках — меж нами с пруссаками вопрос о польской границе, о торговых квотах, да сборах, о статусе Мемеля… — да тут на три войны хватит!)

В общем, не вовремя затеялся сей разговор, ох, как не вовремя!

А у Государя уж лицо багровеет, да шея у воротничка аж надулась — вот-вот заорет, что завтра же пострижет Ее Величество в монастырь! (И что мне тогда делать? Вести полк егерей — отбивать родную кузину? Не поведу — прощай Честь, ибо это — сестра моя. Поведу — замараю Честь Мятежом против брата. Куда ни кинь — все клин.)

Она ж, по обыкновению, будет стонать, что немедленно уезжает и забирает Наследников. Государь в крик, — „сыновей не отдам“. А как не отдать, если прусский король сразу в амбицию — „моих племяшей томят в русской тюрьме“! Затем „хох“, „зиг хайль“ и „руссиш швайн“. И прусские гренадеры на марше к нашим границам… А во главе гренадеров — свекор моей старшенькой…

Мы с ним сдружились в феврале 1813-го. В Берлине. Француз превратил город в настоящую крепость, и нам пришлось его брать. Я там больше половины людей положил… Свату пришлось еще хуже — он был с „фольксштурмистами“ вчерашними штатскими.

По сей день помню вкус водки, какую мы пили из котелка на ступенях их Канцелярии. Кругом шла стрельба, что-то горело, да рушилось, а мы поставили водку в снег, и обнимались, да тискались, как два мужеложца. Когда стало тише и окруженные подняли лапки, мы узнали, что у меня в пеленочках дочь, а у него — малый сынок…

С той поры много лет утекло и наш союз с Гинденбургами уже явление политическое, но сдается мне, что сват помнит ту водку и тот котелок… Я знаю сколько причин к драке с Пруссией, но не вижу единой, чтоб мне воевать с моим сватом.

Мир в Европе стоит, пока не вымерли генералы Войны. Пока живы я, Витгенштейн, Гинденбург, да „милый Артур“ — герцог Веллингтон.

А Государь, да прусский король в сем не участвовали. Вот и охота им строить из себя Цезарей с Ганнибалами. Что один, что другой — шпак, не нюхавший пороху.

И вот сии недоросли погонят нас на войну. Стрелять сват в свата. А ведь придется…

Спас нас всех Нессельрод. Он юлой подлетел то к Его Величеству, то к Ее Величеству, всех успокоил, всем больное место лизнул, а потом выскочил на средину и говорит:

— У меня есть идея! Раз Государь не хочет на свое место — пусть так. Раз наш Хозяин не хочет на место кузена — прекрасно. И раз Государыня хочет к кузену — все просто. Пусть Ее Величество сядет к Бенкендорфу, а я готов сидеть с госпожой Бенкендорф. Стулья же во главе стола — посвятим их Господу нашему и Божьей Матери и будет нам всем благодать!

Все страшно обрадовались, стали двигаться и пересаживаться и так получилось, что прибора одного не хватило. И прежде чем кто-то успел что-либо предложить, Ее Величество сказала по-русски:

— Ступай, братец, на кюхен. Там тепье все готоф. Тепья позофут, когда срок.

Она сказала сие, обращаясь к нашему рифмоплету. Вообще-то кузина хорошо знала русский, но ее просто взбесило неумение Пушкина говорить по-немецки. Пару раз она о чем-то спросила поэта, тот не сумел слова связать, почему-то переходя на французский. Лягушачье же наречие в нашем кругу — с Войны признак дурного тона. К тому ж Государыня долго была в лягушачьем плену и с той поры любое галльское слово принимает как личное оскорбление.

Все наложилось одно на другое… Зал грохнул. Каюсь, смеялся и я. Смеялся я оттого, что не надо мне мучиться за кого быть — Государыню, иль Государя, не надо мчаться в полки, да марать очередную духовную, да не маяться мне на марше о том, что дочки не выданы, а война с Пруссией… Найдут ли после такой они себе партию?

После 1812-го две трети дворянок в монастырь подались… Вот и смеялся я, как последний дурак. И не стыжусь.

Пушкина вывели.

Вскоре после первой перемены блюд Государь пожелал „развеяться на стишатах“.

Пушкин прочел „Моцарта и Сальери“ под копченую стерлядь в белом вине и раков в сметанном соусе. Шум стоял такой, что даже нам с Государыней, а мы сидели к чтецу ближе всех, едва было слышно, а что слыхал Государь, сидя в той стороне стола — Бог весть. Впрочем, ему все понравилось, ибо всю дорогу он комментировал пьесу на ухо Пушкиной, а та всеми силами старалась не прыснуть от его шуток на сцене отравления Моцарта.

Мне же, к примеру, очень понравилось. Да и Ее Величество, которая сперва была так шокирована поведением Государя с его новой шлюхой, увлеклась сей великой трагедией, и подала пример к бурным аплодисментам.

Я был настолько рад успеху Александра Сергеевича, что считал вечер несомненно удачным. Ведь сама идея пригласить Пушкиных имела смыслом не только угодить Государю, но и предотвратить очередную ссылку поэта, подготовленную Августейшим семейством. Государь желал спровадить докучного мужа, Государыня думала, что у его жены достаточно Чести, чтоб не быть на балах в отсутствие мужа. (Государыня ошибалась — мадам Пушкина даже родила двух детей в отсутствие мужа, — долговязого, белокурого, сероглазого Сашеньку и столь же белокурую и сероглазую Натали. При том, что сама Пушкина была кареглазой шатенкой, а Пушкин — догадайтесь с трех раз. Общество было просто шокировано!)

Ах, если бы Пушкин чаще прислушивался к словам, а еще лучше интонациям Государыни! Не знаю, удалось ли бы мне спасти его от судьбы, но от материальных трудностей он избавился б наверняка… Государыне вправду понравилась его пьеска, ведь Ее Величество в душе необычайно сентиментальна, и всем своим видом она уже выказала свою благосклонность, но тут…

Государыня собиралась уже уезжать и даже предложила Пушкиным место в третьей карете, и сам Пушкин тоже было оделся, но тут Государь примчался в очередном туре мазурки, и, не переставая кружить Натали, закричал:

— Браво, Пушкин, мы поставим вашу трагедию в Мариинском! Останьтесь и после танцев мы обсудим актеров и декорации.

Я стал делать знаки — уезжайте! Уезжайте немедленно! Скажите, что у вас болит зуб. Скажите, что у жены на заднице чирей. Скажите, что хотите, только — уезжайте!

Черт бы побрал всех этих поэтов… Стоит сказать им, что они — вторые Гомеры и все…

Лицо Пушкина расплылось от удовольствия, он передал слуге уже готовую шубу жены и сам стал раздеваться. Его Величество, не прекращая танца, унесся с Пушкиной по паркету Бог знает куда, а Государыня…

Только я, ее кузен, профессиональный жандарм, смог бы заметить эти на миг проявившиеся желваки, этот чуть искоса и исподлобья брошенный взгляд, эти побелелые следы ногтей на ладони, когда она протянула мне руку для прощального поцелуя. И только я, сын своей матери — урожденной баронессы фон Шеллинг смог понять скрытый смысл реплики моей кузины:

— Поздравляю Вас, Пушкин. Я слыхала, мой муж готов поставить вашу вещичку… Мило. Весьма любопытно. Желаю удачи.

Пушкин не понял немецкой фразы и рассыпался в благодарностях, а я закрыл глаза и докончил речь Ее Величества так, как это бы сделала моя матушка — „Она теперь тебе пригодится.

Что ж… Пушкин выказал себя идиотом. Когда кузина уехала, я хотел подойти к нему и объяснить, что ему теперь не выбраться из долгов, а пьеска его теперь — тьфу, а не пьеска. Но он бы так счастлив, что у меня просто не хватило духу сказать ему, что теперь, после этих слов Государыни на его спектакль придут только круглые дураки, да нищие. И первые весьма скоро станут вторыми, если вздумают тягаться с Империей кошельками. (Государь в реальности — нищ, как церковная крыса. Все, что есть в доме Романовых — приданое Государыни, да свадебные подарки невесте от моей матушки.)

Впрочем, Пушкины из самых бедных фамилий и поэт мог и не знать, каковы законы больших денег. Так что после уезда Государыни мне стало так жаль Пушкина, что я даже предложил ему выпить со мной. Во время всего нашего разговора он все тянул шею и пытался высмотреть благоверную в гуще танцующих. Куда там… Там уже начались жмурки…

Я плохо помню, о чем мы с ним говорили. Я рассказывал ему истории из моей жизни и о том, что Сальери его — пошлый дурак и чистый куренок против настоящих злодеев, вроде моей родни. С обеих сторон. Еще я сказал ему, что в восторге от его пьесы, если бы не одно „но“. Бомарше, которого я числю гением, и вправду — убийца. Хотя бы потому, что долго возглавлял „английский отдел“ французской разведки, а у такого человека руки не могут не быть по локоть в крови.

Да и что такое „злодейство“? Могут ли действия, совершенные во благо Империи, считаться „злодейскими“?

Мы заспорили, и я, по причине чересчур много выпитого, припомнил многое из того, о чем, как мне казалось, забыл многие годы назад. Пушкин слушал меня, раскрыв рот, а потом не выдержал и сказал:

— Александр Христофорович, да поймите же вы, — это надобно рассказать. Это — подлинная история Государства Российского! Хотите… Хотите, я напишу с ваших слов книжку?

Помню, как тут же я протрезвел и ответил:

— Дурак ты… Думай, что говоришь. Это мне, — Бенкендорфу, сойдут с рук такие истории. Я же ведь им кузен… А ТЫ — кто?

Пушкин обиженно замолчал, поморгал, да на том дело и кончилось. А ведь я и вправду загорелся уж написать, но… Дела. Шпионы, преступники, вольнодумцы, да якобинцы… И закрутилось.

* * *

Я пишу эти строки сегодня — 4 октября 1841 года. Полчаса назад от меня ушел мой личный врач и кузен — Саша Боткин. Мы с ним выпили и расставили точки над „i“: второй инфаркт — последний звонок, о третьем я даже и не узнаю. Сперва он все стращал меня всякими ужасами, а потом махнул рукой, выпил водки и произнес:

— Ни в чем себе не отказывай, — сердце изношено до предела, остается уповать только на Волю Божию. Год, от силы — два. Ты никогда не слушал моих советов, не слушай и теперь: пей, гуляй, делай, что хочешь, — медицина бессильна“, — а потом вышел, и я услыхал, как за дверью тонко заплакала моя Маргит. Стало быть, — все…

Знаете, на моем последнем дне рождения жандармы преподнесли мне в дар томик сказок Андерсена, и Дубельт торжественно произнес:

— В Китае все жители — китайцы. Даже сам Император — китаец», — а потом с ехидной усмешкой добавил, — «А в России все — русские. Даже сам Бенкендорф — русский!

Общий смех был воистину гомерическим, и я так растерялся, что даже отобрал книжку у Дубельта и заглянул туда. Сказка называлась „Соловей“ и в ней не было ни слова про меня и Россию.

Зато было там о другом… В дни моего инфаркта я воочию видел всех тех, с кем меня сводила моя бурная судьба. Одни стояли по одну сторону кровати и рассказывали о том, что я сделал хорошего. Другие же шептались о моих дурных делах. И их было — больше… Или, по крайней мере, — их голоса были громче.

Очень тяжело признавать, что в Империи кто-то меня не любит. Когда умирала матушка, она не просила меня ни о чем, но я знал последнее ее желание. И пригнал целый корабль с освященной землей — прямо из Палестины. Матушка дождалась и была счастлива знать, что упокоится не в трефной земле.

Но дальше были проблемы — Рижский архиепископ объяснял мне, что не против захоронения — хоть в Домском соборе, но мою землю на лютеранское кладбище он не допустит. Против захоронения в нашем же кладбище были все члены Ложи и даже — Учителя. Средь латышей могли быть неверные мысли.

Тогда я насыпал холм „освященной земли“ в моем Вассерфаллене и там воздвиг усыпальницу. Когда в 1837 году у меня был первый инфаркт, я послал корабль за землей для себя. Меня остановил Миша Сперанский. Самый мудрый из всех моих родственников сел рядом с моею постелью и спросил у меня:

— Знаешь ли ты, чем кончилось с Кромвелем? Его через много лет после смерти выкопали и повесили роялисты.

Я тогда усмехнулся и отвечал:

— Кромвель был узурпатором и не смог оставить за собою потомства. У меня нет и не может быть сыновей — „проклятье фон Шеллингов“ обрекло меня на кучу девочек. Поэтому именно мой кузен стал Царем, — в племянниках я вижу все мое будущее.

Гроссмейстер „Востока“ долго сидел и молча жевал губами, не зная, как продолжать, а потом еле слышно сказал:

— Вильгельм Оранский привел на трон внучатых племянников. Много ли доброго сказали они в его Честь? Граф Варвик слыл „делателем королей“ ради трона племянников. Его убили именно потому, что никто не хотел быть ему слишком обязан.

Толпа верит, что Трон — Благословение Божье и Божий Промысел, но мы то с тобой знаем, как всходят на трон… И как смертны претенденты на высшую Власть… И как они хотят быть „помазаны“, чтоб причаститься к бессмертию.

И люди, которые помнят их маленькими, нищими и несчастными, мягко говоря, им — не нужны. Рассуждая же чисто цинически, — пока ты жив и здоров и мысли такой нет — поднять хвост на тебя.

Но вид мертвого льва просто подмывает всех справить нужду. Будь я на месте твоего должника, я первым бы выкинул твой труп из могилы. Империя ждет перемен и повешенье твоего хладного трупа могло бы стать первым шагом к примирению с оппозицией.

Но я — твой кузен в той же степени, что и Nicola и мне было б горько видеть твои останки на виселице. Хоть ты и убил всех моих друзей и товарищей.

Я лежал и не верил ушам. Это мне говорил мой кузен и злейший противник — та самая оппозиция, для ублаженья которой другой мой кузен грозился вынуть меня из могилы. Можно было отмахиваться от сих слов, но… Гроссмейстер „Востока“ имеет много ушей (причем большей частью во вражеском стане) и не заведет столь дикий разговор лишь ради словца. Я смотрел в глаза брата моего и чуял ужасное, — мой враг был и сам так потрясен, что больше жалел меня, чем ненавидел.

Тогда я протянул ему руку, крепко пожал ее и сказал:

— Ты меня не просишь об этом, но этот корабль с нашей землей — теперь твой. Только скажи мне по чести… Жать мою руку — тебе все равно что целоваться с „рогатым“»?

Брата моего всего передернуло, губы его задрожали, он на миг отвернулся (видно припоминая всех своих убитых по моему приказу друзей), а потом, прикусив губу, хрипло ответил:

— Гораздо больше, чем ты можешь себе это представить!

Мы все равны перед Смертью и я лежа на том страшном Ложе и думая о Соловье, не строил иллюзий. У меня — много врагов. У меня много друзей, готовых вздернуть мой труп после смерти. Сие удел всех правителей. Императоров. Особливо — китайских. Ведь в Китае — одни китайцы. Даже сам Император — китаец.

Тогда в 1837-ом я изменил завещание. Когда со мной произойдет неизбежное, люди мои выйдут в море, обернут меня в стяг моего «Латвийского герцогства» и опустят…

Куда бы, когда бы и зачем бы ни заносила меня Судьба, я всегда возвращался к родимой Балтике. Море — не люди, оно меня точно не выдаст. Ибо я не предал его, когда мне сулили все русское царство. Россия всем хороша, да только в ней нет моей Балтики…

И вот пока я лежал, думал об этом и ждал пения Соловья, из кромешной тьмы — «с того берега» раздался матушкин голос. И она будто обняла меня, поцеловала и, приласкав, как в детстве, сказала:

— Я горжусь тобой, Сашенька. Я всегда гордилась тобой, и буду гордиться. Ты все делал верно. Я б так и сама поступала… — и я очнулся. Я очнулся, чтоб написать книгу. Не о себе. О моей матушке.

Ей я обязан всем, что у меня есть, ей, — одной. И пусть сие будет моим, пусть и запоздалым признаньем в Любви — самому родному и близкому человеку. Моей маме.

 

Вместо пролога

Ранним апрельским утром 1780 года в столичном порту причалила маленькая торговая шхуна под прусским флагом. Эта утлая посудинка знала на своем веку и мешки с зерном, и бочки с селедкой и время не пощадило ее.

На палубе стоит высокая худощавая девушка в простом дорожном плаще с капюшоном серого цвета. С залива дует холодный ветер, от которого смерзаются льдинки на воде. Они настывают, как хлопья белой каши, и мужики с трех маленьких гребных галер выбрасывают их на лед этакими деревянными шумовками, расчищая воду фарватера. Пасмурно. Девушка стоит у сходен и ежится от холода, — ее плащ слишком тонок для этой погоды.

Наконец, брошены веревки на берег и спущен мосток. Из капитанской каюты выходят простые матросы, несущие маленький сундучок — все имущество единственной пассажирки. Вслед за матросами — капитан, который откашливается и подходит к девице. Та тут же начинает рыться в карманах своего дорожного плаща, находит кошелек и вынимает оттуда крохотную горстку монет — марок и талеров и протягивает их со словами:

— Спасибо Вам за любезность, шкипер. Я знаю, что этого не довольно, но все равно — возьмите это в знак моей благодарности.

Моряк снова откашливается. Видно, что ему немного не по себе, — он не знает, как обращаться к девице. Одно мгновение его лицо — надменно и высокомерно, а другое — умилительно и подобострастно. Наконец, он с достоинством отвечает:

— Милая фроляйн, этот корабль принадлежит Вашей семье и я всего лишь Ваш верный слуга. Я не могу принять от Вас этих денег.

Девушка молча отсчитывает еще три-четыре марки и, снова протягивая кучку монет, повторяет:

— У меня больше нету наличности. И если Ты — мой слуга, я приказываю тебе взять от меня эти деньги.

Лицо капитана тут же вспыхивает, как от пощечины. Он — в ярости. Затем, с трудом сдержав гнев, он вынимает из-за пазухи кипу бумажек и цедит сквозь зубы:

— Вот Ваш аусвайс и русская виза. Обратной, как видите — нет. Этот корабль принадлежит Вашей семье и мне приказано сообщить Вам, что коль у Вас возникнет нужда, Вам откроют энный кредит. Здесь, в России. Надеюсь, Вы меня правильно поняли.

Лицо девушки залито смертельной бледностью, а тонкие губы превратились в две бескровных полоски, на которых будто не тают медленно кружащиеся в апрельском тумане снежинки. У нее такой вид, будто она даже не слышит сказанных слов, обратившись в ледовую статую. Затем она, принимая свой аусвайс из рук надменного немца, вкладывает ему в ладонь горстку марок со словами:

— Спасибо Вам, добрый шкипер. Если б не Вы и Ваша команда, меня бы ждала плаха за своевольство. Спасибо.

Немец чопорно кивает в ответ, а потом небрежно швыряет горстку золотых монет в черную с мороза Неву и сплевывает:

— Judengeld.

Пассажирка долго смотрит на поверхность мутноватой, черноватой воды и по ее лицу невозможно понять, что она испытала. Потом она по обледенелому скользкому трапу сходит на берег и апрельский ледок похрустывает под ее сапогами. Пахнет старыми водорослями и гнилой рыбой, — это не самый лучший из столичных причалов. На суше к ней подбегает гладкий лакей, который кланяется, смешно подпрыгивая и подрыгивая ножкой, и спрашивает:

— Mademoiselle Euler? — с характерно французским прононсом и интонацией, но совершенно безобразно русской «р» на конце.

Гостья неопределенно пожимает плечами и, утрируя выговор, отвечает:

— Вы ошиблись. Баронесса фон Шеллинг — к Вашим услугам.

Русский лакей еще выше подпрыгивает и сильней прогибается перед юной гостьей и, переходя на искаженный немецкий, просит:

— Простите, фроляйн… Вас ждут. Вот карета — битте зер. Майн шульд…

Ее привозят в дорогой дом, вводят в светлую просторную комнату и предлагают расположиться. Когда все уходят, девушка замечает большое настенное зеркало, живо подбегает к нему, откидывает на спину капюшон и приглаживает волосы. Они очень светлы, коротко, по-монастырски острижены и сильно выгорели на концах. Теперь становится видно лицо девушки: оно обветрено и… Фамильный герб нашего дома — «Белая Лошадь», и вы сами можете наблюдать родовую челюсть на портретах нынешних правящих домов Англии, Пруссии и Голландии.

Убедившись, что ее волосы и лицо приведены в какой-то порядок, девушка раскрывает дверцы шкафа, вынимает вешалку, снимает с себя плащ и вешает его на плечики. Теперь становится видно, что все это время под плащом на ней была форма капитана прусского вермахта. На левом рукаве черной куртки вышитый вензель с буквой «А», что означает — «Abwehr». На правой стороне груди формы скрещенные пушечки и второй вензель с буквой «К», что означает «Kanonen». Обладательница всех этих регалий — приват-доцент Прусской Академии Наук, работающий по программе Артиллерийского ведомства Вермахта, — не более того. В Пруссии любят офицеров и приравнение ученого к армейской касте признание немалых заслуг. Правда, теперь приходится носить форму. Сами понимаете — Пруссия.

Впрочем, моей матушке нечего жаловаться. Хоть за свою форму первое время она и получит при русском дворе прозвище «Артиллерист-Девицы», в отличие от «Кавалерист-Девицы» времен Великой Войны ее невозможно спутать с мужчиной. Мало того, армейская форма, да и вообще — мужской костюм, удачно скрывают многие недостатки фигуры — такие, как маленькую грудь или узкие бедра. Впоследствии наши враги скажут, что «Рижская ведьма» родилась в сапогах и не снимает их даже в постели, когда «спит с латышом».

Это неправда. Если приглядеться к сему одеянию, можно заметить кружевные манжеты и манишку, запрещенные офицерству. Да и сапоги сделаны мягкими, чтобы подчеркнуть прямоту и правильные формы ног. В общем, это весьма соблазнительная девушка в форме, но можно предположить, что добрая доля очарования пропадет, случись юному капитану надеть нормальное женское платье.

Прихорошившись, и «почистив перышки», девушка с усилием поднимает с пола и ставит на стол у окна свой дорожный сундук. Сундучок раскрывается, и мы видим, что добрая половина его занята книжками, а остальное — склянки с химреактивами. Из личных вещей — одна смена белья, ночная рубашка и старенькие, но очень красивые туфельки, — последняя память о рано умершей матери — Софье Эйлер. Кроме этого там же лежит и маленький кошелек.

Матушка раскрывает его и в который раз пересчитывает свое состояние: пятьсот марок. Еще марок тридцать — в кармане дорожного плаща. Все. Больше, кроме книг и реактивов у матушки ничего нет… (С таких крох начала самая богатая женщина Европы и мира.)

Тут в матушкину дверь стучат, и она, закрывая сундук, просит войти. В комнату входят два старика в расшитых нарядах: тот, что помоложе, вводит за руку сморщенного слепого старца, который все нашаривает руками в воздухе, а потом просит:

— Подведи меня, Карл, я хочу сам убедиться, что сие — Кровь моей дочери.

Девушка невольно пятится прочь от слепца:

— Вы уверены в том, что я — Ваша внучка?

— Ну, разумеется, радость моя! Поди ко мне, дай мне потрогать тебя!

— И Вы уверены, что — меня любите?

Что-то во внучкином голосе заставляет слепца застыть и насторожиться. Теперь уже без былого аффекта он отвечает:

— Да. Ты дочь любимой моей доченьки и — я, конечно, люблю тебя.

— Так почему…? Почему столько лет…? Почему ты сразу не увез меня? Из Германии?

Старец хочет что-то ответить. Его сморщенное, навроде печеного яблочка, личико искажается. Он хватается за сердце. Его сын тут же подставляет ему стул, а старичок мешком оседает в него. Пару раз он машет в воздухе рукой, пытаясь найти какие-то слова, а затем почти плачет:

— Но, девочка моя… Меня ведь высылали из Пруссии — в железах, в закрытой карете… Спасибо свату, он дал бежать твоим дядьям с их семьями, а ведь их тоже ждал Трибунал, как «членов жидовского заговора». А ты…

Тебе было пять, и ты жила в доме дедушки твоего… И мы с ним решили, что уж свою собственную внучку он — в обиду не даст. Это теперь… Только теперь мы и знаем, как он… как мы — ошибались. Прости меня, я обязан был убедить его…

Тут матушка бросается в объятия слепца, и они вместе плачут. А вместе с ними плачет и мой дед Карл Эйлер — личный врач Екатерины Великой.

Вечером, когда от пережитых волнений и впечатлений великий Эйлер слег в постель и заснул, матушка сидит в гостиной вместе с хозяином дома Карлом Эйлером. Горит камин, зажжены трубки. Карл курит большую изогнутую и глубокую немецкую трубку, а матушка прямую с круглой и плоской чашечкой голландского образца. Они сидят в удобных креслах, играя в шахматы. Сделав очередной ход, матушка затягивается дымом, а потом говорит:

— Если возможно, я бы хотела скорее съехать из Вашего дома.

Дядя вопросительно глядит на племянницу, а та поясняет:

— Я не хочу Вас обидеть, но на Вашей карете — Звезда. Если я слишком сближусь с Вашей семьей, я буду лишена титула силой. Да и вам, верно, сподручней иметь родственницей баронессу, а не жидовку.

Придворный лекарь откидывается назад, на спинку кресла и задумывается. Затем кивает головой в знак согласия:

— Я постараюсь, чтобы решение о твоем принятии на должность фойермейстера Ее Величества было принято в самое ближайшее время. Ну, а пока… У меня есть возможность поселить тебя во флигеле Зимнего, — с кастеляншами, поварихами и прочими девками. У тебя будет отдельная комната, но — дурное соседство. К этим шлюшкам день и ночь лазают в окна юные офицеры, да и стены — тоньше бумаги. Подумай.

— Не беспокойтесь. В пансионе иезуитов к нам в окна лазило много народу. И мой дед всегда говорил, что для дела дружба честных девок из кастелянш важней милости «благородных» дворцовых шлюх.

Карл Эйлер благодушно смеется, а потом кладет короля на доску:

— Ты выиграла. Я давно хотел сдаться. Массель тоф…

Здесь я хочу рассказать о себе, своих Корнях, ибо без этого дальнейшие события станут для вас китайскою грамотой. Моя бабка по матери — урожденная Эйлер.

В начале прошлого века в Базеле жил пастор Эйлер. Ревностный лютеранин. В 1707 году у него родился мальчик, коего стали звать Леонард. Прадед мой поступил в Университет и сошелся с семьею Бернулли. Семьею евреев Бернулли. А как раз в ту пору в Швейцарии взяли верх кальвинисты.

Сии милые люди зовут нас «египетской саранчой», «вечными паразитами» и так далее. Бернулли сразу смекнули, как дует ветер и при первой оказии выбрались из страны. Прочие же жиды не видали явных намеков. (Евреи часто умны, но — недальновидны.)

Интересно, что старый Эйлер знал, как лежат масти, и что сейчас объявится козырем. Поэтому пастор требовал от студента «порвать связи с жидовской наукой» и перейти с математики на богословие. Тот сперва согласился, но когда на жидов опять пошла травля, он счел Бесчестным оставить друзей в трудный момент. К сожалению.

Ибо однажды кальвинисты от слов перешли к действиям. Женщин убили не сразу.

С мужчинами ж вышло так. Когда их вели к приготовленным рвам, кто-то бросился на убийц, вышла свалка, и кальвинисты стреляли всех без разбора. Ночью некие люди стали искать живых средь убитых. (Женщин спасать не пришлось — их кончали в подвалах при большом стечении кальвинистов.)

Но убийцы свое дело знали — после расстрела каждому из несчастных голову разбивали (на всякий случай) большим молотом. Ведь был случай, когда жид воскрес даже после распятия!

Из всех покойных спасители нашли лишь одного полувыжившего. Он лежал в сточной канаве, и убийцы не хотели мараться — удар молота пошел вскользь и лишь проломил голову, не тронув мягкого мозга.

Тело его было прострелено в трех местах, а голова размозжена, — так что прадед мой должен был умереть. Но он выжил.

А еще, — когда его принесли в ванну, спасители с изумлением обнаружили, что юноша — необрезан!!! (А почему он, сын почтенного пастора, должен был быть обрезан?!)

Его сразу спросили — он-то чего забыл меж евреями? Какого черта он не признался убийцам, что он — протестант?! Довольно спустить штаны и показать сами знаете что, чтоб избежать всего этого.

На сие почти пастор с достоинством отвечал, что в доме отца узнал о расправе и бежал к однокурсникам с надеждой спасти их. А потом, когда он не успел (а все Эйлеры отличаются слабостью легких и вообще — конституции) и его забирали со всеми, его Честь не позволила ему снять штаны.

Это лишь на первый взгляд просто, — спустить пред скотами исподнее и признаться себе, что ты с ними, а не с теми, кто носит штаны.

Когда о сем узнали Бернулли, они тайно вывезли прадеда на свою новую родину. В Санкт-Петербург. Там он с особою теплотой был принят в еврейской среде. Приключение его завершилось к всеобщему удовольствию, если не считать свища в легком, припадков падучей и всяких видений, называемых им «музыкой горних сфер».

Во всем же остальном у прадедушки шло хорошо. Его математический гений был столь явен и общепризнан, что не прошло и двух лет, как его Академия выбрала своим Президентом. А прадед мой женился на дочери Гзелля — архитектора, скульптора, основателя Гзелльской (ныне — Гжельской) фарфоровой фабрики, а кроме того — Раввина Империи. И уважение к прадеду было столь велико, что первый Учитель нашей диаспоры отдал ему дочь, даже не прося зятя — обрезаться.

В годы те на Руси правила Анна и милый Бирон. Когда началась смена царствований, к власти пришла Лизавета (по маме — немножко Скавронская). Поляков в России не жаловали, и чтоб повязать народ кровью, власть объявила: «Все беды от немцев. Ату их!»

Были созданы «нарочные группы», возглавляемые поляками. Они разбили бочки с вином и обещали, что жизнь пойдет лучше, «если вывести все немецкое». Вылилось это в кровавую бойню. (Поляки вообще — мастера на погромы. Почему-то во всем остальном (к примеру — науке, да экономике) дела их не столь блестящи.)

Когда толпа озверела от крови и водки, ее подвели к Академии. Уже много было растерзанных «герров», изнасилованных, да выпотрошенных «фроляйн» и многим «киндер» разбили головки о притолоки. Все пытались попрятаться. Но мой прадед вышел на лестницу Академии и спросил у пьяного сброда:

— Кого вы здесь ищете?!

Ему отвечали:

— Всех немцев, батюшка. (Прадед мой хорошо владел русским и его не признали за немца. Ни по выговору, ни по поведению в сей Судный час.)

Тогда Президент Академии сухо сказал:

— Так вы их нашли. Я — первый немец.

И его закидали камнями. А потом принялись топтать и бить палками.

И на сей раз все обошлось. Ему лишь выбили правый глаз, сломали руку ударом дубинки, да переломали почти что все ребра. Но он — выжил.

Люди из абвера вывезли умирающего в Германию. Прусский же король Фридрих на сем примере стал учить малолетних пруссаков тому, как должен вести себя истинный немец и — какие сволочи русские. (О поляках пруссачата и сами догадывались.)

Прадед мой опять занялся наукой. Опять его гений был признан настолько, что его единогласно избрали Президентом в Прусскую Академию. Его сыновья стали профессорами и генералами. Его любимая дочь вышла замуж за единственного сына главного кредитора Железного Фрица — барона фон Шеллинга. Того самого, что создал Абвер. Чего еще хотеть человеку?

Но… Через двадцать лет такой жизни Фридрих принял законы против евреев. И сын пастора — кальвиниста, человек в коем не было ни капли еврейской крови с трибуны Академии усомнился в том, что «арийская раса» хоть на гран, хоть в чем-нибудь лучше семитской. Иль в чем-то — хуже.

Для короля, жившего по девизу «Германия — прежде всего», сии сомнения прозвучали этаким диссонансом общему торжеству. И для начала король заковал «дурака» в кандалы и подержал его чуточку в приюте для сумасшедших. Там прадеду потихоньку удалили все зубы (немецкие медики верили, что «мысли сии от зубов») молоточком и клещиками. А когда «дурак» не унялся, побили по голове маленькой колотушкой (чтоб «мозги встали на место»).

Все-таки трибуна Академии — приличное место, а не частная кухня, чтоб говорить сии гадости. Фу.

Прадед мой не опомнился. Он просто совсем ослеп от побоев, и даже союзники Пруссии стали намекать Фрицу, что морить голодом математика как-то негоже. Особенно, если учесть, что его открытия по баллистике сделали Пруссии лучшую артиллерию того времени.

Когда жид говорит гадости про Германию, это все же понятно. Но когда сие говорит немец, а ему за это «удаляют» все зубы — это несколько настораживает. И население союзных Пруссии стран начинает чуточку нервничать.

Зубы — родное. Сегодня их выбили Эйлеру, а завтра придут и выбьют тебе… Неприятно.

Тогда король объявил, что в Пруссии зрел «заговор мирового жидовства», но бравые парни из абвера вовремя всех изловили. Эйлеров же лишили имущества и выгнали из страны.

Пожелала принять изгоев, как ни странно — Россия.

К той поре у нас была смена власти и бабушка как-то пожаловалась:

— Наука — Дар Божий. Она не бывает славянской иль неславянской. И если мужик бил курляндцев на улицах, я не понимаю, как ученые писали доносы на братьев по ремеслу. О том, что те — немцы. Я не понимаю, как людей, живших на благо России, пытали за Кровь!

Я не понимаю, как можно третировать умниц, — да кем?! Немытым дурнем из Холмогор! Лишь потому, что он красовался в лаптях, да утирал нос рукавом! И это называлось — народной наукой!!

Почему мушкеты и пушки пруссаков стреляют дальше, чаще и лучше нашего? Почему в России до сих пор гребной флот? Почему ни один мост Империи не держит трех подвод с камнем?! И почему в Академии вместо расчетов пишут мне оды?!!!

Зачем мне оды — дайте мне хоть один инженерный расчет! Дайте мне рецепт оружейной стали пруссаков! Почему наш единорог весит в пять раз больше любой прусской пушки и при этом не умеет наводиться на цель?! Кто подписал приказы на аресты и пытки ученых немецкого корня? Я хочу знать, кто за это ответит?!

Дело сие случилось на Чрезвычайном Заседании Академии Русских Наук и было посвящено странной проблеме. Государыня хотела понять, — если мы выиграли войну у пруссаков, почему на одного убитого немца мы потеряли четырнадцать русских?!!

А вот — потому.

В день возвращения Эйлеров Государыня написала целую речь. Многие чуяли, что за сим будет разгон «славянистов» из Академии и следствие по доносам и пыткам. Поэтому когда бабушка хотела идти, ее задержали и пестун Наследника Павла — граф Панин спросил:

— Что вы намерены делать?

Бабушка, не подумавши, отмахнулась:

— Я хочу извиниться от имени всей Империи.

На сие Панин сказал фразу, ставшую исторической (и страшно за сие нелюбимую русской историей):

— Империя не ошибается. И потому не должна извиняться!

(В сей фразе ключ к правлению Павла.)

Бабушкин трон был еще шаток, и ее звали «немкой». Поэтому Государыня вдруг для всех поклонилась и дрогнувшим голосом отвечала:

— Ошибаются Императоры. Дозвольте и мне ошибку. Что вам, милый друг, извинения слабой и глупой женщины?

При этом бабушка, не прекращая поклона, посмотрела исподлобья на наглеца, и тот так напугался, что добрых полгода боялся попасться к ней на глаза!

Когда бабушка вышла к Эйлеру, в руках ее была длинная речь. Она увидала перед собой слепого уродца с беззубым, сморщенным личиком. Лицо повелительницы перекосилось, лист с речью затрясся в ее руках. Она вдруг сбежала к моему прадеду с возвышения с троном, обняла его и прошептала сквозь слезы:

— Простите… Простите мне, если сможете.

Прадед мой с достоинством поклонился и отвечал своим тонким и звонким голосом:

— Буду служить Вам Верой и Правдой, Ваше Величество!

Он не смог стать прежним ученым. Пытки навсегда сделали Леонарда калекой. Остаток жизни великий Эйлер провел на постели в окружении своих сыновей — академиков. Цвета и гордости русской науки. Все они прошли тюрьмы и пытки, но не посрамили Крови и Чести. В общем, как в доброй сказке — все кончилось хорошо.

Впрочем, нет. Не совсем.

Моя бабушка — урожденная Софья Эйлер умерла в прусской тюрьме. Официально говорят, что — на дыбе… (Она, как и все Эйлеры, была слабосильна.) Неофициально же шепчут, что ее насиловали, и она умерла под десятым допросчиком.

Я не слишком люблю Пруссию. И — Германию.

На третий день по «вселению» матушки во дворец, к ней обращаются из Академии с щекотливым заданием, — написать письмо Канту. Государыня всегда хотела «увенчать» созвездие русских ученых величайшим мыслителем и философом нашего времени. Тот же отказывался даже отвечать на письма русским ученым.

История с Кантом весьма щекотлива и прямо связана с историей нашей семьи. В рассказе об Эйлерах я вскользь доложил о «дурне из Холмогор». Речь шла, как вы поняли о Ломоносове. Михаиле Васильевиче (или — Петровиче) Ломоносове.

Сей господин был сходен обликом с Государыней Елизаветой Петровной, а по времени и месту рождения мог быть сыном Петра. Первого. Доказательств сего родства, конечно же, не было, но сам Ломоносов верил в него и потому пришел из своих Холмогор ко двору «сестры Лизаньки.

Та, в свою очередь, тоже была незаконной, ибо Патриархия утвердила брак Петра с ее матерью лишь в пылком воображении самой повелительницы. (Брак был заключен после установления главенства Синода.) На сем основании Елизавета весьма привечала любого и каждого, кто имел смелость доказать Кровь дома Романовых. А Ломоносов, помимо всего, был великим ученым и родство с ним делало Честь самой Государыне.

Иные люди из бедных родственников становятся Именем Рода. Вот и Романовы по сей день гордятся этим родством. Увы, у всякой медали — две стороны.

Учился „Михайла Васильевич“ за рубежом — в славной Пруссии. Жил, не скрывая родства с Государыней, и особой приязни с сестрой-венценосицей. А в ту пору как раз создавался прадедовский Абвер. И люди шли в него не за страх, а искренне веря в „предназначенье Германии“.

Один из лозунгов тогдашнего Абвера был — „цивилизуем всех варваров“, а дословно — „Дранг нах Остен“, причем не в политическом, или военном, но в первую голову — в культурном плане. Культура же русских в ту пору, по мнению немцев, была „под польской пятой“. Не потому, что всем заправляли поляки, но — в ту пору наш правящий класс говорил и писал на польский (и французский) манер — „плавною речью“. „Ударная“ ж речь, характерная для немецкого, английского и нынешнего русского языков, почиталась тогда „простой“ и „вульгарной“.

Именно выходец из народа, не привыкший к „безударному тону“, особо понравился моему прадеду. И Ломоносов чуть ли не с первого дня своего пребывания в Пруссии жил „под крылом“ милых абверовцев, учивших его… основам стихосложения. На немецкий — „ударный“ манер.

Когда ж Ломоносов „созрел“, его вернули в Россию с женою и дочками. (Госпожа Ломоносова на момент ареста имела уже чин подполковника прусского абвера…)

„Народного самородка“ никто здесь не ждал. С первого ж дня несчастного упрекали в луковой вони, сморкании в занавесь, шмыганье носом и вульгарным привычкам. (Двор той поры жил на французский манер — страшно далекий от жизни России.)

Ломоносов же не стал терпеть издевательства, а начал приводить во двор мужиков, заставляя их говорить с Государыней. Разница в речи простого народа и „плавном тоне“ дворянства была столь разительна, что Государыня (очень боявшаяся народного гнева) приняла сторону Ломоносова. Он избран был в Академию, а против него ополчилась вся писавшая братия того времени.

Ломоносов стал отвечать — слово за слово, посыпались оскорбления и однажды жена посоветовала ему обратиться в Тайный Приказ. (Один из наиболее рьяных противников „мужика“ работал с польской разведкой.) Сыщики немедля изобличили шпиона, того обезглавили и… Вскоре жена опять „капнула“ информацию — теперь уже на человека французов. Новое следствие, новая казнь, еще худшие отношения с Академией.

Первое время абвер был точен и действительно давал сведения на шпионов. Тайный приказ постепенно привык к тому, что через Ломоносова приходит верная информация. Еще больше в это поверила сама Государыня. Вскоре возникло такое, что Ломоносов мог прийти в Зимний к кузине и „нашептать“ ей на ухо все, что угодно — через голову Тайных. Те все равно проверяли и привыкали, привыкали, привыкали…

Когда Ломоносов открыл первый большой заговор в Академии — в пользу Пруссии, ни у кого не возникло сомнений. Затем — второй. Третий… В самый короткий срок были истреблены все „инородцы“ с научными титулами. За шпионаж в пользу Пруссии.

Так было разгромлено Артиллеристское ведомство, „Навигацкая“ школа, Имперская пороховая палата. Прусские ружья и пушки стали бить быстрей и точнее, чем русские, а фрегаты пруссаков топили наши галеры без передышки.

Но самый страшный удар пришелся по медицине. Все врачи той поры были немцы и всех их перебили, как прусских шпионов. Итогом стал неслыханный мор от дизентерии с ветрянкой и русская армия кончилась. (Болезни убили втрое больше русских солдат, чем все прусские пули, да штыки вместе взятые.)

За это моему прадеду Эриху — отцу и бессменному шефу разведки Железный Фриц вручил „Pour le Merite“ — высший Орден Прусского королевства. (За „отрицательный вклад в науку противника“ — так было в приказе на награждение.)

Когда награждение состоялось, лишь идиоты не осознали, что в России кто-то должен за это ответить. Вы думаете, что во всем виноват Ломоносов? Как бы не так. В реальности, он, как „лицо, учившееся в Германии“, да „имевшее жену — немку“ был не допущен к делам Артиллеристского ведомства — наиболее пострадавшего в сей вакханалии.

Как раз нет. В своих мемуарах мой прадед фон Шеллинг указывал, что в действительности абвер лишь создал атмосферу доносов, бессудных пыток и казней, а дальше русские ученые попросту перебили сами себя — любое несогласье в научных вопросах влекло подозрение в работе на немцев, доносе, пыткам и быстрой казни. (Сыщики уже привыкли к тому, что Академия — рассадник шпионов!)

И вот когда началось следствие, Ломоносова обвинили в том, что он… „подготавливал заговор по убийству Ее Величества (моей бабушки) за то, что она — немка“. Между строк неизвестный доносчик намекал, что Ломоносов — Романовской крови и сам метит на царский престол. А вот этого моя бабушка уже простить не смогла.

Когда Ломоносов был арестован и бабушка всем своим видом и репликами показала — насколько все решено, Академия чуть ли не в полном составе обвинила несчастного во всех смертных грехах, во всех доносах и казнях, и даже — научных провалах всего прежнего царствованья.

Однажды матушка спросила у тетки, — был ли в действительности Ломоносов Романовым, или все это — выдумки? На что бабушка, пожав плечами, сказала:

— Знаешь, милочка, у меня от государственных дел забот полон рот, так что этакими пустяками мне голову забить — недосуг. Да и какая, к черту, палачу разница?!» — на сей аргумент матушка не нашла что ответить и только промямлила:

— Все ж, — невинные души…

На что бабушка отвечала:

— Не я сего мужлана силком ко двору привела. Сидел бы в своих Холмогорах, прятался за печкой, да жег лучину, авось и по-другому бы обошлось! А кто не спрятался — я в том не виновата! — Петр I был мужчиной видным и любвеобильным, зато бабушка ловко играла в прятки. Сыскала не одного Ломоносова, но и княжну Тараканову и даже Иоанна Антоновича — да еще в собственной же кутузке!

Случай с академиком сразу же остудил самые разгоряченные умы (насчет «иноземки на троне»), — а доказание связи академика с абвером привело на ее сторону двор и гвардейцев. С той самой минуты и до смерти ничто более не грозило бабушкину правлению. Когда целые семьи «рубят под корень», это производит неизгладимое впечатление.

Но сам Иммануил Кант — отец «категорического императива» был первым из тех, кто говорил, что в данном случае Ломоносов был использован абвером «в темную» — без злого умысла с его стороны. И абвер нарочно дал повод Екатерине убить академика, как возможного претендента на русский престол. И если уж в России извинились пред Эйлером, нужно простить Ломоносова.

Иль на Руси времена, когда прощают всех немцев, а на плаху ведут теперь русских?! Из уст немца Канта сии разговоры были… смутительны. И бабушка очень хотела вывезти его в Санкт-Петербург. Чтоб заткнуть рот постом, чином и жалованьем.

Матушка впоследствии говорила, что писала Канту, скрепя сердце. Вопрос был, конечно же, скользкий, но видеть падение «Совести» пред грудой презренного злата, — ей не хотелось.

Она написала, как ее хорошо приняли в сей гостеприимной стране. А еще о том, как здесь пьют, как порют дворян за малейший проступок, как пишут доносы… В общем — обычную дворцовую жизнь.

Когда письмо было готово, и матушка принесла его в Канцелярию, секретарь, просивший написать его, порылся в каких-то бумагах и произнес:

— Ой, простите, дело сие — под контролем Самой… Вы обязаны сами доложить ей об исполнении. Государыня пометила, что с этим письмом к ней должно прибыть вне очереди.

Капитана прусского абвера вводят в кабинет Государыни. Та в своем рабочем наряде стоит за конторкой и листает бумаги. При виде вошедших она снимает с носа золотые очки на широкой шелковой ленте и, протирая пальцами усталые, покраснелые глаза, спрашивает:

— Письмо готово? — задан вопрос по-немецки, и матушка щелкает каблуками в ответ, подавая запечатанный конверт Государыне. Та скептически усмехается, меряя взглядом племянницу, и небрежно машет рукой, приказывая по-русски: — Прочтите кто-нибудь… я — занята. Доброго Вам здоровья, милочка.

Офицер охраны поворачивается, дабы увести немку, но та… Она стоит с побелелым лицом, с ярко-алыми пятнами на щеках, и срывающимся голосом говорит по-немецки:

— Ваше Величество, мне сказали, что это должно быть частное письмо. Вы не смеете нарушить Вашего Слова. Позвольте мне уничтожить письмо, и я напишу другое — официальное, — при этом она тянет руку, чтоб забрать конверт со стола, куда его бросила тетка.

Но тут на нее прыгают три офицера охраны, которые начинают ломать ей руки и вытаскивать из монаршего кабинета. Царица сама поднимает злосчастный конверт и приказывает:

— Нет, я прочту это при ней. Сдается мне, — речь об Измене. Только заткните ей рот, чтобы не вякала.

Приказание сразу исполнено, и пленница троих здоровенных мужчин тотчас стихает.

Государыня долго читает письмо, пару минут думает о чем-то своем, разглядывая свой маникюр, а затем говорит:

— Пора мне сменить куафера. На словах-то все верно, да вот между строк… Маникюр знаешь?

Девушка в форме капитана прусского абвера с досады кусает побелелые губы, — видно с ней никто не говаривал в унижительном тоне. Поэтому она не выдерживает:

— Никак нет, — Ваше Величество. Если мне и приходилось драить копыта, — так только — жеребцам, да кобылам. Но если Вас это устроит…

Государыня усмехается чему-то своему, девичьему, и, по-прежнему не удостаивая даже взглядом строптивицу, цедит:

— Меня устроит. Только учти, — не справишься — выпорют! Лакеев здесь всегда порют. За болтовню за хозяйской спиной.

Ты норов-то свой поубавь… Не таких кобылиц объезжали — дело привычное.

И потом, — что за вид? Что за мода?! Здесь тебе не училище и не монастырь, — девицы пахнут жасмином, но не — конюшней.

Я сама выбираю жасмин, — это наш родовой аромат. Имеющий нос, да учует. Или мне и это тебе объяснять?!

Что касается письма… Это испытание на лояльность. Ты его не выдержала. В другой раз — выпорю, — после чего Государыня, вкладывает письмо обратно в конверт и сама лично запечатывает его королевской печатью. Со значением показывает печать и добавляет:

— Я — Хозяйка и имею право читать. Но я никогда не скрываю того, что я — сие прочитала.

В приемной, пока секретари бережно приводят в порядок вскрытый конверт, полковник из Тайного Приказа, мешая русские и сильно искаженные немецкие слова, объясняет, что согласно тайному Указу самой Государыни, вся переписка обитателей дворца — обязательно перлюстрируется. Обычно этим занимаются офицеры из Тайного Приказа, и то, что перлюстрацию провела — Сама, говорит о необычайной чести, оказанной безвестной девчонке:

— Милая фроляйн, должен Вам сообщить, что Вы манкируете… Ваше поведение неприемлемо для дворянки, — ворвались в кабинет Ее Величества, устроили там скандал и погром, — вы недопустимо манкируете… Я и сам, экскузе муа, рад позабавить Государыню невинной выходкой, но…

Девушка, коей уже надоело продираться через частокол русских и немецких слов с французским прононсом, наконец не выдерживает и на чистом русском говорит:

— Господин полковник, раз уж мы здесь в России, перейдем-ка на русский. Признайтесь честно, ваша дворянская честь, не была бы уязвлена, если бы кто-то третий прочел Ваше интимное письмо к Вашей возлюбленной?

— Да, разумеется! Но здесь речь идет о философе, так что Ваше сравнение представляется мне…

— Господин полковник, почему Вы не можете себе представить, к примеру, что я спала с Кантом и теперь пишу ему, как любовнику. Вы по-прежнему считаете себя в праве читать это письмо?

Полковник Тайного Приказа задумывается на пару минут, а потом, светлея лицом, обрадовано восклицает:

— Но если вставать на такую позицию, мы не смеем читать вообще никаких писем! Где же логика?!

— А логика в том, что вообще не надо читать частных писем. Есть другие методы работы. Или Вас в детстве не учили, что подглядывать в замочную скважину — нехорошо?! Недостойно дворянской Чести…

Полковник щелкает пальцами и говорит секретарю, заклеивающему письмо:

— Вы слыхали слова этой дамы? Зафиксируйте-ка их в протоколе. Это вольтерьянство. Уважаемая сударыня, боюсь, наша беседа будет продолжена в Тайном Приказе. Разумеется, если делу будет дан ход…

Но у нас в России подобные бумажки часто теряются, так что все будет зависеть только от вашей сообразительности. Кстати, что вы делаете этим вечером?

Капитан абвера смотрит в глаза полковнику Тайного Приказа, и, к немалому удивлению и смущению последнего, счастливые искорки играют в ее глазах:

— Простите, я плохо Вас поняла… Вы хотите сказать, что Вы сотрудник Русского Тайного Приказа намерены переспать со мной?!

— Ну, зачем так сразу утрировать…

— Нет, скажите по Совести, я действительно настолько вызываю желание, что Вы хотите со мной переспать?!

У полковника ошарашенный вид. Он переглядывается с секретарем, и тот незаметно, но очень выразительно крутит у своего виска. Полковник откашливается и признается:

— Да, фроляйн, в Вас есть нечто этакое. Но я не имел в виду…

— Нет, похоже, Вы меня неправильно поняли. Посмотрите в мои глаза, посмотрите на этот нос, на эти уши! Вы готовы переспать со мной и не боитесь возможных последствий?!

У русского полковника от изумления отваливается челюсть, а секретарь невольно встает и потихоньку берет со стола колокольчик, чтобы в случае чего позвать караул. Полковник же пожимает плечами:

— А какие тут будут последствия? Ну, максимум, что для меня может случиться, — Государыня принудит меня жениться на Вас. Но опять-таки — есть в Вас тут что-то вот… этакое! И в сущности я — не прочь. А что же еще?

Странная девушка заливается смехом:

— С Вами, друг мой, — ничего. С Вами — совсем ничего. Вы не в моем вкусе! И я — занята. И сегодня вечером, и вообще, а для Вас — навсегда. Пишите какие угодно бумажки по сему поводу. И, большое спасибо — Вам, — с этими словами странная девица подскакивает к профессиональному палачу и целует его в щечку. А затем, как на крыльях, вылетает из приемной.

В дальнем углу приемной к стене прикреплено большое зеркало венецианского стекла и если хорошенько прислушаться, можно услыхать, как за ним покатывается со смеху Государыня Всея Руси. Зеркало в углу приемной — с секретом: оно прозрачное со стороны кабинета Ее Величества. Впоследствии, когда тетка во всем признается племяннице, матушка поставит точно такое же в своей рижской приемной.

Да, кстати, если вы настолько же удивлены, как и этот полковник, поясню. Указ 1748 года «О свободе исповедания» вызвал массовый исход наших в Пруссию. Тогда в 1764 году было объявлено, что «лицо еврейской национальности, вольно или невольно вступившее в интимную связь с представителем германского народа, поражается в правах и подвергается преследованию, как за мошенничество или насилие». (Другими словами, если толпа подонков насилует еврейскую девушку — судят ее, как мошенницу и проститутку.) Это — цветочки.

Ягодки грянули в 1779 году. «Лицо арийской расы (за пятнадцать лет пруссаки из германского народа доросли аж до арийской расы!), уличенное в интимной связи с жидом или жидовкой (а до той поры мы были еще „лицами еврейской национальности“!), подлежит аресту, лишению всех сословных прав и конфискации имущества»! Если сравнить с указом 1764 года, — можно подумать, что к евреям стали относиться гораздо лучше. Но именно 1779 год положил начало повальному исходу евреев из Пруссии, породив рижскую, волжскую и «новоросскую» диаспоры.

Знаете, когда живешь внутри всего этого, как-то не приходит в голову, что где-то еще есть страны, где к твоему народу обращаются просто по-человечески. Равно как даже полковники Тайных Приказов сопредельной державы могут встать в тупик над этакими указами ближайших соседей, ибо не понимают их причин и не ведают, что такие указы вообще случаются в клинической практике (ибо, на мой взгляд, это именно клиника, а не юстиция). Все в этом мире — весьма относительно.

Что касается ответного письма Канта, оно не заставило себя долго ждать. Мыслитель писал:

«Я не хотел быть понятым так, будто Государыня в чем-то тут виновата. Просто Россия настолько отсталая и языческая страна, что здесь еще в моде человечьи жертвоприношения.

Люди культурные, вроде бы академики пресмыкались перед режимом ужасным, бесчеловечным и даже — бессовестным во времена королевы Анны. И чтоб как-то себя оправдать им нужно было найти козлов отпущения. Ими-то и стали — немцы. Это не толпа била и мучила Эйлера. Это сама Академия убивала самое себя, мстя себе же за свою трусость. А Бог сие — не прощает.

Наказание людям сим стало бесплодие. Научное и человеческое. А ученые иных стран перестали ездить в Россию. Отсюда и чудовищная отсталость России в науке.

Люди честные, особенно академики, должны бы сказать — мы не можем, у нас не хватает знаний, культуры, ответственности… В России же пошли по другому пути — стали искать врагов и шпионов и вконец себя перебили.

Я верю в русский народ, ибо народу не за что отвечать в преступлениях тех, кто зовет себя „Академиками“. Но внучке Эйлера я доложу — в России нет Академии. Может быть и была, да — вся вышла. И приезжать туда, да жать руки и объясняться с покойными мне что-то не хочется. Постарайтесь это понять.

Вам же совет. Если вы не хотите бросить науку, бегите из Санкт-Петербурга. Бегите из склепа под именем Академия». И так далее…

Матушка, разумеется, не могла не ознакомить венценосицу со столь важным письмом, а та вдруг устроила из прослушивания целое представление, пригласив на него всех своих фрейлин. Матушка читала письмо, стоя на колене перед «лучшей половиной» русского двора, и не могла отделаться от мысли, что на самом деле это — смотрины, и русские барышни разглядывают ее — высокую, худощавую и немного нескладную с откровенной издевкой. Когда письмо было кончено, бабушка вкратце (сильно смягчив и к удивлению матушки — переиначив) пересказала его для фрейлин на русском, отметив:

— Это, конечно, отказ, но в самых вежливых тонах и форме. Наш рак-отшельник предпочел свою кенигсбергскую раковину возможности увидать мир, но сие — его право. Я думаю, что вопрос о его приглашении надобно закрывать, но переписку мы продолжаем. И мне кажется, что лучшего писца, нежели наша Шарлотта, нам не сыскать. Прочие-то его ответы были не в пример жестче.

Матушка думает, что дело кончено, когда во время приготовлений к фейерверку к ней в пороховую палатку входит сама Государыня. Она явно навеселе (выиграно еще одно дело с турками), походка ее неровна, на лице блуждает улыбка, руки болтаются из стороны в сторону. Царицу даже покачивает.

При входе она манит племянницу, пьяно целует в обе щеки, затем морщит нос, брезгливо кривится и будто отмахивается от своего фойермейстера. Затем она начинает стягивать с рук кружевные перчатки, те плохо слезают с вспотелых от выпивки рук, и Государыня начинает срывать их, раскачиваясь всем телом из стороны в сторону.

В какой-то миг она чуть не цепляет рукавом пышного платья реторту с каким-то снадобьем и матушка чудом выхватывает склянку из-под Императрицы. С укоризною в голосе девушка говорит:

— Ни шагу далее, Ваше Величество, — иль Вы подорветесь.

Государыня застывает, на лице ее пьяное изумление. Потом она ухмыляется и грозя племяннице пальцем, подхихикивает:

— Но ты же не дашь этому произойти?

— Отнюдь, Ваше Величество. После того издевательства, какое Вы устроили надо мной с этим письмом, — у меня возникают разные планы. Коль Вы подорветесь здесь и сейчас — нас обоих разорвет в клочья, и мне не предстоят муки в руках палачей. На Вашем месте я бы задумалась.

Девушка со значением показывает огромную ступку для смешения пороха, подальше двигает ее от Государыни и, вставая на пути венценосицы, скрещивает руки у себя на груди:

— Ваше Величество, я прошу Вас немедля покинуть сие помещение. Это опасно как для Вас… в таком состоянии, так и — для меня. И моя шкура заботит меня больше Вашей.

Императрица, пьяненько подхихикивая и делая вид, что хочет пройти, играет с племянницей, как кошка с мышкой. В конце концов та не выдерживает и схватив тетку за руку, довольно бесцеремонно сажает ту в деревянное кресло, стоящее за конторкой, в коей хранятся лабораторные записи. Кроме этой конторки, кресла и лабораторных столов с посудой и реактивами в палатке нет прочей мебели.

Царица порывается встать, но племянница легко удерживает в руках крупную женщину, и глядя ей прямо в глаза, говорит:

— Я дам вам особый бальзам и аммоний. Вам сразу же полегчает.

Государыня, как капризная девочка, начинает мотать головой, затем обидно смеется и с язвою говорит:

— Фи, какой мерзкий запах. Я думала, что так вонять серой может только в аду. Ты, я гляжу, не только гадючка, но и — чертовка. Давно знаешь русский?

— Да. Десятый уж день.

— Похвально. Мне говорили — у пруссаков есть где-то школа, где шпионы хорошо учат русский. Было сие в каком-то монастыре… Не будь ты моею племянницей, на дыбе мы б вместе вспомнили — как же он называется…

Матушка, начавшая было мешать лекарство для тетки, на миг замирает и пестик в ее руках дрожит по-предательски. Тетка же, довольная произведенным эффектом, почти ласково продолжает:

— Пугачев крепкий был, — лишь с каленым железом язык развязал. А вот Тараканова обмочилась с первой растяжки… Ты не поверишь, как она палачей ублажала, чтоб они ее не пытали. Мы в другой комнате все животики со смеху надорвали!

А как исполнит все и обнадежится, тут-то ее и — на дыбу. Потом я захожу и говорю милочке, — «Ты верила, что за сие скотство тебя на сей раз пощадят? Вообрази же, что ты могла натворить ради вот этой короны… А теперь накажите ее не за то, что она пыталась наделать, но за то, что сегодня тут делала — ради страха за свое „я“ и обычнейшей боли. Наказывайте же так, как за то, что она ради себя готова была сделать с Россией!

Видела б ты, как зверели мои палачи! А ведь и вправду готовы были помягче ударить, или — тисочки недокрутить… А после сих слов — как положено — иглы, тиски и костер…

Государыня неприятно смеется, пальцы ее невольно скручиваются и становятся похожи на когти большой страшной птицы. Нервно подхохатывая, она продолжает:

— Ее потом недельку лечили, отпаивали, да выхаживали и снова в пыточную. Наврут ей с три короба, что меня в городе нет, дыбу покажут и опять — или-или. Она, конечно, им опять даст — по-всякому и всячески ублажит, а затем я захожу и… видела б ты ее нашкодившие глаза! Если б она хотя бы честно смотрела, я б ее в первый же день кончила, не пытая… Ибо нельзя мучить царскую Кровь! А самозванок — положено… Пока сами не сдохнут.

К этой минуте пестик в руках у моей матушки снова в порядке, она высыпает полученный порошок в какую-то колбу, растворяет снадобье в воде и подает лекарство Императрице.

Та чуть ухмыляясь, берет колбу в руку, другой рукой зажимает нос, чтобы выпить, и вдруг явно нарочно выпускает емкость из рук! Та с грохотом падает, разлетаясь на много осколков, Государыня ж (почти трезвым голосом) вдруг говорит:

— А ты — смелая. Хорошо держишь нервы в руках. Ты и дальше — не бойся. Вот прикажу вздернуть на дыбу, там и надо бояться…

Взорвать меня тут грозилась…» — тетка вдруг багровеет и по-пьяному злится, — «Ну, взрывай, коль подослана! В кои-то веки родная Кровь в сей гадюшник пожаловала, а туда же — взрывать меня хочет! Ну, взрывай, — на!» — с этими словами пьяная женщина вдруг без каких-то усилий рывком рвет свое пышное платье у себя на груди. И к небывалому изумленью племянницы, та вдруг видит, что на тетке под платьем тонкая стальная кольчуга!

Государыня же пьяно всхлипывает, с сожалением смотрит на дыру в своем платье и чуть ли не со слезами бормочет:

— Жарко мне в ней, тяжело… Поверишь ли, милочка, — я однажды с Гришей была… Это мой первый — Орлов, ты, верно слышала… Так наутро, как вышли прощаться, меня и пырнули ножом… Вот сюда, в этот бок. Я, прости Боже, всегда после ночки в исподнем была, а тут будто дернуло меня что и — корсет я надела. На китовом усу.

Нож только брюхо чуток пропорол, а так — все. Все…

Государыня молча плачет и беззвучные слезы медленно катятся у ней по щекам. Матушка в ужасе подсаживается к тетке поближе — прямо на каменный пол и с чувством спрашивает:

— Да как же это? Кто ж это? Ведь…

Тетка утирает слезы, пьяно машет рукой и с яростью произносит:

— Был там один… Гришин телохранитель. Деньги ему обещали. И графский титул. Поместье…

Поверишь ли, он меня в бок ударил, я падаю, кровь кругом, боль, а он стоит с кровавым ножом и опять — вновь заносит. А я лежу и понять не могу — за что?! Мы же с Гришей его из самой грязи вытащили, верили как — сыну, как брату родимому…

Хорошо, — Гриша первым все понял и шпагу вынуть успел. Я потом месяц в перевязках ходила… Заросло… Как на собаке. Вот только Дашковой пришлось мой мундир надевать и гарцевать перед гвардией, чтоб если повторят — ей пуля пришлась.

Племянница с изумлением смотрит на тетку и шепчет:

— При чем здесь Дашкова?: Она была у нас дома — там, в Пруссии. Мы так поняли, что она — лучшая ваша подруга…

Государыня молча кривится и почти сплевывает:

— Дура она, а не подруга. Не дорезал Гриша крестника моего. Я, хоть и еле ползла на ногах, а все равно — первой за ними помчалась. В подвал… В первый раз увидала, как на дыбе пытают…

Подружка моя закадычная по-глупости проболталась… И про встречи мои с Гришенькой, и про то, что буду в исподнем. У баб язык без костей — мотают, что помелом метут! А дядька ее — канцлер мой Воронцов деньги сыскал и нож в руку вложил…

Племянница глядит в рот своей тетке и с замиранием спрашивает:

— Но вы этого так не оставили?!

Царица пьяненько ухмыляется:

— Отнюдь. Канцлер-то не причем… Ему приказ такой был. От Петруши, Петеньки — благоверного моего. А тут, — вроде как поединок. Он целится — ПАХ! Кровь пустил, но… не дорезал. Стало быть — моя очередь. Ну, прости, мил друг — я-то уж промаху не дала… А потом Воронцова — по-тихому. И милую дурочку — за границу… Пусть там болтает, как я в исподнем хожу.

Государыня на миг умолкает, задумывается, вроде бы как трезвеет, и, поднимаясь из кресла, безразличным голосом говорит:

— Ты на ус-то себе намотай — первой в таких делах не стреляй. На грязь людей шлешь, — и если не будет в сердце у них Правоты, дрогнет рука. Пить дать дрогнет… Стало быть — нужно дать пролить свою кровь. Это в сем деле самое страшное. Вроде все рассчитала, а все равно сердчишко стучит… Ведь не просто так — убивать будут…

Второе, — ответный выстрел никому не доверь. И мстить за себя не позволь. Все сделай сама — полком, дивизией, или — народом. А еще лучше судейскими, или анафемой. Никогда не забудь ни судейских, ни церковь — вот вернейшие палачи. Подсылать же с кинжалом, иль ядом и думать не смей, выйдет наружу — всю жизнь будешь от грязи сей отмываться. Пока — все. Запомнишь — дальше скажу.

А вообще — не слушай мой старческий бред. Это я порой — спьяну. Верю, что в десять дней — язык изучила. Поздравляю…

Ну, работай, не буду тебя больше задерживать, — с этими словами Государыня идет было к двери, но тут матушка все ж не выдерживает:

— Ваше Величество… раз я не прошла Вашу проверку на Преданность, не лучше ли мне вернуться домой?

Екатерина Великая поворачивается к племяннице и смеется:

— Не бойся, я уж давно не придаю никакого значения ни «Чести», ни «Верности». Это у нас в Германии они чего-то, да — стоят. Здесь в России меня предавали и продавали на каждом шагу, на каждом углу, — оптом и в розницу.

Государыня возвращается в кресло, грузно опускается вглубь его и видно, что алкоголь, «выйдя из головы», ударил ей в ноги. В глазах ее больше соображения и здравого смысла, но они теперь закрываются под грузом выпитого. Она хрипло шепчет:

— Не верю я людям «преданным». «Преданность» — одного корня с «предательством». Это же — не случайно… Этакие на манер флюгера — дунуло и они опять по ветру. Я ненавижу людей лояльных и преданных.

Что же до прочих, — пусть и дерзят, лишь бы писем моих не читали….

Девушка слушает Государыню, раскрыв рот, а потом спрашивает:

— Что же нужно мне для того, чтоб заслужить вашу дружбу?

— А ничего мне не нужно. Ты не мужик, а — девица, так что плевать на твой вид. Весу никакого ты не имеешь и мне тебя не обхаживать, так что мне все равно — с кем ты. А во всем остальном…

Дело простое. Нет меня и тебе в пять минут скрутят голову. За то, что я твоя тетка. За то, что не могут они на мне отыграться — тебя вздернут на дыбу. А ты — жилистая. Долго будешь висеть. Я знаю…

А в этих подвалах болтаться не след. В конце — все гадят, да писаются и говорят на себя. И еще… Баб в конце… Верней, в конце — они сами на все согласные.

Ты не поверишь сколько лакеев хочет спробовать графиню, иль баронессу… Скоты — они все такие.

Если я сдохну, а ты не успеешь в силу войти — держи яд при себе. Как родная тетка советую…

Государыня долго смотрит на матушку, с какой-то видимой грустью проводит рукой по голове фойермейстера, ласкает ей волосы и бормочет:

— Я уже довольно стара, чтобы разучиться верить в людей. И я не верю ни в идеалы, ни в общие ценности. Я верю лишь в Кровь. Мою с тобой Кровь. И еще — Интерес. Личный, шкурный твой Интерес. Если я найду чем купить человека, я доверюсь ему больше и подпущу много ближе, чем преданного дурака. Ты меня понимаешь?

Матушка улыбается:

— Тогда нам не повезло. Деньги мне не нужны, Карьере в Науке цари не подмога, если что — поеду в Европу, — с такой Кровью, как у меня, найду себе угол в любом нужном гетто. Выходит, — мне и кольцо негде продеть.

— Какое кольцо?

— Ну, такое вот — в нос, — вроде бычьего.

Тут уж Государыня изволит смеяться так долго и так заразительно, что и матушка невольно поддается этой странной веселости. А потом Ее Величество вдруг перестает смеяться, цепко хватает еще улыбающуюся племянницу за плечо и та в ужасе отшатывается, как будто видит перед собой — привидение. А тетка шипит прямо в ухо:

— Да нет же, дурочка. Запомни первое правило Софьи Фредерики Шарлотты фон Шеллинг, — даже и не думай встречаться с быком, не продев ему в нос кольца. Ты у меня вот где сидишь, — на миг Государыня стискивает матушке горло железной рукой, и сразу же отпускает, — что захочу, то с тобой и сделаю. Знаешь, где у тебя кольцо? — тетка внезапно хватает племянницу за другое место, опять на миг стискивает и сразу же отпускает, — Тебе хочется замуж. Тебе нужен дом, семья, детишки, не век же тебе нюхать все эти мерзкие запахи?!

Так вот, — заруби себе на носу — я дам тебе мужа. Богатого, родовитого, так что все твои подружки на тебя обзавидуются. Дам! Может быть… На колени, сука…

Девушка в офицерском мундире, которая в эти минуты уже вскочила со своего места и отчаянно отдирает от себя руки тетки своей, вдруг обмякает, обхватывает Государыню и медленно сползает бесформенным кулем по тетке на пол. Обнимает царице колени, и, закусив губы, смотрит на родственницу снизу вверх. А та из своего кресла чуть наклоняется и по-матерински целует девушку в лоб. Затем вдруг зевает, достает из складок платья тонкий стилет, и, подавая его племяннице, говорит сонным голосом:

— Постереги меня. До личной охраны мне не дойти, а тут… Я недолго…

Племянница растерянно теребит сонную тетку, с ужасом говоря:

— Здесь нельзя. Здесь же — запахи! Пойдемте на воздух, ведь надышитесь здесь всякой гадости!

Тетка на миг приоткрывает глаза, строго грозит моей матушке и назидательно, с трудом ворочая неподатливым языком, выговаривает:

— Никогда не спи вне закрытого помещения. Уж лучше я у тебя тут надышусь, чем там — проснусь с дырой в голове!

Да, и напомни мне завтра — снять с тебя мерку. Есть у меня портной — чистый кудесник. От Бога кузнец — даром, что крепостной.

С этими словами венценосица засыпает. Матушка прислушивается с дыханию тетки, затем осторожно встает, запирает дверь палатки на ключ и задвигает тяжелый засов. Затем она подбирает с полу осколки колбы с лекарством и собирает тряпкою с пола мокрую кляксу. Когда племянница кончает работу, она замечает, что теткина рука соскользнула вниз с подлокотника и теперь нельзя подсесть к креслу с сухой стороны. Со стороны ж влажного пола…

В палатке трудно дышать от окислов азота и серы. Но еще сильнее здесь пахнет соляною кислотой. Поэтому пол в лаборатории каменный — деревянный паркет после влажной уборки каждый раз покрывался б обугленной коркой и дырами.

Матушка долго смотрит на пятно влаги, в коем потихоньку осаждается кислота, а потом снимает с полки свой лабораторный журнал. С видимым сожалением она перелистывает его, а затем решительно закрывает и кладет журнал на пол — прямо на кислотное пятно на полу. У самой ноги венценосицы.

Матушка садится на свой журнал, сжимает в ладони стилет и ждет, пока Государыня проспится и протрезвеет.

Ее Величество тяжело дышит, чуть похрапывает и что-то бормочет, но девушка не обращает на это внимания. Государыне сие нравится — многие из вроде пригодных в такие минуты подсаживались еще ближе, пытаясь в монаршем бреду услыхать что-то лишнее. Таких моя бабушка потихонечку отстраняла.

Матушке же через год она даст совет. В стране, где пьянство — есть образ жизни, все важные разговоры, или смотрины будущих протеже надобно проводить сполоснув горло водкой. И еще капнуть в глаз «берлинской росы». От сей гадости страшные рези и портится зрение, но глаза обретают нужную маслянистость. Дальше — импровизация и ваш актерский талант.

Матушка же еще через год сделала тетке ответный подарок. Этакие духи из смеси сивушных масел с уксусным альдегидом — дабы создать нужный дух перегара. Бабушке сразу понравился дар и с той поры она знала племянницу лучшим химиком в нашем роду. Кстати, сегодня — полоскания водкой, «роса» и матушкины «духи» — этакий джентльменский набор любого жандарма. Или разведчика.

Коли б я выпил хоть десятую часть того, что мне приписали, — сгорел бы от спирта лет в тридцать, если не в двадцать пять!

А так — пережил я всех моих врагов-одногодков. Родил кучу девочек — умненьких, да красивеньких. За ряд научных открытий в области химии избран во все академические общества всей Европы (в России — позже других). Чемпион России по шахматам.

Иные это оспаривают, ибо я прервал участье в турнирах лет двадцать назад. В день, когда я из оппозиции стал опорой русской монархии. (Ради нашей поддержки Александр даровал лютеранам все просимые нами свободы.) А одно дело, когда в турнире играет опальный и вольнодумец, иное — граф, ловящий, да пытающий вольнодумцев. Ибо в Игру не надо мешать политику, якобинство и дыбу. Но пока я играл, я так и не был никем побежден, хоть Государь и сулил противникам всякие милости. (За этим стояло желание унизить Латвию, лютеран и евреев — так что и тут, увы, не без политики…)

Гроссмейстер Ложи «Amis Reunis». Главный раввин всей Империи. Начальник Третьего Управления — Имперской разведки. Шеф жандармского Корпуса — сиречь контрразведки. Безусловный правитель Лифляндии, Курляндии, Эстляндии и Финляндии.

А теперь скажите по совести, смог ли бы я все вот это, не слыви горьким пьяницей?! Родился ведь я незаконным, да еще — инородцем, да самое для многих тут гнусное — с иудейскою кровью… Да с правами на русский престол… Да любая мразь порешила б меня, — просто так. На всякий случай. А с пьяницы — какой спрос?! Сам пропьет…

Так что особая у меня признательность бабушке за сей секрет, «росу» и матушкины «духи». Но недаром же она во всех делах стала — ВЕЛИКОЙ. А у истинных Императоров даже в столь странных штуках — нет мелочей.

Здесь мне пора рассказать о фон Шеллингах.

Наша история началась почти что недавно — в XVI веке. Точнее сказать невозможно, ибо никто не знает где и когда родился Рейнхард фон Шеллинг, он же — Рейнике-Лис. Возможно, его имя было не Рейнхард.

Однажды в Франконии — под Нюрнбергом головорезы моего предка Эйрика фон Шеллинга остановили бродячего музыканта — алхимика, который имел глупость перед тем похваляться, что умеет обращать вещи в золото. Его отвели в замок и там посадили на цепь, пока он не наделает золота столько, чтоб барону хватило на старость.

Увы, Лис не сделал Эйрику золота, зато в замке завелась стая «лисят». Честный разбойник не знал куда глаза девать со стыда и заплатил огромную сумму папе, чтоб тот сделал Лиса — фон Шеллингом, а внуков разбойника признал баронетами.

Он был не такой уж дурной человек — Эйрик фон Шеллинг. Так — убивал потихоньку купцов на дороге, пару раз напал с ватагой на сам Нюрнберг и кого-то зарезал, но лишнего он не брал. Его звали «Эделихь Раубриттер» — «Честный Рыцарь с Большой Дороги». (Образчик немецкого юмора.)

Как бы там ни было, в пору ту началась Реформация. Эйрик, конечно же, «секвестировал» земли с имуществом ближнего монастыря, а заодно и — непослушных монахов. Напрочь.

Увы, в тех краях победили католики и новоявленным протестантам пришлось уносить ноги от вражьих армий. Бежать пришлось долго и вскоре Эйрик и Рейнхард попали в Голландию. Как раз к той поре, когда там началась заварушка.

Рейнике-Лис был весьма ловким, хитрым и вызывающим доверие человеком. Про него говорили — «он умел продать вам вашу же деревянную ногу». Старый Эйрик был обратного теста — классический рыцарь: «зол, свиреп и вонюч».

Вместе их звали — «Лис в зятьях у Волка» и там, где не мог «по-хорошему» Лис, «по-плохому» вступал в дело Волк. И наоборот. Вместе они стали — не разлей вода парочка.

Вот и в Голландии зять с тестем реквизировали пару католических лавок, купили на сии денежки крупный фрегат и отплыли в Карибское море аккурат перед тем, как в Голландию прибыли каратели герцога Альбы. (У фон Шеллингов это фамильное — мы всегда знаем, когда пора смыться.)

В «флибустьерском, дальнем синем море» мои предки остановили парочку галеонов, перевозивших испанцам несметные сокровища обеих Америк. А с такими деньгами их приняли при Оранском дворе и вскоре фон Шеллинги породнились с Оранской династией — нынешними правителями Голландии. (Тем нужны были деньги, а моим предкам страшно везло — буквально каждый набег на испанцев приносил новый корабль полный золота!)

Деньги эти были, конечно, пиратскими, но они, как известно — не пахнут. Так что в Голландии наша фамилия стала самой богатой и уважаемой.

Именно мы субсидировали вторженье Вильгельма Оранского в Англию и «Славную Революцию». В благодарность Вильгельм посадил на английский трон юного Саксен-Кобурга, матушку коего в девичестве звали фон Шеллинг. (Прочие ее дети стали править Ганновером.)

Когда Фридриху Прусскому нужны были деньги на его «Юбер Аллес», он сразу же обратился к нашей семье. И голландский юноша — барон Эрих фон Шеллинг прибыл в Берлин, чтобы стать ему кредитором, основателем Академии Прусских Наук и создателем Абвера. (Забавно, но первое время Абвер был банковской службой, следившей за судьбой голландских кредитов. Это уже потом все осознали, что его возможности — много шире.)

За такие заслуги перед прусским отечеством «Старый Фриц» женил одного из племянников на племяннице своего кредитора. Так моя тетка (после смерти Старого Фрица) стала прусскою королевой.

Увы, у старых грехов — длинные тени. Со времен Рейнике-Лиса над фон Шеллингами тяготело «родовое проклятие». В нашей семье редки мальчики, а у многих девочек дети рождаются мертвыми. В современной науке эта болезнь зовется «кавказской» и каким-то образом связана с кавказскою кровью.

У Рейнике были черные глаза, темные волосы и необычайный чарующий голос… Сам он объяснял это богемскою кровью, но австрийцы в один голос числят нашего предка — цыганом, а испанцы того хуже — евреем. (У кого что болит…)

В старшей же ветви нашего рода от отца к сыну передается «Крест Рейнике» — единственная реликвия той поры и времен. Крест сей — григорианского образца с армянскою вязью. Я знаю сию надпись на память, там лишь слова какой-то молитвы — не больше того, но… Мы всегда знали — откуда в нас кавказская кровь и отчего к нам прилипло «проклятие.

(В смысле мистическом, — зря Эйрик с Рейнхардом спалили тот монастырь, да перебили монахов. Хоть врут, что у болезни сей медицинские корни, но… нельзя так со Слугами Божьими.)

Борются с „проклятием“ одним способом — чтоб дети рождались здоровыми, нужно найти партнера с такой же болезнью. Или… Забеременеть от кровного родственника.

Часть женщин в нашей семье не страдают „проклятием“. Другие — очень. Средь них была и правительница Ангальт-Цербста — двоюродная кузина моего прадеда. Она хорошо знала, как бороться с „проклятием“ и родила от кузена смышленую девочку, кою назвали — Софьей Фредерикой Шарлоттой фон Ангальт Цербст. Или — Екатериной Великой. Родной теткой моей родной матушки.

Теперь вы знаете, — почему шеф Абвера нарочно скомпрометировал именно Ломоносова, коего опасались в правах на русский престол. Теперь вы знаете, как поймали в Германии княжну Тараканову и всех прочих.

Пруссия числилась врагиней России и претенденты на русский престол начинали свои эскапады обычно с Берлина. Абвер же их потихоньку ловил и передал русской царице — родной дочке шефа прусского Абвера. Вы представляете — как тесен мир?!

В отличие от России в Европе хорошо знают сию родословную. Габсбурги, у коих фон Шеллинги угоняли фрегаты, груженные золотом, объявили моему роду вендетту. С тех самых пор Австрия, Франция и Испания не дружат с Англией, Пруссией и Голландией. А после коронации бабушки еще и с Россией.

Потом были празднества и роскошнейший фейерверк, посвященный основанию Черноморского флота и грядущему присоединению Крыма к России. Зрители остались от салюта в восторге. Слухи о таинственной девице, знающей Канта накоротке, и умеющей создавать фейерверк переполнили двор. Ее ж непривычная (для женщины) внешность и тяга к мундиру дали толчок к россказням самым невероятным.

Самым скандальным и преследующим всю жизнь мою матушку стал слух о ее „ведьмовстве“. Сказывают, что однажды придворные шлюшки решили подшутить над иноземкою и пробрались в ее пороховую палатку. Посреди комнаты они обнаружили странное зеркало, — навроде того о коем они слыхали у собственных бабушек. (Слух сей настолько укоренился в столицах, что через полвека Пушкин напишет: „Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…“ Это, как ни странно — о моей матушке.)

Когда несчастные заглянули в сие зеркало, они (по их бессвязным рассказам) — „увидали весь мир, ангелов в небесах и чертей в подземелье…“ А еще они слышали голоса, пенье птиц в райских кущах и… крик грешников в аду. Среди тех, пытаемых всеми чертями, девицы узрели себя и — все трое лишились чувств.

К счастью, во время пришла моя матушка, которая смогла вытянуть всех троих из под тяги, в коей шло „серебрение“ стекол. (Бабушка пожелала производить зеркала прозрачные с одной стороны — прямо в России.)

Девицы после сего резко изменили свой образ жизни (одна из них даже ушла в монастырь) и стали если не образцом добродетели, то — примером для прочих шлюх. Карл Эйлер написал большую статью о методах лечения больных с тяжелейшим отравлением ртутью. Матушка прославилась записной ведьмой и ее принялись обходить за семь верст.

Абвер же (а впоследствии и моя жандармерия) обогатились новым методом пытки. Друга привязывают над таким „зеркальцем“ и он сам все рассказывает. В ртутном бреду. После этого обычно он умирает (ртуть — понимаете), но…

За показаниями несчастного наблюдают его товарищи по подполью — из другой комнаты. Не видя источника ртути, они не знают причин столь бурного речевого поноса, решают, что перед ними предатель и сами дают показания. Никаких тисков, игл, или дыбы… Я, конечно, умею получать показания и совсем дантистскими методами, но, честно говоря, не терплю прямого насилия.

Так что Пушкин был прав, говоря — „Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…“, но не совсем понял сути нашего метода. Широко простирает химия руки — в тела человеческие.

Эта история случилась как раз перед фейерверком и двор, с одной стороны, восхищался матушкиным талантом, а с другой — шептался между собой, что такую игру огня может дать только знание адских жаровен. Сам Потемкин, говорят, произнес:

— Я восхищен сим искусством, но не готов продать за него свою душу.

Мнение фаворита никто не оспорил и отношение общества к матушке было двояким. Ей восхищались, но… боялись общаться.

Когда устроились танцы, девушка, втайне мечтавшая встретить на сем балу своего суженого, переоделась в новое платье из китайского шелка. Она истратила на него все свои пятьсот марок. На него и нитку японского жемчуга, а туфельки у нее были бабушкины. Ей всегда нравились жемчуг, серебро и сапфиры — эта бледно-синяя гамма выгодно оттеняла матушкины голубые глаза и нежно-белую кожу, — любая женщина любит подчеркивать все имеющиеся у нее достоинства с максимально возможным эффектом.

На своем первом балу матушка была в простом шелковом платье и нитке жемчуга. На фоне обвешанных камнями русских красавиц ее попросту не заметили. Да и мненье „светлейшего“ внесло свою лепту.

(Впоследствии все углядят странную связь — чем больше будет матушкино влияние при дворе, тем хуже пойдут дела у „светлейшего“. Когда ж он, утратив практически все, умрет в дороге от странного яда, все свяжут сие с уменьшением ставки кредита по долгам графа Зубова. Матушка ни к кому и ни разу не слала наемных убийц. Она кредитною ставкой и таможенным сбором убивала верней, чем кинжалом и ядом.)

Но в тот день „светлейший“ был в полной силе и матушка в самых расстроенных чувствах удалилась от праздника в укромную комнатку. Там она села „зализать душевные раны“ и ждать окончания веселья для того, чтоб без помех убрать петарды, да свечи с мортирами. А дабы не растравлять себе душу — раскрыла Кантову „Общую естественную историю и теорию неба“ с автографом и любезными пояснениями автора на полях.

И вот, пока она всецело поглощена усвоением нового взгляда на теорию образования Вселенной, в ее комнатку вваливается огромный мужик, который, обдавая матушку этаким амбре из дорогого одеколона и сивушного перегара, вежливо осведомляется:

— Здесь, милочка, не пролетал этакий мон ля петит, этакая немецкая нимфа, баронесса фон… уж не знаю как ее там! В общем, — новый фойермейстер Ее Величества! Она мне назначила здесь тет-а-тет.

Девушка с умной книжкой подскакивает от неожиданности, невольно краснеет, как маков цвет, и еле слышно лепечет:

— Вы имеете в виду Шарлотту фон Шеллинг?

— Да, что-то вроде того. Так, где же она?

Баронесса фон Шеллинг медленно закрывает свою необычайно нудную книжку и, вставая со стула, произносит:

— Шарлотта фон Шеллинг — к Вашим услугам. Но я не назначала вам здесь свиданий. Кстати, с кем я имею Честь?» — при этом она во все глаза смотрит на кавалера. Тот — настоящий красавец: двухметровый верзила, грудь колесом, косая сажень в плечах и все — при всем.

Больше всего в Бенкендорфах людей поражает животная сила, «мужицкая» мощь, коей сплошь и рядом лишены потомки иных древних родов. Недаром нас зовут «Жеребцами Лифляндии» и «жеребята» нашего производства растут в домах чуть ли не всего русского (и германского) света. Не стараюсь похвастать, но неспроста народ говорит, что «У мужика вся сила — в яйцах.

Матушка во все глаза смотрит на великана и не верит, что такие женихи бывают на свете. Тот же с изумлением смотрит на „эту поганку“ (именно так мой дядя станет звать мою матушку) и не знает, что ему делать. Потом матушка частенько смеялась, рассказывая, как Бенкендорф невольно выдунул перегар в сторону, совсем как напроказивший мальчишка перед строгой матерью, и даже пробормотал что-то вроде: „Атанде..! Вот влип, так — влип.

— Полковник Бенкендорф — к Вашим услугам. Мы тут знаете ли… Крутили бутылочку на фанты, и за Вашим отсутствием бутылочка указала на меня и на вас, так что теперь вы — моя пленница. Я обязан пригласить вас на тур мазурки.

Матушка невольно смеется такой простоте русских нравов и, вновь раскрывая Канта, отвечает с усмешкой:

— Что ж, я освобождаю вас от Вашего обязательства. У меня чуточку болит голова, и я лучше посижу здесь — в тишине. Вас же, наверно, ждут Ваши друзья. Спасибо за приглашение, но… Будьте здоровы.

Тут бравый полковник теряется совершенно, — сперва он идет к выходу, потом вдруг останавливается, топчется на месте, всплескивает руками и с отчаянием в голосе восклицает:

— Mon bleu, да что ж Вы меня без ножа-то тут режете! Бутылочку-то крутила Сама! Да как же я теперь без тебя покажусь… Да ты станцуй со мной раз, и — разбежались. Что тебе, жалко?! Дура…

Матушка рассказывала, как ее прям подбросило от сих слов, а в голове будто колокол: „Я дам тебе мужа — богатого, родовитого… Дам“. А в глазах, как в кривом зеркале — вялый, зависимый подбородок, слюнявая нижняя губа, какие-то будто стеклянные и в то же время — бегающие глаза, огромные, напомаженные усы и надо всем этим омерзительный, тошнотворный запах дорогого одеколона…

Дальше она плохо помнила, что случилось. Только громкий хлопок — это упала книга с ее колен на паркет. Только ослепительный свет — это огромные люстры резанули глаза, когда Бенкендорф вводил ее в центральную залу. Ввел и не стал танцевать, а побежал, таща за руку через весь зал — искать Государыню. И матушка рассказывала, как она увидала тетку и всю дорогу смотрела царице в глаза и еле заметно, чтоб лишний раз не нанести ущерб офицерской Чести, качала отрицательно головой. А венценосная тетка будто не видела, ее глаза все время бегали, будто прячась от сей мольбы, а затем…

Затем Государыня крикнула:

— А вот и мой маленький фойермейстер! Умничка! Давно я так не смеялась. Шампанского моей новой подруге! Да больше!

Откуда не возьмись, появилась огромная чаша, в которую тут же ударила струя пены. Девушка, кою почти облапил ее кавалер, совсем испугалась:

— Я не пью, Ваше Величество! Я не умею… Я… не пью!

На что Императрица хохочет:

— Ерунда! Все пьют. В России — пьют все! Вот и твой кавалер не упустит. Да, Господа, за нашу Армию. За моих Офицеров! Пьют все!

Девушка в светло-голубом платье с ужасом обводит взглядом собравшихся. Более половины из них — люди из „Тайных“. Они аж шеи вытянули, чтобы услышать ответ. Несчастная дрожащими руками берет чашу с шампанским, подносит к губам и отхлебывает. Тут же чуть ли не отталкивает вино от себя и в ужасе шепчет первому же соседу:

— Там же — опий!

Тот не слышит. Он вместе с другими офицерами раскачивается из стороны в сторону и громко повторяет вслед за всеми:

— Пей до дна! Пей до дна! Пей до дна…

Матушка чуть морщится и, поднося чашу к губам в другой раз, с ненавистью смотрит на Государыню, а та, будто ей нужно сказать что-то важное, наклоняется к племяннице и с мольбой в голосе просит:

— Пей, доченька. Так лучше. Так легче. Я как увидала своего идола, так — чуть рассудок не потеряла. А выпила зелие и — не помню уже ничего. ПЕЙ!

И матушка под радостные вопли и крики придворных: „Горько!“ и „Пей до дна!“ — выпивает чашу сию. А потом ей становится так легко, что она, не останавливаясь, пляшет весь вечер до другого утра.

Проснулась она вечером третьего дня в своей же постели. Проснулась и поняла, что теперь она либо должна выйти замуж за Бенкендорфа, либо уйти в монастырь, дабы спасти свою Честь.

Еще в бытность ее в пансионе — их, благородных девиц, обучали неким правилам женского естества и помогали составлять „календарь“. И шутили при том, что в одни дни надо звать милых любовников, в другие же — заботиться о династии благоверного. Ей же „не повезло“. Поэтому-то она и плакала вплоть до утра четвертого дня.

Наутро же она, не сказавшись прислуге, пошла на поиски Бенкендорфа, чтобы расставить точки над „i“. Но полковника дома не оказалось, а слуга отвечал:

— Так барин-с уехали-с — может к певичкам, а может и к дружкам в имения-с. Ежели к певичкам — так это надолго, правда, деньжата у него на исходе, так что скорее он в имениях-с. Найдет там матрешку попроще, вжарит ей по самое не хочу, наврет с три короба-с и — домой. Так что денька через три ждем-с. Тогда и приходи к нему в гости.

Разумеется, сказал он все это не сразу, но для профессионального иезуита, привычного к беседам с простыми людьми, выудить сии новости труда не составило.

По возвращеньи домой матушка просит нагреть ей ванну воды, а потом запирается в комнате и вскрывает вены на руках и ногах. Я никогда не спрашивал ее, зачем она сие сделала. В жизни, даже в жизни профессиональных разведчиков, бывают такие моменты, когда — „все“, когда „накормили“ уж досыта, по самое… И я ее понимаю.

Ее спасли чудом. Служанка, пробегавшая мимо ее комнатенки, обронила поднос с посудой и учинила такой грохот, что все выскочили посмотреть, что случилось. Все, кроме матушки. У слуг была голова на плечах, да и слухи до них доходили, — какой кусок счастья свалился на бедную, но ими любимую, сироту. (Матушку боялась и ненавидела знать. Люди ж простые — любили ее и со всеми горестями и заботами шли сразу к „Хозяйке“. И она брала детей их на службу, прощала долги и защищала их перед сильными. Теперь латыши ходят ко мне. И за глаза зовут просто — „Хозяин“.)

Вот мажордом и постучался в закрытую дверь, чтобы узнать, чем вызван столь богатырский сон. Когда же все поняли, что дверь заперта изнутри, ее просто вышибли.

Так что матушкино приключение кончилось тем, что под влияньем аффекта она слишком удачно полоснула себя по правой ноге и зацепила ахиллову жилу. Так что с тех самых пор матушка всю жизнь провела с тростью, да в особенном сапоге. Больше она не танцевала.

Что же касается ее психики, матушка дня три лежала в сумеречном состоянии, — это когда зрачки вроде бы на свет реагируют, но на жесты, а тем более слова — реакции никакой. Я видел такое после тяжких ранений.

Весьма опасное состояние, но во сто крат опаснее то, что начнется, когда раненый начнет сознавать, что с ним случилось. На моей памяти десятки, сотни крепких здоровых мужиков, которым бы жить, да жить, приходили в себя, обнаруживали ампутацию, молча отворачивались лицом к стене и угасали на наших глазах. Без руки, да ноги им было незачем жить…

Кстати, это весьма простая проверка при неудачном самоубийстве. Настоящий самоубийца, придя в себя, обыкновенно плачет, а затем, как искалеченный на войне, отворачивается ото всех и спит. Он и вправду не хочет жить, он стремится уйти от жизни, а сон — разновидность смерти. Самоубийца мнимый, налагающий на себя руки, чтоб обратить на себя наше внимание — после выхода из шока счастлив, что жив. Он рад, что за ним ухаживают, он пытается сделать трагедию из происшедшего и порою свершает экстравагантные поступки, но в любом случае мы видим острое желание контакта, общения с иными людьми. Эти наблюдения я вывел из своей многочисленной жандармской практики, и они помогли мне в раскрытии весьма многих запутанных дел.

(Господа якобинцы могут сто раз говорить, что мсье Сен-Симон с обиды стрелял себе в голову и промахнулся, а я уверяю, что все это — липа. Ибо когда прибежали на выстрел, сей стрелок требовал к себе журналистов! И раз даже в этом пророк социального равенства был лгун, да обманщик — не ждите правды от всех его проповедей!)

Моя матушка, по рассказам, на четвертый день зашевелилась, и перекатившись на бок, отвернулась к стене. Сиделки, не смыкавшие по приказу Государыни глаз, ощупали ей лицо и обнаружили, что оно мокро от слез. Поэтому одна из них, несмотря на столь поздний час, бросилась в монаршьи покои и сообщила тревожную весть.

А к тому времени бабушка, не ожидавшая столь стремительного и мрачного развертывания событий, не выдержала и призналась, что баронесса фон Шеллинг — ее родная племянница.

Двор был в шоке, дамы, беспечно развлекавшиеся на счет моей матушки, сразу прикусили язычки и теперь дежурили у дверей, дабы при первой возможности принести извинения. Придворные офицеры, до того весело смеявшиеся над „очередной проделкою“ Бенкендорфа, осознали всю низость своего поведения и теперь в один голос резко осуждали сам образ жизни и привычки полковника.

Тем временем Государыня изволила лично прибыть в комнату к больной девушке, та не отозвалась на всю ласку Ее Величества и, по словам очевидцев, они впервые увидали Екатерину Великую в определенном смущении и растерянности. Наконец, бабушка оставила бессмысленные уговоры несчастной и вместо того стала разбирать и рассматривать ее вещи. Книги — в особенности.

Бабушка была немало удивлена тем, что из всех художественных произведений, кроме Канта, химических руководств и таблиц, матушка читала одну только книжку — „Сказки матери Гусыни“ Шарля Перро. А изо всех детских сказок книжка, когда Государыня взяла ее в руки, сама собой открылась на „Золушке“ — на ней она была сильнее всего замята.

Сперва бабушка не знала, что думать, а потом вдруг заплакала и вышла из комнаты. Когда ее осмелились спросить об этих слезах, Государыня отвечала:

— Господи, грех-то какой… Да как я могла забыть, — она ж потеряла мать свою пяти лет от роду!“ — и показала при этом первую страницу, на которой было написано: „Милой доченьке в день ее Рождения от Мамы“. Подпись моей бабушки — урожденной Эйлер и дата — декабрь 1763 года. Бабушку замучили в прусских застенках под Рождество — через неделю после дня Рождения моей матушки. Та родилась пятнадцатого, а бабушки не стало на двадцать второе…

А ближе к утру в печальной комнате появились лакеи, ловко повернувшие кровать с больной так, что та теперь могла видеть дверь комнаты. Раздалась прекрасная музыка, вспыхнули сотни свечей, и в комнату вошла Прекрасная Фея, спросившая:

— Почему плачет крестница? Маленьким девочкам не надо так плакать…» — но не успела она досказать, как произошло что-то ужасное. Будто какая-то сила подняла из кровати несчастную сироту и бросила ее на пол. А там молодая девушка на карачках, потому что мешали бинты на руках и ногах, подбежала к доброй волшебнице и нечленораздельно, почти как дикий звереныш, — заскулила и прижалась к ноге. Государыня в первый миг оторопела, а потом зарыдала сама, сорвала с себя напудренный парик с мишурой и швырнула его в своих фрейлин с криком:

— Вон отсюда! Пошли все вон — мать вашу так!

Убегающие женщины только и успели заметить, как простоволосая, страшная Государыня подхватила свою племянницу на руки и понесла обратно на постель. Затем дверь захлопнулась, и никто дальше не знает. Матушка всего этого просто не помнит, а бабушка — никому не рассказывала.

Так матушка оказалась на попечении лучших врачей и стала потихонечку оправляться. Сама Государыня обмолвливалась, что не думала за матушкой таких телесных и внутренних сил.

Вскоре на руках у царицы появилось коллективное письмо офицеров столичного гарнизона, в коем люди порицали поведение и образ жизни «любимца Наследника». Императрица вызвала виновника к себе на ковер и зачитала отчет Александра Суворова о поведении вверенных ему офицеров во время турецкой кампании.

«Офицер Бенкендорф проявил себя исполнительнейшим среди прочих, так что я посылал его в самые жаркие места, где потери были не столь важны в сравнении с верной победой. Полковник Б. своею храбростью так одушевлял рядовых, что даже самые негодные преисполнялись отвагой и бежали за ним на верную смерть. Если Б. еще был хоть минуту трезв, я, матушка моя, думаю, что он стал бы лучшим из всех моих офицеров».

Зачитав сию рекомендацию, бабушка добрых пять минут разглядывала потолок, в то время как с несчастного успели сойти румянец, сто потов и сколько-нибудь живой вид, а потом с мечтательным голосом произнесла:

— Да. Впечатляет… Мы тут посовещались и решили, что надобно дать тебе нужное дело… Вдали от столицы.

Есть у меня две вакансии — Губернатором Сибири в Тобольск и посланником к китайскому Богдыхану в Пекин. Советую выбрать дипломатическую стезю, ибо она полагает постоянное жалованье в две тысячи рублей в год.

Сибирь же — губерния нервная, мужички в бегах, так что если ничего не изменится, то и получать ничего ты не будешь. Первые же перемены к лучшему и сама губерния осыпет Вас золотом. Если же дело усугубится… Не обессудь. Так что обдумай все хорошенько, но я б выбирала посольство. Представь же себе — далекий Китай! Экзотика…

Очевидцы божатся, что офицеры охраны заключали пари, тронется ли несчастный рассудком от этой беседы. Это теперь китаезы бегают пред нами на полусогнутых, а в те годы посол часами стоял на коленях под солнцем пред воротами богдыхана, чтобы передать тому пустяковую просьбу. Высшей же наградой по китайским понятиям было позволение «дикарю» — облобызать, да понюхать богдыханскую тапочку. Чисто — экзотика!

Впрочем, нюхать чужие тапочки может и неприятно — зато безопасно. Жить же в Тобольске под защитой полусотни солдат, когда вкруг города бродят банды недорезанных пугачевцев тоже — экзотика. В коей-то мере.

Так что не надо осуждать моего дядю, когда на другое утро он, надев свой парадный мундир и нажравшись мускатных орешков для отбития запаха, сломил сопротивление матушкиных сиделок и ворвался к ней в комнату. Подарил большой розовый куст. Многие говорили, что это был куст, матушке из кровати он показался большим веником. К тому же от розового запаха ее сразу вырвало. Сенная болезнь.

Возникла некая сумятица. На шум прибежала Государыня, которая велела ухажеру выйти вон, обещав притом, что он может говорить из-за двери. Так генерал Бенкендорф признался через закрытую дверь в своей искренней любви и просил руку и сердце возлюбленной. После длительного молчания и последующих перешептываний в закрытой комнате матушка дала согласие.

Основателем нашего рода был Томас Бенкендорф — незаконный сын Гроссмейстера Платтенберга. Дата его рождения, да имя матери неизвестно, но сохранились многие документы, в коих предок подписался попросту — Тоомас. Это явно эстонское имя и можно считать Бенкендорфов потомками связи немца с эстонкой.

Известно, что Гроссмейстер подарил матери Тоомаса домик с землей на краю Пернау, который называли все «Бенкендорф». Отсюда и наша фамилия.

Маленький Тоомас рос, как все дети от таких связей — учился в монастыре, назначался на мелкие посты в Пернау, но… Для нации повелителей он был рабом — один среди многих. Все изменилось в 1410 году. В день битвы при Грюнвальде.

Немецкие армии были разбиты литовцами и поляками и много баронов попалось к ним в плен. Надо сказать, что сражение кончилось не чистой победой поляков, ибо армии Валленрода смогли отойти. Большую часть спасшихся составляли ливонцы, в то время как тевтоны попали в плен до единого.

Тевтонскому Ордену (нынешней Пруссии) была навязана чистая уния, ливонцы же присягали Ягайле каждый — личными землями. А земли в Ливонии таковы, что бароны всю жизнь селились только на левом — высоком и плодородном берегу Даугавы. Низкий же и заболоченный правый берег реки стал монастырской землей. И если левый берег попал в прямую зависимость к польскому королю, за монастырями стоял папа и поляки не решились идти против церкви. Единственное, что они сделали — потребовали у ливонцев перенести столицу из неподвластного полякам Пернау (на границе с Эстляндией) в вассальный край Курземе, в — Миттау. (Так появилась Курляндия.)

Так курляндские латыши стали дважды рабами, в то время как монастырские уставы отнимали у людей всю их собственность, оставляя их — лично свободными. И Церковь с уцелевшими баронетами с того самого дня внушали лифляндцам, что рабство и прочее несут нам поляки. (Разница в положении латышей по разные стороны от реки стала просто разительной. А так как и там, и там жили немцы — народный гнев углядел в сией разнице правленье поляков.)

Это с землею. Деньги ж в наших краях шли от торговли в рижском порту. Рига стояла на нашем — правом берегу Даугавы, но почти что все немцы платили налог польскому королю. И чтоб поляки не зарились на богатства Лифляндии, нужно было, чтоб наш бургомистр — не был немцем.

Тоомас Бенкендорф к той поре жил с ливинкой, а сын его взял в жены латышку. Никоим образом эта семья не могла, да и не обязана была давать Присяги полякам. Так Тоомас стал бургомистром. А так как его правление было умелым и милостивым, народ стал на его сторону. (А чего вы хотели, — мать — эстонка, жена — ливка, невестка из латышей! Да весь простой люд был горою за нового бургомистра!)

Не прошло и трех лет этакого правления, как Тоомас Бенкендорф объявил свою Ригу — «Вольною» и пригрозил выгнать из города непослушных баронов. Распря кончилась тем, что новый Платтенберг посвятил двоюродного дедушку в рыцари, Бенкендорфы стали писать себя через «фон», а Рига — так и осталась теперь «Вольным городом».

Бенкендорфы же стали ее бессменными бургомистрами.

Многие древние роды начинают таким славным образом, но потом мельчают у нас на глазах. Бенкендорфы ж всю жизнь «горячат» Кровь с латышками, ливками, да эстонками. Выбирают они самых шустрых, веселых, да умных девушек, так что немудрено, что мы стали «Жеребцами Лифляндии». Мужики от земли всегда крепче, да ядреней всяких там вырожденцев с прокисшею кровью, так что вскоре мы подмяли под себя всю Лифляндию.

Сему помогло то, что древние немецкие роды жили в Курляндии, а к нам перебирались младшие дети семей, обнищалые, да просто разбойники. Такие немцы не решались оспорить у «мужицкого рода» главенство в Лифляндии.

Да и простой люд всегда знал, что сегодня их девочка поднесла ковш воды — барону напиться, а завтра вся их семья может жить за счет баронессы. А если не баронессы, так хотя бы — «народной жены» Бенкендорфа.

Когда началась Реформация, латыши углядели в ней повод восстать против ненавистных поляков. Но Польша тех дней была в самой силе — поляки жгли, убивали, резали и насиловали кого, когда и за что хотели. Курляндцы, привычные жить под польским ярмом, склонили пред врагом свою голову и… перестали быть латышами.

Согласно Указу тогдашнего польского короля — Яна Батория каждая из пленных латышек обязана была родить от поляка. А мужиков победители убивали. Или оскопляли. Иль принуждали доказать «женское естество» на древне-римский манер.

Этому есть печальное объяснение. Если Германия поднимается за счет трудолюбия немцев, внедрения передовых технологий и прочего, а Россия сильна открывательским духом, способностью русских освоить совершенно непригодные к жизни пространства, то Польша обязана всем — Черной Смерти.

Эпидемия быстротечной чумы, унесшая в XIV веке три пятых населенья Европы, не затронула Польшу. Оказалось, что «моровые язвы» — чума, тиф, холера милуют почему-то поляков (и отчасти — чехов). За счет этого Польша раскинулась в те времена «от моря до моря». Других же полезных качеств у сего народа попросту нет.

Любой человек, прибыв в Германию и привыкнув к немецкому образу жизни, становится немцем. Для этого нужны лишь точность и аккуратность. Тысячи иностранцев, прибывая в Россию, и усваивая ее жизнь, становятся русскими. Будьте посмелей, да «чуток не в себе» и у вас все получится!

Но как выработаешь в себе устойчивость к чуме да холере? Стало быть поляк появится лишь после ночи с поляком или полячкой! Вот вам и корень сего «ополячиванья».

Это все легко писать на бумаге. В реальной же жизни… В дни Ливонской войны латышей-мужиков сгоняли в что-то вроде хлевов, заставляли работать до смерти и ждали пока они не помрут. Баб же поляки насиловали до полусмерти, чтоб они родили им полячат. Они надеялись, что поколение с польской кровью перестанет бороться с поляками. Их мечты оправдались. С той поры Курляндия стала польской провинцией.

Но в Лифляндии нет тех полей с перелесками, в коих вольготно польским уланам с гусарами. И мои предки, привычные к дракам с баронами, да личной свободе, забрались в леса, получив прозвище «мохоеды». (Я умею готовить блюда из моха, коры, слизняков да лягушек — меня научили старики-протестанты. Они говорят, «сей вкус — у Свободы».)

Возглавил же протестантов мой предок. Пятнадцатилетний барон — Карл Иоганн фон Бенкендорф. Вскоре на помощь ему пришли шведы, но для протестантов Иоганн — символ борьбы латышей. (Нынче «лесные братья», борясь против русских, носят на груди образок с ликом Иоганна Бенкендорфа.)

В конце позапрошлого века шведский король Карл XII придумал Редукции, по коим имущество должников отходило к шведской короне. В Лифляндии все земли — убыточны, так что разорились сразу же все. Тогда очередной бургомистр славной Риги Карл Юрген фон Бенкендорф поехал в Стокгольм просить отмены Редукций. Там его просьбу приняли, как мятеж и отрубили прапрадеду голову. Лифляндия взорвалась.

Россия в ту пору думала воевать с Швецией, но восстанье в Лифляндии ускорило дело. Увы, меж нами и русскими лежала Эстляндия — крайне шведская по своим корням и пристрастиям. Русские сие не учуяли и Северная война началась с разгромного пораженья России под эстляндскою Нарвой. (Войска русских не были готовы к войне и Петр, идя к нам на выручку, переоценил свои силы.)

Но и шведы недооценили событий в Лифляндии. Торговля по Даугаве была перерезана и вся Прибалтика стала шведам в убыток. А война в местных болотах истощила шведскую армию. Венцом же нашей нелюбви к скандинавам стала Полтавская битва.

Средь сражения немецкие полки Шлиппенбаха напали на шведов с фланга и тыла. Те попали в полное окружение и были без счету истреблены русскими и лифляндцами. В благодарность за это лифляндские лидеры получили чины в русской армии, а правителем всей Лифляндии назначен мой прадед — Карл Иосиф фон Бенкендорф.

Кроме того, Лифляндия получила от русских «Свободу», коя заключается в том, что русские не смеют ставить хоть кого-либо на самый мелкий пост в нашей стране. Так правление Бенкендорфов закрепилось указом Петра.

И мы с той поры Верой и Правдой служим России и дому Романовых.

Свадьба прошла по-семейному. С нашей стороны были Эйлеры. Сам Леонард Эйлер, а также все его сыновья с семьями. Математик и механик Иоганн Альбрехт, по чьим эскизам делались в ту пору мосты в Империи со своим зятем — Александром фон Кноррингом (будущим тифлисским генерал-губернатором). Личный врач Ее Величества Карл со своими зятьями — доктором Шимоном Боткиным и батюшкой царскосельского прихода Михаилом Сперанским. А из Сестрорецка прибыл астроном и главный оружейник Империи генерал-лейтенант от артиллерии Кристофер Эйлер, который в ту пору стал директором тамошнего завода. (Вскоре у моего деда Кристофера появится новый, молодой секретарь и зять — Алексей Андреевич Аракчеев.) Мир — тесен.

Со стороны Шеллингов присутствовала одна моя бабушка — Государыня Императрица Екатерина Великая, а со стороны жениха — его мать Софья Елизавета Бенкендорф (бонна Наследника Павла), урожденная Ригеман фон Левенштерн, с дочкой и зятем — Арсеньевыми (дедом и бабкой моего племяша Миши Лермонтова). С четвертой стороны не было никого. (Бенкендорфы не ездят в Россию.)

Весной 1781 года в Риге в фамильном доме семейства Бенкендорф родился мальчик, которого назвали в честь сына Наследника Павла — Александром Бенкендорфом. Просто Александром, без Карла. На этом настояла бабушка мальчика Софья Елизавета — она ненавидела Бенкендорфов и сказала: «В моем доме не будет сих мужиков — Карлов!»

Это был не я. Мой старший брат родился форменным идиотом и помер через месяц после рождения. В 1782 году родилась мертвая девочка и тогда все вспомнили о «проклятьи фон Шеллингов».

Как я уже доложил, болезнь эта не лечится, но разрешима, если оба родителя имеют «проклятую» Кровь.

Анализы показали, что у матушки не может родиться ребенок от Бенкендорфа. Их «крови» полностью не совпадали. А все матушкины кузены остались в Германии, да и не могли они «мараться с еврейкой». (Я уже доложил о прусском законе по этому поводу.)

Поэтому матушка написала тетке письмо, в коем просила дать ей развод. Бенкендорф пил, не просыхая, иной раз подымал на матушку руку, не умел, да и не хотел заниматься ни Ригой, ни латышами и матушка просто устала от всего этого.

В ответ на сие из столицы прибыл нарочный с приказом немедля явиться на аудиенцию к самой Государыне.

Матушку вводят в спальный покой. В комнате жарко и душно, — кругом тяжкий запах жасмина и парафина. На улице уже утро, но здесь — полумрак из-за плотных и темных занавесей и мерцанья десятков свечей.

Добрую половину спальни занимает огромный альков с исполинской постелью, окруженный шкафчиком для белья и туалетными столиками. Впрочем, постель едва смята, а Государыня сидит за столом в другой части комнаты. Этот стол завален бумагами, книгами и журналами, а корзинка под ним забита грязными перьями.

Императрица, сверяясь с какою-то книжкой и не переставая писать, спрашивает у лакея:

— Сколько времени?

Старый и, видимо, опытный раб еле слышно бормочет:

— Утро, Ваше Величество. Дозвольте, мы приберем. Какой подать завтрак?

Государыня с видимым сожалением отрывается от бумаг, слепо щурится на вошедших, затем встает с кресла, подходит к окну и раскрывает его. Комната заполняется свежим утренним воздухом. Венценосица с наслаждением дышит и произносит:

— Скажи Эйлеру, чтобы что-то придумал. Опять всю ночь глаз не сомкнула. Клевать мне носом на вечернем Совете! Кто там?!

Матушка идет ближе, Государыня со свету прикрывает глаза, узнает в гостье племяшку и машет слугам рукой:

— Уберите-ка все со стола! И завтрак, пожалуйста, на двоих, — затем она о чем-то задумывается, подзывает старшего из лакеев и просит, — Позови мне давешнего купца. Пусть обождет.

Слуги бесшумными тенями наводят в спальне порядок, а царица с неприязнью окидывает племянницу взглядом:

— Я прочла твою просьбу. Неужто я такая тиранка?!

Матушка немного пугается. Обычно тетка гораздо любезнее.

— Что вы, Ваше Величество!

— Тогда почему ты бросаешь меня? Мне что, — легко выдать тебя за конкретного идиота, чтоб ты теперь разводилась? Это — предательство! Какие у тебя оправдания?

— Я не смогла родить маленького. И по семейным приметам я не смогу разродиться. А без… Все меня обвиняют…

Государыня понимающе кивает в ответ:

— А если бы я развела тебя с мужем, оставив на рижском посту?

Матушка падает на колени перед властительницей. Та усмехается:

— Стало быть — тебе нравится Рига. Похвально. Я получила довольно известий об успехах и не вижу другого на этом посту. Но… Я никогда не разведу вас. Согласно Указу Петра Великого от 1716 года Лифляндия — скорее союзное государство, чем часть нашей Империи. Вплоть до того, что в Риге может сесть только фон Бенкендорф.

Матушка изумляется:

— Почему Империя не может влиять на столь крохотную провинцию?

Бабушка разводит руками:

— Корень зла в положении Санкт-Петербурга. Сие не окно в Европу, но гигантская язва. Отсюда нельзя вывезти товара в Европу, а можно только ввезти. Россия не производит ни машин, ни мануфактуры. Наш груз — лес, зерно, меха, деготь… Мы привязаны к сплаву…

Петр I пытался прорыть Мариинский канал, да переселить народ ближе к Ладоге. Болота заилили канал за какой-нибудь год, мужики вымерли, ибо… Там нечего кушать.

Реальный же порт здесь, на Балтике — в твоей Риге. Петр хотел это все изменить. По договору от 1721 года польской Курляндии отошли «даугавские земли» на нашем, правом берегу Даугавы. Сделано это было за отказ от претензий на Чернигов, Полтаву и Киев.

Поляки перекрыли реку и Рига зачахла. Но и Петр не добился, чего ожидал. Удавив Ригу, он пытался поднять Санкт-Петербург. Но уж коль на брегах Ладоги не росла пища, не выросла она и при Петре. Русская же казна обанкротилась.

В правление Анны, мы наконец осознали значение Риги и Даугавы для русской казны. В Лифляндию ворвались курляндцы. Ответом было очередное восстание и нынешняя ненависть латышей к курляндцам и русским. Курляндцы так и не смогли побороть «лесных братьев» и русская казна так и осталась пуста. Огромные ценности, награбленные Бироном в России, из-за пиратов не вывезлись для продажи, скопились на левом, курляндском берегу сей реки и по сей день украшают дворцы в Митаве.

Перемена правления ничего не решила. Елизавета ненавидела курляндскую сволочь, но сама была по крови полячкой и Даугава осталась закрытой. Россия и Польша продолжили разоряться.

В ходе Семилетней войны французская колония Польша разрушилась совершенно и была разделена меж мною, австрийцами и пруссаками. В 1777 году Карл Александр Бенкендорф напал на Курляндию и беззаконно занял «даугавские земли.

В итоге сего вероломного нападения Рига теперь приносит мне три четверти поступлений от заморской торговли. Деньги сии частично разворовываются моими придворными и если Даугаву опять перекроют, меня первую подымут тут на штыки!

За пять лет всем понравилось вкусно кушать, вашу знать с охотой принимают в наших домах и при первой возможности пытаются породниться… Это при том, что в Лифляндии не забыли, как мы при Бироне десять лет жгли, да насиловали вашу страну. Малейший мой неправильный шаг и лютеране опять перекроют Даугаву. Им, конечно, не поздоровится, но…

Шведы за двадцать лет не выкурили сих „мохоедов“ с болот. Анна сломала шею за десять лет непрерывной войны. Лучше учиться на ошибках других, чем самой лезть с войсками на ваши болота. А в Лифляндии хотят над собой Бенкендорфа.

Карл Бенкендорф, казненный в Стокгольме, для вас теперь что Эгмонт и Горн для Голландии. С казни Эгмонта началась голландская Революция, с казни Бенкендорфа — восстание латышей. Я не могу и не буду разводить тебя с твоим мужем.

Матушка моя убито кивает и, делая будто книксен, шепчет:

— Я понимаю вас, Ваше Величество…

Государыня усмехается и ведет племянницу с своему ложу, Там она сдвигает одну из занавесей. Одна из матерчатых стен постели, созданной будто нарочно — лишь для любви, скрывает за собой книжный шкаф. Потрясенная матушка видит перед собой тома Энциклопедии, полное собрание сочинений Вольтера, журналы химических обществ… Бабушка же обводя сии бумаги рукой, признается:

— Бессонница у меня. Пыталась как-то с Потемкиным это читать, так он приставать стал… Хороший человек — второй Гришенька, да только… не видит он дальше своего курносого носа…

Смотри же сама. Вот сочинение господина Дидро. „Посвящается Его Величеству Разуму“. В какой стране, кроме нынешней Франции, власть короны настолько мала, чтоб паршивенький штатский смел звать королем не Правителя?! Вроде — пустяк.

Сочиненье Вольтера. Выпущено двадцатитысячным тиражом. Фактически — проповедь Революции. „Издано на средства почитателей“. Я справлялась — сколько стоит тираж, да еще на такой хорошей бумаге. Около пятидесяти тысяч золотых луидоров. Цена на корешке — один луидор. Стало быть кто-то мог купить конный завод, виноградник в Шампани, или пару совсем модных шлюх, но вместо этого — зовет народ к топору! И отметь для себя — сей человек должен входить в сотню богатейших людей „милой Франции“! Но не это самое удивительное — „Одобрено королевской цензурой“. Стало быть, либо в этой цензуре — все покупается, либо цензор с издателем заодно. А это — тревожный звонок!

Издание басен старика Лафонтена. Детский выпуск. В издательских комментариях: „Под волком ввиду имеется Пруссия“. Страница следующая — „Свиньи — конечно же, англичане“. Еще один перл: „Вот так любые собаки гадят на французского льва!“ Книжица для детей. Тираж — шестьдесят тысяч. Стоимость выпуска пятьдесят тысяч луидоров. Отпускная цена — один луидор за десять книжиц. Вот таким басням учат будущих галльских солдат! Одобрено Министерством образования.

Учебник истории для общих школ. Стоимость изданья — тридцать тысяч золотых луидоров. Раздается бесплатно. „Маркиз де Монкальм разбил английские банды, но был предан по приказу госпожи Помпадур… Хоть наши герои дрались до последнего, при дворе получили немалую взятку за сдачу Страсбура пруссакам… Русские дикари бежали от немцев и если б не мудрое руководство полковника де Фрежюса, который спас положение, к вечеру Россия б капитулировала. И кто б тогда вернул нам наши денежки?“ Раздается бесплатно. Еще хочешь?

Сочинение Антуана Лорана Лавуазье. „Посвящаю сие моей милой Франции. С надеждой на перемены“. Любопытное посвящение. Теперь текст. „Опыт получения нитратных солей искусственным способом“…

Государыня на миг замирает, закрывает лицо свободной рукой и бормочет:

— Скажи-ка мне, милая… Ведь это — не теория получения искусственных порохов?! Ведь это не значит, что не сегодня — завтра, огневая мощь Франции в десятки и сотни раз превзойдет нашу?! Не значит ли сие, что страна, уже готовая плевать на любую монархию (нашу с тобой династию, в частности!) может стрелять в десятки, сотни раз чаще наших солдат?!

Матушка невольно краснеет:

— Придется мне нарушить Присягу… Я сама состояла при комитете, созданном нарочно по нитратной проблеме. Я поражена, что вы читали именно эту статью. В Берлине она произвела гром среди ясного неба… Фридрих Великий выделил на наши работы сто тысяч марок, едва перевел сие сочинение… В России же, похоже, о нем и не слышали.

Государыня отрывает руку, прикрывающую лицо и понятно, что она все это время сквозь пальцы следила за племянницею. Чуть кивнув, тетушка отвечает:

— Мы — слышали. Мы все слышали. Особенно нас интересовал список людей, допущенных Фрицем к этому делу. И то, что потом одну из лучших ученых отставили прочь…

Дед ее умер, а отец этой девушки бежал в Северную Америку. Вообрази себе, — у короля были большие долги перед этой семьей, а тут так удачно сложилось… Оставалось лишь объявить девчушку еврейкой и отказаться платить по счетам…

Официально же было сказано, что еврейка может предать германские интересы. Мы и — сие слышали. И очень хотели накоротке поговорить с этой еврейкой. Возможно, она легче прочих пруссаков готова нам рассказать много нового.

Но прежде чем говорить… Ты не поверишь, — как тяжело говорить с бедняком. А вот если у человека можно что-то отнять, с ним беседовать проще.

Что я могла отнять у почти что монашки? Зато теперь я отниму у нее целую Ригу!

Видишь, какая я у тебя хитрая! Теперь проси все, чего хочешь. Для новой своей лаборатории. К твоим услугам все стекольные производства, заводы и запасы реактивов Империи. Надеюсь, я понятно все объясняю?

Матушка невольно смеется в ответ:

— Это — пустое. Будь я семи пядей во лбу — в одиночку мне с этим не справиться. А в России не так уж много ученых, готовых возиться в ретортами, да пробирками. Была я на днях в Академии — решила, что попала на поэтический вечер… При том, что почти никто из них не знал, что называется кислород и зачем он такой нужен…

Если же собрать всех дельных людей, да заняться с ними чем-нибудь важным, всегда найдется куча шпионов, готовых любою ценой все развалить.

Государыня цепко следит за лицом юной племяшки, а потом улыбаясь, целует ее:

— Если б ты согласилась, не вышла бы из этой комнаты! Я не хуже тебя понимаю, что половина моих ученых — шпионы. Пока я не смогу учить своих собственных — не знаю, кому и поверить.

Бабушка будто задумывается, опять прикрывает глаза рукою и с горечью шепчет:

— Вывозила я из Саксонии дельных ребят. Дала им лабораторию, деньги и кафедру. Набрала им дельных учеников…

Через неделю один попал под телегу, а другой свалился в канал. Шешковский доказал, что оба — убиты, но убийц не сыскал… С той поры мои академики больше по виршам… Жить-то всем хочется.

Бабушка вдруг озлобляется и сквозь зубы цедит:

— Когда мы в России начнем делать паровики, искусственный порох, станки — токарные, сверлильные, фрезерные, — друзья в Европе сон потеряют. А враги — и подавно. А пока бессонница у меня…

Бабушка закусывает губу и все ее годы вдруг сразу же проявляются на ее старом лице. Она морщится, будто от нестерпимой боли и как будто выплевывает:

— Англия не продала мне патент на паровую машину. Пруссия отказалась продать токарный станок, да полученье резцов, фрез и сверел. А ведь это — кузены мои!

Хотят оставить меня в лаптях, да с дубиной… Вот такие у нас с тобой родственнички…

Государыня в сердцах машет рукой, а потом манит к себе мою матушку и почти шепотом произносит:

— А если все это у них попросит не Русская Императрица, но владетельница крохотной Латвии? С тем, чтоб восстать против грозной России? Я ведь неспроста тебе распиналась про значение Даугавы. Если в Риге вспыхнет мятеж, мы в Петербурге кладем зубы на полку.

Вообрази же, что в Риге действительно антирусский мятеж. Объявляется Герцогство, скажем, Латвийское со своим флагом, гербом и всем прочим. Но, Герцогство сие продолжает платить налоги в казну. Пусть в меньшем размере. России не выгодно на него нападать — любая война ударит русский карман.

Герцогству ж невыгодно совсем отделяться — оно слишком мало и слабо, чтоб тягаться с русским медведем. Но оно просит союзников помочь ему с производством. Нарастить хоть какие-то мускулы…

Бабушка на миг прерывается, берет со стола чашечку кофе, с наслаждением ее выпивает, а потом говорить, будто — невидимым слушателям:

— Вообрази же, что Герцогство это становится чем-то навроде Бельгии для французов. Низкие налоги, свобода для банков, относительная свобода простому народу… Бельгия сейчас приносит галльской казне больше прибыли, чем сама французская экономика. И при этом Франции выгодно оставлять ее независимой.

Вместе с тем, Бельгия оберегается французским оружием против Англии и Голландии. И в то же время — голландской помощью против Франции. Латвия тоже могла б сосать двух коров…

Матушка хочет что-то сказать, затем по иезуитской привычке невольно поднимает руку (будто бы отвечать) и прерывает:

— Но как обеспечить лояльность будущей Латвии?

Бабушка лукаво грозит племяннице пальцем и та, чуя что гнев сменился на миилость, пытается приласкаться в ответ. Государыня же прижимая к груди родную племяшку, воркует:

— Так же, как Бельгии — Франции. В Бельгии правит династия Маргариты Анжуйской — племянницы французского короля. За все эти годы бельгийцы (будучи страшно свободными!) ни разу не предали французской короны. Правда, при этом во всех своих бедах они винят именно Францию…

Так что мне остается найти лишь племянницу, которая могла бы мне доказать, что дети ее останутся верны — внукам моим. А дальше — пусть ругают Россию на чем свет стоит.

— Как же сие доказать?

Бабушка вместо ответа отодвигает тарелки с завтраком и разворачивает прибитую одним краем к столу подробную карту Прибалтики. У матушки с изумлением приподымается бровь, но… Может у тетки желание — лучше узнать нашу страну?! Государыня же ногтем чертит на карте кружок:

— Есть в городе Дерпте старый Университет. Заложен аж шведами. Я была там. По шведским обычаям это — почти неприступная крепость. Есть у меня былая подруга — княгиня Дашкова.

Ученый она — так себе, но пообтерлась в Европе, знает там многих, понимает насколько пробирка сегодня важней точной рифмы. Один недостаток — я тут читала ее пару писем кузенам и братьям. Подружка моя люто меня ненавидит за то, что я сослала ее от детишек в Европу. И, кажется мне, хотелось бы ей мне подгадить.

Я вызвала ее из Европы. Пригласи ее в Ригу. Поговори с ней. Она из польских евреек — наври ей, что ты хочешь кончить вражду меж евреями польскими и немецкими.

Она потребует от тебя каких-то гарантий. Тогда ты предложишь ей голоса немецких евреев на выборах Президента Академии, которые состоятся сразу после смерти Леонарда Эйлера.

Тебе тяжело это слышать, но — деду твоему недолго осталось, а Эйлерам и прочим „немецким“ не хватит голосов, чтоб удержать этот пост в вашей семье. Но если голоса немецких и польских евреев объединятся, у вас большинство в Академии.

Без тебя ей не выиграть. После ее „Писем в Россию“ с критикой флогистона, для академиков старой закалки она — красная тряпка быкам и они с радостью оботрут об нее ноги. Она же — не дура и ухватится за твое предложение.

За это ты потребуешь у Дашковой заполнить штат Дерпта. Она не решится сдать тебе никого из своих родичей. (Поляк и суток не проживет на лифляндской земле.) Так что штат будет набран из ненавистников моего царствованья и тех, кому обрыдло академическое рифмоплетство. Прими всех. Изучи. Пойми, кто — чего стоит.

Из тех, кто приедут, одни — ненавидят Россию, другие — Русскую Академию. Вторых поставь во главе кафедр.

Первых же — надо убить. С кровью. С потрохами, выпущенными по улице. С пышными похоронами и уликами против меня. Якобы несчастных убили за их статьи против русских.

Когда кончишь всех, Университет надо закрыть. Вход только по пропускам. Сторожа только из латышей, особо обозленных на русских. Если кого поймают — называть русским шпионом и вешать на месте. Моих там не будет, а наши кузены никогда не признают, что шпионили за тобой. К тому же… Больше повесишь, мне — меньше мороки.

Поверишь ли, — поймаю подонка почти что с поличным, так крику сразу на всю Россию — „Немка вешает русского патриота!“ А если ты сделаешь — отбрешусь, что не могу начать войны с Ригой.

Если вешать по-настоящему, да кишки выпускать на всю Европу, бритоны с тевтонами сами повезут тебе станки, да паровые машины. Лишь бы ты быстрей Восстала против России.

Матушка внимательно слушает старческий шепот, нос ее заостряется, а глаза странно суживаются. Тетка с племянницей вдруг становятся очень похожи и в их облике вдруг проступают черты Рейнике Лиса — предка фон Шеллингов.

Маленькая бледная лисанька еще больше приласкивается к седой, мудрой лисе и тихонько воркует:

— Но, Ваше Величество… Я не могу родить от мужа — от Бенкендорфа. Вы же сами сказали, что верность Бельгийского дома равна их родству с домом Франции. Пока у меня нету первенца, все это — умозрительные прожекты.

Старая лиса разве что не облизывает худенькую племяшку и басит тихонько в ответ:

— Я надеялась. Я очень надеялась, что в нашем роду не все девочки носят „проклятие“. Увы, я ошиблась. Ура, ибо „проклятые“ в нашем роду рожают более умных детей, нежели мы — идиотки. Я родила Павлушу без осложнений и вырос он — дурак-дураком…

Государыня долго молчит, потом отворачивается, смотрясь в зеркало и кусает полные губы. Видно, что ей неприятен сей разговор, но она продолжает:

— Мы не можем нарушить лифляндских традиций, а по ним пост бургомистра передается меж Бенкендорфами. К счастию, у Карла Бенкендорфа было много женщин и сыновей. Боюсь ошибиться и обнадежить тебя, но…

Один из сих сыновей — просто латыш. Я сейчас позову его. Ты слышала мнение юного Боткина об этом… Как его… „Гене кавказцев“? Когда войдет этот парень, — смотри ему прямо в глаза. Глаза в мужике самое главное. А потом приглядись к носу и чертам лица… Не хочу тебя обнадеживать. Ну так что, — звать?

В первый миг матушка вскакивает, молча раскрывает и закрывает рот, силясь что-либо вымолвить, а багровые пятна ярости затопляют ее лицо. Затем багрово-синюшный цвет постепенно спадает, кулаки разжимаются, и урожденная баронесса фон Шеллинг начинает беспокойно ходить взад и вперед, то и дело бросая полные злости и ненависти взгляды на Государыню. Потихоньку походка ее успокаивается. Ей приходится проходить мимо большого зеркала рядом с креслом Ее Величества, и взгляд молодой женщины все чаще задерживается на ее собственном отражении.

Наконец, она останавливается, поправляет кружевные воротничок и манишку ее мундира и быстро взбивает разлохматившиеся от ходьбы и переживаний коротко стриженые волосы. Племянница протягивает руку к пудренице Ее Величества, вопросительно смотрит на Императрицу, та благосклонно кивает, и матушка чуточку пудрит нос и щеки.

Не переставая вертеться перед зеркалом, она вежливо интересуется:

— Но как Вы это себе представляете? Я не смогу отдаться рабу! Пожалейте меня. Да я и в глаза не видела этого мужика! Может он какой кривой, или — горбатый? Как я могу…

На это тетка смеется, обнимая племянницу, подводит к окну и, приподнимая тяжелую занавесь, говорит:

— Так и думала, что тебе захочется поглядеть на юного деверя. Так я приказала супружнику твоему отправиться на юг — в Крым, на переговоры с турками, да татарами. Пусть поносит бумажки, да перья поточит. А в Ригу тебя повезет вон тот молодой человек. Его зовут Карл Уллманис, и он необычайно похож на твоего мужа. Разве что — помоложе, покрасивее, да — поумнее, хоть и — просто мужик. Поверишь ли, — когда увидала, у самой сердечко екнуло, но остерегла себя, — „Нельзя. Это — Дочкино“. Когда войдет, смотри на самое главное — на глаза. Глаза в мужике — самое важное.

Матушка рассказывала, что смотрела и не могла оторвать взгляда от гиганта в простом партикулярном платье, который сидел на порожке матушкиной кареты и о чем-то смеялся с латышскими кучерами. Карлис был чуть пониже Кристофера, но шире в плечах, коренастее и по-мужицки — плотней генерала. Так что чуть меньший рост даже придавал всему его телу большую мощь.

Но когда юноша вбежал в комнату, матушка ахнула. Там, где она ждала видеть лицо обычного деревенского увальня, она увидала необычайно тонкие черты лица, будто влажные — на восточный манер миндалевидные глаза и по-орлиному острый нос. Впрочем, все это не слишком-то замечалось на веснушчатом светлом лице. А волосы цвета соломы и голубовато-серый цвет глаз совсем сбивал с толку. Если б не теткин намек, матушке и на ум не пришло б смотреть на сей нос, да глаза.

К счастию, матушка могла рассмотреть деверя во всех тонкостях, ибо тетка ее стояла в тот миг у стола, делая вид, что что-то там пишет. Матушка же сидела в углу, прикрытом тем самым прозрачным с одной стороны зеркалом, и с увлечением обрабатывала пилочкой свои ногти. При виде юноши Государыня обернулась к нему и воскликнула по-немецки:

— Ба-ба-ба! Вылитый батюшка! Давно тебя не видела, как дела в Риге? Как вам новая власть?

Юноша галантно кланяется, не замечая притаившейся матушки. Он целует царице руку и с достоинством отвечает, сперва по-русски с сильным немецким акцентом, а потом, после разрешительного жеста Императрицы, говорит по-немецки:

— Фашими мольпами, Фаше Феличестф! Данке шен… В Риге все хорошо. В первые дни мы весьма боялись, что новый наместник подтвердит наши худшие опасения. Но, к счастью, все дела в Риге теперь вершит Госпожа Баронесса, которая управляет нами выше всяких похвал:

Она уменьшила налоги и возглавила работу городского суда. Новые поборы — справедливы, так же как и ее решения, и простой люд — счастлив.

Она отремонтировала Домский собор, и теперь все пасторы за нее и на нее — молятся.

Она отстроила Ратушу, разрушенную еще Петром Великим, и теперь все бюргерство — на ее стороне.

Она возводит первый театр во всей Империи, и уже выписала в него артистов со всей Германии. Вся Рига только и говорит о предстоящем театральном сезоне и о том, что ни у курляндцев, ни в Санкт-Петербурге этого — нет. Мы горды и счастливы такой госпожой, и если бы еще Ваше Величество забрало от нас ее мужа, наше счастье стало бы — безграничным.

Молодая женщина за большим зеркалом слушает сии похвалы, затаив дух, она кусает губы и кончиками пальцев промокает уголки глаз, чтоб не расплакаться. Тут Государыня благосклонно кивает и говорит ласковым голосом:

— Я рада, что моя племянница пришлась так по душе моим верным подданным. Да, кстати, она — здесь рядом. Шарлотта, девочка моя, выйди, покажись такому блестящему кавалеру!

Матушка нервно вскакивает, чуть ли не роняя на пол пилочку для ногтей. Но сразу же успокаивается и только, выходя из-за зеркала, на мгновение приседает, чтобы незаметно для глаз молодого человека еще раз посмотреться в зеркало и поправить что-то в своей прическе.

Вблизи юноша оказывается совершенным гигантом, — матушка достает ему лишь до груди, хоть и сама считается высокою женщиной. Он тут же припадает на одно колено и протягивает руку за матушкиной рукой. Та осторожно, будто боясь обжечься, протягивает руку для поцелуя и юноша пылко целует ее много раз. В первый миг племянница готова выдернуть руку назад, но потом она виновато смотрит на тетку, в глазах ее возникает шкодливое выражение и, чуть пожимая плечами, она подставляет руку для еще более крепких поцелуев. Государыня грозит племяннице пальцем, а затем, чуть кашлянув, объявляет:

— Я хочу вас представить. Вот это моя племянница — Шарлотта, урожденная фон Шеллинг. Ей двадцать три года и… сам все видишь. А это сын моего лучшего генерала — Карла Бенкендорфа, — Карлис Уллманис. Не смотри на то, что он — Уллманис. Его мать не была венчана с его батюшкой, но разве в том дело!? Для меня этот мальчик — сын моего верного генерала и с меня хватит. Вот его родной брат, к примеру — законный сын у родителей, но если Господь кого обидит рассудком… К тому же свекровка твоя настолько же незаконна, как и сей мальчик, верно? Да какой он мальчик?! Сколько тебе, Карлис? Какого ты года?

— Пятьдесят восьмого, Ваше Величество!

— Да вы же, — ровесники с Шарлоттой — кто бы мог это подумать?» Государыня многозначительно смотрит на племянницу, а та вдруг почему-то начинает краснеть, как малая девочка, — «А твой брат Кристофер пятидесятого?

— Никак нет — сорок девятого года рождения. У наших матерей — большая разница в возрасте.

Государыня растерянно хмурится и, лукаво посмотрев на племянницу, бормочет, смущенно разводя руками:

— М-да… Как же это я могла забыть? Совсем постарела бабуся», — затем снова оборачиваясь к Карлису, — «Друг мой, важные государственные дела оторвали коменданта рижского гарнизона, и его юной жене некому составить компанию. Не мог бы ты сопроводить ее домой в Ригу и побыть ее секретарем? Так что иди и собери вещи, — через час ты выезжаешь с твоей госпожой.

Юноша медленно встает с колена и смотрит на матушку. У него такие же темно-соломенного цвета волосы и такие же — серо-голубые глаза. Даже его острый нос сходен с матушкиным — еврейским. Со стороны их можно принять за брата с сестрой (и многие впоследствии впадут в эту ошибку). Молодая женщина, наконец, мягко вынимает свою руку из руки юноши — все это время они стояли, держась за руки, а тот будто опомнившись, наклоняется было вперед, но правительница Риги запретительно качает головой. При этом она со значением показывает взглядом на венценосную тетку, а глаза ее счастливо улыбаются. Юноша чуть кивает, показывая, что понял запрет, улыбается ей в ответ и выходит из покоев Императрицы.

Племянница оборачивается к Государыне и в глазах ее ярость:

— Вы обещали мне мужа! Зачем Вы подсунули мне пьяного, вонючего старика, когда у вас на примете был его родной брат?

— Но он — простой латыш, милочка!» — тетка с затаенной усмешкой смотрит на родственницу, а та всплескивает руками.

— У него глаза — не раба! Кто этот человек? Почему у него столь странная внешность? Почему я его раньше не видела?

Государыня пожимает плечами:

— Говорят, что брега Даугавы не дружны меж собой. Болтают про каких-то даже разбойников и пиратов, нападающих на польских купцов — на суше и море. Но мне ничего не известно об известной пиратской фамилии Уллманисов, которые по польским ябедам вроде бы разоряют чуть ли не их города.

Если б я знала об этом, мне пришлось бы их наказать, а слухи бытуют, что Уллманисы втайне сроднились аж с Бенкендорфами — моими правителями Лифляндии. Если сие подтвердится, я даже не знаю что делать, — для России не принято, чтоб генералы женились на юных разбойницах, а регулярные части в одном строю с бандами нападали на наших соседей. Я ничего об этом не знаю, но у тебя теперь будет шанс взглянуть на рижские доки с темной их стороны. И насколько я слышала, знакомства в сих доках порою важнее милостей многих баронов… Но ты ведь и в Зимнем больше якшалась с прислугой, чем с фрейлинами.

Матушка выходит на улицу, к ней подходит отец, они вместе садятся в карету, и он, не теряя времени даром, целует ее. Первые мгновения матушка сопротивляется, но потом ее руки слабеют и даже — сами начинают обнимать плечи отца, а губы лихорадочно отвечают на его поцелуи. И только когда юноша заходит за пределы дозволенного, она приходит в себя, вырывается из жарких объятий возлюбленного и шепчет ему на ухо. Тот кивает, они приводят друг друга в порядок, и отец выходит отдать приказ кучерам.

Впоследствии родители в один голос и по очереди мне признавались, что это было какое-то наваждение. Они не видали друг друга до этого, состояли в законных браках и представить себе не могли, что меж мужчиной и женщиной бывают такие безумия. Это какая-то химия, — люди будто чуют что-то в партнере и это их сводит с ума, бросая друг к другу в постель. Навсегда, пока смерть не разлучит их. (Матушка по секрету признавалась однажды нам с Дашкой, что мой дядя Кристофер в постели — весьма впечатляющ, но не больше того. Впрочем, если бы матушка не встретилась с нашим отцом, она бы всю жизнь думала, что Кристофер — верх совершенства.)

Когда Уллманис вернулся назад, лицо его — бледно, как смерть. Матушка, теряясь в догадках, не выдерживает и спрашивает, что случилось. На это юноша отвечает:

— Там, на улице — Государыня… Она задержала меня, сказав, что Рига не может обойтись без хозяина и раз у Кристофера Бенкендорфа не будет детей, он с женой обязан помереть от оспы, а я стало быть — Наследник. С чем она меня и поздравила.

Матушка бледнеет, она невольно отшатывается от юноши. Взгляд ее становится немного затравленным. Но тут сосед решительно обнимает ее за плечи и теперь уже по-хозяйски лезет в ее штаны. Матушка пытается остановить нахальную руку, но сын рижского бургомистра строг:

— С этой минуты ты для меня не Хозяйка, но лишь кобыла в табуне Бенкендорфов. И ты станешь покорна моей жеребячьей воле, иначе, по конскому обычаю — я тебя покусаю, — при этом юноша задорно и многозначительно подмигивает, крича громовым голосом, — Эй, кучер! Вези-ка нас в Ригу. Да потихоньку, — не дрова перевозишь! И не останавливаться, пока я не скажу!

Затем он снова пытается залезть в матушкины штаны, но рижская градоначальница внезапно резко бьет его по рукам и, притягивая к своему лицу лицо гиганта, шепчет:

— Друг мой, коль тебе пристало играть в жеребцов — ради Бога, я составлю тебе компанию. Но герб моей семьи — «Белая Лошадь», а на ней ездит лишь Госпожа Смерть! Давай погодим, да посмотрим стоит ли Ливонскому Жеребцу покрывать Лошадь Бледную! — с этими словами матушка решительно защелкивает пряжку на ремне своих штанов и с легкой улыбкой смотрит на ухажера.

Тот в первое мгновенье растерян, потом обозлен, кровь Бенкендорфов ударяет ему в голову, он пытается действовать силой. Женщина не сопротивляется жарким поцелуям и объятиям, но, не отвечая на них, продолжает разглядывать избранника. Наконец, тот теряется, смущенно краснеет, и принимается лихорадочно расстегивать крючки у себя на камзоле. Один из них зацепляется за какую-то ниточку и никак не хочет отцепляться, а юноша начинает его отчаянно дергать. Тогда женщина ласково прерывает его лихорадочные движения, и целуя любовника, шепчет:

— Позволь, я помогу тебе. И не впадай в крайности. Коль уж мы играем в Жеребцов и Кобыл, не становись ни ослом, ни мерином. Я всего лишь прошу тебя не гнать лошадей… Помягче. Понимаешь?

Юноша, несмотря на давешнюю обиду, светлеет лицом и понимающе улыбается. Потом он жестом просит даму подняться со скамьи, поднимает ее и вытаскивает из ящика под скамьей огромную медвежью шкуру. Со смехом закутывает в нее свою возлюбленную и объясняет:

— Ночью может быть холодно, а я не люблю останавливаться в русских ямских избах, — там слишком грязно для моего вкуса. Как тебе эта шкура? Ты же просила помягче!

Женщина смеется в ответ и просит:

— Останови карету. У меня нога затекла.

Карета останавливается посреди тракта. Мужчина и женщина выходят на дорогу, — они оба в сапогах, штанах травянистого «ливонского» цвета и фасона — схожего с офицерским. На обоих рубашки: на матушке — белая шелковая кружевная, а на отце — небеленая из грубого льна. Рубашки у обоих расстегнуты от ворота до груди, но кругом нет никого, перед кем стоило бы стесняться, — кучера с охраною не считаются. Они вдвоем идут по жаркой летней дороге из Санкт-Петербурга в Ригу и о чем-то разговаривают и рассказывают друг другу, а их кареты и верховые охранники потихоньку следуют за ними. Жарко.

Матушка с интересом указывает на сорванный крючок на камзоле отца:

— Впервые вижу в латышах такую горячность. Мне казалось, что вы куда более сонный народ.

Отец невольно краснеет, немного теряется, но с вызовом говорит:

— А ты разве не знала, что меня зовут Турком?

Матушка вызывающе вдруг смеется:

— Хотелось бы знать — почему?!

— У нас вообще-то покойный род. Один лишь мой дед всегда был мечтателем, да сорви — головой. Когда при Анне здесь были курляндцы, все честные протестанты прятались по лесам, иль уехали из страны. Так дед мой стал пиратствовать в южных морях и с турецкого судна снял пассажирку. У нее было свадебное путешествие, так дед убил ее мужа и привез сюда — в Ригу. С тех пор наша ветвь дома Уллманисов — темнее обычного и славится горячностью норова. Вот и зовут нас все — Турки. Но если б не эта горячность, не был бы я Бенкендорфом!

Матушка с заискиваньем заглядывает в глаза юноши:

— Ой, как это мне интересно!

— Однажды мама моя танцевала в порту босоногой с дедовыми пиратами. Она почиталась самою красивою девушкой за тонкий стан, синие глаза и черные волосы. Такого не бывало у прочих латышек, а мужчины любят обладать чем-то особенным. Все рижские моряки сходили по маме с ума и к ней сватались. Да не всякому дозволят взять в жены дочь главного пирата всей Риги!

И вот, когда она танцевала, к толпе подъехал сам бургомистр — генерал Карл Александр фон Бенкендорф. Мой отец сказал маме с лошади: «Садись-ка в мое седло, милая, и сегодня мы станцуем с тобой у меня — в магистрате!»

По нашим обычаям Хозяину не стоит отказывать, да и предложение было при всех, так что ничем не нарушало девичьей Чести. Любой латышке лестно получить содержание у барона, да еще перед миром. Это значит, что барон обещает содержать не только ее, но и всех ее отпрысков.

Но в матери моей взыграла турецкая кровь. Она крикнула господину: «Нет уж, если ты думаешь танцевать со мною в твоем магистрате под бургомистерским одеялом, сходи сперва к моему отцу, да спроси его — Честь по Чести. А если хочешь со мной танцевать — слезай скорей с лошади!»

Народ кругом засмеялся и генералу некуда стало деваться. Он с улыбкой ответил: «Как же я буду с тобой танцевать? Я отдавлю тебе ноги моими ботфортами!» На что матушка отвечала: «А ты их сними! Иль и в постели ты будешь с надетыми сапогами?!»

Люди барона уже приготовились спрыгнуть с коней, чтоб увезти с собою строптивицу, пираты же потихоньку вытащили ножи, готовясь защитить дочь предводителя. Но тут, отец мой, остановил своих офицеров, спрыгнул с коня, стянул с себя сапоги и подошел босиком к моей матери прямо по грязной площади. Подошел и сказал: «Изволь, я снял сапоги. Но второй танец я назначаю тебе в постели».

На что мама взяла отцову руку и отвечала: «В моей постели, в моем новом доме, рядом с домом отца моего. Если он согласится». Отец же поцеловал ее прямо в губы и прошептал: «Изволь еще раз. В твоей постели. В твоем новом доме. С дозволенья отца твоего. После венчания по народным обычаям».

Последнего от него никто не просил, но после сих слов весь порт взорвался от радости. Если барон соглашался взять жену по языческим правилам — потомство его звалось Детьми Лета. Детьми Велса — Бога Любви, Смерти и Мудрости. Истинными господами над нашим народом. Не то что немецкие баре.

Матушка с интересом выслушала рассказ, отметив же про себя, что совсем не знает жизни простых латышей и уж тем более их язычества. Решив наверстать сие упущение, она спрашивает:

— Ты сказал «была» про свою матушку. Что с ней случилось?

Юноша темнеет лицом:

— Отец вскоре переехал жить к моей матери. Говорил, что жить с ней было — как кушать пирог, а с родною женой — баронессой фон Левенштерн — жевать пресный хлеб, да без соли. И однажды жена его пришла к нам домой, а мама ее не пустила. Они при всех поругались, а на другой день маму зарезали…

Отец с дедом — Уллманисом сразу сыскали преступников, — когда ловят сыщики с одной стороны, а воры — с другой, — любое злодейство раскроют за полчаса. Это были лакеи отцовой жены.

Старая сука думала, что раз уж она жена Хозяина Риги, ей сам черт не брат. А отец казнил всех убийц и выгнал родную жену с твоим мужем, прокляв их навсегда. А старая сука в ответ прокляла нас — меня и сестер. Ей удалось.

Матушка будто подпрыгивает при словах о проклятии. Она осторожненько спрашивает:

— Как она вас прокляла?

Юноша пожимает плечами:

— Да кто его знает? Моя первая жена умерла родами вместе с ребенком. Вторая родила двоих мертвых подряд…

Матушкино лицо покрывает странная бледность. Она лихорадочно хватается за рукав юного латыша:

— А были у твоей матери сестры и братья? Может и их прокляла эта гадина?

Юноша удивляется:

— Да, она так и ляпнула — всем вам Уллманисам, отныне не жить. И ветвь деда моего почти что и пресеклась. Прочих Уллманисов это, наверное, не коснулось, а в нашей семье почти все дети с той поры — мертвые. Рождаются мертвыми. Или тетки мои — помирали при родах.

Но я же все это рассказывал!

Матушка с изумлением останавливается:

— Кому ты это рассказывал?

— Государыне Императрице. Когда умер отец, Государыня вызвала нас на совет. Хотела узнать, что думают Бенкендорфы о том, кто теперь будет Наследником.

Законный Кристофер, но все остальные его не любят за мать его — старую суку. Она незаконная дочь Петра Первого и всем нам тыкает в нос, что она по крови — Романова, а мы — Бенкендорфы. И стало быть все должны ее слушаться. А мы, по Указу самого Петра Алексеевича в Риге правим с его согласия, но — самовластно. Вот и был крупный скандал прямо при Государыне. Тогда она меня и расспрашивала.

— Почему ж вдруг тебя именно и расспрашивала?

— А я законный сын батюшки по латышским обычаям. К тому ж все привыкли, что я — самый горячий и просят меня сказать за всех прочих. Я и сказал Государыне.

Она еще засмеялась и говорит: «Уж больно ты — прыткий. Странно для латыша». А все улыбнулись и сказали ей, что я — Турок. Тогда она расхохоталась погромче и спросила: «Много ли Турков в холодной Риге?» А я отвечал, что может быть у меня еще будут сыновья, да племянники. Государыня еще удивилась, — почему я так не уверен за своих сыновей…

Вот я и рассказал ей про то, как нас прокляла фон Левенштерн. Она еще приняла меня после и я ей даже составлял родословную! Она еще в конце вдруг сказала, что мой род не должен прерваться и я должен жениться на Лайме — это моя кузина. Я еще думал, что она — чокнутая, ибо кузину тоже прокляла Левенштерн и ее первенец тоже был мертвым. Но Государыня настояла…

Вообрази, два развода и две свадьбы одновременно, да еще в «проклятых» семьях! Все изумлялись, да судачили невесть что, а… А в итоге у меня родился живой мальчик, а у прежней жены — девочка. Я после рождения Яна даже ездил в Санкт-Петербург с подарками за сие сватовство! Государыня — умная…

Лицо матушки кривится то ли в слезах, то ли в странной улыбке. Она вдруг крепче прижимается к юноше и, что есть сил обнимая его, тихо шепчет:

— Когда это было? Когда умер твой батюшка? Когда тебя сватала Екатерина?

— Отец умер осенью 1779-го. Значит, на Рождество. Тебя, наверно, в России еще даже не было.

Глаза матушки наполняются непрошеной влагой. Она кривит губы, будто в улыбке и шепчет:

— Да, в то Рождество я жила при монастыре. Меня выгнали из Академии за… В Пруссии у меня неприятности. Будущее казалось мне безнадежным и я хотела принять уж постриг…

А на масленицу вдруг пришло мне письмо от тетки и русская виза. Я и думать забыла про то, что у меня в России есть тетка…

Отец, не зная причины сих странных слез, целует мою мать и шепчет ей на ухо:

— Я рад, что ты не ушла в монастырь. Все что Господь ни захочет — все к лучшему.

И матушка отвечает:

— Да. Но есть люди, которые умеют подсказывать Господу. А то у него — порой много дел.

Тяжело гудят пчелы с императорской пасеки неподалеку. Обе пары сапог быстро покрываются налетом дорожной пыли, но любовники не замечают этого. Мой отец увлеченно рассказывает о своих частых плаваниях в Лондон, Амстердам, Гамбург и Кенигсберг — по делам. Уллманисы — якобы ювелиры и открыли свои лавки во всех лютеранских столицах. На деле же сии ревностные лютеране воюют с польскими католиками, ввозя в Ригу оружие английского и прусского производства. (При сей вести матушка даже не удивляется. Она чует себя игральным мячом, посланным в точку умелой рукой.)

Каждое плавание отца под стать истинной операции, — много раз он «был в деле» и теперь хвалится шрамами. Матушка внимательно слушает его, все время то посмеивается, то улыбается, то — жует какую-то длинную травинку. Она из-за больной ноги немного прихрамывает и отец все время то ли поддерживает, то ли — обнимает ее.

Беззвучно катится за ними огромная, наглухо закрывающаяся карета на мягких английских рессорах, в коей Уллманисы перевозят товар. (Порох не любит тряски.)

Одна из дверец кареты приоткрыта, и видно, как там — внутри в манящей полутьме и прохладе на огромной раздвинутой задней скамье лежит мягкая и пушистая медвежья шкура. Жарко.

Последний рассказ мой об Уллманисах. Верней, не о всех Уллманисах…

Я всегда хотел знать — откуда моя прабабушка. Как ее звали? Из какой она местности?

Матушка, зная этот мой интерес, пригласила к нам как-то турок и показала при нас с Доротеей (моей сестрой — Дашкой) старые украшения нашей прабабушки. Турки сразу сказали, что она была — не турчанкой.

Оказалось, что все надписи на украшениях были сделаны персидскою вязью. (А нам латышам — хрен редьки не слаще. Как в Риге отличить турецкую вязь от персидской?) Турки же позвали старенького муллу, владеющего персидским. Тот же нас просто убил.

Он сказал, что не считая молитв, надписи только сделаны на персидский манер. Сам же язык, на коем сии письмена — не персидский! Мало того…

Молитвы кончались именами пророков: «Абубекр, Осман, Умар…» А шииты, главенствующие в Персии, не признают их пророками! Пророки же они для гораздо более светской, суннитской Турции. Иными словами — украшения моей прабабушки принадлежали роду, жившему в Персии, но исповедовавшему иное теченье ислама!

Собрали востоковедов и выяснили, что в то время в Персии правил Тахмасп Гюли, объявивший себя Надир-Шахом. Был он из кызылбашей — не народа, но воинского сословия, вроде наших казаков, иль мамелюков для Турции. Нация его неизвестна, но окружали его воинственные горцы с Кавказа. Северного Кавказа. Такие же, как и он — кызылбаши.

Кызылбаши сии как раз разгромили русских в Гиляни, заняли Гюлистан с Мазендераном и награбили везде много сокровищ. Но были они — в массе своей сунниты и шиитское население Персии вскоре восстало.

Кызылбаши бежали в Турцию и на Кавказ. Среди них видимо была и моя прабабушка. Теперь я знал, где мне дальше искать, но — не знал как.

Когда я подрос, я с особым рвением взялся за персидский с турецким, чтоб самому попытаться прочесть сии письмена, но…

В возрасте девятнадцати лет я отправился на Кавказ за бакынскою нефтью. Подробнее я расскажу в свой черед, а здесь я должен признаться, что взял с собой несколько украшений, чтоб там, на Кавказе мне их прочли и сказали — кто я. (Не знать восьмую часть своей Крови — просто ужасно.)

Лишь на Кавказе мне доложили: «Это — ингушский язык». Одна из трех надписей была Хвалою Аллаху на ингушский манер. Вторая — подписью золотых дел мастера. И лишь в третьей на золотом браслете тончайшей работы мои предки сказали мне: «Любимой моей в день нашей свадьбы». И под этим: «Доченьке в день ее свадьбы». Две фразы и — ничего. Ни имен. Ни названий. Ни даты. Но мне показалось, что кто-то оттуда из темноты сказал мне, что — Любит меня.

Я понимаю, что по одной вещи нельзя вдруг судить о том, кто были мои предки. Но три надписи на столь редком наречии вселяют уверенность. И я верю, что во мне восьмая часть Крови — Ингушская. Это привело к странным последствиям.

В те годы мне пришлось воевать на стороне персов с чеченами, а потом на стороне наших с лезгинами и прочими дагестанцами. Но я всегда просил командиров: «Не отсылайте меня дальше на запад. Я не пролью крови ингушей, какими бы они врагами для нас ни были». Генералы слушали мое объяснение, видели мой женский браслет, который я носил вместо амулета на шее, мягчели лицом и входили в мое положение.

Я верю, — величайшее преступление пролить Кровь брата своего. Я не знаю, кто из ингушей точно мой брат и для верности не хочу ошибиться.

Потом, когда Ермолов с казаками стал громить поселения горцев, я открыто назвал его «моим кровником» и обещал расплатиться за кровь братьев моих. Это стало известно в войсках и привело к ужесточенью вражды казаков и егерей. Потом же, когда я сместил Ермолова и пересажал его всю родню с казацкой головкой, война на Кавказе стала моею войной. Государь сказал мне, что после расправы с Ермоловым, я должен показать русским, что я — против горцев. Тогда я послал на Кавказ опергруппу фон Розена, чтоб они навели там порядок.

Не буду вдаваться в подробности, но очень быстро фон Розен собрал всех горских вождей в одно место, а потом всех схватил и зарезал. Почти всех…

Внезапно он вернулся в Санкт-Петербург и просил со мной встречи. Я принял его и поздравил с успехом и награждением. Но палач мой почему-то был не в себе. Он все время бледнел и странно нервничал. На него, вешавшего поляков аж тысячами, это было совсем не похоже. Я удивился и спросил генерала:

— Друг мой, что с вами? Вам нездоровится?

Розен побледнел еще больше и, запинаясь, пробормотал:

— Ваше Сиятельство, правильно ли я Вас понял, когда Вы говорили, что все, что мы сделаем на Кавказе — сделано Вашею Волей и будто бы Вашей Рукою, так что мы не должны сомневаться и думать при действиях?

Я удивился. Это была обычная формула и я всегда отвечаю за деянья парней, так что…

— Разумеется. Когда я вас подводил?

— Значит, мы убивали Вашей рукой и Кровь жертв пала на Вашу Голову?

Только тут я вдруг понял, куда идет речь. Сердце мое опустилось и я хрипло ответил:

— Да это так. Даже если бы вам пришлось убить моих сына, иль брата…

Фон Розен помолчал, не зная, как продолжать, а потом почти шепотом произнес:

— Среди этих. Ну… Пленных… Было пять ингушей. Я хотел было их… Тоже в расход, как и прочих, а потом вдруг и вспомнил, что Кровь — на Вас, а не на меня, а Вы говорили, что в Вас… И что убийство брата для Вас — тягчайшее из несчастий…

У меня захватило дух. Красные круги пошли пред глазами. Я тихо спросил:

— И что же вы сделали?

Фон Розен медленно выпрямился во весь рост и сухо отрапортовал:

— Я их отпустил. Сказал, что мой шеф — на одну восьмую ингуш и не может убить своих родственников. Они сперва растерялись, а потом оседлали своих скакунов и уехали. Через неделю отряд под командой ингуша Шамиля напал на нашу деревню и многих убил… Я отпустил сего душегуба и теперь готов нести за сие любую ответственность.

Мои секретари слушали это с разинутым ртом. Гробовое молчанье затягивалось, а потом я приказал князю Львову:

— Пишите приказ. За неисполненье задания генерала фон Розена отозвать и отправить в резерв. На мое усмотрение. Число. Подпись.

Фон Розен чопорно поклонился, щелкнул мне каблуками, звякнул шпорами и по-военному развернувшись, пошел из моего кабинета. Да только я его догнал у дверей, и положив ладонь на его руку, взявшуюся уж за дверную ручку, с чувством выдавил из себя:

— Спасибо Вам. Этого я не забуду.

Отзыв фон Розена привел к тому, что мы опять отвели всех егерей с Кавказа, а русские не имели технических средств, чтоб драться с горцами. Резня пошла пуще прежнего, но однажды… В одном из боев горцы пленили жандарма. (На всю Империю — триста жандармов, так что это стало сенсацией.) Все думали, что горцы потребуют за него дикий выкуп, но их вождь Шамиль вернул моему парню оружие и на прощанье сказал ему так:

— Вернись к господину и передай. Пока он помнит, что я ему Брат, я был и остаюсь ему Верным Братом. Да не допустит Аллах нашей встречи в этих горах!

После этой истории все пошло по-другому. Пленных горцев, если не убивали на месте, то после сортировали и на каторгу ингуши шли старостами колонн. Не могу сказать, что им были поблажки, но… жандармы никогда их не трогали. А уж тем более — всякая шушера из тюремного ведомства. В России ж открыто считают, что мы заодно с дикими горцами и даже, якобы, мои унтера ездили на Кавказ учить ингушей стрелять из винтовок с оптическими прицелами!

Ничего не могу сказать по этому поводу, но ряд особо ненавистных казаков был и вправду убит неизвестными с фантастических расстояний. Впрочем, я верю, что стреляли не ингуши, но кто-то из моих «лесных братьев», готовых идти на любую войну, чтоб только всласть пострелять по казакам.

Считая от отцов к матерям, я на одну восьмую — генерал «мужицкого рода». Вторую — остзейский барон «старого образца». Третью — обычный латыш, пират и разбойник. Четвертую, я верю — ингуш, кызылбаш. Пятую — голландец, банкир, ростовщик и разведчик. Шестую — ганноверский немец — купец. Седьмую — немецкий швейцарец, гениальный ученый, романтик. Восьмую — еврей, раввин, архитектор.

Говорят, от смешенья Кровей родятся удачные дети. Похоже, — мне повезло.

Генерал Бенкендорф был направлен с «важной государственной миссией» в Крым в начале августа 1782 года, а вернулся домой только по специальному разрешению Ее Величества в ноябре. Жили они с матушкой с той поры в разных домах.

Я — Карл Александр фон Бенкендорф родился на рассвете 13 июня 1783 года по русскому календарю, или 24 июня — по календарю европейскому. В Лифляндии в этот день празднуют день Солнцеворота — Лиго, матушка увидала в том особое предзнаменование и просила родню подарить что-нибудь младенцу на память.

Эйлеры подарили мне золотое перо и простенькую чернильницу — Леонарда Эйлера. Фон Шеллинги прислали из Пруссии «дорожные» сапоги — Эриха фон Шеллинга. Бенкендорфы, с дозволения Архиепископа Рижского, подарили мне рыцарский меч моего легендарного предка — наполовину эста Тоомаса Бенкендорфа. А латыши Уллманисы поднесли мне дубовый венок Короля.

Это покажется мистикой, но все эти дары оказали самое странное и магическое влияние на всю мою жизнь.

Детство мое я провел голозадым сорванцом-латышонком, но дубовый венок мой пожух и вскоре осыпался.

Юность моя ничем не отличалась от юности офицера германского вермахта. Но уезжая на Персидскую войну, я вернул проржавелый меч в Собор, и, по преданию, архиепископ, проводив меня, сказал так:

— Плачьте, братия. Властитель наш отказался от родового меча. Ливонии теперь никогда не подняться из пепла…

Молодость моя прошла в скитаниях по всему миру. В день, когда я вернулся из Парижа в 1811 году, матушка просила примерить еще раз прадедовы сапоги. И, о чудо! Сапоги, которые всю жизнь были велики мне, вдруг оказались совсем узкими и крошечными. Тогда матушка собственноручно кинула их в печку, принеся пылкую хвалу Господу Нашему со словами:

— Свершилось. Мой сын вырос из сапог деда моего. Слава его переросла славу основателя Абвера! Теперь я могу умереть.

Что же касается пера и чернильницы… В этом тоже есть нечто мистическое, — всякий раз когда я притрагиваюсь к этим самым священным для меня реликвиям, какие-то неведомые флюиды пронизывают меня насквозь и мне чудится, что весь мой народ в этот миг подле меня.

Венок Короля Лета, Меч Повелителя Риги, Сапоги Отца Абвера — все это было и сгинуло, как сон в летнюю ночь. Осталось перо, чернильница, неверное мерцанье меноры в темноте тихого дома и стопа чистой бумаги…

А может, — все ровно наоборот? Зачем мне перо и чернильница, если не о чем, да и незачем бумагу марать?

Впечатления же, мысли и жизненный опыт мне принесли именно сапоги. Если б не был я на Кавказе, не посетил с миссией Корфу и Ватикан, да не прошагал по всем дорогам Войны от Аустерлица до Парижа, мне наверное и перо б не понадобилось.

Но зачем сапоги, перерубленное бедро, перебитый мне позвоночник, раскроенный череп, да перерезанное саблей горло, если нету Идеи, сверхзадачи, ради коей и жизни не жалко?! Мечта всей моей жизни — Свобода для Латвии. Свобода от немцев и русских. Ибо ни те, ни другие, по глубокому моему убеждению, не могут дать моему народу ни Счастья, ни Будущего. (В какой-то степени это и Свобода от меня — Бенкендорфа. Немецкого офицера на русской службе.)

Я не скрываю этой Мечты и она, как ни странно — находит понимание и немцев, и русских. Ибо я не вижу выход в Восстании. Восстание — всегда кровь, всегда ненависть. Восстание — пролог к будущим войнам.

Моя же Мечта — в том, что русские когда-нибудь станут культурным народом, освободятся от рабства, — как внешне, так и внутри себя и поймут, что нельзя быть свободным, заточая в объятья соседей. И тогда моя Латвия по взаимному уговору навсегда покинет Империю…

Иные смеются на этим, но когда меня избирали на пост Гроссмейстера «Amis Reunis», я сказал так:

— Я прошел через все войны нашего времени и схоронил столько друзей, что вы и представить не можете. И я Мечтаю лишь об одном — Счастье для внуков и правнуков. А Счастье по моим понятиям заключается в том, чтоб они были Свободны, не знали Войны и чтоб русские не лезли к ним со всякими глупостями. И ради этого Счастья я готов убивать кого угодно и сколько угодно. И делать все, что угодно, чтоб только Россия быстрей развивалась культурно и экономически. Ибо вся грязь, гадость и глупости — с голоду, да невежества!

Так значит живу я не ради Ливонии — предтечи нынешней Латвии, но… детского венка из дубовых листочков. Венца Короля.

Короля Лета…

 

Часть I

Дубовый венок

Рассказ о моем детстве я начну с объяснения «Neue Ordnung». От этого мне все равно не уйти, а в России наш «Новый Порядок» — притча во языцех и предмет самых жарких дискуссий. Есть люди готовые принять «Нацизм» всей душой, весьма много скептиков, встречаются и такие, что шарахаются от него, как черт от ладана.

На мой взгляд в «Neue Ordnung» — много важного для Империи, но и много другого. Воистину: «Что русскому — здорово, то немцу — смерть». Это же, с точностью до наоборот показало правление Павла.

Ведь политика Павла и была русским «Новым Порядком», исказившимся в русской действительности до своего отрицания… Но обо всем — по порядку.

«Новый Порядок» был введен Указом моей родной матушки осенью 1784 года и вызвал неслыханные волнения по всей Лифляндии. Латыши думали, что им дадут землю, — вот сразу и началось. (Мне стукнуло ровно годик.)

Суть «Neue Ordnung» — в национальном разделении на Сословия, или Касты латвийского общества. Касты сии были названы «die Nation», или — Нации. Отсюда правление в Латвии зовется — «Нацистским», а партия, которую я возглавляю, — «Нацистской».

В Указе о «Новом Порядке» Лифляндия упразднялась, а вместо нее вводилось понятие — «Латвия», иль «Страна латышей». (По аналогии с «Пруссией» — «Страной Пруссов».)

Латвия включала в себя — Северную Литву, Курляндию, Лифляндию и Эстляндию. А также северные уезды Витебской и западные — Псковской губерний. Иными словами — все прежние земли Ливонского Ордена на момент «Вечного мира» меж Гроссмейстером Диттрихом Платтенбергом и Святым Александром Невским в 1242 году. (После Чудского побоища.) (Наверное, было б нахальством делать границы такими, как они виделись немцам до этой битвы.)

Если учесть, что Курляндия и Литва были в ту пору под Польшей, а Эстляндия с Псковом и Витебском — под Россией, всем было ясно, что новый Указ имеет в виду грядущие войны с обоими славянскими государствами. Это цветочки. Ягодки заключались в понятии «Нация».

Указ разделил всех «латвийцев» на четыре Сословия.

Во главе стали немцы. С детства я помню, как в нашем доме звучало словечко «Einkreisung», иль «Окружение». Нам говорили: «Мы живем на фактическом острове, окруженные только противником. С юга и запада у нас — Польша, с востока — Россия, с севера — Швеция. Мы — одни и вправе рассчитывать лишь на свои силы».

Из этого в «Новом Порядке» делался практический вывод, — каждый ливонец с этой минуты призывался на военную службу. Он был обязан получить военное образование и «служить Фатерлянду». А так как никто и не думал жить в постоянной войне со всем миром, он же обязан был получать и вторую профессию — для мирной жизни.

Список «нужных» профессий был короток, но впечатляющ. Немцам дозволялось изучать:

Точные и Естественные Науки (Математику, Химию, Физику и Биологию с Медициной);

Теорию Производства (то, что сейчас называют Тяжелой Промышленностью);

Инженерное Ремесло (все аспекты Строительства — от крепостей до верфей, мостов и дорог);

Горное Дело (геология, география, а также добыча и поиск ресурсов).

Все остальное (экономика, дипломатия, да история с философией) стало «вольнодумством да вольтерьянством» со всем вытекающим.

Нет, если вам было угодно, вы могли не служить в армии, да не сдавать дипломных экзаменов по химии с математикой! Но при этом «Новый Порядок» уравнивал вас со «славянами» — низшей Кастой нашего общества.

Помимо прочего немцам запрещалась любая торговля и… владенье землей и недвижимостью. Отныне считалось, что владельцы земли — латыши, а немцы лишь их «управляющие», получающие с латышей «жалованье за свой труд». Сути дел это нисколечко не меняло, так что немцы сему не противились.

Хитрей получилось с торговлей. Если вы обратили внимание, то заметили, что офицерская служба, да труд инженера с ученым должен неплохо оплачиваться, а раз страна «в окружении» и создает себе изрядную армию — не сразу понятно, откуда взять деньги.

«Новый Порядок» изменил дело так: раз немцы отныне не имели земли, да не занимались торговлей — их раз и навсегда освободили от всяких налогов. Офицерское же, да инженерное жалованье отныне платила им Латвия.

Довольно носить мундир, да кончить Дерптский Университет по любому из четырех направлений и — до самой смерти государство платило вам жалованье. В традиционно бедной (с убыточным сельским хозяйством) стране «Новый Порядок» дал немцам будущее.

По сей день в русской армии стонут «от засилия немцев», но сие — беда русских. Русские барчуки приходят на службу с опытом ковырянья в носу, да гонной травли, в то время как немцы при поступлении имеют двойное образование — военное и гражданское.

Давайте начистоту, — немецкие офицеры в малых чинах сегодня заменяют штатных механиков, строителей, да ветеринаров во всей русской армии! Да у каждого старшего чина, каким бы он ни был на словах русским, под рукой — капитан иль поручик немецкой крови. На случай, если у полковника лопнет пружинка в часах, лошадь покроется лишаем, иль потечет жидкость в штормглассе! Вот вам и подоплека…

Сделайте так, чтобы русские захотели учиться, и «засилье» кончится, как по мановению волшебной палочки!

Но так обстоит дело сейчас — через полвека после Указа о Новом Порядке. В начале ж всего этого немцы попросту возопили от ужаса, когда осознали, что всем им предстоят долгие годы муштры и учебы! Отцы и деды тех самых — ныне незаменимых в войсках мастеров и умельцев, на полном серьезе считали, что все это выдумано, чтоб «извести немецкий народ» и сие — «происки мирового жидовства».

Бароны прятали детей от учебы. По всей стране составились заговоры против матушки. Ненависть немецких баронов дошла до того, что матушка просто боялась оставлять меня с моей сестрой Доротеей вместе с детьми прочих немцев!

Второй Нацией Латвии стали евреи. Огромный слой немецкого офицерства, принуждаемого только учиться, требовал средств для прокорма. Нужно было найти «дойных коров», которые согласились бы содержать всю эту братию.

Впервые в истории человечества «Новый Порядок» законодательным образом дал право евреям создавать свои банки, назначать любой ссудный процент и запретил государству любые вмешательства в затеянные гешефты. Только евреи могли торговать на Бирже. Только евреям дозволено было иметь состояние. (Если у немца вдруг появлялись лишние деньги — его сразу тащили в Абвер. Спросить — «не продал ли он Фатерлянд оптом и в розницу»?!)

Забавно, но лютеранская Церковь поддержала в том мою матушку. Рижский Архиепископ выступил с проповедью, в коей не противился большому богатству, но заклинал паству от «неправедно нажитого». Немцам разрешалось что-то изобрести, смастерить и построить, получив за сие «честную цену». Но Церковь воспротивилась «любым спекуляциям».

Кроме того, немцам запрещались все виды гуманитарных наук за вычетом медицины. Так что экономика и юриспруденция с дипломатией сразу же стали еврейскою вотчиной. (Что любопытно, — в Дерпте не учили этим наукам, так что эмигранты из разоренной Европы сразу же получили огромное преимущество.) И хоть евреи отныне платили в казну до трети выручки — быть евреем стало престижно и попросту выгодно.

Немец не смел искупать подругу в ванне шампанского, ибо его б сразу же посадили в тюрьму, как Изменника. У латышей не было средств. И только евреям дозволялось «роскошествовать». (Лютеранская Церковь учила: «На честно заработанное — не пошикуешь. Сам заработай и сразу поймешь — насколько жаль труда своего».)

Здесь нужно выяснить источник сверхприбылей. Раз «Новый Порядок» запретил торговлю в Латвии всем, кроме евреев, возникли «ножницы цен» на наших границах. Товар, стоивший в Москве — рубль штука, покупался еврейскими перекупщиками уже в Витебске по три-четыре рубля. В Риге сии перекупщики отдавали его евреям на Бирже за гульден (чуть больше пяти рублей). Биржевики продавали товар оптом по два гульдена штука, а на рознице в Амстердаме сей товар (шкурка соболя) шел за семь гульденов. Итого в Москве ямщик покупал шкурку за один рубль, а в Лондоне рижский еврей продавал по цене равной — тридцати шести рублям с половиной. (А матушка с каждой транзакции брала третью часть прибыли!)

Только не надо кричать, что кто-то кого-то здесь грабил. Тот же самый ямщик не просто так трясся по Смоленскому тракту, везя меха к Даугаве. Ямской промысел от рижской торговли стал настолько вдруг выгодным, что ямщики образовали целую Гильдию, которая только и занималась тем, что возила товары меж Волгой и Даугавой.

Главный же перевалочный пункт на этом пути — Первопрестольная стал постепенно и главным торговым рынком Империи. (Не будь сей торговли, Москва бы так и не опомнилась от того, что с ней учинил Петр. Неудивительно, что былая столица числит себя моей главной опорой в России, — ничто так не дружит людей, как общий гешефт с верною прибылью.)

Есть, конечно, такие придумщики, кои считают, что лучше бы купцы из России сами продавали русский товар за границей. На сей счет могу вспомнить, что это уже случалось при Петре Первом и русские «умельцы» так раскачали экономику всей Европы своими уродскими ценами, что и сами все разорились, и Европа чуть не пошла по миру.

(Бабушка моя пыталась создать нам конкуренцию, но русские купцы, да банкиры пошли по миру, не умея тягаться с евреями. В итоге дело кончилось тем, что была создана Коммерц-Коллегия во главе с Воронцовым — польским евреем.

С той поры в мире Россию представляли лишь две коалиции: рижская — немецких евреев во главе с моей матушкой, да одесская — польских во главе с Воронцовым. И что занимательно — так на Руси зародился нормальный рынок и стал богатеть русский купец.

Имя «Рига» теперь звучит в связке с «Москва» и «Нижегородская ярмарка». «Одесса» значит — «Ростов» да «Киев».

А из сравнений Москвы с Киевом, да Нижегородской Ярмарки с ярмаркою Ростовской можно понять — у какой команды дела слаще.)

Здесь я хотел бы прерваться. Я не умею писать историю капитала и эти события для меня преломились самым причудливым образом.

Я, конечно, не помню подробностей раннего детства, но у меня есть забавная литография того времени.

На картинке — грандиозное пиршество. Стол ломится от съестного и выпивки, а за ним пирует разбойная стая. Во главе стола сидят волки артиллеристы, да егеря. Перед ними жирные поросята, паштеты, коньяки, да шампанское.

Дальше идут волки попроще — кавалерия, инфантерия, затем инженерия и потом — штатская шелупонь. Перед этими — старые свиньи, обычный шнапс и темное пиво.

Чем дальше от головы стола, тем больше в пирующих острые волчьи уши меняются на собачьи висюльки, а хвост все чаще — колечком. На дальнем конце — просто дворняжки в латышских одеждах, а перед ними мосолки, да объедки, и чашки с явной бурдой.

Картинка названа: «Семейство-то — псовых, а вкусы — разные!»

Сей пасквиль можно было б считать карикатурою на злобу дня, если бы не одна тонкость. За пирующими плохо виден еще один крохотный столик, за коим сидят два лисенка — мальчик и девочка. У лисаньки передничек с кружевами и ромашка за ушком, а лисенок в егерском мундире и крохотной шпажкой на перевязи. Малыши тянут лапки к своей милой матушке, а она несет им вареную курочку в чем-то вроде горшочка…

Да, забыл самое главное. Случайные полосы на полу, — штриховка художника, в этом месте немного сбиваются. Если взять труд — приглядеться: над головою лисы и милых лисяток — короны. Большая и две совсем маленьких. А доски пола в сем месте образуют шестиконечную звездочку, которая будто бы отгораживает сию семейную сценку от разгула и вакханалии.

Что ж, — и лисы — семейства псовых. А вы о том не догадывались?

Вот я и перешел к рассказу о детстве. Первое, что я вспоминаю — вареная курочка. Где бы мы ни были, что бы ни делали — раз в неделю, в субботу, матушка бросала любые дела и варила нам с сестрой курочку. (Матушка выросла в научной и шпионской среде, а в таких семьях не бывает особой религиозности. Вообще-то, по субботам иудеи не смеют готовить и уж тем более — играть в азартные игры, но… Матушка была иудейкой скорей на словах, чем на деле.)

Жили мы в трех местах: родовом поместьи под Пернау — Вассерфаллене, рижском дворце (в дни торговли на Бирже) и домике в Дерпте (в дни семинаров и конференций). И что бы там ни случилось — недород в Вассерфаллене, паденье рубля на рижской Бирже, или важная встреча с видным мыслителем, вечером в пятницу матушка смотрела в окно и стоило солнцу скрыться за горизонтом, она складывала бумажки, отчеты и бухгалтерию и запирала все это на двадцать четыре часа. (Если дела были плохи, матушка возвращалась в свой кабинет в ночь с субботы на воскресенье.)

Эти же двадцать четыре часа она целиком посвящала нам с Дашкой. Это стало немножечко ритуалом — мы ждали в пятницу, когда солнце сядет, а потом приходила домой наша матушка и мы шли на кухню. Там нас ждала свежая курочка — паленая, потрошеная, да, конечно же, — щипаная. Матушка только клала ее в особый горшочек и посыпала затем всякой всячиной. А пока курочка потихоньку варилась, матушка читала нам книжки.

Самой любимой книжкой для нас с Доротеей были «Приключения барона Мюнхгаузена». Впрочем, скорей не сами дурацкие приключения, но матушкины рассказы о них.

Видите ли… Существует два варианта «Барона Мюнхгаузена».. Первый написан Распэ и на титульном листе изображен настоящий Мюнхгаузен — добродушного вида барон с полным лицом и весьма слабой челюстью. На обложке варианта Бергера изображен совсем иной человек. По облику он сходен с самим… Мефистофелем. Тем самым чертом, как его рисовал Гете на полях рукописного Фауста.

Лицо второго Мюнхгаузена имеет легкое сходство с настоящим бароном. (Что неудивительно, — эти люди троюродные кузены.) Но в отличие от толстого добряка первого варианта второй Мюнхгаузен — зол (я бы даже сказал — хищен), несомненно жесток, необычайно умен, а формы его подбородка выдают — громадную силу воли. (Приглядитесь, — сей подбородок перешел по наследству дочери второго Мюнхгаузена — Государыне Императрице Екатерине Великой!)

Да, — в сочинении Бергера на титульном листе изображен самый таинственный человек Пруссии: мой прадед — барон Эрих фон Шеллинг своею персоной! Других изображений прадеда просто не сохранилось, — основатель Абвера не жаждал избыточной популярности и запрещал делать с себя портреты. Его личный секретарь Бергер воспользовался миниатюрой со «свадебного медальона», предоставленной ему моею прабабкой — сию вещь прадед не смел уничтожить.

Однажды Бергер покупал детские книжки для внуков и внучек своего господина и наткнулся на книжку Распэ. Внешний вид барона Мюнхгаузена навел Бергера на размышления и быстро выяснилось, что сие — бедный и неудачливый родственник моего прадеда. (К тому же — не слишком законный.)

Фон Шеллинги весьма ценят родство и мой прадед мигом изменил судьбу сей «паршивой овцы» к весьма лучшему и бедный родственник не знал, как благодарить такого кузена. Тогда Бергер взял у него дозволение дописать «Приключения барона Мюнхгаузена» и сделал книжицу — знаменитой!

Если творенье Распэ — сказочка для детей дошкольного возраста, книга Бергера — самый ядовитый памфлет на Пруссию Железного Фрица, берлинское общество и Академию. Но нужно знать все тонкости того времени, чтоб оценить полеты на пушечных ядрах (Пруссия истратила двести тысяч рейхсмарок на создание полых ядер, в кои предполагалось помещать лазутчиков — лилипутов), изменение цвета глаз по моде «лунитов» (настоящая инструкция Абвера — о том, что при допросах цвет глаз жертвы меняется, — на Луне якобы вошел в моду желтый цвет глаз: в инструкции — «глаза человека желтеют, если он хочет врать!») и прочая, прочая, прочая…

Матушка узнала все эти шутки и байки в доме моего прадеда и теперь читала нам «Приключения», комментируя почти каждое предложение самым циническим образом. Мы с сестренкой хихикали так, что животам было больно и… учились придворному уму-разуму, да умению писать, да понять эзопову речь.

(Чего стоит одна только шутка про Луну, пропахшую протухшим лимбургским сыром!

В реальности, — Старый Фриц хотел аннексировать Лимбург, но сие означало б очередную войну с Россией и Францией, а былые силы оставили Пруссию. Тогда Фриц, наподобье Лисы из Эзопа, в последний раз облизнулся на виноград и произнес: «Мы не будем брать этот город, — в нем дурно пахнет!»

Теперь вспомните, — с какой язвой сия история описана Бергером в его варианте «Мюнхгаузена»!)

Кстати, — второй книжкой за Бергером матушка стала читать нам «Путешествия Гулливера» англичанина Свифта. И наши с Дашкой познанья в эзоповой речи и грязи в политике оформились совершенно.

С той поры нашими любимыми авторами стали Бергер и Свифт. А вот Мольер с Бомарше нас прошли стороной…

Видите ли, — кругом столько говорят про тонкий французский юмор, что мне хочется взвыть от бессилия. Да поймите вы простейшую вещь — во Франции существует традиция ругать Власть, Богатеев и Церковь. Да тот же всесильный Король-Солнце считал своим долгом гладить по головке, да легонько журить Мольеров с Вольтерами. А если такое дозволено — как может возникнуть эзопова речь, или злая сатира?! Разве что — юмор… Да и то — для детишек изрядного возраста.

А попробовал бы Бомарше писать свои гадости в Пруссии, где уже за намек в адрес прусской короны полагались топор и веревка! Иль — в Англии, где умнейшему Томасу Мору живо усекли голову за «Утопию» — гораздо более мягкую, чем шутки Свифта!

Нет, истинная сатира рождается именно при жестоких режимах, да там, где правители шуток не понимают. Единожды осознав сатирическую сущность «Лиллипутии» и «Мюнхгаузена», вы просто не сможете смеяться над банальностями Скапена, да Фигаро… (Но для этого нужно родиться в жестокой стране, да кровавых правителях.)

Кстати, у вас мог возникнуть вопрос — почему у Мефистофеля облик моего прадеда?

В дни «Бури и Натиска» юный страсбургский поэт по имени Гете близко сошелся с милой девицей — наполовину француженкой. Брат ее работал на французскую жандармерию и существовал заговор, согласно которому немецкий Страсбург должен был перейти под французскую руку.

Окружение Гете было весьма якобинского и революционного толка, так что Абвер хотел забрать всех, но… Прадед мой к тому времени прочитал стихи вольнодумца и лично прибыл в Страсбург для беседы. О чем они говорили, — до сих пор неизвестно, но после этого Гете отошел ото всех якобинцев, так что их забирали в его отсутствие.

Говорят, что в день, когда его милую вели вешать, Гете писал в Абвер с мольбой о помилованьи, а ему вместо ответа положили на стол томик его стихов. Стихов, напечатанных в личной типографии прусского короля чудовищным тиражом — так Гете стал самым известным поэтом Германии.

Говорят, что он плакал, получив вместо ответа томик стихов. (Девушка была казнена в тот же день.) Шепчут, что потом — он долго пил. А потом взялся за ум и стал — Гете. Просто — ВЕЛИКИМ ГЕТЕ.

А еще утверждают, что имя той — наполовину француженки было — Марго. Иль — Гретхен на немецкий манер.

Уже после Войны я встречал великого старца. В первый миг он мило со мною раскланялся, но потом… Он будто что-то увидел во мне. Лицо его исказилось, рука, которой он только что сердечно пожал мою руку, вдруг затряслась и он даже сделал такое движение, будто хотел обтереть ее об себя.

Прикусив губу и не глядя в мою сторону, он как-то сквозь зубы не то — произнес, не то — удивился:

— Странная штука — наследственность… Вы — потомок одного из моих старых знакомых..?

Я пожал плечами в ответ:

— Не знаю, кого вы имели в виду, но если судить по рассказу моей матушки… Наверно, я правнук того, о ком вы спрашивали.

Глаза поэта подернулись странною пленкой. Будто он смотрел то ли сквозь меня, то ли — внутрь себя. Он, странно улыбнувшись, вдруг прошептал:

— Так вы — его правнук… Правнук… И по слухам — то же самое для России, чем он был для Германии. Стало быть в вас есть Сила…

Глаза старика вдруг на миг стали безумными, он вцепился в мой локоть и лихорадочно зашептал:

— Ведь я по глазам увидал — в тебе горит сей Огонь! В тебе есть эта Сила! Сделай же все — наоборот. Я был слишком молод, беден и жаждал денег, Славы и долгой жизни! И он дал мне все это — слышишь ты — Дал! А за это просил только малость… Любви…

Ты же знаешь, — с тех пор я получил все, но не умею Любить! Сын мой — идиот, жена… Так передай же своим, что… Я готов возвратить все за крупицу Любви! А ежели нет — мне не нужно Бессмертие!

Я весьма растерялся от таких слов. Я не умею разговаривать с возбудимыми и я сразу сказал:

— Я не могу отнять у вас Славы, иль Имени. Но обещаю, что сделаю все от меня зависящее, чтоб страдания прекратились. Даю Вам Честное Слово!

Старик сразу пришел в себя, глаза его на минуту закрылись, а потом он вдруг улыбнулся, схватился за грудь и с изумлением пробормотал:

— Сердце… Сердце мне прихватило. Спасибо. Мне теперь вечность служить вашему прадеду, а потом, конечно, и вам, когда вы смените его — там. Внизу. Но… Сердце чуток прихватило. Всю жизнь не болело и вот — на тебе… Стало быть — в тебе и вправду есть Сила.

Он резко тут повернулся и пошел от меня. Затем, через полчаса он вернулся и подарил мне красочное издание «Фауста», в коем сам написал: «От глупого старого Фауста — правнуку Мефистофеля».

Вскоре в Россию пришло известие, что восьмидесятилетний Гете неожиданно расхворался и умер. На смертном одре он молол всякую чушь про меня и моего прадеда и давал странные предсказания.

Вроде того, что прусский Абвер и мое Третье Управление — вещи не от мира сего, а потому — бессмертны. И еще он говорил, что Господь — малый юнец в сравненьи с «тем самым», ибо Господь не спас его душу, а посланец «того самого» в один миг дал ему обрести мир.

Поэтому-то у Мефистофеля лик моего прадеда.

Я стал рассказывать про барона Мюнхгаузена и немного отвлекся. Матушка привила нам с Доротеей особую любовь к чтению.

Я научился читать года в три. Однажды моя глупая бонна застала меня за вырезыванием буквиц из матушкиных газет. Меня сразу же наказали, — в таком возрасте ножницы — не игрушка. Когда же пришла домой (из лаборатории) матушка, она сразу спросила — зачем я вырезывал буквицы. Ей отвечали:

— Он из них пытался выложить слово.

Матушка изумилась, немного обрадовалась и — не поверила. Мне вернули все мои буквицы и просили выложить из них что-нибудь. Первым словом, получившимся у меня, было: «Mutti».

Матушка, увидав это, обняла меня, расплакалась и задушила в объятиях. Еще немножечко всхлипывая и утирая нос кружевными платочками, она попросила написать еще что-нибудь. И я написал: «Dotti». (Моей сестре Дашке был ровно годик и я играл с ней, как с живою игрушкой, — взрослые понимали, что в моем возрасте без друзей — совсем туго.) Третьим же словом, выложенным мной в этот вечер, было имя отца: «Karlis».

Я любил Карлиса и знал, что он меня тоже любит, поэтому имя «Карлис» на всю жизнь заменило мне слово «фатер». Когда я мог писать «Vatti», я уже так не любил дядю, что…

Говорят, в первый раз я заступился за матушку, когда мне было три годика. Кристофер замахнулся на мою маму рукой и я, закрывая собой мою матушку, бросился на него с кинжалом. Детским кинжалом. Для разрезанья бумаги. Кристофер шлепнул меня легонечко по лицу и я полетел от него на десять метров с диким ревом и воем.

Прежде чем я встал, утер мои слезы и бросился во вторую атаку, дверь отворилась и на шум пришел Карлис. Говорят, он был бледен, как смерть, тяжко дышал и с него градом катил пот, — он за пару минут пробежал много лестниц на мой крик. Рука его была на эфесе шпаги и пальцы побелели настолько…

Рассказывают, что братья, как два петуха, долго кружились по комнате, но шпаги так и не вытащили. Затем дядя мой выругался, обозвал Карлиса «мужиком», «рабом» и «альфонсом», а потом вышел из комнаты. Отец мой тогда успокоился, утер пот со лба, наклонился ко мне и строго сказал:

— Защищаешь женщину? Молодец! Но не смей больше плакать. Барон может плакать только от своей радости, иль чужой боли. Обещаешь?

И я отвечал ему:

— Обещаю!

Случай сей стерся из моей памяти, но по сей день всех поражает насколько я легко плачу над чужим горем, не пролив и слезинки от всех моих ран и болячек…

Дядя назвал брата своего по-нехорошему, а дело вовсе не так. По сей день в Риге судят, да рядят — кто на самом-то деле правил Лифляндией все эти годы.

Матушка моя проявила себя прекрасной градоначальницей, но никто не может объять необъятного. С известного времени бабушка стала больше интересоваться успехами в Дерпте и матушке пришлось с головой углубиться в науку. Всю же рутину, все управление Ригой и в какой-то мере — Лифляндией, она переложила на Карла Уллманиса.

Не женское дело — управлять Государством. У бабушки для того завелись фавориты, матушка обошлась моим батюшкой. Он получил от нее все полномочия, за вычетом политических, военных аспектов, Дерпта и Биржи. Все остальное — до гибели моего отца в 1812 году лежало на его широких, мужицких плечах.

Все немецкие посты в магистрате отошли к Бенкендорфам, а латышские к Уллманисам (отец мой, хоть и слыл в Риге Турком, страшно любил всех кузенов и родственников). Нрава он был сурового. К его услугам были все воры с пиратами «доброй Риги», так что никто и не думал перечить.

Если угодно, — в Риге мир уголовный вдруг сросся с самим государством и все от этого только выиграли.

Однажды я был на заседании магистрата, наслушался там речей наших родственников и, придя домой, повторил то, что услышал. Моя старая бонна хлопнулась в обморок, а пестуны всыпали мне горячих.

«Чтоб не бакланил на блатной музыке». Перевод на русский не слишком удачен, но именно так сказал мне отец, наблюдая за сей экзекуцией. А что вы хотели от потомственного пирата — разбойника?

Мечтой моего отца было — дети его не шагнут на кривую дорожку, получат хорошее образование: я стану Лифляндским правителем, Доротея — чьей-нибудь королевой, а Озоль — наследует ювелирное дело Уллманисов. Волки часто растят из детей примерных овечек, а когда Природа берет свое — это разбивает им сердце…

Впрочем, весьма ненадолго. Увидав себя в своем семени, отец наш быстро утешился и с известной поры гордился нашими самыми кровавыми подвигами. Но об этом чуть позже.

Иные спрашивают, — что ж для науки сделала моя матушка? Верный ответ — ничего. Иной, не менее верный — без нее не было б русской военной науки. Не суворовской «Науки побеждать», но — той самой науки, создавшей унитарный патрон, «вечный» капсюль с гремучею ртутью, знаменитую на весь мир — винтовку, оптические прицелы — «Blau Optik», победившие хроматическую аберрацию, призматические бинокли с призмами из каменной соли, «греческий огонь» древних, или — напалм для брандскугелей… Все это и первенство России в кристаллографии, термо- и газодинамике, теории травлений и металловедении, а также химии органической, коллоидной и физической — не было бы возможно без моей матушки.

В то же время я не могу назвать ее — чистым ученым. В русском языке слово «Наука» не имеет той самой двусмысленности, присущей ему в языках германских. Английское «Intelligence» означает не только «Ум», но и «Разведку». Немецкое «Wissenschaft» — лишь частный случай гораздо более общего «Wissencraft», включающего в себя помимо науки, — колдовство, астрологию, шпионаж и заплечных дел мастерство. В русском сему просто нет соответствия, а перевод мог бы быть — «получение сведений». Вот именно этим и занялась моя матушка.

В Европе начиналась Большая Война. Все пытались куда-то бежать. А тут, на краю Европы возникло вдруг государство, нарочно оговорившие особые права и свободы евреев. К нам хлынули все евреи из разоренной Европы. Согласно «Neue Ordnung» они обязаны были стать торговцами, адвокатами, да врачами с банкирами, но…

Лучшей армией того времени была, конечно же, — прусская. Так уж сложилось, что каждый восьмой офицер прусской армии к концу Семилетней войны имел еврейскую Кровь.

Ведь начинал Старый Фриц под лозунгами «Терпимости» и многим еврейским юношам впервые открылась дорога на военное поприще. Но к описываемым мной временам, ветра поменялись и теперь евреев с той же скоростью, как принимали в прусскую армию — ныне выкидывали из нее.

А куда деваться военному человеку? Помирать с голоду на армейскую пенсию, иль искать службы в любой другой армии. Но в латвийскую армию евреев не принимали! Что ж делать?

Матушка поступила в характерном для нее духе. С 1788 года матушка стала рассылать военным евреям (в основном, — в Пруссию) предложения «послужить на Благо Избранного народа".

Еврей-офицер прибывал к моей матушке и они долго беседовали. Если матушке человек чем-то нравился, ему предлагали считаться пруссаком и немцем, а на сем основании зачисляли в Рижский конно-егерский. Если человек после этого в чем-нибудь провинялся, живо находились свидетели, вспоминавшие, что его выгоняли из Пруссии за еврейскую Кровь. И несчастного сразу же выкидывали из полка.

Так создалась знаменитая „Жидовская Кавалерия“, — самый боевой и отчаянный полк союзников. Самый верный и преданный моей матушке. Полк исполнявший любые матушкины приказы. Полк который фактически был главной полицейской силой в Лифляндии. А матушка числилась там — полковником.

Конечно же, находились такие, кому сии порядки пришлись не по вкусу. (Жиды весьма своевольны и на всякого среди нас — не угодишь.) Они не желали служить моей матушке. Тогда их выгоняли со всех работ и им оставалось — заняться разбоем.

А рижские банды, как я уже говорил, были в руках моего отца. И бывший офицер, пройдя тысячу проверок бандитов, на торжественном посвящении его в темный мир встречал главного „пахана“ (иль „авторитета“) Лифляндии. Баронессу Бенкендорф — своею персоной.

После того, как у несчастного проходил первый шок, матушка предлагала ему закурить и говорила, что ей нравится своеволие. В известных пределах. И из сей комнаты в грязном кабаке на брегу Даугавы есть только два выхода: через вот этот люк — прямо в реку. Иль — через эту дверь в матушкин Абвер. К иным своевольным евреям, коим претят муштра, да инструкции. Работа будет здесь в Риге, в Европе, или — в России. Все увидите, все повидаете…

Выбор за вами. Либо вот этот люк — прямо в полу, либо интересная и опасная жизнь за гранью закона с порядками. На благо избранного Богом народа. На благо простых жидов в Вене и Лондоне, Париже и Санкт-Петербурге… Почти все выбрали дверь.

Матушка сформировала нешуточный Абвер. Самую грозную шпионскую и „ликвидационную“ сеть во всем мире. Я, создавая Третье Охранное Управление, просто „унаследовал“ все от моей матушки и не решился что-то менять.

Помимо бывших простых офицеров, исполнявших в основном… „ликвидации“, костяк латвийского Абвера составили евреи из Абвера прусского. Главной задачей Абвера было не уничтоженье противника, а тщательный поиск в разоренной Европе всех дельных ученых, их данных, приборов и библиотек. Все это свозилось к нам в Дерпт и с русской помощью превращалось в новые лаборатории, технологии, да научные инструменты.

Кто-то не желал приезжать, или делиться секретами. Тогда их секреты покупали, выведывали, иль просто выкрадывали. Если нельзя было выкрасть секрет, крали прямо ученого. Привозили болезного в Дерпт и там он либо работал на благо Империи, либо…

Однажды матушкины палачи не решились казнить одного молодого профессора. Он был очень талантлив, хоть и католик. И он был чересчур вольтерьянец.

При виде матушки он заорал, что это — агония всех монархий и что бы мы тут ни делали, будущее принадлежит простому народу. Тогда матушка пожевала губами и сухо спросила его:

— Скажите мне, ведь вы — немец?

Тот растерялся, но отвечал:

— Да. Но все люди мне — Братья!

— Если мы вас отпустим, что вы станете делать? Готовы ли вы клясться, что не станете помогать якобинцам?

Юноша с достоинством отвечал:

— Я — якобинец.

Тогда матушка с таким же достоинством объявила:

— А я — монархистка. И якобинцы рубят головы малых, невинных детей на своих гильотинах. И вы только что обещали, что убьете моих сына и дочку, коль я вас помилую. Ради вашего блага — готовы ли вы порвать с якобинством?

Гениальный профессор из Кельна хрипло сказал:

— Не смею идти против моих убеждений…

На что матушка приказала:

— Убейте его. Это — Война. Мне очень жаль. Но научное превосходство достигается не только плюсом у нас. Минус у них — тоже неплохо. На будущее, — не отвлекайте меня по сим поводам. Раз человек считает себя якобинцем, я слишком уважаю его, чтоб разубеждать. Таких сразу — в расход.

Так создавалась наука Империи. Кто был не с нами, тот был — против нас.

История эта на том не закончилась. Многие из ученых, собранных в Дерпте, узнав о таком разговоре и казни, объявили что-то подобное забастовке и матушке пришлось объясняться.

Ученых собрали в торжественной зале Дерптского Университета и к ним пришла моя матушка, которая привела за руку меня — сына трех с половиною лет. Я этого нисколько не помню, но, по рассказам, матушка вывела меня перед обществом и спросила при всех:

— Кто ты? Кто ты — по своей Нации?

Я, наверное, уже знал, что только немцам позволено служить в армии и заниматься естественными науками. Поэтому я слегка напугался и, чуток оробев, отвечал:

— Я ж — немец! Ты что — забыла?

Тогда матушка обернулась к прочим присутствующим и, показав на меня, хрипло спросила:

— А вы, господа, не забыли, что все вы здесь — немцы?

Ученые стали сразу же переглядываться. Матушка не решилась идти против „Neue Ordnung“ и никогда не привозила в Дерпт кого-нибудь без капли немецкой Крови в их жилах. Так что все ученые Дерпта были лишь немцами.

Они весьма смутились и озадачились столь странным началом, а матушка их спросила:

— Много ли среди вас якобинцев?

Двое-трое из молодых решительно подняли руки, прочие сразу насторожились, но матушка рассмеялась в ответ:

— Нет, братцы мои — какие же вы якобинцы?! Вы работаете здесь — в Дерпте на крупнейшую и отсталейшую из европейских монархий. Вы живете в оплоте самой ядреной реакции, какую только можно придумать в современной политике. И знаете почему?

Потому что вы — немцы. А якобинцы — французы. И эти самые якобинцы вырезают нас — немцев, где только получится. Так при чем здесь политика?

Давайте называть вещи нормальными именами. В грядущей Войне — ни грана политики. Просто французы, да поляки с испанцами, да итальянцами будут вырезать германские племена, где только смогут. А мы здесь работаем для того, чтобы после нашей Победы немцы смогли звать себя немцами…

Доложу откровенно — я ненавижу Пруссию и ее гнилую монархию. В иную эпоху, иль иные условия я сама стала бы якобинкою. Но сегодня речь лишь о том, чтоб уцелела Германия с ее культурой, народом, песнями и традицией… А якобинцы, прикрываясь политикой, хотят это все уничтожить во славу галльского петуха!

Так я еще раз вас спрашиваю — кто из вас якобинец? Кто хочет, чтоб галльский хам ставил свою гильотину на площади Кельна, иль смывал с рук невинную кровь в источниках Бадена, иль ржал над нашим искусством в картинных галереях нашего Дрездена?! Кто из вас якобинец настолько, что желает зла нашей с вами Германии?!

Давешние бунтовщики, как один, растерялись и сразу усовестились. Кто-то встал было с кресел и с поклонами пошел приложиться к руке моей матушки, но она еще не закончила. Она еле слышно прошелестела:

— Я ненавижу гадкую Пруссию… Она отняла у меня мою матушку… Я ненавижу Железного Фрица… Это мясник и убийца, у коего руки по локоть в крови… Но в одном я считаю — он прав. Мы — немцы и для нас Германия должна быть — превыше всего!

Ради нашей с вами Германии я готова казнить хоть тысячу мерзких изменников, какими бы видными учеными они ни были… И я казнила бы этого гада еще раз! И десять раз кряду!

Если ты — немец, не смей работать на врагов нашей Родины! И вы тоже — не смейте! Или и вам тоже — не поздоровится!

Deutschland — uber Alles!

И все давешние бунтовщики вскочили со своих кресел и как по команде стали скандировать:

— Дойчланд — юбер — Аллес! Дойчланд — юбер — аллес! Deutschland — uber — Alles!

Они кричали сие, пока не охрипли. А, охрипнув, стали обниматься все вместе, целоваться и плакать, говоря:

— Мы спасем нашу Родину! Нету значения якобинцы мы, иль монархисты, когда враг у наших ворот! Германия — прежде всего!

С того самого дня любой немец, не желавший работать на благо Победы над лягушами, казнился в Университете без участия моей матушки. А ученые Дерпта поголовно стали „нацистами.

Здесь возникает законный вопрос: кем же была моя матушка? Немкой, или еврейкой? Перед кем она ломала комедию — перед теми, или другими? Я думаю, что как всякая полукровка — она была искренна и в том, и в другом случае. Она всегда была немножко еврейкой и ровно столько же немкой. Равно как и я — в той же мере как немец, так и еврей, или — латыш.

Я, конечно, меньше ингуш, или, скажем — швейцарец. Ибо я вырос в немецкой провинции, учился у реббе, а играл с маленькими латышами. И я теперь не могу вычленить одно от другого… Лично мне кажется, что я больше — немец.

Ибо я могу плакать над строками Гете и Гейне, в то время как творчество евреев не-немецкого корня оставляет меня безучастным, ровно как и — латышская народная песня. И поэтому я больше — немец.

Матушке в Пруссии шибко внушили, что она ныне — еврейка. И с той самой поры моя матушка приняла к сердцу боль и обиды любого еврея со всей Европы. Где можно — она помогала деньгами, когда было нужно — она протестовала против убийств и погромов, если возможно — наши парни из Абвера вывозили несчастных к нам в Ригу.

Вскоре все евреи Европы стали числить ее своею Царицей и в еврейском народе пошел слух, что ее сын должен стать Еврейским Царем и долгожданным Мессией. Все это так.

Но я пару раз замечал, как немного брезгливо она пожимала руки еврейским банкирам и порою шептала мне на ухо:

— Господи, с какой мразью нам приходится иметь дело! Наворовали денег и думают теперь, что я с ними должна целоваться! А за душою ни Совести и ни Чести!

Господи, почему среди наших братьев нет Благородных?! Наверно, все лучшие наши — спят вечным сном под стенами Храма, — убитые римлянами… Купила же себе жизнь — одна только мразь… А это — ее потомство.

Я всегда чувствовал, что в эти минуты в ней говорит немецкая половинка. И чем старше я становился, тем все явственней для меня было видно, что еврейской Крови в моей матушке — только четверть и не может она бороться с Кровью потомственных лютеран — гонителей и притеснителей жидовского семени. В конце концов, это стали замечать и раввины — поэтому-то в 1816 году и начался Исход евреев из Латвии в Северную Америку.

Произошел же Исход оттого, что раввины вдруг поняли, что все годы их бессовестно водили за нос.

Видите ли… Лифляндия — крохотная страна. Латыши — малый народ. А немцы — не слишком-то любят русских. И наоборот.

Я, как потомок Бенкендорфов, и природный вождь латышей, эстонцев и ливов мог стать Царем всей Прибалтики. Но Россия никогда бы не приняла моей Власти, ибо я был — не русский. Настолько сильно и откровенно нерусский, что — просто смешно…

Но матушка моя была замужем за Кристофером Бенкендорфом. Незаконным внуком самого Петра Первого. По Крови — Романовым. И ее сын от такого отца мог бы претендовать на русский престол.

Разумеется, было „проклятие Шеллингов“. Но ровно в ту пору юный врач Шимон Боткин (зять моего деда Карла Эйлера) создал теорию о „защитных силах самого организма“. По этой теории наше тело само вырабатывает некие вещества, призванные убивать микробы всякой заразы. Иной раз во всем этом что-то сбивается и тогда люди страдают „сенною болезнью“, или „проклятием Шеллингов.

Именно Боткину принадлежат слова: "Если пыльца растений вызывает припадок у болеющих "сенною болезнью", почему не предположить, что мужское семя в "проклятии Шеллингов" вызывает подобную же реакцию у больных женщин? На мой вкус — сие проявления одного и того же расстройства!"

На эту идею его подтолкнул факт, что мы с Доротеей и нашей матушкой страдали "сенною болезнью" в самой жестокой форме. Дело дошло до того, что нас с Дашкою держали в четырех стенах — от всех взаперти с апреля и по сентябрь. Простой глоток весеннего воздуха, или капля меду с цветочной пыльцой вызывал в нас троих ужасный припадок с багровеньем лица, ужасной одышкой и порою даже — рвотой, если мед попадал в нашу пищу.

Матушка спасалась от этого платочком, сильно смоченным чередой, да неизменною трубкой. (Она добавляла в табак какие-то травки, спасавшие ее от "сенного удушья".) Нам же она запрещала курить и поэтому летом мы не смели выйти из дому.

После открытия Боткина к матушке пришло несколько видных евреев, которые сказали ей так:

— Вы можете долго себя обманывать, но истина в том, что ваши старшие дети — безнадежно больны. В любой день мальчик и девочка могут погибнуть от неудержимой рвоты, или удушья. Да и какая их ждет будущность?

Первенец ваш может рассчитывать лишь на правленье в крохотной убогой Лифляндии, да покорность отсталых и неграмотных латышей. Кто из баронов возьмет в жены вашу дочку — больную еврейку? Она же кашляет кровью при любом дуновении весеннего ветра! Кому нужна в доме больная невестка?!

Матушку всю передернуло от таких слов, но, не повышая голоса, она вроде бы спокойно ответила:

— Что же вы предлагаете?

Евреи сразу же оживились и самый бойкий из них произнес:

— Госпожа Баронесса, вам нужно вернуться к Кристоферу. Сын от него сможет претендовать на русский Престол. Доктор Боткин попробует придумать лекарство против "проклятия". У него уже заметны успехи.

Матушка вроде бы милостиво выслушала жидов и сказала:

— Наверное, это будет лучшим плодом всей моей жизни — родить Царя русским! Я оправдаю все ваши чаяния!

Когда же евреи ушли, матушка дала волю эмоциям. Я об этом не помню, но по рассказам она бросилась в детскую, по очереди вынимала нас с Дашкой из этакого загончика, в коем мы веселились, и обливаясь в три ручья горькими слезами, нас целовала и шептала при этом:

— Сволочи! Я никому не отдам вас, мои лапочки! Господи, какие же сволочи… Убить невинных детей… Я этого им не прощу…

Если вам не понятна такая реакция, — объясняю. Мы жили в лютеранской Лифляндии. По всем правилам и обычаям, даже если матушка родила бы ребенка от Кристофера Бенкендорфа, он смог бы войти в наследство Кристоферу лишь после… смерти наследников первой очереди. Иными словами, — третий ребенок в нашей семье мог бы претендовать на русский престол лишь после моей безвременной смерти и смерти моей милой сестры — Дашеньки.

Евреи — странный народ. Если им уж вошло что-то в голову, это из них сложно вышибить. Они уверовали в рожденье Царя Иудеи и Мессии в нашей семье, но мы с Дашкой были слишком больны на их вкус. Теперь они ждали Мессию в лице будущего Романова в нашей семье. И для этого точили ножи на нас с Дашкой…

С этого дня и до весьма зрелого возраста мы с сестрицей были навсегда ограждены от еврейских фанатиков. Нам запрещалось встречаться с евреями (особенно из богатых и религиозных семей) в опасениях, что сии люди могут желать нашей смерти.

Другой момент, который не осознали евреи, состоял в том, что они предложили умертвить всех детей Карлиса и родить сына Кристоферу. А матушка ненавидела Кристофера, а к нашему отцу…

Я вспоминаю такой случай. В 1787 году стали пропадать наши корабли в шведских водах, и пошли слухи о том, что шведы стакнулись с поляками и хотят вместе напасть на Лифляндию. Тогда мой отец сам решил "во всем разобраться". А стоило ему отплыть, как на Балтике разыгралась ужасная буря и корабль его не вернулся.

Я помню, как уже глухой осенней дождливой ночью на пристани собрались десятки женщин, ожидавших своих моряков. Среди них — мы с матушкой и тетя Лайма с Озолем — маленьким Яном Уллманисом. По мере того, как тучи сгущались и дождь лил, как из ведра, мы все сильнее прятались под какой-то навес. Из всех женщин на пристани осталась одна — моя матушка. У нее были безумные глаза — она, как раненая птица, с подбитым крылом, металась, припадая на ногу, по черной, мокрой от дождя пристани, и я отчетливо слышал, что она кричала:

— Это я во всем виновата, Господи! Покарай меня, Господи, вот я грешница, но не оставь вдовы с малым ребенком! Возьми меня, Господи… Только спаси их! Спаси их всех!

Про мою матушку уже тогда шла молва, что она — колдунья и знает такое, о чем лучше не знать иным смертным. Поэтому ей не мешали, а тетя Лайма, прижимая меня с Озолем к своей полной груди, часто-часто крестилась и шептала молитвы.

Под утро, когда тучи рассеялись, многие увидали корабль — со сбитыми мачтами и издырявленными бортами. Он так сильно "лег на борт", что с него сбросили пушки. Но даже над сими обломками все еще гордо реял наш черный крест и оттуда кто-то звал помощи. Тут же спустили баркасы и все оживились, а матушка упала там, где стояла, и погрузилась в глубокий сон.

По сей день в метафизике этот случай — пример "сублимации воли". Простой же народ верит в то, как "рижская ведьма" колдовством удержала на плаву обреченный корабль, который пошел ко дну сразу, как она потеряла сознание… А кто в здравом уме и трезвом рассудке вздумает перечить столь грозной волшебнице?

Такова была Сила Любви моей матушки.

Винилась же моя матушка перед Господом за ссору с моим отцом. Втайне от него в очередную поездку в Россию матушка встречалась с венценосною бабушкой и спросила совета. Та сразу же осознала угрозу ее собственным внукам, коль у евреев возникнет ребенок с романовской Кровью и… вызвала Кристофера Бенкендорфа.

На тайной встрече сия троица уговорилась — Кристофер получал большие поблажки в Лифляндии за то, что "делал ребенка" с одною из русских фрейлин. Об этом он писал секретную роспись для бабушкиной Канцелярии, в коей особо оговаривал то, что будущий ребенок — никак не фон Шеллинг, и… не еврей, но — несомненно Романов.

Матушка же обязывалась делать вид, что вернулась к Кристоферу и носить положенный срок подушку под платьем. Евреев же она должна была убедить, что ее младший сын должен вырасти, а до этого срока — нельзя убивать меня с Дашкой, ибо сразу ж возникнут всякие подозрения и угрозы еврейству.

Бабушка же с особо доверенными нарочными разослала сии расписки ко дворам наших родственников — в Англию, Пруссию и Голландию. (Там все без ума от фон Шеллингов, а Романовых… Их в Англии не считают "джентльменами", в Голландии зовут "вечными должниками", а Пруссии кличут — "славянами". И в том, и в другом, и третьем случае — надеюсь, все сказано. В нашем доме мы весьма верим в Кровь и во все пороки и добродетели, какие с нею наследуются.)

Разумеется, все трое уговорились обо всем этом молчать и правда вышла наружу лишь в дни смертельной болезни моей матушки в 1816 году. Она показала рижанам свою часть расписок и объяснила при этом, почему она вычеркивает нашего брата Костика из всех завещаний. Евреи ей не поверили и обратились к русским. Недостающие части бумаг им предъявили — Государь Александр, который боялся "еврейской угрозы" от Костьки и мой дядя — Кристофер.

Все его верили идиотом и нарочно подложили под него самую глупую фрейлину, но дядя мой оказался истинным Бенкендорфом. Потомком простых ливских, латышских, да эстонских крестьян с их простотой и мужицким лукавством. Да, он показал свою часть документов и совершенно разрушил всю Костькину будущность и опору в евреях.

Но у дяди к тому времени был иной — незаконный ребенок. Вот ему-то и пригодились расписки Государыни Екатерины Великой в том, что по ее мнению — Кристофер Бенкендорф, — законный Романов.

Так незаконный сын моего дяди — ни на что не надеявшийся "простой инженер" Nicola вдруг стал одним из главных претендентов на русский престол. А сделали его таковым — собственноручные показания моей бабушки!

Но все это было скрыто до времени от моего батюшки. Он не видел причин, по коим его вдруг сменили на Кристофера, и турецкая Кровь его закипела. У них с матушкой пошла череда весьма бурных сцен с криками, ругательствами и всяческим обзыванием.

В одной из таких сцен отец чуть не ударил мою матушку, я это видел и побежал вставать между ними. Меня мой папа не тронул…

Рука его так и осталась занесенною в воздухе, а потом он грязно выругался, назвал матушку гадким словом и вышел из комнаты. А матушка вслед ему в сердцах крикнула:

— Да чтоб ты сдох! Чтоб корабль твой утопили!

Отец же со зла нарочно отправился в море в то самое плавание. Вот поэтому-то матушка так и расстроилась, бегая по сходням в ожиданьи отца из той экспедиции.

Как я уже доложил, корабль отца и вправду пошел ко дну прямо перед рижским портом и все домочадцы с тех пор боялись злить мою матушку. Ведь она мало того, что удержала обреченный корабль на плаву, но перед этим — простыми ругательствами утопила его!

Отец мой с той самой поры был весьма сдержан в ссорах с моей матушкой, но от него не укрылось, что она "колдовством" спасла его от погибели. Когда матушка стала оправляться от своего обморока, отец пришел к нам домой и пробовал извиняться.

Извинения были приняты, но, по рассказам, он стал было распускать руки, а матушка не могла ему показать, что у нее под платьем подушка. Они снова поссорились

Не успел отец выйти за дверь, как в спальню ворвался Кристофер, который начал орать, что… мол, матушка готова задрать подол пред любовником и это, мол, обнаружит весь заговор. А…

Тут дверь опять отворилась. Отец мой не понял о чем идет речь, но ему не понравились крики, да вопли Кристофера. Он потребовал от старшего брата, чтоб тот немедленно извинился.

Как ни странно, в тот миг правда была на стороне Кристофера, но он не мог в этом признаться. Вместо ответа генерал выдернул шпагу и закричал:

— Речь идет о моем сыне — Наследнике этой страны. А ты хочешь его погибели! Так я защищу всех моих отпрысков, — защищайся!

Он не подумал объяснить брату истинный смысл своих слов и планов, а тот решил, что беда грозит мне и моей сестре Дашке.

Турецкая Кровь ударила в голову моему батюшке. Он немедленно выхватил свою шпагу и братья стали в позицию. Они догадывались, но не могли объяснить друг другу — Брату своему, что дерутся за будущее своих чад. Отец мой защищал мое Право на всю Прибалтику и Право Дашутки. Дядя готов был умереть за тайну расписки, в коей сама Государыня называла его — Романовым и дала шанс его будущим детям на Русское Царство.

Один был — хороший солдат и сын лучшего фехтовальщика Российской Империи. Другой — прекрасный моряк и — второй сын того же самого фехтовальщика. Они кружились между собой и шпаги их то, как хищные змеи, покачивали своими острыми жалами, то — как яркие молнии звенели в руках их владельцев.

Все ж таки — поединок в дамской спальне дал преимущество для солдата, который привык драться на твердой земле, а не шаткой палубе. В некий миг шпага Кристофера скользнула на секунду быстрее и отец покачнулся. Шпага Брата его пронзила ему бедро.

Пока он инстинктивно схватился за рану, Кристофер выбил шпагу из его ослабелой руки. Но тут матушка моя пришла вдруг в себя, ударила дядю подушкой, выдрала какую-то деревяшку от своего алькова и кинулась было на Кристофера.

Тот на миг растерялся, упустил из виду Карлиса и ловкий пират немедля подобрал с пола свою шпагу. Правда, от боли он стоял немного согнувшись и дядя больше внимания уделял моей матушке, которая стояла против него только в ночной рубашке с огромным поленом в слабых руках. Ленты, удерживавшие подушку на ее животе, немножечко распустились и матушка то думала перехватить лучше полено, то пыталась поправить подушку.

В следующий миг Кристофер обернулся к Карлису, а тот не смотрел на него, но лишь опустил шпагу и уставился на эту подушку. При этом он с изумленьем шептал:

— Так вы не беременны? Господи, а… Но почему?

Кристофер утер пот со лба, выругался на солдатский манер, пожал руку младшему брату и осмотрел рану его. Сплюнул, расстегнул крючья на воротнике своей формы и сухо заметил:

— Пустяк. Заживет, как на латышской собаке… Что будем делать?

Матушка отбросила свою деревяшку в сторону и стала вновь поправлять ленты с подушкой. Потом она тихо сказала отцу:

— Если ты не хочешь, чтобы твоих детей зарезали чокнутые жиды, молчи о том, что увидел. Если же тебе это важно — перед Богом клянусь, — я не спала с братом твоим. Я покажу тебе наши расписки.

Кристофер сокрушенно покачал головой и сказал:

— Если ты еще считаешь меня своим братом, не рассказывай об этом дружкам… Я согласился на это, ибо только так Государыня признала меня Романовым. Я твою подружку и пальцем не тронул.

Отец, немного подумав, вложил и свою шпагу в ножны. Затем, хоть брат уже и пожал его руку, поверх зажатой в ней шпаги, сам подал руку Кристоферу и повинился:

— Прости мне горячность… Это все — турецкая Кровь. Я верю тебе, что… В общем, прими мою дружбу. Мы же ведь — Братья.

Тут дядя с отцом обнялись и расцеловались и с того самого дня и до смерти жили, как два любящих брата. В домах правящих классов часты трения и борьба за Наследство, но Бог миловал нас. Во всех домах моих родственников — необычайно крепкие Семейные связи. Верно, за это Господь и помогает всем нам.

Надо же было такому случиться, что буквально через неделю после сего стряслись большие волнения меж латышей.

Считается, что тогда обсуждался вопрос о введении бумажных денег в России. И "проба пера" почему-то случилась именно в Риге.

На самом же деле к тому времени стало ясно, что полумеры в отношениях России и Латвии нам не помогут. Англия с Пруссией благосклонно относились к тому, что мы ссорились с русскими, но… помощь они обещали лишь по "сожженью мостов". Тогда-то бабушка с матушкой и решились на все тяжкие. (Впрочем, на случай слишком сильных волнений к границам Лифляндии были подтянуты гвардейские части — в Эстляндию и казаки — в Витебскую губернию.)

Лишь после этого в Ригу прибыли мешки с русскими бумажными ассигнациями. Бумажками, не подкрепленными русской казной.

Как я уже доложил, Лифляндия имела особый статус в Российской Империи. Строго говоря, она занимала такое же положение, как и Картло-Кахетинское Царство Ираклия. (И будь у грузин сил побольше — никому неизвестно, смогли ли бы русские превратить Грузию в Тифлисское генерал-губернаторство.)

В политическом отношении это выражалось тем, что бабушка не желала определять границы Лифляндии. Появись эти границы, наши вожди немедля предъявили договор меж Петром Первым, да Карлом Иосифом Бенкендорфом о наших Правах. А так, — все знали где именно существует Лифляндия, но на карте вместо нее была бабушкина "Ингерманландия" — нечто не имеющее ни провинциального, ни губернского статуса.

(Ошибку с определением границы Лифляндии допустит несчастный Павел. Лишь после этого наша страна смогла заключать международные договора через голову Российской Империи.)

На практике это выразилось тем, что русские держали в Риге отряд, но местные провинциальные силы (которые-то и звались Вермахтом) были сильней русского гарнизона.

(В 1797 году армии персидского шаха Магомета-аги стерли в порошок грузинскую армию и дотла выжгли Тифлис. Русские войска в это не вмешивались и встали на пути персов лишь в Дарьяльском ущельи — на пути к русским. Мало того, — после победы над Персией выяснилось, что их в том году вооружала русская армия…

А Грузия, не имея больше собственных сил, стала самой обычной — заштатной губернией Российской Империи. (На Вермахт сие произвело неизгладимое впечатление.)

Части Вермахта обеспечивались из матушкиной казны и считались народом "своими". Части рижского гарнизона — из казны моей бабушки и несчастных мы звали попросту — "оккупанты.

Ассигнации были объявлены долгожданной прибавкой к офицерскому жалованью и розданы по рукам. На другой день ассигнации попали на рижский рынок, а тамошние менялы сперва растерялись, ибо не знали как к ним относиться и по какому курсу ставить, а затем пошли к матушке за разъяснениями. Матушке ничего не оставалось делать, кроме как сослаться на распоряжение из столицы к обязательному приему ассигнаций по курсу серебряного рубля. Добавьте к этому, что она ходила в ту пору с подушкой и не могла бегать по банкам с просьбой о срочном кредите.

Известия о том, что "госпожа баронесса" не готова поддержать новые деньги привычной наличностью, привели к неслыханному переполоху, — отказ ее поддержать ассигнации означил, что эти бумажки не стоят бумаги, на коей они напечатаны. Так что, когда после обеда группе русских солдат отказались продать какие-то булки, а те заспорили, рынок проявил к ним неслыханную враждебность.

Те, правда, смогли сбиться в кучу и прорвались в казармы, но волнения перекинулись в город. Матушка несколько раз выходила к рижанам и просила их разойтись, успокоиться, обещая назавтра разобраться с виновниками безобразия и погасить долги русского гарнизона. При этом она многозначительно показывала на свое чрево и просила не тревожить ее, дабы "плод не имел лишних волнений.

Надо сказать, что рижане тогда уже во всех своих бедах винили русских солдат, а командовал ими генерал Кристофер Бенкендорф. В обычное время он, конечно же, извинился, отправил "виновных" в Россию, а потом за кружкой темного пива нашел общий язык с озленными латышами. В конце концов, — мой дядя был — Бенкендорф, остзейский немец, родившийся в Риге, и в частных беседах с "нацистами" не хуже их ругал русских.

(А как бы он уцелел в Риге, ведя себя по-другому? Любое иное отношение "нашего" к русским было б расценено как предательство! А я уже доложил, что по причине нашего "окружения", в Риге было полно горячих голов, готовых "кончить с предателем".)

Да, если бы дядя мой вышел и повинился, история Российской Империи, Латвии, а скорей всего и — Европы пошла бы совсем по-иному. Но…

Бабушка с матушкой долго обсуждали между собой, — как убедить европейцев в том, что Россия и Латвия подрались по-крупному. И тогда две дамы из дома фон Шеллингов пригласили моего дядю и дали ему расписку в том, что он — Романов по Крови…

Я не знаю, что думал дядя в те роковые минуты. Но рассказывают, что он было совершенно трезв, холоден и суров.

Внезапно для всех он выстроил своих офицеров перед зданием комендатуры и сказал людям так:

— Господа, многие здесь — рижане и я не могу требовать у вас сверхъестественного. Если вы немедленно подадите мне рапорты о болезни, я прикажу запереть больных.

Здоровым же я приказываю готовить гарнизон к серьезной осаде. Если бунтовщики на что-то осмелятся — стрелять без предупреждения. Мы — русские офицеры и не дадим местным смутьянам потачки. Готовьтесь к осаде, братцы… Подмога из Двинска будет лишь к ночи.

(Больше половины его офицеров сказались больными. Остальным с того дня пришлось жить в казармах — выходить в Ригу стало для них опасно для жизни.

Но дядя мой с той самой минуты стал русским не только для Риги, но и — для русских. На это и рассчитывали матушка с бабушкой.

Рижанин Бенкендорф стал бы на сторону Риги. Внук Петра Первого и отец возможных Романовых своей Честью обязан был в такую минуту стать русским.

Лишь ради этого — ради будущих русских винтовок бабушка и дала дяде расписку в том, что он — внук Петра Первого…)

А за стенами гарнизона бушевал уже почти что весь город. Дело дошло до того, что весь магистрат вышел на улицы, чтоб только не допустить пролития Крови.

Банкиры-евреи требовали от своих служащих немедля вернуться к работе — их гешефты зависели от дружбы с Россией. Офицеры из Вермахта заперли лифляндцев в казармах. Им не нравились русские, но на срочном собрании видных "нацистов" большинство согласилось, что мы не готовы к Восстанию.

Англия еще не оправилась от позора в Америке, Пруссия (разожравшись победами Старого Фрица) трещала по швам, как раскормленный боров, а Голландия стонала под галльской пятой. Нам неоткуда было ждать помощи, а силами одних латышей ломаться с Россией — дело неблагодарное…

Вскоре так получилось, что у стен рижского гарнизона остались лишь латыши. Темные, бедные, обиженные тройным гнетом, забитые мужики, которым выпало раз в жизни счастье покричать на господ, побить стекла, да поскандалить… (Матушка на панихиде назвала сих простаков — "Священною Жертвой на Алтарь нашей Свободы".)

Латвии той поры нужны были "Мученики" и "Невинная Кровь"…

Надо сказать, что не все из сильных мира сего покинули сие сборище. Наиболее образованные и дальновидные из латышей шкурой почуяли, что дело — нечисто. Некоторые из них вышли к толпе с просьбой — немедленно разойтись.

Громче всех говорил пастор Стурдз — муж родной тетки моего отца — Карлиса. (Жена Стурдза доводилась родной сестрой — Вильме Уллманис и потомки его тоже звались в Риге "Турками".)

Если прочих толпа не признала, к словам пастора рьяные лютеране привыкли прислушиваться и… начали расходиться. Тут-то и прибыли две сотни казаков из Двинского гарнизона.

Они увидали толпу народа, человека, стоявшего перед ней, и говорившего что-то на птичьем для них языке, а обозленные люди что-то кричали в ответ. Тут один атаман (потом объясняли, что он был с пьяных глаз) поднял коня на дыбы и бросил его на священника. Тот, будучи пастором, лишь перекрестился в ответ и был срублен первым же взмахом…

Тут же раздался всеобщий крик, — люди бросились на казаков, те стали рубить… Это вошло в историю, как день "Рижской бойни.

Когда матушка узнала о том, что произошло у казарм, она схватила меня в охапку и побежала к отцу.

Она догадывалась, что казаки (такие же темные мужики, как и тот сброд, что болтался в тот миг у казарм) не смогут не "срубить пару пьяниц". Но то, что первым убьют родного дядю моего батюшки — было для нее потрясением. (Вечером того дня она призналась отцу в том, что "бойня" была частично подстроена. Тогда батюшка сухо поцеловал ее и просто ответил:

— Это неважно. Народ мой хотел повод для Мести всем русским. Мечта наша осуществилась. Теперь у нас есть моральное Право убить столько русских, сколько мы сможем. И ради этого — большое тебе спасибо. Мой дядя тоже благодарил бы тебя. Главное в том, что — русские пролили Первую Кровь!")

Так мой отец сказал ночью. Вечером же…

По общим рассказам Карл Уллманис был бледен, как полотно. Он стоял у большого стола, на котором женщины его дома уже принялись обмывать тело пастора Стурдза, и… Ничего.

Он стоял, будто спал наяву. К нему подходили прочие латыши и клялись в верности дому Уллманисов. Ибо в Лифляндии до сих пор в ходу обычаи Кровной Мести.

Латыши — разумный народ и такие вещи кончались полюбовными сделками, в самом прямом смысле этого слова. Убийца казнился своими же родичами и кто-нибудь из его родни брал в жены кого-то из родни им убитого. Крови тогда "перемешивались" и "успокаивались.

Если б убийца был русским, его вздернули б, чтоб "не сдавать своего" рижскому магистрату. Латыши б пошумели, но дело на том бы и кончилось. Но убийца оказался казаком.

Да не просто казаком, но атаманом из "низовых", а уроженцы Нижнего Дона всегда были "белой костью" в казацкой среде. Дело стряслось сразу за подавлением Пугачева на Волге и Яике. Добавить к сим рекам Дон, да Кубань — просто немыслимо…

Русские в своих предпочтениях решили держаться казаков. Теперь сторонники дома Уллманисов клялись моему отцу в том, что будут убивать казаков при первой возможности, когда бы и где бы их не увидели. А вместе с казаками и — вообще русских, ибо обычному латышу сложно знать разницу.

Теперь встаньте на место матушки. Она — рижская градоначальница и племянница Государыни, а тут собрались почти все "нацисты" и по очереди клянутся убивать русских без сна и отдыха. (Заговорщицы желали "небольшой потасовки" и думать не думали, что события примут столь мрачный и необратимый характер!)

Матушке нужно было как-то выкручиваться — она обещала тетке, что не все мосты меж Россией и Ригой порушатся в одночасье. Так что она потом говорила, что в эти минуты действовала скорей по наитию.

Матушка сразу толкнула меня к моему отцу:

— Вот твой родитель. Пусть он ведет тебя на мятеж против твоей родной бабушки!

Говорят, отец сразу опомнился. Он чуть присел надо мной, обнял меня и тихо шепнул (но так, чтоб все кругом слышали):

— Ты — Бенкендорф. Не дело тебе соваться в Месть Уллманисов. Когда твоего прапрадеда против правил убил шведский король, русский царь принял прадеда твоего и обещал ему дружбу и помощь. Пока руки Романовых не запятнаны нашею Кровью, ты не смеешь идти против них без ущерба для Чести и Бенкендорфов, и Уллманисов.

Забери свою мать и уходи, пока не узнал того, о чем обязан сказать своей бабке — Романовой.

Все зрители понимающе закивали, а отец поманил моего брата — Яна Уллманиса со словами:

— Встань рядом, маленький Уллманис, и повторяй… Пока я жив, убийцы моего деда умрут при встрече со мной.

Сегодня в Риге нет русских людей. Говорят, неизвестные сажают их на корабль и вывозят в Залив. Через недельку они всплывают уже в прусских водах, а Пруссия — вне моей компетенции. Но это — не важно.

Так уж повелось, что мои егеря были и остаются главной огневой мощью имперской армии. В то же самое время служба в гусарах — позор для всякой уважающей себя русской семьи (причины я доложу). Регулярной армии всегда не хватало дворян в легкую кавалерию. Сей недостаток по сей день покрывают казаки.

Теперь вообразите себе, что имперские егеря при первом случае стреляют в спину казакам, а те в любую минуту готовы обрушить сабли на егерей. "День бойни" привел к разделенью имперских армий. На — стремительную, но не способную к прорыву, а только к заваливанию врага горами своих трупов. И — невероятно мощную, умеющую взламывать "неприступные" рубежи, но… ужасно медлительную.

(В этом и есть отличье "горячего латыша" от "казацкой вольницы". Казаки хороши на словах, да в начале сражений. Когда ж они сыщут конец на нашем штыке, итог всегда за варягом. Судьба ж что Емельке со Стенькой, что Кондрату с Игнатом — который век падает решкой.)

Опора Власти есть Сила. А Сила — Армия. Две армии — две Силы, две партии. И я расскажу, как извечный спор славян, да варягов опять кончился так же, как у Аскольда и Рюрика, иль Ярослава и Святополка.

Мистика. Иль правы те, кто считает, что вещи, народы и страны имеют свою Судьбу и сколько бы раз не возникла какая-то ситуация — она всегда решится так, как уже и решалась.

Говорят, германцам (что немцам, что — шведам) нельзя воевать с Русью-матушкой. Говорят, что Россией могут править только германцы. Ибо русский солдат — лучший солдат мироздания, а вот русский царь — ровно наоборот.

Говорят, что в России нет и не будет добрых дорог. Зато нет и не будет скверных дорог здесь — в Прибалтике. Ибо в России есть все, а у нас — только камни. Вы в сие верите? Я — верю.

Похороны павших в той страшной трагедии вылились в нечто особенное. Я совершенно не помню подробностей, но рассказывают, что матушка шла впереди похоронной процессии и держала в руках зажженную свечку, а меня с Дашкой несли вслед за нею. На кладбище матушка целовала погибших, а все кругом плакали.

Потом она хотела сказать надгробную речь, но тут закричали, что она женщина и жена убийцы всех этих людей и потому не смеет прощаться. Тут возникла заминка, ибо члены магистрата почуяли, что панихида приобрела характер политический и антирусский, а речи, какие бабушка простила б племяннице, выйдут боком для прочего. Так они препирались, пока народ не утратил терпенье и какая-то латышская бабушка не крикнула по-латышски:

— Бенкендорфы издревле наши вожди и всегда говорили в таких случаях. Пусть Бенкендорф скажет и на сей раз.

Матушка рассказывала, что в первый миг она не поняла, что латыши имеют в виду, пока не увидала, что лица людей обращены в мою сторону. А я четырехлетнее дитя — устал ото всей этой церемонии и играл по рассказам с какой-то веревочкой.

Меня поставили на пирамиду из гробовых крышек и просили сказать что-нибудь. Я сперва не взял в толк, что хотят, а потом от обилья крестов и распятий видно решил, что это какая-то служба на улице и прочел "Отче наш" и "Верую". Представьте себе, что при первых же моих словах все бросились на колени и стали молиться, говоря: "Чудо, чудо!

Мой отец — Карлис Уллманис был ревностным лютеранином и хотел, чтоб все дети его выросли лютеранами. Поэтому он и выучил нас Писанию, как сумел. Лютерово учение тем и отлично от католичества, что католики отправляют службы на латыни, а мы — на родном языке. Вот латыш Карлис Уллманис и выучил меня — Александра Карла фон Бенкендорфа молитве на своем родном латышском языке. Но рижане настолько привыкли к тому, что бароны говорят лишь по-немецки, что молитва неразумного мальчика и показалась им чудом, ниспосланным Богом для ободрения в страшный час.

Это был холодный, ветреный день, — в начале осени в Риге бывают такие дни, и свечи у многих собравшихся задувало. Поэтому, когда матушка после этой молитвы, поднялась на крышки гробов, прикрывая свечу от ветра руками, это было — нормально. А матушка заговорила о том, что:

"Господь дал нам знак. И хорошо, что сегодня такая погода — само Небо скорбит вместе с нами. И хорошо, что дует такой сильный Ветер — он быстро сушит нам слезы. И хорошо, что в наших руках наши свечи — мы видим, как слаб Божий Огонь перед лицом сего свирепого Ветра.

Так дуй же Ветер! Выдуй же Огонь из нашей свечи! Ведь Ветер был и нет его, а Огонь — остается.

Ну, дуй же Северный Ветер! Вот Наш Огонь — Огонь победит Ветер!

С этими словами матушка вдруг подняла свою свечу вверх и первый же порыв ветра едва не задул ее. Все ахнули, а потом кто-то крикнул: "Горит! Горит!

И верно, — огонек матушкиной свечи превратился в тоненькую, мерцающую ниточку и все казалось, что ветер вот-вот задует его, но огонек отчаянно трепыхался и люди снова заговорили: "Чудо, чудо…

Тут матушка резко подняла свечу к самому небу и закричала громовым голосом:

— Дай знак Господи! Дай знак нам, детям твоим", — вдруг тучи на миг раздвинулись и на матушку упал ослепительный луч, и она прошептала на целую площадь — "Огонь победит Ветер.

С этими словами она спрыгнула с крышек и, поцеловав ближнюю погибшую, приладила свечу меж ее мертвыми пальцами и велела всех заколачивать. Все вспоминают, что свеча, прикрытая стенками гроба, сразу же загорелась ровным, покойным светом. А люди заговорили:

"Господь подал нам новый знак — нас ждет Царствие Небесное. Огонь победит Ветер.

Впрочем, надобно сделать одно добавление. Когда я стал немного постарше, я как-то спросил, почему не приехала комиссия из Синода, дабы расследовать все эти чудеса. Матушка долго смотрела на меня ошалелым образом, а затем не то всхлипнула, не то задавила в себе смех и ушла в свою комнату. Вернувшись оттуда, она передала мне письмо с вензелями моей бабушки, датированное осенью того самого 1787 года.

В письме было много всяких банальностей и прочей ерунды, а заканчивалось оно так:

"Приезжай-ка ко мне, милочка, скучно мне тут одной — никто не повеселит, не позабавит. А помнишь, как ты представляла мне античных героев в трагедиях? Лучше чем все мои девки — жаль, что так впустую пропал твой сценический дар. Иль — не пропал?

А помнишь какие ты делала фейерверки на праздник? А помнишь тот фокус с "негасимой свечой", который ты мне как-то показывала? Невероятно, что могут сделать эти растворы селитры, серный порошок и этот — порошковый никель, или как его там? Да, — НИКЕЛЬ. Любопытно — в немецком "Nick" — означает "черт.

"Черт", "сера", "селитра" — пахнет самой дурною алхимией… Сожгут тебя, милочка, за твои художества, пить дать — сожгут.

Ну, да я на тебя не в обиде — успокоились латыши и Слава Богу. Но в другой раз, — сама не боишься — сына пожалей. Хороший у тебя лютеранин растет в православной стране. Иль я опять что напутала?

Приезжай, потолкуем, я тебя, гадючку, поругаю — не взыщи, но не выпорю. Как строительство Курляндской линии крепостей?..

Лет двадцать меня устраивало сие объяснение, но вот пару лет назад, когда я был в гостях в Москве у моего старого друга и однополчанина Герцена (его настоящее имя Владимир Яковлев, — не путайте пожалуйста этого героя Войны с его беспутным племянничком — Сашкой: юный негодник просто пользуется чужим псевдонимом и славой, а друг мой все просит меня, чтобы я не отправлял паршивца подышать целебным кедровым воздухом), я рассказал ему подробности. (За вычетом Мести Уллманисов.) Герцен долго молчал, а потом изрек:

— Да, пример, надо признаться, — прелюбопытнейший. Мы имеем толпу, можно сказать — народ, обиженный, оскорбленный, жаждущий мести. Пролита кровь невинных, но восстановить справедливость нет никакой возможности.

Но возглавляет всю эту толпу опытный манипулятор, настоящий трикстер в полном европейском значении этого слова: Член Прусской Академии Наук, бывшая воспитанница Иезуитского пансиона, с детства приученная к тому, что "цель оправдывает средства" — любопытное сочетание. Да и выхода у нее нет, насколько я понял — строительство Рижской крепости еще не закончено. Ваша матушка просто не может позволить, чтоб рабочие спивались, иль вешались, ей нужно Чудо. И она идет на Преступление против Церкви и Веры.

Если я правильно понял Ваши рассказы, она была превосходным психологом и ей не составляло труда настроить маленького ребенка прочесть молитву, а раз вы молились по-латышски, с этим — все ясно.

Фокус с "негасимой свечой" известен в научной литературе с шестнадцатого века, так что здесь тоже понятно. На высокие стенки гроба с молодой девушкой обратили внимание даже простолюдины и тут все тоже очевидно. Но вот луч света…

Да, сей луч нечто особенное, — я понимаю, что день был ветрен и по небу гнало много туч. Тучи шли густо — практически без просветов, иначе б простолюдины, а в них гораздо больше здравого смысла, нежели в людях образованных, не обратили внимания на один просвет большее, чем на прочие и не сочли его — Чудом.

Знаете, я считаю происшедшее проявлением "коллективного бессознательного" в том смысле, в каком его понимал Кант, или даже Бэконовских "даймонов Крови" и "Домашнего Очага.

Мы имеем разгоряченную толпу, желающую чуда, талантливого, не краснейте, друг мой, — несомненно талантливого трикстера, разогревающего толпу чудесными фокусами и, voila! — "коллективное бессознательное" нарушает естественный ход вещей и мы имеем проявление Господа нашего — Лучом Света.

Нечто аналогичное происходит в миг исцелений у целебных источников, скажем — в Лурде. Вы только вдумайтесь, — дешевые ярмарочные трюки, бесстыдное манипулирование темной толпой и Явление Бога в самой лучшей его ипостаси — Любви. Как жемчужное зерно в куче навоза.

Все равно что книжник колдует над своими ретортами, вызывая нечистого, а к нему против всех законов, против бесовских книг спускается Ангел. Ибо первопричина поисков беса — чиста. Да, неисповедимы пути Господни…

Вот я и перешел к рассказу о моей собственной жизни. Теперь я расскажу о моем следующем воспоминании.

Меня разбудили крики в доме и топот множества ног. На улице кто-то истошно кричал и я слышал, как десятки людей грохочут сапогами, а откуда-то издалека — будто через подушку, что-то глухо бухает со стороны моря.

Тут к нам в детскую прибежали наша бонна и Костькина кормилица, меня стали одевать, а грудного Костьку вместе с малолетней Дашкой понесли сразу в церковь. Я был тогда мал и не понял речей, что детей в церкви не тронут.

Меня тоже хотели вести в церковь, но тут прибежала матушка, сказавшая, что "рижане хотят видеть Наследника в этот час". Я не знал, что она имеет в виду, но тут отец посадил меня на плечи и я дико обрадовался. Мне очень любил кататься на его широком загривке — так приятно быть выше всех.

Мы выбежали на улицу, матушка по-мужски вскочила на коня (я до этого и не знал, что она в Пансионе общества Иисуса привыкла к верховой езде на армейский манер), отец, не сняв меня с шеи, сел на другого, и мы понеслись к южным воротам.

Я мог бы многое напридумать про то, что творилось вокруг, но честно говоря, из всего происходившего в мечущейся, перепуганной Риге, я запомнил только смертельно бледное лицо моей матушки, которая то и дело оглядывалась на нас через плечо и ее маленькую, почти мальчишескую фигурку в офицерском костюме и тонких, ослепительно начищенных сапогах. Матушка дома носила крохотные туфельки и их обыкновенно было не видно под домашними платьями, так что зрелище матушкиных сапог так поглотило все мое внимание и воображение, что я просто не помню, что происходило вокруг. Воспоминания пятилетнего мальчика могут быть весьма странными — на первый взгляд.

В тот день я любовался собственной матушкой — я по сей день думаю, что ей очень шел офицерский мундир, к тому же я был поражен увидать ее без парика в одной треуголке. Она была по пояс окружавшим ее мужикам (латыши славятся ростом), а сапоги ее столь малы, что больше походили на детские, и я, разумеется, воображал, что когда капельку вырасту, матушка их мне подарит.

Восторг охватывал меня при виде того, как здоровенные дядьки слушаются мою матушку, когда она указывает куда им смотреть, и они все направляют туда свои трубы.

Матушка была — никудышной воякой, но у нее были знания и много здравого смысла. Наши думали драться по-старому, как было во времена Петра, или Анны. И только от матушки изумленные офицеры услышали, что шведы только что закончили перевооружение своих войск, что теперь у них уставы английского образца, что шведские унтера пользуются… нарезным оружием (правда — весьма дерьмовым), зато все шведы не меряют порох, но заранее фасуют его вместе с пулей в этакий бумажный кулек, который зовут — Hulsen. И вот эта вот "Хюльза" позволяет противнику достичь неслыханной скорости перезарядки мушкета…

Все, кто был тогда на сей лекции, ныне только крестятся и говорят, что если б матушки в тот день не было на бастионе — они бы со мной не беседовали. Ибо они вылезли б из рижской крепости (согласно исходному плану) и легли под огнем гильзовых мушкетов противника.

Я думаю это — Рок. Провидение. Шведы очень надеялись на внезапность и то, что русские не знают об этих сюрпризах. Видно Господу было угодно, чтоб Швеция проиграла войну. Ибо я просто не верю, что случайно бывает такое, что именно внучка создателя прусского абвера защитит диссертацию именно по пиротехнике и по своему роду занятий (и разговорам на кухне) будет наслышана обо всех этих новшествах.

Мало того, — вон сколько ученых дур наберется во всяком собрании. И что, боевой офицер станет слушать пред боем чье-то кудахтанье? Так случайно ли то, что матушка успела завоевать огромный авторитет в сей грубой среде, чтоб они просто захотели услышать то, что им говорил сам Господь?! Ибо вся разница в жизни и смерти для сих офицеров и состояла в том — услышат ли они матушкины слова, или — нет!

Случается на свете, друг Горацию, то, что не снилось нашим мудрецам…

Мы прибыли на бастионы и откуда-то принесли большую рельефную карту Риги. Я тоже подошел к большой карте, мне было интересно потрогать ее руками, матушка велела меня занять и отец дал мне подзорную трубу.

Я долго не знал, куда и зачем надо смотреть, — на этом берегу Даугавы кругом были поля и перелески и вместо того, чтобы смотреть на шведов, я разглядывал родную Даугаву, птичек в небе — я был дитя.

Тут за моей спиной застучали барабаны, загремели копыта и я увидал генерала Бенкендорфа на огромном жеребце впереди русского гарнизона города Риги. Помню, как тот спешился, матушка подбежала к нему и стала на пальцах что-то ему объяснять. Он выслушал ее, потом снял треуголку, перекрестился, оглянулся вокруг, увидел кресты ближней кирхи, встал на колени и перекрестился еще раз, а все русские последовали примеру.

Тут генерал увидал нас, подошел ко мне — подбросил в воздух так, что дух захватило, прижал к груди и сказал громким голосом:

— Остаешься за старшего. Матушку береги. И сестренку.

Отдал меня на руки Карлису, вскочил на коня и приказал открывать ворота, а все кругом закричали…

Обычно кричали "Виват" и "Хох", но на сей раз раздалось только жиденькое "Ура!" Дядя замер в своих стременах и обернулся. За ним следовала лишь русская часть гарнизона. Большая ж часть немецких баронов из Вермахта единой стеной стояли за спиной моей матушки и никуда не спешили.

Дядя мой побледнел, потом усмехнулся, подкрутил ус и сказал:

— Вот все и выяснилось. Желаю удачи вам, — господа "Наци"! Я пытался быть своим среди вас, но — видать не Судьба… Смотрите же, как подыхает русский Ванька-дурак!

Матушку всю затрясло от таких слов, она невольно схватилась за поводья дядиной лошади, но тот мягко, но верно разжал ее руку, а потом подмигнул и вроде бы как шутливо приложил палец к губам. Но матушка сразу опомнилась, дядя сам желал стать истинным внуком Петра Великого.

То, что случилось потом — плохо укладывается в голове. Дядя посадил своих людей в седла (благо они шибко освободились), велел играть всем атаку и вылетел первым из крепости под русским стягом.

Шведы не ждали от нас такой наглости. Они приготовились к инфантерской баталии с жаркою перестрелкой (латыши не любят ездить верхом) и лихой конный натиск застал несчастных врасплох.

Разумеется, первый же залп пробил бреши в русском отряде, но даже перезарядиться шведам не удалось. Тут же засверкали русские сабли, шведская инфантерия побежала и к ней на помощь появилась шведская кавалерия (самый дерьмовый у скандинавов род войск).

Наши сразу же "заломили" и шведскую кавалерию и понеслись за утекающими — добивать. В считанные минуты поле боя, покрытое трупами, осталось за нами, а гулянка унеслась куда-то в Курляндию.

(До сего дня я пребываю в уверенности, что лучшие стрелки в мире — мои егеря. А вот лучшие кавалеристы — конечно же, — русские!)

Кто-то на бастионе стал было сему аплодировать, но матушка сразу сказала:

— Что за идиотизм? Что за притча? Да неужто шведский король начал войну столь малыми силами?! Я думаю, — сие удар отвлекающий. Где-то сейчас движутся к Риге крупные силы… Давайте это обсудим.

Обсуждение было недолгим. Северные бароны были недовольны "Новым Порядком". Особенно тем, что их детей насильно забирали в ученье. То, что давешний противник кинулся улепетывать куда-то на юг, означало, что главного удара стоит ждать с севера.

А так уж сложилось, что главные рижские бастионы были на южной окраине. Северные ж бастионы были ветхи и не чинились с эпохи Петра. Выдержать в них большую осаду было просто немыслимо. Но не это самое страшное…

Не просто так в Риге стоял гарнизон русских! Ливонские немцы в массе своей поголовно больны "ливской болезнью", иль — "истинною куриною слепотой". И если при свете дня нет в мире лучше солдат, чем мои егеря, стоит сгуститься сумеркам — они встают лагерем, окружают себя тройным кольцом дозоров из латышей и ждут нового утра.

Позже я объясню суть и причины "ливской болезни". Здесь же должно вам доложить, что после убытия Бенкендорфа, Вермахт стал с ужасом ждать приближения ночи. Латышам же раздать оружие никто не решился, — интересно — как его потом собирать? Да еще в столь привычной к мятежу, да непокорству стране!

В тот миг офицеры так ничего и не решили. Матушка же забрала меня и мы поехали обратно домой…

На мосту через Даугаву матушка останавливает коня, слезает с него и, прихрамывая сильнее обычного, ходит по мосту взад-вперед. Порывом ветра с нее срывает треуголку, и кто-то бежит ее вылавливать из реки, но матушка отрицательно качает головой и садится прямо на грязные доски моста и неожиданно плачет. (Потом она объяснила, что вдруг убоялась выпавшей на ее долю ответственности. На бумаге-то все было просто… Верно сказано, написали на бумаге, да забыли про овраги, — а по ним ходить…)

Я тогда забираюсь к ней на колени и обнимаю. Она смеется сквозь слезы, а я пою ей колыбельную, которой меня выучил Карлис.

И вдруг — воспоминание на всю жизнь — глаза ее расширяются, становятся совсем безумными, и она кричит мне:

— Повтори, что ты сказал? Повтори сейчас же!

Я тогда страшно напугался и повторил слова колыбельной песенки о том, что "если детка не будет спать, придут серые волки, унесут ее и съедят"… А матушка вскочила на ноги, подняла меня на руках и сказала:

— Ну нет уж, мой латышонок, тобою они — подавятся. По коням.

В городе она приказала собрать всех, кого только можно, на Ратушной площади, и людей не пришлось звать — сами сбежались, как на пожар. Когда же народ собрался, матушка сказала, что Швеция, нарушив все договора, напала на нас без объявления войны. Насколько ей известно, многие наши бароны изменили своему Фатерлянду и переметнулись ко шведам в обмен на подтверждение их прав на беглых крестьян. А потом приказала ломать двери арсенала и призвала "Всех граждан вольной Риги — к оружию!

Я ничего не помню, что было дальше — в тот день на мое сердце выпало и так слишком много переживаний. Единственное, что я хотел бы добавить — слова песни, которую латыши сами придумали и сочинили в эту ночь. Она вышла не очень складно, но вот ее слова в переводе с латышского: "Глухой ночью волки ищут поживу и точат зубы. Но пока в Риге горит огонь и льется пиво, нам не страшны серые разбойники. Нальем же кружки и набьем ружья, а рижская Хозяйка поднесет Огоньку. Выпьем и выпалим, выпьем и выпалим снова. Наливай, Хозяйка! Поддай Огоньку, Хозяйка!

Со времен Томаса Бенкендорфа Рига была "Вольною". А по магдебуржскому праву беглый крестьянин, проживший год в "вольном городе", становился свободным.

Рижанам не надо было объяснять, что произойдет, если к нам явятся их бароны. Дело дошло до того, что матушка велела раскрыть камеры рижской тюрьмы и обратилась ко всем преступникам с речью, в которой обещала прощение и пересмотр дел в том случае, если эти люди "встанут на защиту Родной Матери — Вольной Риги". Порукой же в этом должно было стать одно их честное слово. Вы не поверите, закоренелые воры и убийцы плакали и крестились, когда им давали в руки оружие со словами: "Исполняйте свой долг, братья — рижане. Если же не хотите защитить Мать Свою, защищайте сами себя — от немецкой петли.

Вчерашние вор и грабитель, плотник и каменщик, торговец и рыбак плохие вояки против профессионального шведского солдата и потомственного немецкого барона, но как говорил Вольтер: "Бог на стороне больших армий.

Разумеется, если б шведы навязали нам "регулярную" битву, все сии ополченцы имели бы весьма бледный вид. Но они нужны были лишь для ночной мясорубки. Днем же достойный отпор любому врагу мог дать и наш родной Вермахт.

Но и шведы знали о "ливской болезни". Поэтому они нарочно подгадали свой штурм в самое темное и глухое время Ночи. Они, конечно, догадывались о том, что мы можем выставить против них латышей. Но сии штатские — будто стадо без хорошего командира. А все командиры слепли ночью, что — куры.

Из всех немцев офицерского звания в тот день в Риге была одна моя матушка. В ее Крови нет ни единого лива и поэтому она не страдала "куриною слепотой". Потом она частенько нервно смеялась, рассказывая о том, как ходила меж латышей и ободряла их перед битвой. Прочие ж немецкие офицеры старшего возраста сказались больны и разошлись по домам. С их "куриною слепотой" в кромешной ночи было нечего делать. (А может быть они не хотели идти против своих северных родственников, — кто ж теперь знает?)

Но одной моей матушке было, конечно, не справиться. И, чтоб ее слова казались весомее, с ней ходили два молодых адъютанта: юный Витгенштейн — двадцати лет, да совсем молодой Винценгерод — ему было семнадцать. Оба шатались, как пьяные, и пытались ногами нащупать под собой почву, а матушка вела их обоих под руки и отчаянно делала вид, что это они ее ведут по ночным кочкам. (Если бы латыши в этот миг увидали — насколько ночью беспомощны их вожди, из сего могло проистечь много перхоти…)

Пару раз юные офицеры промахнулись, подавая руки невидимым собеседникам, но этого никто не заметил. Латыши, осчастливленные раздачей оружия, не замечали странностей в поведеньи господ и бросались пред ними, преклоняя колени и лобызая протянутые баронские руки. (Матушка частенько смеялась, вспоминая все эти подробности.) Но и ее адъютанты были не промах.

Витгенштейн, выйдя на освещенное факелами место, сразу же приободрился и сказал столь горячую и пламенную речь, что латыши одушевились необычайно и сразу признали его своим лидером. Он стал во главе правой колонны, Винценгероду досталась левая, а в центре всем заправлял мой отец под номинальным командованием матушки. Так они и встретили шведов…

Той ночью погибло много рижан. Шведы ударили в штыки именно против бывших заключенных в надежде, что это самые нестойкие ополченцы. Они надеялись, что при первой возможности бывшие преступники тут же разбегутся по всей Лифляндии. А когда поняли собственную ошибку — было уже слишком поздно. Их колонна отборнейшей инфантерии безнадежно увязла в горах наших трупов…

Трупов людей не самых добродетельных. Наверняка, — не самых приятных в обществе, но — свободных. "Они — бежали в Ригу за Свободой. Они умерли за нее". Так сказала на прощальной панихиде по вчерашним ворам и грабителям моя матушка. Сказала, бросила в могильный ров горсть земли и приказала выступать на север.

Тут-то и выяснилось, что выступать-то и некуда. Похороны состоялись, конечно же, утром. Тем самым утром, в которое северные бароны вылезли из своих замков (у них тоже была "куриная слепота"!), узнали о разгроме вражеского десанта и немедля отправились ловить по Лифляндии разбежавшихся шведов.

Историки в этой связи вспоминают Полтавскую битву, когда немецкие полки Шлиппенбаха, не получавшие жалованья аж с Рождества, и ворвавшиеся было в Полтаву, посреди драки остановились, выслушали прибывшего к ним "светлейшего" Меньшикова, получили с него задаток и точно так же — ударили шведам в спину.

Потом многое говорили о Восстаньи в Лифляндии, о Редукциях и казни моего прапрадеда, но — факт остается фактом: немцы перешли на русскую сторону лишь после того, как "светлейший" вывалил перед ними добрую половину русской казны! (Не забывайте, что Шлиппенбах был курляндцем. Ему-то уж Восстанье в Лифляндии было — шибко по барабану. А вот кровное жалованье — ровно напротив!)

Даже для меня остается загадкой, — была ли договоренность меж моей матушкой и враждебными ей баронами о совместном уничтожении шведов. Сдается мне, что бароны нарочно придерживали людей, ожидая итогов сражения под рижскими стенами. А увидав, что матушка выстояла, они мигом переметнулись на ее сторону. (К той поре "Хозяйка" всем разъяснила, что не надо с ней ссориться.)

Как бы там ни было, матушка ни разу за этим не поднимала вопрос, — на чьей стороне были той ночью северные бароны. А они отплатили ей Верностью и безусловной приязнью. С той самой ночи и утра с несомненным прощением (почти что Изменников) отношения меж баронами и моей матушкой быстро пошли на лад.

Интересней сложилась судьба русского гарнизона. У стен курляндской Митавы русские попали в засаду и чуть ли не окружение. Мой дядя дрался, как лев, но был вскоре ранен и команду принял его адъютант. Сын претендента на шотландский престол и рижской еврейки — Михаил Богданович Барклай де Толли.

Совершив беспримерный анабасис по курляндским тылам, русский отряд лишь через месяц вышел в Витебскую губернию. (Ни дядя, ни юный Барклай не горели желанием попасть в Ригу, где по окнам их гарнизонной казармы любили постреливать неизвестные.)

За это время меж моим дядей и его адъютантом сложилось полное понимание: дядя был не силен в тактике, да стратегии, Барклай же всегда отличался легкою нерешительностью. Теперь же один все придумывал, да рассчитывал, а второй проводил планы в жизнь — железной рукой. Видно Господь самолично свел вместе столь разные, но — дополняющие друг друга характеры.

В том же году началась война с турками и бабушка воспользовалась сим предлогом, чтоб угнать бывший гарнизон города Риги — на юг. Матушка впоследствии говорила, что бабушка втайне надеялась, что Кристофер Бенкендорф сложит голову под турецкою пулей, или — коль не будет столь храбр, — навлечет позор на себя и своих отпрысков. (Да, она написала дяде расписку в том, что считает его Романовым. Так ей было нужно. Теперь же ей было нужно, чтоб сей Романов умер геройскою смертью, иль запятнал свою Честь.)

Дядя же изменился разительно. До появления столь судьбоносной расписки он был пьяницей, гулякою и бретером. Немножечко трусом, капельку дураком и по придворным обычаям — конечно же, — подлецом.

Теперь же мой дядя строго судил каждый свой шаг, чтоб не было Бесчестья ему и его — еще не родившемуся ребенку. Он перестал пить и реже играл в азартные игры. Многие говорят, что он стал гораздо разборчивей в своих связях, страшно боясь подхватить что-нибудь венерическое и таким образом погубить своего отпрыска. Но в сражениях он стал совсем безрассудным и, обращаясь к солдатам, теперь говорил:

— Ура, братцы! Иль вы не — дети Петровы! Не посрамим же Чести родителей наших! За мною — на Штурм!

(Считалось, что он провинился, не удержав в руках Ригу, и дядю поставили во главе штрафников.)

Именно на службе в штрафных дядя и снискал необычайную популярность во всей русской армии. Он командовал первой колонной, шедшей на приступ Очакова и получил от самого Суворова Георгия за то, что первым поднялся на стены сей крепости.

Впрочем, храбрость Бенкендорфов — такая же фамильная добродетель, как и "жеребячьи наклонности". Нет, армия восхитилась им скорей не за это.

Будучи штрафником, дядя сложил людей меньше, чем иные в обычных частях! Сам Суворов обнял великана и произнес:

— Не ждал… Спасибо за мужичков… Давно тебя надо было в штрафные! Так — вот тебе моя рука и спасибо, но… как штрафной, с этой минуты — ни капли! Хоть плачь!

Но что еще более удивительно, — вчерашний пошляк с карьеристом вдруг уступили место благородному человеку. В ответ на милость Суворова дядя мой отвечал:

— Не могу принять от вас полной Чести, ибо в успехах моей колонны большая заслуга за моим адъютантом — Мишей де Толли. Прошу вас, — наградите его так же, как и меня.

Великий Суворов рассмеялся в ответ, погрозил дядюшке, подозвал Барклая, обнял и расцеловал юношу, а затем, повернувшись к новому георгиевскому кавалеру, отвечал:

— Да тебя, милый друг, будто бы подменили! Раньше все было — "Я, да — Я", а теперь я гляжу — ты вполне русский! Раньше надо было тебя в штрафники! Много раньше!

В итоге Барклая отметили младшей наградой, а дядя заслужил в армейской среде полное уважение. Одно его появление солдаты стали приветствовать кликами, а подчиненные невольно вставали, когда дядюшке случалось зайти к ним в столовую, иль игровую компанию.

Говорят, в такие минуты дядя каменел вдруг лицом, а потом, выходя от людей, вроде бы украдкой смахивал с глаз слезу — он и поверить не мог, что его так все полюбят!

Потом, через много лет, когда мои отношения с ним стали родственными и весьма дружескими, дядя практически заменил мне павшего на Войне батюшку. Незадолго до смерти он (в очередной мой приезд к Nicola) показал мне удивительный документ.

В молодости своей, перед самой поездкой на войну с Турцией, юный изгнанник (вы знаете — за что дядю с его матушкой изгнали из Риги) пожелал изведать Судьбу. С этой целью он обратился к самому Калиостро, который в те дни делал сеансы в Санкт-Петербурге.

Боясь открыться, молодой офицер обратился к волшебнику инкогнито и тот составил ему гороскоп. Так вот — великий кудесник (а может быть — гениальнейший шарлатан) рассказал, что перед ним — Наследник и Предок Царей, но сам он — никогда не получит Короны. Мало того, — пока он сам жив, потомки его — будущие Императоры тоже на взойдут на Престол!

Что же касается личного, — Калиостро сказал, что в первую половину жизни юноше предстоит пережить много бед и несчастий. Женится он — не по любви и жена его сразу наставит ему рога с его родственником. В законном браке у него вообще не будет детей, а все станут считать его рогоносцем. Кончится это — новым Изгнанием.

Зато после Изгнания он станет великим военным и его ждет огромная Слава. Через Славу сию он встретит женщину, с которой у него будет большая Любовь и родится сын — будущий Император. В старости же все его родственники, которые начинали с того, что гнали и презирали несчастного — станут ему друзьями и покровителями. Смерть придет к дяде покойно в весьма пожилом возрасте в тот момент, когда сам он уверится в том, что сын его — будущий Император. Но…

Все это случится только в том случае, если сам Кристофер захочет того. Как бы он ни ссорился со своею родней, он должен помнить — именно родня поможет ему в конце жизни. Как бы он ни сердился на родную жену, неверная жена даст его сыну — Империю!

Дядя мой во все сие не поверил. Но он заплатил вдвойне за пророчество при условии, что Калиостро запишет все это в письменном виде. И если что-нибудь не сойдется, мой дядя обещал встретить обманщика и заставить его подавиться всеми этими глупостями. (На самом-то деле, дядя, сам того не сознавая, выказал своими речами свою Царскую Кровь. Поэтому Калиостро все это повторил письменно.)

Вскоре Калиостро арестовали за шарлатанство. Дядя сему не изумился и забросил текст с предсказанием куда-то в бумаги.

Затем он испытал много бед, в довершенье к всему женился не по любви и вскоре узнал, что жена изменяет ему с его родным братом… В первый миг Кровь вскипела в жилах "Ливонского Жеребца", а затем… Затем дядя вспомнил о Предсказании Калиостро. И дикая, безумная вдруг Надежда поселилась в сердце его…

В самые страшные минуты, в дни тяжких боев и в ночь перед Штурмом Очакова дядя читал и перечитывал слова Калиостро, втайне надеясь умереть в старости в объятиях сына — грядущего Императора. Только сия Надежда и спасла его в роковые минуты…

Сейчас это Предсказание, — грязное, засаленное, безбожно затрепанное на всех сгибах хранится в царской семье и там они все — рьяные мистики.

Я ж неуверен в том, что Калиостро все так предвидел. Разумеется, тут есть странные совпадения, но…

Я думаю, что дядя сам выковал собственную Судьбу.

Калиостро был мужик ушлый и, конечно — наводил справки. Он не мог не узнать о Крови моего дядюшки и том любопытном моменте, что Государыня не смеет тронуть его даже пальцем. Наследник Павел был слабосилен по женской части и уже в те времена шушукались о возможном пресеченьи Династии.

Если же вспомнить о том, с какой скоростью бабушка "прорежала" прочих Романовых, можно предположить, что с каждой казнью шансы моих кузенов возрастали во много раз.

В то же самое время, достаточно было взглянуть на лицо сего огромного простака, чтоб понять, что в Государи ему не пробиться.

С Изменой жены — тоже понятно. Дядя мой обязан был "сесть на Лифляндии" и бабушка ничего не могла с этим сделать. Стало быть, — она обязана была насильно женить Бенкендорфа на своей протеже и управлять провинцией "из вторых рук.

Калиостро к этой поре уже повидал мою бабушку и мог, конечно, предположить, что она не позволит побочным Романовым делать детей. Отсюда же вытекает и предсказание про Любовь в позднем возрасте.

Дядя был необычайно красив, а все Бенкендорфы до поздней старости могут делать детей. В то же самое время, моя бабушка была, конечно, не вечна и лишь после ее кончины у Кристофера могло появиться потомство. (Nicola родился при жизни бабушки, но на это возникли причины весьма политические.)

Что же до слов о том, что не надо ругаться с роднею, или законной женой (несомненной протеже Государыни) так — на родственных чувствах стоит наше общество! (Понятно, что родня станет завидовать простаку и немножко его ненавидеть. Но кто же поможет нам в трудный час, как не родные и близкие?! Тем более — отцу грядущего Императора!)

А то, что Любовь придет к нему через Славу… Женщины млеют от Орденов, да Шрамов на Кавалерах… Особенно при слабых, да штатских мужьях. (Думаю, в дамах в такие минуты говорит материнский инстинкт, — потомство храброго офицера легче выживет, чем семя унылого шпака!)

А если б дядя погиб, на сие есть притча о Насреддине: "До того — много времени. Пока ишак научится говорить, умру — или я, иль ишак, иль султан!

Мертвый дядя уже ни к кому не предъявил бы претензий. Тем более — к мертвому Калиостро.

Как видите, — во всем этом много здравого смысла и ни капли мистического. Я люблю таким способом объяснять мистическую дребедень. Ведь мистическое в нашей жизни подобно слоеному пирогу, — под глупостью и обманом тянутся тонкие ниточки, на коих всякие кукольники строят всю эту гнусь. Но… Под сими ниточками нам могут открыться такие Вселенные…

Я знаю, что Калиостро был шарлатан. Это доказывается всеми архивами Канцелярии моей бабушки. Но… Почему бы Всевышнему иной раз не "подергать за ниточки" самого шарлатана?! Ведь не просто так сии люди впервые встают на эту стезю! Стало быть и у них бывают Прозрения?! Иного объяснения у меня нет.

Сегодня многие просто не верят, что Барклай начал карьеру штрафным, но если вы побываете в тюрьмах и каторгах, вы изумитесь как там относятся к нему местные обитатели. Как скопцы вешают в красном углу образ "Михал Ларионыча" (ниже я объясню причины), так и воры чтят "нашим" Барклая и часами готовы рассуждать об его уме, "номерах", да "понятиях.

Забегая вперед, доложу, что мой дядя с Барклаем "нашли товарища". Дядя во всем слушал великого адъютанта, но, сообразно Рыцарской Чести, не присваивал чужих лавров, а всячески продвигал протеже и карьера Барклая была стремительной. В свою очередь тот понимал, что связавши судьбу с моим дядей, он идет против воли видных евреев, а молодому жиду без такой помощи — просто веревка.

Когда в 1796 году Павел объявил об изгнании "жидов", сие не коснулось Начальника Царской Охраны, зато генерал де Толли бежал в "жидовскую" Ригу. Матушка, будучи мудрой женщиной, приняла "блудного сына" и простила ему все "грехи юношества.

Сегодня никто и не верит, что "жидовский фельдмаршал" начал карьеру с того, что взбунтовался против моей матушки.

А сие — важный момент для понимания всех дальнейших событий. Евреи не шли против России. (Это ударило б по всем их интересам.) Все офицеры сей крови остались в подчинении Бенкендорфа и покинули Ригу. Будущая ж латвийская армия с самого первого дня "настаивалась" исключительно на самых ядреных понятиях простых латышей и немецких баронов.

"Северная" армия просто не могла не стать "оплотом консерватизма", ибо Лифляндия той поры была реликтом времен самой что ни на есть — феодальной раздробленности. Со странными для России понятьями Рыцарской Чести, да дуэлями прежних времен. (Стреляться в России стало вдруг модно под влияньем "варягов".)

Но сие лишь — одна сторона медали. На второй, — штуки — вроде забоя шпицрутенами при прогоне сквозь строй. Русские рубят головы, или вешают и это лучше, ибо не мучит жертву. Но по нашим понятиям нужно мстить за смерть родственника, вот и приходится убивать осужденного таким способом, чтоб не было конкретного палача.

Это самый яркий пример, о других вы и сами догадывались и я умолкаю, ибо средневековый ум гораздо злее разума просвещенного, а я не хотел бы учить наше будущее всяким гадостям.

Возглавили ж нас истинные мальчишки. Поручики Витгенштейн, да Винценгерод. Сопляки. Строго сказать, — молокососы. Но у них хватило мужества и самое главное — Чести возглавить народ в тугую минуту. И неизвестно, — что легче — первым взбежать на виду у всей армии на стены Очакова, иль… Совершенным слепцом стоять в кромешной ночи средь криков, стонов и посвиста пуль.

Понятно, что столь молодые ребята просто не в состояньи в их возрасте управиться с мужиками. Поэтому матушка стала выписывать из Германии прусских жидов, коих в ту пору как раз стали выводить за штат за их Кровь.

Люди сии так и не стали в Риге своими. Предубеждение латышей в том, что "жиды нас продали русским" было столь велико, что ни один приказ ими не исполнялся до тех пор, пока не бывал подтвержден любым из немецких мальчишек, взбунтовавшихся в этот день. Так что матушке пришлось создать "Штаб", разрабатывавший детали войсковых операций, но не связанный прямо с армией. (Так как там собрались весьма дельные люди — через двадцать лет Штаб пришел и в русскую армию.)

Для защиты ж несметных сокровищ еврейского гетто возник Рижский конно-егерский, иль матушкина "жидовская кавалерия", — полк, в коем все должности (разумеется, — офицерские) занимали наемники из прусских евреев. Когда они состарились и вышли в отставку, наша армия стала чисто — латвийской. (А безоружным евреям, коих латыши продолжили обвинять в "русских заговорах", пришлось уехать в Америку.)

Все эти события, повлияв на меня, не отразились в моей памяти. Я потихоньку рос в стремительно растущей и богатеющей Риге и воспринимал происходящее, как должное. Первые мои сознательные поступки я числю с окончания Шведской войны. В тот год Шимон Боткин изобрел средство от "сенной болезни.

До той поры мы жили своим, особым мирком — мама, отец, я и Дашка. (Костьку уже в 1788 году отправили в Санкт-Петербург к его истинной матери. Забавно, но она долго считалась кормилицей собственного ребенка!) Начиная с конца апреля и до середины октября я мог выйти на улицу только ночью — чтоб успеть добежать до нашей кареты, которая перевозила нас с Доротеей из дому в дом.

Мало того, что у нас была сенная болезнь, — наша кожа плохо воспринимала солнечный свет. Интересно, что после открытия Боткина этот симптом быстро прошел, — наверно сие было неким осложнением "сенной болезни". Во всем доме фон Шеллингов лишь у нас с Доротеей возникала такая реакция и многие склонны предполагать, что тут Кровь фон Шеллингов смешалась с Кровью Бенкендорфов.

Бенкендорфы — весьма светлой масти. Их кожа такая же розовая, как у их верных хрюшек и на коже много веснушек. По сей день мы с Доротеей и наши дети гораздо сильней "обгораем" на солнце, чем вся наша шеллинговская родня. Возможно, это и было причиной столь жуткого отношения к летнему Солнцу.

Увы, детские впечатления самые сильные и я по сей день ненавижу Солнце, жару и теплое лето. Другим сезоном, заслужившим мою нелюбовь, стала зима.

Видите ли… Я недаром сказал, что в нас с Дашкой Кровь Шеллингов натолкнулась на Кровь Бенкендорфов. Если фон Шеллинги страдают от "сенной болезни" и "проклятия Шеллингов", Бенкедорфы поголовно больны — "ливской болезнью". Другое название этой напасти — "куриная слепота.

Проявляется она так: стоит зайти солнцу за горизонт и вы сразу же видите мир в черно-белых тонах. Я сразу начинаю шарить руками перед собой и могу двигаться только ощупью, натыкаясь на все те предметы, которые еще минуту назад казались малы и безобидны.

Болезнь неспроста называется "ливской", ибо все практически ливы больны этой штукой и она, конечно же, передается им по наследству. Доктор Боткин долго выяснял причины этой напасти и пришел к удивительным выводам.

Да, "куриная слепота" — конечно, — болезнь. Но она — благословение для племени ливов, жившего в совсем необычных условиях.

Ледник, много веков назад сокрушивший почву Прибалтики, отступал на север не сразу. Чем раньше от него освободилась земля, тем плодородней теперь на ней почвы.

Литва — самая плодородная страна из балтийских. Курляндские земли хуже литовских, но и на них прибыльно земледелие. Лифляндские латыши живут только там, где, трудясь на земле, хоть как-то можно свести концы с концами. Дальше — владения финнов.

Финские племена, в отличье от балтских, в массе своей — не земледельцы. Это — потомственные рыбаки. Море кормит финские племена. Но особенность циркуляции вод в Ботническом, Финском и Рижском заливах приводит к тому, что корма для морских обитателей скапливаются на севере. Именно поэтому финны — наиболее богатый народ в сей "семье". Эстонцы живут с меньшей рыбой и поэтому отстают от "северных братьев". Там, где живут самые южные из финских племен — ливы, рыбный промысел, — увы — нерентабелен.

Поэтому ливы традиционно — охотники. И именно ради охоты в них развилась "куриная слепота". Боткин сумел доказать, что у ливов гораздо лучшее восприятие цвета, чем у прочих людей. Вскрытия ж умерших показали, что в задней части нашего глаза есть особые клетки — "шарики" с "палочками.

У людей общее количество этих клеток примерно у всех одинаково. Но у болеющих "куриною слепотой" отношение "шариков" к "палочкам" в два, или в три раза больше обычного! Когда выяснилось, что у всех людей "шарики" расположены ближе к центру глазного дна, а "палочки" — по краям, доктор Боткин пытался выяснить, — как изменяется в темноте качество "прямого" и "бокового" зрений.

В итоге опытов выяснилось, — "шарики" отвечают за цвето-восприятие и ощущенье объема предметов. Они лучше "видят" чем "палочки". У них лишь один недостаток — они не умеют смотреть в темноте. Вот вам истинный смысл "ливской болезни.

Теперь немного истории. В свое время немецкие рыцари подметили удивительный факт: ливские лучники стреляли лучше и дальше что — немцев, что — эстонцев и латышей. Бароны были б плохими вояками, если б не попытались этим воспользоваться.

Ливы, в отличье от прочих племен, получили немалые льготы от новых хозяев. Вскоре все немецкие лучники с арбалетчиками были лишь с ливской Кровью. Мало того, — бароны всячески поощряли браки меж немцами и ливинками, или даже (о ужас!) меж немками и ливскими арбалетчиками. Вскоре смешенье достигло той степени, что немцы других Орденов стали звать наших предков ливонцами, а сам Орден — Ливонским. (Кстати, это единственный случай в истории, когда имя Ордену дал Народ. Тем более — порабощенный.)

В итоге, ливы сравнялись в правах с немцами и совершенно в них растворились. Зато их "куриная слепота" теперь буйствует во всех лифляндских семействах. Приведу забавный пример.

Мой кузен — Государь Николай тоже болен "ливской болезнью". Забавно, что он долго об этом не подозревал, а верней — пытался это скрывать. Все вдруг открылось на обсуждении формы одежды для разных полков.

Николая долго держали "в черном теле" и впервые он стал зваться Наследником после 1816 года, — когда моя матушка решила открыть эту тайну. Государь Александр признал в нем Романова и сразу же поручил забавное дело: создать Устав по ношению формы в новых полках. (В ходе Войны в армию пришли добровольцы, которые служили в старой, — порой дедовской, форме одежды. И вот теперь Империя решила навести Порядок во всем этом деле.)

Николай принялся за дело с особым усердием. Он сразу решил, что не дело — когда полки из соседних губерний имеют слишком разные цвета формы. Он уже знал о взаимной ненависти казаков и латышей, — так что он предложил различать всех по цветам и не сводить рядом враждебные друг другу полки.

Вся Империя была им разбита на "Управления Армий" и внутри каждого Управления полки различались лишь оттенками цвета. Когда будущий Государь принес свой проект к утверждению, генералы схватились за сердце, а интенданты — за голову.

Николай на полном серьезе указал такие цвета: "прелой соломы", "оливково-желтый", "поспелого колоса", "пожухлой травы" и что-то там прочее. К этому он приложил квадратики, окрашенные сими цветами и даже — кусочки окрашенной ткани!

Так вот, — главный Интендант встал перед ним на колени и с ужасом в голосе вопросил:

— Ваше Высочество, да разве же это — не один цвет? Как же нам сие различать?

Николай страшно обиделся. Он прикусил губу и сказал:

— Да вы что! Да я их отличу один от другого на расстояньи версты! Так что не будем придуриваться! Если у вас нет таких красок — так и скажите. Выпишем краски из Пруссии!

Дальше последовала немая сцена. Когда Николай понял, что все его — крупно не поняли, он сухо собрал свои лоскутки и строевым шагом вышел из Комитета.

В русской Армии его признали почти недоумком. По народу пошли анекдоты и сплетни. В армии же латвийской несчастного поддержали, — лифляндские офицеры никогда не могли понять цветовой слепоты русских и прочих славян.

Во всем мире признан талант моих егерей прятаться в зелени. Даже в России пытались какое-то время красить мундиры в зеленую форму. Не парадно-зеленую — согласно петровским Уставам, но травянисто-зеленую, или — "защитную". Ни русским, ни французам, ни даже пруссакам это не удалось. Их формы яркими пятнами всегда выделялись на фоне листвы и травы. В Северной армии на сей счет шутили, что "даже в этом русские не прочь полодырничать". А это не лень. Русские и вправду не видят столько оттенков. И немцы не видят. И даже — модельеры французы.

Я прибыл к кузену и постарался ему как можно мягче — все объяснить. Nicola, у коего это было первым заданием от Императора, был страшно подавлен, но от моих слов приободрился. Он, невесело усмехнувшись, спросил:

— Как ты думаешь, я смогу стать хорошим Царем для такого народа? Они же не видят простейших вещей!

Я обнял кузена и шепнул ему на ухо:

— Нет, мой Повелитель. Это не русские не видят многих вещей. Это у Вас глаза видят этакое, что не под силу обычному смертному. А что еще нужно — Великому Государю? Научитесь же прощать обделенных сим Даром и Вам — воздастся.

Кузен мой, наконец, улыбнулся и с легкой иронией вдруг спросил:

— Так стало быть — любой егерь способен возглавить этот народ?

Я поклонился еще раз и отвечал:

— Сие — участь варяга. Народ сей не умеет управлять собой сам и вечно просит варягов на Царство. Если вы будете лучшим варягом, Империя сама поднесет себя вам — на блюде.

Юный принц ударил меня по плечу и расхохотался. Он стал совершенно спокоен и доволен собой.

Как видите — я не люблю зиму, потому что зимой длинные ночи, а ночью я все равно что — слепец. Так что радуюсь я Природе лишь весною, да — осенью. И если весной сильно грязно, да сыро от прошедшей зимы, осенью…

Я люблю эту пору. В детстве в такие дни матушка уезжала на Биржу и мы с Дашкой ходили гулять. Без матушки нам скучно было сидеть взаперти.

Нас сажали на маленьких пони и мы ехали в лес — слушать улетающих птиц. А еще на берег холодной Балтики — смотреть на ряд набегающих волн, дышать свежим запахом моря…

Помню, как хрупали льдинки под копытами моей крошечной лошади, как шел из моего рта пар, если подуть на дашкины ручки…

Она носила маленькие перчатки с гербами Бенкендорфов и Шеллингов и так как она всегда их теряла, бонна связывала их тонкой бечевкой, которую пропускала под дашкиной курточкой. Перчатки были из тонкой и весьма дорогой кожи и совершенно не грели. Тогда сестрица сбрасывала их и они висели забавными тряпочками, когда я грел дыханием сестренкины руки…

В наши годы, случись нам встретиться осенью, мы всегда едем в наш Вассерфаллен и идем к взморью. Там моя сестра — баронесса фон Ливен всегда снимает с рук дорогие перчатки и я, как тысячу лет назад, снова их грею дыханием… Мы с сестрой любим друг друга.

Пилюли доктора Боткина были ужасно горьки на вкус и после них рот жгло, будто крапивой. Но… Они делали свое дело и мы с Доротеей впервые пошли гулять летом на улицу. (Отец с матушкой следили за каждым шагом любимых чад, готовые сию минуту тащить нас домой!)

Первый опыт прогулки удался и Боткин прописал нам эти пилюли два раза в день в течение месяца. Потом недельку стоило посидеть взаперти, чтоб не слишком ослабить "естественную защитную силу", а потом — снова месяц гулять, принимая пилюли.

Родители наши осыпали Шимона золотом и… У них возникла дискуссия. В Дерпте гулять было негде — кругом посты охраны, да закрытые полигоны для испытаний. Сидеть летом в Риге — дурацкое дело. Наш же родовой Вассерфаллен под Пернавом лежал в слишком пустынных местах: местные ливы смешались с немцами совершенно, а латыши не жили в столь голодных краях.

Поэтому мой отец уговорил мою матушку, чтоб мы ехали отдыхать в его "родовое поместье". В 1777 году мой дед Карл Александр отбил у курляндцев "даугавские земли" под Динабургом, называемым латышами — Даугавпилсом, а русскими — Двинском.

Земли сии были розданы его друзьям и приверженцам — в основном, латышам дома Уллманисов. А так как в тех краях баловали курляндцы, Уллманисы жили там огромными семьями — с охраной и домочадцами. Если нам с Дашкой не хватало друзей и подружек, там-то уж их было — навалом.

Во всем этом был один-единственный минус. До сего дня мы жили вдалеке от границы Лифляндии. Теперь нам предстояло увидеть истинные отношения католиков и протестантов.

Это было раннее летнее утро. Я даже не успел как следует проснуться и вылезти из кровати, когда на улице закричали:

— Горит! Горит! Это — Озоли (Дубки) горят!

Я выскочил на улицу. По небу медленно плыли клубы черного маслянистого дыма. Люди метались по улице, не зная что делать — Карлиса с отрядом в тот день как раз не было. Он уплывал по торговым делам в Европу и в имении была лишь охрана моей матушки. Все — ливонцы, люди — не местные, и они, естественно, растерялись.

Потом появилась моя матушка, — она была уже в мундире и отдавала приказы. Люди сразу успокоились и стали вооружаться и делиться на группы, кому ехать в Озоли, а кому — остаться на защиту имения. Нас, детей, тут же согнали в большую кучу и поволокли в "отцову" кирху.

Он как раз выстроил большую кирху из камня и теперь она служила чем-то средним между штаб-квартирой имения батюшки, сторожевой вышкой и крепостью на случай осады. Там было все. Вплоть до маленького колодца со "святой водой" и погребов, всегда набитых солониной и прочими съестными припасами.

Но мне не хотелось в кирху. Я уже думал себя мужчиной, и меня тянуло на подвиги. Я не знал других мальчиков, но по лицам их понимал, что они — мои родственники. (У Бенкендорфов весьма сильная Кровь и среди латышей, да ливонцев — много детишек с нашими чертами. Что вы хотите, — мы ж "жеребцы Лифляндии"!)

Мне было семь лет, но я был воспитан в доме Хозяев и меня сызмальства приучали к умению командовать окружающими. Я осмотрел толпу мальчиков и показал на двух самых рослых, сильных (и хорошо одетых) из них:

— Как вас зовут? Вы — мои родственники?

Ребята переглянулись. По возрасту мы были почти одногодки, но им не понравился мой тон и приказы. Тот, что был побольше и посветлее, сразу насупился и с угрозой спросил:

— А ты, кто такой, чтоб нами командовать?

Паренек был на голову выше меня и, похоже, чуть старше. (Потом выяснилось, что Петер на полгода старше меня.) Он был здоровый, крепкий, какой-то белесый и необычайно веснушчатый парень, а кулаки его были уже с мою голову. (На лице его было просто написано, что он — Бенкендорф. Потом выяснилось, что отец его — деревенский кузнец, — незаконный сын моего деда Карла Александра. Стало быть, — нынешний начальник Северного участка Пограничной Стражи Империи генерал жандармерии Петер Петерс — мой двоюродный брат.)

Второй парень, что глянулся мне, был темной масти с тонкими чертами лица. Он был страшно похож на моего батюшку и я признал в нем кого-то из "Турков" Уллманисов. (Выяснилось, что Андрис — внук пастора Стурдза. Стало быть, и нынешний начальник Западного Отдела Третьего управления (Англия и Голландия) — егерский генерал Андрис Стурдз тоже мой — троюродный брат.)

В отличье от здорового Петера, Андрис был тонким и гибким, будто пружина, а в глазах его уже в столь малом возрасте был виден природный ум "Турков". Поэтому он не стал со мной сразу ссориться, но предостерегающе придержал на минуту боевого кузена. Тот же был не дурак помериться со мной силой.

Я готов был "стукнуться" с Петером (Кровь "Жеребцов" сказалась и в этом), но в тот момент это было не главное. Я сказал примирительно:

— Вы — самые сильные. А мне нужны сильные слуги, чтоб они помогли убежать мне из кирхи. Там, наверно, Война, а нас тут запирают! Если хотите, — айда за мной! А если нет — сидите здесь с маленькими и девчонками!

Ребята переглянулись. Мы и вправду оказались в компании самыми старшими. (Потом, матушка с усмешкой призналась, что она, уезжая с народом в Озоли — нарочно прихватила с собою всех старших ребят. Догадайтесь с трех раз — почему.)

Мы, с выбранными мною ребятами, прокрались в комнатку церковной прислуги и выглянули в окно. Наши сторожа собрались большой кучей и курили длинные трубки у церковных дверей. На нас они внимания не обращали, а больше — смотрели в сторону далекого дыма с неведомых Озолей.

У меня немедленно созрел план, подсказанный мне одною из читанных книжек. Мы побежали к прочим детишкам и я приказал родимой сестрице:

— А ну — покричи погромче! Да поплачь и покашляй!

Дашка в первый момент не захотела понять моей просьбы. Ей было пять лет, но уже в столь милом возрасте сестрица и пальцем о палец не хотела ударить — "за просто так". Пришлось договариваться. Я сказал ей:

— Мы с ребятами пойдем в лет за орехами, а ты — еще маленькая. Но если ты немного поплачешь, я принесу орехов и на твою долю!

Дашка сразу же скуксилась и стала капризничать:

— Я уже совсем взрослая! Я тоже хочу за орехами!

На это я показал сестрице кулак и она в три ручья заревела и, конечно, закашлялась. Правда, ревела она громче обычного и показывала мне, что на меньше, чем десять орехов она не согласна. (Девочка на удивление быстро освоила арифметику — такое часто встречается в еврейских семействах.)

(Кстати, мы с ней еще ни разу не собирали орехи, но уже грызли их, и знали, что они где-то водятся.)

Сестра орала так громко, что через минуту в дверь церкви молотилась целая толпа латышат с дикими криками:

— Хозяйкиным детям плохо! Они — страшно кашляют!

Через мгновение церковная дверь распахнулась и перепуганные охранники пулей влетели к нам в церковь. Дашка кашляла столь оглушительно, что все мужики побежали прямиком к ней, а наша дружная троица — бочком, бочком вышла из церкви.

Мы, наверное, погорячились и сразу же побежали со всех ног. Нас, конечно, заметили и погнались в погоню. Наверное, меня бы и моих двух товарищей ждала беспримерная порка, но когда нас поймали и хотели уж драть, все услышали Дашкины вопли:

— Отвезите нас скорей к матушке! В этой церкви — мрачно и сыро. Мне тут так холодно, что я сейчас совершенно замерзну!

Мужики растерялись и стали шушукаться. В итоге они порешили:

— Давайте сюда девчонку и пять человек из охраны. Черт его знает, может и правда — их там застудим… Пусть уж сама госпожа Баронесса разбирается с этими бесенятами!

Они хотели отнять у меня Петера с Андрисом, но я закричал:

— Вы их сразу накажете! Я хочу, чтоб они с нами ехали! Я сам объясню все моей матушке и если нас выпорют, пусть меня выпорют вместе с моими товарищами!

Мужики призадумались, а потом признали в моих словах "голос будущего Хозяина" и Петер с Андрисом спаслись от неминуемой порки. Потом мы все забрались на телегу и поехали "искать мою матушку.

В дороге Дашка стала нас шантажировать. Она говорила:

— Я все расскажу моей мамочке! Вы пытались бежать и ослушаться ее приказания! Если б не я, вас бы точно — всех выпороли. За это с вас по десять орехов — с каждого. И еще по десять за то, что я не скажу все моей мамочке!

Петер с Андрисом были в шоке от такой детской жадности. Мужики же, что ехали с нами в телеге — помирали все со смеху и говорили, что их ждет "расчетливая Хозяйка". Самое же забавное состояло в том, что в ту пору еще не созрели орехи. (Я до тех пор не был летом на улице, а Дашка верила мне безусловно во всем.)

Стоило огромных трудов доказать скандалистке, что орехов еще нет в лесу. За это она на нас всех крупно обиделась и сменила свой гнев на милость лишь после обещания Петера покатать ее на плечах.

Тем временем дорога подошла к Озолям и в воздухе явно запахло гарью. Скоро нам стало дурно от тяжкого, липкого запаха крови и горелого мяса. Я даже упросил возницу не ехать к самому хутору, а обождать в стороне. Тот согласился и наша телега с верховыми охранниками свернула к амбару, стоявшему на самой границе хутора.

Дорога шла по лесу, а потом была полянка и амбар, так что все мы выехали сразу на свет, и в первый момент никто не понял, что — перед нами. Потом Дашка свесилась с телеги и стала блевать, а мой желудок всегда был крепче и я удержался. Только ноги сами понесли меня вперед — к большим воротам, на которых висели… десять, или одиннадцать детей и баб. А старики с мужиками догорали на самом хуторе и воняли теперь на всю округу.

А здесь у старого амбара было очень даже тихо и почти совсем не пахло. Меня хотели оттащить от повешенных, но я уже усвоил "Хозяйскую формулу" — "Такова моя воля!" — и никто не смел перечить "маленькому Хозяину.

Я хорошо их запомнил… Они были голыми и на их голых телах ярко горели две полосы дегтем, — в виде нашего тевтонского креста. Вот только нижняя часть этого креста была не черной, но черно-красной.

Я знал, что это такое. Я уже своими глазами видел, как оскопляют весной поросят, чтобы из них выросли жирные и покладистые боровы, но не вонючие и драчливые хряки. Я знал, что сделали перед казнью с этими мальчиками. И еще я видел случки и, как осенью потрошат скот, перед тем как подать мясо к столу. И я своим детским умом уже понимал, что перед казнью сделали с бабами и девочками, но не мог взять в толк…

Если уже вскрыли живот и выпустили кишки — почему их не удалили и не промыли? И если уж курляндцы столь людоеды, что вырезают женщинам вымя, почему они не стали есть всего остального?

А еще я не понимал — зачем вырезать, да выдавливать людям глаза? Ну если уж вы — людоеды, глаза-то при чем? И я смотрел на казненных, а мои охранники стояли рядом и не решались ни прогнать меня, ни снять убитых, ибо я запретил им.

Тут прибежал наш возница, а вслед за ним прискакала и взмыленная, бледная, как смерть, матушка. Она соскочила с коня, крепко взяла меня за руку и сказала:

— Тебе нельзя смотреть таких вещей. Пойдем, я уложу тебя спать. Тебе надо хорошенько выспаться.

А я стал упираться и кричать:

— Я не могу! Я должен понять, зачем?! Оставь меня! Они играли в войну, да?! А я могу так же играть с их детишками?! Могу, или нет?!

Помню, как у приехавших с матушкой людей исказились лица, а матушка обняла меня, резко повернула к трупам повешенных и чуть ли не ткнула носом в каждый из них, приговаривая:

— Это и есть — Война! Они не играли. Они убивали твоих друзей и подружек ни зачем и ни за что! Медленно убивали. И ты обязан запомнить это, чтобы когда вырастешь — так же убивать католиков. Медленно. Не спеша. Запомни это, чтобы потом отомстить!" — и она тыкала меня носом в покрытые застылой кровью коленки таких же крохотных клопов и клопиц, как и я, и во вспоротые животы, таких же баб, как и она сама, до тех пор, пока я не заорал благим матом и не лишился чувств.

С той поры я частенько стал играть со своим ножом, воображая, как я вспорю им брюхо ненавистным католикам. Для того, чтобы вырезать на их телах их кресты — курляндские. Католические. Польские. Славянские. Кресты главного славянского святого — Святого Георгия. И рядом со мной росли такие же малыши, которые тоже точили ножи и тоже мечтали о скорой мести…

Меня потом часто спрашивали, — почему именно Андрис и Петер? Как потом выяснилось, — в той кирхе были ребята и поздоровей Петера, и гораздо умней Андриса. Не знаю. Глянулись они мне с первой минуты и по сей день я не раскаиваюсь в моем Выборе. Наверно, это — Судьба.

Другой, не менее важный вопрос — как сие началось? Откуда возникла такая взаимная ненависть внутри латышей? Неужто в Религии есть нечто этакое, что ради того можно вспарывать животы соседям своим? Может быть я не прав, но вот, что мне кажется:

В незапамятные времена на земли племени ливов прибыли первые немецкие рыцари. Именно там и возникли первые ливонские города Дерпт и Пернау. В отличие от дальнейших событий, немцы не ссорились с ливами — им нужны были верные стрелки-арбалетчики. Ливы же — народ очень малый и живший одной лишь охотой тоже был рад пришельцам. Те привозили ливам много еды.

Потом немцам стало мало "малой Ливонии" и они захотели "большую Ливонию". У нас был мир и "разделенье Остзеи" со шведами, так что немцы устремились на юг. А большую часть их армий составляли те самые ливы — финского корня. История моего семейства звучит так: Тоомас Бенкендорф был сыном эстонки, женился на ливке, а невестка его была из латышек. Если задуматься — за сим семейным преданием чудятся кровавые событья тех лет.

Эстонка, ливинка, латышка… А за всем этим стальная поступь Орденских армий, постепенно утюживших мою Родину с финского Севера на балтский Юг.

А навстречу нам маршировали поляки. И огромная Даугава стала природным барьером, разделившим германские и славянские армии. Да, по обеим сторонам Даугавы жили, конечно же — латыши. Но в жилах северных латышей теперь текла и немецко-финская Кровь. Кровь истинных протестантов. А в жилах южных — Кровь поляков с литовцами. Кровь католическая.

Можно всячески восхвалять безвестных ливинок, даривших немецким возлюбленным первых ливонцев. Можно всячески жалеть несчастных южных латышек, коих якобы жестоко насиловали бессовестные поляки. Но — если вглядеться в суть дела…

Боюсь, что в известные времена у латышек не было выбора. Они обязаны были оказаться в чьей-то постели. Те, кто пустили к себе барона, иль его арбалетчика — дали начало лифляндцам и протестантам. Прочие переспали со шляхтичем и его литовским уланом, став прабабушками курляндских католиков.

Так что — резня меж лифляндцами и курляндцами имеет на мой взгляд, не религиозные, но национальные и межкультурные корни…

Стоило кончиться Шведской войне, как части Вермахта стали возвращаться с севера — из Эстляндии, которую мы под шумок к тому времени практически оттягали из-под носа России. Теперь наши руки были полностью развязаны в отношении Курляндии.

В первый год стрельба на границе шла ни шатко, ни валко, но к осени 1790 года мы стали совершать сперва робкие, а с каждым днем все более и более дерзкие вылазки на вражеский берег. Кто-то, конечно, погиб, но прочие обрели нужный опыт. Курляндцы же столкнулись с нежданной проблемой — они физически не могли прикрыть огромную по протяженью границу меж нашими странами.

Хитрость же заключалась в том, что мы так и не смогли вернуть в арсеналы оружие, розданное в начале Войны латышам. К счастию, — оно обернулось не против нас, но — ненавистных католиков. Теперь с нашей стороны дрались обычные мужики, а с их — дорогие наемники. Своим же мужикам курляндские сволочи раздать оружие — побоялись.

К весне 1791 года ситуация на границе изменилась разительно: курляндские помещики бросили свои земли вдоль всей Даугавы и прятались в укрепленных городах и крупных селах, наши же мужики осмелели настолько, что рейды аж до самой Митавы почитались у них — плевым делом. Самым же обыденным развлечением стали регулярные "охоты" на католиков.

Ранним летним утром 1791 года нас — совершенных молокососов, после долгих месяцев муштры и обучению стрелять из мушкетов, вывезли, наконец, "нюхать пороху". Матушка в тот день как раз поехала по дальним хуторам осматривать хозяйство (она сама была бы против такой забавы), ну, а Карлис только спал и думал, как бы быстрее нас с Озолем приучить к "мужскому делу". А в семье Бенкендорфов единственным занятием достойным мужчины почиталось умение владеть шпагой и пистолетом, а также — практическое использование сих средств на католиках.

Стояли мы в постах внешнего оцепления отряда нашей милиции. Наше "оцепление" "совершенно случайно" оказалось развернуто в сторону нашего берега, — позади всех прочих. Да на "флангах" располагались ребята постарше, которые фактически и прикрывали подходы со стороны реки. Мы — малышня этого, конечно, не знали и относились к полученной "боевой задаче" со всей серьезностью и ответственностью.

Всю ночь перед походом мы точили ножи и надраивали кремневые ружья. Само собой, нам было запрещено раньше времени заряжать их и лишний раз баловаться с порохом, но — мальчишки есть мальчишки и ружья зарядились как бы сами собой задолго до выхода и здорово мешались на марше и переправе.

Прибавьте к этому колкую вонючую рубаху. Лифляндское ополчение испокон веку имело некое подобие военной формы, — грубые льняные рубахи из небеленого полотна, которые специально вываривались в густом травяном настое и от этого приобретали характерный буро-болотный цвет.

Единственным украшением к такому наряду полагались четыре белых прямоугольных клина, нашиваемых на плечо левого рукава так, чтобы со стороны это выглядело как буро-зеленый крест в белом канте. Все вместе это называлось "лютеранским крестом" и носилось как знак отличия от "католического" красного креста, вышиваемого на правом плече белой рубахи.

Но я отвлекся — в то холодное туманное утро я был всего лишь маленьким испуганным мальчонкой, сжимающим огромное тяжкое ружье и мечтающим о великих подвигах, которые я совершу этим утром. По молодости и неопытности я надел тогда льняную рубаху прямо на голое тело и теперь у меня все нестерпимо чесалось. Может ото льна, а может — и от моей сенной болезни. А еще от свежевыкрашенной рубахи несло какой-то гадостью, да так — что меня чуточку подташнивало. От нас эти дни несло, как из хлева.

Добавьте к этому холодный сырой туман, клубившийся от какого-то безымянного ручейка на этом берегу Даугавы. На нашей стороне мы знали местность, как свои пять пальцев, но здесь все казалось другим и очень страшным. Да и в сон клонило с непривычки, и ноги были уже стерты почти до крови с нее же. В общем, война оказалась совсем непохожа на веселую увлекательную игру, как это казалось из сытой, довольной Риги.

Сейчас я не могу вспомнить точно, как это именно произошло — то ли хрустнул сухой сучок, то ли пахнуло каким-то непривычным запахом — у меня всегда был необычайно чувствительный нос, но что-то заставило меня встрепенуться и обернуться чуть в сторону. (Через много лет я пришел к выводу, что среди пленных католиков наши мужики нарочно отобрали жертву, которую и выгнали на нашу детскую цепь.)

Я, ни задумываясь ни на миг, при виде поляка стал тщательно целиться и как только уверился в правильности всех моих действий — тут же нажал на курок. Поляк упал, затем тут же вскочил и побежал, покачиваясь, на заплетающихся ногах прочь от нас. Я сразу понял, что попал в цель, выдернул нож из голенища и закричал что есть силы:

— Не стрелять! Он мой!" — и бросив уже ненавистное, оттянувшее руку, ружье, побежал за моей жертвой. Мои друзья тоже побросали свои ружья и побежали за мной следом.

Поляк пробежал недолго — шагов пятьдесят — не больше. Потом он упал ничком на землю и, все пытаясь подняться на колени, стал читать молитву. Пытался читать — моя пуля вырвала у него часть горла и теперь несчастный только булькал кровью и хрипел что-то нечленораздельное: я разобрал что-то вроде "доминус" и "Кристи". Если бы он просто лежал, или молил нас о пощаде, мы бы скорее всего смутились и оставили парня в покое, но мерзавец молился латынью, выказывая себя мерзким католиком, и мы сразу ожесточились.

Я подошел к упавшему, встал над ним поудобнее, а затем всадил свой нож ему под ухо, под самую челюсть — туда где проходит сонная жила. Поляк дрыгнул ногами, захрипел чуть громче и я, припоминая, как на моих глазах умирали мужики на Шведской войне, понял что — убил его.

Я тут же выдернул нож из раны и отскочил подальше, чтобы меня не обрызгало кровью, а мои товарищи тут же стали тыкать ножами в еще живое тело, чтобы тоже считаться настоящими мужчинами. Потом мы, пьяные от запаха крови и полученных впечатлений, пошли назад. Затем ребята решили, что теперь уже не стоит вытаскивать пули из ружей и стали стрелять на меткость по трупу и совершенно разнесли ему череп и разворотили грудь и живот. Я плохо помню последовательность всех этих событий — в памяти сохранились только два странных факта. Я опомнился от своей победы, когда кто-то из мужиков тронул меня за плечо и сказал, что нельзя так сильно нажимать на штык — он может сломаться. В этот миг я вдруг осознал, что расстрелял все три моих заряда и почему-то держу в руках неожиданно легкое, почти ничего не весящее ружье, хотя очень хорошо помню, как бросил его за полсотни шагов от этого места.

Второе странное воспоминание об этом дне. Мы плыли на лодках назад — на наш берег Даугавы и я почуял какой-то странный непривычный запах. Я долго не мог догадаться что это и откуда это, а потом неожиданно понял, что это пахнет от меня — кисловатым запахом мужского пота — как от взрослого мужика. Я был так потрясен своим открытием, что невольно толкнул моего соседа и мы стали нюхать сперва друг друга, а затем и всех остальных по очереди. И, представьте себе, ото всех нас и вправду пахло, как от настоящих мужчин — а нам было по восемь лет! Можете вообразить нашу радость и ликование.

Я не помню, что было дальше. По рассказам прочих, по возвращению нас всех отвели в баню, а затем омыли наши ножи пивом и мы — малыши напились им до совершенного изумления и здорово проблевались после этого. (Латышонок-протестант, не умеющий пить пиво, в глазах хуторян выказывает себя слабаком, — от этого все лифляндцы такие большие и тучные. Кроме того, — дополнительный вес дает финская Кровь. Финны в массе своей — тучней балтов.)

Матушки, как я уже говорил, в тот день как раз не было дома. Вечером же, когда матушка вернулась, она обнаружила меня в стельку пьяным и, памятуя о непутевой судьбе Кристофера Бенкендорфа, испугалась, что наклонность к алкоголю может быть не только в роду Романовых, но и — Бенкендорфов, и потребовала объяснений. Когда же она поняла истинную причину моего опьянения, у нее вышел глубокий обморок, и ее всю ночь не могли привести в чувство.

Наутро же у нее вышел крупный разговор с Карлисом и, по слухам, она даже собиралась кого-то за что-то наказывать, но потом — передумала. Вместо этого она позвала нас с ребятами, поздравила нас "с первой добычей", благословила на грядущие подвиги, а потом вдруг опечалилась и сказала:

— Вы у меня молодцы! Растете настоящими воинами. Защитниками сирых и слабых. Настоящими христианами. Вот только поступили вы — не по-христиански. Это католики, как дикие звери, терзают свою добычу и бросают, где убили, да позабавились. Истинный же христианин должен иметь милосердие в сердце своем и заботиться о душе врага своего.

Нет греха в том, что вы убили католика — вы не могли поступить иначе. Но грех ваш в том, что вы не предали тело еретика — земле, дабы душа его могла в урочный час предстать пред Господом нашим и покаяться во всех своих смертных грехах.

Как вам не стыдно?! Как вам не совестно?! Разве не читали вы Писания, где сказано, что долг каждого христианина — спасать душу заблудшую, а вы бросили труп на съедение диким зверям, "аки сами — звери дикие есмь". Пойдемте ж, ребятки, исполним наш долг.

Мы вышли на улицу и опять переправились через реку. Убитый нами мальчишка лежал все на том же месте и даже еще не начал разлагаться. Мы с ребятами взяли по лопате и стали копать могилу.

С ней пришлось попотеть. Я почему-то думал, что в Курляндии — сплошной чернозем и надеялся, что работа быстро пойдет, но не тут-то было. Нет, почва оказалась посуше, да и камней поменьше, чем на нашем болоте, но — не чернозем.

Когда мы здорово употели и поснимали рубахи, кто-то из взрослых сказал:

— Может хватит, — дети ведь… Госпожа баронесса, мы согнали сюда всех окрестных католиков, они за пару минут управятся — ведь дети малые!

А матушка, которая гарцевала вокруг нашей могилы на своей кобыле, привстала на стременах и осмотрела огромную толпу согнанных латышей католиков. Потом, прикрыв глаза рукой, она взглянула на ослепительное, жаркое солнце и сухо ответила:

— Ничего, не маленькие. Смогли человека убить, пусть смогут и схоронить по-людски. Они же теперь — совсем взрослые", — и все разговоры сразу же смолкли.

Было очень жарко и пот заливал мне глаза. Да и чуть пониже пошел сплошной камень. Ясное дело — высокий берег Даугавы. Да и глина под ногами была покрепче нашей — у нас на такой глубине уже бы хлюпало. А тут берешь деревянную трамбовку, бросаешь на дно круглый голыш. Удар и голыш ушел в землю. Только круглая дырка осталась. Нет, хорошая земля в Курляндии — на нашем берегу эту дырку сразу бы глиной затянуло. Такое у нас болото.

Вот выкопали мы наконец могилку: ноги гудят, руки горят и крючьями сволокли в нее этого. На этот раз я его хорошо разглядел — совсем мальчишка. Правда, лица у него попросту не было, но по всему остальному — несомненный мальчишка. Ручки тоненькие, ножки щупленькие, а шейка такая, что я ее мог бы голыми руками сломать — настоящий дистрофик. И странное дело — думалось мне, что должна была у меня к этому мальчишке проснуться то ли ненависть, то ли жалость. Но ничего так и не было. Случайный парень. Случайно мы его убили. Не сказал бы он на латыни — остался бы жить…

Засыпали мы его быстрее, чем яму выкопали. А за то время, пока мы копались, прочие ребята сколотили простенький деревянный крест, а Ефрем достал киновари и нарисовал на могильном кресте простенький красный крестик — курляндский, католический.

Воткнули мы крест в могилу и хорошенько обложили вынутыми из ямы камнями и я сам вырезал на кресте: "Behut euch Gott" — "Храни вас Бог". Матушка, прочитав мою надпись, одобрительно кивнула головой и объявила со значением в голосе:

— Господа католики, теперь вы можете вернуться к своим занятиям. И "Храни вас Бог!", коль с надписью что случится!

Вечером я тихонечко постучал к маме на кухню. Была пятница, но она почему-то не позвала меня, чтоб читать новую книжку и варить нашу курочку. Из этого я заключил, что она — сердится на меня.

Матушка сидела за кухонным столом рядом с Дашкой и делала вид, что не знает о моем появлении. Дашка же посмотрела на меня, наморщила носик и всем видом показала, как она мною брезгует.

Я подошел к ним, встал перед матушкой и сестрой на колени и тихонько проблеял:

— Я больше не буду! Простите меня, пожалуйста!

Матушка оторвала свой взгляд от книжки и я никогда не забуду — с какой болью она посмотрела вдруг на меня. Голос предал ее. Она минуту не могла ничего вымолвить, а потом даже не прошептала, а, скорей — просипела:

— Ты доволен собой, протестант?! Ты знаешь — кого ты убил? Ты своего прадеда бил прикладом! Ты свою бабушку резал ножом… Ты ее — именно ТЫ ее изнасиловал и замучил! Иди же к своим, протестант! К таким же, как ты, — кальвинистам с пруссаками!

Я обнял ее колени, я зарыдал, прижался к матушке всем моим телом и закричал:

— Я больше не буду! Я ТАК БОЛЬШЕ НЕ БУДУ! Я не подумал! Я люблю тебя, мамочка! Я так больше не буду…

Матушка мгновение смотрела на меня с недоверием, а потом всплеснула руками, обняла меня, трясущегося от рыданий, и заплакала вместе со мной:

— Я понимаю… Я все понимаю. Ты — не можешь иначе. Ты ведь, правда, — не можешь иначе! Я все понимаю…

Они убивают твоих друзей. Если ты хочешь дружить с латышатами — ты тоже должен убивать этих католиков… Но не таким же способом!

Святой Долг любого мужчины — защищать Дом, Родину, любимых женщин. Убивать ради этого! Но не безоружного мальчика! И не прыгать потом на хладном трупе с пещерными воплями..!

А я, обливаясь слезами, стоял перед матушкой на коленках и ревел еще пуще:

— Я больше не буду, мамочка! Я ТАК БОЛЬШЕ НЕ БУДУ!

С того самого дня прошло уже больше полвека… Я убил много народу, но никто и никогда не посмеет обвинить меня в том, что я убил безоружного, или — не-преступника. И еще, — с того самого дня я ни разу не глумился над трупами. Убил и — убил. Не надо плясать над чужим телом. Это был — Человек.

К тому времени среди немцев пошли разговоры против жидов. Матушка, на всех углах говоря о своей "нелюбви к оккупантам", исправно платила налоги и сборы русской казне. В ту пору Империя дралась на два фронта: пока мы брали Измаил, да Очаков, шведы стали нам шилом в заднице и "рижский мятеж" был весьма кстати.

Матушкина родня в Берлине и Лондоне требовала от Швеции "оставить Ригу в покое" и так как шведы во всем зависели от британцев, "Латвию" объявили "нейтральной". Матушка немедля ввела Вермахт во все города побережья — до Нарвы и получилось, что шведы могли воевать с Империей только в предместьях Санкт-Петербурга. Такое сужение фронта было на руку русским и бабушка пальцем не шевельнула на все наши "Восстания.

Долго такие штуки не могли продолжаться и вскоре по Риге пошли разговоры, что "госпожа баронесса" на самом-то деле — "жидовка, продавшая нас русским". Латвию же за глаза стали звать не иначе, как "Царством жидов.

Немцам все это не нравилось и многие из них стали все чаще поглядывать в уставы магдебуржского права, в коих черным по белому было прописано запрещение нашему племени занимать должности в магистратуре, и даже торговля.

Но матушка была необычайно популярна среди латышей. Она открыто жила с латышом и ее первенец был — от латыша. Все помнили, как латыши по матушкину призыву согнули в рог местных баронов и… Назвать ее "жидовкой" было небезопасно, но очень хотелось.

Повод для скандала нашелся на изумление быстро. Я пошел в школу только с восьми, — годом раньше шла Шведская. Латышских школ в ту пору в Риге еще не было, а отдать меня в обученье раввину — казалось политическим самоубийством. Так что я пошел в школу немецкую и для немцев, хоть матушка и прекрасно знала о том, как не любит нас немецкое население города.

Я ощутил сие на своей шкуре в первый же день. На протяжении всех занятий вокруг меня существовал этакий вакуум, — прочие дети не играли со мной и даже не разговаривали. Учителя не задавали мне вопросов и не вызывали к доске. Даже места по обе стороны от меня были пусты. Передать не могу, как скверно было у меня на душе. На перемене я слышал, как мне в спину шипели: "Жид!

Я оборачивался, дабы проучить наглецов, но все были заняты своими делами и никто, казалось, не обращал на меня никакого внимания. Я даже не мог догадаться, кто именно только что открыл рот и в мой ли адрес брошено оскорбление. Да, этот день я не забуду до конца моей жизни.

По счастью — всему всегда приходит конец. После уроков нас повели на молебен. У дверей в часовню стоял один из учителей богословия — скромный и незаметный. Впоследствии я узнал, что в тот день он был без уроков, но его нарочно позвали, ибо все знали, какой он — маньяк и фанатик. Мания его состояла в идее национальной чистоты и всемирного жидовского заговора.

Был он человеком твердых и неколебимых принципов из породы людей, что когда-то становились мучениками.

При виде моей жалкой персоны сей господин аж вскинулся телом, издал из своего нутра победительный клекот и кинулся на меня. Он больно схватил меня за ухо, выволок из строя учеников младшего возраста и завопил, что есть силы:

— Святотатство, поругание святынь! Мерзкий жид пытался войти в Храм! До чего дошла Рига, сия саранча скоро выживет немцев из нашего города! Буль-буль-буль! Кудах-тах-тах!" — ну и так далее.

Он стоял и крутил мне ухо, а мне было не больно. Я слишком был поглощен запоминанием всех деталей происходящего, чтобы обращать внимание на сии мелочи, а этот олух от сего сильней распалялся. Под конец он не выдержал и завопил мне в лицо:

— Почему ты не отвечаешь, когда с тобой говорят старшие?

На что я, в лучших традициях дома Бенкендорфов, задумчиво пожал плечами и тихо произнес, внимательно разглядывая его побагровелую морду:

— Вас, верно, удивит сие откровение, но в моем доме меня с детства учили, что нет смысла общаться с покойниками", — моего врага чуть кондрашка не хватила от злости. Но он тут же выпустил мое ухо и почти нормально сказал:

— Простите, милорд, но я не имел в виду ничего оскорбительного для имени Бенкендорфов! Я всего лишь хотел обратить внимание общественности на то, что в жилах твоей матери есть примесь жидовской крови от "известных жидов" Эйлеров и настало время…" — тут он снова распетушился и стал орать во всю глотку. Я даже понадеялся, что еще немного и его хватит удар от такого усердия и не придется марать об него руки.

Вдруг крик его прервался на полуслове. Неизвестно откуда появилась моя матушка, которая осторожно взяла меня за руку, опасливо заглянула в мои глаза, не плачу ли я, а затем выпрямилась и весьма сухо сказала:

— Друг мой, я уже поняла суть Ваших слов и преклоняюсь пред Вашим мужеством. Я приму меры, дабы волосок не упал у Вас с головы до итогов Суда.

Коль Церковь признает моего сына жидом, я покину сей город с моим сыном и пусть курляндцы всех здесь рассудят по справедливости. Но ежели Церковь сочтет моего сына — немцем и истинным арийцем, молитесь, друг мой…

Вижу, — здесь католический заговор. Прошу Архиепископа дозволить применение пыток к подозреваемым, как и положено при следствии по делам Веры.

Но, повинуясь милосердию, коему меня научила Церковь, имея натуру женскую, слабую и впечатлительную, я готова простить раскаяние. Чистосердечье его мы установим из подробного изложения фактов о природе заговора, составе участников, а также степени их вины. А пока — доброй всем ночи. Не опаздывайте.

Мое дело оказалось довольно простым: суд не интересовали линии Бенкендорфов, Уллманисов, или — фон Шеллингов.

Проблемы мои возникали, когда речь заходила об Эйлерах. Однажды я, несмотря на мой малый возраст, чуть не спросил: если мой прадед, да будь он трижды жидом, был-таки избран умнейшим человеком Пруссии и сделал немало для ее славы и процветания, может быть… Но потом природная предусмотрительность взяла-таки свое и я предпочел оставить сию мысль при себе.

Вины же Эйлера состояли в том, что он: во-первых, "жил с еврейкой"; во-вторых, не мог произнести букву "р"; в-третьих, называя свое имя, говорил "Эйля", в то время, как "истинный ариец" произнес бы "Ойлер" по аналогии — "Euler" — "Deutsch". И, наконец, самое главное обвинение заключалось в том, что он "бежал из Швейцарии от жидовских погромов секты Кальвина". Тем самым, он, якобы, "самолично признал свою жидовскую кровь". Конец приговора.

И вот, — каждый Божий день я обязан был являться поутру в суд, класть руку на Библию и публично клясться перед скопищем идиотов в том, что я: "Немец, только немец, и ничего, — кроме немец". После чего все эти чудаки долго думали, с весьма глубокомысленным видом шептались о том, что с моей буквой "р" — все в порядке, да и выговор скорее с латышским акцентом, нежели жидовским, а на внешность так и вообще — истинный ариец, тяжко вздыхали и отпускали с миром ввиду малолетства. На другой день процедура повторялась до йоты — и так на протяжении четырех месяцев!

Каждый день прямо из зала суда я бежал в казармы Рижского конно-егерского полка. Того самого, который и получил в народе прозвище "жидовской кавалерии". В том, что я близко сошелся с этими людьми не было ничего странного, или предосудительного: водиться с немцами мне стало небезопасно, латыши боялись вмешиваться в "баронские дрязги" и только жиды не боялись ни упреков в "жидовстве", ни дружбы с мальчиком "спорной крови.

В полку меня встречал капитан Меллер, который в ту пору командовал первым (кавалерийским) батальоном (полковником числилась моя матушка) и отвечал за подготовку "молодого пополнения и ополченцев.

Познакомился же я с ним при печальных обстоятельствах. Моего пони звали — Венцлем и у него была белая лоснящаяся шкура и подстриженная грива. Я всегда укалывал об нее руки. Я был без ума от Венци. Он у меня был такой умный и — вообще…

И вот однажды мой Венци захворал. До сих пор не знаю, чем была вызвана эта болезнь, но он вдруг погрустнел и стал худеть прямо на глазах, а шерсть отваливалась целыми клоками. Никто из ветеринаров не знал, как помочь моей беде (вернее знали, но боялись сообщить мне страшную правду) и, наконец, кто-то из них посоветовал мне обратиться к Давиду Меллеру — лучшему из рижских лошадников.

Ко мне пришел голубоглазый и светловолосый дяденька небольшого росточка. Он долго смотрел на моего Венци, а потом вытащил пистолет, зарядил его и вложил в мои руки, сказав при этом:

— Это твоя лошадь и ты сам должен убить ее. Она — неизлечимо больна и к тому же заразна. Чем дольше она стоит в этом стойле, тем выше опасность заразить прочих лошадей и тогда другие мальчики будут плакать по их любимцам. Ты — внук моего командира, барона фон Шеллинга, я не должен объяснять тебе, каковы твои обязанности перед твоими друзьями и лошадьми твоих друзей. Я жду на улице.

Он сказал эти страшные слова и вышел из конюшни, а я впервые обратил внимание на то, что соседние стойла с моим Венци — давно пусты. А еще пусты стойла дальше по проходу, — тех лошадей чаще прежнего стали выводить на прогулку, причем открыли дальние двери и теперь лошади не проходят мимо стойла моего верного друга…

Господи, как же я плакал в тот день… А Венци стоял рядом со мной, будто все понимал и только губами будто целовал, да облизывал слезы на моих щеках. А потом я вложил дуло пистолета в ухо моей лошади и нажал…

Сразу откуда-то появились люди… Венци упал… Я выронил из ослабевшей руки пистолет и, не разбирая дороги, пошел на выход. Там меня поймал Давид Меллер, он хотел что-то сказать, но я оттолкнул его, наговорил каких-то гадостей и убежал куда-то, не помню куда, забился там в какой-то темный уголок и плакал там, пока не заснул.

А когда проснулся, мне стало так совестно, что я оскорбил единственного человека, который осмелился сказать мне правду и объяснить, что я — потомок фон Шеллингов обязан сделать в этой ситуации. И я пошел в расположение Рижского полка, сказал, что мне нужно найти капитана Меллера и меня пропустили.

Я нашел дядю Додика сильно пьяным. Он сидел в своей комнате за столом, на котором стояла пустая бутылка из-под шнапса и пустой стакан, пахнущий водкой. Я подошел к дяде Додику, встал перед ним на колени и повинился:

— Господин офицер, простите мне мою неуместную выходку. Я осознаю, что мое поведение было недостойно будущего офицера и дворянина. Я был в состоянии аффекта, простите меня.

Пьяный капитан на глазах протрезвел, затянул верхний — единственный расстегнутый крючок на его безупречной форме, встал из-за стола, убрал бутылку со стаканом в сторону и строго сказал:

— Господин будущий офицер, Вы — прощены. Но в будущем старайтесь держать свои нервы в руках. Помните, что Вы — офицер германской армии и вам не пристало иметь какие-либо эмоции. Держите себя в руках, — это Вам пригодится для разговоров с солдатами. У Вас есть пара минут свободного времени?

— Да, так точно.

— Прекрасно, тогда пойдемте в конюшни. Сегодня у нас замечательное событие. Моя личная кобыла сегодня как раз ожеребилась и это важно, чтобы маленький с первого дня стал привыкать к своему хозяину. Близко Вас мать, конечно же, не допустит, но малыш должен запомнить ваш голос и запах — сие важно.

Ты уже почти взрослый, — тебе нужна настоящая лошадь, но не детский пони. Я понимаю, что никто, конечно же, не сравнится с твоим Венцлем, но жизнь — штука долгая, а Господь так устроил мир, что лошадиный век короток. Тебе еще не раз придется прощаться с друзьями… Держись. Ты — офицер.

Он говорил мне эти слова и мы шли по казармам Рижского полка и дядю Додика можно было бы принять за совсем трезвого, если бы на поворотах его чуток не пошатывало и глаза его не были столь багровыми и маслянистыми.

Я увидал моего будущего коня, против всех законов и обычаев настоял на том, чтобы его тоже назвали — Венцлем, а потом кобыла дяди Додика так доверилась нам, что даже сама взяла из моих рук корочку хлеба с солью, а маленький Венци стоял рядом и прядал ушами, приглядываясь ко мне своими черными и очень умными глазками. Но я уже был достаточно большим, чтобы не поддаться моменту и не протянуть руки к нему — приласкать малыша. Матушка его меня бы не поняла.

Потом мы сидели с дядей Додиком на скамеечке у ворот конюшни и он рассказывал мне множество самых занимательных историй про лошадей, которые только знал, а я настолько ими увлекся, что и не заметил, что на дворе глубокая ночь и около нас переминается с ноги на ногу моя глупая, старенькая бонна. Наконец, сам дядя Додик обратил мое внимание на поздний час и предложил прийти завтра, обещав показать, как моют и вычесывают лошадей. А на прощание сказал так:

— Приходи чаще. У меня самого где-то растет вот такой же сорванец вроде тебя. Я вот все разговаривал с тобой и думал, что бы он сделал на твоем месте? Вырастет ли из него настоящий офицер?

— А что с Вашим сыном?

Дядя Додик потемнел лицом и, подмигивая мне, признался:

— Девичья фамилия моей матушки — Раппопорт. На этом основании меня попросили с военной службы, а мать моего сына развелась со мной, сказав, что я обманул ее доверие, не сказав ей о матушке до свадьбы…

Знаешь, пока топится кровавая баня, многим старшим командирам сложно разглядеть в пороховом дыму форму носа и ушей младших офицеров, а гул канонады приглушает особенности выговора. Но стоит войне стихнуть… При маршировке на плацу, или — скажем, перед важным парадом, въедливое зрение и острый слух вдруг возвращаются к владельцу. И начинается…

Если бы твой дед не взял всех нас в Америку, мне бы, к примеру, оставалась только — пуля в лоб. Я же ничего не умею, кроме как скакать на лошади, махать саблей, да орать команды дурным голосом. А из Америки я сразу приехал в Ригу — так что и не знаю, где мой сын и — что с ним. Приходи завтра. Я разрешу тебе самому помыть лошадь и даже — потом ее вычесать!

Я пришел на другое утро. А потом всякое утро, когда я бывал в Риге, я "прибывал в расположение" Рижского конно-егерского полка и учился стрелять, ездить верхом, владеть всеми видами оружия и приемам верхового боя. Отец научил меня владению клинком в пешем порядке, но именно дядя Додик сделал меня лучшим "верховым рубщиком" всей Империи.

У нас с ним никогда не было разговора на сию тему, но сдается мне, что судьба распорядилась так, что мы сразу — понравились друг другу и мне от дяди Додика досталось все то, что обыкновенно полагается родным детям. Так что именно от "старого жида", как он себя называл, я и получил все навыки армейского быта, а самое главное — этакую "прививку" от обратной стороны армейской рутины.

Когда в 1812 году я стал генералом двадцати девяти лет от роду, я в сердцах написал на оборотной стороне приказа, что из меня такой же генерал, как из быка — балерина, а вот настоящего генерала — военного Божьей милостью, так до шестидесяти лет и продержали в полковниках. А после того как он сложил свою золотую голову под Фридляндом, хоть бы кто вспомнил о его семье — о его безвестном сыне!

Но меня не поняли. Решили, что это "очередная шаловливая выходка". А в ответном письме начальник Штаба — граф Беннигсен отвечал мне в том духе, что мол — "жиду довольно было и полковника, в Пруссии-то он так и помер бы капитаном.

В этом граф был, разумеется, прав. Но я очень хорошо запомнил этот ответ. Мы и до этого-то были не в самых хороших отношениях.

Дело же мое кончилось самым образом. Матушка доказала практически невозможное: дед был совсем даже не немцем, но итальянским швейцарцем, да вдобавок ко всему и католиком! Скандал случился невероятный, — матушка при всех плакала, когда ей пришлось открыть столь позорные обстоятельства. Родство с "итальяшками" во всей Германии всегда считалось более чем предосудительным. Упоминание же о том, что ее родной дедушка был католиком, вызвало в латышах столь противоречивые чувства, что потребовалось специальное заседание рижского магистрата, на котором было принято решение, что внучка не может отвечать за "религиозные заблуждения" ее деда и матушку публично "простили.

Впоследствии многие утверждали, что наших противников сгубила чрезмерная уверенность в себе, — им надо было сосредоточиться не на моем прадеде, но на его жене — урожденной Гзелль. Она была из семьи придворных художников и скульпторов и ее отец (негласно) создал первый в Санкт-Петербурге молельный дом и был там реббе.

По счастью, суд при изучении российских архивов столкнулся с определенными трудностями, вызванными тем, что моя бабушка сразу заявила: "Шарлотта — моя племянница, моя кровь и для всех остальных этого должно быть довольно". Но не это — самое удивительное. Ровно так же. Как из Санкт-Петербурга следователи не нашли русских архивов, из Берлина к ним не пришли архивы пруссаков!

В итоге нас с Дашкою признали "немцами" и "истинными арийцами". На сем Суд и кончился.

Ровно через неделю после Суда из России и Пруссии прямо аж повалили бумаги о нашем еврействе. Наши обвинители бросились к судьям и услыхали, что "по германским традициям в вопросах о Крови" рыбка задом не плавает. Когда же наши враги совсем было отчаялись, кто-то вдруг вспомнил, что у нас есть младший брат — Костик.

Тут же устроилось новое следствие, на коем об Костьку заочно не вытер ноги только ленивый. Когда его официально объявили "евреем", немецкая публика устроила прямо овацию!

Но больше всего всех изумила реакция моей матушки. Она на глазах всех вышла к тому самому обвинителю (немножко фанатику), облобызала его в обе щеки и с чувством сказала:

— На таких, как вы, — держится мир!

Окружающие решили, что у матушки временное помутненье рассудка. Лишь к 1816 году всем вдруг открылось, что Костька, как жид, не смеет претендовать на нашу с Дашкой недвижимость. Как видите, — в делах династических порой нужны и фанатики!

Стоило суду объявить приговор, матушка отправила меня изучать Закон Божий к Арье бен Леви. При этом она произнесла ее знаменитую речь, в которой высказала надежду, что этот церковный суд был последним в истории Риги, и более она не допустит подобного варварства. Она же отдает сына — немца в синагогу, именно потому что она не считает евреев, немцев, или латышей ни лучше, ни хуже прочих других людей и сын ее отныне будет учиться среди жидов, потому что жиды ничем не отличаются от немцев ни в худшую, ни в лучшую сторону.

Где бы я ни бывал, что бы я ни делал, я всегда натыкался на людей, которые в один голос могли повторить хотя бы основные положения матушкиной речи и четко представляли себе, что я — ее сын.

Долго ли, коротко ли прошло время — наступил 1793 год. Годом раньше русские армии под командованием графа Суворова приняли участие во Втором Разделе Речи Посполитой. Матушкины же латыши, несмотря на все ее горячие мольбы, к войне допущены не были, а Курляндия так и осталась — польской. В Риге это вызвало очередной взрыв антирусских настроений и все чаще стали раздаваться призывы к немедленному отделению от России. И вот — осенью 1793 года к нам в Ригу пришло письмо от моей бабушки, в коем та предлагала обсудить мою будущность.

Бабушка желала, чтоб я начал свое обучение в Пансионе Иезуитов Аббата Николя. (Практически единственной на всю Империю школе, где учили разведчиков и дипломатов.)

Письмо это вызвало в Риге целую бурю страстей, — матушка в течение трех дней обсуждала все возможные варианты развития событий, а также политические последствия как поездки, так и непоездки в столицу.

В самом конце октября, в день закрытия торгов Рижской Оптовой Ярмарки матушка обнародовала свое окончательное решение. Мы с нею едем в столицу Российской Империи без охраны в надежде только на добрую волю моей бабушки Государыни Императрицы. После пяти лет фактического мятежа и изгнания русских войск из пределов Латвии. (Да еще в иезуитскую школу — меня, протестанта!)

Когда матушка зачитывала решение перед магистратом, Карлис вдруг побледнел, как смерть, бросился к ней, упал на колени и на всю Ригу выдохнул:

— Если ты белены объелась, сына-то пощади! Убей меня, но пока я жив, сына на смерть я не отдам!" — все так и ахнули. Вся Латвия, разумеется, знала — кто мой отец, но впервые он сам признал это. Да еще при таких обстоятельствах!

Матушка тоже побледнела, попятилась от отца, а затем еле слышно ответила:

— С Сашей ничего не случится. Порукой в том — наши егеря. Русская армия ничего не стоит — ты сам введешь наших людей в Санкт-Петербург и поквитаешься за меня и сына, если с нами что-то случится. Я составила завещание — Ян Уллманис наследует Александру Бенкендорфу, но лишь в том случае, коль Карл Уллманис отомстит за смерть Александра.

Помню, как я стоял посреди Рижской Ратуши и слушал и не слышал матушкины слова, а рядом со мной стоял Озоль — Ян Уллманис. Губы Озоля безмолвно шевелились — он читал какую-то молитву, а потом он повернулся ко мне, облизал пересохшие губы и прошептал:

— Ты верь мне, Сашка, я — твой младший брат и ни против тебя, ни против твоих детей — не пойду", — и мы с ним крепко обнялись. Нам было по десять, но дети живущие в непосредственной близости от престола, рано осознают, что есть — вопрос династический.

Тут от слов Озоля матушка опомнилась и объяснила:

— Государыня боится, что Латвия отделится от России. Поэтому, прежде чем дозволить нам поход на Курляндию, она намерена взять заложника. Такого заложника, жизнь коего для меня значила больше — латвийского трона.

Я думаю — нам нужна Курляндия и русское покровительство. Во-вторых, я считаю, что моему сыну не повредят знакомства и дружба русских вождей — нам суждено вечно граничить с Россией и нашему принцу важно иметь побольше друзей при русском дворе.

Я привела свои резоны и теперь прошу моего верного слугу встать с колен и забрать свои слова обратно. Я знаю, на что иду в берлогу медведя, но — иного пути у нас нет.

Члены магистрата зашумели, раздались аплодисменты, а мой отец, не вставая с колен, стал целовать руки матушке, прося у нее прощения за несдержанность, а она — простила его.

В ту осень супруги Бенкендорф искренне пытались примириться между собой и Кристофер, дабы развеять матушкины опасения за мою будущность, даже сыскал цыганскую ведьму, которая гадала на звездах и умела предсказывать.

Ведьма знала, кто ее очередные клиенты (не догадываясь, — насколько у нас с Константином — разные отцы и даже — матушки) и сразу сказала, что наши с Костькой судьбы будут связаны с судьбами наших тезок — Романовых:

— Все четверо мальчиков вырастут и прославятся великими военачальниками. Всех четверых ждут известность и слава, и всем четверым суждено стать вождями политических партий. Но наступит день и принцы латвийские скрестят шпаги с принцами русскими и в этой дуэли в живых останется только один. Но ему — не суждено царствовать.

Матушка упала в обморок, а Кристофер рассказал о сем за обеденным столом у Наследника в том смысле, — какими дурацкими бывают иные пророчества. Через много лет свидетели этого обеда припомнили, как мой дядя смотрел при этом на жену своего повелителя, а та на миг застыла, как перед разверстой пропастью, но сразу перекрестилась и сделала вид, что не слышит. Рассказывают, что матушка моя, заметившая эту странную реакцию, изумленно приподняла бровь и задумчиво посмотрела на старую подругу (они вместе учились в пансионе Иезуитов), а потом на своего мужа, но так и не проронила ни слова. Сам же Наследник обратил все в забавный анекдот про темных гадалок.

Матушка уж надеялась, что все дело анекдотом и кончится, когда в двери нашего дома постучался личный фельдъегерь Ее Величества и передал приглашение на аудиенцию "Шарлотте Бенкендорф с сыновьями — А.Х. и К.Х. Бенкендорфами.

Вот тут уж матушка всерьез упала в обморок и ее добрый час отпаивали ландышевыми каплями и терли виски нюхательной солью. Когда же матушка очнулась, она приказала срочно одевать меня и запрягать сани. Мы немедля возвращаемся в Ригу.

Дворня не поняла, что одевать надо меня одного. Истинная Костькина мать бросилась к моему дяде на службу, тот прибежал с ватагою офицеров и вышел очередной семейный скандал.

Генерал обвинял матушку, что она намерена украсть у него ребенка, а когда матушка изругала его последними словами и выскочила со мной на улицу, выяснилось, что за то время пока они препирались, офицеры охраны Ее Величества, пришедшие вместе с Кристофером, распрягли наши санки и увели всех наших лошадей на какие-то празднества.

Тогда матушка вернулась домой и написала записку прусскому послу, чтобы тот подал прошение матушкиной кузине с просьбой о направлении меня в какой-нибудь из германских Университетов с целью изучения богословских наук.

К сожалению, вместо ответа на записку очередной фельдъегерь привез матушкину порванную бумажку и устный совет Государыни Императрицы не спешить с определением моей судьбы. Обучение в чужедальнем Университете дело долгое, а Германия славится своим скверным климатом. Государыня же настолько дорожит своими внуками, что не желала бы потерять хотя бы одного из них из-за какой-то дурацкой простуды.

После этого визита у матушки случился второй обморок и очнулась она уже поздним вечером, когда ворота нашего дома были уже заперты и их охраняли офицеры лейб-гвардии Ее Величества, посланные дабы никто не смог потревожить ночного покоя Государыниной племянницы.

В общем, ночь была нервной и наутро у меня с Константином глаза слипались от усталости.

Наутро нас троих привезли во дворец и матушка перед самыми дверьми Ее Величества немилосердно отхлестала меня по щекам, иначе бы я упал прямо к ногам Государыни Императрицы и забылся глубоким сном. Она отхлестала меня столь жестоко, что у меня аж слезы выступили, а щеки горели так, будто у меня — скоротечная чахотка.

Я не помню ни об убранстве комнаты Государыни, ни о том, какая была погода на улице — слишком много воды утекло с того самого дня. Я помню только ужасную обиду на матушкины пощечины и невероятное, почти животное чувство страха, которое мне передалось от нее. Я боялся бабушки до такой степени, что у меня свело живот! Если бы не аудиенция, я заперся бы в клозете и просидел там до самого вечера. Нет, эта аудиенция запомнилась мне на всю жизнь.

Интересно, что я не очень хорошо помню бабушку. Она почему-то представляется мне этаким белым облаком жира и жасмина, которое сразу поползло в нашу сторону, стоило нам войти в кабинет.

У облака был чуть дрожащий от старости голос, необычайно сильные и цепкие руки — морщинистые и узловатые на запястьях, на которых росли неестественно белые, будто точеные, пальцы с длинными, ярко накрашенными ногтями. Будто когтями хищной птицы. Если бы мне в ту минуту сказали, что бабушка любит ужинать десятилетними мальчиками, я бы поверил этому, не задумываясь.

Эти ужасные, мертвенно-холодные пальцы придвинулись к моему лицу, впились в мои щеки, и откуда-то из глубины облака заскрипело:

— Покажи-ка мне моего внучка. Второго-то я каждый день вижу, а вот на "принца латвийского" не любовалась. Хорош. Хорош…

Она так больно сдавливала мои щеки и так царапала их ногтищами, что я не вытерпел. Нет, если бы матушка не отхлестала меня перед этим, я бы, конечно, сдержался, но тут два мучения наложились одно на другое и я так испугался заплакать перед царицей, что почел меньшим злом взять ее жирно-костлявую руку и отвести от моего лица со словами:

— Простите меня, Ваше Величество, — Вы делаете мне больно.

На пару минут воцарилось молчание, матушка даже задержала дыхание от моей выходки, а Государыня… Она тут же оторвала руку от моего лица и даже отступила на шаг в сторону. Затем она медленно, стуча клюкой, обошла меня кругом (у нее тогда уже сильно развилась водянка и она не могла ходить без палки) и снова остановилась передо мной. Потом она пригнулась ко мне и я до сих пор помню особую смесь из запаха вкусной помады, жасмина и стареющей плоти, которыми пахнуло на меня.

А еще я увидал глаза Государыни, и этого зрелища мне не забыть до конца моих дней. Представьте себе, у этого ходячего трупа, у этой горы жира и вонючего мяса были молодые глаза! На меня смотрела если не юная озорная девушка, то смешливая, веселая женщина лет тридцати — не больше.

Она подмигнула мне, и один из ее лучистых, серовато-голубых глаз на миг закрылся старым, морщинистым в старческих пятнах веком и мне стало так жаль ее — это несправедливо… Несправедливо, что тело старится быстрее души и я, чтобы утешить царицу, сказал:

— Зато Вам есть, что припомнить. Ведь Вы ни о чем не жалеете, правда?

Мои слова прозвучали так нежданно-негаданно, что Государыня прыснула, будто монетки просыпались, сразу закашлялась и побагровела. Матушка даже бросилась к ней в опасении худшего.

А Государыня, насмеявшись вдоволь, сказала:

— Позабавил ты меня, внучек, ой — позабавил. Мне уж о погосте пора, а ты все на старые мысли… Позабавил. Скинуть бы мне годочков сорок, да тебе накинуть двадцать — то-то бы мы позабавились! Хочешь орешков? Вкусные, медовые, нарочно для тебя заказала.

Протягивает мне горсть медовых орешков, а у меня хоть плачь — сенная болезнь к меду. Вот и прикиньте, что лучше: обидеть Государыню второй раз, или обчихать с головы до пят?

Я сделал страдальческое лицо и сказал:

— Простите меня, Ваше Величество. Я тут провинился — переел сладостей, что были приготовлены моим отцом для меня и теперь у меня зуб болит — спасу нет.

Бабушка пару минут сдерживалась, а потом лукаво глазами — то на меня, то на матушку, а потом опять — как прыснет со смеху:

— Зуб у него болит! Ты благодари Бога, что я не Петр Алексеевич, он-то любил таким вот придумщикам самолично зубы драть. Ему от чужой боли слаще елось, да пилось, — и сынок мой весь в своего предка! А ты — мой. Наша кровь.

Спасибо, мать, за внука, — порадовала ты меня, ой, порадовала. Слушай, ты знаком с кузеном — моим внуком Сашкой?

— Не имею чести.

— Ну да ладно, с Сашкой-то у тебя в годах разница, а вот с Костькой я тебя познакомлю.

— Не имею желания", — ответил я, и сам испугался сих слов.

Бабушка насторожилась, посмотрела внимательно и говорит:

— Почему ж это ты не хочешь с ним познакомиться?

— Все кругом говорят, что им суждено убить меня, зачем же мне знакомиться со смертью?

Бабушка наклонила голову, будто долго прислушивалась к чему-то, а потом тихо сказала:

— А ведь ты и вправду — настоящий фон Шеллинг. Наша кровь. Черт побери — наша! Жаль будет, если мои недоноски доберутся до тебя, право слово… Учить тебя надо… Слышишь, Шарлотта, надобно учить твоего первенца — жаль если такие задатки пропадут для России.

В матушкином горле что-то пискнуло и она упала на колени перед бабушкой и стала обнимать ее за ноги, говоря, что я еще мал для учебы. Тут Государыня жестом повелела мне отойти дальше, сама поковыляла к своему креслу и они на целый час с матушкой стали поглощены разговором.

Я все это время так и простоял навытяжку, ожидая решения своей участи, а Костька добрался-таки до вазочки с медовыми орешками и сожрал добрую половину сладостей. Сожрал, а потом и захрапел с очередным орешком в кулаке прямо на собачьих подушках. Ну что с него было взять — шесть лет малышу.

Тут матушка с бабушкой кончили свой странный торг и вернулись. Государыня еще раз протянула свою когтистую руку к моему лицу, чтоб лучше рассмотреть меня (к старости она стала хуже видеть), но вдруг отдернула руку и я вздохнул с облегчением. Некрасиво дважды подряд противоречить Ее Величеству, но и нельзя, чтобы тебя унижали, когда ты уже выказал свое отношение. Так говорила матушка. Поэтому, чтобы помочь бабушке, я нарочно подошел к свету, и она долго стояла у самого окна и рассматривала меня, будто не могла наглядеться. А потом обещала:

— Запомни на всю свою жизнь, Сашка, коль угодишь в беду — говори всем, что ты — мой внук. Ты первый из внуков, кто стал мне перечить, и пожалел меня — бедную, а этого я не забуду.

Затем обернулась, ища глазами Костика, увидала его храпящим промеж собачек и, с видимым неудовольствием в голосе, произнесла:

— Вы посмотрите на этого поросенка — вылитый Бенкендорф! Ничего не говори, душенька, я сама была замужем за таким же сокровищем и, как же я тебя — понимаю! Боже, какая мерзость.

На том моя первая и последняя встреча с Государыней и закончилась. Нас троих вывели из покоев Ее Величества. Вслед за нами вышел лакей с совочком, в коем лежали орешки. Я был так потрясен этим зрелищем, что даже спросил у матушки, неужто Государыня так разозлилась на Костьку, что приказала выбросить за ним сладости, но матушка загадочно покачала головой и еле слышно ответила:

— Сие — испытание. Фон Шеллинги не выносят меду. У самой Государыни от него до крови свербит. Но ее муж — Петр Третий любил медовые пряники и сын Павел — любит. И внуки любят — так что у нее много медовых орешков, да пряников. Ты первый из внуков, кто выказал к ним фамильную неприязнь. Поздравляю.

Точной даты прибытия в Колледж я не помню, — мы с матушкой вернулись в Ригу и я справлял Рождество дома. В том году матушка дала роскошный рождественский бал в здании театра и было очень весело — особенно, когда прочие разъехались и остались только свои. В ту пору кровь "лифляндских жеребцов" уже дала о себе знать и я вовсю ухаживал за актрисой Деборой Кацман. Все это было по-детски и весьма наивно, к тому же Дебби — старше меня на добрых семь лет, так что с ее стороны такое внимание к моей персоне было скорее знаком вежливости к моей матушке. Однажды мы с ней так нацеловались, что я даже принялся ее раздевать и ей стоило больших трудов убедить меня, что в театре много народу и в комнату могут войти. Не стану же я компрометировать мою возлюбленную! Господи, а ведь мне было всего десять лет тогда…

В последний вечер перед отъездом мы с Дебби долго катались на санках по льду залива. В небе стояла огромная луна и снег искрился, искрился и шуршал под полозьями. Я сидел на месте извозчика в легком полушубке, лифляндской фуражке, отороченной мехом, легких шерстяных штанах, новеньких яловых сапогах (мне их сшили по особому заказу — нарочно для Колледжа) и кожаных перчатках с гербами фон Шеллингов и — знай себе, погонял лошадей. Дебби была в артистическом платье (даже туфельки — атласные, несмотря на мороз) и поэтому всю дорогу она куталась в медвежью доху, которую я подарил ей на прощание.

Мы остановились посреди совершенной ледяной пустыни и я целовал ее глаза, губы и шею, а она шептала в ответ, что обязательно меня дождется. А если поднять глаза вверх, было видно бездонное черное небо, сплошь усыпанное звездами, и откуда-то оттуда появлялись холодные искристые крупинки, которые опускались на наши разгоряченные лица и я все удивлялся — откуда берется снег, если небо чистое? Она не дождалась меня…

Был один древний банкир, кто ухаживал за актрисой и когда я убыл в столицу, сделал ее наследницей, ибо родных он сжил со свету. Он был стар и уже не мог быть мужчиной, поэтому он, как Давид, хотел чтобы девица грела его по ночам и… радовала на французский манер.

Тем и кончилось для меня мое первое чувство. У них длилось недолго, месяца три, а потом он умер и действительно все оставил подружке… С тех пор я отношусь к актеркам так, как они того и заслуживают: увидал милую дебютантку — назначил ей цену. Если "да" — марш в постель, если "нет" — пошла вон! Последние годы я не слышу "нет" от этих девиц. Поэтому я и простил Дебби…

Ясным январским днем 1794 года я прибыл в Санкт-Петербург, где меня встретил Карлис: у него вдруг появились дела в столице — на Рождество, пока мы с матушкой поехали в Ригу, бабушка вызвала его к себе и сделала много подарков и прочих милостей. А как только я приехал на обучение, она и отпустила отца домой.

Наутро мы с провожатым сели в санки и поехали в Колледж, а Карлис вернулся в Ригу. Сперва он хотел меня проводить, но… в общем, его не пустили. Помню, отец на прощанье обнял меня что есть силы — так что у меня слезы на глазах выступили и шепнул на ухо, мешая латышскую и немецкую речь:

— Держись, Бенкендорф. Анна велела деда твоего в масле варить, коль он не смирится. Да только сдохла курляндская сука за месяц до казни, а Бирон не решился. Даст Бог…

И я отвечал ему по-латышски в первый и последний раз в жизни:

— Pal'dies, teevs. (Спасибо, отец.)

Потом мы поехали со двора и он все шел за санями и махал мне рукой, а я не обернулся ни разу и только смотрел на полированную металлическую спинку, в которой кое-как отражалось то, что осталось за нами. Помню, мой провожатый все смотрел на меня, а потом не выдержал, выматерился и не проговорил, а будто сплюнул сквозь зубы:

— Что вы за народ — немцы?! Не сердце, а — камень…" — а потом выругался совсем непотребно, прибавив: — "Волчонок…"

Так кончилось мое детство.

* * *

Из журнала графини Элен Нессельрод

Однажды мы разговорились в салоне на тему: "Что есть Божья Любовь?" Было высказано много мнений, а в конце все обратились к моему Саше — ибо он у нас всегда говорил последнее Слово.

Граф тогда сильно задумался, а потом произнес:

"Когда меня отправляли в учение к русским, я очень не хотел уезжать. И тогда отец мой вывез меня в деревню и показал простой камень. Он сказал:

— Знаешь ли ты — что есть этот Камень? Это — Дар Божий!

Я весьма удивился. Тогда батюшка мой объяснил:

— Когда человек мал и неопытен, он жаждет, чтоб Господь выказал ему, как Он его Любит. И Божью Любовь мы все понимаем, как кусок Золота с неба, иль красивую девку, а может — еще какую забаву…

Но… Вместо всего этого Господь посылает нам на сию землю одни только камни. Камни сии растут прямо из-под земли по весне и убивают наши и без того крохотные наделы…

Камни сии надобно убирать, разбивать на куски, строить из них дома, изгороди, или — мостить ими дороги. И юный глупец готов проклясть Господа за сей Дар, ибо он несет лишь тяжкий труд, да всякие тяготы.

И лишь на краю жизни старый латыш вдруг понимает, что Господь — Любит его. Ибо сей Камень и есть — тот самый важный Дар Господа. Самый его Ценный Дар.

Ибо истинную Ценность Камня может понять лишь лифляндец. Уроженец наших топких болот…"

 

Часть II. Ливонский меч

Колледж Иезуитов Аббата Николя был в том году самой лучшей, дорогой и, я бы сказал — элитной школой Империи. Именно из Колледжа вышли лучшие разведчики, дипломаты и управленцы. Однако, — в Колледж не рвались и для России он стал "вещью в себе".

Видите ли, — ученикам приходилось принять католичество. А это — на Руси не приветствуется.

Теперь вы поняли — кто учился в Колледже. Там были дельные мальчики из захудалых фамилий, много отпрысков видных поляков и огромное число лизоблюдов и прихвостней этих католиков. Там было немало курляндцев, в жилах коих текла немецкая и польская Кровь, но ни единого немца и лютеранина!

Мне не следовало приезжать в сей гадюшник. Единственное, на чем сошлись бабушка с матушкой — иезуиты мне обещали гарантии и протекцию: мой прадед по матушке был внуком Генерала Иезуитского Ордена в Рейнланде с Вестфалией, а в Братстве — большое почтение к Крови и былым достоинствам предков.

Вдобавок ко всему Генералом "русской ветви" нашего Ордена был Карл Магнус фон Спренгтпортен — лютеранин и швед. (Бабушка наотрез воспротивилась тому, чтоб на сей пост назначали католика, или — поляка. Бабушка всегда была дальновидною женщиной.) Хоть шведы не слишком дружны с нами — немцами, но поляков они попросту презирают. Так что мое появление в Колледже случилось под прямым патронатом Генерала "русских" иезуитов.

Добавьте к тому, что иезуиты замарали себя помощью всяким Костюшкам и бабушка запретила им свободное передвижение, иль проповедничество средь простого народа. Многие решили, что сие — полное запрещение Ордена, но это — не так.

России нужна была хоть какая-то разведслужба и вся иезуитская система образования осталась нетронутой. Но иезуиты хорошо запомнили тех мурашек, которые по ним бегали, когда моя бабушка (в присутствии своего ката — Шешковского) грозила им пальцем. Так что бабушке с матушкой были даны все мыслимые и немыслимые гарантии, что с моей головы — волос не упадет.

Началось все, как будто — нормально. Меня представили прочим ребятам и определили в казарму к "десятилеткам". Я начинал учебу с зимне-весеннего семестра и сильно отставал по многим предметам, — поэтому мне самому предложили выбрать Учителей и "Кураторов.

Преподаватели сразу же захотели знать — насколько велики мои знания в том, или — этом, — так что я так и не успел познакомиться с прочими "десятилетками". Выяснилось, что я хорошо знаю — химию, физику, математику и геологию с географией. Гуманитарные же науки оставляли желать много лучшего.

Отпустили меня "Кураторы" только лишь к ужину и я чувствовал себя совершенно разбитым и вымотанным. Я так устал, что… был зол на всех и на каждого. В Риге я привык к тому, что все меня считали лучшим учеником, а тут — целый день меня возили "по столу мордой" и я совсем разозлился.

В проверках мы прозевали обед и я был страшно голоден. Меня привели в столовую и посадили за один стол с прочими малышами. Я уже хотел есть (от еды на столах так вкусно пахло!), но все чего-то ждали и я не решился идти поперек местных традиций. Затем появился сам Аббат Николя и стал читать Мессу. Разумеется, по-латыни. И все стали повторять молитву вслед за отцом-настоятелем.

Впоследствии многие говорили, что я проявил лютеранскую твердость, но в ту минуту я попросту хотел кушать и… не знал слов по-латыни. (Каюсь, грешен. Знал бы — прочел и на славу поужинал!) Повторять же за прочими чужие слова я не мог и не желал, ибо сие — Смертный грех.

В ешиве Арьи бен Леви жидята надо мной подшутили, — сказали чтоб я прочел некий текст — якобы сие молитва Всевышнему, а там было написано: "Я — дурак". Верней, еще хуже и во сто крат обиднее. (Что-то из Библии про arsenokoitai. И что-то еще. Я таких слов даже в словаре не нашел!) С тех пор я ни разу не повторил на слух тех слов незнакомого языка, значения коих я пока что — не понял.

Вдруг воцарилось молчание. Ко мне подошли надзиратели и встали за моею спиной. Один из отцов-иезуитов тихо спросил:

— А ты почему не молишься вместе с Братией?

Я постеснялся ответить, что я не знаю латыни и тихонько промямлил в ответ:

— "Vater Unse…" — я не успел даже кончить, как кто-то схватил меня за рукав и громко взвизгнул:

— Ах ты, еретик! Проклятый маленький протестант! Мог бы хотя б сделать вид…

Ребята, обрадовавшись развлечению в монастырской рутине, заорали на все голоса:

— Еретик! Схизматик! На костер лютеранина! Бей протестантов!

Столовая в один миг обратилась в бедлам и мне с настоятелями отрезались все пути к нормальному разрешению. Еще минуту назад они могли сделать вид, что ничего не заметили, а я — попробовать помолиться на римский манер… Теперь же им нужно было карать "схизматика", а я не мог отступиться от Веры всех моих предков.

Все муки голода обрушились на меня, живот сводило от всех вкусных запахов, когда я медленно встал из-за стола и хрипло сказал:

— За сим столом несет кровью моих друзей и товарищей… Я не смею трапезничать в одной компании с убийцами братьев моих… Будьте вы все — прокляты!

В столовой вдруг воцарилась ужасная тишина. Потом сам Аббат Николя веско сказал:

— Молодой человек, вас прислали сюда приказом Ее Величества и не в моей власти вышвырнуть вас отсюда. Потрудитесь пройти, пожалуйста, в карцер. На хлеб и на воду.

С завтрашнего дня вместо занятий вы будете стоять на плацу — при позорном столбе до тех пор, пока не извинитесь перед Колледжем. Я знаю, что в ваших краях идет ужаснейшая война католиков с протестантами, но проклинать за нее ваших Учителей, по меньшей мере, — Бесчестно.

Засим — жду вашего извинения.

Я щелкнул каблуками в ответ и вышел вслед за двумя дюжими надзирателями из столовой. Мне так сильно хотелось кушать, что — ноги подкашивались. Но я вспоминал сладковато-тошнотный запах паленого мяса в Озолях и трупики маленьких девочек со вспоротыми животами. Я теперь не мог извиниться пред сими католиками даже на смертном одре. С голоду.

С того самого ужина и по сей день я чую себя — лютеранином.

Карцер располагался в огромной землянке, в коей в теплое время хранили продукты, чтоб они не испортились. Зимой же здесь было страшно холодно. Мне дали два теплых, шерстяных одеяла и я ими замотался, как кукла. Пара сухих, ржаных сухарей, да кувшин холодной воды, на коей уже стал появляться ледок, не спасли меня от мук голода, а надзиратели нарочно принялись греметь ложками, да вонять тушеной говядиной и картошкой с подливой из слив.

Иной раз сии мучители нарочно подходили к окошку в двери, стучали ложкой по котелку и звали меня:

— Эй, лютеранин! Поди сюда, скажи молитву и ешь на здоровье!

— Ты не понял, Болек, ты не тем его завлекаешь — эти свиньи не жрут говядины, им подавай только свинину! Эй, ты, жиденок — хочешь свининки?! Хрю, хрю — сволочь!

— Нет, правда, мы дадим пожрать — скажи только "Anne Domini", или что-то еще, а?!

Так они развлекались всю ночь — видели в окошко, что я не сплю, а я сидел, сжавшись в комочек, и думал — что было на уме у моего дедушки, когда курляндцы взяли его в плен и приговорили к четвертованию? Что думал мой прапрапрапрадед Иоганн, когда его — мальчиком выводили из пылающей Риги, чтоб жить на болотах — до того дня, пока он не прогнал поляков с нашей земли?

Каково ему было в первый раз съесть слизняка, да лягушку, ибо нормальная еда раздавалась лишь детям, да женщинам на сносях?

Я сидел и мучил себя такими вопросами и в какой-то момент стены карцера вдруг раздвинулись и ко мне вдруг сошли и Карл Иоганн — "Спаситель всех протестантов", и Карл Александр — "Освободитель", и несчастный Карл Юрген, убитый в Стокгольме, и Карл Иосиф — первый владетель русской Лифляндии.

Они сидели со мной и рассказывали, — как это было в их время и чего стоило: кому воевать с всесильной Курляндией, кому прокормить целый народ на бесплодных болотах, а кому и — перед лицом палача не отказаться от своих слов… И с каждой минутой, с каждым их словом я становился сильней и взрослей, а голод и холод отступались от моего бренного тела.

Когда наутро мучители отворили дверь карцера, они не поверили ни глазам, ни рассудку — по их рассказам (и донесениям, сохранившимся в архивах Колледжа) глаза мои стали необычайно покойны и — совершенно не детски. Я был очень бледен, но уже — при полном параде, — готовый стоять хоть всю жизнь на часах "при позорном столбе". Потом мне признались, что сам Аббат Николя, увидав меня у столба, сказал своим людям:

— Этот не извинится. Надо что-то придумать, чтоб и нам спасти свою Честь, и Государыня не взбеленилась, что мы тут морим морозом, да голодом ее любимого внука. Черт побери, она даже Александра Павловича не называет "любимым", а вот этого жида-лютеранина..!

Я, кажется, начинаю понимать — за что!

Пока они так совещались, прошло время занятий, обеда, свободного времени, полдника, прогулки и ужина. После каждых пятидесяти минут стойки навытяжку, мне дозволялось правилами десять минут посидеть в караулке и попить горячего чаю перед печью-голландкой. (В противном случае — я замерз бы еще до обеда!)

Интересно, что если в первый раз охранники (из вольнонаемных русских) даже не шелохнулись, чтоб пустить меня ближе к огню, а чашку я мыл себе сам, ближе к обеду один из них подвинул мне кусок сахару и ломоть хлеба с маслом. Слезы едва не навернулись мне на глаза и с тех самых пор я считаю русских людей — самыми отзывчивыми людьми на свете. (Латыши б не простили врага, а тут…)

Ближе к ужину русские мужики уже нарочно грели для меня чай и сластили его ровно по вкусу. Тайком от начальства они наварили картошки и я потихоньку жевал ее с маслом и солью — божественная еда! Пару раз они пытались заговорить со мной, советуя "не лезть в бутылку". Я же отвечал им, что сие — "Вопрос Веры.

Они сразу же начинали злиться, но к вечеру я стал заставать их за спорами — почему на Руси такие Порядки? И самые злые из них ругались и говорили:

— Немцы вон — почитают Веру Отцов, а мы? Православные християне, а прислуживаем всяким католикам! Тьфу, пропасть!" — и кляли себя, как скотов и предателей. (Меж ними не обошлось без доносчика и на другой день тем — двоим, самым злым мужикам иезуиты дали расчет. Мне стоило огромных трудов написать матушке и вскоре этих двоих вернули в Колледж — моими телохранителями.)

Самое страшное случилось после вечерней поверки. К тому времени весь Колледж уже побывал предо мной: малыши строили рожи, ругались и плевались исподтишка, ребята постарше грозили по-всякому, Кураторы хмурились и шептались между собой.

Когда стало темнеть, ко мне подошла группка старших ребят. Я не видел их лиц по причине "ливской болезни" и от этого мне стало страшно — я слышал, как они еле слышно уговариваются лишить меня Чести. На содомский манер.

Если бы они кричали, иль угрожали — это было б не страшно. Но они обсуждали сие спокойными ровными голосами и отвергали разные планы — там-то, по их мнению, нас могли увидать надзиратели, в ином месте трудно было привесть "москалей" и так далее…

Я не знал латыни и греческого, но уже хорошо понимал польскую речь. И я по построению фраз и всему прочему чуял, что это — родовитые шляхтичи — истинные Хозяева сего места. Все в Колледже крутится согласно их желаньям и планам. Они нарочно стоят тут — предо мной, ибо знают, что лифляндцы больны "куриною слепотой" и я не узнаю их, случись нам вдруг встретиться!

Окончательно же меня убедило в том, что это — не шутки, — их планы по сему грязному действу. Они ни разу не предложили друг другу (даже в шутку) "баловаться его задницей", но сразу решили, что насиловать будут — русские прихлебатели. "Москали это любят!

Смертный холодок пробежал у меня по спине. Что я мог — десятилетний против толпы пьяных, возбужденных подонков, действующих по приказу? Ниже я доложу все подробности отношения к мужеложцам как в русской армии, так и в Лифляндии. Здесь же достаточно указать, что мне было проще повеситься, чем с таким-то позором являться в родную Ригу!

Я не хочу марать мой Колледж, но в любом заведении, где содержатся только мальчики, бытует эта зараза. И везде, где есть сия гадость, находятся люди, кои…

В общем, — не отдавайте детей ни в какое учение, если там уже не учатся их кровные родственники! И чем родни больше, тем ребенку жить — проще. Я не хочу вас пугать, но… Запомните сей совет.

Когда поляки ушли, я еще долго стоял и трясся, как заячий хвост. А потом я вдруг увидал в кромешной тьме всех моих предков и они смотрели на меня осуждающе…

И я подумал, — какого черта? Вот сделают меня "девочкой" — тогда и буду плакать, да думать, как с отцом объясняться. Сейчас же нужно решить — что делать в такой ситуации. Мне было десять лет и я не мог тягаться в прямом бою с большинством воспитанников — особенно русских. Но самое страшное было — не это. Я ничего не видел в сгущающихся зимних сумерках. Мне нужен был прежде всего — свет. И я придумал, как я его получу.

Теперь нужно было решиться с оружием. Я стоял у столба с незаряженным мушкетом, который нещадно оттягивал мне плечо. Мушкет был без штыка и я не мог воспользоваться им, как пикой. А на то, чтоб размахнуться им, как дубиной, у меня в десять лет — не было сил. К тому ж я не сомневался, что ко мне прибудут здоровые парни, наученные в Колледже уклоняться от прямого удара дубиной и палкой. А в рукопашной у меня не было шансов…

И тут меня осенило…

Во время очередной отлучки, я попросился у русских охранников "до ветру", а сортир стоял рядом с карцером. (Это чтоб пленники в наказание получали и запахи!)

Солдат довел меня до сортира и… Я отворил дверь, он из деликатности отвернулся, а я прошмыгнул в карцер. Там я сказал дежурному, что меня посылали за теплым — мол, настоятели решили, что я за свои проступки буду дежурить всю ночь. Он обалдел от такого известия, похоже что — пожалел меня и пропустил в камеру. А там уже были сложены все мои вещи, — во время обеда кто-то из Кураторов подошел к моему посту и сказал, что мои вещи принесли в карцер. Настоятели не хотели, чтоб я отныне общался с католиками.

Он не подчеркнул это, но я по сей день думаю, что Наставники, отвечая за меня перед Государыней, боялись именно чего-нибудь мужеложеского. Ночью-то они не смели зайти в наши палаты…

Я быстро обшарил сумки и нашел кинжал моей матушки. Не мальчишеское дело драться кинжалами, но матушка всегда говорила:

— Мы живем в век тления и разврата. Кинжал — вот единственный Оберег Чести благородной девицы!

С пяти лет Дашку учили правильно пользоваться сим инструментом, пряча его в рукавах, или — юбках. C'est la vie!

Одной Дашке было скучно с кинжалами и вскоре я стал составлять ей компанию. Учили нас сей премудрости бывалые пираты нашего батюшки, а уж они-то постигли науку драк в кабаках, да тесных трюмах!

Разумеется, кинжал был и остается весьма "дамским" оружием и на обычной войне не имеет значения. Так что я привык скрывать эти познания от окружающих и отцы-настоятели не придали значения фамильному оружию в вещах десятилетнего мальчика. Может, — я хотел его на стенку повесить, чтоб каждый раз перед сном смотреть на гербы нашего Дома?!

Я вложил кинжал в голенище левого сапога, а еще — под штаны закрепил этакую железку. Коль в драке вам саданут между ног — очень полезно, ежели там что-то железное! (Такие штуки носят ливонские рыцари со времен основания нашего Ордена и всем они хороши — да только в них нельзя помочиться, иль облегчиться по-крупному.)

Подготовившись таким образом, я вышел из камеры и побежал к охраннику у сортира. Ему я сказал:

— Там… В туалете я встретил самого отца-Настоятеля. Он велел вам сказать, чтоб вы повесили фонарей вокруг моего столба. Я буду стоять до отбоя и хотят, чтобы прочие меня видели.

В Колледже было принято, чтоб воспитанники сами шли к "дядькам" с приказами о собственном наказании. Разумеется, в иных случаях — дядьки шли проверять к начальству, — правильно ли до них донесли приказ, но… Охранник долго и тупо смотрел на дверь туалета, но — не решился зайти и проверить, какает ли там Аббат Николя?

В конце концов, дядька хмыкнул и отвел меня в караулку. Там охранники посовещались и решили между собой, что мне — попросту страшно стоять в темноте и я все придумал. Тем не менее, (а страх пред начальством — в Крови русского человека) они разожгли два огромнейших фонаря на десять свеч каждый и пошли вешать их на мой столб. Теперь вокруг меня было огромное пятно света и "куриная слепота" отступила.

Негодяи пришли после вечерней поверки. По их речам и произношению это были ребята, конечно же, русские и не из самых видных семей. Потомственные лизоблюды разных хозяев.

Яркий свет их, в первый миг, напугал, а люди этого сорта любят вершить дела в темноте. Но потом страх перед польскими господами заставил их показаться.

Их было пятеро. Я верю в физиогномику и по всему было видно, что все это — люди слабые и зависимые. Им приказали — они и пошли. "Не-джентльмены". Весьма — не джентльмены.

Они что-то начали говорить про то, — как мне с ними будет сейчас хорошо и прочие гадости, а по мерцающим огням в детских казармах я видел, что все воспитанники прилипли к окнам и радуются бесплатному представлению. Это входило в мой план.

Дело было после вечерней поверки и я уже мог не стоять по-парадному. Поэтому я скинул с плеча мушкет, ухватился за его ствол покрепче и сделал вид, что хочу использовать его, как дубинку. Эти шакалы тут же взяли меня в круг и стали дразнить, чтоб я "раскрылся.

Я же прижался спиною к столбу, и делал вид, что готовлюсь драться мушкетом. Сам же — незаметно для нападающих, — вытянул плечевой ремень из оружия. Когда по их лицам (а мне теперь хорошо было видно) я понял, что они готовы броситься, я внезапно кинул мушкет им под ноги!

Один из них оступился и я пустил по снегу ременную петлю, захлестнув ею ногу второго мерзавца. Споткнулся и он, зато третий налетел на меня и со всей дури — пнул меня промеж ног!

Честно говоря, я верил, что сия "миска" лучше бережет "мое достояние". Но удар был такой, что у меня искры из глаз посыпались, а я подлетел от удара чуть ли не до небес! Но моему врагу пришлось еще хуже — "лифляндская миска" имеет своеобразные выступы и шипы впереди так, чтоб с одной стороны не порвать спину лошади, а с другой… С другой стороны нападающий заорал благим матом и повалился на снег, цепляясь за несчастную ногу (он сломал на ней сразу три пальца!).

Но и я рухнул наземь. На меня тут же бросились двое оставшихся негодяев. Первый прыгнул на меня сверху и его вопль был слышен даже в покоях Отца-Настоятеля.

Я целил ему ножом в глаз, но чуток промахнулся. Глаз, конечно же, вытек и рожа преступника практически развалилась напополам, но… Он остался в живых. Впрочем, весьма ненадолго.

В разные стороны брызнул фонтан КРОВИЩИ и прочие молодцы обкакались на месте от ужаса. Они готовились к своему преступлению, но мысль, что резать будут именно их — не приходила им в голову. Будь на их месте настоящие шляхтичи — меня бы, конечно, убили, но слабые люди поступили так, как им было привычней. Они замерли на местах, выжидая — чем это кончится.

Из них рядом со мной остался последний. Прочих я задержал своими уловками и теперь мы были один на один. Он — здоровый и сильный. Но из всех пятерых он шел сзади всех и я знал, что он — трус. Я — десятилетний малыш с фамильным кинжалом в руке. Но — четверо валялись вокруг меня. И я сжег за собой все мосты…

Он взглянул мне в глаза, смертный ужас плеснулся из них и сей здоровяк обернулся и побежал. А я знал, что если он убежит — придут новые и когда-нибудь добьются все-таки своего…

Поэтому я ловким ударом заплел ему ноги и бросился на него сверху с кинжалом. Удар ножа пришелся в какую-то кость и рука моя на миг онемела — настолько сильна оказалась отдача. Но, когда я выдирал нож, КРОВИЩА хлестнула и в этот раз и такого ужаса противники не могли вынесли. Они со всех ног бросились от меня, а сей — последний парень был шибко ранен и не мог убежать. (Парень с перебитыми пальцами на ноге удирал чуть ли не на четвереньках, а прочие его просто бросили. Что взять с них — не джентльменов?)

Со всех казарм к нам бежали, кто-то кричал и грозил мне всеми смертными карами, но… Я знал, что обязан преподать всем урок — не связывайтесь со мной! Поэтому я расстегнул крючки на форме несчастного, раскрыл мундир там, где сердце и посмотрев в искаженное ужасом лицо раненого, сухо сказал:

— Не вноси платы блудницы и цены пса в дом Господа твоего, ибо сие — мерзость перед Всевышним!

По его глазам я увидел, что он не понял моих слов, а стало быть не знает ни Истории, ни Писания. А раз человек не ведает Заповедей — сие не убийство. И я опустил нож ему прямо в сердце…

Он дрыгнул ногами, я потянул кинжал на себя и он, с легким чавканием, вышел из тела. Я аккуратно обтер кинжал полой куртки убитого и вложил его назад в голенище. Вокруг нас тесным кольцом были люди. Впереди всех в накинутой наспех шинели стоял Аббат Николя. Я, пожимая плечами, сказал:

— Он не понимал слов Второзакония и стало быть — не знал Писаний. Стоило ли держать его Иезуитом?

Аббат потрясенно кивнул, а потом вдруг опомнился — Писанье — Писанием, но я же ведь у него на глазах совершил — истинное убийство. С холодным расчетом и в полном сознании.

Когда это дошло до него, Аббат отшатнулся от десятилетнего душегубца и, невольно крестясь, пробормотал:

— Случалось уже убивать?

— Да, я убил однажды поляка. Не сознавая того. Но я был тогда еще маленьким — в этот раз все по-другому!

Аббат еще раз перекрестился и еле слышно сказал:

— Вернись в свой карцер. Я сообщу обо всем Государыне и твоей матери. До их решения из камеры ты не выйдешь. Мы учим воспитанников убивать, но боюсь общенье с тобой их научит — черт знает чему…

— Ваше Преосвященство — сей русский не ведал смысла Писаний! И я сообщу чрез свою мать о том, что вы заставляете нас зубрить священные тексты, не вникая в их суть! Что скажут в Риме?!

Не знаю, что на меня нашло и откуда во мне — десятилетнем ребенке взялись эти слова. Но они зафиксированы в протоколе об этом событии и многие из тех, кому довелось читать их — верят, что средь фон Шеллингов не все чисто. Мол, иной раз нашими устами говорит…

Некоторые думают, что это — Всевышний. Другие верят, что это — Его главный Враг…

Как бы там ни было, все Наставники прямо аж поперхнулись от моих слов. До них внезапно дошло, что я и впрямь способен нажаловаться непосредственно в Ватикан, а там по сей день служат иные мои родственники. (Сегодня Посланник самого Папы при Ордене Иезуитов мой шестиюродный брат — с той самой ветви, где дед по матери прадеда был Генералом Ордена в Рейнланде с Вестфалией.)

А среди Иезуитов важнейшей из добродетелей почитается разъяснение Сути Писания всем воспитанникам, так что мое обвинение было ужаснейшим из тех, какие только можно придумать.

Я-то узнал сие и многие иные из темных мест, не разъясняемые христианам, из чтения Талмуда и Торы под руководством Арьи бен Леви. Сие — История пращуров наших и Арья считал, что нельзя к ней подходить с нравственными оценками, свойственными христианству. Христиане же, когда "налетают" на такие места в Священном Писании, начинают юлить, ходить вкруг, да — около, ибо дословный перевод того, что тут сказано, порождает больше вопросов, чем возможных ответов. Особенно сими штуками грешат Евангелия, так что я люблю сажать в лужу всяких там проповедников, да "святых старцев.

Знаете, если человек и вправду Святой, Господь укажет ему, как разъяснить иные противоречия Святого Писания. "Святоши" же сплошь и рядом начинают вертеться, что уж на сковороде — вконец запутывают себя и других и становятся общим посмешищем. Я же говорю в таких случаях:

— Религия — Вопрос Веры. Ежели вы верите в то-то и это — сие не требует объяснений. Так оно — было. Поэтому и появилось в Писании. А ежели вы с тем не согласны, пытаясь объяснить сие на ваш вкус, — вы — неверующий. И доказываете вы нам сейчас не Писание, но — собственный атеизм и душевную пошлость. Слава Господу, что вы пред нами, наконец-то — разоблачились.

Ровно неделю я сидел в моей камере. Но уже на второй день ко мне пришли солдаты из русских, которые стали ставить огромные нары в три яруса и мастерить новую печку.

Я, грешным делом, думал, что мой поступок вызвал резонанс в Колледже и многие русские восстали против навязанного им католичества… Но ровно через неделю двери моего узилища вдруг растворились и сам Аббат Николя вызвал меня на улицу. Там в две шеренги стояли мальчики в лифляндских цветах — черное и зеленое.

Аббат сказал мне:

— Я чувствую, что ты будешь у них предводителем. Принимай же команду, чертов ты — лютеранин…

Я пошел мимо строя и на меня смотрели такие знакомые — родные милые лица. Все — немцы и мои родственники, или — родственники моих родственников. За вычетом двух ребят.

Я не поверил глазам, — самыми младшими среди прочих стояли Петер и Андрис. Два моих латышонка, кои никак уж не могли попасть в столь дворянскую школу. Но на рукавах латышей красовались странные вензеля и не виданные мною гербы (правда полученные путем трансформации Ливонского Жеребца — знака Бенкендорфов).

Я отсалютовал вновь прибывшим и они выдохнули в морозный воздух в двадцать маленьких глоток:

— Хох! Хох! Хох!

Нары в карцере стояли в три яруса по семь коек и я теперь понимал — почему.

Через минуту нам дозволили "разойтись" и я первым делом обнялся с моими товарищами. Оказалось, что у матушки случилась разве что — не истерика, как только она услыхала, что мне тут угрожало. Она сразу же созвала всех наших родственников и попросила подобрать "ребяток покрепче". (При этом она всерьез спрашивала — не будет ли кто из родителей против, если их чадам "доведется взять в жены католика"?)

Вопрос сей вызывал бурю веселья средь наших родственников, — впрочем, многим ребятам родители не советовали "увлекаться такими делишками". В Лифляндии позор может пасть лишь на "девочку" в этом процессе. Парень же, выказавший себя "мужиком", заслуживает легкого порицания и горячего скрытого одобрения за сей "подвиг.

Два места из двадцати было сразу же занято за Петером Петерсом и Андрисом Стурдзом, а их отцов матушка внезапно для всех посвятила в дворянство. Так что остальные вакансии ушли под самых здоровых, твердолобых и драчливых сыновей моей Родины. Удивительно, но самыми тупыми, могучими и выносливыми оказались именно Бенкендорфы, да Уллманисы — "мужицкая Кровь" понимаете.

О пруссаках сказывают, что они славны "классическим воспитанием". Заключается оно в следующем. Если у мальчика есть "голова", его порют до тех пор, пока он спросонок не начнет брать интегралы. Если у мальчика есть "рука", его лупят до тех пор, пока он не перестанет свинячить в своих чертежах и не научится с первого раза рисовать паровик в туши, не пользуясь циркулем и линейкой. Ни для чертежа, ни для снятия измерений.

А если у парня нет ни "головы", ни "руки", его ждет казарма.

Попадают туда совсем просто. Тебя лупцуют до тех пор, пока ты не отчаешься выучить очередную китайскую грамоту, иль выполнить простейший чертеж. А отчаявшись и собравшись с духом дашь когда-нибудь сдачи своему педагогу!

По слухам, будущего генерала пруссаки узнают по сломанной челюсти, рангом пониже — по выбитым двум-трем зубам. С одного раза.

Прибывшие "новички" были еще слишком малы, чтоб с удара проломить череп, но… В миг встречи я сам оторопел от их внешнего вида. У семи молодцов были шрамы на всем лице, у половины сломан нос и "пересчитаны" зубы и у каждого (они по очереди пожимали мне руку) костяшки на пальцев настолько распухли, что кулаки больше походили на добрую кружку для пива.

Ребята были разного возраста — от десяти до шестнадцати лет и все, как один, страшно уважали меня: каждому из них доводилось уже убивать (особенно всяких поляков), но это было в пылу борьбы — под аффектом. Убийство ж "глаза в глаза" в здравом уме и трезвом рассудке (да еще в таком возрасте!) поразило их воображение и до сего дня сии костоломы смотрят мне в рот (благо к тому же я завоевал их симпатию подсказками на уроках).

В первый же день по прибытии "новички" в "свободное время" устроили грандиозную драку: мы против всех. Итог драки был непонятен и на второй день побоище повторилось — за обедом в столовой. В третий раз мы схлестнулись с русскими и поляками на вечерней поверке и…

Если б Колледж был армейской казармой, неизвестно чем бы все кончилось (меж русскими есть истинные богатыри). Но…

Иезуиты не любят сплоченные коллективы и с первого дня ребят заставляли шпионить за ближним, да наушничать друг на друга. Единственные, кого обошла порча сия, были благородные шляхтичи, которые не желали утратить собственный "гонор" и поэтому сохранили между собой нормальные отношения. Прочие же пресмыкались пред этой действительно сильной и очень сплоченной группкой ребят. Но поляки не так хороши в рукопашном бою, как немцы и русские…

В остальном же, в Колледж до того дня брали ребят, выказавших прежде всего свой рассудок, и поэтому наша крохотная компания быстренько навела "страх Божий" на славянское большинство.

Аббат Николя был опечален сими событиями и даже писал в Ригу письмо, в коем пенял моей матушке:

"Я знал вас воспитанницей нашего Ордена и ждал, что вы пришлете воспитанников, могущих прибавить Славу и Честь вашей же Альма Матер. Вы же пригнали мне юных существ, коих я не решусь назвать даже людьми…

На что матушка отвечала:

"Я не забыла моего Долга и Признательности перед Орденом и клянусь Честью прислать вам воспитанников, за коих нам не придется краснеть. Но, увы, сейчас середина учебного года и я не могу отрывать от учения мальчиков, коим вредна перемена в учебе. Они будут у вас, как положено — в сентябре. Пока ж я прислала тех ребят, коим не важно — где, когда и чему там учиться. Прошу вас не прогонять их, ибо первенцу моему скучно жить без родных лиц и товарищей.

(Осенью прибыло еще тридцать новеньких, — на сей раз им было по девять-одиннадцать и теперь все мы числимся гордостью и легендой русской разведки. Но и "родные лица с товарищами" остались на обучение. Они стали красою и гордостью нынешней жандармерии.)

Вскоре после прибытия новых воспитанников тот самый кривой, из покушавшихся на мою Честь, был изнасилован неизвестными и повесился. Или был кем-то повешен. Следствие так и не пришло к какому-то выводу.

Кто-то сломал ночью решетки на окнах его лазарета и засунул чуть ли не целую простыню ему в рот, чтоб было тише. Затем ему практически разорвали всю задницу, — так что ни у кого не возникло сомнений — что испытал несчастный в последние часы своей жизни. (А, судя по следам в лазарете, это были и вправду часы — для несчастного это была очень долгая ночь.) Потом он повесился.

Наутро вся наша компания поднялась по тревоге и была проведена в лазарет. Там врачи всерьез разглядывали наши "хозяйства" на предмет поисков свежих надрывов, крови, кала и прочего… Ну, вы — понимаете. Ничего такого у нас не нашлось, да и вспомнили лекаря одну тонкость — преступление произошло темной ночью, а у нас всех, как на грех — "куриная слепота"! Доказанная медицинской проверкой…

Вот и зашло следствие в дикий тупик, да так из него и не вышло. Лишь через много лет — на смертном одре один из бывших русских воспитанников на предсмертной исповеди сознался, что — насиловал в ту ночь несчастного. Потому что кое-кто подошел к нему ясным днем и русским языком посоветовал "принять участие в оргии", а не то — "в другой раз весь Колледж возьмет тебя замуж". Исповедник так и не смог добиться у умирающего, — кто же заставил его совершить эту гадость. Даже на смертном одре сей слизняк страшился тех загадочных неизвестных, которые обещали опозорить не только его, но и его сестру и малого брата в придачу.

Между нами же — доложу: я сказал моим парням, что мы не должны быть хуже поляков. Если поляки не хотели сами марать (сами знаете что) в чужой заднице — чем же мы хуже?!

Как бы там ни было — всю нашу шатию взяли под подозрение. Наш карцер обратился в вылитую тюрьму. На территории Колледжа появился новый забор и уроки у нас теперь были в бывшем караульном помещении. Мало того, — теперь мы ходили даже в туалет только строем и разве что — не с собаками!

Только уроки, путешествия в коллежскую библиотеку строем и потом — на весь день под замок в общий карцер. В землянку.

Нам построили огромную печь, чтобы нагреть сие подземное помещение. Да только всю землю нагреть невозможно и на бревнах стен по утрам снова был иней. Зато печь раскалялась так, что камни краснели и нам приходилось ждать, пока не прогорят все дрова — карцер был под землей и мы боялись угореть ночью, коль что — не так.

Сперва мы думали дежурить по очереди, но потом выяснилось, что в одиночку человек засыпает и тогда мы решили как-нибудь развлекаться. Все вместе — пока не прогорит печь…

Нас, в отличие от других, подымали лишь после рассвета. С "куриною слепотой" мы все равно были, что слепые котята в утренних сумерках и поэтому нам можно было спать по утрам. (Зимние ночи в Санкт-Петербурге длинней, чем даже — в Риге.) Так что и засыпать мы могли много позже.

Зато фонари охрана тушила сразу после отбоя и мы почти что весь вечер лежали на наших нарах, укрывшись тремя одеялами, и глядя на раскаленную докрасна печь. А что делать такими ночами?

Тут-то и пригодилась моя любовь к литературе. Я рассказывал "родным и товарищам" приключения Барона Мюнхгаузена, путешествия Гулливера в Лиллипутию и Бробдингнег… А еще все сказки братьев Гримм и германские саги с преданиями. У меня оказалась хорошая память и ночами я читал моим парням историю о "Рейнгольде" и вспоминал, как лесные эльфы пляшут вокруг своих страшных костров. Удивительно, но все эти немцы совершенно не знали ни собственной мифологии, ни современных романов, ни сказок!

Ребята дожили до шестнадцати лет и не знали о "Верном Хагене", иль про "Голландца Михеля" и "Холодное Сердце"!

Потом, когда уже наша часть Колледжа переехала в Ригу, а затем на Эзельские острова — все казармы строились так, чтоб все кровати были в три яруса и все дети в казарме могли видеть раскаленную печку и огонь в ней — долгими зимними вечерами. А средь ребят всегда находились рассказчики, которые повторяли и немножко перевирали мои самые первые байки и басни, которые я рассказал "родным и товарищам". А многие их поправляли из темноты, ибо все эти рассказы спелись в этакий неразрывный канон, который теперь передается из поколения в поколение.

Эзельская Школа Абвера сейчас стала Школой при Академии Генерального Штаба. Теперь уже большинство наших воспитанников — славяне, а не — германцы (немцы со шведами). Но по-прежнему в нашей Школе стоят кровати в три яруса и долгими зимними вечерами докрасна топится печь… (Казармы же по сей день без нормального отопления и освещения!)

И все эти "канонические" истории вновь и вновь под мерцанье огня и хруст горящих поленьев повторяются из уст в уста по-немецки на ливонском наречии, характерном для нынешней Южной Эстонии… (Лишь в последние годы самые популярные истории и сюжеты сих баек стали (опять же изустно) переводиться на русский язык.)

Тут… Все важно! И обязательный холод в зимней ночи, и темнота вокруг малышей, и их уютные норки из трех слоев одеял, и тепло от почти что — костра посреди древней пещеры, и даже — мистическая пляска язычков пламени — все это действует на что-то, оставшееся в нас от первобытного троглодита… Причастность к общей пещере. Племенному огню. Единому племени, готовому за вас биться. А самое главное — к Истории, традициям и обычаям "наших". Поэтому — именно немецкие сказки. Диалект древних ливонцев. Сказание. Тайна.

Детям важно ощутить себя чем-то целым и я против иезуитских привычек всех меж собой перессорить. Да, большая "связность" моих воспитанников грозит нам "обрушиваньем" всей Сети сразу, заведись в ней червоточина. Но зато мои парни реже "горят", чем агенты противника. Один-единственный раз пролитая совместно слеза на скованным семи обручами сердцем "Верного Хагена" стоит для меня во сто крат больше, чем остальные уроки все — вместе взятые. (А если они еще и догадываются, что "Верный Хаген" прибыл в сказку из "Песни о Зигфриде" и сердце его "рвется" под уколами Совести, — я считаю, что прожил жизнь не напрасно.)

Ребятки мои умирают, но "вытягивают" "паленых" товарищей, а сие — главная черта русской разведки. Начинается ж она — с совместного слушанья сказок и СОПЕРЕЖИВАНИЯ наших учеников.

Сия методика появилась случайно, но будем мы прокляты, ежели откажемся от столь эффективного… Да черт с ним, с методом! Главное, что мы учим ребят быть друг другу — РОДНЫМИ ТОВАРИЩАМИ!

Все это, конечно же, хорошо, но… Иезуиты не стали бы главными и лучшими в сих делах, если бы не пытались сделать что-то подобное. Увы, они обнаружили в нашей методе — серьезный изъян. (Вернее, — не в нашей, ибо подобные вещи пытались войти в обиход много раньше.)

Червоточина заключается в том, что мы опираемся на такие понятия, как — Родина, Честь, Долг, Порядок и Верность. Но сие — увы, не добродетели, но "атрибуты" воспитанников. Объясню разницу.

Все наши качества делятся на две категории. Одна из них — Добродетели. Это такие качества, которые могут меняться со временем. Можно выучиться, иль заставить себя быть умнее, добрее, отзывчивее. Можно быть злее, иль скаредней — бывают и сии "добродетели". Можно стать даже чуть более честным, иль совестливым!

Но нельзя быть "немножко больше ПОРЯДОЧНЫМ". Сие — нонсенс. Человек или порядочен, или — нет. Поэтому Порядочность (в отличие от Доброты, или Совести) не Добродетель, но — Атрибут.

Главное же отличие Добродетели от Атрибута — первая обычно воспитывается, но второй — наследственный признак! Никогда от осины не родятся апельсины. Если матушка — продажная тварь, грешно требовать от потомства Чести, иль Верности. Если папаша — потомственный паразит — блюдолиз, сыночки его унаследуют и гибкий хребет, и "масленую задницу". Таковы уж законы Наследственности.

Именно посему дворянство любой страны пытается возвести барьеры меж собой и всем прочим. Все прочее попросту неспособно в лихую годину "встать под орла" и сдохнуть во имя — ИДЕИ. Иначе — оно само звалось бы — Благородным Сословием!

Увы, наше сословие — меньшинство во всех странах. При том, что благородные люди Пруссии, или Франции не горят желанием поработать на нашу разведку. Стало быть — наша методика годна лишь для юных дворян Российской Империи. Да и то — не для всех.

"Баловаться любовью" — свойство всех нас без изъятья. Поэтому из Холмогор и приходят крестьянские мальчики в лаптях, да опорках и превращаются в Славу и Гордость Империи.

Увы, — обратное тоже бывает. Слишком много "князьев", да "графьев" в дни Нашествия прятались по поместьям, чтобы не предположить, что их матушки (или бабушки) "крутили романы" со смазливыми кучерами, да конюхами.

Кровь-то ведь не обманешь — коль папашу, иль деда пороли за "баловство" на конюшне, этакий "князь" сам дождется насильников, доверит им вожжи, да заголит задницу! А-то и — подмажет родимую, коль его папаша, да дедушка улещали не только "хозяюшку", но еще и "Хозяина"! Дело-то для сей Крови — привычное…

А как увидать сию "подлую" Кровь в маленьком мальчике? Остается либо довериться Чести его отца, и особенно — матушки, иль… отказать ему прямо с порога. Ибо если его низкая Кровь проявится за границей во время задания, — такой погубит не только себя…

В итоге — моя разведка стала лучшей в Европе и мире, но — мне не хватает учеников. Один из моих лучших воспитанников — Федя Тютчев выказал талант поэтический и мог (и должен был!) стать выше Пушкина. Но мне в тот момент нужен был резидент на юге Германии и я предложил на выбор — публикации, гонорары, всемирную Славу, иль — безвестность за тридевять земель от России…

Мой ученик выслушал мое предложение и просто спросил:

— Если бы вам не нужен был человек там — в Баварии, вы бы меня напечатали?

У меня сжалось сердце. Мой мальчик хорошо "почуял" то, что я счел его Незаменимым для Дела.

Я не смог говорить. Руки мои затряслись, и я никак не мог высечь искру, чтоб раскурить трубку. Тогда мой любимый ученик подошел к моему креслу, сам ударил кремнем по огниву, долго смотрел на тлеющее пятно в табаке, затем грустно улыбнулся и, пожимая плечами, тихо сказал:

— Спасибо. Такая похвала — дорого стоит. Зато я знаю, что у меня есть хотя бы один — читатель и почитатель.

Через год он прислал мне письмо с новым стихотворением. Оно называлось "Ad Silentium" и… Лишь когда Тютчев "сгорел на посту", я издал все его гениальнейшие стихотворения и вы, конечно же, их знаете. Но, как приказал нам сам Тютчев — "Молчи!

И все же — признаюсь. В тот день, читая стихотворение Тютчева, я плакал. Я рыдал, как ребенок, ибо век поэтический короток, а я не дал ему писать в самые романтические, в самые плодотворные годы…

Да, я фактически приказал "убрать" Пушкина. Я дозволил уничтожение моего племяша — Миши Лермонтова. Но если — ТАМ меня спросят, каюсь ли я, я отвечу:

"Я грешен пред русской словесностью только в том, что не дал писать Федору Тютчеву. Сей Грех на мне и за сие — нет мне прощения. Но в том году у меня не было иных резидентов, а Федя спас Империю от войны на три фронта…

Я объяснил главную проблему нашей методики. Мы выпускаем лучших разведчиков, но с самого первого дня принуждены отсеивать много лишних. Иезуитская же метода тем и удобна, что позволяет работать на "любом матерьяле". С тою поправкой, что если мы пытаемся говорить с ребятами на языке "высших материй", иезуиты используют для себя самые простые и часто — низменные стороны нашего естества.

В итоге, — мои ученики всегда выходят победителями в споре с иезуитскими выкормышами, но… Пока я готовлю одного Федора Тютчева, мои противники выпускают полтысячи негодяев, с коими… сложно бороться. Но можно и ДОЛЖНО.

Чтобы не быть голословным, опишу — как нас воспитывали иезуитскими методами.

Как я уже говорил, прибывшие ребята не отличались сообразительностью, а за неисполнение простейших заданий нас пороли Наставники. Вернее не нас, их.

Меня нельзя было трогать, — я мог нажаловаться и за меня спрашивала сама Государыня. Но наши мучители никогда не делали тайны, что порют моих друзей не за их проступки и глупость, но — мое своеволие и то, что я — зарезал католика.

Сперва это просто. Когда весь класс выводят на порку за какой-то проступок, а тебя на глазах всех оставляют, это — такое счастье… В первый раз. Потом ты лучше других чувствуешь каждый удар розог и сдавленное мычанье товарищей по ночам, когда они не могут лежать на спине.

Пару раз я вставал и пытался пройти порку со всеми, но меня выводили из строя и говорили:

— Вас, милорд, — не положено!" — это было хуже самого наказания.

Первое время я не знал, что мне делать… Потом же мы обнаружили, что у Наставников все меньше поводов пороть нас. (Разве что за драки с католиками, но тут уж — вопрос принципа и мы били славян — всласть. Авансом за те мучения, что придется нам выдержать в экзекуции за сию драку.)

Единственное, за что они могли нас пороть были — уроки. И тогда мне порой приходилось не спать, решая три-четыре варианта контрольных на всю "немецкую" братию.

Вскоре, как нам показалось, Наставники стали что-то подозревать и однажды ребят поймали с моими решениями. Была грандиозная порка, но "крепкие на голову" латыши, да бароны оказались настолько же "крепки на задницу" и "решальщик" остался не названным. (Меня бы не выпороли, но возник бы ущерб для моей Чести, а стало быть и — для Чести любого лифляндца.)

В ночь после сей экзекуции мы обсудили дела и уговорились о тайных знаках и потаенных местах, где будут мои варианты.

Пару недель все шло хорошо, а потом нас опять сцапали. Опять были розги, опять все молчали и нам пришлось менять код, приметы и места "сбросок". Ровно через неделю мы снова попались — словно на пустяке. А дальше и мы, и Наставники шли на принцип…

Ровно в день раскола Колледжа на столичную часть и "Эзельс абвершуле" мучители показали нам свои тайные кондуиты. И выяснилось, что те давно плюнули на наши познания в истории с географией, зато мы, не зная того, штудировали полный курс "тайных сношений, переписки и обмена сигналами на вражеской территории"!

Я, кроме того, проходил курс "повышения работоспособности в экстремальных условиях", а тупоголовые братья мои — "поведению при допросах с пристрастием.

В этом и есть вся суть иезуитства — мы верили, что создаем что-то новое, боремся против Системы, а Она в это время, строго придерживаясь учебного плана, учила нас грязному ремеслу: умного заставляла еще сильней напрягать извилины, а явным "бойцам" показывала на страшном примере — где человеку больно. Как делать — больно. Как самому терпеть нестерпимую боль. Как развязывать языки при помощи боли. Без помощи боли. Как пытать. Как терпеть пытку. Как ненавидеть мучителей и весь мир, а особенно — ближнего своего.

Сплошь и рядом, когда мы ловим вражьих агентов, выясняется — насколько они ненавидят друг друга и работают зачастую лишь за страх, иль — в надеждах занять высший пост в иерархии и самому "пороть низших", иль "избавить себя от всяких порок". Успехи моего Управления, Абвера и "Интеллидженс Сервис" лежат именно в том, что мы боремся за Идею (каждый — свою), а наши враги в страхе "порки". Мы, конечно же, — лучше. Но их — в сотни раз больше.

Когда мы плыли в то Рождество (в декабре 1795 года) из Санкт-Петербурга на Эзель, настроение у ребят было жуткое. Нас унизили, оплевали, заставили сомневаться в товарищах…

Ребята боялись и не хотели между собой разговаривать — все думали, кого из друзей пороли чуть меньше и — что за этим скрывается. Если бы мы оставили это, как — есть, эти мысли разъели бы нас изнутри, как ржа разъедает самый лучший клинок.

Но все эти порки научили меня чуять боль, настроения и сомнения моих родных и товарищей. Поэтому я собрал их в трюме нашего корабля и сказал так:

— Нас обидели потому, что мы — лютеране не дали спуску юным католикам. За это нас обижали и мучили. Но если бы мы не были вместе и гнулись перед католиками, нас бы не только мучили, но и обратили бы в "ночные горшки", иль посмешища — даже для русских. Ибо сии негодяи ненавидят всех нас за то, как родители наши режутся с мировым католичеством!

То, что нам стало известно, случилось намеренно и для того, чтобы разъединить нас. Господа, я верю в невиновность всех нас и любого в отдельности, ибо в ином случае — это стало б огромным пятном на Чести всех нас. И об этом бы — нам доложили. Враги не упустили бы случая обидеть нас побольней!

Раз этого не случилось, все мы — чисты и сегодня нас волнует иная проблема. Два года сии нелюди пороли и мучили нас. Они многократно пролили нашу Кровь. Если мы не ответим — пятно на нашей Чести.

Я предлагаю — убить их. Всех до единого. Без изъятья. Всех, кто хоть раз — когда-то коснулся нас розгами.

Парни мои зашумели и сразу обрадовались, но мудрый Андрис, который был смышленей всех прочих, засомневался:

— Самому старшему среди нас нет девятнадцати. Как же мы убьем сих взрослых людей, — опытных разведчиков и жандармов?

Я сразу призвал всех ко вниманию и пояснил:

— Конечно, мне только — двенадцать. Я пока не имею ни сил, ни умений на такой шаг. И враг наш ждет сегодня чего-то подобного. Поэтому я прошу от вас Клятвы — в принципе.

Пока же мы должны сделать все, чтобы наши Наставники ничего не пронюхали. Каждый из нас должен выучиться от них всему лучшему, принять все хорошее, что бывает в сем ремесле. Никаких кислых рож, иль чего-то подобного. Орден должен считать, что недовольство всех нас было вызвано тем, что мы учились в России.

Пусть Орден думает, что мы — его скрытый резерв в лютеранской части Империи. Пусть он доверится нам. Пусть он выдаст нам списки своих тайных агентов в Прибалтике и России (а они — существуют, — вне всяких сомнений!). Пусть Орден доверится нам настолько, что поможет нам оружием и деньгами на Восстание против России. И тогда…

Нас слишком мало, чтоб перебить католиков один на один. Но когда русские осознают, что сии медоточивые люди толкают нас на мятеж, у нас будут силы и средства совершить наше мщение!

Ребята затихли, а потом хором крикнули: "Хох!" Так началась наша тайная борьба против Ордена.

Многие русские не могут поверить, что такую "людоедскую" Клятву — "вырезать всех своих Учителей и Наставников" мог потребовать двенадцатилетний мальчик. Но сие подтверждается рассказами всех основателей Третьего Управления и Корпуса Жандармерии, а также — личными письменными воспоминаниями графа Дубельта. А еще — сие подтверждается кровавыми событьями "католической Пасхи" 1812 года. (Шестнадцать лет мы ждали удобного случая и, наконец, добились того, чтоб русские убедились в Измене католиков, а видные Иезуиты собрались на свой ежегодный шабаш…)

Но о сем позже, когда до того дойдет речь.

Много позже — после Войны, ко мне возникли вопросы, — как мои тогдашние действия сообразуются с Честью и Совестью.

Я не привык прятаться от сих обвинений и на очередном заседаньи Сената просил слова по этому поводу. Я сказал так:

— Я наполовину немецкий латыш, а на другую — немецкий еврей. Род отца моего — яростно лютеранский. Род моей матери — ревностно иудейский. Посему, — где нужно я — лютеранин, а где возможно я — иудей. Я никогда не делал секрета из этого и род моего отца и моей матери верит мне и уважает верованья рода супруга своего. В этом я чист пред моими Отцом и Матушкой, а также моими Честью и Совестью. Немецкий латыш обязан быть лютеранином, а немецкий еврей — иудеем.

Вы спрашиваете, — за что я возвысил немецких воспитанников Колледжа Иезуитов?! За то, что мы вместе потребовали от этих католиков поставить нам кирху, — в противном случае мы отказывались заниматься. Иезуиты давили на нас. Обещали льготы, чины и награды. Потом они поместили нас в настоящее гетто — подобье тюрьмы без света, тепла и положенной пищи. Мы могли получить это все, выйди мы из темницы. Но путь наш лежал через католическую часовню…

Поверьте мне, дети ранимее взрослых. Им так хочется тепла, дома и ласки… Мы плакали по ночам в нашем карцере. Но ни один из нас не предал Веры Отцов и основ лютеранства. И что бы там ни случилось, — я не верю, что кто-то из тех плакавших мальчиков — когда-нибудь станет Предателем. За это я доверяю им абсолютно и они исполняют мои поручения государственной важности.

Что же касается прочих воспитанников… Все вы знаете, как мы относились к полякам. Если они застигали нас, — они нас убивали. Если мы их — мы не оставались в долгу. Судьба была благосклоннее к нам и их больше нет. Просто — НЕТ. Что же касается русских…

Господа, поднимите руки те, кто считает, что русский мужик, не несущий в жилах ни капли поляцкой крови и крестившийся в католичество — не Изменник. И что этому РУССКОМУ, мать его так — КАТОЛИКУ дозволительно занимать хоть какие-то должности в Российской, я повторяю — РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ!

Сенаторы зашумели, стали переговариваться, да обсуждать, но никто не решился отвечать на мой вызов. Тогда я крикнул в толпу:

— Ну же! Не вижу рук!!!" — ответом мне было вдруг возникшее гробовое молчание. Тогда я, собирая бумаги с трибуны, сухо простился:

— Спасибо. В сей тишине я вижу полное одобрение всех моих действий. Еще раз — спасибо!

И лишь когда я пошел на свое место, раздались первые робкие аплодисменты. Через мгновение сенаторы стали вставать и садился я в свое кресло под одобрительный рев и овацию. Всех сенаторов.

Что же касается прочего…

Я впервые оказался в казарме. Если вы живете в землянке с двадцатью иными ребятами, вы все совершенно лишаетесь частной жизни. Нельзя съесть больше чем остальные, отказаться убрать в свою очередь общую вашу постель, иль, к примеру — не умываться.

Именно в ту зиму я впервые узнал, как пахнут другие и с той поры умываюсь три раза на день. С мылом до пояса. В конце недели — любой ценой баня. Два раза в день я сам себе мою ноги вплоть до колен. Это всем кажется диким, но я приучил себя — самому надраивать свои сапоги. Если это делает кто-то другой, мне кажется, что они — недостаточно вычищены. И каждый вечер я сам себе стираю портянки.

Это — немного. Но весьма помогает мне (несмотря на мой возраст) хорошо выглядеть и все еще нравиться моим (уже старым) подружкам.

А в это же время крепостные лакеи все бегали за нашими славянскими визави, подтирая им то нос, а то — задницу, а юные барчуки марали стишата, да спорили про смысл жизни — с грязными сапогами. И эти грязные сапоги с угодливыми лакеями в России во всем! Начиная с ежедневных доносов всех и вся друг на дружку и кончая безобразным планированьем декабрьского мятежа!

А еще Император Август писал, что в человеке все связано, — коль Меценат декламировал собственные стишки распоясанным, так и получались они у него — "без рифмы, смысла и соли". Раз был Марциал в юности чьим-то наложником и паразитом (в римском смысле этого слова), так и стихи у него получались иль порнографией, иль хвалебными одами. Коль Ювенал не любил "инородцев", да всего нового, так и в стихах видна вся его желчь, — а я просто не верю, что Рим той поры — так уж плох.

Не жил Ювенал на Руси, не видал наших реалий…

Всему приходит конец. Кончился, наконец, весенний семестр и нас распустили всех на каникулы. Тут-то меня и ждал первый сюрприз.

Я, честно говоря, сильно расстраивался из-за того, что отцу предстоит провести лето в столице. Но приезжаем мы всем кагалом (все — двадцать один человек!) в наш питерский дом, встречаю отца и сестру Дашку (ее привезли той зимой с двадцатью мальчиками тоже учиться, но — при моей бабушке личною фрейлиной), а они счастливы до безумия и показывают мне бабушкино письмо, в коем сказано: "желаю вам провести лето полной семьей и жду осенью для дальнейшего обучения.

В первое время я не знал, что и думать! Ответ нашелся, когда я увидал Ригу собственными глазами. Я никогда не знал, что люди могут так радоваться: все улицы были начищены до парадного блеска, рижане пели и плясали, девушки обнимали и целовали на улицах случайных прохожих, а те смеялись и подшучивали.

Я впервые видал, чтобы все окна моего родного города были сплошь уставлены свежими цветами. Строгие уличные торговцы кормили прохожих бесплатно, да еще и благодарили за это, а те в ответ просили распить с ними кружку темного рижского пива.

Рига ликовала. Сбылась вековая мечта всех лифляндцев. В один солнечный, майский день наши стрелки внезапно, без объявления войны, пересекли Даугаву на всем ее протяжении и за девять часов взяли Курляндию, потеряв при этом семь человек. Сам Суворов, который хоть и не сомневался в превосходстве лифляндских сил над курляндскими, был потрясен примером такого блицкрига. Ведь курляндцы сопротивлялись отчаянно — их потери в сей мясорубке превысили полторы тысячи человек — только убитыми!

А ларчик легко открывался: был в Англии человек. Звали его — Джеймс Уатт. Придумал он паровую машину с особыми клапанами. Бабушка моя всегда хотела приобрести такую, но продали ее только матушке, — чтобы она восстала против России.

Жил в Пруссии другой человек. Или вернее, — много людей. Они научились делать резцы из особого сплава и с их помощью точить оружейную сталь. А еще — сверлить, да фрезеровать заготовки. И бабушка моя готова была отдать полжизни за секреты резцов, сверл, да фрезеров. Но ей их не продали. Зато матушке — отдали задаром. Ради ненависти Латвийского Герцогства к великой России.

Жили в Швеции умные люди. Они придумали, как увеличить жар в топке и плавить особые сорта бронз и сталей. Бабушка хотела купить их секреты, но ей и это — не продали. Зато матушка получила их за "невмешательство" ее войск в ход русско-шведской войны.

Когда же все это собралось в одном месте, на свет появился нарезной штуцер с картонною гильзой… Матушка моя не сделала ни единого открытия за свою жизнь. Но под ее руководством военная наука шагнула из дня вчерашнего в день настоящий. Во всех Академиях и военных училищах Историю Войн делят на три этапа:

— с древнейших времен до начала XV века, иль военное искусство до изобретения пороха;

— с начала XV до конца XVIII века, иль военное искусство прошлого времени;

— и наконец, — нынешняя эпоха — век нарезного оружия.

Первое же массовое применение нарезных штуцеров и произошло весной 1794 года в день завоеванья Курляндии. Мы впрямь положили полторы тысячи курляндских солдат, потеряв только семь человек. Немудрено, — несчастные имели не больше шансов, чем голый индеец с дубиной против лошади и мушкета конкистадоров Кортеса!

Мушкет можно сделать вручную. "Гильзовый" штуцер — только на паровом станке с устройствами, отслеживающими толщину стали и глубину резьбы. Ну, а как удалось целиком машинизировать процесс производства оружия и гильз к этому оружию — дальше все пошло, как по маслу. Из Пруссии пришли патенты на картонную гильзу, из Бельгии на новый тип герметичного замка и — поехало.

В итоге мы получили нарезной "длинный штуцер", бьющий на четыреста пятьдесят шагов со скорострельностью — пять выстрелов в минуту. Против "гладкого" курляндского мушкета с дальностью выстрела — двести пятьдесят шагов при двух выстрелах в минуту.

Это была не война, это был не блицкриг, это был банальный массовый расстрел несчастных курляндцев задолго до того, как они могли броситься в штыковую.

Перевес в огневой мощи не только над курляндцами, но и над прочими был так велик, что во всех уважающих себя странах стали появляться паровые машины и сверлильные, токарные и фрезерные станки. Как грибы стали расти закрытые "университеты", в которых цвет местной науки стал создавать свои — национальные штуцера. Можно сказать, что событья в Курляндии дали толчок нынешней "гонке вооружений" и все те страны, которые не смогли "соответствовать", сегодня уже превратились в полуколонии индустриальных соседей.

Еще вчера Польша, Австрия, Турция, Швеция, Персия и Голландия числились в ряду "сверхдержав". Но сегодня они не могут тягаться с промышленной мощью и военной наукой Англии, Франции, Пруссии и России и фактически — обречены влачить жалкое существование наших "клиентов". Недаром военную Историю принято делить на три этапа: точно так же, как и сегодняшние дела, прошлую "Военную Революцию" не пережили Бургундия, Византия, Венеция, Генуя, да "Второй Рейх" вместе с Великой Литвой… А ведь какими сильными, да богатыми они до поры выглядели!

Так было в то далекое лето… Именно тогда и случилось странное происшествие, после коего меня признали своим латыши.

Однажды мы как-то играли в нашем лесу. И тут на дорогу вышли солдаты. Много… Пехотный полк.

Их вели из столицы к литовской границе. Вели спешно — люди устали и страшно вымотались, но офицеры их подгоняли, — про нас меж русскими уже шла дурная слава.

Был жаркий день и лица солдат были черны от пота и соли, но все боялись уйти от дороги. Пару раз таких бедолаг разные шутники заводили в болота и там бросали на произвол судьбы. Узнав о таких проказах, матушка шибко серчала, но никогда не наказывала — она умела не перечить собственному народу.

При виде детей от колонны выделились офицеры. Они подъехали ближе и один из них, указав на рот, прохрипел:

— Тринкен… Вассер… Пить!

Мы переглянулись с ребятами. Сын моего Учителя Арьи бен Леви — (коего, как я предполагал, евреи послали шпионить за мной) Ефрем тихо сказал по-еврейски:

— Ты не латыш. У тебя хороша одежда для этого. А раз ты — немец, ты не можешь не понять его слов!

Озоль же прошипел по-латышски (он знал немецкий и выучился немного болтать на еврейском):

— Никто их не звал! Пусть убираются к черту в Россию, — там и пьют — сколько влезет!

Я помню тогда согласился с Ефремом, ибо моя еврейская сущность молила меня покориться, но губы сами вдруг шевельнулись:

— Piedodiet, es jus nesapratu…

Русские переглянулись. Кто-то из них неуверенно протянул:

— Может быть он — не немец? Местные латыши очень богаты…

Другой же с раздражением крикнул:

— Придуривается так же, как прочие! Что за страна, — идем целый день по болотам и ни одна сволочь капли воды…" — тут старший по званию, наверно, полковник (в ту пору я еще плохо знал знаки различий — особенно резервных полков) — прервал его сими словами:

— Нужно не так. Мейн кинд, ихь волле тринкен. Гебен Зи…

— Es jus nesapratu. Atvainojiet, bet man jaiet…

С этими словами я повернулся, чтобы идти. Тут самый горячий из русских спрыгнул с коня, схватил меня за плечо и резко повернул к себе, пытаясь ударить. Я, хоть и был одиннадцать лет, перехватил его руку и впился в него взглядом. Матушка учила меня, что если у меня меньше сил, надо заставить врага смотреть прямо в глаза — редко кто выдержит взгляд фон Шеллинга, не попав под фамильную Волю.

Пока мы так барахтались, из лесу вдруг вышли латышские егеря под командой Петерса-старшего — батюшки нашего Петера. Бывший кузнец, а теперь — дворянин играючи снял руку противника с моего плеча, чуток отряхнул мундирчик русского офицера (тот выглядел просто гномом рядом с медведем в егерском мундире с капитанскими знаками), чуть кивнул прочим пришельцам и с сильным латышским акцентом спросил:

— Што фам укотно?

Русские отвечали, что ищут колодец и гороподобный телохранитель моего отца на пальцах им объяснил, как добраться до конского водопоя. Если русские поняли, что это вода для людского питья, сие была уже их проблема. Нас же — детей, пока шло объяснение, егеря увели в спасительный лес и я уж не знаю, чем там все кончилось. Но по довольным ухмылкам спасителей, да более вольным речам мужиков, я понял, что с этой минуты для них я — латыш и ливонец.

Уважение латышей всерьез я ощутил через год. Год Третьего Раздела Речи Посполитой — год второго блицкрига латвийской армии — теперь уже над Литвой.

Лето стояло жаркое, на полях было выгнано множество новых, незнакомых крестьян — в конце мая 1795 года матушкины стрелки в течение одного светового дня овладели Литвой и здорово разграбили там католиков. Стоило мне вернуться из Колледжа, как мы поехали "поглазеть на девчонок". Там было на что посмотреть, — ко двору моей матушки вели лучших девушек, но и просили за них…

Был жаркий июньский день и я совершенно взмок, катаясь на лошади, а девушек гнали многие версты по раскаленной пыльной дороге и вид у них был самый жалкий. Матушка даже выстроила большую баню и пленниц нарочно мыли, а потом переодевали в новые наряды в народном стиле. А пока мыли, наши служанки успевали пощупать и рассмотреть товар получше.

Я сразу приметил Яльку. Одна из девчушек притомилась в дороге и сильно отстала. Я невольно обратил внимание на то, что рядом с нею ехало сразу двое охранников, которые грозили ей плетками, если она не поторопится — но в ход их не пускали. Из этого я сделал вывод, что охранники не хотят "портить шкурку", надеясь на особый барыш.

Девочка прихрамывала, чуть припадая на правую ногу — точно так, как это делала при походке моя матушка. Я указал хлыстом на эту группку и через мгновение мой отряд окружил отставших.

На вид девчонка была моей сверстницей. Всю дорогу из Литвы она проделала босиком и теперь мы видели причину ее хромоты. Ноги несчастной были черны от грязи и пыли, а правая — стерта в кровь. Для крестьянских девушек это весьма необычно. Деревенские нимфы привыкли ходить босиком и к шести-семи годам у них на ступнях образуется род панциря, которому уже не страшны никакие дороги. То, что эта несчастная умудрилась сбить себе ногу, говорило о ее происхождении из высоких сословий.

После избитых, израненных путем, ног шло платье из дорогого красного сукна, чуточку порванное на боку. За платьем шла рубашка — когда-то белая из дорогого тонкого полотна. Рубашка была сильно разодрана спереди, а правого рукава просто не было. Посреди разрыва виднелся золотой крестик на простеньком шнурочке.

Крестик был католическим и мне это очень понравилось: я сразу представил себе, как наши солдаты вошли в дом этой девочки, выгнали ее на улицу, затем кто-то из унтеров полез было ей за пазуху (известно за чем), нащупал ненавистный "польский" крест и пытался его сорвать. Девочка, видно, не дала своего креста в обиду, тогда… В отношении католиков было разрешено все, что угодно.

Выше рубашки начиналась белая шея с явственными почернелыми отпечатками чьих-то пальцев и характерными ссадинами. На шею ниспадали локоны грязных, спутанных волос темного цвета.

Темные волосы пленной девочки грязной копной закрывали ее лицо и Озоль (будучи "местным" и как бы хозяином, принимавшим "гостей"), не слезая с коня, кончиком хлыста поднял голову пленницы вверх, чтоб я мог лучше ее рассмотреть. У нее были прекрасные зеленые, покраснелые от слез, заплаканные глаза и я, увидав их, невольно отшатнулся — такая в них была ненависть.

Неведомая сила сбросила меня с седла моей лошади, заставила вынуть и размотать парадную куртку и набросить на плечи несчастной. Волна жалости и ярости на моих же людей ни с того, ни с сего вдруг захлестнула мне сердце и я, с трудом сдерживаясь, чтобы не накричать на ни в чем не повинных охранников, процедил сквозь зубы:

— Ефрем, деньги! Третий кошель.

Ефремка, который был в таких поездках моим казначеем (по "Neue Ordnung" немцам зазорно иметь дело с деньгами), тут же выдал увесистый кошелек с голландскими гульденами. Я на всякий случай лишний раз взвесил его на руке и, швыряя охранникам, спросил:

— Хватит ли вам, друзья мои?" — они тут же уехали.

Тогда я легко поднял девочку на руки (она и не весила почти ничего), вскочил при помощи друзей на кобылу и шепнул ей на ухо:

— Ты не плачь, теперь тебя никто здесь не тронет. Ты только не плачь… — а девочка вдруг прижалась ко мне всем телом, обхватила что есть силы руками за шею и заревела в три ручья. Да так горько, что я сам чуть не расплакался.

Больше мы уже не катались, а сразу вернулись к нам в поместье. И надо же было такому случиться, что именно в миг возвращения матушка вышла на двор встретить целую делегацию курляндских баронов, которые приехали поздравлять ее с моим днем рождения.

Матушка издали заметила нас, сразу извинилась перед гостями и пошла нас встречать. Я слез с лошади, поднял на руки мою возлюбленную (нога ее распухла и была в состоянии ужасном) и молча понес ее в мои комнаты. Тут матушка остановила нас и, видя мое настроение, весьма осторожно просила меня представить ей "мою новую пассию". Я не знал имени литовской девочки и признал это. Тогда матушка спросила меня, зачем я купил рабыню?

Я был в таком шоке, что сперва не знал, что ответить, а затем выдавил из себя, что не покупал ее в рабство. Эта девочка — свободна. Тогда матушка кликнула гостей и всех прочих:

— Господа, идите сюда! Посмотрите на этого мальчика! Он нарочно купил рабыню, чтоб отпустить ее на волю! — потом она наклонилась ко мне и объяснила: — По всем документам эта красавица — твоя невольница. До тех пор пока ты публично не объявишь о своей воле и не подпишешь ей вольную — она твоя рабыня и обязана исполнять любые твои прихоти.

— Эта девушка рождена свободной и ею останется. ОНА СВОБОДНА — ТАКОВА МОЯ ВОЛЯ. Что я должен подписывать?

Откуда-то сбоку мне подсунули листок бумаги, на котором я повторил свою волю и, объявляя свободу незнакомке, спросил у нее, как ее звать?

Она отвечала:

— Эгле, — только у нее вышло очень мягко и послышалось: — Елле.

Кто-то сказал, что "Елле" слишком на литовский манер, (латышский выговор "открытей"), и поэтому в вольной я записал, что отпускаю на волю "Ялю". Далее вольную надо было завизировать у начальства, а моим начальством вплоть до совершеннолетия была матушка. Она же подписывала и указы об освобождении из рабства.

С плохо скрытым волнением я подал ей бумагу, дабы она могла ознакомиться и согласиться, или отклонить мое прошение. Ялька, чуть подпрыгивая на одной ноге, стояла прильнув ко мне, как тонкая тростиночка на ветру и от испуга совсем перестала дышать.

Матушка молча прочла мое прошение, щелкнула пальцами, ей тут же подали перо и чернильницу и она одним росчерком подписала вольную. Потом она подняла голову и все мои страхи улетучились. Я увидал, что матушка счастлива. Счастлива тем, что освобождение произошло при таком стечении народа перед самым Лиго, когда в наше поместье стекаются латыши со всей Латвии и о моем поступке через неделю станет известно на хуторах. А я был счастлив, что у меня — такая хорошая матушка.

Тут она сделала вид, что впервые обратила внимание на дорогое платье, сбитые ноги и католический крест девочки и спросила:

— Тебя обидели мои люди? Почему ты здесь? Кто родители? Я запретила крепостить шляхту, почему мои приказы не исполняются?!

Тут Ялька опять горько расплакалась и объяснила, что она — не шляхетского рода, но ее отец был управляющим в одном крупном имении. Когда пришли солдаты, ее отпустили было вместе с прочими свободнорожденными девушками, но тут (в этом месте Ялька на минуту запнулась) один латышский унтер "нечаянно нащупал" на ее груди католический крест и попытался его снять. Прочие девушки быстро расстались со своими крестиками и им ничего не сделали, а Ялька, по ее словам, "по собственной глупости — стала мешкать" и унтер решил, что она — явная католичка и "пытался сделать то, что ваши солдаты делают с упорными католичками.

Тут Ялькин отец, услыхав шум и крики, вышел на двор, увидал, что происходит и выстрелил из своего мушкета. Пуля попала в голову унтера зачинщика всего этого дела и убила его наповал. А первый из солдат, который дотянулся, бросив Яльку, до своего штуцера — убил ее отца. Литовцы, надо сказать, всегда умели умереть с Честью…

На выстрелы прибежали офицеры и хозяин имения. Тут-то и выяснилось, что Ялька теперь осталась совсем одна — мать ее умерла Ялькиными родами и Ялькин отец растил ее бобылем. После этого возникла проблема: с одной стороны погибший унтер несомненно превысил свои полномочия, но сам он погиб и спросить с него не было никакой возможности. Ялькин же отец, в свою очередь, тоже был виновен в убийстве солдата, а этот проступок карался смертью, что и произошло. Но что теперь было делать Яльке? В разграбленном дочиста имении хлеба могло не хватить даже детям хозяина, чего уж там говорить про несчастную сироту.

Поэтому, ввиду особой Ялькиной красоты, было решено отправить ее на торги в матушкино поместье, дабы там она досталась кому-то из офицеров и таким образом — обеспечила свою будущность.

Матушка, пока слушала эту безыскусную историю, мрачнела лицом на глазах, а потом, вне себя от гнева, прямо-таки прохрипела:

— Господа, мы — маленькая страна. Мы — малый народ! Вы же множите наших врагов на глазах… Не хватало еще, чтоб литовцы ополчились на нас. Меллера и Бен Леви — ко мне! Из под земли достать!

Яльку отнесли в баню, где хорошенько отмыли от дорожной грязи, личный врач моей матушки перевязал Ялькины изувеченные ножки и… Я приказал постелить моей гостье на моей собственной кровати (я боялся, что наши лютеранские слуги могут надругаться над католичкою), а сам лег с ребятами на клеверном сеновале. (Там не было ромашки с полынью, вызывающих мою сенную болезнь.)

Вечером другого дня на сеновал пришел мой отец, который без лишних слов стащил меня со стога за ухо и повел домой. В моей комнате была расстелена вторая постель на узенькой оттоманке возле самой двери. На ней-то мне и приказали ночевать, если я не желаю спать с моей пленницей. (В Риге ходили страшные сплетни насчет содомских оргий Наследника Константина, и мои родители были рады появлению Яльки. По их мнению, мне уже было пора "показать себя мужиком". Мне было — двенадцать.)

Помню, как я всю ночь ворочался у себя на постели, не зная, что должны делать мальчики в таких ситуациях. Мои друзья советовали мне… сами знаете что, но я по сей день — мучаюсь из-за этого. Я знаю людей, которые делают это совсем не заботясь о последствиях, но матушка приучила меня к тому, что для женщины, а особенно — девушки, это все очень важно. Одного неверного раза довольно, чтобы поломать чью-то судьбу, и по сей день я испытываю известное беспокойство по сему поводу.

Многие смеются из-за того, — я с легкостью убивал, или приказывал убивать, а в такой ерунде всегда проявляю избыточную щепетильность и "лишаю маневра" моих сотрудников. Мое мнение на этот счет таково, — Смерть легка, и убить легко, но поломать Жизнь — это иное. Если мой человек совратил невинную девушку — будь сие в стране трижды наших врагов, он обязан жениться, или как-то обеспечить ее Честь и безбедную будущность. Или — лучше ему не показываться мне на глаза. Смерть — одно, Бесчестье — иное.

Это не касается любви за деньги. Если девица готова продать свои прелести, — здесь нет вопросов. Но если она готова на это по Любви, или ради спасения близких, — мой человек обязан жениться, или… "Многие знания таят много печалей". Ведь у меня не уволишься и не выйдешь в отставку. Специфика ремесла.

Ялька тоже не спала, но сидела на подушках, свернувшись калачиком, и всю ночь смотрела на меня. Под утро она тихонько позвала меня и сказала, что мне неудобно на узкой лежанке, а моя кровать достаточно широка для нас. Я очень смутился, но мне так хотелось оказаться поближе к этой красивой девочке, что я без дальнейших слов нырнул к ней под одеяло, а она вытянулась рядом со мной и застыла, как изваяние. Я, конечно же, не удержался от того, чтобы осторожненько не потрогать ее крохотные и твердые, как камешки, груди, но она так сжалась и съежилась, что я невольно отдернул руку, усовестился своего поступка, пожелал гостье "покойной ночи" и от пережитых волнений тут же уснул, как убитый.

Наутро я предложил ей вернуться в Литву и тысячу рублей "на обзаведение хозяйством". Бедная девочка снова расплакалась, обняла меня и на ломаном латышском спросила, как я это себе представляю. Она не уточняла деталей, но я и сам догадался, что юной девице с католическим крестиком дойти от нас до Литвы вещь — немыслимая. Участь полковой шлюхи в итоге такой прогулки станет лучшей судьбой.

Единственной защитой для литвинки в этих обстоятельствах могла быть только моя собственная спина, — так что я с чистым сердцем предложил девочке жить у меня на правах "сестры". А Ялька страшно обрадовалась и зацеловала меня.

Вечером же, когда наша компания вернулась после детских игр, нас всех послали в баню и ребята, сразу заподозрив истинное значение этого события, тут же стали меня подзуживать. В спальне же я встретил совершенно заплаканную Яльку, которая после недолгой словесной обработки, которой меня уже обучили в Колледже, постепенно призналась в том, что утром к ней приходила моя матушка и у них вышла жестокая ссора. Я до сих пор не уверен в том, что именно было сказано — обе рассказывали о сем совершенно противное.

Я до сих пор не могу спокойно слушать моих женщин, когда они рыдают у меня на груди. В тот вечер я так разозлился на матушку, что моча мне ударила в голову, и я понесся к ней, как разъяренный бычок.

Матушка раскладывала за столом пасьянс, и я сказал ей так:

— Сударыня, я уже взрослый человек и сам буду решать — где, когда и с кем спать. Вы можете меня насильно кормить, умывать, учить уму-разуму, но вы не в силах принудить меня изнасиловать несчастную сироту!

Матушка смертельно побледнела, руки ее задрожали, но она, не прекращая раскладывать карты, тихо ответила:

— Друг мой, выйдите вон и войдите, как положено офицеру в кабинет его непосредственного начальства. Кругом!

Я не двинулся с места. Я ударил кулаком по столу и заорал:

— Нет! Если мне скажут, что Ялька сбежала в Литву, вот тогда-то я и сделаю "кругом", и ты меня больше здесь не увидишь! Я уеду к бабушке и предложу ей мои руку и шпагу! Не будь я — фон Шеллинг!

Руки матушки затряслись еще больше, по лицу поползли характерные алые пятна, а губы на глазах стали закаменевать. Она резким движением смешала карты на столе, оттолкнула их, откинулась в кресле и уставилась на меня в упор. Господи, какой же у нее был тяжелый, свинцовый взгляд…

Я не хотел, я не мог более смотреть в эти страшные ледяные глаза и чуть было не опустил взора и не вышел, побитой собачонкой из этого, — вдруг охолодавшего, как могильный склеп, кабинета. Потом, Карл Эйлер по секрету сказал мне, что у матушки необычайно развиты гипнотические способности. Это — в роду фон Шеллингов.

Меня удержало простое видение. Жаркое испепеляющее солнце, бесконечная пыльная дорога и на ней — крохотная хромая девочка с огромными зелеными глазами. И в этих глазах — ненависть. Я не подчинился матушкиной воле лишь потому, что мне страшнее было смотреть в эти зеленые глаза, полные презренья и ненависти, нежели в матушкины серые, пусть и полные упрека и ярости.

Не знаю, сколько я простоял перед матушкой, а она смотрела в мои глаза. Вечность.

Потом что-то в матушкином лице еле заметно сместилось, затем надломилось, щеки ее потихоньку затряслись, а рот медленно искривился… А потом она закрыла свои воспаленные глаза ладонями и зарыдала в голос:

— Господи, прости меня, Сашенька… Прости, дуру старую… Она — злая. Ведьма! Она околдовала тебя… Все ложь! Не верь ей…

Будто что-то огромное ударило меня по ногам и подкосило их. Я, еле шевеля во рту сухим, огромным и необычайно шершавым языком, слабо пролепетал:

— Посмотри мне в глаза. Повтори, что она — лжет, глядя мне прямо в глаза…

Но матушка уже ревела в три ручья и слабо отмахивалась от меня, пытаясь закрыться от моего взгляда. Тут на шум прибежал мой отец, который грубо и непечатно наорал на меня, отвесил мне истинно "бенкендорфовскую" затрещину, от которой я пришел в себя, еле встав с пола, а после этого отец приказал мне выметаться, чтобы ноги моей больше здесь не было.

Я, цепляясь за стены, еле дополз до двери и уже оттуда выдавил:

— Я… Я не могу больше жить в этом доме. Продайте мне выморочные "Озоли" и я уеду туда с литвинкой. Завтра — Лиго. Оно празднуется как латышами, так и литовцами. В этот праздник я обручусь с моей невестой по народным обычаям. Вы не смеете пойти против Лиго. Это языческий обряд и ни вы, ни Церковь не имеете надо мной Власти. Пусть Лиго нас рассудит.

При первых моих словах отец бросился ко мне с таким видом, будто хотел убить меня, но я стоял у дверей, лучи яркого заходящего солнца образовали как бы нимб вокруг моей головы, а открытая дверь в коридор дала вдруг необычную акустику моему голосу. (Все это по рассказам наших слуг — латышей. Сам я после отцовской затрещины не помню всего этого.)

Прежде чем мой отец успел что-либо предпринять, добрая половина наших людей встала вдруг на колени и принялась бить мне земные поклоны. Личные отцовские телохранители повисли на нем и принялись умолять своего господина — покаяться и немедля просить прощения у Короля Лета.

При этом они держали пальцы оберегом, который, по мнению латышей, спасает грешников от кары "старых" богов. В первый миг отец не знал, что и делать, — но латыши шептали древние молитвы, прося прощения у Иного Короля Лета, за то, что их повелитель поднял на него руку, объясняя это происками Перконса-Лиетуониса — покровителя и "отца" злобных литовцев.

Отец, сперва все порывавшийся вырваться из рук собственных слуг и расправиться со мной, постепенно приутих, прислушиваясь к нашептываниям стариков, а затем стряхнул с себя своих охранников, обернулся к матушке, выразительно всплеснул руками, но быстро и сухо прочел языческую молитву Иному Королю Лета и вышел на улицу, чуток сдвинув меня с дороги.

Матушка, по рассказам, сперва была поражена такой невероятной переменой в слугах, но живо выяснила, что мой отец в день Солнцеворота, по общим понятиям, совершил святотатство, ударив Сына Лиго (ибо я родился 24 июня!), и теперь — обязан замолить свой грех, принеся жертвы Господину Того Мира.

Матушка, услыхав этакие новости, долго смотрела на распростершихся передо мной людей с таким видом, будто увидала перед собой разверстую пропасть, а немного придя в себя, даже изволила милостиво улыбнуться, но и взглянула на меня с нескрываемым ужасом и опаской. Но с еще большей опаской она разглядывала всех этих фанатиков. До этого дня она и представить себе не могла, — насколько тонок слой лютеранства и паровиков, "намазанный" на толщу языческих верований латышской деревни.

Матушка сорок лет правила безусловно и самовластно лишь потому, что простой люд считал ее "ведьмой" и боялся пуще России с католиками. Об этом странно и жутко говорить в век Просвещения, но власть моей матушки, строившей школы, больницы, театры и библиотеки, имеет во сто крат более "мистичную суть", нежели у многих правителей самого мрачного средневековья. Горько признать, что не будь этого феномена, мы бы добились немногого…

В день Лиго посреди нашего имения была запряжена бричка с четырьмя вороными. Сзади к бричке были привязаны коровы, черные пятна на коих занимали больше половины шкуры, а мои дружки сгоняли в стадо с десяток черно-розовых хрюшек. Потом из дому вынесли Яльку. Она была в особом черно-белом наряде — жертвы Велсу, а потом я встал на козлы брички и мы поехали оживлять "Озоли". А вся честная компания шла всю дорогу за нами пешком и пела свадебные песни, пила и плясала. А мы с Ялькой ехали в нашей открытой бричке бросали в толпу мелкие монетки и желуди и целовались, как безумные. Я был счастлив, что Ялька сразу согласилась стать моею женой, а та была счастлива, что выходит замуж. (После всего, что случилось.)

К тому же, — ей, как невесте Короля Лета, положена была немалая свита и ради того были освобождены остальные литвинки, которых гнали на праздничный аукцион. Теперь они бежали следом за нашей бричкой и не помнили себя от радости.

В "Озолях" же грянуло такое гулянье, что, пожалуй, небесам стало жарко и сам Перконс на радостях почтил личным присутствием наше собрание. Посреди праздника шарахнула такая гроза, что молниями расщепило один из дубов, окружавших "Озоли". Все так и поняли, что Король Лета — простил моего отца.

Да и шутка ли, — в ночь перед Лиго отец собственноручно заколол чуть ли не полсотни черных быков, да коров и без малого — сотню свиней. Сегодня вся эта еда была выставлена на угощение и участники праздника под конец лежали вповалку с раздутыми животами и славили Лиго. Пива же было выпито столько, что я с высоты нынешней своей старости и опыта до сих пор удивляюсь, как это никто не помер со всего этого? Ну да — латышские желудки крепки к их напитку.

Мы же с Ялькой так и уснули в обнимку в копне клевера. Мне было двенадцать, так что ничего не было… Так я женился на литовской католичке моей ненаглядной Ялечке двенадцати лет от роду. Это был один из самых счастливых дней моей жизни.

Если бы не одно "но". До дня моей "свадьбы" я числился просто — Королем Лета. Вот и просил сдуру "Озоли" — "Дубки". Хутор, одно название коего, как мне казалось, связывало его с Дубом-Перконсом. Я был слишком мал и, зная мифологию античную и германскую — не мог себе и представить, что латыши услышат в сей просьбе иное:

"Дайте мне выморочные Озоли, дайте мне пепелище — кладбище "Дубков"! Отдайте мне владения Господина Иного Мира — Велса!!!"

Велс — Повелитель Даугавы, Король Голода и Холода, Король Унылого Дождя… Перконс — Солнце и Жизнь, Велс — Ночь и Смерть.

Только один раз в году — в день Лиго братья-соперники встречаются, на один день мирятся и пьют и пляшут в одном кругу. В день Лиго, согласно преданиям, — Перконс совсем было побеждает Велса и в знак этого женится на Вайве — "радуге". Он играет с ней свадьбу, но стоит померкнуть последнему лучу Солнца, прекрасная Вайва обращается в бледную Ель — Гадюку (по-литовски — Эгле!!!) — Королеву Ужей, которая подносит Перконсу "сонного зелья" и потом милуется со своим старым возлюбленным Велсом. Лето умерло!

Я радовался моей столь пышной "свадьбе", но в двенадцать лет я просто не понял, что вижу древнюю латышскую тризну — "свадьбу" Велса (и Ели) с погибшим вождем-героем.

C этого дня я к титулу "сына ведьмы" прибавил яркий, запоминающийся и явно мистический ореол. Но ценность его для правления, скажем так… немного сомнительна.

Как вам идея, что ваш будущий юный правитель — вождь "некромансеров" (колдунов, оживляющих умерших), а его мистический знак (символ Велса — Патолса) — Мертвая Голова?!

(Помните "Песнь о Вещем Олеге"? Как вам идея насчет того, что Гадюка выползла из Конского Черепа?! А теперь вспомните, что Бенкендорфы — Жеребцы Лифляндии, герб фон Шеллингов — Лошадь Бледная, а я сам — сын Иного Короля Лета, — Мертвой Головы — Велса!

Да, многие в сем стихотворении Пушкина сыскали подтекст политический. Говорят, что за ним — попытка наших врагов рассорить меня с Nicola, коего с той поры иной раз зовут — "Вещим Олегом"!)

Я так увлекся моими отношениями с Ялькой, что и думать забыл про прочий мир. А там разбушевалась истинная гроза.

Наследнику Константину исполнилось шестнадцать. Слухи о его дурных наклонностях докатились до самой Государыни, и по ее личному приказу к нему подложили несомненную красавицу, которая обнаружила, что Наследник… не выносит женского пола, ибо сам привык быть — "девочкой".

Здесь мне придется затронуть весьма щекотливую тему мужеложества. Долгие годы я возглавлял Особый Комитет по этой проблеме и попытаюсь обрисовать картину из первых рук.

Этот порок всегда существовал в самых верхах русского общества. На Руси принято почитать старину и историю, а в ней есть один весьма пикантный момент…

Владимир "Красно Солнышко", тот самый, который ввел на Русь христианство, был, как известно "робичичем, сыном Малуши — ключницы из града Мурома.

Кстати, ее старшего брата звали — Илья, а прозвище его было, разумеется, — "Муромец". Впоследствии он возглавил дружину собственного племянника и понятно, что не случайно "первейшим" из былинных богатырей был родной дядя Владимира "Красно Солнышко.

(Во всем этом есть забавный аспект — раз Малуша стала рабыней, то и ее старший брат начинал, конечно, рабом. Вспомним, что Муром основали в те годы как крепость в сердце только что покоренных "финских земель". Тогда становится ясно, почему "Илья тридцать лет на печи сиднем сидел". Просто он был обычным финским рабом до тех пор, пока его младшенькая сестра не стала наложницей русского князя.

Кстати, русским очень не нравится мысль, что их главным былинным героем был по происхождению — финн. И "первый князь" — тоже. По-крайней мере — наполовину. Но тут уж ничего не поделать — в окрестностях Мурома в X веке жили одни "мурома", а славянами там и не пахло!)

В России необычайно популярен эзопов язык и люди сызмальства учатся читать между строк, так что в самых лучших семьях отпрыскам строго-настрого запрещалось иметь дело с рабыней "до срока". Дабы "сын смердячки" не порешил в один прекрасный день все законное семя, как это и сделал Владимир "Святой.

Но вернусь к мужеложцам. Наученные горьким опытом, вплоть до совершеннолетия (по "Домострою") будущие князья и бояре не смели притронуться к женщине. Причем отец семейства имел право убить, как "ослушника", так и — "гнусное семя". А Природа своего требует. И как говаривал Адам Смит, "коли есть спрос — будет и предложение".

Впрочем, все это происходило в замкнутых теремах, за семью печатями и засовами в темной подклети. Все изменилось с воцарением Петра Великого.

Если просмотреть списки Великого Посольства можно обнаружить поразительный факт, — три четверти петровых посланцев умерли в течение пяти-семи лет после выезда за границу! (А реформы пошли прахом, — не стало людей.) Причиной их смерти стал… сифилис.

Оказалось, что Россия сухопутная, отсталая и домостроевская не знала этой современной проказы, завезенной из Нового Света. Это прозвучит мистикой, но русские люди, подхватив эту гадость, сгнивали прямо на глазах, за какой-нибудь год, — не больше того!

В 1699 году была создана первая комиссия по вопросам сифилиса, которая обнаружила "панацею" от сей напасти. Все те, кто не заразился в Европе, просто-напросто — не спали с иностранками. А естественную потребность "счастливчики" удовлетворяли за счет… собственных слуг. Среди них был и сам "герр Питер", поступавший так по просьбе его матушки — Натальи Кирилловны.

(Одно дело — проверенная личными лекарями Анна Монс, иное — "гулящие твари заморские".)

Как только "мин херц" уяснил себе причины "спасения", Александру Меньшикову был пожалован титул "светлейшего князя" и прочая, прочая, прочая…

(А вы думали безродный Меньшиков добился чего-то своей головой?! Коли так, то лишь в — "смысле французском"!

А ежели вы верите, что безродный мальчик мог оказаться в компании будущего царя "по случайности", — попробуйте прибыть в Царское Село. Если вы подойдете к Наследнику ближе чем на триста шагов и в вас не окажется с пяток штыков, — я сам лично сломаю собственный штык о кости егерей караула, допустившего подобное безобразие. Это сейчас — в покойное время, а представьте, каковы были меры охраны в дни резни меж Нарышкиными и Милославскими!)

После столь скандального "возвышения" Меньшикова высшее сословие приободрилось и с тех пор выезжало за рубежи исключительно со смазливыми "слугами". Юноши ж "низкие", но привлекательные, увидав в сем примере робкую надежду "подняться" (а другими путями ко двору не выбивались, — богатеи вроде Демидовых — не пример), стали открыто предлагать услуги, и понеслась душа в рай…

Церковь была от всего этого просто в шоке, и удаление Патриарха с заменой его Синодом вызвано и сей щекотливой причиной. (А также клеймо "Антихриста". А вы думали, что простой люд так прозвал царя за страсть к табаку и усечение бород?! Помилуйте, до него на Кукуе было тесно от бритых курильщиков! Что далеко ходить, — те же "раскольники" жгли себя заживо, спасаясь… "от женской участи".)

Дело дошло до того, что под нажимом Государя "первейшим" членом Синода был избран Феофан Прокопович. Сей святой муж происходил из самых низов общества и сам добился "высших степеней" именно таким способом. ("На заметку" моим предтечам он попал, растратив несметные конфискаты Патриархии "на милых отроков".)

Я готов признать, что у сих… "перегибов" была и рациональная сторона. Возник щекотливый выбор: пользоваться прелестями "иноземок" (при том, что в Тайном Приказе господствовало убеждение, что "враги нарочно подкладывают заразных"), иль… это дело. Здесь я должен снять шляпу перед Великим Петром. Мои сведения показывают, что Государь нарочно раздул "дело с Меньшиковым".

Да, он стал "Антихристом", но сохранил "Окно в Европу" открытым. (Государь пошел на сию "славу" при том, что предпочитал "лучшую половину". Вообразите, — насколько сильны были сторонники "закрытья границ" и отзыва всех послов и посольств.)

К 1710 году эпидемию сифилиса удалось обуздать. Все зараженные были изолированы от общества, невзирая на звания и фамилии. Методой изоляции стала бессрочная ссылка за рубеж или в отдаленный гарнизон. Чтоб впредь такой страсти не повторялось, по дипломатическому ведомству пошла бумага за подписью Прокоповича, в которой черным по белому было сказано, что "Церковь не может оправдать сего поведения, но отпускает сие прегрешение, дабы не допускать заразы на Русь".

Так наши посольства стали прямо-таки рассадниками "иной любви", а Пажеский Корпус — их "кузницей кадров". (Ведь дамы в составе посольств появились лишь при моей бабушке. До того им запрещалось нос казать за рубеж по причине "слабости естества" и "падкости на галантное обхождение".)

Из этого проистекает столь жгучая ревность меж дипломатами и моим ведомством. Основу моего будущего Управления составили Бенкендорфы — "племенные" Жеребцы всей Прибалтики. Наша Кровь принуждает нас любить, холить и лелеять всех милых дам в обмен за… известные знаки внимания с их стороны. (Я сам люблю женщин, и все мои кузены с племянниками их — обожают. А против такой Крови, конечно же, — не попрешь! Законы Наследственности…)

В итоге сложилась довольно комичная ситуация, когда две трети посольских работников предпочитают "жить сами с собой", а другая треть офицеры моего ведомства. Они не дипломаты и не занимают больших постов, а потому и не имеют права вывозить своих жен за границу. Ну, а среди подруг сановных мужеложников мои парни как сыр в масле катаются.

Нессель в итоге обвиняет моих людей в "бесстыдстве, распутстве и свальном разврате". Мои ж ребята, времени не тратя даром, делают все, чтоб многие старинные дома на Руси не пресеклись по причине бездетности. Лучшая же половина человечества — целиком на моей стороне. Из сего проистекает молва, что истинная власть Бенкендорфа исходит не от жандармерии, но будуаров.

Но вернемся к нашим баранам. Смерть Петра на время положила конец вакханалии. Первым делом Екатерина Первая сослала Меньшикова (в обвинительном приговоре мелькают словечки типа "шлюхи" с "разлучником"), куда Макар телят не гонял, и вся сия братия вмиг присмирела. Но…

"Лед прорвало" в годы правления Анны. Во время турецкой кампании из недр бироновской канцелярии на войска обрушился фантастический документ, в коем предписывалось, — "Запретить использование питьевой воды на гигиенические нужды после употребления нижних чинов греческим образом". (sic!)

Умом я понимаю, что война шла в безводных степях, где каждая капля на вес золота, но… Только в немецких мозгах, привычных к порождению всяких инструкций с регламентациями, могло родиться подобное. Русский Иван до сего в жизни бы не додумался!

Ну, а раз есть приказ на сию тему, — даже те, кто и не думал об этом, поспешили его исполнить и мы имеем то, что имеем.

Таков взгляд на проблему "сверху". "Снизу" же суть дела такая, — на Руси нет и пока не создано экономических предпосылок для заработков помимо военной службы, доходных мест в министерствах, торговли и поместного землевладения.

Выход один, — записаться в полк, или учиться "в чиновники". В обоих случаях существует опять два пути — простой и тяжелый. Тяжелый заключен в том, что вы тянете воз за себя и "того парня", получая все шишки, но и бесценный опыт при этом. Вряд ли вы подниметесь когда-либо выше подполковника, или статского советника (полковники и действительные получаются только из нашей касты), но небывалое — бывает и тогда не вы, но ваши дети по праву займут место среди наших детей. А самое главное, — вы сохраните Честь для себя и всех своих отпрысков.

Простой способ гораздо быстрее и легче. Надобно намаслить задницу и залезть под одеяло к начальству. Что в армии, что в министерствах высшим шиком считается "намаслить" не крепостного раба, но офицера, или в штатских делах — чиновника. Стоит сие удовольствие больших денег и "клюква", вылетая со службы, уже обеспечил себе безбедную старость. (Согласно Кодексу Чести сей фрукт не может получить чин выше майорского.)

Как видите, — все очень легко и просто. Тонкости в мелочах. "Покровитель" платит "клюкве" за "девство", за "верность", за всякие фантазии в стиле Древнего Рима, так что сия судьба довольно докучна. Если "покровителя" убивают, "клюква" идет по рукам и судьба его просто ужасна. А самое главное, — за детьми его идет слава родителя и по зачислении в полк к ним сразу относятся как к "юной малышке". Сын "клюквы" практически с первых дней службы обречен на такую же участь. Россия сродни Индии — попал не в ту касту, вот и мучайся.

Кстати, "клюква", чтоб вы знали — это анненский знак 4-й степени, представляющий из себя красный темляк из трех шерстяных узлов на эфесе оружия. Сам по себе знак ничего дурного в себе не несет, ибо клюква есть у всякого офицера.

Она появилась в правление Анны, но нынешний смысл приобрела в правление Павла. Тот попытался обратить этот знак в методу разделения офицерства на "агнцев" и "козлищ".

Будучи знаком 4-й степени, клюква стала условием к получению прочих крестов, но… Выдают ее лишь по кадровому представлению.

Иными словами, — крест дают за личное мужество, за геройский поступок, за умелое командование, а "клюкву" за то, что ты глянулся командиру. Чуете разницу?

В итоге сложился обычай, — в боевых частях "клюквой" не отмечают. Ждут, когда офицер проявит себя и в день подвига представляют к кресту и чину, оформляя "клюкву" задним числом.

Увы, крест полагается за нечто этакое, что подтвердили бы все товарищи. "Клюкву" ж дает начальство по произволу и много ль найдется вояк, смеющих отказаться, раз ее отсутствие закроет путь к дальнейшим чинам и наградам?

Только сильные духом готовы жить вообще без крестов, надеясь в один день совершить сразу два подвига, прочие же надевают "клюкву". А потом годами ждут случая — снять ее. Ведь пока нет креста хотя бы 3-й степени, вы принуждены ходить с нею и вызывать всеобщие смешки да намеки!

Казарма остается казармой и носителей "клюквы" открыто дразнят "любимчиками". Ведь согласно иному обычаю, командир "благодарит" свою "женушку" помимо прочего все той же "клюквой"! (Отсюда чисто армейское — "кормить узлами от клюквы", а когда юнца… это самое — "красить мальчику клюкву".)

Коль вы увидели офицера с "развесистой клюквой", плетущего про его подвиги, можете позволять себе в его отношении что угодно. Это либо трус, либо шпик, либо дурак, либо "ночной горшок" у начальства. Словом — "клюква". (Не было у него никаких подвигов!)

Сегодня у нас юноша "пользующийся" окружен ореолом озорства и молодечества, несчастному же "пользуемому" проще пустить себе пулю в лоб, чем терпеть все то, что его окружает. То, что Константин Павлович привык быть "девочкой", вызвало шок при дворе!

Умом я понимаю, что такое поведение Наследника Константина было следствием ужасной болезни, но — сердцу не прикажешь, и на всю жизнь во мне поселилось самое брезгливое отношение к несчастному.

Первое же микроскопическое исследование семени царевича (полученного "дурным" способом) показало, что Константин никогда не сможет иметь детей.

Бабушка моя была в совершеннейшем шоке. Когда она немного пришла в себя, она потребовала немедленного освидетельствования на сей счет другого внука — Александра. Тот в отличие от Константина был необычайно красив, но очень стеснителен и наотрез отказался иметь дело как с девицами, так и мальчиками. Только после сильной дозы опия удалось получить образцы его семени.

Оно тоже оказалось нежизнеспособным. Бабушка моя постарела в один день на десять лет и созвала срочный консилиум из лучших врачей Империи, дабы они дали совет, как бороться с этой напастью.

Только на Совете и выяснилось, что врачи, имевшие дело с Наследниками, давно уже знали, что у мальчиков прошли все сроки для нормального развитья яичек, но боялись сказать о том венценосице.

Бабушка была вне себя от услышанного. В конце концов она осознала всю тяжесть и неотвратимость фактов и спросила, как быть?

Ей отвечали, что в сем деле следует уповать лишь на Господа, но можно верить, что у Александра возможны дети, правда — нежизнеспособные. Его образ жизни таков, что "его семя постепенно накапливается в организме и может еще зачать плод". Что касается Константина… "Он уже вошел во вкус удовольствий и принуждает к ним других мальчиков". В этих условьях прогноз — ужасен.

Тогда несчастная Императрица спросила: каковы шансы на то, что хоть какая-нибудь из Наследниц сможет принести ей венценосного правнука? На что врачи долго мялись, а потом Карл Эйлер осмелился выйти вперед:

— Ваши внуки таковы, потому что таков Ваш Сын — Наследник Павел. Все дети Наследника Павла больны наследственным сифилисом. Так же, как и сам Павел. Он же был заражен в вашем чреве — вашим мужем сифилитиком Петром III. У вас не может быть ни правнуков, ни правнучек. По крайней мере, жизнеспособных.

Пока мой дед говорил эти страшные слова моей бабушке, лицо ее багровело и искажалось. Потом она встала, тяжко прохрипела:

— Так я и знала… Все этот паскудник… Кончилась Россия… — а потом тяжко повалилась на пол прямо со своего кресла. К счастью, все это произошло посреди врачебного консилиума, и — бабушку "откачали". Она всего лишь месяц и пролежала с легким параличом правой стороны тела.

Многие удивляются, как Петр III мог заразить Павла в чреве моей бабушки, не заразив саму бабушку? Сифилис — удивительная болезнь. В форме заразной он поражает органы и тело несчастного, но его можно вылечить. Да вылечить так хорошо, что внешне не остается никаких следов страшной болезни. Но он — не исчез. Он теперь — не заразен, но перешел — в форму наследственную.

Скорее всего, сифилис проник в дом Романовых с Екатериною Первой — полячкой Скавронской. Она до брака с Петром вела жизнь полковой шлюхи и, возможно, переболела сифилисом в легкой форме. (Прибавьте к этому, что поляки почему-то устойчивей к заразным болезням, чем остальные славяне, все вместе взятые.)

В момент свадьбы она была уже совершенно здорова, но ее дети с Петром поголовно имели признаки наследственных сифилитиков. (Вспомним странную смерть Петра Петровича иль бездетность почти всех Петровен!)

В то же самое время поздние дети Петра от иных женщин (тот же Кристофер Бенкендорф) — несомненно здоровы и можно считать, что Государя миновала чаша сия. Да и удивительно было б ему заразиться, если всех его дам "перед этим" проверяли его личные фельдшеры! (Петр жил под впечатлением судьбы его "Посольства в Европу" и страшно боялся "чего-нибудь венерического".)

Поздний вечер, бабушка не спит в ее Царском Селе, — она, постанывая и покряхтывая, ползает по своей спальне, тяжко вздыхает, крестится и все стучит-стучит своей теперь уже неизменной спутницей и подругой — толстой узловатой клюкой. Потрескивая горят свечи, и неверные тени, отбрасываемые ими на стены, все время пляшут какую-то страшную и неведомую пляску. Стучат в двери. С поклоном входит одна из фрейлин со словами:

— Прибыла госпожа Бенкендорф.

Старуха вздрагивает от такого известия, быстро и часто кивает немного трясущейся головой и ползет к своему креслу. Совсем уже хочет в него сесть, но затем передумывает и, принимая величественную позу, встает посреди спальни, пытаясь унять старческую дрожь в коленках.

Двери распахиваются. В комнату входит моя матушка. Вместе с нею врываются запахи летней ночи, ароматы ночных цветов, свежего воздуха и недавно отгремевшей грозы. Матушка стремительна и решительна во всех движениях, ее сапоги начищены до блеска и чуть поскрипывают при ходьбе и звенят подковками. Сегодня Шарлотта Бенкендорф практически не прихрамывает и без ее обычного "летнего платка" с чередой — единственным спасением от сенной болезни.

Дряхлая Императрица в старческом ночном капоре с усилием приподнимает голову, чтобы хватило сил посмотреть в глаза гостье. Старуха ведь тоже рода фон Шеллингов, — в молодости ее гипнотический взгляд заставлял трепетать королей и фельдмаршалов, но… сегодня ей не тягаться с пронизывающим взором племянницы. Старенькая бабушка покорно опускает слезящиеся глаза и, тихонько вздыхая, спрашивает:

— Как добралась? Тебя больше не мучит сенная лихорадка?

Матушка небрежно отмахивается:

— Все пустое… Тяжко было в твоей России, — по моей же Прибалтике пронеслись с ветерком, я даже нисколько не запыхалась. Вообрази, проскакала всю дорогу от Риги до твоей дачи в стременах и ни разу не присела в седле. Говорят, это от радости. Мой Карлис радует меня постоянно — вот я и в форме! Ну да что мне об этом тебе говорить, — у тебя ведь тоже все это было… Не так ли?

А что касается сенной лихорадки… Ты тоже в свое время шибко страдала и вечно слезилась, да сопливилась, а как отправила к лешему своего муженька, так и выздоровела. А я вот никого не придавила, а все равно — Слава Богу, вылечилась. Кончила с курляндцами, поквиталась со шведами, успокоилась насчет тебя, да графа Суворова, и — как рукой сняло.

Как здоровье?

Женщины разговаривают по-немецки и видно, насколько каждое новое матушкино "Du", обращенное к тетке, коробит русскую Государыню, но с улицы, через распахнутую дверь доносится ржание лошадей и немецкая речь. Матушка с недавней поры наносит визиты исключительно в компании полка конных егерей. В какой-то степени, это беседа рижских паровиков с золотыми руками тульских мастеров-оружейников. Бабушка злится на матушкино "Du", но терпит, а племянница получает от разговора явное удовольствие. Женщины любят сводить старые счеты.

Государыня машет рукой и, оседая в свое кресло, бормочет:

— Дела наши скорбные… Знаешь, небось, про мою беду… Что скажешь? Ведь мы с тобой, чай, — одной крови…

Племянница пожимает плечами и, стягивая с руки перчатку для верховой езды, пропитанную грозой, конским потом и запахами асфальтов, коими стали "крепить" дороги Прибалтики, легко бросает:

— А и думать тут — нечего. Вызови сюда невестку и скажи ей, чтобы она с этого дня жила с любовником, не скрываясь, а сына пошли в Крым послом к туркам — бумажки носить да перышки чистить.

Господи, о чем это я?! Ведь Крым-то давно наш! Совсем все перепутала где-то я это слышала, а где — не припомню…

Государыня сидит, вжавшись в кресло и крепко зажмурив глаза, ее пальцы побелели и похожи на кости скелета, вцепившегося в ручки кресла, а по щекам бегут дорожки непрошеных слез. Наконец Императрица Всея Руси, открывает глаза и шепчет:

— Откуда ты это взяла? Про любовника… Мне ничего не сказали… Зачем ты мучишь меня и болтаешь вздор. Нет у нее любовника! Откуда ты знаешь?!

Матушка заразительно смеется и, многозначительно потирая в воздухе пальцами правой руки, шепчет на ухо несчастной старухе:

— Я уже купила весь твой Тайный Приказ. Мне, а не тебе сообщают все пикантные слухи твоего двора!

Бабушка плачет навзрыд, а матушка сперва стоит рядом с теткой и на губах ее — улыбка. Потом улыбка как-то линяет, и племянница садится прямо на пол в ногах у кресла своей былой благодетельницы и покровительницы. Затем она вдруг обхватывает руками коленки дряхлой старушки и обе женщины плачут вместе. Они обнимаются, целуются, бормочут друг другу мольбы о прощении и, наконец, успокаиваются во взаимных объятиях.

Потом бабушка спрашивает:

— Кто он? Верные ли у тебя сведения?

Матушка в ответ странно смотрит на венценосную тетку, а потом на большие часы, стоящие на полке не растопленного камина:

— Это не моя тайна… Обещаете ль вы, что не накажете мою былую подругу?

Государыня с подозрением и хитрецой ухмыляется (на ее постарелом лице — гримаса выглядит просто ужасно) и говорит:

— Конечно… Ну, разумеется!

Матушка покорно кивает и зовет за собой…

На улице хорошо пахнет грозой, свежим воздухом и нежными листьями. Старуха с усилием ковыляет, поддерживаемая сильной племянницей, и клюка ее теперь качается в воздухе, будто — усики огромно-неповоротливого жука. Сперва она полна решимости идти на край света, чтоб узнать — кто любовник ее невестки, и даже не замечает, что вышла из дома в домашних тапочках. Затем…

Затем она вдруг замирает, прислушиваясь к чему-то слышному только ей. Потом она медленно, как сомнамбула идет по тропинке меж древних берез на все громче слышные голоса…

В летнем павильоне кто-то играет на клавесине и печально поет:

"… Ach, Madchen, du warst schon genug, Warst nur ein wenig reich; Furwahr ich wollte dich nehmen, Sahn wir einander gleich…"

Поют на два голоса: мужской — низкий и сильный будто поддерживает высокий и словно девичий голос женщины. А тот рвется под небеса и так и давит слезу у незримого слушателя…

Сложно не узнать в этом пении моего дядю — Начальника Охраны Наследника Павла Кристофера Бенкендорфа и Великую Княгиню — жену Наследника Павла.

Но бабушка почему-то не спешит прервать старинную песню и разоблачить безбожных любовников…

Сгустился ночной туман, моросит мелкий дождь, иль капли сыплются с листьев от недавней грозы — лицо Государыни мокро. Она стоит в мокрых домашних шлепанцах, закрывши глаза и вцепившись рукой в плечо любимой племянницы. Потом она подносит палец к губам и почти что не слышно шепчет:

— Я ничего не слышу. Я ничего не вижу… Бог им Судья…

На самом-то деле, — это конец истории. Середина же ее такова:

Не доезжая до Царского Села, матушка отделяется от кавалькады прибалтов и несется сквозь дождь, сопровождаемая лишь капитаном Давидом Меллером и раввином Бен Леви. (Арья Бен Леви, хоть и духовного звания, но в Пруссии ему пришлось служить в армии — военным священником в "жидовских частях". Так что ему не в новинку гарцевать на горячем коне…)

На перекрестке незаметных тропинок их ждет одинокий ездок. Матушка и незнакомец спешиваются и откидывают капюшоны дорожных плащей. Незнакомец оказывается Кристофером Бенкендорфом… Он с опаской смотрит на спутников своей законной жены, но признав в них знакомые лица, капельку успокоен:

— Мадам, я прибыл сюда по вашей записке… Это — опасно. Меня могут заподозрить в любую минуту. Я и так — как уж на сковороде меж двух огней, немцы не любят меня за мое "как-будто" предательство, на которое я пошел по вашему наущению, русские же не доверяют — потому что я — немец! Сколько ж продлится сие безобразие?

Матушка примирительно кладет руку на рот гиганта и тот сразу же успокоен. Как ни странно — похоже эти два непримиримых на людях врага — всецело доверяют друг другу. Матушке нужен последний из Романовых — способный к деторождению, дяде нужны матушкины мозги. Вместе они — страшная сила.

Матушка спрашивает:

— Вы сегодня встречаетесь с вашей любовницей в летней беседке, что у южных ворот?

Дядя смертельно бледнеет:

— С чего… Откуда вы знаете?

Матушка невольно улыбается такому наиву и говорит:

— Сегодня там будет стоять клавесин. Не спрашивайте — откуда и не удивляйтесь его появлению. Пусть сегодня ваши друзья из охраны и фрейлины Великой Княгини не оставляют вас тет-а-тет. Если что-то пойдет вдруг не так, — мы должны иметь кучу свидетелей, что в сей встрече нету ни капли… чего недозволенного.

Вы садитесь с Княгинею за клавесин и занимаетесь чем угодно, пока по тропинке не пробежит кто-то из моих егерей. Его увидят и ваши спутники. Поэтому он не пойдет к вам, он не подаст какого-то знака, но как только он пробежит по тропе мимо беседки, — вы начинаете играть "Nonne und Graf". По моим сведениям вы оба любите петь сию песню, оставшись наедине, и у вас, конечно — получится.

Пойте же так, чтоб ангелы на небесах облились слезами! И если вы споете действительно хорошо, я обещаю вам, что… Исполнятся все ваши желания!

Дядя растерян, он жует губами, он морщит лоб, пытаясь найти в сем какой-то подвох, затем по-бенкендорфовскому обычаю машет рукой, и с отчаяньем в голосе говорит:

— Ах, пропадай моя задница…! Я опять доверюсь тебе, жидовская морда! Но если ты подвела нас под монастырь — ты губишь не только меня, но и подругу свою! А она верит тебе — просто всецело. Мы с того света придем мучить тебя!" — при этом он протягивает руку, как для пожатия. Матушка протягивает руку в ответ и дядя ни с того, ни с сего (на жидовский манер) вдруг бьет ее ладонью по ладони, гикает, вскакивает на коня и с грохотом уезжает.

Кончается моросящий дождик. Матушка поднимает глаза к небу, беззвучно говорит ему все, что думает о давешнем собеседнике, а потом, ковыляя, идет к своей лошади. Бен Леви и Меллер беззвучно смеются и матушка невольно подхватывает их смех, восклицая:

— Ну вас, жидовские морды! Довели меня до греха!

Это — середина истории, а вот какое у нее было начало:

Когда моя матушка приезжала в 1783 году к моей бабушке, был месяц март на дворе, а матушка была мной на сносях.

Встретившись, они гуляют по берегу Финского — матушке прописали прогулки на воздухе, а бабушке нравится выезжать из душного, большого дворца, в коем даже у стен растут уши.

Оставив за спиной роскошные санки, они бредут по дорожке с расчищенным снегом по высокому берегу моря, а под ними расстилается белая гладь… Сверкают снежинки и мягко хрустят под ногами, воздух прозрачен и свеж, а солнце сияет так, что даже дыхание женщин искрится в его лучах.

Тетка спрашивает у племяшки:

— Почему такой грустный вид? На тебе лица нет!

Матушка, печально покачав головой, отвечает:

— Да нет, — я — счастлива… Правда! Вот только…

Тетка внимательно смотрит на лицо юной девушки и с пониманием произносит:

— Сей Уллманис — купец и пират! Я же имею глаза…

Матушка невольно смеется в ответ:

— От ваших глаз ничто не может укрыться! Мы любим друг друга и он — славный малый, но…

Когда он садится выпить с друзьями, все их разговоры будут о ценах на порох в Гамбурге и Амстердаме, о новом оружии, о том, как визжали очередные католики, когда их резали после удачного абордажа… Когда же они вспоминают, как стонут пленные католички, мне приходится уходить — иначе меня вырвет!

А еще они бредят охотой, своими собаками, лошадьми, да меняют щенков на любовниц! К лошадям, да собакам их отношение лучше, — ими они не меняются…

Мой Карлис… Однажды он заснул крепким сном посреди "Гамлета"! А в антракте назвал в ложу дружков и они пили пиво, да обсуждали, каковы должны быть в постели актрисы, игравшие Гертруду с Офелией! А потом…

Я посмотрела на Карлиса и он в том не участвовал, но прочие сели играть. Играли они на то, кому из них после спектакля везти Гертруду, а кому — Офелию! Как они смеялись — "их ужинать"!

Я… Я ненавижу их! Господи, как же я ненавижу сих деревенских ослов! И… Я люблю Карлиса и понимаю, что он, в сущности, — такой же как все! И это разбивает мне сердце…

Первое время я думала, что весь этот порох с оружием — признак рьяного лютеранства и целостности натуры. Теперь же… Это — ужасно!

Тетка внимательно слушает, снимает с руки перчатку, подбирает снег с небольшого сугроба, скатывает из него снежок и идет, подбрасывая сей комочек в руке. Она вдруг улыбается:

— А у нас в Цербсте снегу порой наметало… Я любила играть в снежки. А ты?

Матушка теряется от таких слов, потом берет из рук Государыни твердый снежок и… почему-то нюхает его:

— Я тоже любила снежки… Мы играли в них с дедушкой. Он выезжал в кресле-каталке в наш сад к большому сугробу и… Мы с ним кидались, пока не помирали со смеху… Он очень любил снежки!

Иной раз я лепила снежок, иль поднимала снежок дедушки, а он пах камфорой — я растирала ему культю ноги камфорным спиртом… У нас с ним руки всегда пахли камфорой…

Лицо Государыни вдруг меняется. Она закусывает губу и лицо ее будто трясется. Затем она начинает рассказ:

"Я тоже любила снежки. Мой отец, верней — муж моей матери был генералом в армии Железного Фрица и редко когда навещал нас. Он был очень жадный, холодный и скупой человек. Я никогда не любила его… Зато я любила моего крестного.

Когда он приезжал к нам из Берлина — начиналось веселье! Он привозил с собой гору подарков: сладости, игрушки, обновки для меня, и для матушки… Много ли нужно вечно голодной и бедной принцессе для счастья? Крестный же и привозил в наш дом Счастье…

Потом он опять уезжал к жене и детям в Берлин и я оставалась его ждать… Летом мы играли с ним в мяч, а зимою в снежки… Однажды мы с ним слепили такую большую снежную бабу, что она была ростом с крышу! Когда приехал муж моей матери, он разозлился — баба мешала подъехать к крыльцу и он приказал разломать ее…

И тогда матушка сказала ему:

— Сломай ее сам, коли смелый!

Я впервые увидела — насколько мать его презирала… А он вдруг испугался, замахал на нее руками и баба простояла у меня под окном до самой весны. Она почернела и принялась оседать, когда снова приехал крестный и мы с ним вместе разломали дурацкую статую…

Перемазались тогда… И смеялись до колик…

А потом… Крестный привез большой торт и мы втроем ели его с подноса — ложками, точно свиньи… А мама с отцом кормили друг друга тортом с ложечки, очень смеялись, да измазались тортом. Я так смеялась, глядя на них, а потом…

Мы запивали торт — кофе. Черным и горьким кофе. И я, поднеся чашку к губам в очередной раз, увидала в кофе — свое отражение. А перед глазами — как раз крестный целовал мою мать…

У меня помутился рассудок… Я увидала перед собой два похожих лица. Слишком похожих, чтобы это было случайным! И сразу мне пришло в голову, что крестный всегда приезжает тогда, когда муж моей матери покидает наш замок. Верней, крестный всегда присылает письмо и сей человек сразу же едет в командировку…

Я поставила чашку на стол и не могла смотреть на отца. А он вдруг будто почуял мое настроение, встал со своего места и вместе со стулом подсел вдруг ко мне.

Он провел рукою по моей голове и спросил:

— Ты знаешь, что мы двоюродные с твоей матерью?

В груди у меня что-то сжалось, и я прошептала:

— Знаю, папочка…

У отца перехватило дыхание. Он поцеловал меня в обе щеки и:

— Я… Мы пытались бежать из дому… Ни в одной германской стране нас не приняли. По германским законам мы — брат и сестра и не имеем права на брак. А твоя мать была уже тобой в тягости…

Тогда я купил ей мужа, страну и королевский престол… И я хочу, чтоб самая старшая из моих дочерей была — Счастлива. И я сделаю все, чтоб и у тебя была — пусть крохотная, но — Империя и царский венец! Ты — веришь мне?!

Я вцепилась в отца руками, я облилась слезами, ибо мне стало так хорошо, сладко и больно в его объятиях… И я прорыдала:

— Я верю тебе, папочка…

Прошли годы. Я стала Наследницею Престола России. Моя сестра (из законных) была уж сговорена к браку с Наследником Прусской Короны. Самая младшая же из нас еще не появилась на свет, но и ее дождалась Корона Ливонии. Отец умел выполнять обещания.

Правда… Фридрих Великий пошел на мой брак лишь потому, что отец наплел ему, что я — великий разведчик. Прусский король надавал мне массу приказов, за исполнение коих в России мне б полагалось десять усечений головы сряду! Но стоило мне прибыть в Санкт-Петербург, как кто-то из моей свиты сразу "донес" про сии поручения и всех немцев сразу же выгнали.

Лишь потом я поняла, насколько был мудр мой отец. Сыск русских находился в зачаточном состоянии и пруссаки водили их за нос буквально во всем. И со зла русские ловили кого придется и — сразу казнили, не обременяя себя доказательствами. Много погибло невинных, но столь частыми казнями русские повывели и всю нашу разведку, так что — в сей жестокости был толк.

Меня же не тронули, ибо я уже была единожды "схвачена" и теперь за мною следили в сто глаз. Именно потому, что за мною следили — я оказалась вне подозрений!

Это я поняла потом… А так — был период, когда я готова была руки на себя наложить. Я как раз родила Павлушу и у меня его сразу отняли… Не дали единого разика — грудью его покормить! (Корми своего малыша только грудью! Чем дольше, тем лучше. Меня с тобой матушки кормили грудью и мы с тобой — толковыми выросли, а Павлуша мой… Что с него взять — грудью не кормленный!)

Слонялась я по дворцу — никому не нужная, всеми забытая. И вдруг однажды — слышу кто-то поет… "Nonne und Graf". Когда отец был вместе с матушкой, они всегда вместе пели "Монашку и Графа"…

Я тайком подошла… Один из моих офицеров стоял на посту и тихонько пел себе под нос. У меня отобрали всех моих немцев и в охране остались одни только русские… Средь них никто не мог знать сию песню!

Слушая офицера, я невольно шумнула и он услышал меня. Он сразу прекратил петь и вытянулся по стойке. Я подошла ближе…

Гриша был настоящий красавец, — стройный шатен, кровь с молоком, гренадерская стать… У меня аж сердце в пятки ушло. А на уме: "Я родила им Наследника. Теперь я никому не нужна. Государыня при первой возможности пострижет меня в монастырь. Так чего ж теряться? Последние денечки на свободе хожу…"

Я спросила его:

— Ваш голос — хорош. Где вы услышали сию песню?

Он щелкнул мне каблуками:

— Моя матушка любила мне ее петь перед сном!

— Ваша матушка?! А откуда она знает немецкие песни?

— Моя матушка — урожденная баронесса фон Ритт! Это по отцу я — Орлов. Григорий Орлов — к вашим услугам!

Я обомлела. Я и представить себе не могла, что в моей свите могут быть немцы! Ну… Пусть хотя бы наполовину.

Я не знала что и подумать и побежала за разъяснениями к садовнику. Он был англичанин, а мы с тобой в родстве с английской короной и, когда из России выслали немцев, я знала, что англичане — мне не чужие. (Чутье не обмануло меня, — наш садовник оказался резидентом "Интеллидженс Сервис" в России и через много лет возглавил сие заведение. С моей помощью, разумеется.)

Я спросила его, — что он думает на сей счет? И тогда англичанин, поклонившись, сказал мне:

— Мадам, вы еще слишком молоды и не понимаете поступков людей. Ваш же отец с самого первого дня знал, как именно поступит Государыня Всея Руси. Вы можете сердиться на Елизавету, но в сущности это — очень добрая женщина. Истинная полячка.

Мать ее — полька. Екатерина Скавронская. И пока Елизавета была маленькой, из ее окружения то Петр Второй, то Государыня Анна убирали поляков. Боялись, что польские родственники настроят девочку на свой лад. Вплоть до того, что маленькой Лизаньке запрещалось петь польские колыбельные — так, как пела их ей ее матушка. И девочка сего не забыла.

Теперь она — Государыня и из принципа окружила себя поляками. Воронцовы, Чернышовы, Шуваловы, Разумовские, Шереметьевы…

Это все — польская шляхта с примесью русской крови. Чистых же поляков среди них нет, ибо тех когда-то повывели, и Государыня привыкла жить среди "русских поляков".

Запомните же, — Государыня может быть глупой, строптивой и необразованной женщиной, но у ней — доброе сердце. Все ваше окружение — обязательно русское, но с обязательной примесью родной вам — немецкой крови. Государыня настояла на этом. Она сказала:

"Я сама прошла через весь этот ад и, как добрая христианка, не хочу, чтоб невестка моя так же мучилась! Может быть, когда я стану старенькой, она позаботится обо мне, а не вырежет всех, как я — семя чертовой Иоанновны! Я слишком озлобилась, а Катарина не должна жить в этой злобе…"

Запомните же — вас окружают ваши друзья и приверженцы. Можете на них положиться всецело — русские немцы в одной вас видят надежду и спасение от произвола русских поляков!

Как только я поняла, кто — меня окружает, я стала жить так, как мне нравилось. И я стала — Счастлива.

Когда ж наступил День, мои люди вышли под моей командой на улицы (их не пустили на войну с Пруссией за немецкую Кровь) и я стала Императрицей. Пока у тебя не найдется горстки людей, готовых ради тебя на все тяжкие — Власть твоя не стоит и пфеннига!

А Людей невозможно завлечь чем-нибудь, кроме Идеи, Веры и Крови. Ваших с ними Идеи, Веры и Крови.

Так прими мой совет, — окружи себя соплеменниками. Да, ты живешь в готической Риге. Но ты выросла среди Торы, мацы, да игры в шахматы! И никогда немцы, да латыши не признают тебя своей! Даже и не пытайся…

Так не изводи себя — будь верной своему Карлису, но отводи душу средь своих — средь евреев. Пусть немецких, но — все же евреев. Это — нормально. Это — Путь к Счастью!

Такой вот был разговор меж моими мамой и бабушкой в марте 1783 года. И матушка из него вынесла много важного. Во-первых, она выписала из Германии Меллера и Бен Леви. Во-вторых, она создала "Жидовскую Кавалерию" — Рижский конно-егерский. В-третьих, она запомнила про снежки и про то, как бабушкины отец с матерью пели "Монашку и Графа". И о том, как сию песню пел юный Орлов…

Бабушка услыхала пение Бенкендорфа в августе 1795 года. С того дня дела между Россией и Латвией пошли на поправку и многие опытные царедворцы мигом связали это резкое улучшение с болезнью Наследников. Многие заговорили о том, что Государыня намерена "предать Россию в руки жидов" и уже подписала секретное завещание насчет того, что в случае ее смерти русский престол переходит к ее внучатому племяннику — "жиденку Александру Бенкендорфу.

Этот слух породил невиданное брожение в умах, в остальном же столичный двор радовался. Восстановление связей между Санкт-Петербургом и Ригой привело к тому, что матушка возобновила дружбу со своей доброй приятельницей — урожденной Принцессой Вюртембержской. Две старых подружки теперь долго сидели в обнимку и посмеивались чему-то своему, девичьему. Сам Наследник Павел, как ни настроен он был против моей матушки, был немало рад такой перемене в настроении любимой жены. Такой веселой, по его собственным словам, он не видал ее со времен свадьбы.

Только один-единственный раз он всерьез разозлился, дав волю своему природному бешенству. Однажды он пришел в гости к жене и обнаружил ее в необычайно хорошем расположении духа. Генерал Бенкендорф рассказывал ей с матушкой пикантные анекдоты. Наследник решил присоединиться к веселью, но вскоре взбесился.

Бенкендорф был не в ладах с русским и потому рассказывал анекдоты исключительно по-немецки, а его не знал сам Наследник. Тогда Павел приказал всем присутствующим говорить только по-русски и все веселье сразу же кончилось. Бенкендорф не мог дольше веселить дам по причине незнания языка, а те со зла стали говорить гадости на чистом русском, а он как известно велик и могуч, и склонен к эзоповым и византийским роскошествам.

Так что Наследник выбежал из покоев жены совершенно взбешенным, а вслед ему раздался дружный смех. Бенкендорф, по простоте душевной, не поняв ни одной из дамских шпилек на чуждом ему языке, продолжил увлекательную историю про жену молочника, или что-то вроде того. Самое любопытное, что Наследник нисколько не озлился на своего Охранника. Он был сыном своей матери, чтоб обижаться на главного придворного идиота.

Тот же, "радуя" жену господина всеми доступными способами, говорил всем, что такими методами он восстанавливает мир в семье. Ведь частые роды и впрямь жестоко обезобразили его любовницу. Вот такая идиллия.

В ноябре месяце 1795 года к нам в Колледж прибыл вестовой с приказом от Государыни "всем воспитанникам организованно прибыть в театр и просмотреть весь репертуар заезжего Рижского театра". Ну, не надо и говорить, какое у нас началось оживление. Казарма она и есть — казарма и там не до развлечений.

В театре давали премьеру (для России) "Гамлета" — у столь позднего дебюта Шекспира в России весьма прозаическое объяснение: русский профессиональный театр появился на свет только в 1783 году (в Риге — в 1782). До того театры в России были исключительно крепостными, исполняя функции публичных домов, да борделей.

Во-вторых, — Шекспир писал во времена английской династии Тюдоров и был придворным драматургом протестантки Елизаветы Великой, которая, как известно, разгромила испанскую Непобедимую Армаду и обезглавила свою соперницу — католичку Марию Стюарт.

Елизавета была женщина властная и жестокая. Сам Шекспир частенько принимал участие в возмущениях против своей покровительницы и она миловала вольнодумца единственно ради его таланта. Когда же, к безграничной радости великого драматурга, Елизавета умерла, пришедшие к власти Стюарты выкинули его на улицу. Я люблю вспоминать эту притчу нашим фрондирующим литераторам, но они смеются и делают вид, что сие — не про них.

Потом на английский престол взошли наши родственники. Они-то и вымели со сцены всех католических драматургов, сдунув пыль с уже забытого протестанта — Шекспира. С этого дня Шекспир стал культурным идолом всех протестантов. Именно этим и объясняется его столь бешеная популярность в Англии, Пруссии, и разумеется — Риге.

Россия же долгое время дружила с католиками против нашего брата. А на русских крепостных подмостках безусловно господствовали пасторали. Но когда во Франции грянул Террор, русским срочно понадобился Шекспир. Расин же стал вольнодумством, а за Мольера сразу рвали ноздри и — в Сибирь на вечное поселение.

Бабушка даже нарочно устроила гастроли рижского театра, — матушкины актеры не знали русского и спектакли шли по-немецки. (Языком знати к той поре был язык Вольтера — "злостного якобинца", согласно новому веянию.) Поэтому после представлений всех, кто не понял сути происходившего, люди Шешковского тут же брали "на манжетку", как предполагаемого вольтерьянца со всеми вытекающими последствиями. (Цены на немецких учителей выросли до небес, а от французских гувернеров шарахались, как от чумы.)

Надо ли объяснять, что спектакли смотрели, затаив дух, с замиранием сердца и занавес опускался под всеобщие аплодисменты, переходящие в бурную овацию, так что зритель шел более-менее подкованный и многие из моих друзей-актеров потом со слезами на глазах признавались, что так как в России — их не принимали больше нигде во всем мире.

С той поры во всех губерниях идет хотя бы одна пьеса Шекспира и это ныне числится лучшим примером "благочиния" всей губернии.

(Что меня радует в сей истории, — благонадежность проверили все-таки на Шекспире… А ведь могли и на чем-нибудь квасном, кондовом, да доморощенном!

Помните, — "по брегам невским много крав лежало, к небу ноги вздрав!" А ведь сей "пиит" стал при Павле числиться "русским народным классиком" да "гордостью русской литературы". Чур меня, Господи!)

Пригнали нас в театр, рассадили на галерке и началось представление. По счастью, вся моя группа знала немецкий, и мы (в отличие от славян) получили огромное удовольствие.

Впрочем, гастроли в столице начались скандалом. В царской ложе посреди "Гамлета" поднялся шум и спектакль вдруг прервали. Потом по нашим рядам побежали какие-то люди, которые спрашивали, — нравятся ли нам жиды? Многие из тех, кто ответил отрицательно, тут же поднимались и покидали театр. Прочие же чисто подсознательно пересаживались ближе к моей группе. (К нам просто не подошли.)

Вскоре добрая половина театра опустела и стали играть дальше. Оказалось, что посреди представления Наследник Павел вдруг вскочил с места и произнес:

— Такой великий герой, как Гамлет, не мог быть жидом! То, что его играет жид — оскорбление. Я требую убрать евреев со сцены!

Пару минут в царской ложе царило гробовое молчание, а потом Государыня обернулась к моей матушке и прохрипела:

— Объясни ему, что они все — жиды и жидовки. Если их убрать, вообще никакого спектакля не будет. Он страшно близорук и чуток косоглаз, а Гамлета он опознал лишь по выговору. Объясни ему. Я уж язык обмозолила, да и не разговариваю с этой радостью. Всякий раз, будто дерьма наешься…

Наследник весь аж пошел багровыми пятнами и заорал:

— Все зло от сего чертова семени! Жиды совершили Революцию в Франции, в России они пролезли на все посты, жидовка отбирает у тебя Прибалтику, а ты ей во всем потакаешь!

Тут уж почти все невольно отшатнулись от матушки и в ложе образовалось как бы пустое место. А посреди него матушкин стул и чуть ближе к сцене кресло моей бабушки.

Тишина стояла такая, что казалось — еще немного и грянет гром среди ясного неба. Даже на сцене все замерли. Актеры не станут играть, пока из царской ложи раздаются всякие выкрики. Потом кто-то из знати наверняка захочет поглядеть пропущенную сцену еще раз, так зачем потеть дважды?

Затем моя бабушка оторвалась от созерцания застывших актеров, обернулась к матушке и, чуть пожимая плечами, повинилась:

— Тяжело тебе с ним придется. Весь в отца. Не думает ни о приличиях, ни о своей голой заднице, ни даже — Империи. Где он кредиты намерен искать — не возьму в толк… Не был бы моей плотью — удавила б гаденыша.

Тут уж у матушки не выдержали нервы и она, забыв об обычной предосторожности, поклонилась Государыне и отвечала:

— Я исполню все тайные желания Вашей Милости!

Тут Наследник картинно взмахнул руками (он всегда любил "жест ироический") и воскликнул:

— Решено! Я — не стану вторым Густавом Третьим! Те, кто любит меня и готов живот положить в битве с сей саранчой — ура, за мной!!

Добрая половина двора бросилась вслед за будущим Императором и первым среди них — Кристофер Бенкендорф, а прочие сдвинули стулья ближе к центральным двум креслам и трагедия продолжалась.

Кстати, совсем забыл объяснить — при чем тут Густав III. Сей подлец в свое время получал от матушки весьма крупные кредиты на более чем приятных условиях и обещался, в свою очередь, обеспечить нейтралитет Риги в случае русско-шведской войны. Но он и не думал держать своих слов.

Матушка этого так не оставила и в 1792 году, через два года после ничейного исхода Шведской войны, Густава III — зарезали.

Впервые в истории Северной Европы Помазанник Божий пал жертвой наемного убийцы. Все следы заговора вели к нам в Ригу, но на шведских следователей было оказано колоссальное давление со стороны Англии (должной — полмиллиарда гульденов частным инвесторам) и в итоге выяснилось, что смерть Густава дело рук маньяка. Конечно же, — одиночки. Впрочем, с той поры матушку ни разу не решились надуть при сделке. Даже монархи.

Люди же, с коими матушка никогда не вела дел, (навроде — Наследника Павла), не зная подробностей, стали во всеуслышание болтать о существовании некоего "всемирного заговора", нити которого тянутся к некоему таинственному Рижскому Синедриону и главе его — Шарлотте Бенкендорф. Ну, что возьмешь с больных, да убогих?

По возвращении в Колледж страсти накалились. Две плотных толпы воспитанников, возглавляемые Наставниками, чуть ли не сцепились у мостков на наш островок. Только личное вмешательство самого Настоятеля Колледжа Аббата Николя предотвратило кровавую драму. Стороны уже взялись за шпаги, сторонники Павла прибыли на островок раньше нашего и теперь отказывались пускать нас за нашими же вещами.

Переговоры продолжались всю долгую, холодную и мерзостно-слякотную столичную ночь и к утру в нашей компании выработалось общее мнение, что нам нужны лишь наши вещи, а учиться под одной крышей с сей сволочью мы не станем, чего бы это нам ни стоило.

Были небольшие сомнения — что делать с русскими, пожелавшими примкнуть к нашей группе? Мы предложили им вернуть исконное православие, плюнув на католическое распятие и латинскую Библию. Средь них было много сомнений и в конце концов мы взяли лишь тех, кто согласился стать православным, но отказался осквернять святыни общие для всех христиан.

(В католическом Колледже того не учили, но по протестантским понятиям — нет различий в кресте протестантов с католиками. Тем более — нет ложных Писаний. Есть Писания на латыни, по коим грешно справлять лютеранскую службу, но от этого они не прекращают быть Святыми Писаниями!)

С католиками нам было не по пути, а существ, для коих нету Святынь (пусть даже и — католических!) я не считаю людьми. (Кстати, сам граф Спренгтпортен впоследствии говорил, что я поступил в лучших иезуитских традициях.)

Мы даже немного побили отказавшихся поганить святыни. Впоследствии это стало обычаем Эзельской Школы — мы (в иезуитском обличье) били новоприбывших за их лютеранство, требуя от новичков Отреченья от Веры. Если мальчик ради шкуры своей отрекался, его выгоняли, стойких же помещали в карцер, откуда они выходили уже нашими Братьями и — полноправными членами нашего "цеха.

Так в моем Управлении появились первые русские и я никогда не жалел, что принял этих ребят к нам на службу. Русский — обязан быть Православным и уважать чужую Веру при этом…

К утру прибыли бабушкины лейб-гвардейцы и матушкины конные егеря. Две детских толпы были наконец-то разведены и бабушкины охранники стали выносить нам из казарм наши вещи.

Все наше имущество было изодрано, запачкано и осквернено юными "павловцами" и я приказал ни к чему не касаться. (Кроме, разумеется, памятных вещей и — семейных реликвий.) Так мы покинули Колледж налегке, а за нашей спиной осталась гора изгаженных "павловцами" вещей. В прямом смысле этого слова — изгаженных.

Так кончилось мое обучение в столице и началась моя рижская жизнь. В следующий раз мне довелось прибыть в столицу только через шесть лет — в 1801 году принять участие в коронации Императора Александра I.

19 мая 1796 года жена Наследника Павла разрешилась от бремени мальчиком, названного Николаем. Николаем Павловичем.

С первой минуты после рождения придворные дамы, присутствовавшие при сем событии, стали шушукаться о том, что теперь с наследованием трона проблем не предвидится, — роды были очень тяжелыми. Мальчик родился в два раза тяжелее и в полтора — длиннее своих старших братьев, — Александра и Константина. Но больше всего поразил факт, который сразу стал анекдотом.

Павел был колченог и потому носил короткие сапоги. В длинных кривизна ног сразу бросалась в глаза — даже по швам. Точно такие же ноги были и у Константина. Александр же унаследовал ноги матери и любил щеголять во всем обтягивающем. Ножки его имели вид самый что ни на есть — соблазнительный, а попка — аппетитней попок многих и многих дам. Извините за эту "казарму.

Итак, у Александра ножки были — фигуристыми и он предпочитал сапоги мягкие, почти дамские, которые бы хорошо облегали ногу и подчеркивали достоинства фигуры Наследника. У новорожденного же ноги были невероятно длинны и очень мощны. До такой степени, что придворная дама, исполнявшая роль восприемницы от повитухи, при виде сих ног перекрестилась и воскликнула:

— Ну, наконец-то! Теперь и в этой семье есть кому носить ботфорты Петра!

Тут в дверь постучались и сказали, что Наследник желает знать о здоровье и статях новорожденного. Дама тут же передала мальчика на руки своим помощницам, а сама вышла к Наследнику, который стоял в окружении свиты, и рассказала:

— Это мальчик, Ваше Высочество! Настоящий богатырь, вырастет в подлинного гренадера! Я приняла роды у многих женщин и сразу могу сказать, кто в итоге получится из маленького. Мне частенько приходится кривить душой, но сегодня мальчик удался на славу — истинным русским богатырем! А ножки у него просто на радость! Несомненно мальчик будет… будет… носить… ботфор…" — тут несчастная мертвенно побледнела и упала в глубокий обморок.

Вернее, не упала. Потому что ее успел подхватить на лету Начальник Охраны Наследника. Генерал-лейтенант гренадерского роста и богатырских статей — Кристофер Бенкендорф. Он стоял совсем рядом с Наследником и последние слова впечатлительной дамы были обращены скорее к нему, чем к Принцу. Вернее, не к нему, а к его сапогам — огромным, тяжелым, надраенным до зеркального блеска ботфортам, которые заканчивались, извините за подробность — "у самых… причиндалов", а те как раз получились на уровне грудей восприемницы. И груди Наследника.

Начальник Охраны Наследника был воистину богатырского роста. И я весь в него, вернее — в его родного брата, который тоже был таким же, как и все Бенкендорфы. Сегодня при дворе только один человек может оспаривать у меня пальму первенства самого рослого человека русского двора. Это нынешний Государь Всея Руси — Николай Павлович Романов.

Любопытна реакция Наследника на сии сообщения. Он необычайно приободрился и сказал весьма гордым голосом:

— Это — неудивительно. Ребенок настолько большой, потому что мать переносила мальчика в своем чреве. Представьте себе, она по моим подсчетам носила моего сына десять с половиною месяцев! Вот он и вымахал таким громадиной. Ничего удивительного!

На другой день о десяти с половиною месяцах и ботфортах судачило пол-России и люди не знали, что им делать, — смеяться, или плакать в ожидании правления Павла.

Доложу, когда я впервые услыхал про десять с половиною месяцев, я ржал до болей, до визга, до колик в желудке!

Сегодня мне стыдно за тот смех, — из архивов я понял, что Наследник чуть ли не с первых дней знал, что жена ему изменяет…

Люди — странные существа, и я никогда не любил Павла за то, что он был несомненным лунатиком и маньяком. И вот теперь, после многих лет я узнал, что он… любил свою жену. Любил настолько сильно, что готов был простить ей предательство несомненное. Любил до того, что искренне желал, чтобы ее ребенок любой ценой стал Императором Всея Руси. Много ли найдется других мужчин, которые бы любили своих жен до такой степени?

На нем же самом лежало какое-то ужасное проклятие, — его не любили. Его не любила матушка, его не любили жены, его не любили любовницы. Ужаснейшая кара, какую только можно представить…

Сегодня я пытаюсь понять, какое нужно было самообладание, для того, чтобы не учинить скандал в тех условиях, чтобы не объявить новорожденного младенца — незаконнорожденным…

Ради чего?! Ради сущего пустяка — вашей Любви к неверной вам женщине. Люди бывают странными существами. Даже курносые, колченогие карлики, способные одним своим видом вызвать только наше презрение. Никогда не смейтесь над странностями других людей. Вы можете просто не знать некоторых неприметных подробностей.

А кроме того возникла проблема и — юридическая.

В незапамятные времена в Великой Степи кочевали монгольские скотоводы. Пока монголы резались меж собой, не все примечали, что мужчины надолго покидают свой дом. Но потом стало ясно, что в годы походов резко падает деторожденье в Степи и стало быть — меньше солдат вырастет для новых войн. Из этого в Ясе Чингисхана появился любопытный Указ.

Ввиду того, что монголы числили себя по родам по мужской линии, Чингисхан объявил, что нет разницы от кого родится ребенок. Лишь бы он появлялся от родственника ушедшего на Войну по мужской линии!

В домонгольской Руси право наследованья шло по "братней лествице". По "Русской Правде" (Своду Законов Кнута Великого) наследство умершего переходило к его младшему брату, а если он сам был младшим в семье — к его племяннику от старшего брата при условии, что старший брат сам владел сим имуществом.

Увы, деловая и судебная практика скандинавского общества, выросшего на постоянных "квиккегах" — пиратских походах в соседние земли, сразу вошла в разительное противоречие с Правом и обычаями древних славян. И уже после смерти Ярослава был созван Любечский собор, на коем постановили: "каждый держит отчину свою". (Судя по всему, у тогдашних славян было больше в почете право "отцовское", нежели — "братнее".)

Оба Права все время вступали в конфликт меж собой, но поистине неразрешимым он стал уже при монголах после смерти Даниила Московского. Сей Святой Князь имел несчастие умереть раньше своего брата — Андрея и таким образом не стал Наследником. И стало быть его сыновья — Юрий Злой, да Иван Калита лишились прав не только что на "Великое Княжество", но даже — самое Москву.

Будь сие с другими князьями, История пошла бы иным путем. Но мать Ивана и Юрия была единственной дочкой хана Берке — младшего брата хана Батыя. Сам Берке при жизни имел титулы "Меч Ислама", да "Бич Неверных" и среди своих родственников почитался почти что Святым! И тогдашний Хан Золотой Орды — дядя юных московских князей, — знаменитый на весь мир хан Узбек объявил Москву — "ханским городом", выведя ее таким образом из состава Руси.

Теперь в Москве действовала Яса Чингисхана со всеми ее Указами и нелепостями. Так в "Домострое" появилась строка про то, что "если воин по приказу правителя покинул очаг, а его жена забеременела от родственника его — ребенок считается мужним"!

Сложно сказать, — как сия норма действовала в допетровской Руси, но в эпоху Петра Россия испытала те же проблемы, что и Монголия Чингисхана.

Постоянные войны за тридевять земель от России требовали все больше дворян в действующей, а законы Природы уменьшали число законных детей — в сердце Империи. И тогда древняя норма официально вошла в Законы Петра Великого…

Опять-таки сложно сказать, как именно она воплотилась в жизнь, но из архивов явствует, что иногда офицеры пытались подать в суд на своих жен, а им отказывали именно по этой статье.

Скандал разразился в годы правления бабушки. Потерпевшим оказался сам граф Суворов! За время трехлетней отлучки жена его — урожденная боярыня Прозоровская родила ему сыночка Аркадия.

Суворов был в бешенстве. Ни по срокам, ни по приметам он не мог быть отцом своему первенцу и на основании этого он подал в суд на жену и… собственного племянника. А ему в суде показали на дверь и кипу ровно таких же жалоб иных офицеров.

Сама Государыня сказала своему лучшему генералу:

— Я понимаю размеры вашей обиды и негодования, но… коль уважить сию просьбу, выйдет еще худшая обида для прочих! А там недолго и до мятежа с Революцией!

Суворов очень переживал, но не решился пойти против всего офицерства, обиженного ровно этим же образом. Но теперь — если бы Наследник Павел посмел возмутиться и его жалоба была б принята к рассмотрению, — обиженным оказался бы сам граф Суворов и добрая половина офицеров всей русской армии! (К тому же сам "обиженный" — Павел не желал и слышать об Иске.)

Так что Наследникам Александру и Константину осталось лишь утереться и смотреть на крохотного Nicola с долей презрения. Весь двор знал — кто отец Николая, но с точки зрения русских законов он был, конечно же — "Павловичем" и никто не мог с этим что-то поделать!

Вся декабрьская катавасия проистекла из того факта, что в общественном мнении укоренилось два факта: Наследник Константин — бездетный содомит и педераст с весьма сомнительными развлечениями из эпохи Нерона и Калигулы, а младшие братья — Николай с Михаилом — "наполовину — немножко ублюдки". Если первый из фактов попал в нынешние учебники, второй — "ушел в дальний путь по Владимирке.

Одним летним утром 1796 года нас с Дашкой нарядили получше и повезли к "тайным" пристаням, — где сгружали секретные грузы и контрабанду. Поездка была из обычных, но я сразу же удивился, что нас сопровождают — капитан Меллер и его ветераны. Да не в обычной, зеленой форме Рижского конно-егерского, но самых разнообразных одеждах их прусской молодости.

Когда мы приехали, к причалу швартовался "американец". Только с него подали трап, я увидал старенького субъекта высокого роста и необычайной худобы, — из-за высокого борта торговца сперва показался высокий цилиндр, затем узкое, худющее лицо, испещренное глубокими морщинами, которое увенчивала необычайно нахальная козлиная бородка торчком вперед. Далее появился узкий черный сюртук нараспашку, из-под коего виднелась атласная жилетка с огромными золотыми часами на толстенной цепочке и белая рубашка, да галстук — "веревочкой". Но самым ошеломительным в наряде нашего гостя были — полосатые штаны! Навроде тех, что носят комики в балагане и фарсах. На ногах незнакомца были длинные остроносые штатские штиблеты, которые вызвали у нас с Доротеей презрительные ухмылки. Для нашей касты человек не в сапогах — не совсем человек.

Американец подошел к нашей группе встречающих, картинно раскинул руки-жерди в стороны и обнял дядю Додика. Со стороны было очень смешно смотреть на этого долговязого, смахивающего на кузнечика, — или вернее хищного богомола, старикана и маленького, подтянутого и крепко сбитого полковника Меллера, стискивающих друг друга в объятиях.

Затем визитер оторвался от создателя нашей армии и подошел к самой матушке. Она была ростом гораздо ниже его и старику пришлось нагнуться, чтобы расцеловать ее щеки. Только когда их лица оказались рядом, я осознал, где видел это лицо, — каждое утро в зеркале во время утреннего туалета!

И еще за завтраком, когда я входил в столовую и наклонялся к матушке, дабы поцеловать ее. Разумеется, в том отражении, которое я видел в зеркале, лицо было пошире, потяжелей в челюстях (кровь Бенкендорфов), а у матушки еще не образовались эти глубокие, точно кора старого дуба, морщины, но…

Это было наше лицо. Лицо — фон Шеллингов.

Старик шагнул к моему отцу и они пожали друг другу руки. Потом он повернулся ко мне и сказал странным, высоким, чуть надтреснутым голосом:

— Сэмюел Саттер, к вашим услугам. Можно просто — дядюшка Сэм. А вы кто такой?

Голос господина Саттера был каким-то особым, какого-то странного тембра. Стоило ему заговорить чуть громче, как появлялись какие-то весьма неприятные на слух, визгливые нотки, но в целом — это был голос человека любившего посмеяться и посмешить окружающих. И я отвечал ему, раскрывая объятия:

— Я родился после твоего отъезда. Рад тебя видеть, дедушка.

Лицо моего деда исказила какая-то совершенно непередаваемая гримаса, он будто поморщился от какой-то неведомой боли, усмехнулся, ухмыльнулся, подмигнул мне, состроил комическую гримасу, хлопнул меня по плечу, ущипнул меня за нос, обхватил меня за плечи и одновременно шепнул на ухо:

— В нашем роду рождаются — одни девчонки. Наследственная болезнь… Правда, она позволила нам оказаться в постелях всех лютеранских государей Европы, но… женщины, на мой взгляд, дают опору семейному клану, но только от мужчин зависит его слава и положение. Ты не находишь?

Готовишься стать военным? Это хорошо. Все фон Шеллинги, — кем бы они не стали впоследствии — академиками, торговцами, или вот как я — паяцами, все проходили через армейскую форму. И надо сказать, у нас получалось недурно!

— Я знаю, Ваше Превосходительство. Дядя Додик рассказывал, что Вы были — хорошим генералом, а он всегда знает о чем говорит.

Дед тут же нахмурился и с деланным подозрением и неодобрением воззрился на своего бывшего комбата:

— Давид-то? Он — романтик! Кого ты слушаешь?! Да он в Америке не мог самолично повесить ни одного французского шпика — так у него руки тряслись! Да курица он мокрая, а не — офицер! Кого ты слушаешь?! Он тебе про меня басни плетет, а какой я генерал?

Дядя Додик и оба его зама — все хором прошедшие американскую кампанию, от души расхохотались, а дед, разгорячился, распетушился, поставил руки фертом, откинул в сторону неведомо откуда появившуюся в его руках тросточку, и закричал неприятным голосом:

— Цирк приехал, господа! Дамы, не пропустите случая посмотреть на нашего Вильгельма — перекусывает якорные цепи одним зубом, подымает пудовые гири одним пальцем, делает славных детей одним… О, господи, зарапортовался!

Не слушайте меня, увечного, искалеченного, героя войны, а пожалейте, купите билетики, наши билетики — цена двадцать центов, — деньги немалые, но у дядюшки Сэма лучшее зрелище во всех северных штатах! Цирк приехал!

Фокусы! Фокусы! Мсье, посмотрите вот сюда, какая это карта? Не угадали, милейший, свои часы и бумажник получите у кассира за вычетом двадцати центов — актерам тоже нужно с чего-то жить. Мадам, ах, какой запах у ваших духов, я просто потерял голову… Точно такая же голова — голова индейского вождя Тути-Мкути приветствует вас в нашем паноптикуме, а под ним коллекция скальпов его семерых жен, снятая мною собственноручно! Обратите внимание на третий и пятый, они, как видите, белокуры. Я плакал, господа, поверите или нет, я плакал, когда снимал скальпы этих восхитительных дам!

А они что? Они — хоть бы что! Отряхнулись, взяли у меня мои кровные и оставили эти парички мне на память, сказав, что через дорогу они купят новые. Господа, танцы! Дамы приглашают кавалеров, — в заведении дядюшки Сэма все танцуют только самые модные и непристойные танцы из до самого нутра прогнившей — старушки Европы. Итак…" — дед внезапно оборвал свою необычайно занятную тираду (я и впрямь уже чувствовал себя этаким лопоухим зевакой перед дверьми балагана в далекой, неведомой для меня Америке). Его лицо стало каким-то смятым, торжественным и печальным. Он выпрямился во весь свой рост и резко скомандовал так, будто подковки на сапогах лязгнули:

— Сабли… наголо..! Француз в ста шагах за гребнем. С Богом, братцы!" — а его бывшие солдаты вдруг словно загавкали:

— Хох, хох, хох, ур-ра!" — и я как наяву увидал генерала в блещущем золотом мундире впереди кавалерийской лавы на стремительно несущемся коне…

Меня охватил какой-то суеверный ужас и я дал зарок, — коль мне суждено умереть до срока, я это сделаю в сапогах и офицерском мундире. В штиблетах и полосатых штанах что-то есть — омерзительное.

А дед мой уже теребил меня, устанавливая мои ноги в исходную позицию и орал:

— Эту ногу сюда, эту — сюда, улыбочку… По-ошли! Да не так же! Да на тебя обхохочутся все портовые доки от Балтимора до Провиденса! Ты же фон Шеллинг! У тебя должно быть врожденное чувство такта! Ритм, чувствуй ритм, какой ты — будущий жеребец, ежели ритма не сможешь выдержать?! Еще раз пошли!

Вот! Вот так! Получается… Ура, получается — вот это и называется чечеткой. Смотри и учись — пока я жив!" — тут он прямо перед таможенной будкой встал в позицию и отбил такую лихую чечеточку, что даже таможенники выглянули посмотреть и захлопали в ладоши — так здорово у него получилось.

А дед мой, садясь со мною, Дашкой и матушкой в одну карету, обронил вдруг сквозь зубы:

— Белобрысый парень со сломанным передним зубом справа — негоден. Смотрел на меня, разинув рот, а за его спиной — щель в заборе, — ткнуть его ножом и проход справа открыт.

Замени и девчонку, смешливую такую, что стояла у крыльца перед женским пунктом досмотра. Глаза у нее — шальные, — влюбчивая. Хороший контрабандист ее так скрутит, что она ему и ключи, и печати — маму родную со службы вынесет.

Смени, но — не выгоняй. Белобрысого я бы послал за рубеж. Раз так смотрел — парень с воображением. Ему с людьми должно работать — не с тряпками.

А смешливая — хороша! Выдать ее замуж за не слишком ревнивого и — за границу. Интересные мужики по ней будут с ума сходить, а она видно — с фантазией…

Тут мой дед обернулся ко мне, прикрыл пальцем мою отвалившуюся от удивления челюсть и сухо заметил:

— А вот это — нехорошо. Мой внук должен меньше глазеть, да сильней примечать! Впрочем, — мал ты еще для семейного ремесла.

Я страшно обиделся. Я так обиделся, что не выдержал:

— Я встречал тебя со всей душой, а ты мне — такие гадости! Как же тебе не стыдно?!

Дед выпучил глаза, — будто от удивления:

— Мальчик мой, что есть — стыд?! У разведчика не должно быть стыда. Я ведь не собираюсь тебя чему-то учить. На мой взгляд — общение меж людьми сводится к простому обмену мнениями. Коль я тебе интересен, — слушай. Нет, жизнь моя на этом не кончена!

Я растерялся, — этот странный человек с неприятным голосом вел себя вызывающе, можно сказать — по-хамски, но… я отвечал:

— Прекрасно. Я согласен на такие условия. Мне интересно, что ты мне скажешь, но я… оставлю за собой право — делать любые выводы и думать своей головой.

Мой дед обернулся к матушке и с интересом спросил:

— Этому мальчику только тринадцать?! Из молодых, да — ранний. Интересно пощупать — чем он тут у тебя дышит.

А матушка многообещающе ухмыльнулась и предупредила:

— Я думаю, что вы оба еще удивите друг друга. С ним — забавно. Он у меня уже на все имеет свою точку зрения и однажды — послал меня к черту.

У него есть невеста, о которой я тебе написала, но он — упрям, как все фон Шеллинги. Ведь ты женился на моей матери тоже против воли всей нашей семьи — не так ли?

Дед внимательно, но с некоторым осуждением во взоре, окинул меня с головы до ног, а затем подмигнул моей матушке:

— Разберемся. Впрочем, я о том ни разу не пожалел. А ты?

Матушка задумчиво улыбнулась, и вдруг отчужденно и как-то холодно прошептала:

— Конечно, нет. Только вот ждала я тебя слишком долго… Лучше бы ты вернулся пораньше!

Где-то через неделю — мы с дедом катались в окрестностях Озолей и он показывал мне всякие штуки. Как обертывать копыта лошадей лопухами, или вести ее под уздцы так, чтобы она не заржала и не захрапела. Или наоборот, как заставить кобылу тихонько подать голос, чтобы ей ответил жеребец неприятеля. Все это не составляет никакого труда — если знать, как сие делается. Но для меня это была настоящая "Терра Инкогнита" и я слушал дедов урок, затаив дыхание.

Был жаркий полдень и дед устал мотаться со мной по лесам, да болотам и мы присели с ним отдохнуть и немножко перекусить. Мы разломили с ним краюху хлеба и кусок сыра, а запивали — темным пивом из одной фляжки. Только в тот день я впервые заметил насколько он старый, — капельки испарины выступили на его висках и под усами на верхней губе, а руки еле заметно дрожали, передавая мне флягу с пивом. Я спросил его:

— Сие не опасно?

— Что именно?

— Твоя болезнь. У тебя язва?

Дед внимательно окинул меня взглядом и тихо спросил:

— С чего ты взял?

— Матушку частенько мучит изжога. Она говорит, что в нашей семье много умерло язвой. У тебя все симптомы. Почему не лечишься?

Дед обнял меня и, похлопывая по плечу, отвечал:

— Когда-нибудь… Когда-нибудь ты тоже плюнешь на всех докторов и захочешь пожить последние дни без лекарств и рецептов…

Ты прав, — это опасно. Это смертельно опасно и врачи прочат мне не более полугода. Поэтому мне и разрешили проститься. С дочкой и внуками. По долгу службы я не могу покинуть Америки.

Но я — не боюсь. У меня нет страха перед падением занавеса. Я всего лишь — смою с лица грим и…

Возможно, я встречу там единственную женщину, которую любил всем сердцем. И мы — заживем вместе долго и счастливо. Арлекин соскучился по Коломбине и просит отставки… Finita la commedia.

Что-то было в его голосе странное. Непривычное, волнующее сердце. Я невольно сделал к нему движение и спросил:

— Ты не жалеешь… Ты не скучаешь по Родине? По Германии?

— Не знаю. Возможно я — слишком голландец, или чех, или — бродячий цыган для того. У меня была жена. Германия убила ее…

Нет, я не жалею ни о чем. Барон фон Шеллинг умер задолго до того, как в Америке объявился негоциант и комедиант Саттер. У Саттера ныне в Бостоне жена и две очаровательных дочки. Приемных.

Одна на выданье, другая — уже на сносях… Замужем за сенатором! Я американец Саттер, а бедный барон — Иоганн фон Шеллинг умер от горя по своей молодой жене. Я уж и забыл про него.

Я долго смотрел на моего родного деда и все пытался представить мою бабушку, — я видел только ее крохотную и не очень хорошую миниатюру в матушкином медальоне. И вот только этим жарким днем мне вдруг пригрезилось, что я — наконец-то хоть немножечко ее увидал. В глазах моего деда. Я сел к нему поближе и…

Тут дед резко выпрямился, подтянулся и будто захлопнул створки невидимой раковины со словами:

— Отставить слезы и сопли! Сейчас у нас будет сеанс практической магии. Исполняю самые сокровенные желания посетителей — только в нашем цирке. Единственная гастроль — единственное желание. Загадывай желание и я исполняю его.

— Идет. Можно начать?

— Валяй.

— Сделай так, чтобы я смог жениться на Яльке. Чтоб мы любили друг друга долго и счастливо и… И только смерть разлучила бы нас.

Дед прищелкнул пальцами, сделал в воздухе пару пассов, а потом вдруг застыл на половине жеста:

— Погоди, я-то женю тебя на литвинке и влюблю вас друг в друга, — но как же обычаи? Ты — лютеранин, она — католичка, твоя мать — яростная иудейка, что скажут церкви? Ты понимаешь сколько законов вам придется преступить в один миг? Да и кто осмелится вас венчать? По какому закону?

Я от души рассмеялся:

— О католиках — не беспокойся, мы их повывели. Я — глава латвийской лютеранской церкви, — как прикажу — так и будет. А что до евреев… Не думай об этом. Матушка скажет — они подпрыгнут!

Дед внимательно взглянул на меня, затем опять завертел в воздухе пальцами и… снова остановился:

— Еще одна закавыка. Ялька-то — деревенская! А ты — горожанин. Сможешь ли ты прожить с ней в твоих деревенских Озолях? Сможет ли она выжить в Риге, или, предположим, — Санкт-Петербурге?

Я растерялся. Я никогда не задавал себе этого вопроса. В глубине моего сердца невольно шевельнулось воспоминание, — Ялька скучает в нашем рижском доме, когда я привожу ее туда в гости к родителям. А я сам порой выхожу из себя от сознания того, что я наблюдаю в Озолях, как трава растет, а в Риге премьера "Много шума из ничего" и все мои сверстники, — конечно же — там. Но Ялька плачет и не хочет в Ригу. Да и что ей делать в обществе хорошеньких баронесс и юных банкиров?

Господи, но о чем это я? Какие пустяки лезут в мою голову?!

— Это все — ерунда. Ей когда-нибудь понравится город. Да и мне неплохо в Озолях. Но погоди, — ты обещал исполнить мое желание, а не — отговорить от него…

— Да я уже почти исполнил его! Только ответь мне на последний вопрос, — кто отец твоей Яльки? Думал ли ты о том, что, возможно, именно ее отец выжег твои Озоли?! Понимаешь ли ты, что кровь пролита между тобой и любой католичкой?!

Доходит ли до тебя, что об этом никогда не забыть твоим людям?! Они придут на твою свадьбу и будут думать, что их госпожа — дочь человека, который проливал кровь их отцов и дедов?!

Я подскочил на месте. Я взорвался. Я вцепился руками в лацканы дедовой куртки. Я заорал что-то на тему, что не его собачье дело лезть в мои дела и вообще…

Я попытался увидать Яльку. Я позвал ее, я хотел во что бы то ни стало увидать ее лицо, а вместо этого передо мной стоял тот страшный почернелый амбар. Ворота перед ним. На них петли, а в них — одна из фигур вдруг ожила и сама собою повернулась ко мне. Совсем юная светловолосая девчонка с вырезанными глазами.

Черный крест, — дегтем — по ее голому, потрошеному телу… Чуть ниже пупка — крест становился черно-красным. Что-то черно-красное медленно и лениво ползло вниз-вниз, туда… На черную от крови землю. А я вновь был в жертвенном круге и держал в руках острый нож… И оглушающе: "Будь здоров, Велс! Доброй тебе еды!

Я взмахнул ножом и попал в самое сердце очередной телки — черной масти. Она упала на черную от крови землю и захрипела и забилась в судорогах. Тут она подняла ко мне побледнелое лицо и я понял, что убиваю Яльку… А все кругом в экстазе выкрикнули — "Доброй тебе еды, Властелин Того Мира!"

Я выронил нож, шагнул вперед, обхватил мою возлюбленную за плечи и поцеловал в губы, на которых пузырилась кровавая пена… Ялькины глаза распахнулись в немом крике и… Они у нее были вырезаны, а волосы посветлели прямо на глазах. Совсем, как у неизвестной мне латышской девочки с вырезанных Озолей!

Я закричал, сам не знаю — отчего и вцепился в платье умирающей Яльки (а может быть — латышской девочки) и…

А мой дед отвесил мне тяжеленную оплеуху и оторвал мои скрюченные пальцы от лацканов его сюртука. А потом — вдруг подмигнул и заразительно расхохотался мне прямо в лицо.

Я опомнился и, сгорая от стыда, отошел подальше от старого черта и бросился ничком на землю. Изо всех сил ударил кулаком по мягкой зеленой травке пригорочка и — ничего.

Только… Я утирал странные, пустые слезы, которые сами собой катились по моему лицу. А на сердце у меня было так холодно и пусто, что кажется ударь меня по груди и оттуда раздастся гулкий тупой звук. Настолько там ничего не было…

Потом я рассмеялся, сел на пушистую зеленую травку и никак не мог вспомнить — почему я только что пытался броситься на моего родного деда? Ради Яльки? Нет, разумеется, она была весьма соблазнительной девочкой, и моя жеребячья кровь тут же начинала бурлить при одном воспоминании о ее нежном и сладком теле, но… не больше того. Что-то было еще… Но я никак не мог вспомнить — что…

Что-то оборвалось. Какой-то дурман. Наваждение… Не могу объяснить как сие называлось.

Солнышко ярко светило в голубом небе, птички щебетали о чем-то своем, легкий ветерок быстро высушил мои странные, пустые слезы и на душе моей снова стало покойно и тихо. Поэтому я улыбнулся:

— Зачем ты это сделал? Тебя мать просила? Зачем ты — так…

Дед мой долго смотрел мне в глаза, а потом вдруг спросил:

— Ты… Ты все равно хочешь жениться на ней?

— У меня нет теперь выбора… Я не могу выгнать девушку обесчещенной… Я обязан жениться.

Дед продолжал смотреть мне в глаза и бородка его меленько затряслась. ("Как у козла", — что-то холодно шепнуло во мне.) Глазенки его суетливо забегали и он гадливо проблеял:

— Но вы же не спите! Я по вашим лицам видел — вы же не спите! Как же ты мог ее обесчестить?!

Я будто со стороны услыхал чей-то тихий, суровый голос:

— Ее могли обесчестить наши солдаты. Ее почти наверняка обесчестили… И если мои солдаты готовы умереть за меня, я — Честью отвечаю за все их поступки.

— Погоди, — но тебе лишь тринадцать?! Ты даже не командовал сими скотами! Как же ты можешь за них отвечать?! Ими командовал жид — Меллер! Ими командовал пират — Уллманис!

Будто что-то оборвалось во мне. Я нормально воспринимал от дяди Додика слова, что он — "старый жид". Я смеялся с моею матушкой, когда она звала дядю Додика, иль Арью Бен Леви — "Моими жидами", а Рижский конно-егерский — "Жидовскою Кавалерией". Сами егеря моего "родного" полка звали себя в обиходе — "жидами" и даже гордились сим прозвищем. Но из уст моего деда сие слово прозвучало вдруг… Оно — нехорошо прозвучало.

Внутри меня все как будто окаменело. Я услыхал будто со стороны мой покойный вопрос:

— Кстати, а как ты получил под команду Давида и прочих? Ведь ты не хотел быть их командиром, не так ли?

Человек с козлиной бородкой растерялся от моих слов. Что-то в лице его надломилось и он прохрипел:

— За что я должен был быть им командиром? За что я должен любить сих людей?! Бабка твоя оскорбила меня и совсем опозорила… Я не хотел видеть жидовские морды… Но когда началась Революция, я по чину должен был стать командиром полка, а прусские немцы не желали приписаться в мой полк. Жиды ж думали, что моя жена была Честной и не знали подробностей… Вот они и просились ко мне… Мне нужны были дельные офицеры — так что пришлось их терпеть…

Я иногда вспоминаю сей разговор и удивляюсь, — он начинался, как отеческие советы старика малолетке, а обратился в какую-то исповедь, где я оказался вдруг исповедником…

Как ты думаешь, — почему мне — наследственному барону дозволили взять в жены еврейку? По прусским законам ведь сие — невозможно!!! А все — просто. Все очень просто…

Я болел в детстве свинкой… А может быть сие — "Проклятье фон Шеллингов"! Я не могу… Я — нормальный мужик, но от меня не бывает детей! Я — стерилен! Я НЕ ТВОЙ ДЕД!

Что-то огромное, мягкое нежно ударило мне под коленки и я осел на землю. Мир потерял вдруг устойчивость и я понесся туда — в тартары. Я замотал головой, я закричал:

— Неправда! Моя бабушка не была шлюхой! Она — иудейка, она не могла быть шлюхой!

Лицо старика приняло странный вид. Он будто прислушивался к чему-то, что слышал один только он. Затем паяц кивнул головой:

— Ты не понял… Она не была шлюхой. Она даже… любила меня. Но тебе надобно вырасти, чтоб понять мир взрослых…

Я был сыном моего отца — друга Фридриха, его кредитора, Создателя Абвера и прочая, прочая, прочая… Меня принимали как наследного принца и многие дамы были рады свести знакомство со мной… А любил я лишь твою бабушку…

Потом настала Война с русскими и французами. Сперва мы побеждали и я быстро двигался по чинам, пока не стал генералом и командиром дивизии. Но… Я получил мою должность до срока, — не имея к ней ни умения, ни привычки…

Однажды, когда моя дивизия шла на марше, мы нос к носу столкнулись с русскою армией…

Русских было так много, что на одного нашего приходилось десять-двенадцать славян. А так как мы не успели перестроиться в боевые порядки, дело пошло с рукопашной и люди мои побежали…

Паника случилась ужасная. Люди бежали по узкой дороге, бросая оружие, форму и снаряжение и не слушали ничьих приказов… Я пытался… Я хотел остановить их… Но они бежали, как безумное стадо и чуть было не затоптали меня самого.

И тогда я решил, что мне надо возглавить отряд, который бы стал заслоном перед бегущими и как-то остановил их. Я вскочил на коня и мы понеслись по дороге, обгоняя солдат… А потом общий ужас, крики проклятий моих же людей, произвели страшное впечатление на мою лошадь и она понесла…

Я опомнился лишь когда какой-то капитан нашей армии схватил моего коня под уздцы. Я хотел… Я пытался ему объяснить, что случилось, что сейчас сюда придут русские и мы должны…

Тут он выдернул меня из седла, дал мне пощечину и прошипел:

"Слезайте немедленно с лошади, люди подумают, что их бросили! Придите в чувство, вы же — генерал нашей армии! Вон те холмы, встаньте на них в каре и попытайтесь остановить как можно больше людей, чтоб защищаться! Я же с моим батальоном постараюсь задержать русских, пока вы… Пока вы не приведете людей в чувство!

Я сразу опомнился. Я пошел, как сомнамбула и воткнул мою шпагу в землю на ближайшем холме и мои солдаты, бежавшие по дороге, при виде меня, стали по одному останавливаться, озираться вокруг, вооружаться оставшимся у них оружием и занимать место в строю. Так мы стояли и ждали русских…

Только русские не пришли. Вся их армия уперлась в единственный батальон и понесла в битве такие потери, что русские командиры не решились атаковать штандарты целой дивизии после конфузии с единственным батальоном пруссаков.

А тот капитан и все его люди полегли, как один. В том бою на один его штык пришлось… Бог весть — сколько штыков русских…

На другой день стало известно, что главные силы Железного Фрица смогли нанести контрудар и теперь русские отступают по всему фронту… Потом прибыли вестовые, которые предложили мне ехать в Ставку, а вместо меня был назначен новый комдив…

На Трибунале я объяснял ситуацию, рассказал все, как было, и у меня оказались свидетели, так что… Меня оправдали.

Но пока шло это следствие, я оставался при короле под домашним арестом и не мог знать, что происходит с моей женой — твоей бабушкой.

В день оправдания (а следствие длилось почти ровно год) ко мне подошли и сказали:

"Твоя жена тебе изменила. Она родила от твоего же отца! Теперь тебя ждет в колыбельке маленькая сестричка, а старый греховодник так спятил, что показывается всюду с твоею женой, как с твоей матерью! Даже хлеще того, целует ее перед всеми — старый сатир! А от этих евреек и впрямь легко потерять голову — они же такие все сладенькие!

Я сошел с ума от сих слов. Я не помнил себя. Я испросил дозволения у короля и поехал домой. Я вбежал в мой собственный дом и в спальне жены…

Там была люлька и Софи кормила малышку своей собственной грудью. А крохотная девчушка пускала огромные пузыри, гулила и размахивала ручонками…

Я сказал Софье:

"Как ты могла? Ведь я так сильно любил тебя! Как ты могла предать нашу Любовь?

Тогда твоя бабушка положила твою мать в люльку, убрала в платье грудь, приложила палец к губам и шикнула:

"Не пугай ее! Говори тише.

Затем она вышла со мною из комнаты, прикрыла за собой дверь, с досадою посмотрела на меня и просто сказала:

"В кого же ты такой уродился? Недоделок… Отец бы твой за такое — прибил бы и меня, и мой плод! А ты даже выходишь на цыпочках… Ладно, чего уж теперь…

Уходи отсюда, пожалуйста. Дочь моя не должна тебя больше видеть. Пусть лучше я родила ребенка в Грехе, чем… Сей Грех — на мне и я теперь — шлюха. Зато на моей девочке нет Пятна за то, что ты сделал. Иль верней за то, что не смог сделать. Уж лучше бы…

Лучше бы ты застрелился в тот день! Своей Чести не жаль, отца б пожалел! Он чуть не умер со стыда и горя из-за тебя…

Я не помню, как вышел из моего ж дома… Потом я написал прошение Фридриху, в котором просил его отправить меня — куда-нибудь, лишь бы из дома подальше. Америка тогда считалась известнейшей ссылкой и меня послали туда — с глаз долой.

После Войны, когда меня выкупили из французского плена, я узнал, что отец, будучи комендантом Берлина, был тяжко ранен. Русское ядро раздробило ногу его, а он все пытался ее сохранить — вот и доигрался до сепсиса… Ногу пришлось отнять по бедро, но по его личной просьбе Фридрих оставил его комендантом Берлина и командующим берлинского гарнизона.

Уже после Войны рана его вдруг воспалилась и он пролежал в горячке полгода. За время сие они убили твою бабушку — Софью.

Ее изнасиловали до смерти в тюрьме. Было следствие и по личному приказу Фрица всех насильников обезглавили. Но я, как человек причастный к разведке, знаю подоплеку этого дела…

Мой отец и твой дед страстно влюбился в мою жену и твою бабку. Он настолько потерял голову от Любви, что она стала вертеть им, как хотела. А в Пруссии начались гонения на евреев и советники Фридриха сказали ему, что нужно прервать эту связь, иначе прусский Абвер может обернуть оружие против немцев! Но они боялись, что отец все узнает, а он до смерти был — ужасного нрава.

Поэтому тюрьма и пара безмозглых скотов, которым нравилось мучить насилуемых… Все списали на их зверскую похоть и ошибку охраны. Да только отец был умнее других. Он не мог предъявить обвинений Железному Фрицу, зато…

Протри глаза, мальчик. Если твоя бабка умерла, когда твоей матери было пять лет, а еврейских родственников к тому времени выгнали из страны — откуда в ней такая ненависть к Пруссии? Откуда она знает, что ее мать изнасиловали? Почему она больше всех ненавидит именно Железного Фрица? Подумай, сынок!

Воспитывал ее — один мой отец. Воспитывал он ее, как самую любимую доченьку — младшенькую! И я не думаю, что он самолично все ей рассказывал. Да только дети чуют такие штуки порой — лучше нашего! Так что было на душе у отца, когда он рассказывал твоей матери о пруссаках, евреях и Фридрихе?! Других учителей у малышки не было и — не могло быть. Глава национальной разведки — такое лицо, у коего не может быть домашних учителей для потомства…

Я слушал и не слышал этого человека. Я пробормотал:

— Зачем ты мне это сказал? Зачем ты мучишь меня?

Иоганн фон Шеллинг воскликнул:

— Да как же ты не можешь понять?! Если мужчина любит, он — во власти жены! А ты хочешь жениться на литвинке и католичке! А, представь, — у вас пойдут дети! Твои ж латыши и придавят эту девчонку, ибо она воспитает детей в литвинстве и католичестве! А когда они сделают это, (а по другому дело не кончится!) ты возненавидишь собственный же народ ровно так же, как это сделал твой дед! Пока не поздно — откажись от нее!

Я смотрел на сие существо и не мог понять, как в нашем роду могло сие уродиться? Я только пожал плечами и прошептал:

— Не так важно — Люблю я ее, или — нет. Мои люди совершили над ней злодеяние. Или — пытались его совершить. Я взял ее к себе в дом, чтоб загладить вину слуг моих, ибо я им — Хозяин.

Я — Бенкендорф и Жеребец Всей Ливонии, а мой отец — лишь купец Уллманис. Так что и отвечать за дела егерей — мне, а не моему отцу!

На карте Честь семьи Бенкендорфов и очередной Господин моих подданных не может "поматросить с девицей", а потом выставить ее за порог! Мои подданные — сего не поймут. Стало быть, я — стану спать с Ялькой и она принесет мне кучу маленьких. И никто уже не сможет сего изменить. Ибо сие — Честь моя!

Тебя мать пригласила приехать? Чтобы ты рассказал мне все это? Сколько она тебе заплатила?

Паяц заморгал глазами и я понял, что ему и вправду заплатили энную сумму. Тогда я встал, позвал мою лошадь и, седлая ее, произнес:

— Спасибо за истории про лошадей. Интересно, что о тебе — на самом-то деле думает дядя Додик?

Только он ведь не скажет — мы ж с тобой родственники, а он — Честен… Хоть, по твоим словам — он, конечно, и — жид… Прощай, я не хочу тебя больше видеть.

Так я впервые узнал, что средь моих родственников попадаются и не только хорошие. И еще то, что даже самый честный на свете капитан Давид Меллер может мне врать… Наверно, из самых хороших и дружеских побуждений.

А еще я вдруг понял — истину в отношениях меж мамой и "бабушкой". Они и впрямь никогда не жили, как "почти мать" с "почти дочерью", но — как две сестры: самая старшая в огромном семействе и — самая младшенькая. И еще я теперь знал, что иной Грех — лучший выход из таких положений.

Каким бы греховодником, Мефистофелем, иль убийцей ни был мой дед (или — прадед?!), с точки зрения общества он был более Честен, чем его неудачливый сын. (А я не думаю, что Иоганн струсил — по моему армейскому опыту я сам знаю, как заразительна паника…)

Я не знал, что мне делать со свалившимся на меня Знанием. Я просто заперся в моей комнате и не вышел к обеду, когда на него стали звать. Тогда вечером в мою комнату постучали мама и Дашка.

Я открыл им, матушка сразу втолкнула мою маленькую сестру ко мне в комнату и я не посмел при Дашке говорить о том, что — нельзя при столь маленькой. Матушка же села рядом со мной на постель, и, обняв меня, тихо спросила:

— Ты хочешь, чтоб он уехал?

Я молча кивнул головой. Тогда матушка, показав глазами на Дашку, поинтересовалась:

— О чем вы с ним разговаривали?

— Так… Ни о чем. О тебе. О моей бабушке. О прадеде Эрихе. О том, как он любил мою бабушку. О том, за что ее убили, да еще таким жутким способом… В конце концов мне сие надоело… Скучно…

От таких слов встрепенулась моя сестра:

— Да как же тебе может быть сие — скучно? Ведь…

Мы с матушкой рассмеялись в ответ, стали тискать Дашутку и вконец настолько защекотали ее, что сами взмокли и запыхались.

Сэмюэль Саттер вскоре уехал. А в конце лета к нам из Берлина пришла посылка, в коей оказалось две шпаги. Одна из них была — четырехгранной рапирой, чтобы — колоть, вторая же — трехгранной саблей — рубить.

На гарде эфеса рапиры было выгравировано имя мастера "Джузеппе дель Джезу", а на гарде сабли — "Иоахим дель Джезу". Я сразу опробовал красоток в деле и они превзошли самые смелые ожидания.

Отец мой признался, что никогда в жизни не видал столь дорогих и смертельных "железок", а уж он-то повидал их на своем долгом веку!

Правда, он понимал в оружейной стали и объяснил мне:

— Видишь эти полоски вот тут — на металле? Это признак толедской стали и руки испанского мастера. Ей, наверно, лет триста — не меньше! Очень жестокая и жесткая синьора, смею тебя уверить!

А вот эту веселую мадьярку выковали относительно недавно — в Будапеште. Как видишь здесь полосы не прямые, но — крученые, характерные для мадьярского палаша. Колоть ей не советую, но вот разрубить противника можно от плеча до седла! Догадываешься зачем они выполнены, как родные сестры?

— Кому-то из пришла на ум озорная проделка! Вызываешь врага на дуэль, показываешь ему рапиру, а потом — бац — и одним ударом голову ему с плеч! Или того лучше — показываешь ему саблю, сходитесь, он закрывается от рубящего удара, а ты — бац — и пришпиливаешь его к стене, что муху иголкой в гербарии. Или я — ошибаюсь?!

Отец с удовольствием потрепал мою голову:

— Кстати, тебя не пугают моральные аспекты этой проделки?!

Я расхохотался:

— Отнюдь. Прежде чем тебя кокнули — убей врага первым! Это же Заповедь Бенкендорфов"!

Отец мой, — потомственный пират, согласно кивнул головой. На Дуэли и угрозы убийства в нашей Семье понятия Чести не распространялись. Впрочем, как и в Доме фон Шеллингов!

К шпагам прилагалось письмо-завещание барона Эриха фон Шеллинга. В нем говорилось:

"Шпаги сии завещаю первенцу дочери моей Шарлотты, если он примет к Чести сей дар, осознавая что в нашем Доме шпаги сии переходят от деда к внуку — обязательно через женщину. Если же он не сможет жить с Грехом моим и его родной бабушки, шпаги переходят к тому из внуков, кто примет сей Грех.

P.S. В момент согласья с Грехом первенец моей младшей дочери (иль иные Наследники) не должен знать, — какой дар его ожидает".

(В 1837 году, лежа после инфаркта, я написал подобное завещание, оставив шпаги еще не рожденному первенцу моей дочки Эрики (в браке — фон Гинденбург). С тем же самым условием — передать их Наследнику только в том случае, если он признает Грех мой и его родной бабушки, не ведая о подробностях моего завещания…)

Сие было летом, а осенью я совершил иное открытие. Я не знал предыстории сего дела, но однажды, прибыв домой на побывку, я обнаружил странного человека у ворот нашего дома.

На нем был великолепный мундир с Орденами — размерами с суповую тарелку. На нем были чиновнические панталоны (чуть ниже колен) из черного бархата и белые чулки из батиста. И вот этими самыми чулками (а обуви на сем господинчике не наблюдалось) сей субъект стоял в луже грязи прямо пред воротами нашего дома!

Это не самое удивительное в происшедшем — сей удалец держал в руках настоящую Тору и бубнил слова иудейской молитвы, а вокруг него стояла группа раввинов, которая осуждающе покачивала головами! Прибавьте к сему этакие привесные пейсы с ермолкой странного посетителя и картина окажется полной. Я чуть не упал на месте от этого зрелища!

Средь раввинов я приметил Бен Леви и бросился к нему с вопросом, — "Кто сей чудак?" Ответ просто убил меня наповал. Бен Леви невольно закашлялся, странно пожал плечами, а потом (будто бы извиняясь) с укоризною произнес:

— А это — Президент Имперской Коммерц-Коллегии граф Воронцов… А ты что, — сам не видишь?

У меня помутился рассудок. Я спросил заплетающимся языком:

— А что ж он тут делает? Да еще — в таком виде?!

Мудрый раввин лишь развел руками в ответ:

— Видишь ли… Он — еврей. Может быть даже что — иудей. И по договору с твоей матерью он занял свой пост в обмен на… Кое-что. И в знак своего согласия он целовал Тору в моей синагоге. Мало того, — твоя матушка по сему договору согласилась платить Десятину на Храм. А потом сей субъект отказался делить выручку с твоей матерью и она не смогла платить сию Десятину.

Тогда она сама заплатила его долю и предложила нам взыскать с сего вора и клятвопреступника. Сей человек выгнал наших послов из Одессы и мы объявили его — Вне Закона.

Его партнеры в Англии, Голландии и Германии отказались покупать теперь "некошерный" товар и сей субчик ныне на пороге банкротства. Теперь он стоит перед домом твоей матери и сам просит, чтоб мы взяли с него Десятину. Только-то и всего!

Я от изумления открыл рот. Я никогда не задумывался, что под всем матушкиным иудейством может быть… база практическая. И до сего дня я не знал реальную силу наших раввинов. Но вид Президента крупнейшей российской внешнеторговой организации, стоявшего на коленях в дерьме — произвел на меня… Я не могу забыть этого.

Я бросился к матушке, потребовал объяснений и услыхал удивительную историю:

— Будь осторожен с нашими братьями. Взять хотя бы наших друзей — Воронцовых. Уж казалось бы — такие друзья, — не разлей вода! Я дочь назвала в честь княгини Дашковой, и все Эйлеры помогли ей стать Президентом Академии, а что получилось?!

Мои люди доставили нам из Франции секрет производства шампанского. (Благо во Франции сейчас Революция и многие виноделы бегут из страны со своими секретами.)

Увы, в наших краях не растет виноград и я предложила друзьям Воронцовым создать партнерскую фирму, — мы в их Крыму выращиваем виноград, мои химики производят "шампанское", а потом я по моим каналам поставляю его прусскому и английским дворам. Революция и войны с проклятой Францией прервали поставки сего напитка на Север Европы и я почуяла в сем… Недурной профит.

Воронцов ударил со мной по рукам, мы сделали пробную партию и дело пошло. Но через три года я узнаю… непонятное. Моя прусская кузина пишет мне, что цены на "шампанское" крымского производства стремительно падают, ибо начали прибывать просто гигантские партии напитка ужасного качества. Вообрази, — шампанское поставляют целыми бочками!!!

Через месяц мне о том же сообщает английский кузен, — все в ужасе: оба двора были со мною в концессии и наживали немалые суммы с торговли крымскими винами. Теперь же вдруг получается, что сей благородный напиток оказался чем-то меж яблочного сидра с плодовой мадерой!

Я тогда пишу Воронцову и спрашиваю, — что происходит? Откуда сии избытки? Почему вы не сообщили мне о ваших прожектах и почему так упало качество вин?!

На что сей подлец отвечает, что раздел прибылей — восемьдесят моих процентов на двадцать его — изжил себя, ибо виноград растет в Крыму, а не в Риге. К тому же, по мнению сего наглеца, я брала с него слишком дорого за бутылку, производимую на Рижской стекольной фабрике и его хохлы надумали разлить шампанское бочками!

Далее он мне сказал, — пока речь шла о бутылках, имело смысл везти шампанское через Ригу, но бочечное шампанское лучше возить из Одессы — нового имперского порта в Новороссии.

А раз вино теперь не шло через Ригу, — он и не счел нужным делиться со мной отчислениями!

Сей человек клялся передо мной на Писании! Я сама ходила с ним в синагогу, где сей подлец настоял на том, чтоб я платила храмовую десятину из моих отчислений! И после этого он назывался ЕВРЕЕМ!?

Хорошо… Я пошла в синагогу и показала им мою бухгалтерию. Все, что положено Богу, я отдала из собственной доли. Этот же выкрест не отдал на Храм ни копейки из своих гешефтмахерских прибылей. Раввинам не пришлось всего объяснять, — все они владеют самой простой арифметикой и могут сосчитать Десятину. Так что в день получения столь наглого ответа на мой вопрос сей Воронцов был отринут всей нашей церковью и раввинами по всему миру!

Через неделю мои послания получили в Берлине и Лондоне и в обеих странах были приняты самые строгие меры по борьбе с незаконной продукцией. Корабли Воронцова были немедленно арестованы, подложное шампанское конфисковано, бочки разбиты и при стечении тысячных толп вылиты в море!

Как человек совершенно бесчестный, он был лишен всех патентов и привилегий как в Англии, так и в Пруссии, а счета в банках (как самого Воронцова, так и его проклятой Коммерц-Коллегии) были немедленно арестованы и конфискованы в пользу казны в возмещенье убытков, причиненных сими подделками.

Воронцов в течение месяца был разорен… Тогда он прибыл к нам в Ригу и как Генрих Гогенштауфен стоит пред воротами нашего дома в грязи на коленях, чтоб я его приняла и выслушала…

Я не знал, что и думать… Сызмальства я учился, что мы — евреи Избраны Богом и потому должны… (Ну — не важно…) Наши враги в моих мыслях преследовали нас по всему миру и мы Избраньем своим должны были держаться нашего племени.

И что же теперь? Вождь "польских евреев" Российской Империи целует Писание, а потом не хочет платить Божье — Богу?!!

Ради доходов с "шипучки"?! С того самого "квасного", о чем особо оговорено в Заповедях?!! Так какой же он Иудей после этого? И во что на самом-то деле — Верит моя матушка?

Ведь получалось, что они на пару с сим Воронцовым подделывают вино и развозят его контрабандой — по всему миру! А королевские дворы половины Европы поощряют сей преступный гешефт, принимая участие в прибылях! Так о какой же тогда Морали и Нравственности смеем мы говорить? Если сие — не коррупция, так что же тогда называть преступлениями?

Мир мягко качнулся и ушел у меня из под ног…

Я, запинаясь, спросил у моей матушки:

— Ты сгноишь его в долговой яме, правда?

Мама с изумлением посмотрела в мою сторону, и покрутив пальцем у своего виска, веско ответила:

— Извини, но у нас — не растет виноград! А шампанское нашей выделки уже нашло покупателей и приносит нам хороший доход! Нет уж, пусть он еще денек постоит, да подумает, а потом я приму его и он будет платить Десятину из своей части! Цену ж на пустую бутылку я подыму… Пожалуй — до полутора гульденов!

Он все равно останется с профитом и потому примет все мои требованья.

Ты, Сашенька, намотай-то на ус — никогда не оставляй партнера без профита. Давить этих гадов — понятно, — дави, но и дай заработать. Иначе в сем мире — не проживешь!

Для меня эти слова были громом средь ясного неба. Я был еще мал и от этого — максималист. И сия меркантильность всерьез подорвала мои иудейские идеалы. Наверно, в тот день я перестал быть только лишь иудеем.

Прошло много лет и лишь теперь я могу судить здраво об этих событиях. Да, разумеется, производство чистой подделки и явная контрабанда не красили моей матушки. Равно как и покровительство всему этому со стороны протестантских корон. Но было ли это коррупцией? Если угодно, — насколько сие — преступление?

Газированное вино той поры производилось только во Франции (я не говорю о всяких там сидрах, да "бродящих мадерах"). Сей напиток весьма нравится дамам и потому на него — недурной спрос.

Но во Франции той поры бытовал Робеспьер. Робеспьер, помимо казней невинных людей, торговал и шампанским. Вы можете удивляться, но… В годы Террора Франция продала миру вина на три миллиона гульденов!

Коль мы живем в правовом государстве, мы не можем запретить всяким подонкам — вроде Бекфорда, или Куртне пить шампанское. Даже, несмотря на то, что деньги за это шампанское идут на строительство гильотин!

Увы, Бекфорды с Куртне могут жить, как им хочется, пока они не затеяли заговоров. Сие — суть современного общества и Права на Личную Собственность. Но дозволительно ли из этого — подкреплять деньгами правительство насильников и убийц?!

Здесь мы входим в царство юридических тонкостей, выходом из коего и стало сие преступление. Да, производилось вино подделанное. По ряду своих свойств первое время оно, конечно же, уступало настоящим шампанским. Но выброс его на рынок под своим именем низвел бы его до уровня обычного сидра! А времени ни у кого не было — на уровнях кабинетов Англии с Пруссией принималось решение "вытеснять продукцию якобинцев со свободного рынка.

Так на рынке появилось "Шампанское — крымское", хоть это название из серии шуток про "сладкую соль". И мы добились достигнутого — французское шампанское было на все время Войн вытеснено с английских и прусских рынков! (За счет более низкой цены "шампанского" наших фабрик.)

Когда начался скандал с Воронцовым, наши союзники улучили момент обвинить во всем сего гешефтмахера и уничтожили "шампанское — бочковое". Зато матушка смогла сменить марку и теперь уже наше вино поступало на рынок под маркой "игристого крымского" и в этом качестве смогло победить французские вина. (По окончании Войн, когда цены на все французское резко упали, "шампань" "отыграла" назад свой "сегмент рынка", но и мы закрепились на рынке дешевых вин.)

Нам, в России, удивительно слышать, что английский, иль прусский король не могут запретить своим подданным пользование товаром из Франции! На Руси в таких случаях все — много проще. Но до тех пор, пока наше правительство в борьбе с невыгодным импортом будет пользоваться лишь запретительством — мы не можем считаться культурной страной.

А пока сего нет — мы обречены жить в условиях торговой войны, все время переходящей в блокаду, — если мы хотим продвинуть наши товары на рынке, мы не должны запрещать вторжение иностранных товаров в Россию! А иначе — никто сюда не приедет и не захочет здесь торговать. Всякий раз, когда я говорю это в Сенате, находится человек, кричащий мне с места:

— Вы — еврей и желаете заполнить наш рынок своими товарами! Все это — политика жидовского заговора!

Однажды я не сдержался и крикнул в ответ:

— Да кому вы нужны?! Весь торговый оборот Российской Империи, за вычетом лютеранских губерний, не составляет и трети от торгового оборота разрушенной Пруссии! Франция, раздавленная на корню, уже имеет двукратное превосходство в торговле. Бюджет же крохотной Англии превосходит наш — в двадцать раз! А вы все…

Я не смог продолжать, я сбежал со своего места и покинул Сенат, хлопнув дверью с такой силой, что осыпалась штукатурка. И сразу же нашлись этакие, кто сказал — "Правда жиду — глаза колет!

А вы говорите — Реформы… Освобожденье крестьянства…

А чем занять столько освободившихся рук? Ежели не привязать их к станку — они потянутся к топору! Это же — очевидно…

Интересно закончилась распря матушки с Воронцовыми.

Согласно их новому договору, прибыли стали считаться не "семьдесят-Десять" и "двадцать", но "десять-Десять" и "восемьдесят". А сверх того Воронцов подарил матушке свой лучший крымский дворец, переименованный им по сему случаю — "Ливонской Аркадией". Или сокращенно — "Ливадией.

Матушка частенько грозилась там отдохнуть, но… Однажды я спросил у нее:

— Когда ж ты поедешь в нашу Ливадию?

Матушка засмеялась в ответ и напомнила:

— Видел ли ты глаза Воронцова, когда он стоял под моими воротами? В Крыму он же — Царь и Бог и я не проживу и минуты под сим жарким солнышком. Он прикажет зажарить меня на шашлык и самолично обсосет каждую косточку! Он же нарочно подарил мне Ливадию, чтоб я ее посетила! А посетив, дала б шанс его Мести!

Нет уж… Бойтесь данайцев, дары приносящих! Никогда я не поеду в сие гадючье гнездо и тебе с Дашкою не советую. Будем-ка мы дружить с Воронцовыми на расстояньи оптического прицела!

Моя мамочка всегда была необычайно доверчивым, незлопамятным и незлобивым существом. И она всегда думала, что ее окружают столь же милые и хорошие… гешефтмахеры.

Кстати, — как я уже доложил, матушка сменила наклейки и клейма и с того дня наши фирмы стали продавать не "шампанское", но "игристое крымское"… В рижских бутылках.

Тем временем бабушка стала совсем плоха. Со дня рождения "Nicola" она уже не вставала с постели. У нее разыгралась ужасная водянка и она превратилась в одну огромную гору тухнущего рыхлого мяса. Честно говоря, я очень переживал оттого, что не могу навестить ее. Но теперь ее окружали выдвиженцы этого злобного коротышки и все столичные евреи спешили перебраться в нашу Ригу. Речи не было о том, чтобы мне съездить в столицу навестить бабушку.

Мало того, — из столицы в Ригу привезли мою Дашку, которая там жила рядом с бабушкой — ее личной фрейлиной. С нею приехали и Эйлеры, и прочие жиды и матушкин двор сразу стал одним из самых блестящих дворов всей Европы. В Санкт-Петербурге же времена становились угрюмее день ото дня.

Наконец, 6 ноября 1796 года из бабушкиных покоев вышел настоятель столичной Немецкой Церкви (сперва был православный поп, но бабушка прогнала его), который подошел к Карлу Эйлеру и просил его пройти к Государыне.

Мой дед дотронулся до шеи покровительницы, прислонил зеркальце к ее побелелым и обметавшимся губам, а затем заплакал и, утирая слезы, сказал присутствующим:

— Да здравствует Государь Император Павел Петрович!" — дальше силы оставили несчастного медика и, если бы его не подхватили под руки, мой дед упал бы рядом с телом его единственной пациентки.

Потом дед, поддерживаемый Шимоном Боткиным вышел из дворца Ее Величества и сел в карету. Дядя Шимон приказал кучеру:

— Теперь гони, будто за тобой черти гонятся!" — и карета с последними столичными евреями полетела к Нарве — в матушкину Прибалтику. Вслед за каретой вскачь понеслись две сотни бабушкиных гвардейцев — каждый третий из ее личных охранников. Никто из них не был жидом, но раскол в столичном обществе был настолько велик, что они не желали присягать Павлу, но решились держаться моей матушки.

Именно они и сообщили печальную весть…

Нас (в ожиданиях непоправимого) в те дни нарочно привезли с Эзели в Ригу и учили в казармах Рижского конно-егерского полка. У нас шли занятия, когда в Цитадели вдруг тяжко грохнула пушка. Мы все вскочили со своих мест, хоть шел урок картографии и нельзя даже тронуть кальки карт во время копирования.

Через миг двери в класс распахнулись и вошел граф Спренгтпортен со словами:

— Господа, я пришел сообщить о большом горе", — на его левом рукаве был уже повязан черный муаровый бант, и мы сразу поняли, о чем речь.

Мы построились, повязали черные ленты и вышли из класса с непокрытыми головами. На улице моросил мелкий дождик и дул сильный ветер с моря, который резал капельками дождя наши лица, но мы не чувствовали боли. Все шли молча, но на уме у нас был один лишь вопрос, — будет ли война с Россией?

По мере того, как наш отряд подходил к Ратуше, улицы заполнялись народом. Все были в трауре и почти все женщины плакали. Плакала моя матушка, покрыв волосы черной шалью, плакали прочие еврейки, а офицеры латвийской армии глухо переговаривались, передавая друг другу известия о том, как проходит мобилизация наших частей. Латвия вставала под ружье, готовясь к страшной войне с великим восточным соседом.

Я плохо помню подробности панихиды, единственное, что осталось в памяти, — я стою под проливным дождем (моросящий дождик сменился ужасным ливнем — недаром так тянуло с моря!) и утешаю Дашку. Ей было всего одиннадцать лет и она последние годы провела у юбки нашей с ней бабушки. Теперь у нее сделалась настоящая истерика. Мне самому дико хотелось разрыдаться, но обязанности старшего брата не позволяли мне это сделать и я только сжимал Дашку в объятиях, успокаивая ее.

Самым же страшным в этих слезах были Дашкины всхлипывания:

— Ненавижу! Как же я его ненавижу! Он сказал мне: "Когда старая шлюха сдохнет, папка подарит мне настоящую лошадь, а тебя с Сашкой — лишит наследства!" Как же я его ненавижу!" — а невольные свидетели этих горьких слез, догадывались, что речь идет о нашем брате и, содрогаясь от бездны, разверзшейся внутри нашей семьи, — спешили отойти дальше. Кому охота влезать в это страшное и уже — недетское горе?!

Так мы похоронили бабушку. Потом были указы новоявленного Императора Павла об "объявлении всех жидов вне закона", "о губернском устройстве Прибалтики" — по которому Латвия делилась на четыре куска — Эстляндию, Лифляндию и Курляндию, а "даугавские земли" отходили к губернии Витебской.

Были еще указы о "правилах престолонаследия", согласно которым наша семья лишалась всяких прав на русский престол и даже — назначение Кристофера Бенкендорфа рижским генерал-губернатором! Много было всякой ереси и прочих павловских благоглупостей, которые кончились пшиком, — ибо их можно было привести в жизнь только силой оружия.

Нет, прямо в ноябре 1796 года, пока еще не успел остыть бабушкин труп, наш коротышка совсем уж надумал воевать и даже назначил командующим самого Суворова. Да вот только тот, будучи во сто крат умнее нашего недоросля, немедля отказался от такой чести, заявив: "Стар я воевать против штуцеров на мушкетах…". За что и попал в опалу. Правда, от войны Павел почему-то вдруг отказался. Он у нас был весьма переменчивый.

Ну да Бог с этим, — я учился в Эзельской Школе и расчеты опор мостов, да построение полевых карт заботили меня больше, чем интриги политические. К тому же я, по матушкиным стопам, увлекся химией, и мне было во сто крат интереснее собирать перегонные кубы, да выдувать стеклянные дефлегматоры, нежели вникать в очередные затеи несчастного сифилитика.

* * *

Блестящее правление моей бабушки под конец было… Нет, не испорчено. Должность правителя — докучная штука. Хорошо, коль ваш друг — настоящий министр. Но годы берут свое…

Что вы сделаете со старым товарищем?

За годы правления он обрастает сторонниками. Уберите его и в его лесу подымется буря — вековые стволы будут рушиться один за другим, подминая под себя юную поросль. Может быть — новый министр будет и лучше, но удаление прежнего расколет правительство и лишит вас многих старых друзей.

Готовы ли вы общаться с "молодыми, да ранними"? И догадываетесь — или нет, — что вас первого "молодежь" считает "историей" и тщится отправить на свалку?

Эти люди не помнят событий и развлечений из вашей молодости, не поют старых песен и не ведают ваших танцев. А вы не понимаете ни их шуток, ни новомодных (и весьма странных!) привычек.

Вы будете пытаться "подмолодиться", конечно, но… Это никого не обманет. Равно как старая дама смешна рядом с юными жиголо, так и старый король жалок в окружении юных министров. (И если старец — мужик, его все зовут "содомитом", а если сие — королева, все говорят — "шлюха на троне"!) Итог же этого — одиночество.

Нет, если вы не хотите остаться один — ненужный и презираемый обществом, нужно держаться друзей — Вашего детства. Конечно, — "Короля играет его свита", но и — "Каков поп, таков и приход"!

Те из великих, кто имел несчастье состариться, оставшись при том — человеком, к концу собственного правления имели правительство глубоких старцев и застой и гниенье в стране.

Таков был закат Петра Великого в нашей стране. Только ленивый не ругал его под конец "пьяницей" и "табачником". Пришедший на смену Бирон и вправду не пил водки и не курил табака.

Над "устарелыми понятиями" и "Кодексом Чести" Короля Солнце в последние годы смеялась вся "просвещенная" Франция… Досмеялись до Робеспьера с его гильотинами.

Тяжко и долго задыхалась Англия в последние годы Елизаветы Великой. На смену ей пришел содомит Яков Стюарт и привел за собой милейшего Кромвеля. Уж тот-то хорошенько "проветрил головы" всем недовольным, просушив их на солнышке.

Испания проклинала в конце жизни своего Карла Великого. Как же она радовалась воцаренью нового короля — Филиппа! Кровавого… При коем Испания перестала быть страной, "где не заходит Солнце.

Я мог бы множить примеры, — но факт остается фактом: если правитель добр и человечен, его подданные начнут проклинать его еще при жизни. За "Несвободу". За отсталость страны во всем. За архаичные формы правления. За дружеские чувства к выжившим из ума маразматикам, которые управляют страной.

На волне сего недовольства всегда приходят молодые, да рьяные. Желающие все изменить. Вот тогда-то страна и взвывает от ужаса и уже после смерти называет "выжившего из ума" старичка, иль старушку — Великим. Или — Великой.

По "имперской истории" на сегодняшний день "Великих" на Руси только лишь двое — Петр, да моя бабушка. Всех остальных придавила корона до самого что ни на есть — обычного состояния. А в обычном состоянии сию Империю не поднять… Не хватит Величия…

Именно это и случилось с Императором Павлом. Да, к моменту смерти моей бабушки страна устала от ее "просвещенного абсолютизма" и жаждала перемен. Да, "вельможи в случае", — те что "тем паче" — утомили всех своим сребролюбием. Да, вся Империя потешалась над страстью бабушки к миловидному графу Зубову и звала ее… вы знаете как. Россию же сама же Россия называла "просвещенным борделем.

Да, все это было… Но Павел не понял самого главного, — сие было следствием слишком долгого правления одних и тех же людей, а любая Власть… Власть — страшная штука.

Из самых первых рук доложу: бабушка моя никогда не была шлюхой. Видите ли… Всю жизнь она любила одного-единственного человека — ее "Гришеньку". Князя Орлова.

Другое дело, что Григорий Орлов воспитался его матушкой — баронессой фон Ритт в самых что ни на есть — прусских традициях. Он был красавец, бретер, волокита и бабник. Разумеется, — прекраснейший офицер и специалист инженерного дела. И при всем том — ужаснейший организатор и совсем никакой управленец. (Сие — обычные доблести и вопиющие недостатки всей военной касты пруссаков. Отсюда и военные поражения Пруссии при великолепнейшем офицерстве.)

Пока бабушка "тащила Империю" на своих слабых плечах, она была счастлива с "Гришенькой". Но потом ее одолели хворобы и врачи ей сказали, что если она и дальше все будет тянуть на себе — ее скоро не станет. Тогда и появился Григорий Потемкин. Бабушка его не слишком любила, но он был Администратор от Бога. Без него Империя сегодня не была б тем, что она есть.

А "Гришенька" тогда сказал моей бабушке, что не может быть в постели втроем и предложил выбирать. И бабушка моя выбирала меж Любовью и Долгом. Меж Любовью и Властью.

Она просила "Гришу" остаться, но тот, как истый пруссак, отвечал, что сие не позволит ему его Честь. А на прощание Князь подарил венценосице знаменитый алмаз: "Князь Орлов". Вот тогда-то бабушку со зла и понесло во все тяжкие.

Это Власть превратила бабушку в "даму легкого поведения"! А к шлюхам — не возвращаются. Не вернулся и Князь Орлов… А Империя без его гвардейцев стала терпеть одно поражение за другим. Впрочем…

Бабушкина Империя чем-то напоминала гигантского ящера. В молодости он боролся с врагами "внешними и внутренними", отрастив для того лес клыков, да когтей. И, конечно ж, всем сим армейским хозяйством должен был управлять офицер и службист.

Сожрав всех врагов, сей ящер получил несваренье желудка в виде ужаснейших эпидемий и народного недовольства — венцом коего стал Пугачев. И стало ясно, что когти с клыками — плохая подмога в борьбе с собственным же народом и бабушка отказалась от них, доверив Империю — "травоядному" экономисту Князю Потемкину.

При Потемкине Империя приняла свои нынешние очертания, но и свойственные исполинам проблемы, — неповоротливость, "холодную кровь" и полную атрофию "военной" мускулатуры.

Покорение Крыма и Польши случилось экономическим методом, но не силой оружия! В то ж время войны со Швецией и Турцией показали органическую слабость всей русской армии. Да, мы взяли Измаил, да Очаков, но кто и когда посчитал — какой кровью?! И воевали мы с самой отсталой из армий Европы!

Со шведами ж мы просто не смогли ничего сделать — на одного убитого шведа пришлось восемь погибших русских, а в конце войны шведы перетопили практически весь русский флот! И это (да извинят меня шведы) в войне с маленьким, да извините за слово, захолустным государством на самом краю Европы! В годы, когда во Франции уже стали сгущаться тучами якобинские орды!

А Франция это — не Швеция… Во Франции были Лавуазье с Бертолле. Экономику (после Лоу) там делал Кине, а солдат воспитали Вольтер, Дидро и Руссо. Не будем вдаваться в подробности — дурному они не учили! И после их уроков росли весьма образованные, начитанные и очень культурные офицеры. Люди, верившие в то — за что они умирали. Для таких монстров наш "динозавр" с наклейкой "Россия" был попросту тушей почти что бесплатного мяса! А бабушка моя никогда не хотела стать чьей-нибудь дармовою поживой!

И тогда "динозавр" совершил последнюю трансформацию. Из Германии была выписана моя матушка. Сама бабушка познакомила ее с братьями Князя Орлова, намекнув тем, что пришли времена "сушить былой порох"! Старые военные жеребцы ответно "заржали", услыхав уже подзабытый рев военного горна. Так что — матушка не просто возглавила всю Прибалтику. Внутри России все "русские немцы", иль Партия Братьев Орловых обеспечили нам — политическую поддержку.

Только с их помощью удалось воссоздать Дерптский Университет и начать Возрожденье Прибалтики. Потемкин же, почуяв неладное, поставил вопрос ребром — или-или. (С точки зрения экономической он был сто раз прав! Вспышка национализма в наших краях грозила отрезать Империю от единственного экспортного порта в Европе. Интересы развитья Науки в Империи вошли в непримиримое противоречие с ее ж кошельком. И великий Администратор до своего издыхания противился вложению денег в нечто — не приносящее прибыли здесь и сейчас. Администраторы вообще — люди чрезвычайно практические. Но им обычно неведома "Музыка Горних Сфер".)

Иными словами, — стареющий "динозавр" из последних, оставшихся сил в его "остывающем" теле, стал "откладывать яйца". В виде Дерптского Университета. В виде зачатков нынешней торговой системы — Бирж, банков и ярмарок. В виде реконструкции Сестрорецкого и Тульских оружейных заводов. В виде новейшего сталелитейного производства в Екатеринбурге…

Увы, сие были только затраты. Вложения с очень нескорой отдачей. Казна затрещала по швам. И "желудок" Империи отказался кормить собственные "органы размножения"… (С точки зрения обывателя, — последние годы жизни бабушка своими ж руками создавала в наших краях крайне агрессивный и "антирусский" национальный анклав. Сторонники Павла открыто называли сие — "Предательством интересов Империи".)

В сих-то условиях Потемкин и был смещен графом Зубовым. Преимущества последнего заключались в том, что он ни хрена не понимал в экономике и потому не вскакивал по ночам с криками о стремительном опустошении имперской казны.

Если угодно — в последние годы жизни бабушка добровольно утратила контроль над Прибалтикой и во всем положилась на мою матушку. Потому что за матушкой стояли Англия с Пруссией и Голландией. В своем сыне бабушка разочаровалась еще в молодости и теперь "имперский динозавр" доверял свою "кладку" родственникам. "Яйцам" полагалось "дозреть" в покое и попечении иных исполинов, коль уж местный Наследник уродился без царя в голове…

* * *

Я не могу сказать, что Павел был идиотом. Напротив, все его поступки с указами были нужны и логичны. За вычетом одной малости — новый Государь люто враждовал со здравым смыслом. Он видел, что последние годы правления бабушки вызвали раздражение в Российской Империи и принял сие — на счет всего правления в целом. Поэтому программа его была проста и логична: разрушить все, что делала мать и все что можно — обернуть по-другому.

В конце жизни бабушка отчаянно пыталась сколотить антифранцузскую коалицию "северных стран". Именно на сии страны приходилась львиная доля внешней торговли России, но… Русские никогда не были сильны в торговых делах. Заморские партнеры всегда получали больший профит, чем мы, ибо торговали дорогим "конечным продуктом". Мы ж поставляли на рынок сырье — подешевле.

Павел все это "перевернул". Он сразу ж ввел грабительские ввозные пошлины на "заморский" товар, снизив налоги на экспорт. Покупать английские и прусские вещи в России сразу стало не выгодно и внешнеторговый баланс Империи сразу стал улучшаться. Наше ж сырье стало активно вытеснять с рынка сырье наших заморских союзников и ответ не замедлил себя долго ждать.

Сперва Англия, а потом Пруссия и Голландия с Швецией объявили любой русский товар — "демпинговым" (или разрушающим национальное производство) и обложили его непостижимою пошлиной.

Торговую войну можно было б предотвратить, но Павел при первых признаках грядущей грозы написал знаменитое письмо английскому королю — Георгу III. Подробности неизвестны, но английский "Форин Офис" по сей день брызжет слюной при одном упоминании об этом письме.

Там было сказано буквально следующее:

"Все беды меж нами произошли от евреев. Именно еврейские банкиры в вашей стране стакнулись с еврейскими гешефтмахерами инородческой Риги и теперь тянут соки, как из нас, так и — из вас. Вы же в своем слабоумии (в письме буквально — "feeblemind"!) потакаете мировому жидовству, а они и без того уже отобрали у Вас Америку.

Я требую (в письме буквально — "demand"!) от Вас покончить с этим Безумием (в письме — "Madness"!), или Вас назовут "жидовской марионеткой", а страну Вашу — "Королевством Жидов" (в письме — "United Kingdom of Great Britain and Jews")!

Там было еще что-то в сем роде, но и приведенного мною хватило, чтоб английский король впал в очередной припадок безумия. Видите ли, — он и вправду был немного безумен — "slightly mad", причем врачи поставили ему диагноз "feeblemindness", вызванный наследственной порфирией. Поэтому письмо Павла было принято королем, да и всем английским двором, как поток грязных ругательств и мерзких намеков, специально написанных, чтоб еще больше оскорбить и унизить несчастного короля.

Георг III по преданью сказал:

— Да, я болен и сознаю это — не хуже других. Но когда начинается приступ, я теряю контроль над собой. Штука эта чисто наследственная — сие не вина моя, но — беда! И не дело русскому идиоту называть меня Сумасшедшим! Мы еще посмотрим, кто из нас — больше чокнутый!

Сказано — сделано. Вся английская пресса тут же наполнилась карикатурами, да памфлетами против Павла, а официальная пропаганда даже изобрела лозунг: "Покупаешь товары у русских — ждешь пришествия русского варвара!

Разумеется, кое-кому не понравится сие объяснение. Мол, Павел совершил, конечно — ошибку. С кем не бывает? Ну, не создан человек джентльменом — назвал душевнобольного короля "идиотом", а тот и обиделся. Но — суть-то письма — о другом! Ведь никто не сможет оспорить, что именно в конце прошлого века и начале века нынешнего евреи в Англии и наша партия здесь стали играть все большую роль в политике, да экономике наших держав!

Давайте расставим точки над "i". Я — рижский еврей. Я прекрасно знаю, — каково отношенье к евреям в толще русского общества. И коль уж вас посетила подобная мысль, что бы я вам ни плел насчет того — какие мы тут все в Риге белые, да пушистые, в вас уже поселилось известное предубеждение. Поэтому я не буду оправдываться. Я расскажу — как сие дело было воспринято в Англии. Стране куда более развитой и просвещенной, чем наши пенаты.

Эпизод с неудачными выражениями из письма был нарочно раздут английской печатью. Это было ярко, броско и понятно каждому дураку. Наружу не вышла реакция верхов английского общества на оскорбления британских евреев.

Вряд ли английские джентльмены были в курсе русских проблем. Поэтому грязь в огород моей матушки они пропустили мимо ушей. Но вслед за списком "рижских жидов" Павел начертал имена "иудеев английских", которые тоже якобы "участвуют во всемирном жидовском заговоре". Первым средь них стоял — Дэвид Рикардо.

Для русских читателей сие имя мало что говорит (разве что они — хоть немного сведущи в экономике). Для англичан же упоминание этого имени, да еще в столь скандальном контексте стало — Оскорблением Британской Империи. Поясню.

В середине прошлого века стало всем ясно, что господствующая тогда в экономике теория "меркантилизма" затрещала по швам. Бурное промышленное производство в наиболее развитых странах Европы потребовало новых взглядов на сей предмет. Наибольшую популярность получило учение Адама Смита о "свободном рынке и конкуренции". Это сразу же привело к недурным результатам.

Увы, подводные камни учения Смита проявились в самый неудачный момент. Стоило английской армии столкнуться с первыми же неудачами в американских колониях, рынок в Англии сразу "свихнулся". Все цены пошли вразнос, английские фирмы (уверенные в том, что дурные времена кончатся сами собой) наделали долгов за рубежом, а кризис только начинал свои обороты и в итоге английская экономика "пошла ко дну" с неслыханным дефицитом — в полмиллиарда гульденов золотом!

Английские матросы с солдатами не получали жалованья в течение года… Улицы Лондона и всех крупных городов заполнились безработною голытьбой, а в казне не было денег, чтоб их накормить и хоть как-то снизить народное недовольство. Англичане были вынуждены капитулировать в американских колониях и это разожгло нездоровые страсти. Венцом недовольства стали массовые волнения на флоте — гордости и символе Британской Империи.

Английский флот поднял красные флаги в Плимуте, Портсмуте и Ярмуте. По улицам сих портов бродила пьяная матросня, убивавшая своих офицеров, а главари мятежа призывали несчастных к походу на Лондон! Если бы не личное мужество Лорда Хоуи (необычайно популярного среди моряков) — Господь ведает, чем бы все это могло кончиться. Вот тогда-то и возникла проблема — как подымать рухнувшую "свободную экономику.

Наиболее привлекательным казался совет мистера Лоу — "накачать" бюджет ассигнациями, временно покрыть ими платежные дефициты, а в ходе раскручивающейся "инфляционной спирали" продавцы сырья смогут встать на ноги за счет "ножниц" меж "сегодняшними" и "форвардными" значеньями цен. А как только хоть часть экономики "подымется на ноги", ассигнации будут выкуплены английской казной за десятую, если не сотую от их номинала.

В качестве "зримого образа" Лоу изображал экипаж, несущийся по горной дороге. При виде обрушенного мостка, сей экипаж сильней разгонялся и преодолевал препятствие по… отвесной стене, куда его прижимала центробежная сила на крутом повороте.

Англичане — страшные консерваторы и хоть идея с повозкой многим пришлась и по вкусу, английское Казначейство предложило всем известным экономистам высказать свои мысли по сему поводу. При этом особо подчеркивалось, что "огульная критика сей идеи рассмотрению не подлежит". Человек, осмелившийся бросить камень в построение Лоу, должен был предложить свой выход из кризиса.

Одним из первых ответов была отповедь совсем юного еврейского банкира — Рикардо. Он называл теорию Лоу — "благодатной почвой для страшной коррупции", ибо "люди, причастные к выпуску ассигнаций, смогут загодя предупреждать о реальном денежном содержании этих бумаг своих "подельщиков" (sic!) в частных фирмах и банках"! А так как речь шла о миллионах гульденов и фунтов стерлингов, Рикардо утверждал, что "соблазн может быть слишком велик для самых благонравных и положительных участников рынка". И дальше он добавлял, — "даже я, положа руку на сердце, принял бы участие в сих беззакониях, если бы моя прибыль составила сам-третей на вложенный гульден"! Но не это было самым значительным в сем анализе.

Рикардо утверждал: "Даже если Казначейство и сможет выкупить не обеспеченные ничем облигации, пережив кризис, оно уподобится курильщику опиума. В другой раз оно с большей охотой выбросит на рынок пустые бумажки и сих бумажек будет уже много больше. Затем еще и еще! А лошади на горной тропе — живые. Их нельзя понукать бесконечно. И когда рухнет первая, она потянет за собой в пропасть всех остальных.

Довольно одному-единственному банку в нашей стране не успеть погасить "форвардные платежи", как начнется кошмар, называемый "принципом домино". Падение одного банка означит сокращение кредитной устойчивости его партнера и далее…

В предельном случае — весь рынок Британской Империи по схеме Лоу способен рассыпаться за одну-единственную торговую сессию и тогда события в Портсмуте покажутся всем нам детской забавой в сравнении с той кровавою баней, что выплеснется на улицы всех городов старой Англии. Методика Лоу — пролог к Революции!

Со своей стороны Рикардо предложил "рыночное управление экономикой". Суть дела не в том (как думают многие), что на Рынке появлялся новый Игрок — Государство, но…

Рынок — есть Рынок. Если на нем возникает устойчивая тенденция в понижении курса национальной валюты — должно ль Государство поддержать самое себя?! До Рикардо "меркантилисты" убеждали всех — да, Государство обязано защищать самое себя!

Рикардо же отвечал — нет, не должно. Коль рыночные тенденции идут в разрез с приоритетами Государства, "в самом Государстве что-то не так". И нужно — либо создать условия для того, чтобы "уговорить народ" (в виде представителей рынка), либо — радикально пересмотреть собственные приоритеты.

Впервые в истории экономики возникла "обратная связь" меж короной и "простыми людьми"! До сего дня в Англии был Парламент, где "простой люд" мог выразить отношение к господской политике голосованием бюллетенями. Теперь же у него появился и рынок, на коем возникла возможность "голосовать кошельком" по поводу тех, иль иных решений экономических.

Мысль о том, что Государство должно "подстраиваться кошельком" под вкусы подданных была столь нова, что… Сперва идею Рикардо приняли, мягко выражаясь, в штыки.

Главные возражения, что характерно, перекликались с еще ненаписанным письмом Павла. Мол, английские евреи обладают огромными финансовыми ресурсами и очень сплочены меж собой. Не получится ли, что сия группа, поставив перед собой задачу, сможет "влиять на правительство" в вопросах экономики и финансов?

На это Рикардо отвечал так:

"Вообразите себе сплав по бурной реке. Мы оснащаем английскую лодку рулем, веслами и шестами для того, чтоб удержать ее на середине фарватера. Но безумием было бы выгребать сими веслами против течения — против законов экономики и здравого смысла.

Разумеется, любая группа сплоченных людей, владеющих капиталами, будет влиять на политику кабинета министров. До тех пор, пока сие не противоречит здравому смыслу. Когда же действия любой группы людей будут направлены против интересов большинства общества, финансовые потоки утопят их совершенно.

Точно так же, как само английское Казначейство не смогло "выгрести" против установившейся перед кризисом конъюнктуры, так и любая другая сила (какие бы финансы за ней не стояли!) неспособна бороться с существующими экономическими реалиями!

К этому сложно что-то добавить, за вычетом того, что люди, высказывающие нечто по отношению к нам — рижанам, или нашим английским сородичам руководствуются чем угодно, только — не здравым смыслом. А если уж человек сам таков, так и всех остальных он подозревает в своих же грешках!

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не позиция Принца Регента, замещавшего английского короля в моменты припадков. На очередном заседании Палаты Лордов, когда кто-то из оппозиции попытался что-то сказать про Рикардо, Принц закричал с места:

— Вы называете назначенье еврея — Бесчестьем?! Бесчестье для всей страны и меня лично иметь долги в полмиллиарда гульденов! Не я занимал эти деньги, но пока наша страна кому-то должна — подмочена моя личная Честь и моя Репутация!

Рикардо может быть трижды евреем, но он предлагает правительству способ расплатиться с долгами, не делая новых! Если вы это назвали Бесчестьем, я немедля позову приставов — у вас наверняка есть куча долгов, которые вы замыслили не отдать!

Пусть все богатые люди Соединенного Королевства получат толику Власти по рецепту Рикардо, — Власть — ничто, если она не подкрепляется Честью! А страна не может считать себя Честной, имея такие Долги!

Мы не жили в Долг, не хотим быть должны и должниками не будем! Это вопрос Морали и Нравственности. Состав правительства — мелкий вопрос в сравнении с Нравственной чистотой нашей Родины!

Принц Регент никогда не был популярен в английском народе. Все говорили, что он — слишком немец для этого. Но именно после его речи лед тронулся.

(Впрочем, похоже, что дело решилось за много веков до Рикардо.

В свое время в споре, — что важней: Британия, иль составляющие ее земли? — выиграли бароны и английский король подписал "Великую Хартию Вольностей". Через пару веков вопрос поставили по-другому, — что выше: Двор, иль английский народ? Ответом стал насильственный созыв "Долгого Парламента". На наших глазах в Англии обсуждался третий вопрос, — что ценней: Казна, или кошелек обывателя? И опять, в соответствии с былою традицией, Англия ущемила интересы собственной Власти.

Бритон всегда остается "островитянином" и в глубине души — не любит собственных же правителей. "Мой Дом — Моя Крепость"!)

Рикардо вошел в правящий кабинет. Затем получил особые полномочия по всем вопросам экономики и финансов. Потом стал "экономическим пророком" нового времени. Английская ж экономика попросту "восстала из пепла". (Не прошло и двадцати лет, как англичане погасили свой чудовищный, непостижимый долг. При этом они даже не пошли на какие-то особые жертвы — Долг "рассосался" как будто бы сам собой, — его "растопил" общий подъем экономики.)

Идеи же Лоу нашли применение за Проливом. "На Континенте". В первое время все шло хорошо, но… Наиболее приближенные ко двору из "откупщиков", узнавая сроки выхода очередных ассигнаций, успевали заложить, перезаложить и — обратно выкупить свои "откупа", умножая свои капиталы в сотни и тысячи раз! За это они платили взятки неслыханные и вскоре всем участникам сего безобразия стало необходимо "вбрасывать" в экономику все новые и новые ассигнации.

Потом был крах. И (предсказанная Рикардо) Французская Революция. Однажды английские джентльмены выбрались из теплых, уютных постелей, увидали леса гильотин за Ла-Маншем, услыхали как падают в десятки корзин головы джентльменов французских и осознали, что сие могли быть — их собственные головешки. (Моряки в Портсмуте уже показали, как легко режутся британские офицеры…)

С этого дня Давид Рикардо стал "священной коровой" английского общества. Требование Павла "арестовать и под пыткой вырвать у еврея Рикардо подробности всемирного жидовского заговора", мягко говоря, не нашли поддержки у англичан.

Сам Рикардо, узнав об этом письме, обратился к Парламенту с просьбою об отставке, "если вы верите в сии измышления". На это английский Премьер отвечал:

— Сэр Дэвид, мы скорее начнем войну с этими русскими, чем дадим вас в обиду!" — хоть в Англии и сильны межпартийные склоки, но при этих словах вся Палата Общин встала единогласно и отдала Честь Сэру Рикардо оглушительною овацией. (Еврейский банкир настолько расчувствовался, что ему даже стало на миг нехорошо с сердцем.)

На сем сей вопрос в Англии был совершенно исчерпан, а Россия на "севере" оказалась в жесткой политической изоляции.

Все это, конечно ж, должно было вызвать в Императоре самые сильные чувства. И со дня смерти бабушки Павел заговорил о нужде "наказать жидов и нацистов". (Надеюсь, вы не забыли, что наша "ливонская", иль — "латвийская" партия зовется еще и — "Нацистской"?)

Уже в ноябре 1796 года русские армии готовиться к вторженью в Прибалтику. Русские перерезали все пути и дороги в нашу страну, особо не пропуская к нам продовольствие.

Одновременно с этим с ноября того года евреям в России было запрещено занимать любые посты в министерствах и ведомствах, а также — торговать, заниматься врачебною практикой, преподавать и прочая, прочая, прочая…

Кроме того, в России припомнили "Закон о Черте оседлости", работавший в бабушкину эпоху серединка-наполовинку. В связи с этим я вспоминаю забавнейший случай в нашей семье.

Когда говорят о "еврейском вопросе" в России, либо по незнанию, либо нарочно умалчивают один важный момент. В Империи нет единой еврейской диаспоры. Испокон веку мы делились на евреев "немецких" и "польских". "Светлых" и "темных". "Столичных" и "местечковых.

Если не осознать такого различия, можно и удивиться — Эйлеры занимали высшие посты в государстве, имели герб с шестиконечной звездой и не скрывали своей веры в то самое время, когда существовала "черта оседлости", а евреев на пушечный выстрел не пускали к столицам. Моя матушка прибыла в Россию в ту пору, когда Воронцовых "загнали за Можай" за их кровь, а княгиню Дашкову (урожденную Воронцову) так и вообще — выслали из страны.

Просто в России всегда вольно, или невольно различали две диаспоры — так называемую "северную", иль рижскую и "южную", иль подольскую (или одесскую).

Начало "северной" иммиграции было положено Великим Петром. Он хотел "ногою твердой стать при море", для этого ему нужно было воевать с Турцией и Швецией, а денег не было. В то же самое время Европа катилась к Мировой Войне "За Испанское Наследство", отдельными эпизодами которой стали Северная война и Прутский поход. Все бряцали оружием, в Англии — "Славная Революция", в Испании умирал король, в Германии — очередная война, во Франции "Король-Солнце" запретил евреев — деньги тухли без вложения и движения. И тут появился Петр с огромной страной, бескрайними просторами и возможностями для гешефта.

Дали ему кредит с огромной охотой и радостью. А еще дали кучу врачей, ученых и мастеров. Только не верьте, что сии мастера были голландцы. Для тех Россия — где-то ближе к Луне, чем к здравому смыслу и на готового туда ехать они надевают рубашку — с очень длинными рукавами.

Зато есть иной народ, который не имеет земли в Голландии и потому — легче на ногу. Просто в отличие от иных стран в России не просили показать родовое древо, а верили на слово — голландец, так — голландец. Датчанин. Немец. Англичанин. Русской таможне было плевать. Был бы человек хороший.

Когда я был маленьким и у моей прабабки был день рождения (прадед уже умер), вся наша родня собиралась за одним огромным столом и дети всей "межпухой" бродили под ножками стола и меж кресел, а старики вели неспешные разговоры о судьбах нашего народа. (Тогда я познакомился с Мишей Сперанским, — он был толстым надменным щенком, страшно кичившимся папенькой — "сельским батюшкой". Приход Сперанского-старшего был в Царском селе. Вот он и числился "сельско-приходским". Ну, не городским же!)

Однажды дед Карл, усадив на колено — внука Сперанского, а на другое — внука Боткина, рассказывал историю приезда в Россию его ассистента — Шломо Когана. Он говорил:

— На палубу всходит таможня. Огромный русский сыщик с вот такой мордой (показывает руками) отымает у него документы и читает чуть ли не по складам, — "Шломо Коган из Амстердама", а потом говорит, — "Коган — голландская фамилия?

Соломон с самым умным лицом, чтоб не рассмеяться, не будь дураком, отвечает, — "А как же?

Тогда сей монумент поворачивается к писцу и приказывает, — "Голландец Коган. Прошел досмотр". Так Шломо вдруг стал голландцем!

Помню, как все хохотали и потешались над русской глупостью. А потом мой дед Кристофер — тесть графа Аракчеева и директор Сестрорецкого военного завода, вынул трубку изо рта и, чуть усмехнувшись, добавил:

— Лишь потому, что здесь дети, которые могут сделать неверный вывод из слышанного, осмелюсь чуть подправить эту историю. Видите ли, ребятки, ваш дед Карл — великий медик и вращается все по дворцам, да присутствиям… Посему он смеет так говорить о русском народе. Но ежели вам предстоит общаться с Россией с иной стороны…

Я не верю, что офицер прочел, — "Шломо Коган из Амстердама". Просто врач Коган, рассказывая сию историю врачу Эйлеру, опустил одну деталь, показавшуюся ему несущественной. Офицер прочел: "Шломо Коган — врач из Амстердама". И лишь после того — нарочно подсказал жиду Когану, что лучше тому назваться голландцем. Ибо пока еще никто не отменил Указ "о черте оседлости.

А если бы он прочел, — "Шломо Коган — мусорщик из Амстердама", тут-то сей Коган и узнал бы Русь с задницы.

Помню, как вдруг притихли все дети, а Карл Эйлер задумался и сразу помрачнел, словно что-то припомнив. Мудрый же директор завода внимательно оглядел детвору, откашлялся и сухо сказал:

— Жизнь сего народа весьма тяжела, горька и опасна. Поэтому русские любят ваньку валять. Что взять с дураков?

Вот есть весьма умные люди — украинцы. Они прямо так об этом и говорят. А умней их — поляки. Те — просто самый умный народ. Но самый умный человек на Земле — турецкий султан. Так написано в его титуле. В России же — куда ни глань, кругом Ванька-дурак!

А теперь идите к карте и ищите Украину, Польшу, да Турцию. Вот к чему привел их хваленый ум. Где-то там рядом и дурная Россия. Вот до чего довела ее глупость! Так что в другой раз, ребятки, поосторожней с "Россией", раз она с такой рожей. Коль на Руси — такая вот рожа, значит ее хозяин хорошо кушает, а раз он хорошо кушает — не надо думать его дураком. Себе дороже.

Теперь вы понимаете, что такое евреи "немецкие". Это обычно люди редких, иль ценных профессий, которые были нарочно выписаны русскими "из Европ". Все мы получили радушный прием, дружбу и кров от русского народа и нам нечего с ним делить. Мы заняты такими делами, какими русские не могут, иль не умеют заняться. Русские — туги на иностранные языки с дипломатией, а ювелирное, иль врачебное дело передается от отца — сыну. А кто ж плодит себе конкурентов?!

Благодаря сему выгодному положению, мы вхожи в самые высшие сферы русского общества и, в сущности — есть сие общество.

Не так судьба обошлась с евреями "польскими". Эти шли через Польшу и Австрию, спасаясь от преследований тех самых народов, ибо ни в одной стране не нужна голодная, часто злобная и в культурном смысле враждебная масса. Эти люди — "черная" рабочая сила и в этом всегда конкурируют с титульными нациями тех, или иных стран. Так было в Испании, во Франции и Италии. Так было в Австрии, Германии и Пруссии. Так сейчас начинается в западных областях Империи. Разве что в России пока еще не начались погромы, но причина тут не только и не столько в терпимости русского народа, сколько в "черте оседлости" и крепостном праве.

Русские рабы и "польские" пока не пересекаются ни в правах, ни борьбе за работу, ни взглядах на жизнь. Под "взглядом на жизнь" я понимаю деятельность "польских раввинов". Если у "немцев" раввинат откровенно сытый, обладающий огромными средствами и оттого — "светский", "польский" голоден, нищ и оттого — радикален.

Все крайние религиозные секты, бытующие сейчас в еврейском народе, родились в землях бывшей Речи Посполитой. У сего есть культурная подоплека, — коль ты живешь в стране, где самый последний шляхтич имеет право на "Не позволям!", приходят фантазии устроить что-нибудь этакое — не как у прочих.

Вот недавно в Каменец-Подольске евреи стали строить новую синагогу. Дело хорошее, но зачем это делать на месте православной церквы?! Ее как раз сожгли местные униаты и пока попики глаза протирали — стоит! А вокруг нее стеной "польские", уверяющие, что у их очередного мессии было видение. И местное население вдруг начинает думать, что не униаты, но жиды сожгли православный храм! Слово за слово — вот и новый погром…

Ну вот, — опять… Начал-то я за здравие…

Хотя, если быть откровенным — ни с того, ни с сего появляются только — чирьи. Да и то, — лишь на заднице!

Как хотелось бы некоторым, чтобы те, иль иные явления были только лишь плодом чьей-нибудь ненависти, иль дурного характера!

Скажем так, — "Еврейский вопрос" у нас существует, иначе не было б самого Императора Павла. Сии грибы взрастают на уже унавоженной почве…

Почве, унавоженной — теми ж раввинами из польских местечек, проповедующими — сами знаете что. А претензии на то, или — это меня коробят, — что из уст Старого Фрица, что — Императора Павла, что — бесноватых раввинов. (Пахнут-то они — одинаково!)

Вот и выходит, что иные братья мои зовут меня "Царем Иродом", а матушку, да сестрицу — "Иродиадами" — "Старшей", да "Младшей"… Не за то, о чем вы подумали — средь евреев иные понятия. Просто Династия Иродов в свое время долго боролась с движением фарисеев и прочих безбожников (одним из коих и был некий Иисус из Назарета). Сами же Ироды принадлежали к религиозному течению саддукеев и полагали, что жить нашим предкам желательно с помощью Великого Рима. Это было — взаимовыгодно.

Теперь в Малороссии говорят:

"Москва — Третий Рим, а Бенкендорфы — Третьи Ироды", — обзывая при том всех "немецких евреев" "новыми саддукеями".

Наши раввины не остаются в долгу и появись сегодня средь "польских жидов" новый Иисус, наши "первосвященники" первыми б возопили — "Распни его!" А я, наверно, как и тот — Ирод, подписал бы ему приговор. (Nicola ж, конечно, в этих делах — тоже умыл бы руки…)

Кстати, — "Вторыми Иродами" средь нас считаются "Дожи Венеции". А вы не слыхали, что в первых редакциях Дездемону зовут "прекрасной еврейкой"? Венецианцы еще там говорят, — "лишь жидовки бегают в стойло к сей черноте"!? Интересное наблюдение…

Похоже, что и "Вторые Ироды" имели ту же проблему, что и настоящие Ироды Первые, и — ваш покорный слуга. С одной стороны, — прозвище Иродов от собственного же народа. С другой — милые венецианцы, шутящие про "жидовок" и "стойло". Правление меж открытым погромом и — хорошим поводом для него…

В первый раз все закончилось — Разрушением Храма. В другой — массовой резней и погромом в Венеции. В третий…

Я не допустил раза третьего. Весной 1812 года я собрал у себя всех видных раввинов и в присутствии моей матушки сказал так:

— Грядет ужаснейшая Война. Потери в ней будут огромнейшими. И наша лучшая часть — наша Жидовская Кавалерия примет участие во всем этом веселье. Ее составляют — ветераны пруссаки, а у них особый счет к якобинцам…

Из этого следует, что к мигу Победы мне нечем станет вас защищать. А посему — сегодня мы примем решение.

Либо — сегодня же вы поддержите меня своей проповедью и мы вносим очередную статью в "Новый Порядок". О том, что каждый еврей, достигший пятнадцати лет, обязан пройти военную подготовку. Чтоб дальше не было слюней и соплей — предупрежу сразу. Служба в армии подразумевает в сем случае не теплый пост в интендантстве, иль должность полкового раввина, но… Марш-броски на сто верст с полной выкладкой, отрытие траншей в полный профиль и розги — за неисполненье приказов, иль — разговоры в строю!

Раввины охнули и зажужжали. Затем старший из них — мой Учитель престарелый Арья Бен Леви поднял руку с места и произнес:

— Паства к сему не готова. Любая еврейская мать найдет тысячу поводов, чтоб не отдать дитя в эту армию!

Я пожал плечами в ответ:

— Есть другой выход. Мы пишем другую статью — о запрете на проповедь, несущую в себе межнациональную рознь. И по этой статье мы будем вешать — не только иных лютеранских лунатиков, но в первую голову — всех мешугге с Подола! На месте, как бешеную собаку!

Мои реббе ахнули и шум раздался еще громче. На сей раз они без стесненья шептали между собой — "Своя Кровь", "Избиенье младенцев"!

При этом они боялись обратиться ко мне и я, не выдержав, крикнул:

— Да что же вы за народ?! Нужно либо сцепить зубы и — драться! Любою ценой, любым потом и кровью! Если мы хотим хоть чего-то добиться, нужно уже сейчас учить военному делу наших детей — какая бы армия у нас ни была!

А ежели вы не можете драться, давай маслить попу и гнуться перед русскими с латышами! Да, обидно, но без армии в наших руках — нужно — иль гнуться, иль подыхать в миг очередного погрома!

Принимайте ж решение!

Они на сей раз призадумались, а потом Бен Леви спросил:

— Неужто мы не сыщем какого-нибудь… компромисса? Мы же разумные люди! Мы не можем идти против наших же жен, обрекая ребят на мучения, и… Зачем же нам мученики в среде — фарисеев?!

Я рассмеялся в ответ и мать моя, остерегающе, положила руку мне на плечо. Я ж обернулся, обнял и поцеловал ее в лоб, а потом сказал всем присутствующим:

— Компромисс есть. Собирайте манатки, господа иудеи. Если вы не примете того, иль иного решения — придет день и нас тут всех вырежут! Опыт Венеции показал это. Сожители наши не терпят чужого мнения — коль уж они так славно принялись за курляндцев, свернуть шею горстке жидов — им вообще, — за забаву! Собирайте манатки…

Многие раввины обиделись на меня в этот день. Они так и не договорились… (Это обычная беда всех евреев — мы не создали еще ни одной нашей партии. Меж евреями родовитыми всегда найдется повод для склок.) Просто, когда они покидали наш дом, Бен Леви на прощанье спросил у меня:

— Раз вы прогоняете нас, на кого же теперь ты рассчитываешь? Кто пойдет умирать за твой трон и корону?

Почти все раввины застыли и с интересом уставились на меня. Я же с улыбкой ответил:

— Ты меня так и не понял, Учитель… Я готов царствовать лишь над любимыми мною людьми. Но раз они сами не ведают, что хотят — Пастырь отвечает за свою Паству.

Коль вы не готовы еще строить наше — Иудейское Царство, я не хочу чтоб ради моих претензий на трон страдал наш народ. Я не доведу дел до Иудейской Войны — я просто не буду царствовать…

Бен Леви всерьез призадумался, а потом, благословив меня и поцеловав на прощание, вышел из комнаты. Прочие же раввины, с интересом поглядывая в мою сторону, покинули дом моей матушки.

Прошло десять лет. Я всем моим политическим весом поддержал моего кузена в борьбе за русский престол. Ради того я — даже упразднил Латвийское Герцогство и многие "нацисты" занесли меня в свои "черные списки". Но в 1823 году все раввины Империи единогласно выступили с петицией о создании Единого Раввината в России. Раввинат получили заковыристое название "Комиссии по Иудейской Вере и Быту" и я стал — главным раввином Империи.

Знаете, — вопросы Крови и Веры потому и сложны, что… Всегда меж народами находятся поводы для обид. Дерьмо всплывает в каждом народе и в каждой нации — есть свои гении. (Как бы я ни ненавидел поляков — я плакал и плачу, слушая "Прощание с Родиной". Сия музыка — не от Мира сего…)

Но вернусь к рассказу о той ужасной зиме. Уже к Новому 1797 году все евреи "немецкого корня" покинули обе столицы, перебравшись к нам — в Ригу. Всем здравомыслящим людям было понятно, что сейчас Государь начнет искать "козлов отпущения"…

Евреи бросали дома, производства и лавки, хватали в охапку своих домочадцев и любою ценой — пересекали границы Прибалтики. Считается, что с "Новым Порядком" в Ригу съехалось много евреев со всей Европы. Так вот, — в ту страшную зиму из России в протестантскую Латвию ушло в три раза больше народу, чем прибыло из иных стран… Увы, люди обычно не едут туда, где им лучше, но чаще бегут оттуда, где уже — просто невмоготу…

Прибытье такого количества беженцев вызвало голод и матушке пришлось обратиться за помощью ко всем лютеранам Европы.

Редко кто и когда воспринимал евреев за обычных людей. Но в те дни, несмотря на угрозы зимы и обледенение Балтики в Ригу пошли корабли с продовольствием: из Англии, Пруссии, Голландии и даже — вроде бы враждебной нам Швеции. Корабли шли по мерзлой воде, прорубаясь сквозь смерзавшийся лед. Когда Балтика окончательно "встала", по льду пошли санные поезда…

Это было только началом. Помимо еды, беженцам нужен был кров — крыша над головой. И тогда моя матушка на свои личные деньги стала строить большие многоквартирные дома на южном — бывшем курляндском берегу Даугавы. Так в Риге стал расти Новый город, застроенный "высотным" "муниципальным" жильем.

Строили быстро и уже к февралю 1797 года туда стали вселять первых беженцев. От сего дома получились низкого качества и очень легко горели от наших "брандскугелей". То же, что не сгорело — развалилось от прямых попаданий наших фугасов…

Ежели "Старый город" к осени 1812 года представлял из себя страшное зрелище, "Новый город" был фактически стерт нами же — с лица земли. (У французов не было столь мощных фугасов и — никаких брандскугелей.) Нынешняя Рига — по сути отстроена заново…

Плата за такое жилье была совсем символической и матушку мою с той поры принято почитать во всем мире. И до нее было много богатых евреев, пекшихся о сородичах, но никто до сих пор не готов был "платить за евреев вообще.

Пример сей был заразителен и с 1799 года диаспора французских евреев стала строить жилье для беженцев, спасавшихся от Войны "на той стороне баррикады". С 1803 года аналогичное движение началось в Англии, где тоже стали строить временные жилища для обездоленных. Но все (в наших кругах) помнят, что первой на сем поприще была моя матушка и где бы я ни был, — в первую очередь меня принимают, как ее Первенца, а уж потом — за все остальное.

Иудейские мистики считают между собой, что Возвращение в Землю Обетованную будет дозволено нам лишь после того, как евреи со всего мира ощутят себя, как единый народ. Увы, сегодня в той же России евреи "подольские" (иль — "одесские") враждуют с евреями "рижскими", считая нас своими заклятыми ненавистниками. Мы платим им той же монетой, так что "воссоединенье евреев" — вопрос отдаленного будущего. Но той страшной зимой мы сделали колоссальный шаг — к единению и Восстановлению Храма.

(Любопытно, что Павел, боровшийся с "всемирным еврейским заговором", в реальности — подтолкнул нас в объятья друг друга.)

К весне 1797 года в Дерпте было сделано два колоссальных открытия — во-первых, был разработан нитрат-нитритный цикл в консервировании колбас и копченостей и свинарники Бенкедорфов стали воистину "золотой жилой". Во-вторых, было доказано благотворное влияние фосфора с калием на посевы и придумались "калийные суперфосфаты.

В любое другое время сию технологию ждали б долгие годы проверок и прочего, но — голод не тетка и суперфосфаты попали на наши поля уже весной этого года. Осенью мы получили пятикратную прибавку ко всем урожаям! Отныне и по сей день — прежде убыточные земли Прибалтики стали фантастической сельскохозяйственной житницей Российской Империи, а вопросы добычи фосфатов перешли в ранг национальной политики.

Увы, к несчастью для Швеции — месторождения апатитов (фосфорсодержащих известняков) были обнаружены только в Финляндии. Сами шведы не умели их обрабатывать и потому продавали нам — за терпимую плату. Но со дня открытия суперфосфатов все кругом говорили о "необходимости решить финский вопрос". Мы не можем зависеть нашим желудком ни от безумной России, ни от шведских цен на "фосфорную муку". Завоеванье Финляндии стало вопросом нашего выживания.

Калийные ж соли производятся в Пруссии. Прусская королева и моя матушка сразу захотели моей женитьбы на прусской принцессе. Пруссия тоже весьма зависит от продуктивности ее почв и брак апатитов Финляндии на прусском сильвине (хлориде калия) сразу же стал вожделенной мечтой наших промышленностей.

Браки, конечно же, заключаются на небесах, но в свете последних открытий — для притяженья двух юных сердец требуется "чуточку химии". Глубоко простерла Химия руки в дела человеческие!

Кстати, — русские боятся минеральных добавок, считая продукты, выросшие на таких удобрениях — "ненатуральными" и "сплошной Химией". Я устал убеждать их по этому поводу — пусть голодают, коль считают иначе.

Мы же с пруссаками в кои-то веки стали производить продукцию сельского хозяйства на экспорт. Сегодня мои четыре провинции — Финляндия, Эстляндия, Лифляндия и Курляндия производят зерна, мяса, масла и молока столько же, сколько и вся остальная Империя вместе взятая.

Видите ли, — русские приняли особый закон, запрещающий использование калийных и фосфорных удобрений на землях России. Может быть, — они правы. Продуктивность земель в центре России — немыслимая. Там — сплошной чернозем и наши добавки погоды не делают. У русских иная болезнь — погода у них неустойчива и от ее капризов зависят их урожаи.

В Прибалтике ж — все года на одно лицо: дожди. Да почва, истерзанная ледником. Она настолько тоща, что любые удобрения, внесенные хуторянами, окупаются сторицей! Так что — опять верно сказано: "Что русскому здорово, то — немцу смерть!" И ровно наоборот.

Сельское хозяйство в Прибалтике сегодня немыслимо без калийных и фосфорных удобрений. В России же — те же самые удобрения только "сжигают" ее необычайно тучную почву.

При всем этом в Сенате мы видим два типа дурней: одни говорят, что "надобно не отстать от Европы и удобрить Русь-матушку", другие же требуют — "запретить Химию на всем пространстве Империи", — в том числе и в Прибалтике. А когда пытаешься бороться с обоими сортами придурков — и те, и другие обижаются на тебя.

То же самое и в политике. Раз уж разные почвы Империи столь по-разному относятся к удобрениям, чего уж про людей говорить?! Ну — не дело же лазить с русским уставом в наш монастырь! Иль с польским — в русский. Иль — с монголо-татарским!

Так нет же — лезут. Вот и появляются новые Павлы…

Массовое бегство евреев в Прибалтику привело и к военным реформам. Нашим командующим стал Михаил Богданович Барклай-де-Толли. Он первым осознал сущность переворота в тактике и стратегии, вызванного появлением штуцеров.

Официально считалось, что мы Восстали против России и под сим соусом солдатам меняли Уставы, оружие и даже — форму одежды. Латышам говорили:

— Ношение треуголок, да киверов — знак обрусения. Латвийский солдат должен носить "куратку" (иначе — "фуражку").

Разноцветные мундиры русских полков — признак их базарной натуры. Егеря должны перейти на единую форму одежды — зеленую с черным. Сие цвета нашей Лифляндии и Креста Протестантов.

Русские только умеют, что гадить вокруг своих лагерей. Наши солдаты обязаны убирать за собой и — носить лопатки для нечистот.

Русские — вылитые бараны. Поэтому они ходят толпою. Каждый из егерей — личность, умеющая самостоятельно принять решение. Поэтому егеря отныне ходят в атаку лишь рассыпной цепью"…

Сии указания можно продолжить. Общая неприязнь к русским у наших солдат была такова, что одного упоминания "а у русских — вот так" было достаточно, чтоб сие немедля искоренилось в среде егерей.

Но вы ж понимаете — истинную подоплеку приказов: резкое увеличение дальности выстрела и скорострельности штуцеров вели к устарению тактики каре и колонн. Отсюда — рассыпной строй.

Появление оптических призм и впоследствии — оптического прицела потребовало "неприметности" наших стрелков. Отсюда — зеленые и черные цвета нашей "единой" формы для всех солдат.

Увеличение меткости снайперов противника заставило укрывать солдат от огня. Отсюда использование "ритуальных лопаток" — для отрывания траншей и окопов. (Нарезное оружие позволяло теперь перезарядить штуцер "из положения лежа".)

Но в траншеях немыслимы "лопушистые" треуголки, да торчащие, как перст, кивера. Отсюда появление фуражки в наших войсках. Обязательно — с козырьком, чтоб глаза прикрывало от солнца.

Как видите, — все сии новшества диктовались самым что ни на есть — здравым смыслом. Но армия — необычайно консервативна, а армейская логика — в стороне от здравого смысла. Не будь "врага" в виде России, мы б долго убеждали своих хуторян в необходимости хоть что-то менять! А на волне, — "все — не как у России", реформы прошли просто стремительно. (Выходит и в этом Павел оказал нам услугу!)

Разумеется, такая активность в провинции пришлась не по вкусу бесноватому Императору. И тогда он приказал готовить войска к вторжению в наши края. (А кроме нас — в Грузию.)

Удивительно, но из этого не делалось никакого секрета! Павел сказал по сему поводу так:

— Мы их просто затопчем!

Русская пропаганда подхватила сей тезис и стала чернить жидов с немцами на всяком углу. Многих в ту зиму прогнали из армии и она стала попросту небоеспособна.

Наши ж полки, имея все больше изгнанников, усилились необычайно. В итоге — на масленицу 1797 года наши армии сами вторглись в Россию.

С юга Латвию всегда окружали поляки. Но после Пугачевского бунта много поляков поддержало Костюшку и бабушка решила их выселить. В недельный срок в Минской, Витебской и Могилевской губернии собрали всю шляхту и погнали ее на восток. В губернии Московскую с Нижегородской.

Я уже говорил, что по неизвестным причинам поляки менее восприимчивы к заразным болезням. Сии же губернии в те годы особо жестоко пострадали от эпидемий чумы, холеры и тифа — две трети москвичей с нижегородцами умерли от сих болезней. Посему и заселяли пустые деревни "устойчивыми к заразе" поляками.

Политические итоги сей акции я подведу много позже, но на будущее хотел бы вам указать. Многие помнят странную фразу Наполеона: "Если я займу Санкт-Петербург — я возьму Россию за голову, коль я займу Киев, я возьму Россию за ноги, а коль я освобожу Москву, я поражу Россию чрез ее Сердце!

Русский перевод не может быть адекватен, — в исходном французском есть тонкая игра слов, но факт остается фактом: многие из вас помнят патриотические очерки про Нашествие. Популярнейшей темой средь них было о нападении на французский конвой с продовольствием. Но задумывались ли вы об одной странной штуке — практически нет ни единого очерка про то, как "оккупанты" реквизируют продовольствие у несчастных русских крестьян?!

Дело же в том, что к 1812 году, согласно статистике — польские "переселенцы" владели двумя третями земель Московской губернии и выращивали четыре пятых ее урожая! А поляки — в большинстве своем ненавидели русских и кормили французов бесплатно. Французам не за чем было у кого-нибудь что-нибудь реквизировать. Они шли именно в Первопрестольную, чтоб в ней — зимовать. В самом сердце теперь уже польских поместий! Знаете, что они сделали, только войдя в нашу Москву? Они выписали из Парижа труппы "Гранд Опера" и "Комеди Франсез" — они надеялись зимовать со всеми удобствами!

Другое дело, что гениальный Кутузов повышиб у них кавалерию на Флешах и лягушатники не смогли защитить польских помещиков от моих егерей, коих русская пропаганда любит называть "партизанами". (Будь у французов жива их конница, мои б пешие парни не осмелились так "разруливать" по всей губернии!) Но обо всем этом — позже.

Здесь же я хотел бы отметить, что к 1797 году Витебская губерния была заселена русскими барами, коим дарили поместья поляков. Новые хозяева не имели поддержки в народе, так что наши егерские армии входили в Витебск с хлебом-солью и девичьими поцелуями "освободителям". (С того дня матушка моя, чтоб сильней позлить Павла, звала себя — "помещицей витебской". Тот на стенку лез от обиды!)

Интересно, что кроме Витебска мы не стали развивать свое наступление. В природе есть своеобразные штуки — к примеру крепость Смоленск невозможно брать с запада. Поэтому его еще зовут "Ключами России". Зато тот же Смоленск незащитим от ударов с востока — поэтому русские в движеньи на запад проходят его "в один пых.

Против Смоленска же стоит — Витебск. Эту крепость почти невозможно взять ударом с востока, поэтому шляхта всегда звала его "Ключом к Польше". (Зато Витебск весьма легко брать ударами с запада!) Так сама Природа развела Россию и Польшу по "разные стороны баррикад.

Поэтому Барклай не стал рисковать и "подбирать земли" к востоку от Витебска. Вместо этого тысячи паровых машин были поставлены на телеги и переброшены на строительство "Восточного Вала" — системы траншей и фортов по всей границе с Россией.

Когда меня спрашивают — "А было ль Восстание?", — я предлагаю проехать на Днепр и посмотреть на тамошние траншеи полного профиля, обращенные — против русских. Когда наивцы бормочут:

"А может быть это — поляки?!" — я отвечаю:

"Господа, это — траншеи. Это создано после Разделов Речи Посполитой. А кто еще, кроме нас, в эти годы мог отрывать такие траншеи против вас — русских?!

(Забегая вперед, доложу, что "Восточный Вал" сыграл свою роль в событьях Войны 1812 года. Хоть этого никто и ждал!)

Другая постройка той же зимы — "Дрисский Рубеж". Равно как мы страшились нападения русских с востока, так же мы опасались и угроз католических с запада. Но если "Восточный Вал" возник на высоком берегу Днепра, "Дрисский Рубеж" откапывался на низком — правом берегу Дриссы и его все время затягивало грунтовыми водами.

В итоге уже к началу 1798 года все силы с Дриссы были переброшены на строительство "Восточного Вала". Строительство ж "Дрисского Рубежа" признано "бессмысленным и бесперспективным.

Удивительно, но русские нам не поверили и работы по "восстановлению Дрисского Рубежа" начались незадолго до вторжения Бонапарта. На сей раз строил Фуль, но и у него — траншеи превратились в бесконечные канавы с водой.

С точки зренья Истории — наш отказ продолжить работы на Дриссе привел к ужасной осаде Риги летом 1812 года и фактической сдаче Литвы и Курляндии — якобинцам с поляками. Но против Бога с Природою не попрешь. Сколь воду ты не откачивай, — она дырочку сыщет. Зато, — как стоял "Ливонский Рубеж" так и стоит — ни одна якобинская сволочь не прорвалась сквозь него в сердце Лифляндии. Как выстроился "Восточный Вал", так и не выскочил чрез него Бонапарт из России… Божья Воля.

Когда русские осознали величие "Восточного Вала", сам Суворов отказался его штурмовать. За это Павел его отправил в отставку. Но утрата губернии Витебской привела к отсеченью России от прочей Европы! Теперь русским нужно было рассчитывать лишь на свои собственные ресурсы. А тут — новая катавасия.

Павлу подали петицию московских помещиков, в коей ему доносилось:

"Кредитный Банк Российской Империи отказывает в предоставленьи кредитов русским помещикам на основаньи того, что они — русские. Все же кредиты идут лишь полякам, которые совершенно выжили всех русских с рынка и теперь ценами унижают русских людей.

Павел вскипел. Он решил во всем разобраться и вызвал к себе своего казначея и директора Кредитного Банка.

Сей Институт появился в России во времена Анны. В те годы русские дворяне, разоряемые бироновщиной, стали продавать собственное "дворянство" в обмен на прощенье долгов. Тогда Анна, чтоб не извести вконец свою ж армию, предложила закладывать имения в Кредитный Банк. В итоге — к началу правления моей бабушки долги частных лиц Кредитному Банку составили шестьдесят миллионов гульденов золотом (это около трехсот миллионов рублей!). Это при всем Имперском бюджете — в сорок миллионов гульденов на круг…

Бабушка моя поняла, что взыскать сию сумму с неплательщиков невозможно и простила все эти долги. Так что к началу Правления Павла Кредитный Банк стал опять приносить некий доход.

Когда Павел потребовал от своих слуг объяснений, Директор Кредитного Банка встал на колени и закричал:

— Вы ж меня без ножа режете! Лучше увольте, но не заставляйте давать денег русским! Они же — не отдают!

Павел весьма изумился. Но проверка банковских записей показала удивительную картину: русские и вправду не отдавали долгов. На Руси весьма своеобразные понятия Чести: проигранное отдают любою ценой. Зато долг процентщику отдадут лишь по пьянке, иль в каком ином состоянии умопомешательства. При этом на полном серьезе кредитные деньги воспринимаются как "дурно нажитое" и сплошь и рядом к ним относятся: "легко пришло, легко и уходит". Возвращать же долги никто и не думает!

Иное дело — поляки. Эти воспитались в нормальных рыночных отношениях и собственную деловую репутацию ставят превыше всего. Поэтому польский помещик отдавал деньги исправно и в срок. В соответствии с Указами моей бабушки "исправный должник" получал льготу — в увеличении кредита. В итоге те же московские магнаты Кесьлевские к 1812 году к весне брали в Банке кредит на два миллиона рублей серебром и успели вернуть его до начала Войны со всеми процентами — именно потому, что начиналась Война и поляки Кесьлевские боялись, что русские заподозрят их в желании не отдать под шумок!

А какой русский решился бы на сей подвиг?! Кесьлевские ведь — отдали долг не имея еще прибылей с урожая… Но люди сии заботились о своей деловой репутации!

Это — Кесьлевские. В то же самое время кредитный предел для русских помещиков в Московской губернии составлял… вы не поверите. Полторы тысячи рублей. При невозврате сей суммы — новый кредит не выдавался. С 1810 года ни один русский помещик в Московской губернии не мог получить денег в кредит, ибо был должен Кредитному Банку по счетам прошлых лет.

Почувствуйте разницу. Одни просят и получают два миллиона рублей серебром под Честное Слово, а другим не дают и полутора тысяч! Это и называется — разницей в деловой репутации.

Вы по-прежнему удивляетесь, что за сорок лет горстка изгнанников смогла подмять под себя две трети земель Московской губернии, да производить четыре пятых ее урожаев?! А вы не задумывались над тем, что у этих поляков — помимо всего и урожайность на квадрат почему-то в полтора-два раза выше, чем у русских, да еще и на худшей земле?! Почему? А вот — потому.

Павел осознав эту реальность впал в состояние комы. Когда он из нее вышел, он собрал у себя всех русских, подписавших сию ябеду и сказал так:

— Почему вы долга не платите?

На сие ему отвечали:

— У нас — недород. У нас — обстоятельства!

Тогда Павел расчувствовался и заявил:

— Коль русским у нас в стране будет плохо, плохо будет и всей Империи. А может быть и — всему Миру.

Без комментариев.

На основании этих слов Павел уволил Директора Кредитного Банка и собственного казначея, приказав выдать денег всем русским помещикам под их Честное Слово. (Полякам же велели больше не давать и копейки!)

На русский рынок обрушился невиданный "дождь" дешевых рублей. Это при закрытии "Латвийской границы", бойкоте русских товаров средь "северных стран" и очередной Войне на Кавказе…

За 1797 год рубль обесценился в восемь раз. Но даже столь дешевые рубли в Кредитный Банк не вернули и с такою инфляцией! Так русская казна начала свое неуклонное движение в бездну, а Павел к своей могиле.

В конце 1800 года Россия окончательно обанкротилась, — первым рухнул Кредитный Банк под грудой невозвращенных долгов… С октября 1800 года в русской армии не выплачивали никому жалованья, — это просто удивительно, что Павел дожил до марта 1801 года! И это случилось с той самой страной, которой моя бабушка оставила недурную казну в тридцать миллионов рублей серебром!

Да не в павловских ценах, иль ассигнациях Александра, но — бабушкиных "полновесных рублях"! Нет, недаром ее кличут — Великой!

Все сии безобразия до глубины души возмутили "польскую партию". (Павел запретил давать кредиты только полякам и они увидели в том особую обиду в свой адрес.) И если до сего дня "поляки" на Руси грызлись с "немцами", теперь мы впервые оказались с ними — "товарищи по несчастью". Что любопытно, полякам все равно нужны были деньги и они обратились к кошельку моей матушки. В чем им не было отказано. Мало того, — на сей случай матушка нарочно ввела "мягкий кредит" и поляки получали у нее средства под меньший процент. Если угодно — в те дни мы впервые увидели друг в друге не просто врагов, но торговых партнеров и сие стало прологом к нынешнему "Золотому Веку" Империи.

Давайте начистоту. Россия — единственная страна во всем мире, в коей политикой занимаются все, кто угодно, кроме "титульной нации". Дело в российской Природе.

Во всех иных странах становление национальных партий происходило на основании интересов экономических, — обычно на производстве тех, иль иных продуктов питания. На Руси ж — вся земля "зона рискованного земледелия", а на сих рисках не выстроить регулярную экономику. И из этого — последовательную политику.

Поэтому до начала "промышленной революции" на Руси и не могло быть никаких политических партий — столь слабая база в сельском хозяйстве не могла обеспечить общности интересов.

Но, когда на Россию пришел "промышленный бум", здесь уже пронеслась и "бироновщина", и "избиения немцев" так что вопросы национальные вышли на первый план.

Легче всего в любой стране поднимается "промышленность легкая" пищевая, мануфактура и прочее. Наиболее развиты сии отрасли в "легкомысленной" Франции и ее восточной союзнице — Польше. Так что первые же мануфактуры в России возводились только поляками и — для поляков. (Они опасались, что русские учудят в их отношении нечто подобное расправе над курляндским правлением и надеялись, что разрушение мануфактур без поляков — остановят русский погром. Расчет их был верен.)

Так возникла "польская партия". Сегодня в ней уже больше русских, чем чисто поляков, но по сей день — сии люди выступают за поблажки сфере обслуживания, легкой промышленности и ресторанам.

Но вслед за "легкой промышленностью" во всех странах подымается промышленность и "тяжелая". Шахты, выплавка стали, горное дело, военная индустрия всегда были любимым коньком всех германских племен. Так возникла "немецкая партия" Российской Империи. Партия пушек, верфей, шахт и железных дорог.

Обратите внимание на одну тонкость. Начинали-то мы все по — национальному признаку. Но деньги не имеют национальности. Потихоньку все в нашем кругу перемешались, да переженились между собой, так что сегодня — полным-полно немцев в пекарнях, равно как и поляков — в литейных. "Партии" же сохраняют свои имена только лишь на основании былых экономических приоритетов.

Обратите внимание — экономических. Все же решения Павла были продиктованы чем угодно, но только не экономическим смыслом. Неудивительно, что в первые же полгода правления на него ополчились как "немцы", так и "поляки.

(Вся же вражда наших партий свелась сегодня к прениям над бюджетом и вопросам налогообложения, иль напротив — поблажки тем, иль иным областям индустрии. Если так будет и дальше, когда-нибудь мы дорастем до нормальной парламентской демократии. Конечно, хотелось бы — раньше, но — всякому овощу свое время.)

* * *

Осенью 1798 года указом Императора Павла я был произведен в прапорщики Лейб-Гвардии Семеновского полка. Государь пошел на сие, скрепя сердце, но его принудила международная обстановка. Когда "обозначились контуры" павловского режима, все инородцы поспешили прочь из столицы. Лютеране с иудеями живо укрылись в матушкиной Риге, хуже пришлось католикам, которые бежали к Наследнику Константину в его полукатолический Киев.

Если такие горести были у армейских чинов, вообразите, что творилось на флоте! Россия "вышла к морю" на нашей памяти и все высшие флотские должности были по праву за "инородцами", имевшими морское образование.

Причем большая часть адмиралов была именно католиками! Ведь моряки по характеру не любят перемен и по добру никто из них не пойдет к чужим берегам проситься на службу. Поэтому русскую форму надевали прежде всего выходцы из Данцига и Курляндии, обученные в польских мореходных училищах, — все прочее побережье было насквозь лютеранским и католическим капитанам было непросто даже бросать якорь в ином порту.

Немногим лютеранам и тут повезло: согласно договору меж бабушкой и матушкой — Балтийский флот был наделен правами "экстерриториальности", так что команда корабля, бросившего якорь в Риге, Ревеле, или Рогервике, надевала черную форму, а вернувшись в Кронштадт и Питер — поднимала бабушкины цвета.

Хуже пришлось католикам. Они не могли пристать к Константину и это породило "эпоху русских географических открытий". Если вспомнить, что адмирала Крузенштерна звали Адам, а адмирала Беллинсгаузена — Тадеуш, можно понять насколько им стало туго.

От хорошей жизни не поплывешь открывать Антарктиду, или — вокруг света…

Завершение же эпохи "русских открытий" связано с тем, что ныне все флотские капитаны с адмиралами — воспитанники Рижской мореходки. (А русская флотская форма не "петровско-андреевская" белая с синим, но "лютеранская" черная с белым.)

Как вымерли последние католики на флоте, так и отпала надобность путешествовать "за три моря". (Кстати, Афанасий Никитин отправился в Индию не от хорошей жизни, но, спасая себя от монгольской сабли, да московского бердыша, — его родимая Тверь затрещала под ударами москвичей, да их татарских союзников.)

Но не всем дано плавать в полярных льдах, или помирать от тропической лихорадки. Поэтому большая часть флотских католиков настояла на военной экспедиции в Средиземное море — против тамошних якобинцев. Так вышел "Второй поход" Ушакова, увенчанный взятием Корфу и созданием "Республики Ионических Островов.

Все было бы хорошо, если б не Павел. Жители Мальты, измученные жестокостями британского правления, увидав столь мощную эскадру вблизи своих берегов и обнаружив известную доброту Ушакова, обратились к Павлу за помощью. И тот стал "Гроссмейстером Мальтийского Ордена" со всеми вытекающими последствиями.

Англичане увидали в том повод к войне и немедля пригнали подмогу к армаде лорда Нельсона, закрыв Гибралтар. Французы, узнав о начале войны на море меж нами и Англией, немедля заключили союз с турками и стали накапливать в турецких портах (в паре плевков от Корфу) эскадру Брюэса. Россия же оказалась "меж двух огней" в состоянии войны с обеими великими державами.

Вырваться из такого кольца не представлялось возможным, и без леса на починку кораблей, боеприпасов и провианта ушаковская эскадра была обречена. Тогда русские католики, надеясь спасти братьев по вере, уговорили Павла послать самого князя Суворова в Итальянский поход. (Получи мы надежные базы для флота в Италии, дело приняло бы иной оборот.)

Поэтому Павел объявил все мое поколение остзейцев офицерами Семеновского полка, повелев нам "следовать на войну.

Согласно обычаю, с бароном в поход выходит до роты его мужиков. Так Император надеялся получить наши штуцеры, молва о коих гремела по всей Европе. Единственное, чего он не учел (а он отличался даром не видеть сути), что все высшие чины в Суворовской армии были за католиками. Сама же идея послать родных чад на суд и расправу к католической нечисти, вызвала во всем ливонском дворянстве хохот почти истерический.

Павел весьма изумился, когда матушка, пышно отпраздновав наше производство в офицеры имперской армии, на другой день под овации и рукоплескания всей Остзеи огласила Указ, по которому отлучка из Латвии без ее письменного разрешения объявлялась Изменой Родине.

Павел в ярости приговорил всех нас к смертной казни, матушка тут же не осталась в долгу, приняв у нас Присягу Латвии. Никогда мы не были так близки к окончательному отделению от великого соседа! Лишь осознав это (и найдя в сем деле корень личной вины), Павел пошел на попятную…

В 1799 году я защитил докторскую по химии. Не будь я сыном моей матушки, не видать мне столь важной степени в шестнадцать, как моих ушей. Но то, что в 1807 году я стал членом Прусской Академии Наук, а в 1808 Парижской Академии, дозволяет мне верить, что хоть и не в шестнадцать (что нонсенс), но в реальном возрасте я все ж защитил бы обычную диссертацию.

С детства я питал слабость к матушкиным порохам и фейерверкам. Поэтому на практикумах, обязательных в Дерпте, я баловался с парафинами, получая из них нечто по древним рецептам "греческого огня". (Такую тему я сам выбрал для "личной работы".)

Однажды я прокалил соду, сплавил ее с белым глиноземом (все по старинным трактатам) и обработал сплав горячим раствором "парафиновых кислот". Полученное мыло обладало невероятно горючими свойствами. Оно горело прямо в воде, прекрасно липло к любой поверхности и прожигало насквозь даже металл. Я дал ему имя — "NAPalm", — или Натрий-Алюминиевые соли Пальмитиновой кислоты. (Пальмитин — основной углеводород нефтяных парафинов). Мое мыло сразу пошло в дело для начинки ядер нового типа, "брандскугелей" (ими в Рижском заливе были сожжены якобинские эскадры в 1812 году), а мне — присвоено звание доктора химических наук.

Сегодня считают, что мои научные заслуги больше связаны с технологией производства активного хлора и хлоратов, а также за работы с азидом ртути и азидом свинца. Иными словами — хлорного пороха к "пушкам Раевского", да капсюлей к "унитарному патрону". Но сие — вопрос Тайны.

Россия — страна с малым флотом, и перечить нам готова одна только Англия. Напалм же используется лишь в береговой артиллерии. (Чтоб не пожечь свои же корабли, да — пехоту.) Поэтому по сей день технология его производства остается нашей Государственной Тайной. Вот приплывут к нам сыны Альбиона, тогда и — рассекретим.

Здесь мы подошли к вопросам секретности. Все наши научные подвиги с первого же дня были окутаны завесой секретности, граничащей с паранойей. Только в 1807 году после Ауэрштедта, французы на весь мир раззвонили ужасную для них новость. За пятнадцать лет секретной работы и баснословных гонораров матушка собрала в Дерпте весь цвет лютеранской математики (Дерптская школа по сей день почитается лучшей в мире) и химии. Только тогда и вышло наружу, что цвет латвийского офицерства "сгубил молодость" за пробирками и логарифмами в Дерпте, в отличие от наших русских сверстников. Нынешнее "немецкое засилье" в армии объясняется тем, что нашему брату не отшибли последние мозги в павловской казарме, — вот и вся разница.

Сегодня, вспоминая о молодости, я вижу перед глазами огромные залы, брызжущие тысячами свечей, оркестр, гремящий вальсы, да мазурки, и разряженных веселых девиц, от которых так и разит духами, как от кокоток.

Но по ночам мне грезятся иные миры. Темная укромная зала Дерпта. Два-три подсвечника не могут рассеять таинственный полумрак этой теплой и уютной комнаты. Где-то далеко плачет одинокая скрипка и я танцую печальный менуэт, или сарабанду с грустными дочками наших ученых. Мимо меня неслышными тенями скользят другие пары, в темноте взблескивают погоны и эполеты и, кроме плача скрипки — тишина… Только скрип наших сапог со снятыми шпорами и еле слышное шуршанье платьев наших дам, да затаенный шепоток и еле уловимые запахи цветов в темноте…

Моя дальнейшая судьба сложилась так, что я чаще оказываюсь на ярком свету, среди этой ужасной вопящей, вонючей и грязной толпы, или в жаркой постели, окруженный тысячами глаз изо всех щелей, слюнявых морд и всего прочего, чем так отвратительна наша придворная жизнь. Я настолько привык к ней, что мне порой кажется, что этот маленький, уютный и теплый зал в сонном, печальном Дерпте — химера моего воспаленного воображения…

Только с годами мне все чаще снится плач одинокой скрипки, шуршание чьего-то платья, неуловимый аромат живых цветов и семь крохотных огоньков в темноте над глыбой рояля… Иной раз мне кажется, что если бы я остался с моими пробирками — жизнь моя обернулась лучше, праведнее. Чище…

Только все это — ночные химеры, — в реальности все мои друзья ушли на войну с Бонапартом. И почти все — погибли. А выжившие стали нынешним русским правительством и наш Дерпт — опустел.

Я пару раз приезжал туда, но не узнал ни зала, где мы танцевали по ночам и признавались в любви близоруким девочкам, да читали им Гете, ни моей лаборатории. Только тот — старый запах…

Запах соляной кислоты, квасцов и еще чего-то родного, но — неуловимого, впитавшегося в камни моей второй "Альма Матер". И еще — тишина провинциального, Богом забытого, университетского города. Только это и осталось со времен моей молодости. У меня была — хорошая молодость.

12 марта 1801 года Император Павел помер апоплексическим ударом. В этом официальном сообщении есть толика истины — Государь действительно помер от удара, но не крови в голову, но — табакеркой по голове. И мы были приглашены на его похороны и коронацию отцеубийцы — Александра I.

Много сказано и написано о причинах убийства Павла — личность это была неординарная и борьба со "всемирным жидовским заговором" прославила его на весь мир. Поэтому многие досужие писаки любят порассудить прежде всего о масонском заговоре, или об экономических интересах иных заговорщиков.

Все это верно, но — не это стало причиной гибели несчастного коротышки. Что самое ужасное и невероятное во всей этой истории — причины столь мерзкого преступления были самыми что ни на есть уголовными. Я могу сказать это со всей откровенностью, ибо именно мне было поручено в январе 1826 года возглавить комиссию по расследованию сего преступления.

История гибели Павла уходит в события лета 1799 года. Суворов, спасая наш флот, согласно павловскому плану, разбил французов и занял Венецию, которой уготовлено было стать главной базой русского флота. Но в августе Нельсон разбил Брюэса при Абукире и обложил Корфу. Ушаков не решился оголить остров в такой момент, меж ним и Суворовым вспыхнула ссора (Ушакова ушли на Каспий) и эскадра в Венецию не пришла.

Без Ушакова (и морского подвоза провианта) Суворову нечего было делать в Венеции, ибо его армия стала голодать и он решился выйти из окружения через Альпы. В октябре Суворов, обессмертив славу русского оружия, вывел остатки армии в Тироль. Французы же догнать его не смогли.

Павловская администрация была столь рада сему обороту дел, что всех участников перехода осыпали орденами и медалями, а самого Суворова произвели в князья и генералиссимусы. При этом умалчивалось, что во время перехода Суворов был принужден бросить все свои пушки и обозы, а лошадей пришлось съесть. При этом из окружения вышли почти все генералы, — но только треть старших офицеров, восьмой из младших командиров, и только — двадцатый из нижних чинов. Всех остальных сгубили голод и холод.

Тем временем во Франции бригадный генерал Наполеон Бонапарт провозглашает себя диктатором. Но на нем пятно египетской катастрофы и ему нужна быстрая победа, дабы забылось давешняя конфузия. Жертву искать не надо, — те же снега, что спасли Суворова прошлой зимой, преградили и ему дорогу к спасению. Он вынужден встать на зимовку в горах и только просит австрийское правительство срочно прислать ему лошадей и пушки. Но австрийцам наплевать на русского командира. Они его руками подчинили себе Север Италии и им Суворов не нужен, — эти католики не посылают ему ни крошки!

И вот — весной 1800 года, вслед за вскрытием перевалов, с альпийских вершин на австрийский Тироль обрушиваются лавины французских горных стрелков. (Бонапарт, предвкушая сладкую месть, всю зиму муштровал два полка фузилеров нарочно для войны в горах.) Армия Суворова окружена вторично и… сдается без единого выстрела. (А что можно требовать от доходяг?) Тут умирает Суворов, а Константин попал под суд Церкви.

Павел тут напугался, что время его правления не несет ни одного "светлого пятна" и сделал вид, что Суворов — "вышел из окружения". Французы, конечно же, передали русским труп генералиссимуса "для погребения" (об этом сохранились документы в архивах, где смерть Суворова зафиксирована французским жандармом и французским же военно-полевым медиком), а Павел устроил из этого ужаснейший фарс.

Карета, якобы с живым Александром Васильевичем, проехала по доброй половине России и пару суток стояла перед Зимним Дворцом. При этом ее натерли молотым чесноком и обрызгали литрами французских духов, но… трупный запах все равно расходился по площади. Люди с ужасом смотрели на эту карету и только крестились, говоря меж собой:

"Это за Курносым прибыла Та — Курносая.

В конце "визита" Павел даже вышел на ступени пред Зимним и обратился к безмолвной карете с "ироической" речью, прославлявшей Суворова и последние сомненья у России отпали. Если Суворов был жив, как получилось, что его карета два дня стояла перед Дворцом, а Государь только сейчас вышел, чтобы приветствовать своего полководца?! Авторитет Павла у армии стал попросту отрицательным!

В войсках говорили:

"Все мы — смертны и даже если Александр Васильевич и погиб, нужно было похоронить его со всей Почестью, а не томить его тело без погребения. Сие не по-христиански. Недаром, видать, Павел стал Гроссмейстером Мальтийского Ордена. Это все эти масоны — нарочно глумятся над телом Александра Васильевича!"

Сегодня есть разные взгляды на эту Историю. Один из юных поганцев как-то сказал:

— Давайте предъявим Империи истинные обстоятельства смерти Суворова. Пусть у Правления Павла и впрямь не останется Светлых Пятен! Когда все узнают правду про Альпийский Поход…

Он не договорил. Я встал со своего места, молча распахнул дверь нашего Тайного Совета и сухо сказал:

— Вон отсюда, поганец! Те люди, что шли через Альпы — Герои. И какой бы у нас ни был Правитель — негоже отымать у них эту Победу. И Суворов умер — непобежденным. Я возглавлял следственную комиссию и доложу из первых рук: Александр Васильевич умер от дистрофии.

Он с первого дня голода объявил, что будет жить, как простой солдат — из солдатского рациона. А какое здоровье — у старика?

Он и помер-то чуть ли — не первым… И Смерть сия — на мой взгляд, героическая.

Если бы Павел тогда — решился сказать о ней, — может быть сам остался бы жив… И не вам, юноша, рассуждать о "светлых пятнах" в Истории. Вы с нами не голодали! Вы последнюю корку на троих не делили… И не вам судить — ни Суворова, ни — нашей Армии!

Тут все армейские, прошедшие через всю сию эпопею (от Аустерлица до Парижа) меня поддержали и мы сего гада — навсегда вычеркнули из всех наших списков. Только бывалый солдат понимает, что такое — Победа, и как умирают Герои без фуража с провиантом…

Но это — не все. Хуже пришлось с Константином.

Оказалось, что сей мужеложец, попав в нашу среду, осознал "насколько плохо быть девочкой" и стал пытать, насиловать, а затем убивать всех своих пленников. Суду предъявлены чудом оставшиеся в живых свидетели ужасов и останки убитых сим нелюдем.

Речь шла о царевиче, и якобинцы поспешили пригласить на суд англичан и швейцарцев, ибо их страны не дружны с Францией. (Судили за "сатанизм", а в таких делах лютеране солидарны с католиками.) Именно этот "нейтральный" суд и признал, что "факты имели место", а "Константин одержим дьяволом" и присужден к… сожжению на костре. (В России долго не верили этому, надеясь, что Наследника оболгали. Но он выказал свое истинное лицо в 1803 году.)

Павел долго просил за сына, и наконец Наполеон сжалился, потребовав денег и военного союза с победительной Францией. Павел согласился на все условия и союз заключен. А вот с контрибуцией неувязка. Вдруг выяснилось, что казна пуста и для исполнения обязательств Павел обратился за кредитом к моей матушке. Матушка была против, но подчинилась общему мнению.

Сам же Павел весьма удивился, — куда делись его денежки? Будучи по природе человеком педантичным и въедливым, он нашел личную просьбу самого Суворова о предоставлении ему единовременного пособия в размере трехсот тысяч рублей серебром "на нужды армии", помеченную датой… через месяц после его смерти в Альпах. И это прошение было удовлетворено, а за полученные деньги расписался… сам Суворов (sic!).

Вот после таких страстей и начинаешь верить в истории о привидениях, вампирах и прочих барабашках, которые, как оказалось — густо населяли покои павловского военного ведомства. Надо отдать должное, — Павел этого так не оставил. Впервые в жизни он озаботился проблемами военного бюджета и первые же справки поставили его перед фактом. Армия, отрезанная от дома горами, лесами и морями — как бы исправно получала довольствие. Вплоть до заключения мира с Францией. А затем, в течение суток в ней якобы погибло — девяносто три процента личного состава!

История с суворовцами дело обычное и в других странах жируют казнокрады хлеще нашего. Но только в павловской России в армии стали служить не только убиенные, но и — неродившиеся. Выяснилось, что стало хорошей традицией создавать вымышленных офицеров, и, учитывая фантастические скорости производства, которые бытовали в павловской среде, эти бестелесные создания проделывали карьеры — головокружительные. К примеру, — знаменитый бригадный генерал Киже, которого никогда не существовало в природе, умудрился получить жалованья на восемьсот тысяч рублей серебром, прежде чем скоропостижно скончался.

Хоть Павел был дураком и наивцем, — но не до такой степени! Так что 26 января 1801 года он объявил о решении начать следствие, а 15 февраля произошло первое слушание о казнокрадстве в русской армии. И на нем впервые звучат имена: Беннигсен, фон Пален, Гагарин, Кутузов-Голенищев и прочие… Павел в ярости обещал казнь с конфискацией всем, кого уличат в сих преступлениях. Но кто ж о таком предупреждает преступников?!

12 марта его не стало. Во главе заговора — начальник штаба русской армии Беннигсен. Убийц подбирал — заведующий кадрами военного ведомства фон Пален. Штаб-квартирой их был дом князя Гагарина, отвечавшего за денежные отправления вне России. Двери замка им открыл сам комендант Михайловского, непосредственный начальник бестелесного Киже — генерал Кутузов.

Таковы выводы моей комиссии. Страшно жить на свете, господа…

Была ранняя весна и кругом лежал серый, ноздреватый снег. Ночью сильно подмораживало, но к вечеру лучи мартовского солнышка все растапливали настолько, что дороги превратились в сплошную кашу. В Зимнем же было слишком много жарких печей и свечи светили слишком ярко для такого случая. Запах чадящего ладана (по случаю смерти) чересчур смешивался с вонью дамских духов (по случаю приема) и меня стало мутить от жара, духоты и местных ароматов задолго до первой стопки.

Я знал, что в окружении Константина все мужеложники и педерасты, но когда я воочию увидал обтянутую кожей белоснежных лосин тугую попку нового Государя, его жеманно отставленный мизинчик, когда он пил шампань (на похоронах собственного отца!), его румяна и напудренный парик — мне оставалось только плюнуть с досады и громко сказать:

— Это — сифилис. Больные приобретают женские черты, даже если и не грешат содомскою мерзостью. Это не вина, но — беда… — я не стеснялся, произнося эти слова и их услыхали многие из присутствующих.

Масоны, окружавшие в ту пору юного Государя и совершившие в 1802 году "малый переворот" с "воцарением" их лидера Кочубея, — меня ошикали, но остатки "павловцев", еще вчера шипевшие в наш адрес "Жиды!", зашумели, выражая моим словам свое одобрение.

Государь, коему живо передали мои слова, не остался в долгу и, подойдя ко мне ближе, воскликнул:

— Беда моего отца состояла не в том, что мой дед был сифилитиком, но в том, что у кого-то слишком много денег!

Было очень жарко, душно и водка с шампанским быстро ударила нам в голову, именно этим я могу объяснить мой ответ:

— Беда покойного была в том, что он был слишком добрым и честным. Вот и доверил свою семью, свою казну и самое себя — всякой мрази, которая его обесчестила, обворовала и под конец — кокнула. Нельзя Государю быть добрым и честным. Не царское это дело!

Я сказал это, держа в руке стакан водки в кругу семьи, — в глаза моему родному кузену. Тот от этих слов пошатнулся, побледнел и затрясся, как бумажный лист, а его прихвостни…

Короче, — выгнали меня из честной компании, а на прощание мой венценосный кузен пошел за мной следом и уже на лестнице прошипел:

— Чистеньким хочешь всем показаться?! Ну, так — не видать тебе моей короны, как своих ушей! Сам же сказал, что не царское ж это дело — быть добрым и честным!

Он сказал это и пьяно расхохотался, — он тоже здорово перебрал на поминках и невольные слушатели сего разговора шарахнулись в разные стороны. Нет большего проклятия в дворцовой жизни, — чем оказаться посвященным в Государеву Тайну. Тогда я крикнул ему снизу, с лестницы:

— Я — жид и не смею получить русской короны и — черт с ней! Зато мне не нужно убивать собственного папашу, чтоб завладеть ею!" — от моих слов Государя шатнуло, как от физического удара, а я не удержался и добавил, "Всякий раз, как будешь касаться своего венца, помни, что самый страшный круг ада уготован отцеубийцам!

Меня выгнали из Санкт-Петербурга, а в народе пошла молва о том, что я остался последним при дворе, сохранившим верность несчастному Павлу. (Я по сей день почитаюсь вождем "умеренной" фракции павловской партии.) Жизнь странная штука.

Так новое правление началось с возвращения "инородцев" в столицу, а для меня — с опалы. Ну да как потом выяснилось, — опала была меньшим из зол, которые для меня уготовил мой милый кузен. В те дни шел разговор и о более скверных вещах.

В своей злобе и ненависти Государь пожелал уничтожить меня совершенно и для этой цели создал комиссию, которой поручил разбирательство обстоятельств "жидовского заговора, приведшего к безвременной кончине Государя Императора". Я связываю это с естественной человеческой слабостью Его Величества, — даже если бы его собственная рука нанесла роковой удар табакеркой, он и тогда желал бы, чтобы окружающие смогли ему доказать, что это не он сам возжаждал короны, но — жиды его подучили. Это — так по-человечески!

Ну, разумеется, Павла убили жиды! Жид Беннигсен, увольнявший из русской армии любого с шестнадцатой частью нашей крови, да жид Пален — автор проекта об "организованном выселении жидов в отдаленные области Сибири и Русской Америки.

Что и говорить — милые люди, а какая честь для моего народа оказаться в одной компании с этими фруктами!

И вот эта преступная шайка собралась на заседание своего трибунала с целью найти доказательства нашей вины в сем убийстве. Дело было нелегкое. При Павле евреи бежали из столицы, ибо были лишены им элементарных средств к существованию, а с 1800 года моя матушка стала в нем экономически заинтересована. До самой смерти она с удовольствием вспоминала, как аккуратно Павел платил долги (за освобождение Константина).

Смерть Павла привела к тому, что Александр отказался платить по счетам, объяснив, что деньги пошли на похороны убиенного им отца и его собственную коронацию. Матушке сии удовольствия обошлись в три миллиона рублей серебром.

(Сей хитростью Александр сам себя наказал, — перед самой войной с Францией оставшись без наших кредитов.)

Александровский трибунал так и не смог найти ни одного фактического доказательства причастности хоть кого-то из нас к этому преступлению. Люди, размахивавшие табакерками, за шесть лет до того были бойкими юнцами, нагадившими на наши вещи в Колледже. Такая у мальчиков случилась забавная эволюция. Бывают странные сближенья.

Тогда на свет Божий извлекли очередную фигуру из павловского паноптикума. Сей субъект именовался — то ли Агафоном, то ли Акакием, но его покровители были люди "мистические" и возникло "имя со значением" — Авель. (Догадайтесь с трех раз, кого готовили на роль Каинов.)

Впервые сей цветок всплыл в павловской проруби в начале 1795 года с поразительным предсказанием о скорой кончине Государыни. Мне в ту пору было одиннадцать лет, но и я мог бы сделать такое же предсказание с тем же самым успехом. Бабушка к той поре перенесла два удара с последующими параличами на правую сторону тела и один инфаркт. Смерти ее ждали со дня на день и о грядущей смене царствования рассуждали все — кому только не лень.

Господин Авель отличился в своем провидении ото всех остальных в одном пункте, — он объявил, что Государыня умрет от яда, который ей поднесут жиды и указал на Карла Эйлера. С того дня инок вещал в лучших дворцах русской столицы. Каждое его слово ловили, как откровение, надеясь хоть так опорочить мою матушку. (Эти наивцы так и не поняли, что бабушка больше млела не от племянницы, но паровиков, штуцеров и гульденов.)

Дело дошло до того, что с подачи Павла разыгралось целое дело врачей и евреям с той поры было запрещено заниматься в России врачебной практикой. (К примеру, Боткины по сей день не смеют именоваться врачами, но пишут себя — "из купечества". Судьба.)

Второе предсказание Авеля логически вытекло из первого. Он напророчил, что и Павла убьют жиды! Если учесть ту атмосферу истерии, которая все годы правления Павла царила при его дворе, эти слова упали на унавоженную почву и Павел с той поры лично копался в родословных своих министров, выискивая преступную кровь.

Правда, руки на него наложили не жиды, а — ровно наоборот, ну да не в том суть! Составили заседание следственной комиссии, вызвали туда сего Авеля, а от обвиняемых пригласили мою матушку.

Сперва, по матушкиным словам, она не знала куда пришла — в балаган, или дурдом. В залу ввели крохотного старичка самого мерзкого вида и "доморощенных запахов". Государь представил ему всех присутствующих, а когда речь дошла до моей матушки, она, прежде чем Государь успел представить ее, сама представилась следующим образом:

— Я родная тетушка Его Величества. Я приехала из Пруссии. Мы весьма наслышаны о Ваших талантах и ждем Вас, не дождемся. Я так переживаю за судьбу моего Сашки, — не прогоняйте меня, прошу Вас!" — у всех вытянулись лица, но никто не посмел опровергнуть сих слов, — ибо все они были чистейшая правда! (Оцените сами.)

Пророк же расплылся от удовольствия. То, что перед ним стоит внучка Эйлера и урожденной Гзелль, — ему и в голову не пришло. (Я уже говорил, что у меня, моей сестры и нашей матушки внешность — "истинных арийцев".)

Так этот дикий мужичок, обдав матушку запахом кислых лаптей, дозволил ей поцеловать ему руку с такими словами:

— Не волнуйся, дочка, я спасу тебя и твоего племянника от этого фараонова племени. У меня глаз на жидов острый — ни один не укроется!" матушка тут же покрыла руку пророка горячими поцелуями, а тот был настолько польщен ее вниманием, что и не заметил, как вдруг побледнели лица членов следственной комиссии, а по лицу Государя пошли багровые пятна.

Стало быть — "от глаз Пророка не укрыться жиду"? Как же!

Тут матушка, наконец, отпустила мужичка на волю и потребовала от него порции новых пророчеств. Ну, и — понеслась душа в рай…

Тут было и о всемирном жидовском заговоре, и о том, как жиды пьют кровь христианских младенцев, и о том, как они поклялись убить несчастного Павла и… убили (!) его. Все это было известно со времен царя Гороха и не представляло сколько-нибудь познавательного интереса, но было и кое-что любопытное. Господин Авель вдруг озаботился судьбами России, уверяя матушку, что Россию ждет третье иго. Первое было татарским, второе польским и третье грядущее — станет жидовским!

Матушка сразу поняла в чей огород этот камушек. Да и сам инок затрясся в очередном припадке с воплями о том, что жиды хотят убить Государя и готовят жидовского монарха на русский престол. Государь при сих криках вдруг сам забился в истерике и стал отползать подальше от матушки, — в условиях бездетности старших Павловичей и малолетства младших — реальными претендентами на престол стали мы — Бенкендорфы. Сыновья урожденной Шарлотты фон Шеллинг, еврейки по матери.

Матушка же что есть силы вцепилась в бесноватого старичка, чтобы тот не понял, — от кого отползает наш Государь и принял эту странную реакцию на свой счет. Ну, тот и рад был стараться!

Пустил пену изо рта, страшно закатил глаза и с дикими завываниями стал пророчить о том, какие ужасы ждут Русь под жидовским правлением. И вот, когда он распетушился до невозможности, матушка крикнула ему в ухо:

— Имя! Назови нам имя этих преступников!

И бесноватый забился в судорогах:

— Бенкендорфы! Бенкендорфы ищут твоей погибели, Царь-Батюшка! Убей их! Спаси Русь от жидовского рабства!

А матушка, будто сама одержимая бесами, взвизгнула еще громче:

— Главный! Кто из них — самый главный?! Кто во главе заговора?

— Александр! Он — старший в роду Бенкендорфов. Он злоумышляет против жизни нашей Надежи и Опоры!" — Государь сам стал биться в судорогах, как — в припадке падучей.

Тут матушка резко оттолкнула от себя провидца с гневною отповедью:

— Вы ошибаетесь, отец мой. В роду Бенкендорфов самый старший Кристофер, но не Александр. Так кто же преступник, — Александр или Кристофер?" — шарлатан растерялся. Было видно, что он недурно выучил роль, но не знает сих тонкостей.

Тут матушка воскликнула, обращаясь к судьям и следователям:

— Ну, все вы — ответьте пророку, — кто глава рода Бенкендорфов?! Александр, или — Кристофер?" — и невольные зрители этого цирка, как зачарованные, прошелестели хором:

— Кристофер…

А матушка, нависая над несчастным старикашкой и сжимая его лицо своими сильными руками, закричала громовым голосом, зорко всматриваясь в бегающие глазки комедианта:

— Так кто ж из них — жид?!" — и провидец покорнейше промычал:

— Кристо…

— Почему жиды хотят сделать Кристофера Бенкендорфа — русским царем?

— Мамка… Мамка его — жидовка… А сам он — жиденок…

Матушка резко отпустила свою жертву и пророк шлепнулся на пол, как куль с дерьмом. А матушка, задумчиво разглядывая свои руки, сказала в пространство:

— Стало быть — сей Божий человек уверяет, что Софья Елизавета Ригеман фон Левенштерн была еврейкой. Чего только не узнаешь на таких сеансах… Интересно, от кого она получила сию кровь? От матери, или — батюшки? Но ведь тогда — жидовское иго уже наступило, — вы не находите?

Мгновение в зале была гробовая тишина, а потом из среды следователей раздался смешок истерический. Через мгновение хохотали все, кроме матушки, Авеля и несчастного Государя. Люди пытались удержаться от этого неприличного хохота, они закрывали лица руками, они топали ногами, они корчились в беззвучных судорогах и…

И тут Государь, багровый, как спелый помидор, бросился на обманщика с кулаками:

— В темницу, в крепость, на сухари и воду! Подлец! Изменник! Негодяй!" — при этом слезы градом катились по его щекам, а тело продолжали изгибать непонятные судороги. Через мгновение несчастный царь пулей вылетел из зала и побежал в неизвестном направлении. Матушка же тяжко вздохнула, потрепала дикого мужичка по бороденке и устало произнесла:

— Эх ты… Провидец… Ты что, — не учуял, что я — еврейка? Я — та самая жидовская мамка, о которой ты тут только что бесновался. А ты меня не раскусил. Плохи стало быть дела у — твоей России…

Что вас, господа, ждет при правлении сей истерической барышни — я и представить себе не могу. Примите мои соболезнованья.

Теперь, когда матушке стало ясно, что для наших врагов я все равно был, есть и буду жидом, ничто не мешало ей совершить то, чего она всегда искренне жаждала. Она затащила к себе муллу из турецкого посольства, и я до ночи развлекал его цитатами из Корана, да так, что он — аж прослезился от умиления, не ожидав в европейцах такого рвенья к Аллаху. А под впечатлением от нашей встречи написал письмо в одно медресе, в коем просил местных служителей культа принять меня, как родного.

Матушка вскрыла это послание и чуток подправила его. Она была мастерицей по подделыванию чужих почерков, и я унаследовал от нее и этот дар. Письмо отличалось от оригинала тем, что мулла просил совершить надо мной обряд обрезания, а теперь дело обстояло так, будто я им уже обрезан.

В один из праздничных дней в сентябре 1801 года я пришел домой к рабби Бен Леви, где уже собрались все наши родственники с этой стороны и многочисленные гости со всей Европы. Сам Бен Леви лично омыл жертвенный нож и, подходя ко мне, сказал, усмехаясь и подмигивая:

— Ну, юный магометанец, доставай-ка своего дружка… — а совершая жертву, тихо, так чтобы я один слышал, ухмыльнулся: — Аллах акбар!

А я, кривясь от естественной в таком деле боли, громко отвечал:

— Воистину акбар… — чем заслужил одобрительные возгласы и аплодисменты со стороны моих родственников и знакомых. Так я стал магометанцем. А кем бы вы думали?!

Тому, что случилось дальше, я обязан только Ялькиною беременностью. Слова Иоганна Шеллинга не прошли даром и когда она окружила себя служанками и заперлась, готовя малышу "приданое", я счел себя "свободным" от всех обязательств. Да и какие могли быть "обязательства" у юноши моего положения перед его же наложницей?!

Мне как раз стукнуло восемнадцать, и вихрь "светских развлечений" захватил меня целиком. Однажды, во время веселых танцев с милыми дамами один из офицеров сказал, указав на меня:

— Неудивительно, что юный Бенкендорф так лихо отплясывает со своей пассией. У него красивые ноги, и он знает это. Это в их роду. Ножки его сестры таковы, что просто пальчики оближешь.

Я услыхал эту подлую тираду и ни на миг не усомнился, что вся она целиком предназначалась мне лично. В те дни мы с этим господином ухаживали за одной фроляйн, и она отдала предпочтение мне, хоть мой соперник и был старше меня на добрых шесть лет.

Разумеется, во всем этом не было ничего серьезного. При любом дворе всегда существуют милые фроляйн, которые ради материальных благ, или протекции исполняют любые прихоти сильных мира сего, не требуя взамен ничего сверхъестественного.

Посему я не мог не отозваться:

— Наш друг смеет уверять, что видел ноги моей младшей сестры, или мы в этом вопросе отдадим дань изрядной дозе рейнвейна, поглощенной сим выдумщиком? — я задал этот вопрос не моему обидчику, но моей пассии. Правда, таким тоном и голосом, что окружающие не могли не слышать его.

Все мы были немного навеселе, — я по армейскому и лифляндскому обыкновению пил водку, в то время как курляндские шаркуны нагружались рейнвейном — этим сбродившим компотом католического Рейнланда. Ни один уважающий себя лютеранин не возьмет в рот капли сих поганых напитков. Мы воспитаны исключительно на пиве и водке, в худшем случае — их смеси. Пить кислый виноградный сок — обидно для нашей Чести.

А вот курляндцы предпочитают вина, — рейнвейн и мозель. Это всегда было главным и почти законным основанием для дуэлей между лифляндцами и курляндцами. Мы не пили их вина, они — нашего пива. Прекрасный повод перерезать глотку ближнему своему.

Впрочем, такие дела не новы. Во Франции дуэльная лихорадка разразилась сразу после Нантского эдикта, дозволявшего южанам-гугенотам молиться наравне с католиками Севера. В Англии же резня внутри дворянства разразилась вслед за "мирным" присоединением католической Шотландии к протестантской Англии. В Пруссии кровь хлестнула на паркеты дворцов вместе с присоединением католического Рейнланда к "лютеранской твердыне". Так что и матушкина "Инкорпорация" дала свои кровавые плоды.

Вот и этот курляндский выскочка мигом почуял в моих словах вызов к драке и теперь уже громко — для всего зала выкрикнул:

— Увидеть ноги вашей сестры, — не проблема. Достаточно поехать в Кемери и полюбоваться на то, как она плещется после дозы шампанского в грязях, подобно любой протестантской свинье! А после этого купается в море в чем мать родила, — в компании веселых кавалеров! Вся Рига то знает, да боится сказать!

Я, не раздумывая, бросил ему в харю перчатку:

— Ваши слова — подлая ложь, и ты подавишься ими. Здесь и сейчас.

Мой враг со смехом отвечал:

— Всегда к услугам — к чему терять время?!

Нам тут же освободили место посреди танцевального зала и мы скинули мундиры, оставшись: я в егерских штанах из армейского зеленого сукна, он в щегольских кожаных лосинах; и белых рубашках — я из грубого лифляндского льна, он — в курляндском батисте и кружевах. За пару месяцев до того я присутствовал на подобной дуэли посреди танцев и по молодости удивился, зачем дуэлянты остались в одном исподнем? На что моя тогдашняя пассия прошептала со стоном: "Ах, красное на белом — это так эротично!" Так что в этот раз мне не надо было подсказывать снять мундир.

Господа офицеры тут же разбились на лифляндцев с курляндцами и стали заключать пари и делать свои ставки, а милые фроляйн сбились в одну стаю и, плотоядно облизываясь, и покусывая прекрасные губки, шептали:

— Господи, как это ужасно!" — но толкались друг с другом, занимая место получше.

Я был выше и крупнее своего противника, но на шесть лет моложе его и, как следствие того — неопытен. У него же за плечами было уже две дуэли. Посему, должен признать, я — малость побаивался.

К счастью, я быстрее моего врага смог справиться с нервами и на пятом выпаде всадил ему "Жозефину" в левую половину груди — почти по рукоять. Впоследствии выяснилось, что рапира прошла в пальце от сердца моего обидчика и все для него обошлось. Но в тот миг я думал, что заколол его и, выдернув шпагу из страшной раны, воскликнул:

— В добрый путь, милостивый государь!" — он тут же рухнул на пол, как подкошенный, а изо рта у него полезли кровавые пузыри.

Я к тому времени сам был оцарапан в левую руку и рукав моей рубахи здорово пропитался кровью. Так что моя возлюбленная тут же бросилась ко мне, собственноручно оборвала залитый кровью рукав и обвязала мою ранку дамским платочком, впившись в меня с поцелуями, как черт в грешную душу.

Раненого тут же унесли с глаз долой, а кровавое пятно посреди залы посыпали толченым мелом с опилками. Оркестр грянул самый непристойный и развратный танец этих времен — австрийский вальс. Я подхватил мою одалиску на руки и через мгновение все общество неслось по кругу в таком возбуждении танца, что еще немного и пары занялись бы соитием прямо посреди зала, а всякие следы недавнего инцидента стерлись нашими сапогами и дамскими туфельками.

Но на душе моей было нехорошо. Стоило Дашке достичь пятнадцати лет, она на глазах распустилась и похорошела, как майская роза. Вокруг нее тут же стали виться стаями кавалеры, которых я в шутку называл "опылители". Дашка при сем заразительно смеялась, кокетливо играя глазками и напоминая, что ей всего лишь пятнадцать.

Но я уже заставал ее за довольно двусмысленными играми в кругу ее фрейлин — подружек по бабушкиному пансиону и молодых офицеров. Они в один голос уверяли меня, что это обычные развлечения русского двора, к которым все эти ангелочки привыкли с младых ногтей. А если вы знаете нравы моей бабушки и ее двора — тут было над чем почесать голову.

Так что я с каждой минутой все больше терял душевное равновесие. Вскоре я не мог уже думать ни о чем другом, кроме как о Дашкиных голых ногах и обстоятельствах, при которых они демонстрировались публике. Тут я вспомнил пару Дашкиных кавалеров. Их я частенько заставал за фривольными играми с моей сестрой и они были зрителями давешней дуэли, но теперь — вдруг испарились самым мистическим образом.

Кто-то подсказал мне, что оба молодых человека сразу после вальса, завершившего мою дуэль, откланялись и ускакали в неизвестном направлении. Я сразу же заседлал мою лошадь и приказал прочим моим сторонникам остаться с дамами, — мы не хотим скандала и кривотолков. С собой же я взял только пару кузенов — Бенкендорфов по крови, которым доверял, как самому себе.

Через полчаса мы были в Кемери, в доме, из которого мы вышибли ненавистных Биронов сразу по завоевании Курляндии. Теперь этот особняк принадлежал Рижскому магистрату. На этом основании в нем теперь отдыхала исключительно наша семья и наши родственники и знакомые.

Слуги при нашем виде разбежались в ужасе. Столовая была в ужаснейшем беспорядке. Стол пуст, но стулья раскиданы по всей зале, а на скатерти полно крошек и пятен от еды и питья. На кухне я приказал накинуть петлю на крюк для свинины и только после этого мне открыли шкафчик с вином и пустой посудой. Я насчитал там с гору пустых бутылок из-под шампанского, — из полудюжины еще попахивало свежим алкоголем. Я спросил, кто пил вино и старый мажордом, вечно прислуживавший нашему дому, пал на колени и с дрожью в голосе признался, что — пригубил малость.

Я поднял старика с колен за шиворот и заставил дыхнуть. Наш верный слуга был трезв, как стекло, и я процедил сквозь стиснутые зубы:

— Спасибо за службу, верный пес. За обман — лично будешь пороть розгами эту сучку, если я найду ее виноватой. Понял?" — старик, дрожа всем телом, и часто крестясь, покорно кивнул головой. Мы же с моими кузенами поскакали в наш домик на взморье — в трех верстах от особняка в Кемери.

Там все было тихо и покойно. Мирно потрескивал камин, у мягкой постельки с двумя взбитыми подушечками стоял ночной столик с приборами на двоих и ведерко со льдом, в коем плавала бутылка шампанского. В вазочках лежали фрукты, в блюдечках — заветривались ломтики сыра со слезой и красная рыбка. Сильно пахло жасмином с пачулями.

Я молча вышел из этого гнездышка и в гробовой тишине сел на свою лошадь. Служанки с нескрываемым ужасом наблюдали из всех щелей за каждым моим движением. В душе моей свирепствовали все силы ада.

Я прибыл в наш рижский дом, сестрины девки пытались загородить дорогу в ее покои, но я их расшвырял в стороны, как котят. Кузены встали на часах у дверей в спальню. Я же вошел к негоднице.

Здесь попахивало перегаром от шампанского и мускатными орешками. Несчастная разгрызла целую пригоршню в надежде отбить предательский запах. Я откинул одеяло, — Дашка лежала в ночной сорочке, сжавшись калачиком и усердно делая вид, что крепко спит. Я не поверил ей:

— Сударыня, я не буду пороть вас… Это бесполезно и бессмысленно, и только добавит грязи к имени нашей семьи.

Кто-то из ваших друзей слишком распустил свой язык. Сейчас вы назовете имена всех ваших кавалеров, не указывая, кто именно из них… уже.

Я обещаю, с их головы волоса не упадет, ибо мне дороги желания моей сестры, как — мои собственные. У всех, кроме одного-единственного. Надеюсь, вы не будете на меня в обиде за такую вольность. Итак, я вас слушаю.

Моя сестренка вскочила с постели, обвила меня руками, и рыдая от счастья и облегчения, прошептала:

— Ты правда — не сердишься на меня? Ты — такой славный!

— Сержусь. В другой раз выбирай себе менее говорливых любовников.

— Ты обещаешь, что не тронешь никого, кроме — предателя?

— Нет. Возможно — таких говорливых более одного. Тогда я им всем собственноручно вырву… сама знаешь что. Но — только у них. Обещаю.

Тогда моя сестра во всем призналась. Список вышел значительным и я чуть в сердцах не надавал ей оплеух с вопросами, — со сколькими из них она уже переспала, но…

Мне понравилось, что спальня в домике на взморье была приготовлена для двоих. Раз женщина в ее возрасте уже умеет заниматься любовью с понятием и расстановкой, — сие означает — она созрела. А спорить с Природой в сих делах — глупо. Тем более — глупо ссориться из таких пустяков с родимой сестрицей.

Выяснить, кто из Дашкиного списка раскрыл рот, труда не составило. Большинство поклонников были юноши благоразумные и, памятуя о нравах нашей семьи, не афишировали личных побед. За вычетом одного малого, который любил выпить лишку и под влиянием алкоголя терял голову.

Кстати, Дашка оказалась умна и не спала с этим субчиком. Держали же его при себе за веселость нрава и легкость характера, — он немало смешил честную компанию своими забавными выходками.

Как только я установил виновника сих неприятностей и определил слабые и сильные стороны его характера, у меня созрел план мести сему господину. План, совершенно обеляющий мою сестру и Честь нашей семьи.

У нашей семьи был в Риге один любопытный дом — лавка. Вернее, — три лавки. В каждой из лавок была потайная дверка, которая вела на второй этаж этого большого, вместительного здания.

Из одной вы попадали в прелестный будуар с роскошным альковом на десять человек и всеми нужными в галантных делах причиндалами. (От бронзовой ванны и сладких помад, до… стальных оков и набора плеточек — для поклонниц неистового маркиза.) Многие из прелестниц обменяли мое золото на свое главное девичье достояние — именно в этой кровати.

Из другой лавки крутая потайная лестница вела в уютную столовую с батареей бутылок лучших вин, которыми нас только одарила Природа. Здесь же был обеденный стол, стулья, ломберный столик с мягким диванчиком и комплекты карт и костей. (Иные любят вист и попойку крепче девиц.)

Из третьей лавки гости поднимались в огромный кабинет, забитый книгами, шахматами и научными журналами, а на спиртовках рядом пыхтели изогнутые реторты и кофейники. (В природе встречаются и такие…)

Задние стены алькова, столовой и лаборатории были украшены огромными зеркалами. С другой стороны трех стен с зеркалами была еще одна комната, в которую имели доступ только мы с матушкой и наши верные слуги. Там были "тайные" свечи, — не дающие света наружу, и удобные конторки, — быстро писать чужие беседы.

Именно сюда я и привел мою сестру со словами:

— Будешь сегодня вечером здесь со свидетелем. С него ты возьмешь клятву, что он забудет об этой комнате и этом стекле. Как придете, потяни этот шнур. Я пойму, что вы тут. Ясно?

Дашка быстро закивала головой. В ее глазах плеснулся настоящий ужас. В тот день я не понял его причин, но потом я часто видел такое же выражение в глазах прочих, случись мне посвятить их в мои тайны. Ведь с этой минуты либо я доверяю этому человеку, либо шлю пышный венок "верному другу — товарищу". Старый добрый обычай нашего Ордена.

Вечером, после попойки в тесном кругу я вытянул болтуна на улицу и уговорил на еще один штоф. Тот, воображая меня другом, с радостью согласился. Мы прибыли в заветный кабинет и я без всякой жалости стал накачивать его до полного омерзения. Комедия длилась недолго, — вскоре я приметил условленный знак и хлопнул моего собутыльника по плечу:

— Ладно, снимай штаны", — в первый миг на его лице было настолько остекленелое выражение, что я даже напугался — не перепоил ли его?! Но тут он протрезвел и чуть заплетающимся языком спросил:

— Что ты имеешь в виду? Если сие — оскорбление…

Я откинулся на моем стуле и деланно расхохотался:

— Это — не оскорбление, — ты настолько пьян, что просто не помнишь себя. Я потребовал от тебя уплаты долгов и ты просил меня об отсрочке. Мы договорились, что я соглашусь остановить проценты по долгам в обмен на твою задницу! Или ты забыл, зачем мы сюда пришли?

На лице моего гостя возникло такое выражение, будто его уже обратали. Он стал растерянно озираться по сторонам, а по его натуженному лобику зримо забегали мысли о разном. Коль я остался с ним наедине, хоть у меня был выбор из десятка миленьких потаскух, видно меж нами и впрямь был уговор! (Так ситуация виделась ему с перепою.) Наконец, он не нашел ничего лучшего, как удивиться:

— Ты — содомит?! А как же все твои дамы? Я не понимаю…

— А и понимать — нечего. Речь идет о компрометации…

Тут уж несчастный так и сел с разинутым ртом и словами:

— Какой компрометации? Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что у тебя большой рот. Я не оспорю твоих слов, ибо это ниже моего достоинства и не смоет пятна с имени Доротеи. Стало быть, — я должен лишить тебя Чести. Снимай штаны.

Несчастный густо покраснел и задергался:

— Ты не смеешь требовать от меня этого. Я не твой крепостной и… это стоит дороже моего долга.

— Ты думаешь? Изволь. Тогда деньги на стол. Но если сейчас этих денег на столе не окажется, я прямо отсюда пошлю за судебным приставом и он отведет тебя в городскую тюрьму. Там тебя поместят в камеру с опытными мужеложцами и — плакала твоя Честь. Совершенно бесплатно.

— Они не посмеют тронуть меня — дворянина!

— Тю-тю-тю… Как ты заговорил… Они уже получили известную сумму и в восторге были узнать, что, кроме грядущего удовольствия с таким гладеньким мальчиком навроде тебя, их ждут денежки! Они жаждут встречи с тобой. Поверь мне, — оказаться на корявых шишках у рабочего класса, — ощущение из незабываемых!

На несчастном уж не было лица. Весь хмель с него мигом сдуло. Теперь он чуть ли не ползал за мной на коленях, с ужасом внимая каждому моему слову. С отчаяния он бросился ко мне, обнял мои сапоги и проскулил:

— Пощадите меня, милорд. Все тайное станет явным, вам не принест счастья мое Бесчестье. Я готов на все, кроме этого… Должен быть выход!

Только этого я и ждал. Задумчиво пыхнув трубкой, я согласился:

— Что ж, я пойду тебе навстречу. Я выложу на стол все твои долговые расписки и мы бросим кости. Если у тебя выпадет больше чем у меня, — мы рвем расписки на сто гульденов, если меньше — ты сам спустишь штаны, а наутро я вызову врача, который по шрамам подтвердит все, что случилось меж нами. За это я прощу тебе твой долг. Твое падение останется тайной до тех пор, пока ты не разинешь пасть в очередной раз.

Мой гость так и стоял, обнявши мои сапоги и я не знал, что творится на его душе. Согласно Кодексу Чести, офицер не может воспользоваться другим офицером, как женщиной, без полного на то согласия. Я на своем веку не знал случаев принуждения (а в армии такого не скроешь), ибо никто не станет марать Чести такой мерзостью. Купить — иное дело.

Здесь я предлагал игру, он, разумеется, должен был отказаться. Он потерял бы Честь на тюремных нарах, но слова его остались бы в силе. Они остались бы в силе и — выиграй он у меня эту партию. (Любопытно, что я мало чего бы добился, если бы он, проиграв — отказался "обслужить Долг". Вот насколько участь "масленка" хуже даже славы "картежного должника"!)

Наконец, он принял решение и, еще раз обняв мои сапоги, выдохнул:

— Это — нечестно. Я не смогу двадцать раз кряду выбросить больше.

Я от души расхохотался:

— Изволь, выиграй у меня десять раз и я отпущу тебя с миром. Если Господь на твоей стороне — ты без труда сделаешь это.

Метнули кости. У него выпало десять, у меня — семь. Я отсчитал расписок на сто гульденов (живая девка в вечное рабство на рынке стоила не больше семидесяти) и порвал их в мелкие клочья.

Метнули второй раз. У моего гостя стали трястись руки, а челюсти свело так, что стали видны малейшие прожилочки мышц на лице. У него выпало шесть, у меня — четыре. Я отсчитал расписок еще на сто гульденов (чуть больше, ибо ровно на сотню не получилось) и порвал их.

Метнули в третий. Несчастного трясло уже всего и он так жадно облизывал губы, как мальчишка обсасывает леденец на палочке. У него выпало снова шесть. У меня на этот раз — восемь. Поэтому я сказал:

— Финита ля комедия. Спускай штаны и давай — на диван.

Он, расстегивая штаны, пошел на уютный диванчик, но не встал в позицию, а сел на него, обхватил голову руками и горько заплакал. Я был, как на иголках. Если бы он заартачился в сей момент, все мое построение рухнуло бы. Он, разумеется, на другой день прилюдно поплатился бы своей Честью и задницей, но имя моей сестры оказалось бы залито грязью.

Но когда он наплакался, он действительно спустил штаны, действительно воспользовался маслом и действительно — встал на колени. Я аж вспотел, — в мои планы совсем не входило пользоваться его задницей! Хотя бы потому, что я ценю дамские прелести!

К счастью, — тут двери столовой распахнулись — на пороге стояла Дашка. В первый момент я не узнал ее, — я ни разу не видал ее до того в охотничьем костюме. Кстати, если бы Дашка надела мундир, пожалуй, сходства было бы больше, но в охотничьем камзоле…

Передо мной стояла высокая, стройная женщина с необыкновенно прекрасным, будто подернутым неземной печалью — лицом. Чувствовалось, что она еще юна, но ее полные губы уже призывно приоткрылись, обнажая за собой полоску ослепительно белых, правильных зубов, а ноздри чувственно подрагивали — за эту непроизвольную дрожь наш клан и получил наше прозвище.

За ее спиной стояла не одна преданная подруга, но чуть ли не десяток ее знакомых по столичному пансиону и пяток молодых кавалеров. Я до сих пор не могу понять, как такая толпа народу смогла соблюсти тишину в комнате, отделенной от меня с моей жертвой — одним тонким стеклом?!

Фроляйн смотрели на меня такими глазами, будто все хором намеревались сожрать меня целиком и у меня даже возникла странная мысль, что вот для таких случаев в соседней комнате и стоит десятиместный альков.

Кавалеры тоже смотрели на нас, как зачарованные. Наверно, я за игорным столом при полном параде и рядом со мной юноша на четвереньках со спущенными до колен штанами и намазанной маслом задницей представляли из себя незабываемое зрелище…

Дашка, побелелая, как один кусок слоновой кости, — медленно проплыла мимо меня, долго, с видимым отвращением на лице, смотрела на согбенную фигуру несчастного, а затем — чуть жалостливо развела руками и вздохнула. Я, если бы не был уверен в ее виновности, — понял бы этот вздох именно так, как это сделали Дашкины спутники. Фроляйн тут же зашушукались, одна или две из них тут же подбежали к сестрице, целуя ее щеки и приговаривая:

— Какой ужасный и мерзкий негодяй! Как Вы страдали, душечка! Ах, злые языки — страшнее пистолета! Подумайте только, — такой человек смел говорить о Вас сии пакости!" — а господа офицеры приложились к ручке.

Тогда сестрица, раскрасневшись то ли от стыда, то ли от гнева, неожиданно расстегнула на своем камзоле тонкий ремешок и, продевая язычок ремня в застежку, многозначительно намотала концы ремня на руки и подергала их со словами:

— Объясните сему господину, что он будет первым, ради кого я сняла с себя этот ремень. Надеюсь, в нем осталась хоть капля того, что прочие именуют "достоинством", и он сможет использовать его по назначению. Он хорошей кожи и, не сомневаюсь, что его застежка выдержит вес и не столь чахлого субчика", — при этом она не отказала себе в удовольствии слегка стегнуть ремнем масленую задницу, а офицеры хором заржали и принялись обсуждать, — какая из балок самая прочная.

Я тут же вмешался в сие проявление общественного правосудия:

— Господа, только не здесь! По моему дому не должны бродить привидения!" — это вызвало новую бурю смеха и весьма вольных шуток самого черного свойства. Офицеры теперь уже всерьез обсуждали, — выдержит ли застежка и бились об заклад по сему поводу. Дамы же согнали несчастного с диванчика и веерами и длинными шпильками подталкивали его к выходу. Им не терпелось принять участие в новом развлечении. Хлеба и зрелищ…

Я после их ухода еще пару минут сидел за столом и пил водку. Рядом со мной села моя сестра, я налил ей рюмку и мы выпили, не чокаясь. Помню, как она поморщилась, я протянул ей какую-то закуску, но она помотала головой и замахала рукой перед раскрытым ртом, чтобы быстрее унять жар во рту. Потом мы поцеловались, как безумные, и пока длился этот поцелуй, с улицы донесся взрыв аплодисментов — ремешок выдержал.

Я хорошо запомнил этот поцелуй. В тайной комнате было весьма тесно и душно и теперь от Дашки несло жасмином, созревшей женщиной, и (вы не поверите) матушкиным молоком. Она прямо-таки трепетала в моих объятиях. Она шепнула мне на ухо, что хотела увидеть, как я "оженю" сего болтуна.

За окном раздавались ржание, стоны и повизгивания молодых кобыл и жеребцов в человечьем обличье. Наши губы уже не могли остановиться, а руки будто жили своей жизнью. Теряя уж голову, я прохрипел:

— Глупо будет, если мы не выйдем к твоим дружкам. Зачем все это, если мы сами подадим повод к твоей компрометации?

— Я не могла тебе довериться… Я пустилась во все тяжкие, потому что… Моя Честь давно уже не стоит и капли!

Я отстранил сестру от себя:

— Как это?! Я только что погубил человека, — ради чего? Что значит, твоя Честь нисколько не стоит?

Сестра моя всхлипнула, припала щекой к моей груди и прошептала:

— Ты убил его ради меня. Разве этого мало? Я числюсь Честной лишь потому, что меж столицей и Ригой нет сообщения. Изволь, я признаюсь…

На давешних похоронах был человек… Нас познакомил мой отец. Он… был со мной и стал о том рассказывать. Я просила, я умоляла его, но он сказал… сказал — ему заплачено и брак с жидовкой для него — невозможен.

Пожалей меня, Сашенька. Только с тобой я и могу забыться, — прочие либо не нашей Крови, либо — не нашего сословия. Возьми меня, такую — как есть. Люби меня, ибо кроме тебя, меня никто не любит…

Дальше началось наваждение. Мы вышли на улицу, простились с участниками этой проделки и поднялись в комнату с альковом…

Первое время мы скрывались от чужих глаз, но потом взаимная страсть захватила нас с такой силой, что слухи поползли по всей Латвии. В один прекрасный день матушка вызвала нас "на ковер", и, не решаясь смотреть нам в лицо, сухо приказала мне "найти сестре мужа", а ей — "подчиниться моему выбору.

Я остановил мой выбор на молодом бароне фон Ливен. Его семья была родовитой и слыла очень влиятельной. Матушка вовсю использовала их родственные связи в обмен на… некую материальную помощь, кою она тайно оказывала этой семье. Короче, к тому году фон Ливены должны были нам весьма круглую сумму. Я, получив от матушки карт-бланш в этом вопросе, прибавил к официальному Дашкиному приданому их долговые расписки и фон Ливены остались в совершенном восторге.

Что же касается жениха… Юный фон Ливен — по причине избыточной хладности своего нрава и природной застенчивости приохотился к известным забавам. Поэтому я привел к нему милого отрока и сказал барону:

— Я знаю Ваши истинные предпочтения и хотел бы, чтобы таковыми они и остались. Ваша семья хочет сего брака, а я желаю, чтобы Вы не были ущемлены. Берите сего Ганимеда и ни в чем себе не отказывайте.

Что касается Вашей невесты… Я буду и дальше дарить вам подобных рабов, кои Вам не по карману, но — ее дела Вас не касаются.

Мало того, — если Вы пальцем осмелитесь дотронуться до моей сестры, я лично отрежу тебе уши! Мою сестру трясет от мужеложников, — ты меня хорошо понял?! Прекрасно… Совет вам, да — Любовь!

В день Дашкиной свадьбы я подошел к спальне молодых с прелестным отроком, фон Ливен открыл мне, и мы сделали полюбовный обмен. Увы, фон Ливена заметили, когда он выходил из дому и народ остался в полном замешательстве, — кто же тот счастливчик, посмевший дерзнуть "на первый поцелуй Младшей Иродиады"?! Шила в мешке не утаишь и скандал…

Дней через десять нас с сестрой вызвали в "исповедальню", где нас ждали матушка и Бен Леви. (Матушка так и не посвятила моего отца в тайну этой коллизии, — она вообще не допускала его ни к политике, ни к абверу, ни службе сыска. Наверно, оно и к лучшему.)

Чтобы не вдаваться в подробности, скажу, что матушка была весьма жестка и даже жестока с нами, наговорив кучу гадостей. Под конец же она приказала мне собираться в армию, моей же сестре было велено следовать за мужем "в ответственную поездку за рубежи.

Лишь распорядившись нашей судьбой, матушка чуток поостыла и уже почти человеческим голосом осведомилась, благодарны ли мы?

Надо сказать, что в последние дни мы с Дашкой стали отдаляться друг от друга. Я не мог понять в чем дело, сестрица же озлоблялась на меня с каждой минутой. Единственное, чем я мог ее утешить, была постель, но после нее она, придя в себя, зверела — хуже прежнего.

Так что я с вполне чистым сердцем отвечал:

— Я думаю это жестоко, ибо в Любви нет Греха, но, возможно, известный перерыв пойдет лишь на пользу нашим с ней отношениям.

Сестра же только фыркнула:

— Я нисколько не жалею о нашей разлуке. Ваш сын, матушка, подлый негодяй, ибо спит со мной по нужде. Он не смеет открыться в своей любви истинному предмету его страсти и отводит мне роль куклы, с коей можно, что угодно! Я счастлива, что все это кончено!

Мы стояли навытяжку перед креслами матушки и духовника и я очень хорошо запомнил выражения их лиц. Матушка даже вынула изо рта трубку, выбила ее о край пепельницы и осведомилась, что Дашка имеет в виду?

Тогда негодница, бросив на меня победительный взгляд, воскликнула:

— Ваш сын забывается в миг любви настолько, что называет меня именем его истинной пассии!

Я растерялся. Я знал за собой этот порок, но ничего не мог с ним поделать. Я по сей день сплю только с теми женщинами, которым могу доверять всецело, ибо во время соития сознание покидает меня и потом я никогда не могу вспомнить моих собственных слов и речей. (Воспоминания и ощущения плотские живут во мне настолько долго и ярко, что на слова и мысли просто не остается места.)

Я не сомневался, что мог называть сестру Бог знает чьим именем, но само имя начисто ускользнуло из моей памяти. Матушка, осведомленная об этой моей слабости из донесений ее агентов, снисходительно усмехнулась и, с сочувствием поглядев на меня, спросила:

— Как же зовут предмет столь тайной страсти?

Сестра посмотрела на меня, лицо ее приняло злорадное и мстительное выражение, и она отчеканила:

— Ее зовут…. ШАРЛОТТОЙ. Накажите ж преступника!

По сей день не могу забыть выражения матушкиного лица. Она будто не слышала этих слов, а лицо ее обратилось в непроницаемую каменную маску. Старый раввин сидел, зажмурив глаза и губы его быстро шевелились. Потом матушка встала, как сомнамбула, и хлестнула рукой наотмашь, — без замаха от бедра, длинной, как кнут, рукой. Мне было настолько не по себе и так жутко, что я хотел умереть от этого удара, но матушкина рука, просвистев в каком-то дюйме от моей щеки, со всей силой врезалась в щеку моей сестры. Матушка же, отворачиваясь от нас, каким-то серым и усталым голосом прошептала:

— Поди вон, лживая тварь…" — а потом глухо добавила, — "Это — грех. Твоей прусской кузине Шарлотте лет шесть — не больше. Я еще могу понять эту страсть к девицам постарше, но к такой крохе… Это большой грех. Извольте немедля собраться в дорогу. Армия отучит тебя от таких глупостей.

С этими словами матушка вышла из нашей крохотной комнатки, а Дашка прямо вжалась в стену, убираясь с ее дороги. Потом, когда мы с раввином остались одни, он тихонько откашлялся и произнес:

— До сего дня я и не примечал, насколько они… схожи. В сумерках, они, верно, и впрямь — на одно лицо?

— Кто они?" — Бен Леви я смог посмотреть в глаза, — "Вы не поняли, реббе! Шарлотта — родовое имя в нашей семье. Равно как я — на самом деле, — Карл Александр, так и Дашка — на самом-то деле — Доротея Шарлотта! Она так — нарочно! Это ж ее собственное — родовое Имя!

Тогда Учитель обнял меня, расцеловал в обе щеки и прошептал:

— Это Кровь. Гипнотические таланты фон Шеллингов влекут припадки падучей. Фантазии Эйлеров слишком часто терзают их душу. За все в этом мире нужно платить…

Собирайся с дорогу, мой мальчик. И помни, что здесь тебя Любят, помнят и ждут. Когда станет невмоготу, возвращайся. Мы будем ждать тебя. Но…

Ради ее души и рассудка, — не торопись домой. Ей сейчас сорок. Постарайся вернуться лет через десять. Время, — вот лучший бальзам на сию рану. Возраст — вот лучшее средство ото всех ваших бесов…

* * *

Анекдот А.Х. Бенкендорфа из журнала графини Элен Нессельрод.

Запись декабря 1807 года.

(Игра в анекдоты стала весьма популярной в высшем обществе революционной Франции, вытеснив собою игру в фанты. Правила игры, — нужно по заданной теме придумать и занятно рассказать (или пересказать) историю, которая будто бы приключилась с вами или известным историческим персонажем. Игра в анекдоты "по якобинским правилам" стала главным развлечением салона графини Нессельрод. С 1810 года я числюсь лучшим игроком "в анекдоты". После смерти Элен Нессельрод в 1842 году и закрытия ее салона игра в анекдоты в Империи прекращается.)

Тема: "О дурных привычках".

"Когда я был маленьким, я был очень застенчив. От этой беды — все время грыз ногти. Как со мной не бились — никак не могли избавить меня от этой напасти.

К счастью, пятнадцати лет от роду приказом Императора Павла меня сделали прапорщиком Лейб-Гвардии Семеновского полка. Я надел гвардейскую форму, новый офицерский мундир с начищенными ботфортами и, хоть и остался застенчив, теперь уж не грыз ногти. Из-за сапог".

 

ЧАСТЬ IIIa. Армейские сапоги

В моем взводе было тридцать девять штыков, считая со мной. Взвод делился на три отделения по десять человек в каждом. Во главе каждого офицер. Плюс я — командир взвода. И…

Пять мальчиков, приятных во всех отношениях. По одному в каждый взвод, один на троих офицеров и еще один — для меня лично.

В случае войны мой взвод "разворачивался" до размеров нормального батальона и поэтому рядовых солдат у нас не было.

Отделение Петера составляли крепкие ребята из деревень. Дети кузнецов, мельников и лесничих. С детства они привыкли покрикивать на родительских батраков и теперь им сам Бог велел стать "унтерами военного времени.

У Андриса служили "лица духовного звания". Их родители были сельскими батюшками, да викариями. А должность священника в наших краях скорей связана не столько с отправлением культа, сколь — врачебными функциями.

(Лютеранство считает, что для свершенья молитвы не нужен посредник, именно потому молитва и произносится на родном языке!)

Так что — если парням первого отделения полагалось командовать "быдлом", лекарям из "второго" предстояло сие "быдло" лечить.

Третьим отделением командовал Ефрем Бен Леви. Я не приветствовал сие назначение, но и — не противился. Мы считались друзьями с Ефремкой, но…

Составляли жидовское отделение сыновья гешефтмахеров. Все интенданты воруют и я не поспорю с сей максимой. Мало того, я считаю, — коль интендант не кладет в свой карман…

Раз человек не заботится о себе, как он радеет за прочих?! Сие нонсенс, и коль интендант за полгода не стал еще приворовывать, я избавляюсь от него всеми доступными способами.

Я не скрываю сего отношения к воровству и многие изумляются. Зато мои люди одеты, обуты и накормлены лучше всех прочих, а что еще нужно отцу-командиру?

(Коль припрет, я вызову сих хитрецов и — иль отдаю их солдатам, или… Они должны поделиться тем, что нахапали. Разумеется, временно. После сражения — я все верну! Кроме шуток…

Пару раз выходило, что сумма "одолженного" была беспардонна — иной вор запускал руку в казну шибче принятого. Что ж… Я все равно б отдал таким долг, если б они пережили сражение. А тут…

Бой в Крыму — все в дыму… Ну, вы — понимаете…)

Первая встреча с русскими случилась в Смоленске. (Витебск был нашим.) В столовой смоленского гарнизона нас остановили и предложили представиться. Я отрекомендовал моих спутников:

— Офицеры Рижского конно-егерского полка. Следуем в Астрахань. Поручик Бенкендорф. Корнеты — Петерс и Стурдз. Прапорщик Левин.

Русские офицеры с явным интересом разглядывали нашу форму и непривычные знаки различия. Нас провели в залу, усадили за общий стол и хозяева, охочие до новостей, рады были поговорить со столь редкими гостями и узнать от них что-то новенькое. Тем более, что я к той поре говорил по-русски практически без акцента и меня (я сам удивился) русские тут же приняли за своего.

После первых тостов за знакомство и стаканов водки под грибочки и квашеную капустку, я стал для этих людей почти родным и наши языки развязались. Я никогда не видал сих людей второй раз… Части смоленского гарнизона приняли на себя самый тяжкий удар французов при Аустерлице и мои случайные знакомцы могли выжить, если их за что-то перевели из Смоленска. Для меня же это была довольно случайная встреча и я не запомнил имен моих собеседников. Только лица…

Когда мой корпус в ночь Аустерлица прикрывал отход наших войск, я все вглядывался в лица умирающих офицеров, проносимых мимо нас в тыл, надеясь найти хоть одного из смолян, но… Лица людей были в грязи, саже и копоти боя, искажены болью и яростью и я никого не узнал. Сам не знаю, — зачем искал сих людей…

Наша задушевная беседа началась с того, как один из русских полковников сказал:

— Поручик, разрешите Вас звать — Сашей, Вы разрушаете все мои представленья о немцах. Я всегда полагал вас нацией надменных ублюдков, которые пьянеют с одной рюмки и становятся настоящими свиньями. Вы же вполне пристойные люди и — выпить не дураки. К тому же ваши мундиры, как и у нас зеленые, а немцы носят черное и оранжевое. Вы что — не немцы?

Я рассмеялся:

— В какой-то мере вы правы. Вы встречали немцев курляндских. Это наши заклятые враги — католики.

Лифляндия ж присоединилась к России при Петре Первом и у нас с вами общие уставы по ношению формы. Разве что мы носим черное там, где вы носите красное — память о нашем монашеском прошлом. Курляндцы же носят цвета Ордена с золочеными клиньями — по польским уставам.

Мы легко пьем водку, потому что в наших краях не растет ничего, кроме пшеницы и ячменя, и нету обычая пить не по средствам. Курляндцы ж — богаче и любят пить дорогие и легкие французские вина и действительно — быстро пьянеют!

Мое объяснение привело слушателей в полный восторг и мы выпили по сему поводу, а также за Петра, мою бабушку, за…

Когда половина участников упала под стол, возник новый вопрос:

— А почему вы бреете голову? Те, "черные", заплетают косицу на наш манер. А вы, "зеленые" — как татары!

Я невольно провел рукой по своему ежику и как можно спокойнее посмотрел на грязные, нечесаные кудри моих собутыльников, или хуже того — напудренные прогорклой мукой парики иных слушателей. То-то — ходячий зверинец для всякой пакости! Бр-р-р!

— Нет, это дело традиции. Мы, как народ, ведем свою историю со дня Восстания против поляков. Кстати, в итоге него поляки утратили не только Лифляндию, но и задали стрекача из Москвы

Русские сразу воскликнули:

— Ах, да — Минин с Пожарским!" — и у нас появился очередной повод выпить.

Я же продолжил:

— В те дни против католиков восстали мужики и монахи, бароны же стакнулись со шляхтой. А в гражданскую сложно понять, кто есть кто — все говорят на одном языке. Так что курляндцев мы узнавали по парикам, длинной прическе с косицей, а они нас — по короткой монашеской стрижке. Когда мы победили, короткие стрижки закрепились в наших уставах.

Мои новые друзья с пониманием отнеслись к такой исторической памяти, тем более, что они сами не любили поляков и потом добрый час рассказывали мне про их зверства. (Смоленск до польских Разделов был Границей России и крепче других натерпелся от вечной резни — рубеж меж Россией и Польшей полтысячи лет тек рекой Крови…)

Я с удивлением обнаружил, что мое предубеждение против русских куда-то девается и вместо этого возникла приязнь к этим простым, душевным и в массе своей — незлобивым людям.

Да, разумеется, они были дурно и скверно одеты, относительно грязны и, скажем так — "пахучи". Но при всем том они не слишком отличались от нас латышей, собравшихся выпить и поболтать после тяжкого трудового дня. И уж не мне — потомку беглых латышей, да немецких монахов воротить нос от "простонародных" запахов.

Я сам не прочь хорошенько поесть редечки, чесночку, да гороху и запить все это дюжиной-другой кружек пива. Ну и штоф водочки — не помешает. По праздникам, разумеется.

Ну а какой праздник без разговора о житье-бытье? Вот и я беседовал с русскими мужиками (пусть и дворянского роду) и не видал разницы в нашем быту и от этого сама собой зародилась приязнь между мною и собеседниками.

В Риге я привык к необычайной злобности и агрессивности "оккупантов". К их чудовищной подлости и подозрительности. Теперь же я стал понимать, что в Смоленске русские были у себя дома, им не надо было по ночам вскакивать с постели в ожидании очередного латышского мятежа, им не надо было собирать целую армию, чтобы пойти на рынок за продуктами и эти люди открылись мне с совершенно иной, неведомой стороны.

И главный тост, за который мы пили с моими друзьями, был за то, чтоб, не приведи Господь, меж нами не началось…

Вот и наша беседа оборвалась от сущей безделицы. Русские вдруг стали меж собой ругаться о том, какую треуголку носить. Французскую с широкими и мягкими полями нового образца, или прусскую с короткими и жесткими полями согласно прежним уставам?

Половина кричала, что Павел был солдафоном и идиотом, который только и знал, что муштровать солдат, да пороть их целыми ротами, а в армии ввел слепое поклонение уставам. Зато нынешнее правительство — либеральное.

Им орали в ответ, что к власти в России пришла кучка воров, масонов и разгильдяев, которые мечтают погубить страну и первым делом развалили армейскую дисциплину и единоначалие, и если кто больно умный — какого черта он пошел в армию?

Тут спорщики вцепились друг другу в грудки и понеслось… Одни кричат, что не будут носить лопухов, а другие, что — сняли каски и в жизни их теперь не наденут. Вот такая дискуссия.

Весь этот кошачий концерт длился до тех пор, пока один из полковников не крикнул на молодежь:

— Отставить разговоры! У нас — гости… Кстати, как вы — у вас думаете, — что важнее? Образование, или — дисциплина?

На это я сказал так:

— Мне сложно судить о вашей форме одежды, — мы имеем право носить собственную форму и готовы защищать ее от русской же армии с оружием в руках. И мне, честно говоря, дико слышать споры о том, что должно носить русскому офицеру — треуголку французского, или — прусского образца!

В ливонской армии этот вопрос решен окончательно и бесповоротно. Ливонские офицеры носят ливонскую фуражку, которая есть латышская народная шапка и я не пойму сути вашего спора.

Тут мой главный собеседник — полковник, что звал меня "Сашей", весело расхохотался:

— Друг мой, вы что, — всерьез предлагаете нам надеть мужицкий картуз?! Вы можете как угодно назвать свой головной убор, но он все равно останется простонародным картузом! Что о нас скажут в Европе?! Русские дворяне носят головные уборы своих рабов?! За кого они нас тогда примут?!

Я уже доложил, что наши решения по фуражке были приняты по резонам практическим, но Русь всегда находилась по ту сторону от здравого смысла. Поэтому я, встав из-за стола, отвечал:

— Господа, я в восторге от ваших шуток, но боюсь, — они не по адресу. Вот вы смеетесь над моим простонародным картузом, а я ношу то, что привыкли носить мои мужики. А они носят его, потому что он прост в изготовлении, защищает от дождя, мороза и солнца и не слетает с головы при сильном ветре, как ваши пижонские треуголки.

Да, он — прост, как просты мои мужики. Зато я живу в сем картузе моей головой, а не заемною треуголкой. Ни легкомысленной лягушачьей, ни твердокаменной прусской. Чего и вам всем желаю.

С этими словами я вышел от них и сказал в сердцах:

— Господи, да когда же найдется у них новый Петр, который закончит бритье сих людей! Их побрили снизу и спереди, осталось — сверху и сзади!

Мои друзья расхохотались в ответ и бойкий Ефрем отвечал:

— Помяни мое слово, — когда-нибудь ты сам побреешь этих грязнуль! Да еще снимешь с них треуголку!" — тут мы снова расхохотались и, несмотря на ночь, продолжили путь на Москву. Заночевали мы в чистом поле. Могли и на ямской станции, но на мой вкус на Руси в поле — чище.

Вы не только думайте, будто я и впрямь "побрил русскую армию". Это сделал мой неродной дядя — граф Аракчеев. Это стало одним из условий кредита "на восстановление армии" 1808 года.

И спор о треуголках решил тоже не я. Французские с разгильдяйством и бонвиванством снял с русских господин Аустерлиц. А прусские с дуболомством и тупым подчинением идиотским приказам — господин Фридлянд. Суровые были экзаменаторы.

На Войне все учатся. Вот если б только сия дама брала с нас за уроки только лишь гульдены…

Но она признает одну только плату. И мы расплатились — до последнейшей капельки!

Хорошо всех нас выучило. Лучше наших противников.

Только в том декабре это была еще не армия, но толпа крепостного и крепостнического быдла, воображавшего себя армией. Русским офицерам было недосуг заняться с солдатами огневой, да боевой подготовкой. Господа офицеры четыре года кряду спорили о том, какую треуголку носить, — прусского, иль французского образца. Русский же картуз они соблаговолили надеть лишь спустя много лет…

Объясните, почему мне — Бенкендорфу пришлось силой надевать на русскую армию русский картуз?! Господи, что за народ?!

Главной остановкой на моем пути стала Москва. Там мы задержались на Рождество и на Святки. Я люблю баловаться с фейерверками и московские губернатор с градоначальником уговорили меня остаться на Рождество потешить первопрестольную.

Именно в Москве я понял для себя одну важную вещь. Здесь я уяснил, что я — недурной химик, но — не больше того. (Впрочем, нет — Академии всего мира все же признали меня Пиротехником с большой буквы.) Я смею считать себя экспертом в химии и физике горения порохов. Но до Москвы я воображал себя авторитетом вообще.

Возможно, именно решение "не растекаться мыслью по древу", впоследствии благотворно сказалось на моей научной карьере, но беседы в Москве стали жестоким ударом по моему самолюбию.

Самое ужасное состояло… в моей докторской степени. Московская профессура спрашивала меня о простейших вещах, с изумлением разевала рот с иного ответа, а потом, конфузясь и нервничая, задавала вопрос:

— Извините, а кто Ваши… родственники?

Первое время я, не задумываясь, называл свою матушку и меня сразу же прерывали:

— О, так вы — сынок Александры Ивановны?! Читал ее сообщение в последнем журнале — превосходный анализ! При случае передайте привет, возможно, она помнит меня… В прошлый съезд Академии мы познакомились на одном семинаре — необыкновенная женщина!

После моего доклада меня вызвали в кулуары и ваша матушка добрый час обсуждала со мной все возможные направления нашей работы… Сразу же поняла все наши проблемы и уже через месяц прислала приборы и реактивы. Пойдемте, я вам покажу…" — все беседы о моих научных познаниях на этом заканчивались.

Сначала я думал, что это — случайность. Потом… Потом я страшно краснел и смущался. Затем я хотел провалиться сквозь пол со стыда, — я стал понимать слова московских ученых, которые представляли меня коллегам примерно так:

— А вот наш Александр Христофорович фон Бенкендорф — доктор наук. Сын Александры Ивановны фон Шеллинг — прошу любить и жаловать. Химик великолепный — у них это наследственное, — учился химии у своей матушки!" — собеседники на миг замирали, с изумлением глядя на "своего брата" профессора (при обычном приветствии довольно сказать — "Вот доктор имярек, прошу любить и жаловать"), а затем до них доходил смысл столь витиеватого заворота и они рассыпались в приветствиях.

За несколько дней моей репутации, как ученого, был нанесен столь страшный удар, что оправился я от него лет через двадцать… Я даже хотел написать маме письмо с ругательствами — нельзя меня было производить в доктора в шестнадцать! Это… В научном обществе это даже — не нонсенс! Черт знает что…

Я уже даже писал злое письмо, когда понял, что никогда его не отправлю. Матушка, женщина умная, деловая и жесткая, становилась (мягко сказать) идиоткой, стоило зайти речь о нас с Дашкой. Сейчас-то я понимаю, что нас в детстве баловали: жестоко, до — умопомрачения. Для мамы мы были совершенные "вундеркинды" — во всем.

Если матушка думала, что в нас есть хоть какой-то талант, все окружающие обязаны были: иль умереть, иль замереть в совершенном восторге! Про "умереть" я кроме шуток — обиду для своих "деточек" "госпожа баронесса" принимала столь близко к сердцу, что сразу же обращалась в "рижскую ведьму", иль "госпожу Паучиху.

При всем том нас могли даже пороть, если мы "не желали" "развивать свой талант" — в сем смысле матушка была скора на руку: помимо занятия химией, конной выездкой, упражнений с холодным оружием, мы с сестрой обязаны были играть на рояле и прочих скрипках, а матушка смотрела на наши занятия и умилялась.

В конце каждого курса у нас было что-то вроде выпускного экзамена экзаменаторов набивалась полная комната. И все смотрели матушке в рот. Если она начинала хлопать в ладоши, все подхватывали следом за ней. Если же хмурилась — все хором принимались ругать педагогов, — одного из несчастных под горячую руку лишили патента на преподавание игры на рояле!

Впрочем, нам с сестрой пришлось еще хуже — матушка велела "оставить нас на второй год" и "пороть хлеще, коль заленятся!". Ну, а если все шло, как по маслу — учителей осыпали разве что не алмазами! Так что и мы с Дашкой, и наши "мучители" имели все основания "грызть науку покрепче.

Но "экзамены" проводились по нашему выбору, а верней — выбору нашей матушки. Если мы с педагогом догадывались, что именно от нас будет нужно, не имело смысла готовиться ко всему: по химии достаточно было знать пиротехнику, по медицине — яды и прочее. У нас с Дашкой получилось необычайно хорошее образование, но — в крайне узких и специфических областях.

Дальше — больше: я вдруг выяснил, что неплохо играю на фортепиано, но мои успехи в игре на гитаре не более, чем плод моего юного воображения. Виною сему оказалась армейская подготовка. Моя рука была здорово "сбита" саблей, рапирой и поводьями, "задубела" и перестала чувствовать какие-либо струнные инструменты.

Это общая беда кавалеристов. Из нас на гитаре могут играть лишь штабисты с гусарами — из самых легких. Все прочие нещадно срывают правую руку саблей на отработках приемов конного боя, а левую — поводьями. Один неудачный взмах саблей и на полном скаку "вернуться в седло" можно лишь "вытянувшись" на левой руке. А без нее о гитаре лучше забыть.

Из сего возникает любопытное следствие. Кавалерист, прошедший кампанию, никогда не бывает шулером. Пальцы рук настолько теряют подвижность, что мы просто физически не можем "дернуть карту", или "подрезать". Исключение легкие по весу гусары. (Отсюда такая о них слава.) Поэтому за приличные столы гусар не пускают. Если учесть, что все родовитые игроки — кавалеристы, в гусары отдают детей только семьи с уже подмоченной репутацией.

(Отсюда такая популярность рулетки в нашем кругу. "Щелчок" крупье, по технике, не отличен от обычного "взмаха" и кавалерист просто обязан знать, куда "пошел" шарик. Поэтому "кавалерия" и любит рулетку в ущерб карточному столу.)

Опять же, — если руки "пригнали" муштрой к сабле с рапирой, ноги мои "прикипели" скорей к стременам, чем к паркетам. В первый же вечер моего пребывания в Москве я умудрился поскользнуться и грохнуться средь зала на навощенном полу, а хуже того — наступить сапогом на край платья дамы.

Как я мог ей объяснить, что матушка не одобряет ни пышных кринолинов из Пруссии, "когда простые люди — бедствуют, а кругом — Революция", ни новомодных коротких французских платьев, ибо — "при мне шлюхи не задерут подол выше носа"?

В Риге на балах дамы носили офицерские мундиры, или охотничьи костюмы с высокими сапогами — на манер повелительницы, а в туфельках и "коротком" щеголяли юные фроляйн — так чтобы не попасться на глаза моей матушке. Что же касается огромных, выходящих в Европе из моды, кринолинов, с ними я встретился только в Москве. И сразу — такой конфуз!

Хорошо еще, что я догадался поднять обрывок с пола и повязать его на манер шейного платка, так что честь дамы была спасена. Да и ее благоверный был славным парнем и мы пили с ним до тех пор, пока несчастный не рухнул на пол без чувств, а я вызвался проводить мою даму домой по причине невменяемости муженька. Ну, и утешить…

Я до сих пор весьма плох в танцах… Впрочем, дамы мои этого не замечают. (Умные женщины, как правило, тоже — танцуют не очень.)

Лучше же всех при Дворе танцует сам — Государь Император. Его часто зовут — "плясун в сапогах". Впрочем, многие не слыхали злого оскорбления для Кавалерии: "Плясун, — на что тебе сапоги?

Мне нужны были помощники для изготовления фейерверков и я привлек на сие Петера с Андрисом. Ефрем же был необычайно неаккуратен и мы от греха не допускали его к порохам. После же фейерверков нас приглашали к столу, а от стола затевались танцы.

Когда юная княгиня К. в первый же вечер нашего московского пребывания сама подошла к красавчику Андрису и разве что не откровенно пригласила его на тур мазурки, у Андриса был такой вид, будто он не мог поверить своим ушам и все силился увидать того "герр офицера", к коему обратилась красавица.

Да и странно было ему — сыну викария слышать такое из уст "благородной". В Риге его, как "обычного латыша", не пустили бы за один стол с баронами, я уж не говорю о танцульках! Но в Москве для наших новых друзей все мы были — "немецкие офицеры.

Разумеется, я бы мог одним словом, иль жестом поставить ребят на место, но… Я никогда не считал себя выше, или ниже латышей, немцев, или евреев и мне смешно чиниться в этих делах. Я сразу советовал Петеру тоже "пригласить девицу на танец.

Мой "верный пес" побледнел и вздрогнул, как осиновый лист, — так ему стало не по себе. Но будучи моим крестьянином, он не привык обсуждать моих приказов и решительно пошел к дамам с тем видом, какой бывает у осужденного, коего взводят на эшафот.

Когда мы все втроем вернулись после пары туров на свои места, латыши были очень возбуждены и только и делились друг с другом и мной взглядами на москвичек. Оба были настолько одушевлены, что им явно не терпелось впервые в жизни броситься в омут галантных приключений с прелестницами благородных кровей, но их долг…

Тут я сказал им, что до утра они свободны и оба моих друга тут же исчезли. На другой день Петер с Андрисом явились на квартиры почти в один час со мной и у обоих был вид котов, обожравшихся сладкой сметаны. Все было понятно без слов и мы все втроем завалились спать и дрыхли до самого обеда.

Когда мы отправились в очередной дворец, я с изумлением обнаружил, что Андрис со знанием дела объясняет своей пассии, как устроен заряд для салюта и обещает дать ей "стрельнуть из мортиры"! Петер же самовольно за полчаса до начала салюта пальнул в воздух и целый цветник из дам, собравшихся вокруг моего "медведя", завизжал от восторга. При этом у отпрыска простого деревенского кузнеца был такой вид, будто он всю жизнь только и делал, что ел с золотой тарелки, да гадил в хрустальный горшок. Я не верил своим глазам!

Нет, мои друзья продолжали оказывать мне все знаки почтения и уважения, но все мы вдруг осознали, что после той ночи я стал для них просто другом. Пусть первым, но — среди равных.

Сперва я, признаюсь, был поражен сим отношением, но, поразмыслив немного, — решил, что все что ни делается — к лучшему.

Сегодня, оглядываясь на всю мою жизнь, доложу, что у меня лишь два друга, хоть барону никогда не дружить с мужиком.

Так и я — не дружу. Я — генерал от кавалерии Карл Александр фон Бенкендорф сдружился с двумя генералами — от пограничной стражи Петером Петерсом и от жандармерии Андрисом Стурдзом. Что ни делается, все — к лучшему.

Хуже вышло с Ефремом. Он даже раньше Петера бросился приглашать русских дам, но в отличие от латышей, московские красавицы не удостоили его даже взглядом. (Это при том, что семья бен Леви весьма светлой масти. С первого взгляда никто про Ефрема не знал, что это — не немец.) Сперва я не понял, чем вызвано такое поведение женщин, но…

Представьте себе ситуацию, — к даме подходит Петер — сын деревенского кузнеца. Он знать не знает и не ведает, как ухаживать за "благородными". Поэтому он поступает так, как прилично будущему кузнецу с деревенскою девкой.

Он просит дозволения присесть рядом, спрашивает имя, представляется сам, — "Корнет Петерс", а потом с глубокомысленным видом слушает щебет подружки, то и дело умно покачивая головой.

При сем дурочка даже не понимает, что латышу сложно понять быструю русскую речь, но он обязан "выслушать даму", прежде чем отволочь ее на сеновал.

После столь занятной беседы деревенский увалень предлагает даме потанцевать. Танцевать он, разумеется, не умеет и даме приходится учить его основным па. При этом рано или поздно барышня сама кладет руку Петера на свою талию, иль… чересчур близко к груди.

По латышским понятиям это то же самое, как если бы в русской деревне девка заголилась перед мужиком. И латышский кузнец тут же доказывает свою мужскую силу, тиская княжну, или графиню так, что у той аж кости хрустят, да глаза на лоб лезут. Если учесть, что лифляндцы славятся своим ростом, весом и комплекцией, дама при таких обстоятельствах краснеет, как маков цвет, но терпит столь медвежьи ухаживания партнера и…

На другой день она расскажет подругам насколько галантный и благородный кавалер ей достался. Умен (так ни разу и не перебил ее монолога), заботлив (по латышским понятиям "работник" обязан ухаживать за доставшимся ему "куском земли"), а уж в постели… (идет нелицеприятное сравнение мужских достоинств деревенского кузнеца со слегка выродившимся князем, иль графом).

Андрис был пообразованнее Петера и получше знал русский язык. Поэтому он умел флиртовать с дамами и делать им комплименты. После чего, учитывая его рост, стати, и весьма благовидную внешность…

(Андрисовы дамы были поначитаннее, да поумнее Петеровых, и умели позабавиться на стороне, не привлекая к себе чужого внимания.)

Ефрем был гораздо образованней Андриса. Он превосходно знал русский язык и шутил, и веселил дам напропалую. Не понимая того, что таким своим поведением он выказывает качества русских скоморохов и затейников. Таких на Руси любят — скуки ради…

Вскоре о латышах быстро пошла молва, как о немецких баронах, сопровождающих своего юного сюзерена. О Ефреме же пошла слава, как о моем "придворном шуте", истинное место коего — в прихожей. И участь его была решена. (Я люблю приводить этот пример иностранцам, чтобы они хоть как-то осознали Россию.)

Разумеется, "сударушки" наши были либо необычайно молоды и потому тупы, как пробки, или напротив — много старше чем мы.

Сегодня, когда мы с Петером и Андрисом встречаемся за столом, мы немало конфузимся, припоминая эти подозрительно легкие "победы", но…

В то Рождество нам было по восемнадцать, мы были юными офицерами, а в латыни есть поговорка, приписываемая самому Меценату, — мол, нет ничего грустней в старости, чем припомнить все упущенные шансы… сами знаете чего.

Когда мы — три генерала собираемся за бутылкой, нам не в чем упрекнуть себя — желторотых корнетов, да поручика за ту зиму. Вы не поверите, как меняется психология юноши, едущего на войну.

Особенно если учесть, что нам было по — восемнадцать…

Здесь надо учесть одно обстоятельство. Кто-то умный сказал, — "Когда ты ночью смотришь на звезды, — весь Космос в сей миг глядит на тебя!

Не только и не столько мы, — желторотики забавлялись с красавицами, сколько Москва испытующе глядела на нас.

Я уже доложил, что в эпидемиях прошлого века население Москвы сократилось чуть ли не втрое. Нехватку же населения бабушка покрывала, переселяя сюда поляков. Сей народ устойчивее к разным заразам, да и…

Варшава прежде прочих славянских столиц обзавелась водопроводом и канализацией. (Прага — не в счет!) Именно поляки из ссыльных озаботились строительством водопровода первопрестольной и созданием простейшей канализации.

Если вспомнить, что основание русским Университетам дали поляки Чернышев, да Шувалов, массовый вывоз несчастных из восточных областей Белоруссии привел к расцвету образования в Москве и окрестностях. "Перемещенные лица" привезли из Европы ателье, парикмахерские и закусочные французского образца.

Сие было забавно: вообразите московскую пошивочную с вывеской "Парижские моды", иль парикмахерскую — "Варшавский шик", но… С прибытием поляков Москва, конечно, преобразилась. В европейскую сторону.

К декабрю 1801 года (времени нашего появленья в Москве) поляки практически вытеснили русскую знать с верхушки московского света. Этому способствовало не только лучшее образование, иль экономические успехи поляков, но и их образ жизни.

На Руси очень много осталось от азиатчины. К примеру, русские женщины того времени (да и времени нынешнего) были воспитаны по Домострою и большую часть своей жизни проводили глядя в окно, да потягиваясь в постели после утреннего, дневного и вечернего сна.

Полячки же воспитались на европейских примерах. Они вели (и ведут) гораздо более бурную и занятную жизнь. Русские дамы за глаза зовут полячек огульно всех — "шлюхами" и мнение сие имеет свои основания. Но суть и основу высшего общества составляют именно женщины. Наши пассии составляют мнение общества и определяют моды и вкусы своих кавалеров.

Именно под влиянием московских полячек Империю захлестнула мода на все французское. Дело тут — тонкое.

На Руси всегда с подозрением смотрели на иноземцев. Но принужденное совместное проживание поляков и русских привело к занятным последствиям. Полячки по своему воспитанию были живей, начитанней и… чуточку легкомысленней своих русских сверстниц.

А целомудрие с девством интеллекта и нравов хороши лишь… Я, например, не могу спать с теми дамами, с коими мне не о чем разговаривать. (Коль возникла нужда — проще приказать "ночному горшку" и незачем огород городить!)

Поэтому в конце прошлого века в Москве сплошь и рядом русские женихи брали в жены только полячек, а русские барышни отправлялись досыпать свое в монастырь. Русским папашам сие не понравилось и стало модно нанимать гувернеров по этикету, светской беседе и танцам. Где-то с девяностых годов прошлого века возникла иная тенденция — бедные польские женихи с удовольствием брали русских невест с огромным приданым, в то время как милых полячек стали брать в жены не с такой скоростью. (На сие повлияла череда бракоразводных процессов — русские, восхищенные "живостью нрава" польских невест, не одобрили сего в своих благоверных.)

В итоге к началу этого века московское общество перемешалось до такой степени, что отличить в нем русского от поляка можно было только под лупой, да и то — при внимательном рассмотрении.

И все москвичи — без изъятия сходили с ума от французского, общаясь между собой только на галльском наречии.

Как я уже доложил, Павел "изгнал" из России всех "немцев", "полякам" же запретил брать кредиты. Резоны простые:

"Немцы" кредитуются в Риге у "еврейского" капитала, зато — против них легко возбудить чувства славян. Отсюда — изгнание.

"Поляки" же традиционно близки русской культуре и против них сложней возбудить народную ненависть. Зато Польша всегда была — профранцузской и с Революцией в Франции сразу же разорилась. Отсюда — попытка удавить "Польшу" голодом.

Меж нами с поляками пролилось много крови. Еще больше было обид, да и — прочего… Но им нужны были средства, а нам нужно было вернуться на русский рынок.

В итоге впервые в нашей Истории возникли "смешанные" гешефты, в коих поляки играли роль исполнительную, мы же исполняли функцию "молчаливых партнеров". Так мы с "поляками" сделали первый, робкий шажок к взаимопониманию и сотрудничеству. Так зародилась основа к "Золотому Веку" России.

Но… Официально меж нашими партиями сохранялись крайне натянутые отношения. Вскоре возникло мнение, что сие — верх того, что может возникнуть меж немцами и поляками. А наша весьма неверная дружба обречена, случись с матушкой чему нехорошему.

Так что мы развлекались в Москве не просто с барышнями, но — барышнями Польской Крови. Полячками из Москвы.

Недаром мой Петер так вздрогнул, когда я просил его "станцевать с барышней"! На самом-то деле я велел ему переспать с какой-нибудь дочкой наших заклятых врагов… А кто его знает, — может такая под утро загонит тебе в ухо кол, как одна еврейка полководцу Сисаре?! А вы бы смогли пойти в дом родственников убитых вами людей, привыкших убивать ваших родственников?!

А вы бы смогли без зубовного скрежета наблюдать, как убийца, у коего руки по локоть в крови ваших родственников, увивается среди танцев за вашей дочерью, иль племянницей? При том, что у сей связи нет шансов стать браком… Пусть она глупенькая и — сто раз шлюха!

Я не могу подсчитать, кто больше уступил, иль задавил в себе на тех праздниках. Но это был второй шаг к нынешнему Золотому Веку и единенью Империи. Лучший путь через Кровь лежит по постели…

Тут праздники в Москве кончились, но мы так пришлись по душе москвичам (точнее — москвичкам), что нас не хотели никуда отпускать. Договорились, чтобы покинуть Москву в начале марта на масленицу.

Но человек предполагает… Мои успехи в Москве вызвали ревность Двора. Как гром среди ясного неба, пришло известие о том, что Государь "думает" назначить Наследника Константина — московским генерал-губернатором.

Пускать Константина — по воспитанию хохла и поляка в "ополяченную" Москву?! С точки зрения политической для "слабого" Государя это было безумием. Но…

Константин черпал силы в Киеве, на Дону и бурно растущей Одессе. С точки ж зрения экономической Москва — "антагонист" Украины. Совокупный оборот по Империи — величина постоянная, растущая лишь под влиянием технической эволюции. Империя физически не может "съесть" товаров больше положенного.

На Восток и на Юг от Империи лежат земли гораздо более выгодные в производстве продуктов, но еще сильнее отсталые — в отношении производства. Поэтому Россия и закупает в Европе товары европейского качества, продавая же в Азию продукцию русских заводов и фабрик! Как ни странно — это чудовищно выгодно. (И не выгодно заниматься собственным производством, иль улучшением качества — гигантские рынки Китая, Кавказа и Туркестана с удовольствием поглощают любое дерьмо.)

Есть два торговых пути:

"Волжский", — Рига — по Даугаве в Витебск — Смоленск — Москву и оттуда — по Волге на Каспий, а там уж — "Великий Шелковый Путь". При этом Москва, Самара, Нижний — главные потребители европейских товаров и они же производители товаров "колониальной торговли.

"Днепровский", — Прусский Мемель — по Неману в Вильну — Минск Могилев — Киев и оттуда по Днепру к морю. (Что любопытно, — в точке "Могилев-Витебск" потоки сии не пересекаются.) Главные потребители при такой схеме Киев, Минск, Вильна. Они же — производят "колониальные товары" в этом потоке.

Так уж повелось исторически, что Ливонский Орден испокон веку тяготеет к России, в то время как Литва с Польшей "держали под собой" Украину и Белоруссию. Отсюда же и традиционное желание русских "просить немцев на Царство", в то время как любые потуги поляков пресекаются на корню. Чисто инстинктивно русские чуют выгоду от "связи с Орденом" против польско-украинских козней. Как бы ни объяснялись в любви пруссаки ливонцам, — их Мемель торговый конкурент моей Риге. Со всеми из сего вытекающими…

(Так что смоленские офицеры были весьма наблюдательны, сказав, что мы — "не совсем обычные немцы". Меж Пруссией и Ливонией столько же на словах братских чувств и тайной вражды, сколь — меж славянами. А подоплека-то чисто экономическая!)

Какими бы политическими, иль "национальными" Идеями ни вдохновляться, экономика — скажет свое. Нижегородские Воронцовы в известное время не "усидели меж кресел". Их нижегородское прошлое вошло в разительное противоречие с интересами растущей Одессы и богатого Крыма и Воронцовы "выбрали Новороссию.

Как бы наш дом ни ненавидел поляков, "ополячивание" Москвы стало свершившимся фактом и мы договорились с новыми партнерами по "волжской" торговле. Каким бы "поляком" не выглядел Константин, его "генерал-губернаторство" в "волжской" Москве должно было, или возбудить против него ненависть всех москвичей, иль — рассорить Наследника с его "днепровской" опорой.

(Государя Императора не уважали за его подлый нрав. Но все по сей день ставят его в пример, как — гения придворной интриги.

Сей хорек с лицом ангела сплошь и рядом совершал поступки "один слабее другого", но что удивительно — всегда выигрывал от своих "слабостей". (А отец его — ровно наоборот!) Причем если Александр обожал плакать на людях и жаловаться — мол, — "принудили!", — Павел любил объявить: "Я заставлю всех уважать Монаршую Волю!

Сын царствовал четверть века, на четверть "округлив" размеры Империи. Отец его не прожил на престоле и пяти лет, проиграв все свои войны и утратив Кавказ и Прибалтику…)

Вообразите картину, — мы стоим в зале Кремля, ждем Наследника с его свитой. Ввиду сильных холодов и вьюги церемонию вручения ключей от города и хлеба-соли было решено провести в помещении из боязни поморозить прекрасных дам. А те разоделись, как на свой первый бал! Их уши и шеи чуть не трещали под тяжестью всех украшений, какие красавицы нацепили в надежде обратить на себя внимание Наследника и — может быть будущего Государя.

На нас с Петером и Андрисом боялись смотреть. Экономика — экономикой, но взаимная вражда ливонцев с украинцами была столь известна, что любой знак внимания нам мог привести к большим неприятностям. Друзья мои совсем растерялись от такой внезапной холодности их давешних подружек. Я же посмеивался, предвкушая выражения лиц наших дам при виде их предполагаемого Аполлона.

Открылись двери и распорядитель воскликнул:

— Его Высочество — московский Генерал Губернатор — Константин Павлович!" — по обществу пронеслась вроде молния и запахло грозой, — все аж вытянули шеи в направленьи дверей, а дамы перестали трепыхать веерами и тут…

Явился Наследник. В обнимку со своим любовником — генералом Бурном. Вид у обоих был самый что ни на есть радостный. Видно поэтому они украсились кисеей, накладными мушками и павлиньими перьями. Грудь Наследника закрывала шелковая кисея, через которую виднелись титьки будущего Государя, которые тот имел обыкновение красить помадами. (Иначе сложно объяснить, как его соски могли быть столь крупными и ярко-красными, что просвечивали сквозь кисею на общее обозрение.)

На голове Наследника был затейливый паричок золотистого колера. Свои волосы давно покинули его грешную голову и от паричка за версту разило дорогими духами из Франции.

Если не считать паричка и кисейной манишки, в остальном вид нового Генерал-Губернатора был… Почти что — пристойный. Если не считать пары мушек на лице (дабы скрыть огромные венерические бородавки, которые точно чирья покрывали лицо), да пары павлиньих перьев, торчащих откуда-то из-за воротника. Ну и необычайно обтягивающих задницу и… передницу кожаных лосин Наследника.

Я не могу передать того ошеломления и душевного смятения, овладевшего московским обществом, когда оно увидало вблизи их нового господина. Гробовое молчание Москвы нарушил только выпавший из рук одной дамы костяной веер, да рассыпавшаяся по полу сумочка другой модницы. Самое забавное, что ни Константин, ни его свита так и не заметили этих столь многозначительных признаков.

Константин с Бурном подошли к московскому градоначальнику, продолжая обниматься и разве что не гладили друг друга по выпуклым и хорошо обтянутых лосинами ягодицам и над чем-то весело подхихикивали. Константин отломил от хлеб-соли кусочек и пошутил по-французски, сравнив вмятинку для солонки с анальным отверстием:

— Какая аппетитная дырочка в столь смуглой попочке!" — надо знать отношение русских (да и поляков) к хлебу, чтобы понять, как затряслись руки несчастного градоначальника и налились кровью его глаза. Лишь обычная для сих мест почтительность к "господину" не дозволила старику швырнуть блюдо с хлебом в рожу "охальника"!

Он лишь с горечью и страданием посмотрел в мою сторону, я же сочувственно покачал головой и развел руками. С этой минуты у нашей партии в Москве появился еще один видный приверженец, а я понял, что Москва со дня на день станет "вотчиной" Бенкендорфов.

Да что градоначальник! Все девицы вдруг зашевелились, явно переступая в сторону моего угла, и мило заулыбались мне и товарищам. Дамы (какими бы свободными ни были нравы полячек!) вдруг осознали, что быть "фавориткой" сего безобразия можно только — мужского пола, а это значило, что их придворная будущность при таком "господине" равнялась нулю. И какими бы "польками" ни были наши милочки, они явно предпочли любовь "гнуснего немеца" — "любви греческой".

Следующий поступок Наследника "бросил в мои объятия" московских мужчин. Получив импровизированный ключ от города, Наследник вдруг обратил внимание на молоденького офицерика московского гарнизона. Он многозначительно похлопал себя по заднице и, плотоядно облизнувшись, с намеком показал как поворачивает ключ в воздухе, будто бы открывая некую замочную скважину. При этом кольцо ключа от Москвы было прижато к причинному месту Наследника, а конец с бородкой торчал на манер… ну вы понимаете.

При таком обороте московские дворяне нахмурились и закаменели, хотя по этикету должны были "пойти к ручке" нового господина. Пауза неприлично затягивалась и когда по своей длительности превратилась в открытое оскорбление, несчастный урод сделал вид, что все идет, как задумано и пригласил всех к столам.

И только тогда я, единственный мужчина изо всех встречавших сие чудо-юдо, вдруг вышел к Наследнику и преклонил перед ним колено. Все, зная известную неприязнь между нашими партиями, так и ахнули. Константин же, необычайно ободрившись, подал мне руку в перчатке для поцелуя со словами:

— Я доберусь до тебя, жиденок! — этим он хотел обратить внимание на мою Кровь. Хотел, но не подумал о том, что сам он воспитывался в среде польских шляхтичей, да украинских панов, на дух не любящих моего народа. ("Евреи Темные", или "польские" — нищие, неграмотные и агрессивные дали к тому достаточно оснований.)

Русская же Москва привыкла к "Евреям Светлым", или — "немецким", выписанным нарочно в Россию декретами аж Петра Первого! Русские привыкли видеть в "евреях" специалистов редких профессий, которых практически некем и заменить! И если в Варшаве и Киеве "еврей" — оскорбление, в Москве, или Нижнем сие — констатация факта с граном уважения и похвалы. (Вы возразите, вспомнив дело с Ефремкой, но это — иное. Ефрем сам "выявил свою лакейскую сущность". А "лакей" понятие — интернациональное.)

"Выстрел" Константина ушел в белый свет, как в копеечку, пришло время вернуть должок:

— Увы, у меня — иные любовные предпочтения… — при сих словах московские барышни разразились настоящей овацией. Многие из них были шлюхами, но им импонировало то, что я (в отличие от моего визави) был явным мужчиной.

Наследник, услыхав столь обидные для себя слова и столь бурную реакцию московского общества, побагровел, его бородавки налились кровью и пышно заколосились по всей его морде. Я только ждал этого!

В следующий миг я притянул коротышку в свои объятия и тут… Все увидали, что я, стоя на одном колене, одного роста с Наследником!

Больше Константин не повторял сей ошибки. Да он и сам знал, сколь нелестно для него это сравнение, но желанье унизить меня столь заняло коротышку, что он, забыв обо всем, допустил меня до руки.

Я унаследовал матушкины черты лица, — так что меня частенько изображают в пасквилях жеребцом иль стервятником. Да и губы мои, пожалуй, — бледны да чуток — тонковаты.

Матушка, скрывая сей фамильный дефект, подкрашивала их особой помадой, дабы выглядеть более дружелюбной, чем было на самом деле. Мне же, как мужчине и офицеру, такой способ заказан, но на мой взгляд и лошадиная челюсть, и хищный профиль в глазах любой дамы во сто крат привлекательнее курносого, а вернее, — безносого профиля Константина и его безвольного подбородка.

Опять же, в глаза присутствующим бросился мой лютеранский ежик рядом с золотистым паричком моего визави, да воротник мундира, затянутый на все крючки, рядом с просвечивающей сквозь кисею сиськой Наследника. Когда же я медленно, но верно поднялся во весь мой гренадерский рост, дамы стали восторженно ахать, шушукаясь, а их кавалеры — хмыкать в сторону.

Я понимаю, что для политических деятелей внешность дело десятое, но если с той поры Константина в Москве звали не иначе как "бритым орангутаном" да "бородавчатой свинкой", моя попытка увенчалась успехом. Прямо на том вечере ко мне стали подходить русские и польские лидеры, которые с содроганием шептали мне, что если вчера они еще знать не желали моей партии, то сегодня… Тугой армейский воротничок им оказался ближе напомаженной сиськи, а короткая стрижка — золоченых кудрей.

Константиновские же либеральные бредни и сюсюкание о какой-то там Конституции теперь стойко сплелись в сознаньи Москвы с Сиськой Наследника и его — Ягодицами. С того дня и до сей поры Москва ни разу не подвела нашу партию, став самым верным и надежным оплотом Державы.

Я еще подлил масла в огонь. Прямо на том вечере я написал комические куплеты в количестве двадцати штук, в коих подробнейшим образом описывались стати и наряды Наследника. И вытекающие из того — бредни его политические.

Стоило мне сесть за рояль и пропеть первые строки, вокруг меня образовалась огромная толпа, которая тут же стала комментировать мои вирши и менять их для большего благозвучия (я все же — немец, а у поляков язык ближе к русскому). То, что вышло, свойства — совсем непечатного и мне до сих пор стыдно, когда меня называют автором этих великолепных, хоть и необычайно злых и неприличных стишат.

Куплеты сии под общим названием "Гав-Гав" — скорее плод коллективного творчества. Среди них есть куплеты целиком сочиненные бойкими москвичами, так что в "каноническом" варианте их — сорок пять.

Стихи сии разошлись по Империи и вскоре во всех приличных домах слово "Конституция" рифмовалось лишь с "Проституцией", а произведенное мною от слова "Сейм" понятье "сеймиты", я лично зарифмовал со словом "антисемиты", но местная публика не знала таких и вместо "антисемитов" хором скандировала — "содомиты" под улюлюканье офицеров и истерический смех дам!

С той поры и вплоть до их массового повешения в ходе подавления Польского Восстания, членов польского Парламента — Сейма в Империи называли не иначе как — "содомитами" и искренне верили, что содомия — отличительная черта всех либералов. Вот сила и убедительность доходчивой рифмы!

На другое утро мы "утекли" из Москвы. Ушли затемно, — пока "константиновцы" не продрали глаза. В районе Люберец нас ждали фабричные мужики с гжельского завода на лошадях. Они тут же развернулись и широкой, бестолковой гурьбой вернулись домой — в Гжель. Мы же, выстроившись цепочкой по одному, ушли на Владимирку и только по ней понеслись в Нижний.

Предосторожности наши оказались совсем не напрасны. Враги учинили за нами погоню и перевернули вверх дном в наших поисках всю Гжель и добрую половину Рязани. Только через пару недель до них дошел слух, что мы славно "гудим" в Нижнем Новгороде…

В Нижний мы прибыли не просто так. Ныне это забылось, но на рубеже веков в политике бытовала такая реальность, как "татарская партия". У этого — ряд забавных причин.

Россия — огромна и отстала в плане промышленности. Для каждой губернии структуры почв, увлажнения и оптимальной погоды настолько различны, что урожай в Твери почти всегда означает недород в Курске, иль — Белгороде. И — наоборот.

Из этого Россия стала столь "своеобычной" страной, что только в ней возникло такое понятье, как "местничество". Раз благоденствие землевладельцев связано только с местностью, интерес "земляков", да "соседей" на Руси всегда ставился выше — родственных интересов.

Неустойчивость же урожаев вызывало "неустойчивость" политическую. Чисто русские партии в этой стране всегда отличались аморфностью взглядов и целей, а стало быть — рыхлостью в плане организации. А рыхлость в организации влечет слабость силовых структур данной партии. А отсутствие реальной силы — политическую слабость русских вождей.

Не так с "иноземцами". Наши партии с первого дня шли от производства. А производство не терпит аморфности. Жесткая производственная структура, заданная самою природою машинного производства, породила силовые структуры, жесткие "партийные" связи и политическую конструкцию двух наших партий. Сегодня что в "поляках", что в "немцах" уже больше русских с украинцами, да белорусами, но структуры и политические ярлыки сохранились и порождают миф о неспособности русских управлять самими собой.

Миф сей бытовал и в годы правления Павла. Его мечтания о "Русской Империи" привели к необходимости борьбы с "инородцами". Методом сей борьбы наш лунатик избрал… разрушение "партийных структур", не осознавая того, что в реальности сие — борьба с производственными связями и без того отсталой Империи.

Вот тогда-то (к изумлению всех) и появились "татары". В их землях нет производства и потому — не было партийных структур. Зато у них сохранился родо-племенной строй, позволяющий действовать их вождям сообща.

Татары меж собой делятся на волжских и крымских. Благоденствие волжских тесно связано с успехами Москвы, России и Риги, крымские связаны с Киевом, Варшавой и Турцией. Из этого — поддержка Империи татарами волжскими и ненависть к ней со стороны крымчаков. Но…

Так уж повелось исторически, что "волжане" давно потеряли "природных вождей". Те из татарских вельмож, что пошли в услужение к русским, получали удел в сердце России — вдали от волжских степей. И русская природа вкупе с "местничеством" быстро превращали таких в "русских магометанцев". Таким путем изменились Шереметьевы, Гагарины, или — Бутурлины. (Имена ж непокорных уже неизвестны…)

Крым же присоединился у нас на глазах. При том надобно помнить, что в самом Ханстве, кроме "бешеных", всегда была сильна партия, имевшая интересы в России. (Самые заметные среди них — Кутузовы, да Юсуповы.)

К середине прошлого века подобные "умеренные" крымчаки были принуждены "бешеными" переехать в Россию. По Вере своей они не могли, да и не хотели "мешаться с неверными" и быстро переженились на "волжской" знати, дав "молодую" татарскую партию.

При массовом изгнаньи "поляков", да "немцев" и неспособности русских к осмысленным действиям, "татарская партия" выдвинула "из себя" — Кутайсова, Аракчеева, Кутузова и князя Юсупова. К тому ж у татар весьма развито "кровное чувство", так что во Власть вслед за "молодой" (крымскою) генерацией татарских политиков, вернулись и "старые" — волжские: Шереметьевы, Гагарины и Бутурлины. "Победа" была оглушительной — вплоть до "воцарения" фрейлины Гагариной в монаршей постели.

Самые дальновидные из "татар" сразу же осознали свою главную слабость: татарская партия существовала лишь на одних "родственных чувствах" без реальной экономической базы для этого. И гибель суворовской армии в Альпах привела "татар" к катастрофе. Ради спасения сына (Наследника Константина) Павел пошел на сепаратный мир с якобинцами и уплату чудовищной контрибуции. Мало того, — французы принудили Павла "прогнать со двора всех, кто подстрекал к войне с Францией.

Вообразите картину: все "немцы" в Риге, "поляки" озлоблены на монарха за запрет на кредиты, русским всегда было плевать — кто ими правит, а тут — пошли гонения на "татар". Тот же Кутузов отстранен от команды войсками и назначен Комендантом Михайловского, Кутайсов в немилости, Князь Гагарин под домашним арестом, Бутурлин арестован и в крепости, даже Юсупову с Шереметьевым запрещено появляться в столице…

Соломинкой же, "сломавшей спину верблюду" стала "отставка Гагариной". Ее сменила Нелидова с объяснением, характерным для Павла: "Государь не желает знаться с роднею подследственных!

(Нате вам — три года спал, разрушил девичью Честь несомненно и вдруг — "родня подследственных"! Да и ладно бы — если б вор, иль убийца, а тут — всем же ясно, что — выслуживается пред якобинцами!!)

Ну, татары — народ не слишком цивилизованный, в отличие от "поляков", да "немцев" они сего так не оставили. Сами, конечно, не убивали — не хотели мараться, но руку свою "чуток приложили.

Кутузов-младший рассказывал мне о том так:

— Сие — дело Крови. Нельзя с нашими бабами вот — просто так… Нет, я понимаю — Государь Император и все дела…

Но есть же приличия, — надоела, так расстаньтесь по-доброму, по-хорошему! А тут — ни отцу "извини", ни ей — "до свидания"! Девка была, как оплеванная!

Я, конечно, не знаю — как у вас, — немцев, но мы такого стерпеть не могли. Ежели б мы утерлись, так на другой день у любой нашей бабы всякая слизь за пазухой руки обтерла! Ты же знаешь все это хамье…

Да — цареубийство. Но назови мне хоть случай, чтоб с татарской девицей с тех пор хоть кто-нибудь поступил бы нечестно. То-то. Есть вещи, которые не надо спускать даже самому Императору!

Вот такая вот исповедь. Я уже доложил, что убийство Павла было во многом — деянием уголовным, направленным на то — чтобы скрыть расхищение государственных средств. Но… Есть и такая вот — сторона медали. За мою жандармскую практику я осознал, что у "громких смертей" не бывает конкретной причины. Тут всегда все так намешано.

Видите ли, — воры и расхитители обычно не убивают. Кишка тонка. А вот за Кровь убивают легко. Я, к примеру, легко убью за обиду "сестры по Крови". (Если в обиде была замешана Кровь, разумеется.) И я знаю таких же, как — я.

Другое дело, что я — не ворую. Я — не приучен. И вообще, — сама суть воровства и суть "Крови" настолько разнятся, что редко сходятся.

Поэтому "Громкая смерть" обычно — итог многих причин: кому-то нужно было скрыть свое воровство, другому — отмстить за Обиду, оба встретились и — нашли общий язык…

Но я — отвлекся.

Именно в годы Правления Павла в Дерпте открыли нитрат-нитритный процесс. Иль — Процесс "Презервации". (А во Франции — консервирование продуктов высокими температурами.) Вместе эти два метода привели к промышленному копчению окороков, да колбас.

И "Татары" почуяли в том свое будущее. С года смерти Императора Павла в Тамбове с Воронежем начинают строиться два коптильных завода, — в Тамбове "наш" — с "нитритным" копчением (и последующей тепловой обработкой), а в Воронеже "Польский" — с копчением паром и уж затем — обработкой нитритами.

Заводы сии строились на паях с преимущественными правами татарских сторон и нарочно таким образом, чтоб до них доставлялось сырье и с Волги, и — Крыма. (Отличительная черта "новых" татар в том, что они в родстве и с теми, и — этими.)

Вы изумитесь, но за счет своих стад иные татары уж давно имеют больший вес среди "немцев", чем многие немцы. А их политические враги важней многих поляков в среде "польской партии". Вот что значит — возникновенье устойчивой экономической базы! Стоило татарам найти способ сохранить их мясные богатства, их политический вес возрос в сотни и тысячи раз!

В какой-то момент в Риге ходили петиции, чтоб матушка опустила оптовую цену на копчености, разорив тем самым "новых татар". Но матушка отказалась от столь жестких шагов, объявив:

— В пугачевские годы татары блюли нейтралитет, родственные ж им башкирцы поддержали Восстание. Ежели я разорю татар, в новую Революцию мы все узнаем остроту степных сабель.

Я же не только не опущу оптовые цены, но — подниму их, чтоб наши друзья быстрей богатели и, в случае заварухи, им было что-то терять. И чем больше профиты у татарских вождей, тем крепче они привязаны к моей Риге. Пусть — через голову русских.

В итоге этого татары сегодня вытеснили даже нас, Бенкендорфов с рынка свинины. Если в том веке мы еще производили две трети мяса для русской армии, сегодня наша доля упала ниже десятой и худшее еще впереди…

Что ж, свиньи недурно нам послужили, но сегодня я вижу будущность дочерей в иной области. Я вложил "приданое" девочек в финские верфи и бумажные фабрики — тоже в Финляндии. Многие удивлялись — зачем… Зачем уходить из привычного дела и заниматься новым и, может быть, рисковым?

Видите ли… За мою жизнь я торговал свининой, нефтью, штуцерами, напалмом, оптическими прицелами и даже — пушками… это все — гешефт замечательный. Да только…

Иной раз просыпаешься ночью и думаешь, — Господи, я — иудей и торгую свининой… Господи, да в каждом ведре моей нефти — больше крови и слез, чем в любом ином созданьи Природы! Зачем я продал сим людям ружья?! В кого они будут стрелять? В кого целиться? Кого жечь моим же напалмом?! И сон прочь…

Я — не самый хороший человек на Земле. Но в день, когда все раввины России избрали меня главным Раввином Империи, я подарил родовые свинарники брату — Озолю. Если я смею пред Господом звать себя "реббе", разве могу я якшаться со свиньями? Если я учу паству только хорошему, смею ли я — делать оружие?!

Да, я — знаю: свинарники с оружейными мастерскими стали базой могущества Бенкендорфов. И после того, как я все это роздал, финансы мои пошатнулись. Зато — я сплю ныне покойно. При том, что я — шеф Жандармского корпуса и руковожу Разведкой Империи.

Все, что у меня осталось, я вложил в бумажные фабрики и — судоверфи. Все смеются, говорят — на Руси не читают и я никогда не встану в сем деле на ноги. Может быть…

Но я же ведь не случайно пестовал Пушкина с Лермонтовым. Я недаром оказал протекцию Гоголю. Я уж не говорю о моих дружках — Грибоедове с Чаадаевым… Я хочу, чтоб в России читали, чтоб мои фабрики принесли прибыль, чтоб мои доченьки смогли воспитать внуков ни в чем им не отказывая… И если мне удастся расшевелить сию злобную, темную и невежественную страну (да еще и заработать при этом!), я буду — счастлив.

Я уже счастлив, ибо мои фабрики добились самоокупаемости. Они не приносят, конечно же, прибыли, но и перестали быть мне в убыток. Сдается мне, кто-то начинает в России читать… А я тут — монополист в производстве бумаги книжного качества!

Вторая же моя страсть — пароходы. Когда на моей верфи в Або сошел первый корабль, я, прости Господи, прыгнул за ним в студеную воду и два раза оплыл его кругом, касаясь рукою борта… Я боялся, что в корпусе течь и прижимался к борту голым телом, чтоб почуять течь в нутро корабля. Маргит и девочки смеялись, крича, что я — рехнулся от радости. Может быть так…

Только я помню мою встречу в Смоленске и как я впервые увидал русских "в своей тарелке". При ужасном состоянии русских дорог, чем больше кораблей будет в России, тем чаще русские будут ездить в Европу и тем быстрее поймут, что — так жить нельзя. ТАК Жить — Стыдно. И чем больше кораблей из России будет швартоваться в европейских портах, тем меньше там будут думать, что казаки едят детишек на ужин, иль — медведи гуляют на Невском.

Если вы хотите получить удовольствие от того, что вы делаете постарайтесь зарабатывать только на том, что приближает Вас к Вашей Мечте. Моя Мечта — Россия стала передовой, Культурной страной, осознала всю мерзость своего отношения к нам и отпустила мои Ливонию и Финляндию с миром. И мы теперь — Свободны и живем в Мире со всеми соседями. В первую голову с соседями на Востоке…

Но — это в будущем. В 1802 году я как раз "шептался" с татарами о "разделе продукции" на нашем заводе, о квотах на мясо, "согласных ценах" на Нижегородской Ярмарке и Рижской Бирже и… Многом другом, интересном только специалисту.

Подробности моих дел я не могу освещать. Скажу лишь, что именно в Нижнем на сих переговорах о "копчении колбас с окороками" я свел знакомство с тогда еще юным — Колей Кутузовым и мы славно с ним почудили. (Прочим татарам было "не по годам, или чину" забавлять молодых обалдуев, пусть даже и сына "рижской хозяйки". У степняков свои понятия о возрасте и приличиях.)

Меж татарками немало милых девиц, и мы с Петером и Андрисом воздали им должное. Через много лет Коля Кутузов признался, что перед подписанием очередного контракта очередная татарская нимфа доводила меня до такого изнеможения, что… В общем, меня надули процентов на двадцать!

За сию откровенность и я — открылся Кутузову. Матушка дозволяла "скостить" мне до двадцати пяти процентов от доли, лишь бы татары согласились иметь с нами дело. Ведь в сем раскладе они рано иль поздно все равно примкнули бы к нашей партии (так и случилось!), а татарские сабли в случае конфликта с Россией стоили много больше жалкой доли от прибылей!

Я уступил "татарским друзьям" только двадцать процентов, и матушка моя была на седьмом небе от счастья. В благодарность она даже отдала мне "на расходы" два процента из "выторгованных" пяти. Я же не решился ей говорить, какие услуги я получал за "уступки". Милашки были — просто на объедение!

Когда Коля узнал от меня, как все это выглядело с моей колокольни, он тихонечко замычал, а потом ткнул меня кулаком и с нескрываемым восхищением в голосе, выдавил:

— Ну ты — жидяра! Мерзкий, поганый жидовин!

В конце моего общения с любезными нижегородцами я основал там контору нашей семьи.

Приказчиком туда был назначен Ефрем. Он плохо втягивался в армейскую жизнь, зато дела Нижнего затянули его целиком и я не пошел против природного естества. Евреи должны торговать, русские ж с немцами — воевать. Не нами это придумано, не нам это менять. На том мы и расстались с Ефремом. Я думал уже — навсегда…

Кстати, судьба нового московского генерал-губернатора была зело грустна. Он пытался ввести новые пошлины против Ливонии, но Москве это было невыгодно и она стала противиться им "всеми фибрами своей торговой души". Уклонение от налогов стало любимой забавою москвичей и Наследник быстро охладел к управительству.

Дурные наклонности побудили его занять свободное время содомскими мерзостями и подобными развлечениями. В свите его состояли одни лишь мужчины, если их можно было так называть, московские ж барышни сторонились сего, как черт — ладана. (Приохотившись к неестественным радостям, они требовали и от женщин "греческих способов".) А нормальные бабы такого не терпят.

Но были бабы и — ненормальные. Одна из них — купчиха Араужо была красоты — необычайной и умела обратить свои достоинства в золото. Согласно данным из уголовного дела, до Наследника дошел слух, что госпожа Араужо "дозволяет греческую любовь" избранникам во избежанье беременности. И воображенье Наследника — воспалилось.

(Что характерно, — потом никто не смог объяснить — откуда пришел такой слух и не нашлось ни одного доказательства, — опускалась ли наша купчиха до такой степени!)

Наследник стал приставать к купчихе с недвусмысленными предложениями, типа: "Давайте любить друг друга втроем — меня Бурн, а я — вас, — причем греческим образом!

Я не выдумываю и не усугубляю — именно так говорила несчастная своей близкой подруге и плакалась, что от генерал-губернатора нету спасения! И не захочешь, а приволокут и заставят…

Сама она наотрез отказалась от таких радостей и жила с надеждой на лучшее.

Увы, запретный плод сладок и как-то Наследник, обкурившись до чертиков, приказал… Лишь обморок несчастной, принятый насильниками за смерть, перепугал преступников (они ведь были уже осуждены якобинцами за подобные вещи в Италии!) и принудил вывезти тело на окраину Москвы и бросить его в какой-то канаве.

Там Араужо пришла в себя и нашла в себе силы доползти до ближайшего дома и… умереть на руках обывателей.

Реакция москвичей была неописуемой. Они штурмом взяли павильон, принадлежавший Наследнику и обнаружили там всюду следы крови и семени, а также все причиндалы, используемые этими шутниками при "греческих случках". Служители сего ужасного места под пыткой признались в содеянном и были просто разорваны беснующейся толпой.

Наследник же, переодевшийся в женское платье — ночью ускользнул из вверенного ему города и только этим спасся от неминуемой лютой смерти. Государь ограничился домашним арестом младшего братца — он был даже рад таким оборотом дел, — теперь-то уж Константин не смел оспорить короны! (За такого Царя никто не хотел идти на мятеж и на каторгу…)

Москвичи же были обижены столь легким наказанием мерзкого негодяя и еще долгие годы требовали выдачи московскому суду Наследника — на суд и расправу. По мнению москвичей, это стало причиной столь легкой сдачи Москвы в 1812 году…

(А теперь вспомните, сколь важную роль в жизни Москвы играли поляки. Те самые, что всегда связывали именно с Константином свои надежды на лучшее. До чего ж нужно было довести город, чтоб возбудить в нем столь лютую ненависть?! И вот такого вот… недоделка прочили на Престол бунтовщики в декабре 1825-го…

Победи якобинцы тем декабрьским днем, в Империи вспыхнула бы гражданская — Москва, а с ней — Волга готовы были на кого угодно на Царстве, — только не Константина! Константина же прочили на Престол "кияне", и все — днепровские…)

Из Нижнего мы выехали, а верней — выплыли в первой декаде мая, — после установления судоходства на Волге. Сказать по совести, я никогда не думал, что может быть река более могучая и более широкая, чем моя Даугава и свидание с проснувшейся Волгой оставило самые неизгладимые впечатления. Иной раз я даже не знал, — идем мы по реке, или уже — вышли в море!

Плыли мы на трех огромных баржах и путешествие наше было самым восхитительным. Я никогда не имел столь удачной и продолжительной рыбалки, да прямо — с борта судна за время всей моей жизни. А прибавьте к этому весьма легкое и светлое пиво, которое обыкновенно варится в этих краях! Мы даже купили специальные бродильные чаны в Нижнем, установили их на наших баржах и пока добрались до Астрахани — пиво успело созреть целых три раза!

Нет, наша поездка на Кавказ определенно имела свои любезные стороны! Люди мои весьма приободрились и только и делали, что сушили, да вялили рыбу и закатывали бочки пива. Латыш не может прожить без своего любимого хмельного напитка. Вернее, может, но — очень скучает.

Тем временем прибыли мы в Ставку Кавказской армии — город Астрахань. Там я встретился с тремя людьми, которые и дали толчок всей моей армейской карьере. Звали их, — командующий князь Цицианов, его начальник штаба полковник Котляревский и главный интендант армии — полковник Кислицын.

Первым из них я встретился с князем. Генерал был невысокого роста и довольно изящного телосложения. Черты его лица были тонки и преисполнены несомненного благородства, какое обычно встречается на отпрысках древних родов самой что ни на есть голубой крови.

Ну и, разумеется, у старых грехов длинные тени, — у любого достаточно древнего рода найдется уйма столь же древних вендетт и иных счетов с другими родами. Именно такие древние счеты были у князя с последними грузинскими царями "кахетинского корня". Спасаясь от жестокостей последнего грузинского царя Ираклия — Цицишвили бежали в Россию. При моем виде князь широко распахнул свои объятия и вскричал:

— Ба, кого я вижу?! Сын Александры Ивановны! (Так на Руси зовут матушку.) Как ее здоровье?! Ты-то меня, верно, не помнишь, а?!

Я прикрыл глаза и вдруг, как наяву, увидал наш выезд на охоту и этого необычайно чистенького и опрятного человечка в белом фартуке и ножами в руках. Князь показывал, как у них в Грузии жарят барашка и я по сей день помню особый, ни с чем не сравнимый аромат истинного шашлыка. Я забыл многое из детства и юности, а запахи остались… Иной раз пахнет чем-то знакомым, закроешь глаза и все — как наяву.

Я сразу вспомнил причины появления князя. Бабушка поставила в кавказской игре на Ираклия. Матушка же считалась ослушницей и противоречила ей во всем. (Будто.) У князя не было ни денег, ни оружия для войны с ненавистным Ираклием, вот он и приезжал к нам просить матушкиной протекции и кредитов. Мы его обнадежили и чем могли, — помогли. (Ираклий был так напуган, что "добровольно" присоединился к России.)

После этого звезда князя пошла на закат. Его окончательно изгнали из Грузии и он затаил зло… Он сказал так:

— Мы были с твоим батькой при Измаиле. Страшная была заваруха. Его дважды ранило и когда у него погиб знаменосец, он сам поднялся на стену со знаменем и раскроил древком голову турку, а другого сбросил со стены в ров. Прекрасный человек, — только водка его загубила… Впрочем, говорят, он бросил пить?

— Да, он перестал пить. Он больше не лазает по чужим стенам, но… Он сильно переменился к лучшему.

Князь кивнул понимающе и на лице его появилась отеческая улыбка:

— Не осуждай его, Саша. Это великое счастье — на склоне лет найти единственную, Богом данную, женщину. Мать твоя любит другого, он тоже нашел свое счастье, а то, что в вашем кругу не бывает разводов…

Он — хороший солдат. Плохой, ужасный генерал, но — великий солдат. От него никто и никогда не ждал дерьма, как…

А вот ум свой и таланты батька твой — пропил. Не пей… У тебя есть это в Крови — заклинаю, — не пей.

Я вдруг ощутил самую искреннюю приязнь к этому человеку и знал, что он тоже меня любит, как сына своего старого боевого друга. У меня даже не было сил намекать ему на то, что друг его — не мой отец. Потом все переменилось, ибо я понял, что приветствие сие было лишь способом досадить моей матушке. Сладок поцелуй друга — Иуды…

После князя я встретился с Котляревским. Если князь напомнил мне изящную статуэтку пастушка из фарфора, Котляревский по облику был схож с медведеподобным Петером. Кстати, он был ровно на год старше меня и единственный из хозяев свободно говорил по-немецки. (Его матушка была наших Кровей и мы сразу нашли общий язык и сдружились.)

Природная Петькина мизантропия послужила причиной отсылки сего блестящего офицера сюда — на Кавказ. Будучи немцем по матушке и хохлом по отцу, Петя был слишком заносчив (как истый хохол) и чересчур педантичен на русский вкус. Я в Латвии видывал и не таких (тот же дядя Додик был не подарком), но русские не привыкли к такому норову и обращению.

Первое, что бросалось в глаза при виде Кислицына — его бледное лицо и нездоровый румянец. Несчастный все время подкашливал (частенько с кровью), и все кругом делали вид, что не видят этого.

Судьба сыграла с Кислицыным злую шутку. Он был одним из лучших и выпускников Колледжа. (Его ставили на одну доску лишь с его другом и одноклассником — Мишей Сперанским.) Таланты его были настолько ярки и неоспоримы, что "на разводе" его определили в Англию — самый высший пост для русского резидента! (Сперанский попал в католический Рейнланд — менее важное место работы.) И тут — чахотка в такой форме… С таким кровохарканием только в туманы!

Вот и перевели умницу Кислицына на знойный юг. В края, куда в петровские времена ссылали сифилитиков.

В интенданты же он попал по весьма забавной причине. Где умный прячет лист? В лесу. Вот и выходило, что весь цвет нашей разведки прошел через интендантские склады. Вместе с самым гнусным дерьмом нашей армии. Зато почти никого из нас не раскрыли. Мы так искусно маскировались под штатных складских воров, да идиотов, что борьба с нами стала просто немыслимой.

Все вражьи шпионы, коих мне пришлось "исповедать" в те годы, жаловались на этакий экивок со стороны "азиатской хитрости русских.

С другой стороны, такая система работы натыкалась на известные неудобства. При интендантстве хорошо развивалась будущая жандармерия, но не разведка. Мы принуждены были засылать наших людей в тыл противника, а по Уставам интенданту запрещалось иметь дела с населением, дабы исключить расхищения. Во всех странах интенданты одинаковы, норовя стырить, что плохо лежит.

Вот и вышло, что либо мы "обнаруживали себя", объясняя начальству зачем мы дружим с "местными", либо засылать русских. В обоих случаях результат был самый плачевный. Так что мое появление было воспринято Кислицыным, как "манна небесная.

Так нашим обществом стали интенданты русской армии. Я ничего не хочу вспоминать дурного об этих людях, тем более что среди них могли быть мои "братья по цеху". Впрочем, если таковые и были, скрылись они от меня замечательно. Но странно было б их встретить в тыловой Астрахани.

Астрахань — Богом проклятое местечко. Особо в июне месяце. Арбузы еще не поспели, зато успели вырасти комары. Здесь у них главное гнездовье на Волге. Мухи тоже…

Мы бились на такой вот заклад.

Берешь стакан молока и наполовину его выпиваешь. А затем чуть прикрыл его ладонью и ждешь муху. Та чует запах молока и летит на него, как ошпаренная, а ты открываешь ей дырочку и когда муха лезет в стакан, ты ее хлоп — и она там. Как только она шлепнется в молоко, можно приоткрыть дырочку и — следующая. За час запросто наловить полный стакан мух, — самых что ни на есть жирных, черных, да раскормленных. Так что под конец непонятно чего там больше, — черного, или белого.

Тут устраиваются пари на то, кто больше мух наловит. А чем еще заняты офицеры в провинции, когда в тени под сорок?

Коли пить горячую водку, да — по жаре, большие куличи бывают для сердца и — вообще. А так, — соснули минут двести, мух наловили и вечерком, по холодку — скатерку на камушки, заветный пузырек из погребка, пожарили барашка и аля-улю. Чем не служба?

Вот тут-то и вылетает на охоту комар. Только рот разинешь, чтобы ее, родимую, на место препроводить, как он, зараза — прямо в рот! Так и пили водку — пополам с комарами. Дикое место. В Баку — не в пример лучше, — там всю эту летучую нечисть сносит то в горы, то — в Каспий, так что пьется совсем без забот.

Правда, пока я там был, — из-за магометанцев пили мы втихаря, зато теперь там — раздолье. Так что уезжали мы из Астрахани с огромным облегчением и во все глаза смотрели на берег, — когда Баку?

Баку появился ровно через полчаса после того, как мы на баркасе сменили андреевский флаг на тевтонский крест. (Русским запрещалось подходить с моря к Бакынской крепости).

К нам подошли две посудины, с коих на борт поднялись персидские таможенники и два англичанина. Капитан флота Его Величества Бриггс и глава персидской контрразведки — полковник Джемис. Два бледных слизня с ухватками шпиков из водевиля.

Так я и приступил к исполнению моей первой миссии. Я — купец средней руки Пауль Мюллер, несчастный изгой, обратившийся в магометанство по двум гнусным поводам, — любви к "травке" и мальчикам. (Многие немцы приняли магометанство, дабы на знойном Востоке вкусить сего зла.)

Магометанцы не пьют и европейцу, не знакомому с гашишом, не сойтись с ними накоротке. "Мальчики" ж возникли из-за того, что мне нужно было "бросать якорь.

Но кого оставлять в жарком Баку? "Неверные" настолько ущемлены здесь в правах, что к важным персонам допускают лишь баб, да — "бачей". Невольницы заперты в гаремах, тогда как "бачами" персы любят "делиться с друзьями". А как в моем обществе возникнут "бачи", коль я — не "люблю мальчиков"?

(Сегодня практически все мои люди, отбывающие на Восток, обязаны "любить" "травку" и "мальчиков". С волками жить…)

Со мной и моим отрядом (кроме пятерых "горшков" по штату) плыли семеро — все вылитые Ганимеды и Адонисы. Все потомственные "бачи". У всех родные убиты, или зверски замучены персами. У всех на нашей стороне оставались братья и сестры.

Коль о том зайдет разговор, дамы распаляются совершенно:

— Мы и не знали, Александр Христофорович, про эти ваши таланты! Стало быть вы — по обоим полам мастер?

На что мне остается только потупить глаза и признаться, что "любовь к отрокам мучит меня от роду, но лишь невинное дамское сердце спасет меня от сего наваждения.

Вообразите, — сие мигом находится! (Правда, редко — невинное.)

С "травой" кончилось хуже. Много лет я страдал, пытаясь расстаться с сей ужасной привычкой и спас меня Аустерлиц, вернее — ранение. Когда я лежал в клинике, я плакал, я молил сиделок дать мне затяжку, хоть — пожевать этой мерзости и грозил им ужасными пытками, коль они не сжалятся надо мной.

Полгода я был прикован к постели и затем еще три месяца учился ходить… И наваждение отпустило меня.

Сегодня, в моем тяжелейшем ранении, я вижу — Перст Божий. (До тех пор я знал себя сильным, — Сам Господь послал мне сие испытание, что я осознал насколько я — слаб…)

Так я "сыграл" Пауля Мюллера — анашиста и содомита. Но что было делать с Александром фон Бенкендорфом? Мой приезд в Астрахань был замечен и я не мог "растаять" посреди Ставки!

Той порой мимо Кавказа ехал граф Георг Магнус фон Спренгтпортен. Официальной целью поездки была инспекция Сибири, но в какую пору генерал Ордена бил ноги по таким пустякам!

На самом деле — Учитель направлялся с секретной миссией в Китай. Насчет границы, проблемы английского появления в Гонконге и возможности поставок нами оружия ради того, чтоб британцами в этом самом Гонконге более и не пахло.

Сразу доложу, что миссия эта кончилась успехом частичным. Граф остерег узкоглазых от авантюр в нашем Приморье, но не смог добиться отказа англичанам в базе на Юге. (За это китаезы раскатывали губу аж — по Амур!)

Мы отказали им в такой наглости, и чтоб им жизнь медом не пахла, заложили на спорных землях крепость в бухте Петра Великого. Косоглазые, науськиваемые бритонами, конечно, проверили крепость новой постройки, а когда дело вышло им боком, думали взять свое на Гонконге, но и там им был полный отлуп.

К той поре мы заключили союз с англичанами в Азии и вопрос об их присутствии на Гонконге (и нашем в Приморье) более не стоял. Многие верят, что если б я в действительности поехал со Спренгтпортеном на Восток, — сама география Китая сегодня была бы немного иной. Им возражают, что тогда бы иной была история и нынешнего Кавказа, а нефть нужнее чая и шелка.

Все эти доводы основаны на моих дальнейших успехах в моем ремесле и не берут во внимание возраст. А мне было девятнадцать и у меня еще молоко на губах не обсохло.

Сам я никогда осмелился задрать нос выше Спренгтпортена. В 1810 году, когда я завербовал министра Иностранных дел Франции — князя Талейрана и министра внутренних дел — графа Фуше, я не решился дать гарантий их преданности и слезно просил графа прибыть в Париж и составить мнение по сему поводу.

Спренгтпортену тогда было без малого семьдесят и ему очень не хотелось покидать кресло генерал-губернатора Финляндии из-за этой безделицы. Но ради дела он "оторвал от подушек свои дряхлые кости" и самолично прибыл в Париж.

Там он встретился с Талейраном и Фуше, нашел мою работу выше всяких похвал и за моей спиной рекомендовал меня, как своего Наследника на посту главного Иезуита Российской Империи.

Старик отошел от дел сразу после Войны, но вплоть до его смерти я считал своим долгом держать Учителя в курсе всех дел и чаяний Ордена, а он щедро делился со мной своим опытом. Лишь после его похорон я осмелился "надеть его сапоги". (В Ордене не любят молодых, да — больно шустрых.)

Как бы там ни было, — Спренгтпортен возвращался назад осенью 1803 года и я хотел кончить дело в Баку до этого срока.

Для связи ж с Кислицыным мне оставили Воронцова — сына "дяди Семена", нашего тогдашнего посла в Англии. Дружба (с известным осадком) матушки с княгиней Дашковой была притчей во языцех и я с новым поколением воронцовского клана вырос на самой близкой ноге. (Как я уже доложил, на расстоянии "оптического прицела" — конечно.)

Мишу, кстати, нарочно прислали в Астрахань, — именно "страховать" меня. "Спались" я в Баку — от кола в мягкое место меня мог спасти только сын нашего посланца в Англии. С иным английские контрразведчики не стали бы и разговаривать. С другой стороны, — тот же "Мишенька" бдел за тем, чтоб я не слишком-то преуспел. В интересы воронцовского клана, Одессы и Киева не входил захват "нефти.

"Нефть", она же — "нафта", она ж — "земляное масло" всегда производилась в Баку и использовалась для различного поджигания. Но впервые она вошла в моду и стала "объектом государственных интересов" лишь с изобретением паровой машины Уатта.

Первые паровик работали на дровах. Их потомство перешло на уголь первое время древесный. К началу этого века все поняли, что паровые машины надо топить углем каменным — у него выше температура горения и от этого сильнее давленье в котле. Увы, каменный уголь надобно чем-то разжечь… Вот тут-то и нужна нефть. Особенно в "безугольной" Ливонии.

В наших краях нет и не может быть залежей природного угля. Зато, — в северной части Эстляндии обнаружены залежи сланцев. Они горят с меньшей температурой чем угли и их еще труднее поджечь, но… Так наши фабрики стали самыми "жаждущими" на нефть. Скорость ее потребления превысила все разумные нормы и нам стало нужно завоеванье Баку.

А Воронцовым — ровно наоборот. Экономическая конкуренция, отсутствие реальной промышленности в Одессе и Киеве, но — большая урожайность местных земель… Воронцовы всегда были против любой промышленности в России.

А Государь Император, — всегда "За". Хоть он и страшно не любил моей матушки. Но стоило ему уяснить, что захват нефти станет решительным шагом Империи в "индустриальное общество", он ни капли не колебался. Через много лет он скажет мне по секрету:

— Я не верю вам, лютеранам. Вы спите и видите — как бы развалить мое Государство. Но, что изумительно — все эти годы мои цели всегда совпадали с Вашими. Поэтому… Я попрошу Константина отказаться от трона в пользу Вашего протеже — Николая.

Имею надежду, что, став хозяевами сей страны, вы не с той скоростью разделите ее пополам, как сегодня божитесь. Вашим фабрикам нужна бакинская нефть, уральский чугун, сера и золото Туркестана… В сем смысле Вы промышленники в сто крат лучше для всей страны Константина с его текстилем, да конфетными фабриками.

Тем нужна только Польша, да может быть — Дон с Украиной… Ведь лен, да овес не растут ни в тайге, ни в пустынях… да и не купят там конфеты с мануфактурою!

Стало быть и заботиться о тамошнем населении Константин — не подумает. Вам же нужны сибирские, карельские, да — американские недра, а земли там богатейшие… Но — без Народа их не поднять. Ради тамошнего народа, да подземных богатств все — Вам оставляю.

Александр был странным правителем. Он был весьма слаб, беден, никогда не имел поддержки ни в свете, ни в армии, но — процарствовал четверть века. И недурно процарствовал!

Я думаю, что истинный внук моей бабушки всегда "нутром чуял" интересы России и, как мог, пытался их добиваться. А здравый смысл говорит нам, что то, что выгодно Империи, выгодно и тем, кто здесь правит! Это лишь временщики с гешефтмахерами будут рвать по живому, а что — мне, что — всем нашим интересно оставить на жизнь что-то деткам. А еще лучше — внукам. И правнукам. Поэтому-то Александр — всегда всех нас устраивал.

А вот клан Воронцовых меньше других заботился об "общей корове". За это и — потерял былую Власть и влияние. Тот же "Мишенька" на Кавказе много всем пакостил, передавая что знает своему папочке, а тот — англичанам. А уж те — обо всем "наставляли" персидского шаха.

Были вы когда-нибудь в балагане? Там есть номер с борьбою "нанайских мальчиков". Так вот — пока на Кавказе был Воронцов и персы знали все новости с первых рук, все что мы делали и было — "борьбою нанайских мальчиков.

(Сию особенность обнаружил и "вычислил" мудрый Кислицын. Он же придумал, как снабжать персов чрез сей канал хитрой дезинформацией. Когда ж все открылось, мы "взяли за жабры" пару интересных людей в "Интеллидженс Сервис", — они "прошляпили" наши подвохи и мы пригрозили…

Но тут — умолкаю, ибо сие по сей день — Тайны Империи…)

Что мы могли с Воронцовым? У него "был большой блат" в окружении Константина и арест означил бы "войну" с "Поляками" и одесской диаспорой.

Поэтому его всего лишь отозвали с Кавказа и — все. Слышали байку о "неотвратимости наказания"? С одной стороны — как же! С другой — когда мы "со товарищи" дотла разоряли этих изменников, Государь не повел даже бровью. А нищета для сих гордецов стала наказанием худшим, нежели "публичная порка". (Что толку во всех ваших крымских дворцах, когда они заложены-перезаложены, а в дверь стучат кредиторы?)

Всем известна весьма злая пушкинская эпиграмма:

Полу-милорд, полу-купец, Полу-мудрец, полу-невежда, Полу-подлец, но — есть надежда, Что будет полным наконец.

Что тут добавить? Весьма точное описание нашего "Мишеньки".

Я, извините за выражение, ржал до желудочных колик, впервые услыхав эти строки, и во всем согласился. Конечно, на словах я соблюдал все приличия и даже как бы искренне возмутился пушкинской выходкой, а в ответ получил замечательное во всех отношениях письмо, в котором мой друг плакался на "негодного арапчонка", который якобы чем-то обидел "графа от гешефтмахеров.

Я долго напрягал воображение, пытаясь догадаться — в чем была вина "черномазого щелкопера" (по определению "Мишеньки"), но так ни до чего и не додумался.

Тут Воронцов обиделся на мою непонятливость и написал, что Пушкин как-то "нарушил семейную гармонию дома" (sic!). После чего следовала ошеломительная по своей сути просьба:

"Не мог ли бы ты совратить главную возлюбленную сего негодяя, дабы он так же мучился, как и я, твой старый друг".

Прочтя это письмо, я долго терзался известными сомнениями. Неужто наш Миша крепко запил, или заразился какой гадостью, получив разжижение мозгов? По моим понятиям, — написать такую ересь можно лишь в сильном подпитии, или — тяжко болея рассудком. Да и где это было видано, чтобы граф не смог выпороть на конюшне какого-то там рифмоплета, или барон отбивал у раба "мочалку", пахнущую солянкой, да кислыми щами!

Пушкин был моим питомцем по Царскосельскому Лицею. (Я — попечитель сего заведения и оплачиваю его из своего кармана.) Я отвечаю за лицеистов и никто не смеет тронуть их без моего дозволения. Вот мне и пришлось принять меры к моему протеже. (Я не хотел с Мишей ссоры.)

Пушкин ходил тренироваться в тот самый фехтовальный зал, где я давал бесплатные уроки для юношества. Однажды я подстроил дело так, что в часы пушкинских тренировок зал был закрыт, зато всем пострадавшим предложили прийти в очень дорогое вечернее время — по утренним ценам.

Я, будто невзначай, оказался без пары и предложил Пушкину, который был "случайно оставлен товарищем" (такие уж у него были товарищи — тридцать рублей серебром…) легкий спарринг без ставок.

Пушкин выказал себя недурным фехтовальщиком, но больно книжным. Я высказал это, он вспылил и я предложил напасть, как на настоящей дуэли.

Подначить его было делом несложным. Южане вспыхивают от первой искры, в то время как моя Кровь дозволяет мне не терять головы на "самом горячем.

Стоило моему визави потерять душевное равновесие, атаки его стали сумбурны и убить его не составляло труда. Я был поражен.

Коль "Мишенька" не нашел в себе сил зарезать на официальной дуэли такую горячку, стало быть одесские дела были настолько плохи, что общество не допустило бы убийства — столь откровенного.

Я немудреным ударом выбил шпагу из руки арапчонка и, приставив клинок к его горлу, сказал:

— Никогда не дерись на дуэлях. Ты слишком благороден для сего дела и вообразил, что дуэль — соревнование в мастерстве. Отнюдь.

Тут убивают без всяких правил. А ты — слишком шпак для сего развлечения. Меня просили убить тебя — тем, или — иным способом… Рассказывай, что там стряслось меж тобой и Воронцовым — в Одессе?

Пушкин стоял бледный, как смерть, — шпага его была отброшена далеко за барьеры, а моя "Жозефина" уперлась прямо в его кадык.

Но что удивительно — именно перед лицом опасности сей штатский сопляк мигом пришел в себя и даже приободрился. Мне это понравилось, я убрал "Жозефину" в ножны и хлопнул в ладоши. Нам подали полотенца и холодной воды и мы разговорились.

Пушкин, не догадываясь о размахе моей службы, был поражен моей осведомленностью во всех его приключениях, но рассказал все — без малейшей утайки. Он не солгал ни в одной мелочи из тех, что мне были доложены моими людьми и я поверил ему во всем прочем. Не смею воспроизвести сей истории, ибо здесь замешана Честь Дамы, но на мой взгляд, в том, что случилось виновен был только сам Воронцов, а Пушкина я решился взять под мое покровительство.

Что любопытно, я в тот раз даже не озаботился прочтением стихов этого Пушкина, — на носу была смена царствования и у меня не о том болела голова, так что после этой памятной встречи мы с ним расстались на пару лет. Воронцову же я послал довольно жесткую отповедь, в которой советовал, — если так уж задета его честь — вызвать "боярина Пушкина" на дуэль, ибо "он не арап, но Пушкин и вы — равны по Крови, — его арапская равна Вашей еврейской.

Воронцов на меня страшно обиделся, утверждая, что приведенное мной четверостишие не о нем, но моей персоне. Эпиграмма против самого Воронцова была якобы мягче и добрее по смыслу. Когда же ему говорили, что Пушкин сам подписывает ее "На Воронцова", "Мишенька" намекал:

"Мы живем в такие года, что издать строки "На Государя" безопаснее, нежели озаглавить их "На Б…" — у Государя и руки, и память — короче!

В этих словах был легкий смысл, но… К той поре обострились отношения с Англией в деле с признанием Свободы для Греции. Нам нужен был друг на Юге, англичане же пытались нас на Юг не пустить…

Бритоны отчаянно интриговали, а Воронцовы обеспечили их деньгами в России. На сии деньги была подкуплена чуть ли не половина Сената и при дворе стали слышны голоса, что нам важней дружба Турции, чем приязнь "греческих пиратов с разбойниками.

Может быть — так, но турки вырезали греков целыми островами и я хорошо помнил, как резали моих предков польские палачи. А мои предки и были "ливонскими пиратами и разбойниками". Вопрос о Признании Греции не столь явен в плоскости политической, но мое Сердце всегда знало — на чьей оно стороне.

На мои деньги я выписал греческих лидеров, чтоб они рассказали, что выделывают турки в этой стране. Я нанял писателей и художников, чтоб они словом и видом донесли до России турецкие мерзости. Воронцовы приняли это как вызов и начали со мной "таможенную войну". Сперва было тяжко, потом общественное мненье в России склонилось на мою сторону и я разорил Воронцовых до тла…

Приказал же я "кончать с Пушкиным" совсем за иное…

Каково мое первое впечатление от Баку? Когда мы встали у пирса и сошли на берег, — я увидал шесть голов, прибитых к огромному деревянному кресту, смотрящему в море. На кресте была табличка на персидском: "Так будет с каждым гяуром, приблизившимся к стенам сего города!" В моем животе враз что-то сжалось и съежилось…

Ко мне подошли мулла и толмач, потребовавшие прочесть магометанскую молитву и поклясться на Коране в том, что я не имел дела с русскими, не люблю русских и все мои помыслы направлены против России. А еще они велели плюнуть на святое распятие.

В ответ на это я высмеял их, спросив, как они себе представляют, что я не имел дела с русскими, если я проехал через всю Россию? Они тут же закивали головами и по их довольным рожам я понял, что удачно миновал первую западню. Тогда я показал на тевтонский стяг и поклялся на Коране, что ливонцы не любят русских. Клятвы мои были горячи и решительны, а мои люди в один голос подтвердили мои слова. Что касается плевка на Распятие, я сказал, что латыши — лютеране и не стоит нарушать их веру. Или пусть англиканцы плюнут первыми. После недолгого шушуканья, английские офицеры отказались от сего святотатства и освободили от него латышей. Наступила моя очередь.

Я облобызал Коран, оставив на нем немало слюны, и воскликнул:

— Насколько я почитаю Писание Магомета, настолько ненавижу — распятого идола!" — и с легким сердцем плюнул на деревяшку. Мулла увидал, что я сделал это со спокойной душой (а у мулл на сие глаз наметанный) и сразу же успокоился. (Был такой мужик — Аристотель. Он однажды сказал: "Из ложной посылки — вытечет, что угодно".)

Только когда нас отпустили, я ощутил, насколько меня бьет озноб, а по спине текут струйки липкого пота. Лишь утерши испарину, я поднял голову и посмотрел в выклеванные глаза черепов.

Меня обуяла какая-то неприличная веселость и я, подмигивая и показывая язык оскалившимся, прошептал им по-латышски:

— Ну что, спалились — олухи лапотные? Учить вас некому… Ну да ладно, братцы, потерпите еще — теперь недолго осталось, — сниму я вас. Ей-Богу сниму.

Хорошо было сулить безгласным костям всякую ересь, — жизнь решала по-своему. Дело стало клониться к осени, а я еще ни на шаг не приблизился к моей цели. (Я не ведал о том, что с подачи милого "Мишеньки" персы знали мое настоящее имя и то, что возможно — моя миссия как-то связана с русской разведкой.)

Тут начался мухаррам. В этом месяце в незапамятные времена имам Хусейн — внук самого Магомета поднял мятеж против султана Язида и в сражении при Кербеле был убит неким Яхьей 10 мухаррама 61 года лунной хиджры (примите дату, как она есть — у магометанцев собственное исчисление времени).

Вследствие убийства магометанский мир раскололся и с тех пор половинки нещадно враждуют друг с другом. Последователи семейства Магомета зовутся "шиитами" и превыше всего ставят Коран. Сторонники светской власти, опора султана — "сунниты" и их стиль правления более светский.

Кроме всего, — здесь важна Кровь. Средь магометанцев самые сильные персы и все прочие боятся их. Именно потому именно в Персии укоренилась самая радикальная и кровожадная трактовка Корана. Секты "ассассинов", да "исмаилитов" берут начало именно в Персии, а термин "ассассин" вошел во все европейские языки, как — "наемный убийца". Причина этого в том, что именно в Персии сложилась самая древняя и глубокая культура магометанского мира.

Да, Персия дала миру их — ассассинов. Но чтоб понять это явление нужно проникнуться духом зороастризма, изучить "Поучения Мазды" и прочие — весьма мудрые книги, наработанные сей Культурой.

Я лично думаю, что для собственных мироощущений те ж "ассассины" были — очень даже приличные люди и любые их действия можно понять и простить. Но для этого нужно проникнуться "Идеей Огня" — "очистительного и всесжигающего.

Мне, уроженцу Ливонских болот, это — страшно и дико. Равно как тем же русским дико слушать мои рассуждения о "моем Отце Велсе" — Боге Любви и Смерти. Иль радоваться "Играм Змей" под нетеплым солнцем, и плакать от счастья под унылым ливонским дождем…

А ведь в нашей Культуре тягучий осенний дождь — милость нашего Создателя — Велса. Ибо "Дождь топит потаенные в недрах снега и отдаляет Зиму и Тьму — Мать всех русских…" Вы не знаете этой легенды, ну так что ж раньше времени честить "ассассинов"?!

Страны ж — не столь Культурные, а верней — с более короткой Культурой, нежели Культура персов, больше переняли от нас — европейцев и потому — нам понятнее.

Мы, понимая суннитов, традиционно всячески их поддерживали и в итоге наибольшее сопротивление нам приняло формы шиизма. Отсюда столь яростное неприятье Европы и всего европейского именно в цитадели шиизма — Персии. Потому именно здесь такую силу имеет культ Хусейна и его гибели.

Все десять первых дней мухаррам продолжаются ритуальные похороны Хусейна, называемые теазие. В эти дни европейцам лучше сидеть по домам (именно в мухаррам в Тегеране растерзают Грибоедова Сашу), ибо "бичующиеся" обкуриваются гашишом до бесчувствия и секут себя плетьми до костей. Если кому-то из них привидится в толпе тень Язида, или Яхьи — быть беде.

По сей день не знаю, почему я вдруг решил подать прошенье имаму в том, чтобы мне разрешили пойти в сей процессии.

Даже персы и те — были в ужасе. Они в один голос спрашивали меня, понимаю ли я, что увижу на празднике и что со мной сделают обкуренные фанатики, коли я хоть на минуту выкажу боль, или страх перед тем, что мне предстоит пережить? Понимаю ли я, что из колонны выйти можно — только на Тот Свет? ("К Очистительному Огню", как это принято говорить среди персов.) Смогу ли я выдержать сие шествие?

(Сегодня, через много лет после дела я могу дать ответ на вопросы. Я хотел умереть. Я хотел "пройти чрез Огонь"…

Я не мог больше жить на Кавказе и не смел вернуться домой, ибо боялся… того, что было внутри меня. Всякий раз, когда я затягивался гашишом, я воображал, как возвращаюсь домой. Матушка с сестрой на пороге встречают меня, вводят в дом, а радостная толпа остается снаружи, не смея следовать. Наш дом упоительно прохладен и тих — после бакинского зноя, мама с сестрой наливают мне ванну и кругом ни служанки и вода чиста, холодна и прозрачна… Потом мама уходит, благословляя нас и… начинался кошмар.)

В урочный день я накурился так, что меня шатало, разделся до пояса и босиком вышел на улицу, к ожидающим меня товарищам по процессии. Они все здорово были "под кейфом" и встречали меня радостными возгласами, порой весьма черного толка. Раскаленные камни мостовой нещадно жгли мои ноги и я боялся представить себе, каковы мои ощущения, не притупи я их гашишом.

Вселенная раскачивалась и пульсировала пред моими глазами. Цвета вокруг были необычайно ярки, а зрение столь пронзительно, что я мог проникать взглядом в скрытую сущность…

Мои товарищи по шествию были красивы, легки и светлы душой, но где-то по краям моего взора, боковым зрением я видел зловещие черные тени — тени Врагов, убивших Фюрера и Повелителя. Я все крутил головой, пытаясь увидать сих негодников, но они — ускользали…

Один из них вдруг подкрался ко мне совсем близко и ударил меня ножом под лопатку. Сердце мое трепыхнулось, в глазах плеснулись огненные круги и, чтоб отогнать Этого, я хлестнул Его плетью.

Нечистый взвизгнул и отскочил в сторону. Плеть же с размаху опустилась на мою голую спину, и я аж просел от удара. Теперь я был настороже и внимательно следил за Врагом. Стоило ему еще раз показаться с другой стороны, я опять ударил Его. Черт от боли и ужаса завертелся на месте и опять бросился наутек. Мне тоже досталось, но теперь я был уверен в себе главное: успевать отгонять Этих!

Тут я увидал имама Хусейна. Он восседал на огневом коне и указывал куда-то вперед — на Их воинство. И мы все взревели от радости и пошли на Бой с Врагом.

На улице нас выстроили в колонну. Сперва меня хотели поставить в хвост к молодым слабакам, но по рассказам, я заорал что-то вдруг по-латышски, а потом вынул из-за пояса нож и с безумной ухмылкой медленно, но со значением провел острием по своей же груди! Кровь сперва заструилась, а потом брызнула во все стороны… Вместе с ней брызнули в стороны и старики, хотевшие меня отодвинуть. Так я оказался во главе огромной колонны самых страшных фанатиков, но сам того — ни капли не помню! (Шрам на груди, правда, — остался…)

Стоило нам выйти на улицу, как Эти повалили на нас толпой. Они окружали нас тесной стеной, толпились на крышах домов, били в барабаны и бубны, и кто-то из них пронзительно взвизгнул:

— Шах, Хусейн!" — и с этим криком Они ломанулись на Приступ. Я выстроил моих молодцов правильным строем и мы, как заправские рушчики зерна, разом взмахнули нашими цепами.

— Вах, Хусейн!" — Эти ударили нас с другой стороны, но мы встретили их и отсюда. Ослепительное солнце качнулось вперед, стало огромным и ударило сотней огненных брызг мне в лицо. Ноги не чувствовали ни боли, ни жара раскаленных камней, — они сами несли меня вслед за Белым Воином на Алом Коне. Туда, на запад, на заходящее солнце.

— Шах, Хусейн! Вах, Хусейн!" — ослепительный огненный круг то сжимался в нестерпимую белую точку, то превращался в ревущее красное пламя, затопляющее Вселенную… Я шел чрез древний Огонь.

Я видел своими глазами, как возникла фигура в черном и ударила ножом моего Повелителя. Хусейн упал с коня и черные силы сомкнулись над ним. Будто что-то переломилось внутри меня и я рухнул на колени и тут же мир взорвался ослепительным фейерверком и я умер вместе с моим обожаемым Фюрером.

Очнулся я в райском саду, благоухающем розами и восточными благовониями. Женские руки ласкали и растирали мне спину и нежной губкой, смоченной виноградным и гранатовым соком, промакивали мои обметанные, да прокушенные насквозь губы. Я даже подумал, — не в магометанском раю ли я, не прекрасные ль пери ублажают мое мертвое тело?

В следующий миг пришла боль и я тут же очутился на грешной земле. Не скажу, что мне было плохо, — мне было хреново. Совсем.

Тут прелестницы услыхали мои стоны и кликнули Андриса. Тот пришел ко мне и стал втирать в мою спину секретный бальзам, тайна коего передается из поколения в поколение нашей семьи. Воняет он чистым дерьмом, но раны после него затягиваются на изумление быстро и без особых рубцов. Впрочем, — на этот раз рубцы остались. Я умудрился просечь спину до костей и тут уж никакой бальзам был не в силах. Спасла же меня настойка опия. Только она давала мне заснуть по ночам, только она позволяла провалиться в блаженное небытие и забыть о моей боли.

Я пробовал опий в Колледже и знал обо всех его губительных качествах, но здесь в Баку я был слишком слаб, чтобы бороться с сим искушением. Я сам не заметил, как пристрастился к сему "Непентесу". Соку Забвения…

Андрис, ухаживая за мной, рассказал, что мы находимся во дворце самого бакинского хана и все ждут Аббас-Мирзу — наследника персидского трона и командующего персидской армией. Персы объявили, что Аббас-Мирза едет нарочно для встречи со мной.

По сей день даже в России есть люди, верящие в сказку о том, что в миг захода солнца и "смерти Хусейна" — на меня "пролился Свет" и окрестные персы "познали дыхание Аллаха", как они сие поняли.

Мало того, все на кого брызнули капли крови из моей рассеченной спины, на другой день встали здоровы, а раны их затянулись самым магическим образом! (Володя Герцен приписывает сие — "сублимации Веры".) И только я один пролежал без каких-либо признаков сознания и самой жизни — долгие три недели…

Не знаю, как реагировать на сей рассказ, ибо я в ту минуту "был скорее мертв, нежели — жив", и ни о чем не смею судить. С точки же зрения моего ведомства — было сие чудо, или не было, — прибытие Аббас-Мирзы объяснялось весьма прозаически. В Персии как раз полыхала резня с "неверными.

Новые персидские шахи — Каджары были тюркской Крови и на основаньи сего возникла вражда меж ними и "персами", сохранившими верность прежним домам. (Сторонники "кызылбаша" Надира происходили с Кавказа, а сменившего его на троне Керима — с побережья Залива. Что характерно, и те, и другие были в сто раз больше персы, чем — тюрки Каджары.)

То, что мы столь легко взяли неприступный Баку в 1806 году, вызвано тем, что Каджары вели себя в том же Баку — хуже лютых завоевателей. Со дня прибытия Аббас-Мирзы буквально каждый день происходили массовые казни и порки "неверных" (ведь тюрки в массе своей сунниты, но не — шииты!), город же стал пустеть у нас на глазах.

(Котляревского в Баку встречали, как Магомета с Хусейном в едином лице. Повторилось та же история, как в 1710 году в Риге. Кое-кто по сей день изумлен почитанием Петра в наших краях, но не надо забывать, что мы — немцы. Ко шведам в наших краях отношение мягко сказать… Балты — пример в этнографии за Архаичность Культуры, но и за вытекающую из нее — редкостную злопамятность.

Да, мы не любим русских. Но они не дали повода не любить их столь люто, как мы — ненавидим поляков! Величие России именно в том, что она собирает народы не силой, но — кротостью.)

Встреча же с принцем произошла при таких обстоятельствах. Мы все вместе купались в Каспии. Даже глубокой осенью вода здесь такова, как в Балтике посреди лета, правда — мутнее. А латышу без воды в сих краях — верная гибель.

К тому же в тот день мы только вернулись с нефтяных вышек, — я сдружился с английскими инженерами, черпавшими из моря нефть. Те были поклонники новомодного альпинизма и привезли с собой на Кавказ полные комплекты своего снаряжения: бухты шпагата, ботинки с шипами, крючья, альпенштоки и ледорубы.

Все это посреди нефте-пятен лежало у них без движения и они были весьма рады, когда я купил у них все это с рук. Кроме того, я за энную сумму нанял этих людей дать уроки лазания по горам.

Мы нашли пару отвесных скал и теперь круглые дни скакали по ним то вверх, то вниз, что горные козлы, иль — бараны. Магометанцы от всей души смеялись над сими забавами. Британцы считали денежки, а латыши матерились по-страшному. Я же только лишь повторял:

— Терпите. Скоро нам воевать с католиками, а у них там гор до черта наворочено. Научимся лазать здесь — по Кавказу, — Альпы нам, что куличи в детской песочнице", — вот мы и пыхтели.

Думаю, что одни латыши с их природным упрямством и могли за столь краткий срок научиться лазать по здешним горам и ничего не сломать при этом. Разумеется, мы уступали в своем мастерстве грузинам с армянами, — но у нас были штуцера и мортиры с напалмом.

Вот налазаешься за весь день по скале, — руки-ноги сбиты, все саднит и покрылось соляной коркой. Далеко от Баку персы нас не пускали, — так что тренировались мы на морских скалах, а прибой поднимал тучу соли и — все разъедало. После того мы не могли не купаться. В чем мать родила.

Персы смотрели на нас с легким ужасом. На дворе стоял конец октября и по местным понятиям у них тут свирепствовала зима. Но для латышей, привычным выходить с отцами на промысел, или с товаром — в декабрьские шторма по холодной, лютой с зимы Балтике, местная октябрьская вода была парным молоком!

Купались мы так, купались и однажды к нам прибыла кавалькада разряженных всадников, во главе коей был совсем юный сопляк в зеленой чалме и золоченом халате. Зеленая чалма означала, что у его родни деньги водятся раз такой шпендрик уже совершил одно путешествие в Мекку. Жизнь же у персов была в те годы не сахар, — спасибо новой династии.

Что делать? Надобно бежать, представляться этакой шишке, а я стою по пояс в воде в состоянии, кое в Риге называется "ganz ohne"! И что делать в такой ситуации, — одевать штаны, вылезать к персам в костюме Адама, или остаться стоять в воде? А на дворе конец октября! И как-то само собой получилось, что я сказал принцу:

— Присоединяйтесь, Ваше Высочество, водичка сегодня — особенно хороша!

Персы остолбенели и я из воды заметил, как у них от ужаса враз посинели носы, — они только вообразили себе, что с ними станется, если их повелитель полезет в воду. Им-то ведь придется за ним следовать! А мальчишку сразу заело, — не пристало ему, командующему персидской всей армией, бояться холодной воды.

И вот он скидывает с себя халат, сматывает чалму и, оставшись в одних золотых подштанниках, лезет в Каспий. Вернее собирается влезть, — входит по колено, замирает в задумчивости и тут огромная волна, как на грех, окатывает его с головы до ног. Немая сцена.

Бьюсь об заклад, если б при том не было столько зрителей, несчастный завизжал, как резаный поросенок! Но при таком стечении подданных визжать ему не пристало, поэтому он только стоял и разевал рот, как рыба, вынутая из воды, а глаза у него вылезли из орбит настолько, насколько это бывает у людей при сильном запоре. Его шелковая рубашонка вмиг прилипла к телу, а холодный осенний ветер — давай полоскать ее.

Вижу — замерзает мужик… А персы боятся к нему подойти, — во-первых не хотят лезть в холодную воду, а во-вторых — опасаются, что наследник порежет их ножичком от полноты чувств.

Тут я подбегаю к мальчишке, вынимаю его из воды, раздеваю догола и начинаю растирать его же халатом, приговаривая:

— Да что ж вы, Ваше Высочество! Надо было догола раздеваться, а то в мокрой одежде — во сто крат холоднее. Вот я разделся и мне ничего, а вы не знали и сразу задрогли. Ну, в другой раз — Ваше купание обязательно принесет Вам огромное наслаждение", — а принцу приятно, что вроде бы он искупался и так как он теперь нагишом, так вроде бы — необидно, что я с ним знакомлюсь в сем виде.

А тут и персы опомнились, окружили нас гурьбой, потащили в бани и там началось! Набились мы туда, что сельди в бочку, — наследный принц Персии, весь его "малый двор" и мы — три офицера и все тридцать нижних чинов. Сидим — потеем.

В общем, вышли мы из бани, — друзья — не разлей вода. А после нее нас пригласили на…, чуть было не сказал — "пьянку", но алкоголь в здешних краях необычайно дешев и плох, — местные жители понятия не имеют о качественной его дистилляции.

Нет, богатые персы приглашают друзей на пару кальянов джефа, хэша, смали, иль плана, — все равно что у нас гостю предлагают: "Вам анисовой, иль — на березовых почках?

К счастью, в Колледже нас всех готовили к войне с мусульманами, так что нам сие — не в новинку. У нас в Риге не принято идти в гости без штофа водки, иль бочонка рижского темного. Так что, — у нас с собой было. (Не пиво, но — "трава", разумеется.)

А так как я сведущ в химии, мне не составило осложнений "закрутить" пару таких "бомб", что даже привычные ко всему персы "улетали" от них с единой затяжки. Нет, — "далеко простерла Химия руки в нутра человеческие". Или Ломоносов говорил сие о чем-то ином?!

Кстати, — всякий может сего добиться — немного нашатыря, капельку извести, пару гран "серных" опилок и при курении образуется некая гадость, от коей народу такие черти мерещатся, что — извините, подвиньтесь. (В 1811 году господин Дэви выделил ее и дал ей имя — фосген.) Сам бы я такие "пилюли" курить не стал, да и вам не советую, а злейшим друзьям — хоть целый пуд. "Для друга — не жалко".

А магометанцы в сем отношении вообще — петухи. Хвост перед "белым" распустят и ну давай — вытанцовывать, — "кто больше косяков засмолит". Белые-то, не в пример местным, к гашишу во сто крат слабже. Только я к той поре уже шибко "втянулся", так что — курил наравне с местными. Разве что, насыпал себе табачку чуть побольше, а делал вид, что скосел, да еще этих подначивал, — давай еще по одной!

Где-то после третьего косяка стал ко мне принц приставать с известными намерениями. Ну, в смысле… греческом. Говорит он мне:

— Я про тебя знаю. Ты на словах — современный, а на деле — любишь вонючих баб. Нету в тебе — ни шика, ни понимания.

Я на него смотрю, — парень "там", одна только видимость "тут". И сия видимость ко мне — извините за выражение "клеится"!

А я же не содомит, ну и как мне выкручиваться? Назвался груздем — полезай в кузов. Тут я ему и говорю:

— Ваше Высочество, я не в силах воспользоваться Вашею нежностью, не предоставив Вам ответного дара. Но я — немец и, будучи офицером, имею обыкновение содержать юных людей и помогать им найти место в жизни, но сам не желаю исполнить их роль. Так что — не смею принять от Вас ласки, кою Вы готовы мне сейчас подарить… Ибо не смогу ответить Вам — тем же.

Перс тут же обиделся, — вообще в таких развлечениях нужно знать, что все время играешь с огнем, и сказал, надув губки:

— Я так и знал, ты — обманщик. Мне доложили о том, что ты живешь под чужим именем, а на деле бежал из родных мест не от любви к мальчикам, но стыдной страсти к своей же сестре! Не изумляйся, — у меня везде соглядатаи!

Все вы — бледнокожие, точно змеи, — сдерешь с вас шкуру, а под ней ничего, кроме яда, лжи, да подлой слабости. Я не хотел твоих прелестей, но…

Ходят россказни о Духе Огня, прибывшем сюда, дабы "сжечь всех неверных". А "неверный" по местному мнению — как раз я! Стало быть я обязан: иль приблизить сего "Духа" к себе — желательно даже любовником, иль — истребить его совершенно. Второе невыгодно, ибо вызовет всенародное возмущение. Стало быть…

Я готов поддержать твою байку о том, что ты — содомит. Но и ты обязан показать всем, что мы — близки. Или я сожгу тебя — Дух Огня твоим же Огнем!

Я не знал, что мне делать… С одной стороны была Смерть, с иной Бесчестие в будущем. Я не мог считаться любовником Принца, ибо это дало козырную карту в руки "поляков". Позор самого видного из "ливонцев" лег бы черным пятном на всю нашу партию. Честь же моих отца, матушки и даже сестры — разрушилась бы совершенно. А что Смерть в сравненьи с Бесчестьем?!

Я тогда оттолкнул юного извращенца, вскочил с подушек и сказал резко так, чтоб все слышали:

— Огню невозможно указывать! Его смысл — поглотить самое себя! Так что — не надо мне грозить Смертью! Смерть и есть — высшая цель любого Огня!

Я сказал сие по-персидски, а в сем таится немалая Игра слов. Люди весьма ценят владение их родным языком, а особенно — таящейся в нем многозначностью иных слов! Принц был тюрком и не владел персидским в той мере, что Ваш покорный слуга, местные ж лидеры поддержали меня военными кликами.

(Как ни странно — второй смысл моей речи был призывом к Войне со всеми "неверными". Двусмысленность же таилась здесь в том, что для шиитских фанатиков, живших в Баку, "неверными" были не столько "гяуры", сколько правящая династия! Прибавьте к тому несомненное почтенье к Огню, живущее в персах — зороастризм настолько ж сидит в Душе сих людей, как поклоненье "старым богам" в душе русских.)

Принц побледнел, как бумага. Он сразу же осознал, что не может идти против Общества и своих собственных генералов. Я стал для него — "священной коровой" и даже мысль о какой-либо связи меж мною — "Духом Огня" и им тюрком приведет местных фанатиков в религиозное исступление. А на что способны местные "ассассины", коль затронуть их религиозное чувство, не надо и объяснять!

Он деланно рассмеялся и невнятно пробормотал:

— Эти белые не умеют курить! Он сдурел с третьей трубки!!! Я и не предлагал ему — недозволенного!" — но персидские генералы уже с подозрением и сомнением глядели в его сторону.

Ссориться с негодяем мне было незачем и я произнес:

— Я необычайно расстроен тем, что не могу соответствовать Вашим желаниям, зато… Я хотел бы подарить Вам моих невольников. Они нежны, как плоды персика, и настолько же — спелы и ароматны. Все они сведущи в оказании утех людям, знающим в этом толк. Надеюсь, Вы понимаете, что я имею в виду.

Формальные извинения были произнесены, а ценность дара не вызывала сомнений. Видные персы нехорошо захихикали — с их точки зрения инцидент был исчерпан.

Принц тоже успокоился понемногу, его достоинство не пострадало, а что я отказался… Это как с бабами — не пошла с тобою одна, спросим другую! Глаза у перса разгорелись масляным блеском и он милостиво махнул мне на прощание:

— Я прощаю тебя, обманщик… В другой раз не выдавай себя за другого! Оставайся же жить в грехе с грязными бабами — твой грех с родною сестрой в сто раз гаже, чем Любовь к милым мальчикам!

В тот день меня норовили затянуть в мужскую постель в первый и последний раз в жизни. У меня было чувство будто я с головы до ног вымазан густым слоем дерьма, а принцевыми духами от меня несло, как от шлюшки. Но самым ужасным было не это…

Я осознал, что меня — предали. Персы знали, кто я, и играли со мной, что кошки с маленькой мышкой. И тут…

Через много лет меня часто спрашивали, — как это мне удалось? Как я умудрился — один в святая святых вражеской армии выкрасть все персидские планы и карты? Честно говоря, я — не знаю.

Наверно, это везение. Еще больше это — кураж. "Есть упоение в Бою, или — пред Бездной на краю…" Мне нечего было терять. Это, как в драке, — коль видно, что — забивают, остается одно — врезать этим хотя бы разок. Последний. Но так — чтобы помнили.

Я не знаю, как получилось, что я подошел к Начальнику личной охраны Его Высочества и сказать ему так:

— Его Высочество сейчас рад жизни с моими подарками и хотел бы, чтобы все его слуги были настолько же счастливы, — с сими словами я протянул ему кисет с гашишом "моей фабрики".

Охранник с подозрением посмотрел на меня, но от меня разило духами Его Высочества, по щеке была размазана его помада, а на шее уже наливался синевой самый настоящий засос, оставленный будущим шахом. Телохранители не были на самом ужине и не знали о бывшей там ссоре. Им и в голову не могло бы прийти, что я могу врать в таком деле. (Им довольно было сделать пару шагов в царственные покои и все узнать. Но охранники всех народов схожи между собой. Они боятся своих же господ больше, чем наемных убийц.)

Начальник Охраны подумал чуток, потом с улыбкой кивнул и протянул руку за травкой. Через каких-нибудь полчаса милой и непринужденной беседы четыре здоровенных перса уже "ловили кейф". Они еще думали, что они на сем свете и давали себе отчет в своих действиях, но во всем остальном уже находились в длительном и приятном полете.

Я спросил у них разрешения и ключи от походного сейфа Его Высочества, объяснив, что там находится какой-то особый "Царский гашиш" и мне тут же выдали все ключи, ото всех принадлежащих принцу замков в доме бакинского хана. Я на минуту зашел в кабинет и открыл сейф, достал оттуда кисет с планом и вынес его к охране. Только набил я очередные трубки не принцевым планом, а планом из моего кармана — опять же чуточку удушающего действия. В сей миг громадный охранник на миг поднялся со своего коврика и заглянул в кабинет. Все оставалось на своем месте и перс успокоился.

После еще получаса разговора, я снова просил у него ключи — положить заветный кисет на место. Ключи были выданы мне без разговоров и я снова зашел в кабинет. Только на сей раз я, положив на место кисет с наркотиком, выгреб из сейфа все карты, кои были за день до этого переданы принцу геологами — полное описание Кавказского укрепрайона со всеми английскими новшествами, перевалами, горными тропами, да иной ерундой. (А зачем еще я втридорога скупал у "геологов" их старье?!)

Карты я засунул себе под халат и так втянул пузо при этом, что мне стало нечем дышать и удивляюсь, как персы не заметили моего медленного посинения при ходьбе.

Персидские охранники опять глянули в кабинет. Ничего там не изменилось и они вернулись на свои коврики. Я же, вернув ключи, вышел от них, сказавшись больным. Персы, приписав мою болезнь — слабому к гашишу желудку, весело расхохотались и выпустили меня.

Я прополз в наши комнаты, пинками поднял уже спавших Петера с Андрисом, и приник к "ночной вазе", — так стало дурно. Сегодня, докладывая о том в Академии моим будущим подчиненным, я числю сие, как пример "дурацкого счастья.

Это как с пьяным, — он пройдет по сущей нитке над пропастью, а трезвый — рухнет. На такие вещи в сием ремесле нельзя рассчитывать, но — бывает. (Принц, проспавшись, сильно обеспокоился моими ночными похождениями, но все персы, видевшие меня этой ночью, убедили его, что я был в состоянии невменяемом. Только это и спасло меня от кола в задницу. Это и есть "дурацкое счастье".)

Пока я блевал, да был в полной отключке, мои друзья разогрели аппарат Кине. Принцип его действия прост: это особая ванночка, заполненная густой желатиной с кровяной солью. Если к ней приложить текст, писаный чернилами, или тушью, на поверхности желатины останется точная зеркальная копия. Теперь достаточно приложить лист чистой бумаги, чуть смоченный железным квасцом, и у вас — полная копия документа.

Это долго рассказывать, но копирование длится не дольше минуты. Еще три минуты на то, чтобы слить грязную желатину и залить свежий раствор. Пока я спал, Андрис колдовал над растворами, а Петер сушил документы и копии, прорисовывая нечеткие места.

(Не выучи их в Москве я приготовлению фейерверков, — ничего бы не вышло. А ведь как я расстраивался, что Петер с Андрисом после сего "перестали меня уважать"! Но видно сам Бог надоумил меня подучить родственников. У Него на сей счет были Его — тонкие планы…)

Под утро, когда я — злой, больной и "тверезый" вернулся к охранникам, у них был такой вид, будто их всю жизнь жестоко пинали ногами и — вообще измывались по-всякому. Я, держась за голову руками (пакет с высохшими картами привязали бечевой к груди), слабым голосом просил у главного ключи от сейфа, — "опохмелиться.

У могучего перса аж задрожали руки от нетерпения и он прямо-таки потребовал, чтобы я скорее нес заветный кисет. Я зашел в кабинет, открыл сейф и вынул кисет с анашой. Охранники, не смевшие войти в комнату всячески подбадривали меня и поторапливали, — им не терпелось еще раз накуриться всласть. Они даже и не заметили, что кисет нисколько не уменьшился с прошлого раза (хорош бы я был, если б дал им скурить его сразу!).

Кисет тут же пошел по рукам, а когда он был опустошен совершенно, уже "окосевший" начальник охраны приказал мне отнести его на место. Что я и сделал, заодно вернув в сейф — заветные карты. Забавно, что персы меня выдали своему повелителю при первом удобном случае. Есть любители подначить другого, а потом первыми же и "настучать" на него начальству.

Так что вечером того ж дня меня вызвали к принцу, обвинив в краже драгоценной "травы". Я чудом откупился от извергов, а те и рады были зажилить отнятое. (Для моих же учеников я извлек предметный урок тактики ремесла. В сложных делах лучше "сесть" по уголовной статье, ибо в сем случае вас не допрашивает контрразведка. Не надо думать себя героем — иголки в ногтях и кол в заднице еще никого не красили.)

На сем мои испытанья не кончились. Принц, будучи весьма недоверчив, принудил меня наблюдать за пытками подаренных мною мальчиков. Если бы Кислицын не учел сего оборота дел, — судьба моя на том бы и кончилась. "Бачи" ж в нестерпимых муках показали, что их действительно завербовала русская разведка и заставила "прислуживать заезжему немцу в надеждах, что он подарит их видному персу в качестве бакшиша". Я же, умея отключить сознание (уроки Колледжа), не видел и не слыхал происходящего и не выдал себя ни взглядом, ни мускулом.

Пятерых из несчастных (грузинов и русских) замучили до смерти. Двоим же армянам даровали жизнь. (По легенде они были из Эривани и не признались в причастности к нашей разведке.) Мальчики были очень милы и принц решил сохранить их для себя.

Оба армянина тут же приняли магометанство и вошли в свиту персидского принца. Потом один из них — по имени Самвел влюбился в прекрасную персиянку. Когда принц узнал об этой любви, несчастный юноша был предан особо страшной и мучительной казни.

Последний из моих "крестников" — Смбат стал личным секретарем Аббас-Мирзы. Лишь в день гибели Саши Грибоедова, когда англичане разгорячили уже вкусившую нашей крови толпу и бросили ее на наше посольство, в их руки попали наши архивы.

Смбат, узнав о сием, написал прощальное письмо своему господину, в коем подробно описал обстоятельства гибели его матушки и признался, что никогда не любил принца, только покоряясь его воле. После чего "мой человек" в Тегеране пустил себе пулю в лоб.

Он сделал сие вовремя, в двери его кабинета уже ломились ищейки. Когда они прочли это письмо и обнаружили в вещах и бумагах Смбата доказательства его работы на нас, они пришли в ужас. На протяжении всех войн, кончившихся для Персии совершенным разгромом, секретарь их грядущего шаха был русским шпионом!

Да не просто разведчиком, а еще и, извините за гадость — "ночным мужем" (именно — мужем!) их основного вояки! Короче, все, что Смбату не удавалось упереть из сейфов и несгораемых шкафов генштаба, он узнавал на подушке у "персидской жены"…

Мирза-Аббас был принужден собственным батюшкой немедля принять яд, дабы смыть такой позор с шахского рода. Я порой сожалею судьбе англичан в Персии. Когда в Лондоне узнали подробности этого дела, несчастных тут же отправили в отставку без выходного пособия. Но не за ноги же им было держать Наследника — верно?

Персидский же шах немедля пошел с нами на мировую — мой резидент за сии годы купил львиную долю сего двора. Так Персия навсегда стала нашей союзницей, а мое имя теперь наводит ужас на дипломатов всех стран и народов. Они и до того уж насочиняли про меня страсти-мордасти, но сие стало перышком, сломавшим спину верблюда.

А я ведь даже и не помню их никого — даже Смбата. Только вот ночью будто всплывают из ничего чьи-то лица и — опять ничего…

Только меня сие до сих пор мучает… И никак не могу я вспомнить лиц тех семи мальчиков — как отрезало. Вот вам правда о быте профессиональных разведчиков.

Жизнь тем временем, — продолжалась. Персы, реквизировавшие было у нас штуцера, убедились в том, что не умеют из них стрелять и вернули их, настояв на том, что я поступаю на персидскую службу. Я дал согласие, оговорив, что служить буду лишь на благо Ливонии. Персов это устроило и так решилась война с Чечней.

Сия история имеет давние корни. В свое время петровы войска оставили по себе недобрую память в местных краях. Дело началось с донских и кубанских казаков (так появились "игнаты"), а когда раскольники побежали и дальше, грянула "Первая Кавказская.

Сперва Господь был за нас и мы дошли аж до Гиляни. В Персии же начались беспорядки и сменилась династия. Новым шахом стал "кызылбаш" Тахмасп Гули. (Я об этом докладывал, рассказав о Корнях моей семьи.)

Как его звали в действительности — "тайна велика есть", ибо Тахмаспом он стал, женившись на дочери последнего персидского шаха Тахмаспа, а имя Гули принял, покорив Гюлистан, называемый теперь — Азербайджан. В 1721 году он взял Шемаху, а в 1723 — Баку и участь гилянской армии русских была фактически решена.

К 1726 году мы уступили Кавказ воле этого человека и персидский народ в радости нарек его именем: "Надир-шах". Именно он принял при Реште безоговорочную капитуляцию нашей армии в 1732 году, а в 1735 году принудил Россию подписать мирное соглашение, по коему мы вообще отказались от надежд на Кавказ. Так бесславно кончилась для России Первая война на Кавказе.

Горцы известны своим дерзким нравом и в 1747 году сами кызылбаши в ссоре убили своего предводителя. (На деле — сего стоило ожидать. Горцам нечем себя занять, а победы Надира дали привычку им к грабежам и набегам. Когда ж весьма умный и дальновидный Надир попытался выстроить нормальное государство и жить в мире с соседями, сие не пришлось не по нраву… А с бандитами поступают везде — одинаково. И горцы сами, в сущности напросились.)

В Персии пошла Смута и в конце концов к власти пришли туркмены Каджары. А в Туркестане иной подход к Власти, да иные методы управления. И горцев принялись вырезать, а своего полководца Надира они сами вырезали…

К моему приезду тюрки изничтожили горцев везде, за вычетом отдельных горных ущелий. (Сам Гюлистан в сие время получил тюркское имя Азербайджан. По сей день в сих краях тюркская Кровь у людей "толще" персидской. Повторю, Каджары вели себя в сих краях хуже любых якобинцев…)

Тюрки добили бы горцев, если б и тут не вмешивалась экономика. Царство Каджаров, созданное воинственным Магомет-агой, было еще дальше от здравого смысла, чем Русь-матушка. Беспрерывное истребленье людей в самых цветущих районах Персии при возвышеньи пустынного Туркестана, истощило казну. Смуты и возмущения охватили "Надир-шахский" Кавказ и Побережье Залива (вотчину бывшего шаха Керима). Дело дошло до того, что в итоге инфляции в Персии вошел в обращение арабский дирхем. Вот насколько среди самих персов упало доверье к своему же собственному правительству! Когда ж Магомет-ага сложил голову в Дарьяльском ущелье, шахство понесло просто — в разнос…

Туркмены — народ пустыни и плохо воюют в горах. Не имея поддержки ни на Кавказе, ни на юге страны Каджары не могли торговать и вечно нуждались. Мой интерес к нефти их страшно обрадовал и мне предложили доставлять нефть "своей силой.

Это сейчас из Баку ведут два пути — по Волге и по Ростовскому тракту. Тогда же путей не было ни одного. На южной Волге не было бурлаков, способных "утащить" такое груз вверх по течению, Ростов же был отрезан чеченами, враждебными как нам, так и тогдашней персидской династии.

Я обсудил ситуацию с Котляревским и Кислицыным и мне был дан карт-бланш на любые действия в отношении чечен, если в это не будет втянута русская армия. Я согласился "привести к повинности" чеченские племена, получил фирман на сие дело от самого персидского шаха и… послал караван с нефтью из Баку на Ростов.

Караван прошел через относительно мирные земли, но в чеченских краях он был уничтожен и разграблен без всякой жалости. Мне было немедля поручено возглавить карательную экспедицию.

Здесь я должен описать суть брандскугеля. В ту пору еще не создали детонаторов и я использовал принцип перепада давления. Бомба представляла из себя фарфоровый шар, куда заливался напалм и закладывались капсулы с дробленым фосфором и нашатырем. При выстреле стеклянные капсулы лопались, образовывая аммиак, разрывавший бомбу от любой внешней причины.

Красный фосфор при ударе переходит в самовоспламеняющуюся белую форму, которая и поджигает напалм. При падении такой бомбы немедля возникает этакий вариант ада диаметром в десять-пятнадцать метров, из коего в разные стороны летят куски фосфора и напалмового студня, поджигающие все вокруг. Увы, все уперлось в баллистику…

В Дерпте выяснили, что для удачного разрыва бомбы точка вылета должна быть на сто шестьдесят шагов выше цели. (Из-за толщины стенок ядра, — мы же не хотим, чтобы эта гадость рванула внутри мортиры!) Увы, на брегах Балтики нет не то что гор, но — крепостей со стенами такой высоты! Но на Кавказе…

Я навестил чеченский аул, из коего приходили разбойники, убедился, что скалы вокруг превышают нужную высоту, во дворах стоят телеги из моего каравана и смиренно просил местных старейшин вернуть деньги за нефть из счета: десять гульденов — баррель.

Меня всячески высмеяли. Местные жители за всю свою жизнь не видали такой суммы денег. Мне вслед летели куски навоза и камни. Тем лучше, — я с чистой совестью нашел недурной обрыв и забрался с моими людьми на скалу. Лошадей же мы оставили под присмотром персидской гвардии.

За ночь мы хорошенько устроились на позиции, отряды Петера и Андриса разошлись в стороны, — пресекать попытки ухода чеченов, как вверх, так и вниз по ущелью, я же с нашей разборной мортирой (затащите на гору цельнолитую!) и десятью напалмовыми бомбами расположился против центра селения и колодца.

Фосфор в таких количествах я добавил к напалму не ради самовозгорания. При горении фосфора в щелочной среде, он порождает не один фосфорный, но и фосфористый ангидрид. При обработке водой, фосфорный ангидрид переходит в фосфорную кислоту, наносящую ужасные ожоги на теле тушащих пожар, а фосфористый обращается в фосфористую кислоту, убивающую после трех-четырех вдохов сей гадости.

Вообразите себе, — пожар, несчастные бегут его заливать, кто-то из них получает жестокие ожоги кислотой и поэтому никто не обращает внимания на странное першение в горле и подергивания уголков глаз, приписывая сие действию дыма. Лишь когда огонь затушили, и фосфористая кислота набрала в воздухе нужную концентрацию, жертвы падают наземь и бьются в мучительных судорогах.

В сей миг уж бессмысленно спасать обреченных, — начало судорог — начало конца. А после того, как все горе-пожарники падают, как подкошенные, белый фосфор пробивается из-под растрескивающейся стеклистой корки окиси и все вспыхивает опять.

С первыми лучами солнца я дал первый выстрел. Чечены закричали и забегали по селению, начиная бороться с пожаром. Вторая и третья бомбы полетели в разные концы, — дабы все получили свою долю яда. Остальные семь бомб были пущены наобум, куда Бог пошлет, — лишь бы огонь шел ровной стеной, не пропуская домов.

Тут чечены выяснили откуда летят брандскугели и бросились на штурм нашей скалы. Но наши штуцеры били на четыреста пятьдесят шагов, в то время как чеченские мушкеты — на двести. И мы стреляли вниз, а они вверх, так что…

Они, будучи неплохими вояками, стали тут же откатываться, пытаясь определить нашу дальность. До них дошло, что дело — труба, когда мы прижали их к полосе огня, и все продолжали расстрел!

В конце концов, кто-то из них замахал сперва белой, а потом и — зеленой тряпкой, пытаясь выйти на переговор, но я, подчиняясь приказам злопамятных персов, завершил начатое.

К трем часам дня мы слезли со скал и осмотрелись. Последние шевеления в мертвой деревне прекратились уже где-то к часу, но я приказал пару часов обождать, дабы снизилась концентрация фосфорных газов. Акция удалась, персы были в полном восторге.

Меня часто спрашивают, что я чувствовал, погубив столько народу? Со стыдом признаюсь — я был на седьмом небе от счастья. Не смею говорить за всех прочих, но думаю, что все ученые немного маньяки. Создав напалм, я не мог найти себе места, не имея на руках "натурного заключения". Одно дело испытания в лаборатории, другое — на полевых макетах, но пока новое оружие не испытано в деле, — нормальный ученый не может, ни есть, ни пить, и ни спать. А вдруг что-то не так? Вдруг что-то недодумано, или недоделано.

Какова должна быть концентрация фосфорных газов, чтоб наступила верная смерть? Какова концентрация нашатыря, чтоб с одной стороны возникло большое давление, а с другой — не затушить белый фосфор? Не вступает ли натрий-алюминиевая "основа" напалма в среде горящего фосфора и аммиака в какое-то новое, неучтенное мною взаимодействие? Ведь до сих пор неизвестно, — что именно происходит в момент взрыва пороха — простая окислительно-восстановительная реакция? Тогда зачем в порохе сера??? Почему без серы он не взрывается? Что вообще мы знаем про химию высоких температур?! Этот червь вечно грызет и сосет под ложечкой, пока…

Когда я видел как в несчастном селении вспыхивают огненные цветы моего производства, я орал, я пел какую-то песню, я обнимал и целовал людей, как безумный… Я был счастлив! Я не зря получил мою степень, — эта гадость и вправду работала! Я понял, что прожил мою жизнь — не зря. Я — сделал ЭТО!

Это чувство невероятного счастья, охватившее меня целиком, приходило ко мне еще дважды. Ранним летним утром 1812 года, когда я поймал в перекрестье оптического прицела винтовки какого-то якобинского офицера, задержал дыханье и плавно нажал на спусковой крючок. Боек ударил по изобретенному мною на основе гремучей ртути детонатору и пуля унитарного патрона понеслась из медной гильзы…. Голова несчастного обратилась в фонтан кровавой пыли, разлетающихся мозгов, а между нами было более тысячи шагов и лягушатники лишь озирались, не понимая откуда принеслась смерть! Я плакал от счастья…

В третий и последний раз я смеялся и орал от восторга и слезы счастья душили меня в день Бородина, когда пушки Раевского дали над нашими головами первый залп и полная колонна антихристового воинства с одного залпа отправилась на Луну! Страшно воняло хлором, клубы ядовитого дыма катились в нашу сторону с Батареи, но я не помнил себя от радости. Мой "хлорный порох" показал себя в деле!

Я избран почти во все Академии мира за капсюля из гремучей ртути, хлорный порох и напалм. Наверно, это не самые нужные вещи для человечества, но я горд и счастлив, что именно я создал технологии их производства. Мысли о том, для чего нужны эти вещи, приходят по ночам и тогда я осознаю, почему Церковь иной раз так ненавидит науку…

Но… Это — дети мои. Хотел бы я жить лет через сто, или двести, когда все люди будут братьями и в мире больше не будет войн. Тогда, наверно, я смог бы придумать что-нибудь доброе и хорошее. Мои открытия — порождение нашего страшного века, но каковы бы ни были ваши дети, они — ваши. Я люблю их и горжусь ими.

Я счастлив всякий раз, когда вижу, как горит мой напалм. Стыдно и нехорошо мне становится позже… Много позже.

На другое утро я поехал в соседний аул, где жили родственники погубленных мною чеченов и сказал так:

— Ваши братья обидели меня, разграбив мой караван и убив моих караванщиков. Платите цену их крови за братьев своих, или я принужден буду дальше мстить за погибших, — горцы необычайно гордый и высокомерный народ и нет смысла говорить с ними иным тоном. Мне ответили грубым отказом и стороны изготовились к драке.

Горцы догадывались, что у меня есть какое-то особое оружие, но и представить себе не могли, — насколько наши штуцера эффективнее их мушкетов. Им некому было рассказать о сих подробностях.

На другую ночь я по английским картам подошел к аулу, объявившему мне войну, и опять занял идеальную позицию. Чечены впоследствии долго выясняли, кто был предателем, проведшим мой отряд в самое сердце их гор. Они так и не поверили в существование картографии. Дети природы…

В общем, к полудню и сие дело кончилось. Правда, из огня удалось бежать многим детям, — егеря уже не могли убивать несмышленышей, так что чеченята смогли бежать в горы. Потом выяснилось, что все они перемерли на другой день. Слишком велика была доза яда, коим они надышались во время тушенья пожара. Но они успели добежать до следующего селения и рассказать некоторые подробности этого штурма.

На следующее утро я уже не смог въехать в новый аул. Все дороги и подступы к нему были забаррикадированы. Я, оставаясь вне огня чеченских мушкетов, прокричал им в трубу на персидском:

— Уберите все укрепления и заплатите мне за кровь людей, или проклятие Аллаха обрушится на ваши головы!" — мне отвечали бранью и руганью, но я обратил внимание, что ругались чечены на своем родном, а вот местный мулла — в отличие от духовников предыдущих селений, на этот раз резко сбавил свой тон и всего лишь просил "не гневить Аллаха". Но персы разгорячились и на другое утро и от третьего аула остались лишь дым, да — обгорелые трупы.

Тут спаслось уже немало народу. Местные старейшины, зная об исходе двух первых дел, на сей раз отослали женщин и детей к родственникам. И правильно сделали. Теперь по всем чеченским горам уже шел слух о жутком персидском генерале "Мюллере", коий ищет повода для того, чтобы поубивать побольше народу. Самым же ужасным в сем слухе было то, что я сметал с моей дороги аулы под ноль, чечены же не смогли даже ранить — ни одного из моих "персов"!

Так что на другой день, прежде чем я успел подъехать к очередному селению, ко мне навстречу вышла целая делегация из местного духовенства и старейшин. Эти аксакалы объяснили мне, что ни сном, ни духом не знали о действиях неведомых им бандитов и "видит Аллах — с моей стороны великой ошибкой было бы наказывать их аул за действия их соседей". Я тогда заставил их клясться на Коране, что ни один из их односельчан не осмелится нападать на "персидские поезда", иначе — пусть аул пеняет сам на себя. После этого я предложил им передать их соседям, что я буду ждать их неделю в условленном месте — у подножия одинокой скалы, на коей мои егеря оборудовали прекрасную снайперскую позицию, — для того, чтобы принести мне Клятву о том, что "персидская нефть" пройдет чрез сии горы беспрепятственным образом.

Вообразите себе, — в течение недели представители всех чеченских родов пришли ко мне с обещаниями "платить дань персидскому шаху" и заключили со мной договора о взаимном ненападении и закрепили их Клятвой. С моих же поездов вплоть до февраля 1806 года (когда пал Баку) не пропало и капли нефти, а прогнал я ее через сии горы не меньше тысячи баррелей!

Стоило заключить сей договор, персы потеряли ко мне интерес и я "отбыл в Ригу" вслед за купленной нефтью. Тем не менее, наш Штаб во всем решил быть последовательным и я почти месяц ждал графа Спренгтпортена их Китая, живя с моим отрядом в астраханских плавнях, и питаясь исключительно осетриной и пивом. Мои люди были в совершенном восторге — надо знать пристрастие латышей к рыбалке и побывать на Волге, где идущую рыбу ловят руками. Мои латыши ощутили себя в нарочном раю для рыбаков!

Когда же прибыл мой Наставник, из Нижнего прислали американского "землеустроителя", кто каждый день переписывался с американской миссией в… Лондоне. При том, что после Американской Революции Англия общалась с Америкой — хуже кошки с собакой. Такой вот забавный "американец.

Нас с Воронцовым (да, да — с тем самым "Мишенькой"!) нарочно приставили к нему, как попутчиков и я всю дорогу обслуживал "землемера", чем мог, попутно рассказывая всякие байки про Сибирь, Тибет, да Китай.

"Интеллидженс Сервис" вошла в полное недоумение — согласно данным от "Мишеньки", я был в Баку, а согласно письмам от "землемера" на другой стороне Земли! (Они и знать не могли, что "Мишеньку" к той поре мы уже "вычислили" и теперь — знай кормили его с "землемером" всяческой ересью! О том же, что мне удалось выкрасть планы английских картографов, они остались в счастливом неведении. Иначе б, — средь них уже тогда полетели бы головы!)

Через много лет после этого, бритоны не могли спать, выясняя — куда я на целый год "провалился" в необъятном Китае. Из этого несоответствия (ведь по данным английской разведки Спренгтпортен был в Пекине — один) и возникли всякие досужие вымыслы насчет того, будто я якобы в одеяньи монаха ходил чуть ли не в Лхасу — поклониться далай-ламе, и именно в Тибете мои люди получили их первые уроки в столь фантастическом скалолазании, кое они выказали в ходе австрийской кампании.

Я никогда не опровергал этих сплетен, — дела в Чечне всю дорогу висели на волоске и мне не хотелось, чтобы мою персону связали с "персом Мюллером". Я даже нарочно выписал себе пару тибетских монахов и с той поры могу в приличном обществе рассказать пару шуток на сию тему, или даже спеть пару мантр.

Многие по сей день верят, что я лично виделся с далай-ламой и от него узнал нечто этакое, что по сию пору хранит меня от верной смерти. Я иногда объясняю этим моим почитателям и — особенно почитательницам, что путь в Лхасу весьма неблизкий и Спренгтпортен ехал без остановок в Пекин и обратно и на это у него ушел год, а сколько нужно мне времени, чтоб добраться до Лхасы? Но дамы, да и мистически настроенные господа мне не верят, намекая на то, что в Тибете известны столь странные искусства и средства моментального переноса через пространство…

В ответ на сие я люблю указывать на один парадокс, по коему я никак не могу быть буддистом:

Что говорится в Буддизме? Весь мир — заключен в самое себя и в себе самом — отражается. Из этого следует, что все, что происходит с нами — на грешной Земле описано движеньем планет в небесах. Планет же — семь.

Сии семь планет делятся на два "лагеря" и три "свойства": каждая из планет может быть от "Божеств", или — "Демонов", а кроме того "Светилом", "Учителем", или — "Мучителем.

В сие не включен Меркурий, иль — "Буддха". Иными словами — Будда не добр, и ни зол. Он — никакой. Нейтральный. И цель буддиста попасть в сию "нейтральную область" — вне Добра, или — Зла.

Попадаю ли я под определенье "буддиста"? Отнюдь.

"Светило" "божеств" — Солнце, а "демонов" — Луна. Стало быть те, кто идет путем к "божествам" должен не скрывать своих действий. Но как может не скрывать своих действий Начальник Разведки и Контрразведки Империи??! Итак — в плане духовном я следую, конечно — Луне.

"Учитель" "Божеств" — Юпитер, планета святости, науки и Знания. Я мог бы пойти по сему пути и тогда — мои действия, конечно — были б открыты и меня озарил Свет Божества, но… Я выбрал "учителя" "демонов". Выше Юпитера я ставлю Венеру. Планету Любви. Любви к Женщине, пусть это будет родная сестра, Любви к Родине, пусть сие означает Мятеж… Немудрено, что "Любовь" в понятиях восточных людей — категория "демоническая"! А я с сим — не согласен… (Кстати, — любой буддист по сути — Антихрист, ибо Христос учил — "Бог есмь Любовь!" Вы о том не задумались?!)

"Мучитель" "Божеств" — Сатурн, планета труда, лишений и тягот. Именно сим путем приходят к высшему мастерству и своему месту в обществе. Но я выше него ставлю Марс. Планету Войн, Разрушений и Смерти. Я — офицер и этим все сказано. Даже в моих занятьях Наукой меня привлекают разрушительные силы Природы. Даже в Трудах я преуспел лишь в умении владеть холодным оружием, да боевой лошадью. Поэтому я — Дитя Марса.

Теперь поглядите, — по все трем позициям я руководствуюсь Планетами "демоническими". Так как же я могу быть буддистом?!

Дамы, услыхав от меня сие объяснение, впадают в состояние легкого транса и тают у меня прямо в руках. Тают и шепчут, что тоже хотели б пойти вместе со мной — по Пути "Учителя демонов". В чем я им редко отказываю. Ну какие после того могут быть разговоры о Лхасе?!

Знаете, если бы я владел сими тайными знаниями — мои жандармы были бы всеведущи и вездесущи, а мы — все ж таки смертные, так что — "не будем создавать избыточных сущностей", как сказал мудрый Оккам. (Кстати сказать не тибетец, но — англичанин!)

Тем временем, моя матушка, прослышав о моем прискорбном пристрастии к опию, решилась спасти меня от этой напасти — удачной женитьбой. Размеры ее состояния превзошли рамки мыслимого и недостатка в невестах, скажем, — не ощущалось. В обсуждении планов приняла участие вся наша родня со стороны фон Шеллингов и, согласно древней традиции меня решили женить "в кругу семьи", дабы денежки не ушли на сторону.

Матушка выбирала из двух моих малолетних кузин — английской из дома Виндзоров, или — прусской из Гогенцоллернов. Брак с англичанкой дал бы Риге возможность промышленного развития, брак с пруссачкой — укрепление армии и дисциплины. Все решили наши быстро укрепляющиеся связи с Россией. Мы на глазах превращались в имперскую мастерскую и мануфактуру, при том, что мы все теснее привязывались к Империи по сырью.

Что касается английской невесты… Россия готовилась к войне с Англией на Кавказе, в Китае и на Аляске. Мой брак с девицей из дома Виндзоров неминуемо привел бы к войне меж Россией и Ригой.

Так я был заочно сосватан за юную Софью Шарлотту фон Гогенцоллерн. Девочке шел, если не ошибаюсь — восьмой, или девятый год, но это был самый старший ребенок в прусской королевской семье.

Мой успех в чеченских горах вдохновил фон Кнорринга на создание целого полка альпийских стрелков. Здесь опять-таки было немало яду и политических завихрений, — князь Цицианов, надеясь со временем стать грузинским правителем, не хотел ставить грузин на важные должности — дабы не создавать себе конкуренции.

Вот он и требовал поставить во главе альпотряда — русских. Моему ж дядюшке совсем не нравились эта идея, — чего ради ему было уступать князю Тифлис? Тогда мы заручились поддержкой грузинских вождей и армянских торговцев и я получил под начало полк альпийских стрелков.

В итоге Персидская война приобрела странный характер. В Тифлисе был фон Кнорринг с грузинскими и армянскими полками (среди коих и мой горнострелковый). В Астрахани — Котляревский с главными силами русской армии. "Кавказской" же армией командовал Цицианов. Основу ее составили осетины, коих Цицианов в незапамятные времена вооружил против грузин.

Теперь к ним подошли чечены, готовые мстить за "персидские зверства". При этом осетины "не дружили" с чеченами и управлять этой "армией" никто не знал — как. Базировалась же она — черт знает где.

Все прекрасно понимали, что такое "треглавое" устройство армии ни к чему хорошему не приведет, но обстоятельства были выше. Государь просто самоустранился ото всех кавказских проблем. Точно так же он поведет себя и перед Аустерлицем, и перед Фридляндом, и во время шведской кампании и — даже в дни Бонапартова нашествия на Москву. Энергия просыпалась лишь в дни балов, да интриг…

Моим заместителем альпийского полка стал Петер, главным врачом и полковым священником — Андрис, латыши были выделены в специальный отряд снайперов, все ж остальные должности я роздал союзным грузинам. И с десяток армян составляли глаза и уши моего полка — мою полковую разведку.

Сперва думалось, что мои стрелки будут вооружены штуцерами, — но сим планам не суждено было воплотиться. Повторилась история с персами, — южане не умеют стрелять. Если прицеливание из мушкета им еще удается, стрельба из нарезного оружия, требующая гораздо большего сосредоточения и внимательности не по нутру сим горячкам.

В итоге грузины получили на вооружение мушкеты, — зато превосходили латышей в способностях к скалолазанию. Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. К войне мой полк подготовился только к весне 1804 года.

В марте того года Петя Котляревский обрушился на лезгинские земли, в коротком бою разбил отряды лезгин и приступил к планомерной бомбардировке английских фортов. Он объяснил свои действия "постоянными набегами лезгинских разбойников в пределы Астраханской губернии.

Дагестанские и лезгинские земли были вассальны Персии, но не входили в ее состав (в отличие от Бакинского ханства) и шах ничего не мог сделать, наблюдая за тем, как пушки Котляревского крошат его союзника на Кавказе. Но он предъявил претензии в Грузии.

В своей ноте от 23 мая в крайне жесткой и ультимативной форме шах высказал что-то не то. Английский экспедиционный корпус был поднят на ноги и переброшен в Баку. 1 июня 1804 года мой полк альпийских стрелков одним ударом опрокинул персидские дозоры и двинулся в авангарде частей Тифлисского гарнизона в сторону Армянского Карабаха. Дело это было таким молниеносным, что я даже и не видал ни единого перса. Мои армяне ночью вырезали дозоры противника, а грузины с первыми лучами солнца обрушились со скал на ничего не подозревающих магометанцев и в три минуты всех кончили. Мы даже не сделали ни единого выстрела!

Мы были уже на марше, когда 10 июня 1804 года разнеслась весть о шахском призыве к "газавату". С этим он здорово опоздал. Мой полк уже шел по восставшему Карабаху и лишь обгорелые сакли напоминали о магометанцах.

Так в мою жизнь пришла Война. Она началась с того знойного июньского утра 1804 года в Кавказских горах и завершилась дождливым июньским вечером 1815 года на безымянной переправе в Бельгии, близ крохотного местечка с именем Ватерлоо, где я, единственным изо всех русских генералов, принимал поздравления от моих прусских и английских товарищей и плакал вместе с ними обо всех наших, что не дожили до того чертова вечера…

У меня до сих пор особое отношение к июню месяцу. В июне я не могу работать и обычно прошусь в отпуск. В этом месяце мне нужно побыть одному. Со всеми нашими…

На рассвете 22 июня 1804 года мой полк вышел к Шуше. Крепости, господствующей над всем Карабахом — ключу ко всей персидской позиции, растянутой от Эривана до Баку. Именно отсюда мы могли спокойно решать, куда двинуться, а магометанцам оставалось только потеть в ужасе и ждать наших штурмов.

Представьте ж себе шок, когда я подошел к Шуше с тысячным грузино-армянским отрядом и обнаружил в крепости пятитысячный гарнизон. Нет, если бы у меня весь отряд был бы русским, я бы может и полез на Шушу — голой пяткой вперед, но с грузинами… Да и — оробели они, увидав, какую именно силищу им придется ломать.

А положение мое было шатким, — князь Цицианов причислил меня ко врагам и лишь влияние дядюшки его останавливало. Теперь же у него возникал повод сорвать на мне раздражение.

В общем, Шушу мне должно было брать, а потом удерживать, а где Кавказская армия — Бог весть. Вот такая была диспозиция.

Я уж совсем было отчаялся, когда мои армяне, пробравшиеся днем раньше в Шушу под видом торговцев, смогли передать весьма любопытные сведения. Персы жили тут, что называется "впроголодь" и их офицеры разве что не самолично разграбили мой караван.

Меня сразу заинтересовало, — каков должен быть размер бакшиша для местных деятелей, чтобы они сдали мне Шушу со всеми ее укреплениями и допотопными пушками, как новенькую.

Переговоры с персами продолжались в течение ночи и под утро я переслал осажденным двадцать тысяч голландских гульденов золотом, а персы, бросая оружие, стали разбегаться из Шуши во все стороны, что — твои тараканы. Честно говоря, я так и не выяснил кому, чего и сколько досталось — армянские посредники вели переговоры "за моею спиной". Один из них просто появился в моей палатке перед самым рассветом и назвал последнюю цену. Я отсчитал денежки и — занял Шушу.

Сумма сия оказалась в точности равной размеру бакшиша за продажу нефти по себестоимости. У меня даже возникло подозрение, — двадцать тысяч то самое, что для местных звучит — "куча.

(Я уже доложил, что у персов тогда не было своих денег. То есть, — они были, но ввиду частых смен династий к ним было… странное отношение. На базарах же считали в допотопных арабских дирхемах и двадцать тысяч гульденов как раз составляли их — миллион. Возможно, — сие объясняет такую любовь персидских взяточников к сей цифре.)

Так я занял Шушу, еще не зная, что через это стану Изменником. Я тут же послал победные реляции Котляревскому в Астраханский корпус и Цицианову — в действующую армию и стал ждать ответов.

Через неделю пришла эстафета от графа Кнорринга из Тифлиса, что согласно донесения гонца, князь мой доклад получил, но ответа велел не давать и… пропал без вести вместе с армией.

Я ничего не понимал. Похоже, что никто ничего не понимал, и оставалось только ждать князя и выслушать его объяснения.

Наконец, жарким июльским утром мои дозорные обнаружили исполинское облако пыли, ползущее в мою сторону. Я чуть было не открыл ворота и самолично не вышел — встречать блудного командира, но какая-то странная сила, какое-то недоброе предчувствие заставили меня остаться на стене и получше присмотреться к солдатам на марше. Вообразите мой ужас, когда вместо зеленых мундиров русских солдат, я обнаружил бледно-серые бурнусы персидской гвардии!

Вместо Кавказской армии к Шуше шли главные силы персов и я чуть со стены не упал, вытягивая шею и пытаясь разглядеть хвост сей бесконечной змеи, которая все ползла и ползла с юга на мою крепость. Любой командир в моем положении, оказавшись с тысячей штыков против двадцатитысячной армии, должен был либо вынести ключи от города, либо — очень быстро оттуда уехать. Увы, я не мог этого.

Дело в том, что Карабах большей частью заселен армянами, но Шуша магометанская крепость. Так вот эти армяне, поняв, что на их землю пришла Креста с Полумесяцем, сразу догадались, что когда придут персы, им всем надо быть где-нибудь в другом месте. Желательно в Америке, или — Австралии.

Ну, до Австралии они не поехали, а сбежались ко мне, под защиту Шушинских пушек. Так что помимо тысячного отряда я имел обоз в двадцать тысяч, большую часть коего составляли старики, женщины и дети. Как бы я удирал с этим обозом от отборных головорезов Аббас-Мирзы, я слабо себе представляю. Еще хуже я представлял себе, как я выдам этих людей на несомненную казнь озверелым магометанцам.

Так что мне не оставалось ничего нового, кроме как раздать древние ружья и просить армянских попов крепче молиться Богу, — молитва никогда в таких делах не мешала. Либо Господь помог бы Христову воинству, либо мы все предстали перед ним уже "без грехов". По счастью — ружей у меня было море, а попов — еще больше.

Шуша досталась мне с нетронутыми арсеналами аж русских ружей петровского времени и пороховыми погребами, заложенными в те же славные годы. Как можно было стрелять из таких древностей — было непостижимо, но на безрыбье и — рак…

Местный же порох был вообще — нечто. Отсырелый до невозможности и настолько слежавшийся, что картечь из пушки летела этакой лапшой по полчаса — с перерывами на обед.

Ну да черт с ним, — картечь и в Африке картечь и если она летела, куда Богу было угодно, я уже знал по опыту чеченских боев, что персы не знают команд и без командира сбиваются в стадо. Поэтому бегают они по полю этакими живыми муравейниками с англичанином в середине. Ну, а по такой куче каким порохом ни пальни, картечь все равно — кого-нибудь, да — выкосит, а желать большего от пушки из колокольной меди вековой давности — свинство.

Да и не хотелось слишком убивать детей природы. Пугануть пару раз, для удобрения местных почв. Коль не костями, так хоть…

В общем, изготовились мы к сражению и я все боялся, что персы наваляют нам от души — с ходу и даже матушка не узнает, где могилка моя. Но… Хоть персы и узнали от беглых магометанцев про мои столь жидкие силы, персидский сопляк был не слишком уверен в себе и просто не знал, с чего начинать.

Только на рассвете другого дня персы предприняли пару штурмов. Но били они не все вдруг, а только прощупывали оборону, выискивая в ней слабое места. Я приказал грузинам и армянам из ополчения палить во все, что движется, егеря же устроили охоту на английских инструкторов. Ну и со скал влепили по особо здоровым кучам брандскугелями…

Воняло после этого до самой осени и так противно, что жрать, особенно мясо, никому не хотелось.

В общем, — отбились мы. Правда, потеряли мы где-то треть грузин из полка и с полтысячи армян-ополченцев. Всего — чуть меньше тысячи человек. Персы же оставили под Шушой — порядка трех с половиной тысяч трупов. Урожаи там после этого утра много лет были на зависть.

К вечеру, когда главные развлечения кончились, смотрю — засылают ко мне парламентеров. А у них обычные персидские песни. "Сдайтесь нашему солнцеликому, нашему Потрясателю Вселенной и ничего вам за это не будет. А порежем мы вас за сие совсем не больно. С самого краешку — от уха до уха". В общем, — милые. Милые…

А я терпел, терпел, да потом и сказал:

— Горазды вы языком лапти плести. Продолжим наши игры и посмотрим, кто кого тут порежет.

Так им почему-то мои слова не понравились, постояли они еще деньков десять, потоптались под стенами, да — много не выстояли и завернули салазки. Я удивился, — неужто уж — испугались?

Но не это было самым смешным в сей истории. Через месяц после того, как магометанцы скрылись из виду, а мои люди наконец-то кончили хоронить всех покойных, на горизонте появились наши полки.

Вот когда я впервые столкнулся с российскою бестолковщиной. После того меня уже не удивляли байки про пушкарей, расстрелявших наши ж колонны, или про фуражиров, кормивших вражеских лошадей.

Судите сами.

Согласно планам Кавказской войны, наша армия должна была нанести серию концентрических ударов по персидским позициям: Котляревский со стороны Астрахани, Кнорринг со стороны Тифлиса и Цицианов — общим направлением на Баку. Но для этого милейшему князю нужно было зайти со стороны Грузии такова особенность местных гор.

Цицианов же, восстановив против себя всех грузин, в миг начала войны располагался в Чечне — с той стороны хребта. Как и почему он там оказался тема для отдельного плача. Обратите внимание на то, что Котляревский начал в марте, Кнорринг ударил в мае, я перешел границу в июне, а Цицианов добрался до войны — к сентябрю. Это называлось "русским блицкригом" и многие говорили, что на той войне наши части проявили "чудеса взаимодействия.

Я, по младости лет, был в шоке, но опыт не забылся. Так что на австрийской кампании, когда все отряды двигались вообще в разные стороны, постреливая сами в себя, я в сравнении с прочими офицерами — смог сохранить душевное равновесие.

Я не стал сдерживать моего гнева и удивления, князь огрызнулся в ответ и я… Князь сказал, что я потерял много грузинских солдат, спасая "армянскую грязь" и что — "правду говорят, что у фон Шеллингов — армянские корни!

Вокруг меня были грузины с армянами. Грузины — кадровые офицеры. Армяне — просто так, — ополченцы. В голове у меня помутилось и я отчеканил:

— Я не мог унизить достоинства моих офицеров. Для Истинной Крови женщина, старик, да священник заслуживают защиты какой бы Крови они ни были! Князь Цицишвили меня б понял и защищал бы несчастных со мною в одном строю. Но что можно требовать от русского — Цицианова?!

Слова были произнесены. Цицишвили схватился за шпагу. Тут один из моих офицеров — Александр Чавчавадзе со значением положил руку на эфес князева полувынутого оружия и по-грузински сказал:

— Совсем русским стал?! Позоришь нас пред армянами?! Поднял руку на гостя?? Да князь ли ты после этого?!

Лицо Цицианова посерело от ненависти. Но прочие все грузины тоже схватились за шпаги, а нас было больше… На другой день князь оставил Шушу, а еще через месяц к нам прибыли войска из России. Князь написал ябеду якобы я — Изменник и поднял антирусский мятеж. (Если б я поднял Мятеж — он бы точно не выжил…)

Я сам, все мои друзья по Кавказу были немедленно арестованы и помещены под стражу. Князя же Цицианова с той поры даже в его родных краях кличут не иначе, как "Цициановым". Нужно пожить в тех краях, чтобы понять — какое это оскорбление для грузина, если его зовут на русский манер.

Матушка моя тут же придержала очередной кредит для России и Кавказская война замерла, а персы перешли в контровую. Положение стало критическим и всех нас выпустили с условием, что мы должны немедля покинуть Кавказ. Вернуть нас в Ригу матушка не могла — сие дало б повод пересудам о Мятеже. Поэтому был найден довольно пикантный выход из ситуации.

Кристофер Бенкендорф перестал пить и наконец-то занялся хозяйством. Будучи изгнанным из родимой Лифляндии, он поклялся собрать имение равное по величине оставленным землям и доказать всем, что он тоже может быть хорошим правителем.

Все что было подарено ему царственной любовницей, все что он получил в качестве подарков от царедворцев, генерал Бенкендорф выменял на бросовые земли в глухой провинции — Тамбовской губернии. К 1818 году он владел там тремя уездами.

Сам Бенкендорф не умел и не хотел жить в таком захолустье и… Помните про "коптильный заводик" в Тамбовской губернии? Тот самый — "татарский"? Так вот этот самый заводик был выстроен на дядиных землях и теперь требовал руководства.

Матушка предложила Кристоферу "принять на службу пару-другую изгнанников". Дядя немного подумал, уверился в том, что "средь ссыльных нету жидов", а потом махнул на все рукой и мой добрый друг — Саша Чавчавадзе пару лет был его делоправителем в Тамбовской губернии.

Тамбов был местечком не то чтобы диким, но и… Короче мой племяш так описал красоты сего края:

Тамбов на карте генеральной Кружком означен не всегда, Он прежде город был опальный, Теперь же, право, хоть куда. Там есть три улицы прямые, И фонари, и мостовые, Там два трактира есть, один Московский, а другой — Берлин. Там есть еще четыре будки, При них два будочника есть; По форме отдают вам честь, И смена им два раза в сутки; Там зданье главное — острог… Короче, — славный городок.

Теперь вообразите себе, что матушка открыла трактиры "Московский" с "Берлином", и они весьма прославились на всю округу особыми блюдами русской и немецкой кухни, разорив всех своих конкурентов. Это мы провели освещение и выправили дороги, замостив их булыжником и щебенкой. Острог там был всегда. Вообразите, что представляло из себя сие место до того времени.

В Тамбове же я оказался в 1819 году. На похоронах моей матушки Кристофер отец принялся брюзжать, что, мол, все заслуги ее должны быть отнесены на счет латышей. Я не стерпел сего отношения к моей матушке и мы побились об заклад, — я выкупал у Кристофера все его тамбовские владенья с условием, что через десять лет мужики там будут жить не хуже чем в Лифляндии. В противном случае сие имение возвращалось ему, или моему брату Костьке.

Главную усадьбу — деревеньку Антоновку я встретил в мерзости запустения. Деревня сия имеет свое название оттого, что там все — Антоновы. Я первым делом собрал этих самых Антоновых потолковать. Налил по чуть-чуть, закуски, чтоб беседа получше шла и — про природу, про погоду, про виды на будущий урожай.

Дело было глубокой осенью, а октябрь — мой месяц. В октябре мне удаются вещи просто мистические. Вот и мужики сперва отмалчивались, а потом задымили махоркой, пожаловались мне на житье, на недостаток тех же гвоздей и я предложил им создать гвоздяную артель.

Тут же нашлись вожаки, я послал в Ригу за паровыми станками, а мужики повели меня под проливным дождем смотреть место для мельницы — чтоб было на чем работать первое время.

Это только дурак говорит, что русский мужик туп, да ленив. Просто в любом деле важен подход. А как зажглась искорка в глазах у людей, раздувать ее потихоньку, но с умом, чтоб не задуть ненароком… А дальше они сами — горы своротят.

Главная ошибка всех наших либералов, да умников в том, что они крестьян хотят разделить — на умных и глупых, на работяг и бездельников. А жизнь у народа такова, что они все привыкли делать артельно. Да, — промеж себя они знают, кто дурак, а кто — лоботряс, но нам они это не скажут. Артель — дело тонкое.

А вот полазили мы под этим дождиком по ручью, замерили все по порядку, а потом сели в кружок и давай ее родимую из котелка, да по кругу! А как согрелись — душа песни захотела, достал я свою гармошку и понеслось на всю ночь…

А наутро я отозвал всех тех мужиков, что мне ночью глянулись (не пейте иной раз с жандармом и не пойте — если вам есть что скрывать) и поставил их над Артелью.

Выписал на них бумаги на все имение. Мол, такой-то и такой-то имеет право представлять такую-то артель в суде и торговых делах, а также от лица артели — владеет всей той землей, которую обрабатывает (не имея права продажи артельной собственности).

Вот и все. Когда мужики уразумели, что они теперь хозяева своей же земли, они встали передо мной в кружок и давай лбами в пол бить, как на икону. Я даже смутился и предупредил, что все теперь только от них зависит. Оброку же я теперь не беру, а налог (пока артели на ноги не станут) плачу из своего же кармана. Свое я возьму, когда придет пора мне кредиты вернуть. Они хоть и меньше, чем в любом банке, но — все равно душу согреют.

Так что чем лучше, вы — мужики, заживете, тем моим доченькам — слаще кушать, да — спать. А как вы хотели?!

Кроме того, — вы должны поставлять солдат для егерских полков и границы. Я ж обязуюсь мужиков больше пяти лет не держать, "погранцы" ж делят меж собой половину "сысканного". Да еще — любой рекрут в полку получит ремесло от латыша, да эстонца.

Ну что мужики, — неужто никто из вас не хочет выучиться ковать на немецкий манер, или тачать сапоги?

Мужики призадумались, а потом и ударили со мной по рукам. А служба на границе хороша не только тем, что русские лапотники переняли у моих латышей все их ремесла, но и тем, что каждый стражник сам потянулся к грамоте. (Ведь не умеешь читать — не допущен к досмотру — не получил своего с арестованной контрабанды — не с чего начать хозяйства по выходу на гражданку!)

Короче, через десять лет центральная площадь глухой тамбовской деревеньки Антоновки была вымощена окрестным булыжником, а по углам площади началось строительство каменных (sic!) Церкви, Школы, Больницы и Артельной управы. (Не успели мужики сделать всего.) Но я нарочно привез многих из тех, кто был на матушкиных похоронах и показал им, что уже сделано.

Гвоздяной, да свечной заводики. Три паровых мельницы, две паровых лесопилки, более ста артельных амбаров, не считая прочего. Непрерывный поток денег с коптильного завода в Тамбове, куда мужики поставляют мясную продукцию…

А теперь, малая капля дегтя в большой бочке меда. Ныне моих антоновцев разные босяки зовут "волками тамбовскими". Неужто проще ругать людей, да люто завидовать, чем хоть раз в жизни засучить рукава?!

Некий "сухой остаток" из этой истории. Прошло четверть века с той поры, как я выиграл Антоновку и окрестности. Сегодня три этих уезда приносят в казну в три раза больше доходу, нежели десять прочих уездов Тамбовской губернии. Сама же губерния потихоньку, полегоньку выкарабкалась из долгов казне и занимает почетное девятое место в табели о рангах Российской Империи. Это еще не Нижний с его ярмаркой и даже не Саратов с немецкими колонистами, но уже лучше, чем хлебная Полтава и сальный Киев. Из сего мы с либералами сделали разные выводы.

Либералы кричат, что надобно теперь всю Россию освобождать из крепости, кивая на тамбовский опыт. Я отвечаю, что сего делать нельзя, ибо я не отменял крепости для моих мужиков! В сущности, они такие же крепостные за вычетом того, что ими владеет их же артель.

Сперанский первым уловил суть моей мысли, объяснив это так:

— Я согласен, что нельзя пока отпускать мужиков, ибо мы тем самым разрушим основу их бытия — сельскую общину. Особенность русской культуру заключается в том, что сознанье здесь больше общественное, нежели индивидуальное — как в Европе.

Предложите-ка мужикам самим выбрать из себя старосту: сперва все будут мяться, а потом — кто-то из старших укажет, — вон того — он самый лучший. В Европе же, где сильно понятие "личности" могут и руку поднять: "Я — готов выбраться в старосты!". "Я — выберите меня в Президенты!" "Я знаю, как это сделать, слушайте все меня". И так далее… Это и есть примат Личности. Основы Европейского гуманизма.

Но в России личностей — нет. Русский мужик гораздо больше пчела, или же — муравей, нежели оса-единоличница. И ежели мы раздадим нынешнии ульи, да муравейники по иголке, иль единой ячеечке сот, — и пчел с муравьями погубим, и не сделаем ничего.

Крестьян нужно отпускать вместе с землей, прикрепив к ней навечно. Здесь возникает проблема: подобное освобождение разорит землевладельцев. Хорошо Бенкендорфу — он отпустил мужиков вместе с землей и у него осталось на кусок хлеба с маслом! А как тем, кто беднее, чем Бенкендорф?

Он сказал это в 1826 году. Теперь либералы могут говорить про меня всякие пакости, но — не смеют. Ибо я своих мужиков отпустил еще в 1818 году, а они — мутят воду, сидя на мужицком горбу. А мужика не обманешь — у меня, "кровопийцы", слова не расходятся с делом, а господа либералы — болтают, болтают, болтают…

Но вернусь к моему рассказу. Меня лишили старшего чина, из майоров вернув в капитаны, и приказали паковать вещи. Вместо предполагаемого назначения в Туркестан, меня (по протекции князя Багратиона) сосватали военным комендантом острова Корфу — в Ионическом море.

(Как ни странно, — понижение оказало самое благотворное влияние на мой авторитет. В армии любят "обиженных", к "любимчикам" же самое отвратное отношение. К тому ж…

Да, я потерял треть полка, защищая "невыгодное население", и "занимаясь не своим делом", но — не уронил Чести русского офицера.

Вы никогда не поймете русских, пока не почуете сердцем, что можно звать "отпетого немца" "русским" за — "антирусскую выходку". С того самого дня многие русские последним аргументом в споре со мной принялись говорить: "Да кончай ты! Ты ж — русский!")

Глубокой осенью 1804 года я, по согласованию с турками, привел свой отряд в Трабзон и погрузился на корабли, идущие на Корфу. Турки легко пропустили нас, — они собирались воевать с Россией, но их якобинские покровители воевали с друзьями персов — бритонами и рады были досадить английской Мальте любою ценой.

Я уже рассказывал про головную боль с Корфу и застрявшей на нем нашей эскадре из католиков на русской службе. Главной проблемой неприступного Корфу был лорд Нельсон, блокировавший нашу эскадру в сих водах. Так что меня направляли не столько ради того, чтобы возглавить оборону острова, сколько договориться с англичанами, ввиду моего родства с их королем и выказанной мною "ловкостью" в бакинских делах.

Внутри ж Островов шла ужасающая резня меж греками и хорватами. Многие удивляются, — откуда на Корфу объявились хорваты в таком количестве?

До 1797 года Далмация была землей Венецианской республики, уничтоженной якобинским нашествием. Когда адмирал Ушаков осаждал Корфу, хорваты с радостью помогали расправиться с французскими "ворами и разбойниками". Но после удаления Ушакова, Павел прислал новых наместников, не нашедших общего языка с флотским начальством.

Тут и пошло веселье, — наши наместники опирались на православных греков, да привозных сербов, удерживавших крупные острова и крепости. Но море безраздельно принадлежало нашему ж флоту, у коего экипажами были… хорваты Далмации. (Напомню, — все бодяга с сими походами проистекла из того, что ушаковская эскадра была насквозь католической. Вот они и наняли хорват-католиков.)

Мясорубка началась такая, что в нее уж не вмешивались ни турки (резонно решившие, что чем больше "гяуры" порежут сами себя, тем легче Блистательной Порте), ни англичане, ни лягушатники. Забегая вперед, доложу, что победу в сем развлечении одержал-таки флот и хорваты. Победив, наш славный флот публично сжегся на рейде, ибо к острову немедля подошли французы, а от нашего флота оставались лишь рожки, да ножки, а крепость — того хуже, — была им же самим и разбомблена.

(Сдается мне, что именно "опупея" на Корфу подвигла русскую знать выступить единым фронтом против "декабрьской нечисти". Меж нами много обид, но глупо флотским католикам бомбить православную крепость, коль вокруг ждут якобинские орды! "Не спрашивай по ком звонит этот колокол…".)

Угодив посередь столь смурной и дурной переделки, я был принужден выбирать из двух зол меньшее. С одной стороны были ненавистные мне католики, с другой — столь же ненавистные павловские выкормыши. Впрочем, — для меня Выбора не было. Далматские хорваты сильно смешаны с венецианцами, а те… Я уже говорил, что наш Род — "Третьи Ироды". "Вторые" же — Дожи Венеции.

Я не пошел против Братьев по Крови и это стало первой причиной охлаждения ко мне латышей. Дружбы с хорватскими католиками в Риге мне не простили и по сей день…

Стоило мне определиться в симпатиях, меня познакомили с хорватским вождем — воеводой Йованом Дибичем. В миг знакомства мы едва не рассорились. Кто-то из присутствующих представил его, как "герра Иоганна Дибича", а я, настолько растерялся при виде совсем уж славянских черт визави, что невольно пробормотал по-немецки:

— Ну, Слава Богу, — не Юхана!

Мой собеседник прекрасно знал немецкий язык и вообще кончил Болонью по кафедре права, и потому, грозно цыкнув на своих чересчур шустрых помощников, отвечал мне на чистом немецком:

— Простите сих идиотов. Русские любят называть меня — Иваном, но я не Ванька-дурак. Зовите меня — Йованом.

Я, невольно покраснев за бестактность, тут же извинился пред благородным хорватом и, уловив в его речах певучий итальянский акцент, спросил его по-итальянски, не был ли он в Италии. Узнав же, что Дибич некогда учился в Болонье, очень обрадовался. Некоторые из моих знакомых по Дерпту учили в Болонье, пока туда не прибыли австрийцы и не стали выгонять с кафедр "лиц жидовской Крови". Мы сразу нашли общих знакомых, воевода с удовольствием перешел на "язык его молодости" и мы тут же — крепко сдружились.

У воеводы Йована оказался сын — мой ровесник, — Йован младший, с коим мы сошлись в дружбе и вскоре составили неплохую компанию. Мы создали хорватский корпус (по бумагам он числился греческим "исселитским", ибо хорваты якобы не смели бежать от австрийского гнета) и я стал фактическим начальником штаба у Йована Дибича, хоть по должностям все было ровно наоборот. Считалось, что он у меня — начштаба.

Йован Йованов Дибич по своим армейским талантам намного превосходил своего отца и мы сошлись с ним так же, как — с Котляревским. Горячий хорват был генералом от Бога и ему нужен был хороший штабист, который снабжал бы его информацией. Так судьба меня свела с великим полководцем России Иваном Ивановичем Дибичем и дружба сия продлилась до безвременной кончины нашего доброго "Ванечки.

Что сказать о Ване Дибиче? Только то, что он самым молодым изо всех русских командующих стал полным Георгиевским кавалером. Всего Георгиевских кавалера — четыре и больше нет и не предвидится. Так вот — наш "Ванюша" самый молодой из четверых и вечная ему Память за это…

Говорят, что… Дибич проиграл Восстание в Польше. Это — не так. Если вы поглядите на вражескую историю, вы обнаружите, что они весьма сильно ставят своих полководцев, ни во что не считая нас — "русских". У сего есть любопытное объяснение.

Ежу ясно, что кампания в горных условиях "чуток" отличается от войны в болотах, или — пустыне. А никто не может объять необъятного. В итоге выходит, что те же английские, или шведские полководцы все свои войны проводят в одних и тех же условиях, а русские — в разных.

Можно сто раз говорить про уменья Тюренна, но никто ж ведь не знает, как сей француз повел бы сраженье в пустыне! Железный Фриц со своей линейною тактикой смешно бы смотрелся в горах, а у меня есть сомнения, что он мог сломать стереотип своего же мышления. Герцог Мальборо — великий стратег, но все его войны произошли на ровной, как стол — Европе, а попробовал бы он перебрасывать дивизии со фланга на фланг по русским дорогам!

Русским же генералам приходится всякий раз воевать в иную войну. Им приходится то подавлять Восстанье поляков по скоростным европейским дорогам, то — пихаться в магометанцами в непроходимых кавказских ущельях. А Кровь?

Великий Кутузов — татарской Крови. Ему самой Кровью было указано уметь обращаться с легкою кавалерией, да — понимать слабость путей для снабжения. (Именно так татары воевали со времен Чингисхана с Батыем — глубокий прорыв легкой конницей — сожрать, да разрушить продуктовую базу противника, а потом уже взять измором, да холодом обессиленных глубокой зимой… Испокон веку татары носились в набеги зимой — по льду вставших рек, как по самым надежным трактам. И удар наносили не по войскам противника, но — его продовольственной базе.)

Но в стесненных условиях Аустерлица, где он не мог развернуть свою любимую кавалерию, татарин Кутузов оказался в положеньи Мамая, принужденного лобовыми ударами брать позицию князя Дмитрия. Когда кавалерия кончилась, Бонапарт нанес контрудар! Ровно так же — как за полтысячи лет до него князь Дмитрий…

История имеет обыкновение — повторяться. (К счастью для нас, здесь началось с Куликова поля, а потом якобинцы смогли повторить все ошибки русских князей в дни установления Ига!)

Дибич — горец-хорват. Он самой своей Кровью был обучен к войне в диких горах. Отсюда его успехи в турецких кампаниях, пониманье значенья господствующей высоты и всего прочего. Потом его перебросили в равнинную Польшу и — кончился Дибич…

Витгенштейн — лучший полководец ливонской Крови. Он всегда воевал так, как воевали наши предки-ливонцы. Обстоятельная подготовка, "огневой вал" (в древности — дождь стрел арбалетчиков с камнями катапульт и ядрами пушек), в образующийся проран врывается клин — знаменитая "свинья тевтонцев". Противник рассекается надвое и потихоньку рубится по частям.

Сей план показал себя лучшим манером в наших болотах, да на Севере хладной Европы. Наши армии дошли до Парижа и блокировали гнездо якобинцев с Севера. Потом случилась турецкая и Витгенштейн оказался в безводных степях. И продолжил подготовку к обстоятельным штурмам против эфемерных турецких отрядов, улепетывающих от него — во все лопатки… А что вы хотели от медлительной Крови?

Отсюда — вывод. Нет идеального генерала. Тот же Суворов, выказавший себя прекрасно в горах, в дни Восстанья Костюшко не вышел в отставку за свои поражения лишь по милости моей бабушки.

Бабушка поняла, что нельзя от людей требовать невозможного и "горняка" Суворова с той поры держала исключительно — против гор, а Румянцева (выказавшего свой талант против немцев) исключительно — на болотах. Другое дело, что для Суворова потом начались победные войны, а для Румянцева — нет, ибо мы не воевали в "его тарелке.

Я все это к тому, что "дорога ложка к обеду" и не дело в одну телегу "впрягать коня и трепетную лань". Каждый из великих хорош именно там, где он привык воевать. Там, куда его влечет — его Кровь! А сравнивать Кутузова с Дибичем… Это — по-меньшей мере неверно. Вы еще сравните, — что важней: нож, или ложка?

До сих пор ходит сплетня насчет того, что я ради дружбы с хорватом Дибичем — якобы убил, или вернее "подвел под пулю" — серба Милорадовича. Дело это прошлое и мне не хотелось бы его ворошить, но… Долг чести требует от меня, чтобы во всем были расставлены точки над "i.

Истина состоит в том, что с 1821 года наша партия поддерживала претензии Йована Йованова Дибича на "Далматский" и "Хорватский" престолы. С этой целью в моем спецлагере на базе Лейб-Гвардии Семеновского полка тайно готовились хорватские и венгерские инсургенты, готовые скинуть сапог подлой и насквозь прогнившей Австрии с шеи этих народов.

Признаюсь, — нам в Генштабе по-большому счету плевать, — добьются ли хорваты и венгры — Свободы. Нас волнует "униатский вопрос". Третий Раздел Речи Посполитой происходил наспех — как итог подавления очередного Восстания Костюшко. И если в Остзее и Белоруссии — моя матушка провела границу со своей прусской кузиной "по-родственному", на Западной Украине раздел был де-факто. Наши войска и австрийские армии просто выдвинулись навстречу друг другу и где встретились, там и прошла граница. А так как Австрия не приняла участия во Втором Разделе, а наши войска еще и давили восставших поляков, реальная граница прошла на сто-двести верст восточнее оговоренной формально.

Тяжба за сию полосу тянулась до тех пор, пока в 1812 году австриец Шварценберг не вторгся с Бонапартом в пределы нашей Империи. При этом до ста тысяч ополченцев его армии составляли украинские униаты. В 1813 же году, когда Шварценберг перешел на нашу сторону, возник вопрос — кто в его армии? Изменники, иль — ровно наоборот?

Я как раз тогда возглавил Особый отдел, выявлявший "предателей и пособников" и знаю об этих коллизиях. Униатов пригоняли к месту допроса и мы отдавали им пять-шесть немецких приказов. Если люди были в состоянии их понять, они признавались австрийцами и поляками, доводились до формальной границы и пинком под зад отпускались на все четыре стороны. В противном случае они становились хохлами и вешались на ближайшей березе.

Такая метода отличенья хохлов от поляков была чересчур радикальной и на Венском конгрессе с подачи Меттерниха раздел спорных земель прошел "по церквям". В переводе на русский, — в 1813 году по праву сильного мы провели границу по юридическому Третьему Разделу Речи Посполитой и "униаты" для нас — православные. Австрийцы же оспаривают сие по границе фактического Раздела 1795 года, объявив "униатов" — католиками. Когда и чем кончится сия распря одному Богу ведомо.

Средь правительства нет разногласий по сему поводу — Австрия враг и любая для нее пакость — благо для нас. Но выводы из сего у нас разные. Большинство русских говорит, что сербы — "братушки" и надобно им помогать, чтоб они объединили под своею рукой все Балканы. Мощное славянское Царство на Юге Европы отвлечет Австрию от "униатской проблемы". Я ж — против этого.

Я не верю в "Сербское Царство". Я видел этих людей, я знаю, как сербы грызутся между собой. Даже в России сербская эмиграция уличается мной в заговорах и попытках убийства сербских противников здесь — в Российской Империи. На Балканах же… Это будет не "Царство", но — оперетка с постоянными переворотами. (Вспомните всю их Историю — со времен Александра Великого сии племена резались меж собой, а годы турецких нашествий половина их армий была из тех же славян, принявших магометанство!)

В то же самое время попытки поддержать сербов приводят к тому, что хорваты с венграми крепче держатся за австрийцев. (В недавнем прошлом австрийские армии были надежной защитой хорват и мадьяр от безумств сербов, вассальных Блистательной Порте!)

Мнение всей моей партии — нужно не поддерживать сербов, но всячески их ослаблять. Тогда усиленье Хорватии с Венгрией противопоставит их вождей Вене и лоскутная Империя Австрияков лопнет сама собой, как перезревший фрукт. Но для этого — венгры с хорватами должны перестать ощущать угрозу со стороны сербов…

Я не делаю из сих планов тайны и Австрия, страшась войны с нами, склонила на свою сторону вождя русских сербов — Милорадовича, бывшего в ту пору столичным градоначальником, суля ему в награду свободу для Сербии от Осман.

Но ввиду того, что серб Милорадович не имел под собой в России экономической базы, по личному указанию Меттерниха австрийский посол сулил заговорщикам дипломатическое признанье от Австрии в случае удачи их предприятия в обмен на спорную "униатскую" землю. Для особых контактов с бунтовщиками был избран князь Трубецкой — зять посла Австрии.

Именно браком мой бывший комбат заслужил сомнительную славу — Диктатора сего безобразия, хоть в самом заговоре он был человек совершенно случайный.

Мое ведомство отследило эту интригу и в ночь пред "декабрьским делом" русский и прусский послы в Вене предъявили австрийскому правительству ультиматум. В случае поддержки заговора — Австрия лишалась в нашу пользу Галиции с Львовом (Лембергом), а в пользу Пруссии — Южной Силезии и Судет. Аналогичные ноты были вручены от нас и пруссаков австрийскому послу и в Санкт-Петербурге.

Австрия не решилась на войну на два фронта и австрийский посол со слезами на глазах отказал зятю в поддержке. Князь Трубецкой к бунтовщикам не явился. Австрийская армия не нарушила нашей границы и Черниговский полк, поднявший мятеж на Украине в ожидании австрияков, был утоплен в крови на сочельник.

Кстати, судили мы мятежников не по статьям о "мятеже и восстании", но о преступном заговоре и предательстве Родины — в австрийскую пользу. У заговорщиков было немало единомышленников во всех войсках, но когда правда о сговоре с австрияками вышла наружу, все патриоты отвернулись от сих… Бессовестных.

Можно много говорить о благе народа, или — нужде реформ, но коль на поверку сие — торговля Россией оптом и в розницу, это… Сие — вопрос Совести.

Единственный человек, который в этой истории повел себя, как велит Честь, была княгиня Трубецкая. Узнав, что ее отец сперва втянул ее мужа в сей заговор, а потом — фактически предал, княгиня отреклась от такого родителя и просила нас дозволить ей разделить судьбу — ее мужа. Без вины виноватого.

Никто не лишал ее ни титулов, ни доходов, ни званий. Сия Святая сама ото всего отреклась, сказав, что на всем этом теперь "Иудин поцелуй" и ушла вслед за мужем своим по этапу.

Да и прочих жен заговорщиков, никто не отбирал ни титулов, ни имен. Просто, соглашаясь разделить судьбу мужей, эти святые сами становились государственными преступницами и таким образом получали поражение во всех правах.

Дабы не наказывать собственным поступком детей, матери отказывались от всех прав в их пользу, спасая тем самым — их Честь. И сие тоже было вопрос Совести.

На сем примере общество впервые осознало разницу между придворными, кои суть — "государева дворня" и дворянством, живущим "своим двором". Ради сего открытия — стоило хотя б выдумать Восстание Декабристов.

Но вернемся к вражде Дибича с Милорадовичем. Когда в ноябре 1825 года пришло первое известие о Государевой смерти, я был в Таганроге, а верные части — в Остзее. Столичный же гарнизон контролировался Милорадовичем и он вместе с графом Воиновым пригласил к себе Наследника Николая для конфиденциальной беседы.

На ней Милорадович без экивоков потребовал остановить надвижение на Санкт-Петербург моих Первой Кирасирской дивизии, латышских егерских полков и калмыцких сотен, угрожая иначе — принять сторону Константина.

Я как раз несся в столицу из Таганрога с телом усопшего Государя и не смог повлиять на итоги беседы, а Николай, как обычно, выказал свою бесхребетность, не только обещав отвести мои части обратно на квартиры в Остзее с Финляндией, но и публично отрекся от Прав на Престол. (Очень ему захотелось вдруг жить, ведь Милорадович лишь на портретах выглядит милым дедушкой. На деле же: сербская Кровь — Кровь Разбойная. При личной встрече ее может запугать лишь моя Кровь — Кровь Пирата, да Ливонского Монаха Безбожника…)

Мне пришлось по прибытии взять кузена "в ежовые рукавицы" и лишь после жесткого и нелицеприятного разговора в присутствии Великой Княгини, кузен собрался с духом и принял корону. Милорадович же с моей помощью обнаружил австрийские шашни с бунтовщиками, понял, что работает на заклятых врагов своего же народа и страшно раскаялся в своих действиях.

Мы по братски расцеловались и все забылось. Мне не стало нужды убивать Милорадовича, как бы сего не хотелось нашим врагам. В том что свершилось Перст Божий.

Мы знали, что стрелков двое: Якубович с Каховским, и мои снайпера на крышах Сената, Синода и посольства пруссаков, где укрылась Александра с детьми — были приведены в боевую готовность.

Мы сразу обнаружили Якубовича, но — потеряли Каховского. Якубович был личностью истерической, весьма показной по сути, поэтому он с первых минут ходил меж зеваками при полном параде с рукой на перевязи, в коей прятал пистолет с "отравленной", по его словам, пулей. Не увидать его мог только слепой.

Каховский же был личностью серой, "обиженной жизнью" — в молодости он поддался на уговоры старшего офицера и служил ему "клюквой" не меньше года. Затем его покровителя хлопнули на дуэли и несчастный остался на полной мели без каких-либо средств к существованию, Чести и надежд на карьеру.

Единственное, чем был славен Каховский — это необычайной, уму непостижимой меткостью. За это его и избрал Рылеев в убийцы царя. Во всех же прочих отношениях Каховский был необычайно ограничен и разыгрывал из себя этакую никем не понятую демоническую натуру. Любимым его развлечением было поставить одиннадцать бутылок (по числу членов царской семьи, считая как меня, так и младенцев — Николаевичей), а потом расстрелять их с огромною скоростью.

Я сразу подозвал к себе Якубовича и, многозначительно указывая на высунувшийся с крыши Сената ствол моего снайпера, сказал так:

— Были ли Вы на исповеди, mon ami? Пуля винтовки летит весьма быстро и Ваши мозги будут на ступенях Сената прежде, чем вы сунетесь за вашею пошлою пукалкой. А что станет со всем вашим Родом, боюсь даже представить… Дайте-ка мне вашу пушку и пойдемте — засвидетельствуем почтение Его Величеству.

Якубович был недурным офицером, он сразу посмотрел на прочие удобные для снайперов места, увидал отблески десятков прицелов, обнаружил, что рыла десятка винтовок хищно вынюхивают каждое его шевеление и, будучи человеком военным, признал свое поражение.

Он незаметно отдал мне свой пистолетик и, будучи подведен к Государю, принес Присягу. Для прочих бунтовщиков это зрелище было началом конца и кто-то стал расходиться.

Прочие ж упорствовали и у нас раздались голоса, что кому-то нужно поехать к мятежникам и уговорить их. (В декабре быстро темнеет, а мои снайпера — поголовно больны "ливонской болезнью", — именно потому в сумерках бунтовщиков пришлось "убеждать" только из пушек. Мои парни "ослепли" и отодвинулись в тыл…)

Сделать сие мог лишь человек популярный в войсках, а самым популярным генералом этой поры считался ваш покорный слуга — тогдашний комендант Васильевского.

Мне подвели мою лошадь вороной масти — она одна была такая средь прочих (славяне считают, что вороные приносят несчастье, я же езжу только на вороных), и собрался уж ехать, когда Милорадович вдруг поймал мою руку:

— Александр Христофорович, Вы в их черных списках, они убьют Вас и ухом не поведут. Я же у них на хорошем счету. И потом… Это моя вина, что сегодня вышла сия катавасия.

Ежели Вас убьют, мне останется только стреляться — я не смогу жить с таким грузом на душе. Как старший по должности и по возрасту — прошу вас уступить мне место…" — а потом вдруг рассмеялся и добавил, — "Негоже молодому лезть поперед старика в пекло.

Кто-то сплюнул от сих слов Милорадовича, кто-то выругался, кто-то сказал, что вообще не надо никому ехать, я же, подумав секунду, отдал поводья лошади — Милорадовичу.

Моя лошадь в тот день была единственной вороной среди наших. Шел липкий снег и видимость была просто — ужасна. А еще мерзкий снег скрадывал голоса и когда Милорадович выехал перед мятежным каре, я сам не узнал его голоса.

Он еще снял свою треуголку… Останься он в ней — все заметили бы, что сие — треуголка, а не — фуражка, а на голове у него была такая же залысина, как у меня, а волосы такими же седыми, как и мои (я поседел весьма рано).

Потом выяснилось, что офицеры в первых рядах разглядели их Милорадовича и склонны были его выслушать, но Каховский — в парике, с накладными усами и шинели учебно-карабинерского полка (чтоб его не выцелили мои снайпера), весь день прятался за спины прочих и не видел говорившего, а звуки были изменены снегом.

Он знал, что с мятежниками намерен говорить Бенкендорф, он признал мою лошадь, он поклялся убить меня, как члена царской фамилии и поэтому сия нелюдь, не всматриваясь в черты своей жертвы, из-за спин прочих выставила пистолет и нажала на спуск…

Моим другом всегда был хорват Дибич, а врагом — серб Милорадович, но даже на Страшном Суде я могу с чистой совестью проинесть: после нашего примирения, я — не хотел этой смерти. Глупо все вышло…

Простите меня за сие отступление. После моего сближенья с хорватами на Корфу места для меня не нашлось и я, оставив мой корпус на Дибича-младшего, отплыл на Мальту. Надо было договариваться с господином виконтом Горацио Нельсоном.

Развлечений на острове было немного, так что мои фейерверки пришлись как нельзя кстати и мы сошлись с адмиралом и его "боевою подругой" — леди Гамильтон на весьма близкой ноге. К сожалению, наша дружба не имела сколько-нибудь серьезного продолжения. Не прошло и года, как командующий английской эскадрой в сих водах — лорд Нельсон был смертельно ранен при Трафальгаре. (Но мой корпус получил право на переправу в Венецию.)

Что касается моего визита в папскую курию… Я был там инкогнито и занимался… скажем — изучением старинных рукописей в Библиотеке Святого Престола. Однажды там на меня совершенно случайно наткнулся кардинал Фрескобальди — отдаленный потомок композитора и органиста прошлых веков. Кардинал знал меня в лицо, ибо несколько раз посещал наш Колледж в Санкт-Петербурге и впоследствии Ригу по личному приглашению моей матушки. В свое время их в один день приняли в Братство нашего Ордена…

Я как раз был занят беседой с австрийцем, знавшим меня как друга хорватских католиков, и при виде кардинала я похолодел всем сердцем, понимая, что — вляпался. К моему изумлению, старый лис ни взглядом, ни вздохом не выдал знакомства и даже просил представить меня. Только когда он услыхал, что имеет дело с курляндским бароном N., мечтающим "о свободе для своей страны и Польши от посягательств ненавистных России и Латвии", улыбка на миг тронула его губы, но он опять-таки нисколько не выдал меня пред моим собеседником.

Когда кардинал раскланялся, я был, как на иголках. Я находился посреди твердыни католиков и был застигнут опытным иезуитом за охмурением "очередного клиента", причем моя жертва занимала весьма важный пост среди местных. Лишь сознанье того, что решись я на глупости, мне все равно не выкарабкаться из этого улья, удержала меня от безумства.

Вместо этого я продолжил беседу и даже нашел в себе силы сделать весьма обстоятельный доклад перед курией о некоем (в реальности — весьма эфемерном) польском Движении Сопротивления на землях моей матушки.

Я б еще долго валял ваньку, но во время весьма оживленной дискуссии насчет помощи польским повстанцам, а также любопытной информации о ливонцах, сочувствующих папизму, двери открылись и на пороге появился вечно улыбчивый кардинал Фрескобальди. Несмотря на протесты разгоряченных австрийцев, кардинал сказал:

— Простите, ради Святого, но Его Святейшество желает самолично знать о бедах несчастных курляндцев. Я на время отниму у вас барона", — меня отпустили и я вышел за кардиналом, уверенный, что за дверью меня ждут клещи и дыба.

Но к моему удивлению, кардинал был совершенно один и повел меня не в зал для аудиенций, а какими-то совсем уж темными закоулками в неизвестном мне направлении. Если учесть, что он то и дело замирал в коридорах, делая мне предостерегающий знак и стоял, прислушиваясь, нет ли чужих шагов, я сделал вывод, что еще не вечер и меня ждет некий сюрприз.

Только в сей миг до меня дошло, что у святых отцов вряд ли остались клещи и дыбы. Рим был в руках якобинцев, кои посадили на Престол Святого Петра самого отъявленного энциклопедиста, какого смогли сыскать среди кардиналов. Нет, католики теперь жили здесь — поджав хвосты.

Я не сомневался, что эти сии догадались об истинной причине моего появления, но — готовы были закрыть глаза на сию "мелкую шалость" в обмен на… Это уже становилось забавным.

Наконец мы попали в крохотную пыльную комнатку, где библиотекари реставрировали древние рукописи. Тут был незнакомый мне человек, который в самом темном углу колдовал над каким-то историческим фолиантом. Он стоял таким образом, что прекрасно видел мое лицо, но в то же самое время тень скрывала его самого. Единственное, что я мог разглядеть, — он носил якобинскую форму. Не просто форму, но — мундир жандармерии. И не обычного жандарма, но узкие полосы света выхватывали из темноты — генеральские лампасы, что говорило о том, что неизвестный был одним из четверых "мясников Франции". Дорого бы я дал в те минуты, чтобы поближе рассмотреть лицо сего человека!

Тут двери открылись и в комнату вошел верховный понтифик — Папа Пий VII в сопровождении кардинала Ганнибала делла Дженга — папского нунция при дворе Бонапарта (впрочем в ту пору он еще не был нунцием, а только — полномочным послом). Я уже говорил, что тогдашний Папа не имел никакого веса в собственной резиденции. Прочие кардиналы ненавидели его за скрытое вольтерьянство, французы же презирали за то, что он — единственный изо всей курии согласился прислужить Антихристу и — ни во что не ставили. Всеми же делами фактически заправлял корсиканец по матушке — делла Дженга, коий в свое время был настоятелем собора в Аяччо и с тех пор пользовался безусловным влиянием на корсиканцев.

Делла Дженга более чем учтиво раскланялся с незнакомцем и я тут же отбросил двух из четырех возможных обладателей лампасов, — они не имели довольного веса, чтобы согнуть спину такому человеку, как делла Дженга. Из двух оставшихся один, по урокам в Колледже — не подходил по росту, другой же…

Вот оно — граф Фуше по одному странному и весьма невнятному рассказу матушки был произведен в члены Братства — одновременно с нею и Фрескобальди! Потом он вроде бы — публично отрекся от прошлого, но… У меня от обилия мыслей просто голова пошла кругом!

Первосвященник тем временем взял быка за рога:

— Подите ко мне, сын мой. Давно ли вы принимали Святое Причастие?" — в словах прелата звучала угроза и я поспешил отвечать:

— Я верую в Господа Нашего и когда речь идет о борьбе верующих с Антихристом, — стоит ли обращать вниманье на мелочи?

Главный католик зорко взглянул на меня и у меня по спине побежали мурашки, — если б его сейчас не приперли к стене якобинцы, он, не колеблясь, содрал бы шкуру с лютеранина, осмелившегося прокрасться в твердыню папистов.

Старикан был в самом соку и я не сомневался в том, что при случае он сам мог бы проделать сию операцию, — особенно если бы ему помогли делла Дженга и Фрескобальди. Оба иезуита были здоровые мужики. Да и граф Фуше был тоже — не барышней.

Лишь большая, чем ко мне, ненависть к якобинцам остановила самый мрачный для меня исход. Прелат лишь ударил себя кулаком по ладони другой руки и хрипло выдохнул:

— Ваша мать ведет двойную игру! Она хочет быть любезной всем и в первую голову Бонапарту! Меня умоляют объявить крестовый поход против всего жидовского племени, тем более что к ним благоволит Бонапарт, — коль ваша мать не изменит своей позиции, мне придется пойти и на сей шаг.

Я не сдержал иронии:

— Ваше Святейшество, как на сие посмотрит сам Бонапарт, тем более что он, как вы сказали — благоволит евреям? Но дело не в том, — если мы завтра свернем нашу торговлю, — вам же первому станет нечего кушать. И что тогда?" — я рисковал необычайно, но сердце мне подсказало, что Папа был по сути своей — человек слабый.

Хоть я и лютеранин, но вместе с католиками думаю, что в дни падения Рима в корзины упали головы пятидесяти лучших епископов и кардиналов. Люди же "новой Ватиканской формации" приехали позже — в обозах победительной французской армии.

Если французские генералы от жандармерии свободно разгуливали по Ватикану, Папа мог сколь угодно разглагольствовать про любой крестовый поход. Истинное положение вещей было заключено в том, что гордый кардинал делла Дженга низко кланялся жандарму Фуше, а это — что-то, да — значило.

Поэтому я продолжал:

— Восстановление Истинной Веры в сердцах французов — вот истинная цель наших помыслов. По-христиански ли морить голодом их заблудшие души? А вместе с нашими кораблями и дешевыми товарами русских на сию — забытую Богом землю прибывают и истинные миссионеры, несущие людям — Слово Божие.

— Жидовские прохиндеи, несущие яд — лютеранства", — определенно у папы в тот день болел зуб, иль его любовницу жандармы в очередной раз уволокли тискать в участок. Я знал одного субчика, кто похвалялся, что переспал со всеми "барышнями", обещая им в ином случае — знакомство с Госпожой Гильотиной. Благородные дамы поголовно предпочли знакомство с "господином из штанов" якобинца — сей веселухе. Ах, сии милые дамы…

Тут кардинал делла Дженга, коему кардинал Фрескобальди всю дорогу делал разные знаки, наконец вставил слово в сей разговор:

— Господа, оставим бесплодные споры. Милорд Бенкендорф сдружился с хорватами и сим доказал, что открыт к диалогу и голосу разума. У нас есть общий враг — "просветители" и мы должны заняться вопросами восстановления Веры во Франции, а уж потом — все прочее. Не так ли — Ваше Святейшество?

Папа потихоньку взял себя в руки, — немудрено — все злейшие враги Бонапарта были лютеранами, иль — православными, католиками же из них можно считать лишь — австрийцев, но вот австрийскую армию в счет брать не следовало. По крайней мере — на поле боя.

Главной проблемой Престола в сих обстоятельствах было то, что якобинцы ни в грош не ставили власть Вечного Города и унижали папу, чем могли. Враги ж Бонапарта и союзники Папы — все, как один, были — враги католической церкви. Папистам было непросто на сей Войне!

Уже вполне смирным тоном папа спросил меня:

— Коль случится большая Война, чью сторону примет Рига?

Я, не задумываясь, отвечал:

— Сторону России и Пруссии. В Пруссии остались родственники большинства из рижан, в России — наши гешефты. Если Россия проиграет эту Войну, мы все можем строем идти на паперть. Если же мы дадим в обиду Пруссию, прадеды наши перевернутся в гробах и проклянут потомков, не пришедших на помощь братьям своим.

— Но вы дружны с юным Дибичем?

— Мы уважаем и дополняем друга друга в командованьи.

— Если вашим хорватам придется драться с православными сербами? Что тогда?

Я вскинул руку в хорватском приветствии и выкрикнул:

— На Белград! Смерть туркам, смерть сербам!

Понтифик внимательно выслушал меня, пытаясь уловить на моем лице хоть гран фальши, но я отвечал с чистым сердцем, так что прелат милостиво кивнул головой и протянул руку для поцелуя. В следующую минуту он уже вышел из комнатенки, а за ним последовал делла Дженга. Фрескобальди же спросил у меня:

— Почему вы не готовы поддержать Бонапарта, даже несмотря на Кодекс, в коем особо оговорены привилегии для евреев?

— Я не вижу там привилегий. Там всего лишь нет статей ущемляющих моих Братьев. Только лишь и всего. И как вы слышали, — мы не готовы воевать с Францией, или каким-либо образом желать ей зла. Речь лишь о том, что мы готовы защищать целостность России и Пруссии перед лицом любой внешней агрессии.

Если бы Бонапарт выказал себя — по-настоящему мудрым правителем, он смог бы обуздать аппетиты своего быдла. Добился он уж немалого, — пора и Честь знать.

Якобинцы, разрушая существующий рынок, не предлагают ничего нам взамен. Их нувориши не умеют торговать и не хотят учиться сему, — зато за последние пять лет сии умники реквизировали товаров на три миллиона гульденов — лишь у нашей семьи. При сем они говорят, что это было сделано в пользу трудового народа, но реально деньги пошли в карман казнокрадам. Спросите у графа Фуше — он подтвердит мои обвинения!

В первый миг Фрескобальди застыл, навроде соляного столпа, министр же внутренних дел Наполеоновской Франции — "Лионский мясник" граф Фуше, одобрительно пару раз хлопнул в ладоши и почти небрежно спросил:

— Мне рассказывали о Ваших талантах, но я хотел убедиться во всем самолично. Как вы разглядели меня в этакой темноте? Ведь вы — без очков, с "Ливонскою слепотой", при вашей-то близорукости!

Каюсь, я — покраснел. Я жестоко "посадил" мое зрение еще в годы учения в Дерпте, но не любил носить очков, ибо это не слишком способствовало моим амурным успехам. Я всегда гордился тем, что могу заставить себя не щуриться и думал, что моя близорукость никому не заметна.

Я даже осмелился выяснить, — откуда Фуше стало известно про мою близорукость. На это француз со смехом отвечал:

— Я не знал до самого недавнего времени. Я слыхал о вашей миссии в Китае и пристрастии к гашишу, кое вы могли получить лишь на Кавказе. Забавный парадокс. Я люблю парадоксы — они дают пищу для моему уму.

— Как вы решили его?

— Я верю лишь фактам — вы курите опий и анашу, и хоть знаете немного китайский, но у меня нет свидетелей, которые видели бы вас в Пекине. Из этого я уже сделал свой вывод. Где были Вы, Бенкендорф? Почему сие надо скрывать? Ваше алиби создается на самом верху, а меня очень интересуют люди с протекцией при дворе! Итак?

— Учился курить анашу", — Фуше при этом ответе заразительно рассмеялся и, похлопав меня по плечу, сказал, многозначительно подмигивая при этом:

— У меня есть знакомцы в Дерпте и на Кавказе. Из Дерпта сообщили, что вы изобрели некую горючую гадость, а с Кавказа — что некий персидский генерал применил некое зажигательное средство отравляющего действия против каких-то там горцев и тем самым подтолкнул их к войне с Персией на благо России. Потом мне сообщили, что открыватель сего напалма — горный стрелок Бенкендорф применил его при обороне Шуши, но почему-то объявил собственное изобретение английским трофеем. Парадокс. Обожаю сии парадоксы. Желаете еще моих умозаключений, или — довольно?

Фрескобальди с нескрываемым интересом следил за сим разговором, сидя верхом на конторке и заложив ногу за ногу. Он сидел достаточно высоко и носки его сапог покачивались возле моей груди и у меня все было чувство, что милый иезуит в любую минуту готов пнуть меня в грудь… В конце концов я не выдержал и спросил Фуше:

— Чего вы хотите?

— Ничего. Я люблю парадоксы. До меня дошли вести с Мальты, что русский флот может выйти из Корфу. В тот день, когда русская эскадра пойдет на прорыв, я поделюсь моим парадоксом с лордом Нельсоном, он тоже большой любитель сих шуток. Особенно — если учесть, что Персия — союзница англичан.

— Что — если флот не покинет Корфу?

— Что касается близорукости… У вас — крупноват почерк для человека с нормальным зрением.

Случится вам быть у нас — во Франции, — милости просим. С дипломатическим паспортом, разумеется. Всегда мечтал встретить смышленого ученика, которому не жаль было бы передать весь мой опыт. До встречи… Саша", — на сем оборвалась моя первая встреча со всесильным главным жандармом Наполеоновской Франции.

Не скажу, что я испугался. Душа моя провалилась в самые пятки и никак не желала обратно. Через десять лет я спас графа Фуше от расстрела союзниками только за то, что в тот день он не пустил меня под английскую пулю.

В отличие от Талейрана, Фуше никогда не был таким уж "моим человеком в Париже", он лишь — регулярно закрывал глаза на мои эскапады. Но в тот страшный день он пощадил меня. И в день падения Парижа я не мог не пощадить его…

Я еще пробыл пару дней в Ватикане и успел встретиться с "человеком" в Ордене, коий переслал мое сообщение в Ригу. В нем я признавался начальству в том, что — "вляпался", был раскрыт самим графом Фуше и теперь принужден исполнять его волю.

Согласно полученным мною от Спренгтпортена указаниям, я имел право на самостоятельное принятие решений по любому вопросу по поводу Корфу. Русский флот там обслуживался — католиками на русской службе. Эти люди все равно были приговорены к смерти еще судом моего деда — Карла Бенкендорфа и не смели носу показать в Риге. Поэтому я просил руководство дать мне добро на "жертву" флотом, ради возможности переправки моего корпуса на материк ближе к театру разгорающейся австрийской кампании.

Проблема состояла в том, что я не мог дожидаться ответа из Риги. Война была уже делом решенным. Вопрос состоял в том, — что нужнее: мой горнострелковый корпус в Альпах, или остатки нашего полусгнившего флота где-нибудь у Трафальгара?

Французам же сей вопрос был весьма важен: отплыви наш флот с Корфу, англичане перестали бы держать свой флот на Мальте. Французам же нужно было выиграть время, чтоб их (объективно более слабый флот) успел помочь в переброске войск. Англичане же не смели им возражать, пока русский флот угрожал Мальте. (Стоило нам сжечь корабли по договору с Францией после Аустерлица, англичане немедля снялись с Мальты и грянуло сражение у Трафальгара…)

Наш флот так и не вышел с Корфу. Я солгал флотскому командованию, сказав, что не смог договориться с Нельсоном. Уже на марше в Альпах я получил ответ от Спренгтпортена, в коем он соглашался с моим решением и писал, что готов защитить меня перед любым Трибуналом. Только мы — проиграли Аустерлиц, а англичане — выиграли Трафальгар и вопрос сей так никогда и не был поднят…

Долгие годы я не смел никому признаться в этом… Предательстве, но настал день и я не смог дольше таить Правды. В день моего единогласного избрания Гроссмейстером Ложи "Amis Reunis", на вопрос Распорядителя Таинства:

"Нет ли у будущего Гроссмейстера неблаговидной Тайны, или Греха, коий мучит его и может повлечь Беды для Братства?" — я не выдержал и во всем сознался.

Друзья мои долго обсуждали дело. Мнения разделились. Наш Распорядитель — Саша Грибоедов считал, что сей поступок был вынужденным и после раскаяния — будет прощен. Володя Герцен утверждал, что "все в руце Божией" и мой удел состоял именно в последовательности поступков, приведших к нынешнему состоянию… Были и другие мнения.

В конце концов Прокуратор нашей Ложи — Петя Чаадаев своей волей объявил меня невиновным, а мой поступок — "был вызван наркотическим опьянением и временным помраченьем рассудка". Лишь после этого друзья единогласно простили меня и опять-таки избрали — Гроссмейстером.

Не прошло и десяти лет с той поры и я узнал, что Чаадаев замешан в дела "Союза Благоденствия". Тогда к нему пришли мои люди, арестовали и привезли в мою Ригу. Там я самолично посадил его на корабль и, на его глазах разрывая паспорт, сказал так:

— Я слишком люблю и уважаю тебя, дурака, чтобы иметь удовольствие вздернуть на одну веревку со всякими Пестелями! Чтоб ноги твоей тут не было, пока мы их всех не перевешаем!

Когда с декабристами было кончено, по моему личному приказу Петин паспорт был восстановлен и я дозволил ему вернуться. Он же отплатил мне "Философическим Письмом", за кое по всем понятиям ему полагалась смертная казнь.

Вы не представляете каких трудов мне стоило объявить Петю душевнобольным, ради спасения его жизни! Когда его увозили в лечебницу, он заорал:

— Что ты делаешь?! Твоя милость — страшнее яду, страшней лютой казни! Я был в своем уме, когда писал мои строки!" — сердце мое сжалось и застыло в груди. Но я нашел в себе силы ответить:

— А что ты сделал со мной? Назвал наркоманом-лунатиком?! Да лучше бы вы изгнали меня из Ложи, чем такое прощение! Я скажу тебе, как было дело. Я обосрался от ужаса! Я знал, что со мной сделают англичане. Они выдадут меня чеченам на растерзание!

Да, я обделался, как последний потс, как дешевая погань, но я был в своем уме и рассудке! Корабли наши стали полным дерьмом, а с отставкой Ушакова все дельные капитаны вернулись в Россию, но не в том дело!

Я — испугался! И всю жизнь я боялся, что кто-то когда-то узнает про сию мою мерзость! И когда я повинился пред вами — я думал, что вот, наконец-то я нашел в себе мужество сделать Честный поступок, а ты назвал меня чокнутым…

Ешь ныне сам — свое лекарство. Я спасаю тебя от Смерти… Живи ж теперь — чокнутый!

Я по сей день не могу забыть как кричал Петя… Как он катался по полу его кареты, пытаясь зубами перегрызть ремни санитаров. А посторонние смотрели на это и покачивали головами:

"Совсем плохой стал… Давно его надо было упрятать.

Лишь стало ясно, что нам предстоит поход через Альпы, мы тут же всеми правдами и неправдами стали закупать себе лошадей и Дибич возглавил четыре тысячи стрелков, я же взял под команду тысячный грузино-армянский конный отряд. Мы переправились с Корфу и влились в общую армию эрцгерцога Карла в Триесте. Австрийцы уже бежали, поджав хвосты, и теперь Венеция снова была в руках якобинцев.

Честно говоря, австрияки могли и не бежать с такой скоростью, но с другой стороны Альп приходили ужасные известия о полном разгроме их армий в Баварии. Теперь армии эрцгерцогов Карла и Иоанна с "огромной" (по австрийским понятиям) скоростью откатывались из Северной Италии общим направлением на Вену. Но уже в общих походных колоннах с австрийцами я уловил зловещие нотки. Австрийцы отличаются от чистых немцев тем же самым, чем малороссы от великороссов. Наши южные "братья меньшие" грешат необычайной задиристостью и петушистостью, но стоит их разок окатить холодной водой, как они тут же впадают в настоящую панику, а рукава приходится засучивать их "старшим" — северным братьям.

При этом австрияки (ровно как и хохлы) никогда не признают, что обделались, но найдут тысячу причин, почему им "не удалось", но уж в другой-то раз! Вот и теперь австрийцы говаривали, что "нам не повезло потому, что мы — порознь, а вот если бы вместе…

Я сразу почуял, что эти сволочи готовы — в кусты при первом поводе. Никогда не доверял католическим свиньям. Кстати, в следующей кампании австрийцы не повторили ошибки и "встали вместе". Всю их немереную армию Бонапарт смешал с дерьмом при Ваграме. Плохому танцору всегда что-то мешает. Ну да что взять — с австрияков!

Короче говоря, я крепко поругался с моими попутчиками и сказал им, сами не идете — прочь с дороги! Австрийцы с радостью покорились и я, как нож сквозь масло, просвистел мимо их порядков, уже 20 октября добравшись до Любляны. Через неделю я был в Марбурге. К 1 ноября вышел с моим корпусом в Венгрию в долину реки Рабы. Там меня ждало известие о падении Вены, последних австрийцев я видел за полторы недели до этого…

Я никогда не считал себя особым героем, но все русские офицеры, когда в ночь с 17 на 18 ноября я вывел мой корпус к левофланговым разъездам Дунайской армии — не могли поверить, что можно совершить столь стремительный марш-бросок через Альпы в сорок дней. Когда в Тильзите меня представили Бонапарту, он сразу сказал:

— Помню. Дибич и Бенкендорф — марш от Триеста до Аустерлица за сорок дней. Всегда хотел познакомиться… Слушайте, Бенкендорф, вы производите впечатление умного человека, какого черта вас принесла нелегкая через Альпы на верную смерть? Да еще — с такой скоростью! Вы что, — не сознавали истинного отношения сил?

Только тогда, в Тильзите — я впервые задумался: зачем я ввязался в дурацкую, изначально проигранную войну? Ведь я же сам объяснял тому же Дибичу, насколько не нужно соваться в эту давиловку! И он — вроде бы со мной соглашался…

Помню, я вел своих людей по кручам горной Словении и все мечтал о том, что вот дойдем до наших, передам я всех моих горцев русскому офицеру и — с плеч долой. Домой — в Ригу. К пиву.

Странно, — вот сейчас написал "дойдем до наших", а потом — "сдам на руки русскому офицеру" и поймал себя на мысли, что все так и было. Я шел на соединение с "нашими", а ждал встречи с "русскими". Такое вот — раздвоение сознания.

Я долго думал, что ответить величайшему полководцу:

— Мой корпус был смешанным. Мои армяне с грузинами возвращали русским Долг Чести, мон Сир. Я был их командиром, и хоть не думал воевать с Францией, но шел… За компанию.

Бонапарт долго смотрел на меня, а потом спросил с еле заметным сочувствием в голосе:

— И велика ли была Ваша компания?

— Четыре тысячи штыков, тысяча сабель. Альпенкорпус.

— Не помню, чтобы у русских был альпенкорпус.

— После Аустерлица — не было.

— И сколько же осталось… в Вашей компании? После.

— Триста человек. Но это после того, как умерли все тяжелые.

Император прикрыл глаза и с болью в голосе прошептал:

— Боже мой… Пять тысяч… За компанию!" — он не стал говорить мне о том, что ему жаль, или о том — какие хорошие это были солдаты. На моей щеке еще пылал свежий шрам — памятка о Фридлянде и мы оба не сомневались, что случись нам встретиться месяцем раньше — для кого-то из нас эта встреча была бы последней.

Знаете, пока не остыла кровь в жилах, самый хороший враг — враг покойный и моему собеседнику явно доставило удовольствие, что из пяти тысяч врагов, промчавшихся через Альпы за сорок дней в живых остался — сущий пшик, да и только. Но было в его словах и что-то еще. Нечто из того, что делает солдат всех стран и народов — невольными Братьями по Цеху. Какая-то затаенная боль, тень какого-то — уважения, что ли.

С того дня мы стали… Нет, мы остались врагами — вплоть до смерти моего визави, но он сразу же принял меня — как русского, в свою свиту и… Мы с ним всегда уважали друг друга, потому что видели в собеседнике такого же, как и сам — "в сапогах", способного отправиться на край света на верную смерть. Лишь бы — помереть в хорошей компании. А сие — дорогого стоит.

Что любопытно, — в ходе самого Аустерлица мой корпус не потерял ни одного человека. Да и неудивительно, — мы соединились с русской армией 18 ноября и прибыли — просто совсем никакие.

Поэтому нас тут же определили в глубокий тыл на попечение князя Толстого. Мы заняли казармы его корпуса, корпус же милейшего князя стал выдвигаться к Праценским высотам, тем самым, где и произошла главная катастрофа. Так что 20 ноября — в день Аустерлица мой корпус стирал белье, принимал баню, стригся и всячески "чистил перышки". Мы и думать не знали, что самое страшное сражение той войны начнут без нас! Ведь мы совершили такой ужасный переход, чтобы успеть к нему!

Причины же, по коим был Аустерлиц, — самые неожиданные. Оказывается, Кутузов все это время, отступая, ждал, что к нему выйдут на соединение Итальянская армия эрцгерцога Карла и Тирольская — эрцгерцога Иоанна. Вместе с нашим появлением вечером 17 ноября этим надеждам было суждено развеяться, как дым. Я опережал Карла на двенадцать дневных переходов, а Иоанна — и того больше. Бонапарт же буквально "висел на пятках" отступающей русской армии.

В создавшейся ситуации было два выхода, — отступать еще дальше и выйти из пределов Австрии в нейтральную Пруссию, или дать решительный бой в "усеченном составе". Мудрый Кутузов склонялся к тому, чтоб отступить, Государь требовал боя.

Кутузов уверял, что сие сражение кончится для нас худом, у Государя были свои аргументы. Он так кричал на командующего:

— Вы что, издеваетесь надо мной! Наша армия пришла в Австрию, всех тут обокрала, ограбила, переспала со всеми чешками, да мадьярками и теперь, поджав хвост, убирается в Пруссию?! А зачем мы сюда вообще приходили?!

Вы клялись мне, что дадите сражение на баварской границе — где оно?! Перед вами был один корпус Мортье, вы ж уверяли меня, что перед вами — вся французская армия! Когда выяснилось, что Бонапарт в то время бил Макка, вы сказали, что теперь-то уж он — весь перед нами, хотя там был один лишь Мюрат! Потом вы обвиняли австрийцев, что они уводят свои войска от вас, когда вы уж совсем готовы дать — генеральное сражение, а выяснилось, что австрийцы шли на помощь Вене, на кою обрушился весь Бонапарт, когда перед вами стоял один лишь Даву! Вы хоть раз в вашей вонючей жизни — можете взять ответственность на себя?!

Вы прославились под началом Румянцева, а затем облили его грязью и переметнулись к Суворову. Суворов сделал вас своим заместителем, но вы не последовали за ним на смерть в Альпы, отсидевшись в столице! Да как вам не стыдно — в очередной раз разграбить целую страну и опять бежать домой прятаться за печью! Вы — ничтожество! Жалкое, трусливое, одноглазое, вороватое ничтожество! Извольте завтра же дать бой Бонапарту!

Как видите, — у Государя были причины для гнева, но и у Кутузова были причины оправдываться. Извините за подробность, но он принимал армию только в августе того года и за каких-то два месяца попросту даже — не успел познакомиться со всеми старшими офицерами, вверенной ему армии! А тут ему предлагают устроить — генеральное сражение!!!

Другая причина состояла в том, что фельдмаршал не любил лобовых столкновений. Особенно в Альпах. В лобовых действиях повышается роль выучки войск, наши ж солдаты в массе своей были не учены. Не потому что — тупые, а потому что на то — не было средств. Две стрельбы в год, а в остальном: "Пуля — дура, штык — молодец!" И вот такую вот армию предлагают водить в атаку на горку, где закрепились вражеские каре, бьющие по вас в упор со скорострельностью три залпа в минуту! Извините меня за подробность, но это — самоубийство…

(Победу мы одержали жесткою обороной Флешей в отсутствие пресловутого огня якобинцев, да фланговыми атаками кавалерией — навроде прорывов Уварова с Платовым. Но при Аустерлице позиция была крайне закрытой — нам предлагали штурмовать вражеские каре в лоб! Мало того, — Бонапарт в начале сражения приказал отступать и наши войска, преследуя мнимо отступавших противников, скатились в ложбины, попав под кинжальный огонь пушек со всех высот…)

Единственное, за что можно упрекнуть Михаила Илларионовича: в том, что он — подчинился такому "накату" со стороны Государя. (Барклай в тех же условиях был непреклонен и в итоге вышел в отставку. Но Барклай — остзеец и у него упрямство в Крови. Его предки бегали на болота и жрали там мох, лишь бы остаться Свободны. Кутузов же — татарских Кровей, а они привычны кланяться Хану…)

Так было решено дать бой на последней пяди австрийской земли, а потом уж, "хлопнув дверьми напоследок", сматывать удочки.

Из первых рук сообщу пикантнейшую подробность Аустерлица. Сражение производилось вообще без разведки. Наше командование воображало, что против нас — опять слабый французский заслон, а главные силы движутся на север — к Праге, бить Богемскую армию эрцгерцога Фердинанда, иль — чистят собственный тыл, добивая "венскую группу" — фельдмаршала Мейерфельда. С точки зрения военной науки для французов было бы безумием атаковать нашу армию, не отжав дальше к северу — Фердинанда, или оставлять без прикрытия Вену, не добив Мейерфельда.

К сожалению, — местное население было настроено более чем недружественно к нашим войскам, так что наших разведчиков немедля убивали, иль выдавали — сами австрийцы. Французы же, как раз в эти дни стали откатываться и казалось, что перед нами и вправду прикрытие, а главные силы — куда-то ушли.

Все это было настолько правильно и логично, что никому и в голову не пришло поставить себя на место французов. А у них положение складывалось хуже губернаторского. Его разведка работала, как часы и сообщила ему ужасную весть, — 15 ноября к Первой армии Кутузова подошла Вторая армия Буксгевдена из России, которая привезла с собой жалованье, провиант и даже — зимнюю форму одежды для русских солдат!

Австрийцев (сколько бы их ни было) французы ни в грош не ставили, русские же мужики запомнились галлам по Альпийской кампании. Якобинцы выиграли, — вернее — уморили голодом и холодом нашу армию, но "суворовские орлы" якобинцам запомнились. От их сапогов остались добрые синяки на паре-другой лягушиных задниц!

Поэтому Бонапарт, получив известия о подходе Буксгевдена, отозвал все свободные части со всех фронтов и со всех ног бросился к Аустерлицу, успеть раздавить нашу армию до того, как русские медведи отоспятся, да наберут прежний вес на долгожданных харчах. Все это происходило в обстановке строжайшей секретности. Бонапарт даже запретил своим генералам огрызаться на провокации, — лишь бы русские не заподозрили, что на них сейчас катится самый цимес…

Тот же самый приход Буксгевдена оказал нам — медвежью услугу. Господа офицеры, получив жалованье, все — запили по-черному, и в армии начался форменный бардак. Нет, солдатам — выдали удвоенные рационы со шмотками и наши мужички тут же приободрились, а "генеральное сражение" стало делом решенным. Даже рядовые солдаты в один голос говорили о том, что Бонапарт столько раз обманывал нас, оставляя вместо себя слабенькие заслоны, что…

"Нам теперь щелкнуть мусью по носу и — до дому!

Большие шапки росли в русской армии. Звались они — "французскими" треуголками — мягкими, с огромными лопушистыми полями. А кидать ими было одно заглядение.

Сражение началось как нельзя лучше. Мы с Дибичем и прочими офицерами нашего корпуса только сели пить чай, когда на западе все аж загрохотало от залпов. Мы вскочили было со своих мест, но тут к нам прилетел вестовой, который сообщил, что "лягушам уж знатно надрали задницу" и наша помощь не надобна. Ну, мы и сели допивать чай. Было досадно, что нас не дождались, но… Генералам виднее.

Дальше — больше, — к полудню в расположение нашего корпуса приехала толпа офицеров, кои думали, что здесь еще расположен штаб князя Толстого. Все они были здорово навеселе и с трудом держались на ногах. По их словам лягушатники отступали по всему фронту и особенные успехи отмечались в районе Праценских высот. Я был настолько потрясен видом пьяных посреди решительного сражения, что холодея всем сердцем, спросил их, откуда их-то несет нелегкая? Да еще — в таком виде?

На что мне был дан в своем роде уникальный ответ:

— А мы офицеры объединенного штаба. Мы должны отмечать пункты продвижения Второй армии, а она ушла уже так далеко, что связь с ней два часа уже прервана. Вот нас и распустили!

Не помню, что я сделал в ответ, но в итоге мы им не налили и даже выгнали в три шеи, объяснив, куда надо ехать, если хочется добраться до князя Толстого. Когда эти горе-штабисты уехали, я только молча посмотрел на Дибича. Не знаю, какой у меня самого был вид, но лицо Дибича было просто серым от ужаса. Он только поднял вверх руку, призывая к молчанию и мы добрых десять минут слушали, как зловеще бухают пушки, — там куда по словам гостей ушла несчастная армия. Вторая армия была почти сплошь — пехотной и у нее не могло быть — столько пушек. Боюсь, не надо пояснять, что означают звуки пушечной канонады на полосе наступления пехотных каре…

Буксгевдена смешивали с дерьмом, а в нашем штабе пили водку, уверенные, что он сейчас собирает французских орлов!

Я, помнится, только и смог, что спросил у Дибича:

— Что думаешь?

А Ваня, хрипло, как чрез слой корпии, пробормотал:

— Плохо дело. Если уже утеряно управление… Интересно, почему они не помогут ему кавалерией?" — а я устало махнул рукою в ответ:

— Он — немец и русским конникам не указ. Вот когда его укокают и французские штыки будут видны из штабных квартир, тогда и бросят кавалерию на каре, чтобы хоть как-то их задержать.

Дибич, вдруг задрожав всем телом, шагнул ко мне, и схватив меня за грудки, прохрипел:

— Кавалерию — на каре? Да ты что?! Да как они смеют?!

Я пожал плечами в ответ и, указывая на дальние громы, ответил:

— Ну так они уже послали пехоту на пушки! Теперь им осталось бросить кавалерию на каре. А в конце, когда у них останутся только пушки, ими они прикроют отход от сабель противника. Сие — Русь!

Дибич страшно выматерился, но со всех ног понесся поднимать пехоту, а я пошел готовить кавалеристов. На другой день Дибич признался мне, что не поверил ни одному моему слову и чуть ли в обморок не упал, когда узнал, что и вправду — полки Буксгевдена угодили под прямую наводку французов, зато когда они все полегли, туда прискакал цвет русской кавалергардии, коий не придумал ничего лучшего, чем кинуться на каре "Гвардии" самого Бонапарта!

И что характерно, — когда мы остались без пехотных и кавалерийских резервов, сам Государь приказал отступать, а отступление прикрывали тихоходные пушки против мамлюков Мюрата и от них никого не осталось. Я уже рассказывал, как пытался найти среди отступающих хоть одного живого офицера из смоленского гарнизона. А Бонапарт из их пушек отлил колонну — Вандомскую.

Но нет худа, твою мать, без добра, — господин Аустерлиц раз и навсегда отучил нашу армию от раздолбайства и бонвиванства. Это на моей памяти единственный раз, когда кавалерия лезла голой пяткою на каре, иль артиллерия прикрывала отход. (Правда под пушки пехота еще угодила — при Фридлянде. В последний раз.)

Было уже под вечер, когда в наше расположение прискакал окровавленный гонец с безумным взором и прохрипел:

— Князь Толстой просит прикрыть отход! — и помер.

Я в первый момент растерялся, а в другой — испугался, но тут Дибич, тряся меня за грудки, заорал мне прямо в ухо:

— Поднимай полк и пока темно — разведку боем! Мне надо знать, — что именно на меня ползет! Давай, Саша, давай — сейчас начинается!

Я опомнился и приказал выводить лошадей. Мой отряд состоял из тридцати латышей, обученных в конно-егерском полку, прочие же были грузинами и армянами, а у горцев это в крови, так что полк мой вылетел, — только ветер в ушах.

Горячие горцы забыли и слушать меня, а мы с моими ливонцами… Я только обнял шею лошади и молился, чтоб она не занесла меня к мамелюкам. В такой тьме, я был слеп, как щенок. Новорожденный. К счастию, снег немножко давал подобие света, так что я хотя б видел тени и лица…

Добрались мы до места и первым же делом чуток удивили какой-то французский отряд. Лягушатники думать не думали, что на этом, совершенно разбитом ими фланге еще бродит целая тысяча сабель!

Они от ужаса просто разбежались в кусты и дали нам изрубить в капусту с десяток пушек, которые не давали нашей пехоте выйти из окружения. Вы не поверите, — какие жуткие сцены разыгрывались на сей ночной, зимней дороге. Здоровые, израненные мужики бежали пробитую нами дыру, обливаясь горючими слезами и все благодарили Господа за то, что он в последнюю миг сжалился, послав мой жалкий отряд на подмогу.

Когда прошли более-менее целые, да здоровые, струйкой потянулись ходячие раненые, потом телеги с лежачими, потом чокнутые, потом… черт с котом, а на нас выкатились арабские мамлюки Мюрада.

Я до сих пор не помню всех подробностей этой ночи. Лишь какие-то сполохи от взблескивающих в кромешной тьме сабель, да багряные вспышки вражьих пушек, бьющих через наши головы по бегущим русским частям.

Потом выяснилось, что нам чудовищно повезло. Французы не привыкли к желто-оливковым цветам ионической армии, принимая их в темноте за светло-серые цвета мамелюков, тем более что мои грузины с армянами были сходны с арабами и египтянами, да и переговаривались в темноте на птичьем для врага языке.

Мы без помех пробирались к французским пушкам и резали якобинцев от уха до уха, а те не знали, что думать. Только возле полуночи, когда мы уже кокнули свыше полусотни французских расчетов, до их штаба дошло, что на направлении их главного удара творится какой-то бардак и они срочно вывели мамелюков из рубки, приказав всем стрелять в черноволосых, да кудрявых кавалеристов — без лишних слов. Но дело сделалось, — французская артиллерия пришла в расстройство и остатки отрезанной группы стали откатываться по вскрытой нами дороге к Пруссии — на восток.

К счастью, мое знание французского мне здорово помогло. Той ночью я подъехал к посту и спросил, почему отводят мамлюков?

Юный француз, спросив у меня закурить, с удовольствием затянулся козьей ногой и объяснил:

— В глубине наших позиций какая-то русская часть. Они неизвестной нации и все их путают с мамелюками. Пришел приказ вывести мусульман из боя и стрелять по всем подозрительным, а также остановить наступление до рассвета, — пока не выяснится, кто — чьей части. Кстати, а вы — кто по Нации? Я не узнаю ваш мундир!?

Я же, выдергивая "Жозефину" из сердца наивца, отвечал ему на идеальном французском:

— А черт его знает. Я и сам — удивляюсь", — мои латыши в эту пору как раз оттаскивали с дороги трупы прочих солдат французского патруля. Но тем не менее, мы поспешили убраться из вражьих тылов.

Только под утро, когда нам удалось взорвать бочонками вражьего пороха мосты через Литтаву, стали проясняться подробности. Большая часть нашей армии была отсечена противником южнее Праценских высот и теперь в полном беспорядке откатывалась на восток по южному берегу Литтавы. Мосты через реку были разрушены на всем ее протяжении и теперь ни мы не могли перебраться через нее на соединение с сохранившей свои порядки северной группой, ни французы — охватить нас с севера. К счастью, выяснилось, что корпус Мюрата (самая боевитая кавалерия) целиком остался на том берегу и теперь не представлял для нас серьезной угрозы.

Про северную группу мало что было известно, — фельдъегеря, которые пытались добраться до нас, рассказывали, что с наступлением темноты отряды Багратиона еще удерживали жесткую оборону на линии Раусниц-Аустерлиц, но что с ними стало после сего, — одному Богу ведомо. Как бы там ни было, — логично было предположить, что сейчас северная группа уже на всех парах отходит к Ольмюцу. Гадость же состояла в том, что в наших, отрезанных от Ставки, частях никто не знал, где отцы-командиры и народ потихоньку впал в панику. Почти все генералы, видя как обернулось, сели на лошадей и выскочили из смыкающегося кольца еще вчерашним вечером — на соединение с обожаемым Государем. Именно Государем, потому как основная масса солдат и младших чинов оказались в огромном кольце. Самом настоящем котле, — ибо южнее дороги Брюнн-Ольмюц начинается этакая горная страна с полным отсутствием каких-то дорог.

На юг от нас котла была занятая противником Вена. Далеко на юго-восток — дорога на Пресбург и опять же на Вену, и очень далеко на восток — дорога на Розенберг. (Вилка на Краков и Будапешт.) Вот такая ерундистика, — в самой середке Европы, а дорог меньше, чем у нас где-нибудь в Тамбовской губернии. А у нас тут — одна пехота, — пушки остались все при Аустерлице, а кавалеристы ускакали на соединение со Ставкой. Что хочешь, то и — делай. А чего удивляться — горы кругом…

Ну, — тронулись потихоньку мы на восток. Реквизировали все, что можно у местных, и — пошли по бережку. Где-то к полудню догнали нас якобинцы. Стычка и — Ваню Дибича ударило пулей в живот…

Когда мне об этом сказали, я не поверил ушам. Бросил все и прискакал к моему начальнику штаба, а он лежит на шинели, на берегу у какого-то полуразрушенного мостка и — слабо так улыбается:

— Прости, Сашка, — свалял я тут дурку. Понял, что не уйти нам по этому берегу и приказал взять первый же мост на север. А тут — якобинцы засели. Ну и, — зацепило меня. Принимай команду.

Я встал на колени рядом с Ванечкой, а у него уж испарина на лбу и губы синеют. А Андрис, кто всю ночь с ранеными колупался, говорит:

— Вывезти его надо. Срочно. Пуля хорошо прошла — кишки вроде бы целы, коль в лазарет довезти, — встанет на ноги…

Помню, — долго я сидел так, рядом с Ванечкой, а потом встал, свистнул всех моих латышей с горцами и говорю им:

— Раненых у нас до черта, а по этому берегу нам не уйти. Надобно выбираться на Ольмюцкую дорогу. А там, — вот ведь какое дело — якобинцев, как грязи… Стало быть — придется нам пробивать проход через них. Приказывать я не смею… Лишь добровольцы — шаг вперед.

Долго стояли мои мужики, — в моем отряде ночью обошлось почти без потерь, и все мы знали, что если мы и дальше пойдем по этой стороне Литтавы, — рано или поздно — добредем мы до Пруссии. Это — мы добредем, а вот с ранеными — придется проститься… А на том берегу мамлюки Мюрата, а эти ребята — шутить не любят. Вот и было над чем — репу чесать…

Потом все так же молча разошлись по командам и стали проверять упряжь. Никто так и не вышел вперед, а только — полк мой потихоньку перебрался на северный берег речушки и через часок с небольшим, — врезал по голому флангу корпуса Даву, оседлавшему Ольмюцкую дорогу. Сперва французы растерялись, а мы в суматохе — выкосили с батальон их швали, которая путалась под ногами. А через час появились мамлюки…

Что говорить, — хорошими они были рубщиками. Да и — говорить тут нечего и рассказывать не о чем. К вечеру, когда подошла пехота хорват, под моим началом из тысячи сабель было, — как сейчас помню — восемьдесят семь.

Так что — и говорить тут не о чем… Но дорогу мы — вычистили.

Вечером, когда пришла пора отправлять подводы с ранеными, я простился с Ванечкой, уже не чая увидать его на сем свете, а затем подошел к подводе с Андрисом. Мой главный врач лежал в коме и только розовые пузыри то и дело лопались на его губах. Где-то в середине дня моему пастору прострелили оба легких. Тремя пулями. Мы, как смогли перевязали его, проложив ужасные дыры пластинками каучука, и, стянув ему грудь что есть силы, все пропитали бальзамом. По всем медицинским законам, это были — трупу припарки, но я на что-то надеялся, — Бог знает на что.

Потом я отдал мою "Жозефину" Петеру со словами:

— Приказываю, — дойти до наших и довезти всех живыми. Если… На войне все бывает, — у меня есть дочь — Катенька. Если со мной что случится, отдай "Жозефину" моему внуку. Не хочу, чтобы наша фамильная шпага досталась какому-то оборванцу.

Он спросил:

— А как же ты — без шпаги?

Я показал ему "Хоакину":

— Здесь не будет дуэлей, — а рубать всех подряд — проще саблей.

Тут мы обнялись на прощание и Петер сказал:

— Трогай.

Я долго провожал обоз взглядом и молился за то, чтобы Петерова нога ровно срослась. В деле ему влепили целым ядром в бок его лошади и теперь левая нога моего телохранителя была больше сходна с мясным пудингом, нашпигованным костяной крошкой. Единственная надежда была на то, что стояли сильные холода и зараза — не липла к телу.

Невероятно, — но факт. Оба моих друга в итоге оправились. Только вот Андрис на всю жизнь стал покашливать в платок, а Петерова нога получилась чуток короче здоровой и — перестала гнуться.

А еще меня чуток знобил, — я в первую ночь провалился с лошадью под лед Литтавы и теперь все пил горячительное и жевал гашиш. Но и слишком разогреться — не смел. Начинала кровоточить сабельная рана на левом плече, чертов мамлюк, "выходя из контакта", достал-таки своей саблей и у меня аж звезды из глаз посыпались, — так было больно. Но потом, на привале, кто-то из Андрисовых парней (самого Андриса к той минуте скосило) наложил тугую повязку, объяснил, что рана была поверхностной — только чуток мышцу порвало, а так — до свадьбы затянется. Вот только пить не надо, — алкоголь разжижает кровь и может снова открыться кровотечение. Поэтому-то меня так и знобило в тот вечер: и в реке застудился, и много крови стекло. Ну да — ничего.

Из восьмидесяти семи конников — пятьдесят пять были жестоко ранены и поэтому я приказал их вывезти в тыл, так что со мной остались тридцать сабель и около трех тысяч хорватских штыков, — русским я не доверял и не мог на них положиться, так что всех их я тут же отправлял в тыл — с подводами.

Да, — еще со мною остался один из "маслят" — Матвейка. Прочих таких я отправил с обозом — ухаживать за ранеными, а этот остался. Он был даже не "мой" и нас ничто с ним не связывало, но он боялся, что его изнасилуют, больно смазливый был.

Впрочем, это не так уж важно. Важнее забот о Матвейке, меня грызла весьма обидная мысль о том, что Шушу я брал майором, а в Австрии подыхаю простым капитаном. Только потом, добравшись до своих, я узнал, что начальство было хорошо осведомлено, кто командует арьергардом разбитой армии и за ночной бой 20 ноября я был уже восстановлен в майорском звании, а за следующую неделю боев произведен специальным приказом Кутузова — в подполковники. Но это выяснилось много позже, а в тот вечер было ужас обидно.

Интересная особенность памяти, — сегодня я никак не могу припомнить подробностей того отступления. Всплывают будто из ничего — какие-то куски и обрывки и — опять ничего.

Помню, — где-то на четвертый, или пятый день непрерывных боев, когда я, уже плюнув на свое предубеждение против русских, ставил под ружье всех, кто отступал по этой дороге, встретил я фельдъегеря, который сказал мне, что обо мне знают и мне возвращено звание майора (подполковником я стал по приказу от 5 декабря). Я в ответ отмахнулся от таких глупостей и лишь просил пороху и "жратвы". Люди мои доходили до крайности… Фельдъегерь обещал, что передаст мою просьбу по линии и исчез в круговерти мокрого, влажного снега.

Где-то уже в конце кошмарного анабасиса, — числа 27, или 28 нас долбанули так здорово, что мы, откатываясь по разбитой дороге, вдруг налетели на концевые подводы отступающей армии. Около десяти телег застряло в грязевой жиже посреди колеи и солдаты никак не могли вытянуть телег. Я тут же приказал людям перевернуть телеги и выкинуть на землю барахло, создав подобие баррикады. И тут представьте себе, — эти ублюдки с подвод, сразу немедля встрепенулись и собрались топать в тыл.

У меня рассудок помутился от сего хамства. Я тут же арестовал обоих младших офицериков, командовавших этим сбродом и поставил их у телег.

Был холодный и серый вечер, снег только кончил падать и все вокруг вдруг сразу потемнело. Мы все смертельно устали, мне мучительно хотелось спать и кончился мой гашиш, а эти поганцы были аж — с розовыми щечками. Два этаких штабных педика недоделанных. Я их внятно спросил, готовы ли они подчиниться моему приказу и помочь нам остановить наседающего врага. Я им русским языком сказал, что если по сей дороге пройдет кавалерия, всем — хана и никакие обозы, кои они догоняют, их не спасут.

Один из мальчишек оробел и по всему было видно, что он готов подчиниться, а второй заверещал, что я — не его начальник, и в случае чего буду отвечать перед Трибуналом за самоуправство. Тогда я вырвал из рук одного из моих стрелков заряженное ружье и всадил засранцу пулю в живот — в упор. Он только хрюкнул, когда его швырнуло спиной на ось перевернутой телеги, а потом колесо пронзительно заскрипело и негодяй, еще живой, но с вываливающимися наружу кишками, сполз в огромную грязевую лужу и только булькнул бурыми пузырями, уходя с головой под слой ноябрьской грязи.

Я же, не глядя на вмиг оробевших солдатиков юного негодяя, сплевывая кровь из раненой в предыдущей сшибке губы, прохрипел:

— Трибуналом — пугать?! А я — пуганый. Вон главные пугачи уже едут… Трибунала ему захотелось!

Ночью, когда нас сшибли с этих телег, после третьей, или четвертой атаки, кто-то из его солдат сбежал от меня в потьмах и рассказал в тылу о сем происшествии. Когда о сем казусе проведали в Ставке, по слухам сам Багратион произнес:

— Здорово ему там приходится. Коль выйдет живым, будет моим главным разведчиком. Если, конечно, — живой выйдет.

Так и не отдали меня — под Трибунал. А кончилось все, — вечером 30 ноября. Допинали меня якобинцы до самого Троппау, — дальше уже была развилка на север на прусский Ратибор, или на юг на прусскую же Остраву. Война для России заканчивалась. Наши основные части уже вышли в Пруссию, но в самом Троппау из-за полного бездорожья сгрудились сотни телег и подвод с ранеными. Я до сих пор не знаю, как звалась та речка, на коей остатки моего корпуса приняли свой последний бой, — то ли Оппа, то ль — Цинне. Не знаю и никогда не хотел вернуться в эти края.

Нашим подводам с ранеными надо было уйти за Одер, моему же отряду предстояло удержать врага на мосту через безымянную речку…

Я помню тогда в последний раз обошел людей, попрощался со всеми, поблагодарил за службу и пожалел, что нет у нас возможности принять баню и одеть все чистое. У меня оставалась буквально горстка людей и мы при всем желании не смогли бы отойти назад вовремя, поэтому я догадывался, что отступающие взорвут мосты через Одер задолго до того, как мы будем в состоянии добраться до них. Поэтому я приказал организовать жесткую оборону и подготовить наш маленький мостик ко взрыву.

Люди были необычайно веселы и все — смеялись. Они думали, что теперь, когда мы уже почти на прусской земле, все их мучения кончились и все будет хорошо. А у меня не хватало духу объяснить им…

Забавный был у меня отряд, — двое трое уцелевших армян, двое-трое грузин, с десяток хорват, и почти две сотни русских мужиков. Форма жуткая, "номер восемь — что сопрем, то и — носим". И все были счастливы, что выжили.

До сих пор не знаю, как я мог тогда идти в обход на этой моей последней позиции и шутить и смеяться. Все они были разных племен и не знали языка товарищей и все равно как-то — общались. Только я один и мог поговорить с каждым на его родном языке и это — очень облегчало им жизнь.

А потом пришли французы. Да и не французы — австрийские ренегаты, кои за пайку хлеба и возможность жить, пошли в услужение к якобинцам и те теперь гнали их впереди своей армии на наши штыки. В общем, — дерьмо, а не солдаты.

Вот только этого дерьма на нашу долю выпало ни много, ни мало, а — пять тысяч штыков. И продержались мы против них — полчаса. На третьей атаке они нас грохнули. Хорошо, что настала ночь и мы с Матвейкой ушли на ту сторону речушки по льду.

Нас еще к тому же отсекло от основной группы — опять на юг, когда большая часть моих мужиков оказалась отброшена от моста на север. Они смогли снова собраться все вместе и вышли-таки в Пруссию. Вчетвером.

Мы же с Матвейкой скитались по французским тылам целую ночь. Под утро мы вышли к какому-то австрийскому хутору и я, руководствуясь фамильными предубеждениями, не захотел идти к местным крестьянам, а вот Матвейка меня не послушал и пошел просить хлебушка.

Когда отворились двери избы, я сначала подумал, что обошлось. На пороге появились солдаты австрийской армии, которые пустили Матвейку в дом. Но после того как мальчик пропал на добрый час, я забеспокоился и пошел посмотреть — в чем там дело.

Стоя под окнами австрийского хутора, я собственными ушами слыхал, как эти свиньи на полном серьезе обсуждали проблему. Если они сдадут якобинцам русского офицера (а Матвейка был прапорщиком), помилуют ли их якобинцы, иль нет. Большинство австрийцев склонялось к той мысли, в то время как некоторые предлагали — убить мальчика, после "использования по надобности". И насколько я слышал, Матвейку в эту минуту уже — жестоко насиловали.

Наверно, я должен был войти в ту избу и схватиться. Не знаю, сколь их там было, но в стойле конюшни стояло лошадей двадцать…

Наверно, можно было и умереть… Но я был уже настолько измотан, что только молча отошел от хаты и пошел к теперь уже близкому Одеру. Матвейку так и не передали нашей стороне во время обмена пленными и он по сей день числится без вести пропавшим…

Я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Я хорошо помню, как пытался удержать его за плечо, когда он вырвался от меня и сказал, что помирает с голоду и если я хочу сдохнуть, то он — готов отдать свою задницу любому — за горбушку с кашей.

Наверно, я мог его удержать, когда он убегал от меня, но меня до сих пор мучит мысль, что я сам — в глубине души надеялся, что мальчик принесет и мне хоть — краюшку хлеба, хоть — картофельных очистков с того проклятого хутора. Это был восьмой день без сна и второй — без маковой росинки во рту. Мы там, — здорово все одичали.

Когда я подошел к Одеру, было еще темно и я думал, что все спят. Поэтому я шел во весь рост, а тут раздался окрик: "Хальт!" и я увидал, как из заснеженных кустов поднимаются австрийские ренегаты.

Я всегда больше смерти боялся попасть в плен к противнику. Поэтому я что есть мочи побежал по льду на нашу сторону реки. Тут же захлопали выстрелы и что-то тяжелое и горячее с размаху ударило меня под правую лопатку и я на всем ходу ткнулся мордой в речной лед. Это меня и спасло.

Одер еще не успел застыть и я, лежа на тонком речном ледке, вдруг почуял, как лед подо мной — дышит. Если бы я пробежал вперед еще пару-другую шагов, я бы — точно провалился, да не на середине реки, а — ближе к австрийскому краю.

Теперь я осторожно протянул руки, пытаясь распластаться по льду, как можно шире. Мне стала мешать "Хоакина" и я зажал саблю в зубах, чтобы она была под рукой, но — не мешала ползти. Потом я пополз вперед и вперед, не думая о странной, медленно разливающейся по всему телу тяжести в ногах и привкуса крови во рту.

Пару раз я принужден был останавливаться и лежать на льду, собираясь с силами, а потом — полз дальше. В первые минуты по мне выстрелили еще пару раз, но потом почему-то стрельба прекратилась и я даже и не заметил того, как через мою голову защелкали ответные выстрелы. Потом мне все рассказывали, что меня заметили наши секреты, еще когда я подходил к реке и — все махали мне фонарями, чтобы я не шел в сторону австрийских постов. Но я ж — в темноте слепну и попросту не заметил всех сих попыток.

Теперь наши смотрели на мою карабкающуюся по льду фигуру и зловещую, черную в темноте, полосу, которую я оставлял за собой на тонком льду, и только молили Бога, чтобы я нашел в себе силы переползти через почти не замерзшую середину реки.

А я — так и не переполз. В какой-то миг лед дрогнул и стал медленно, но верно уходить куда-то вниз, а из микроскопических трещинок вверх ударили крохотные фонтанчики воды. Как в бурлящем песчаном ключике в отцовом поместье на Даугаве…

Я уж не знаю, какая сила подстегнула меня и заставила прыгнуть вперед. Мои спасители потом с удивлением говорили, что впервые видели, как человек может прыгать — навроде лягушки. Лед тут же проломился подо мной и я ушел под воду. Но отчаянное желание жить подняло меня из воды, и я, как раненый лось, стал собственным телом проламывать дорогу во льду — к нашему берегу. Надолго бы меня, конечно же, не хватило и я уже — почти сдался, когда откуда-то из небытия раздался отчаянный вопль:

— Руку — Вашбродь! Руку дай! Руку!" — я протянул руку куда-то вверх в пустоту и меня выволокли на свет Божий почти что из-под льдины, куда меня затянуло течением.

Потом по нам стали снова стрелять и меня поволокли к нашим кострам, скрытым шинелями. Там меня немедля раздели, накрепко растерли спиртом и прямо вылили в рот с пол-литра этой огненной жидкости. Потом доктора говорили, что необычайное переохлаждение моего организма и последующая дезинфекция спиртом образовали стерильный тромб и потому не случилось дурного. Больше неприятностей доставил врачам порез губы. Я даже и не заметил, как рассек себе "Хоакиной", пока держал ее в зубах, всю левую сторону рта и с тех пор моя левая щека навсегда осталась надрезанной и поэтому всем кажется, что у меня на все этакая кривоватая ухмылочка.

В общем, — в Ригу мы приехали все вместе. Я — полным калекой, Андрис с простреленной грудью и Петер с перебитой ногой. А еще с нами домой вернулось десять человек младших чинов, из тех тридцати, что выехали с нами — на Кавказ. Все были немедля произведены матушкой в офицеры, — то-то было всем радости!

Еще больше радости доставила встреча с Ялькой и крохотной Катенькой. Я валялся в постели в моих Озолях барином и настоящим отцом семейства и этот год был у меня одним из самых светлых.

Пулю удалили мне 6 февраля 1806 года — в день, когда русские войска взяли Баку. Я даже впервые попал на страницы научных докладов по медицине. Мой личный врач и кузен — Саша Боткин сказал, что его отец впервые в истории медицины сделал операцию на позвоночном столбе. Шум вышел большой и все только и делали, что шли к дяде Шимону и поздравляли с таким невиданным успехом, а меня — с тем, что я — жив.

Единственное, что мне не понравилось в этой истории, — то, что пулю вытаскивали из спины, а изрезали — весь живот. Ну да вы знаете сих костоправов — все они норовят гланды вырезать через задницу!

В общем, — все обошлось. К июню я впервые встал на ноги, — правда тут же упал и Яльке пришлось звать на помощь — подбирать меня с пола. Но к сентябрю я уже выучился ходить и мы все вечера напролет сидели с Петером и Андрисом на завалинке и рассказывали односельчанам всякие забавные байки про Кавказ и Грецию и то, как мы воевали в Австрии. Обошлось…

А то ведь, — жутко мне было встречать мой двадцать третий день рождения в кресле-каталке. Представляете, наши деревенские девушки на шею мне венок из дубовых листьев надевают, а у меня аж — слезы на глазах, — вдруг к сердцу подкатило и будто кто-то вкрадчиво так: "А если — это на всю жизнь? Если к ногам и вправду не вернется чувствительность?

Как только после этого я не вставал! Хорошо, рядом все время были Андрис с Петером и Ялька. Чуть-что подхватят под руки и давай по комнате водить и все говорят:

— Вот видишь, — и вторая нога шевельнулась! Тебе надо почаще ходить, тогда все быстрее в норму придет", — сегодня я знаю, что если бы не они — я бы остался калекой.

Ну и Ялька, — конечно — тоже тут помогла. Есть у наших жен всякие бабские хитрости, чтоб вернулась чувствительность — ниже пояса. Когда я в первый раз вдруг почуял, что еще — мужик, — вы не поверите — полночи проплакал в подушку, а Ялька меня успокаивала. А наутро встал любою ценой, потому что знал, что нервные окончания там — общие, коль "верный друг" ожил, — ноги точно уж — оживут.

В сентябре я стал ходить без чужой помощи, а в начале октября — стал выезжать на лошади. Однажды, когда я с помощью Петера с Андрисом сел на коня, прибыл гонец из Риги. Шла уже "прусская" и, вообразите себе — кто-то из офицеров снял с убитого якобинца планшет. На планшете был фамильный герб фон Шеллингов, пруссаки мигом признали вензеля их собственной королевы и переслали его в Берлин.

Я и думать о нем забыл, — оказалось что в ночь Аустерлица в запарке я бросил его в казармах князя Толстого, а потом страшно мучился без привычных мне гашиша и опия.

Чисто по привычке я сунул в планшет руку и, бывает же такое — там лежал последний из тех восьми кисетов с "травой", кои я набил, выезжая с Корфу (на острове у меня была крохотная деляночка конопли). Остальные семь сгинули то ли в австрийском плену, то ли — разошлись по пруссакам, а восьмой вот остался. Пустой — разумеется.

Я вынул его из планшета, помял в руках, поднес к лицу, припомнил сладковатый запах этой отравы и… что-то заставило меня обернуться и посмотреть на моих верных друзей. Не то, чтобы они смотрели осуждающе просто взгляд у них был нехорошим. И тут я подумал: "Господи, что я делаю?! Сие моя жизнь и я вправе пустить ее — хоть коту под хвост, но как быть с ними? Это — Братья мои, они прошли со мной через весь этот ад и во всем доверились мне. Их будущность целиком зависит лишь от меня. От того, что я добьюсь в моей жизни!

Тогда я поудобней уселся в седле и мы втроем поехали выгуливать лошадей.

Я привез их на берег моей Даугавы, в последний раз с огромным удовольствием втянул в себя следы запаха этой нечисти, а потом без всякой жалости — бросил пустой кисет в быстрые воды моей родимой реки. А затем, давая поводья коню, приказал:

— Следите за мной, братцы! Больших мук стоило мне отвыкнуть, боюсь не удержусь я. Так увидите — что со мной плохо, — влепите пощечину, или дайте хорошего пинка, чтоб я опамятовался… Заранее благодарен", — и мои друзья мрачно, по-латышски кивнули в ответ. Так и не притронулся я к отраве с той поры и по сей день.

Вскоре к нам в Озоли приезжала из Риги специальная комиссия, которая и признала меня годным к строевой службе — 16 октября 1806 года. Это при том, что 5 декабря 1805 года списан был я — вчистую. С присвоением звания подполковника и вручением памятного подарка. Никто не верил, что я смогу снова встать на ноги…

Вместе со мной вернули в строй и — Петера с Андрисом, — обоих условно. Да и я ведь тоже вернулся в строй — этаким недоделком. С тех пор меня порой не слишком хорошо слушаются ступни ног, впрочем, — танцевать я никогда не умел.

А тут у Петера одна нога — короче другой, да у Андриса пол-легкого! С горами нам пришлось попрощаться. А хороший был у нас — альпенкорпус, ей-Богу — хороший!

* * *

Анекдот А.Х.Бенкендорфа из журнала графини Элен Нессельрод.

Запись апреля 1811 года.

Тема: "Измена Долгу".

"В незапамятные времена в Германии жил один курфюрст. И была у него единственная дочь — красоты необычайной. Отец любил ее и берег, как зеницу ока, мечтая в один прекрасный день выдать ее замуж за Императора Священной Римской Империи. Принцесса была столь хороша собой, что иная судьба стала бы для нее истинным проклятием.

Но вот однажды летом, пока курфюрст отъезжал на очередную войну с соседями, девица жила за городом и предавалась летним удовольствиям в кругу своих фрейлин. Среди же ее охранников был юноша самого благородного рода, высокого ума и красоты необычайной.

Молодые люди, увидав друг друга, потеряли голову и совершенно забыли стыд и честь, приличествующие столь высокородным детям. Принцесса оказалась лучшей женщиной, нежели будущей Императрицей и… дозволила в своем отношении все, что ее сердцу было угодно.

Так они радовались жизни и тешили лукавого, пока лето не кончилось и не наступила сырая холодная осень и не пришла пора возвращаться в мрачный, холодный каменный замок курфюрста. Комната принцессы была расположена на башне этого замка и единственное окно ее кельи выходило на ров с грязной, зловонной водой и падать до этой воды предстояло сорок бесконечно долгих метров.

Других же окон в этой комнатенке не было и единственный выход вел на узкую винтовую лестницу — внутрь этой страшной, темной башни. Таковы уж нравы германских курфюрстов, и свои замки они строят по своему образу и подобию.

Молодым же было все нипочем, и храбрый юноша раз за разом прокрадывался каждую ночь к его любимой и оставался у нее до рассвета, а перед самым восходом солнца выскальзывал из башни в свою казарму.

Счастье их было столь велико и очевидно, что люди добрые вскоре доложили курфюрсту о сем преступлении, и он, потеряв голову от горя и ярости, бросил свою войну и во главе отряда своей лейб-гвардии понесся в свой замок, дабы покарать преступников.

Когда перед ним спустили мост, и он въехал со своими слугами и палачами во двор своего родового замка, громкий шум прервал неверный сон несчастных любовников, они выглянули в окно, и чудовищная правда открылась им. Сам курфюрст с его самыми доверенными людьми уж поднимался по винтовой лестнице к спальне его преступной дочери, и этот путь к спасению был отрезан совершенно. Путь же из окна вел в никуда — за окном был только узкий карниз шириной не более ступни, покрытый мхом и плесенью, который продолжался не долее сажени в обе стороны от окна и обрывался с обеих сторон бездонной пропастью. Удержаться на этом осклизлом камне под ударами свирепого ноябрьского ветра и косого дождя не было никакой возможности…

Но другого пути не было, и юноша решился простоять на этом карнизе, пока разгневанный отец не покинет комнату дочери. Но принцесса, понимая все безумие этого дела, воскликнула:

— Мой батюшка добр ко мне и не пойдет против моей воли! Если мы бросимся к ногам его с мольбами о прощении, он сохранит нам жизнь! И в монастыре люди живут… А когда-нибудь тебя выпустят из темницы, и ты найдешь меня и вызволишь из моего узилища.

Слова ее были умны и правильны, но юноша, оказавшись лучшим дворянином, нежели милым любовником, отвечал:

— Завтра я сам приду к твоему батюшке и попрошу твоей руки — род наш известный, и меня не посмеют убить сразу.

Возможно, твой отец, коли я исполню его желания — отдаст мне твою руку. Но я легче брошусь в сей ров, нежели стану причиной твоего бесчестья, — с этими словами он распахнул окно и вышел на ужасный карниз.

Когда курфюрст со своими слугами вошел в спальню дочери, он сразу почуял в воздухе осеннюю сырость и приказал своему адъютанту:

— Откройте окно и посмотрите, — нет ли преступника на наружном карнизе. Больше здесь негде спрятаться.

Адъютант распахнул окно и выглянул наружу. Представьте себе его ужас, когда в преступнике он узнал своего лучшего друга и однополчанина, с которым они вместе подыхали под пулями и хлебали из одного котелка!

Офицер оказался лучшим другом, нежели верным слугой и, закрывая за собой окно, он с самым спокойным и невозмутимым видом отрапортовал своему повелителю:

— Никак нет, Ваше Величество! Карниз пуст! Там нет никого!

И тут раздался тяжкий удар. Это принцесса, побледнев, как смерть, потеряла сознание.

Через неделю в этом замке играли свадьбу. Курфюрст оказался лучшим отцом, нежели мудрым правителем.

 

ЧАСТЬ IIIb. Дорожные сапоги

В феврале 1806 года погиб Цицианов, а Котляревский занял Баку. К апрелю до матушки дошли сведения о состоянии нефтепромыслов и она простила России ее трехмиллионный долг в обмен на бессрочное право "первоочередной скупки нефти".

Через неделю представители России и Пруссии оговорили между собой детали "Рижского конкордата", — коалиции, к коей потом прибавились Англия и Саксония. Речь шла о "проблеме Ганновера", — тамошние герцоги подарили Англии ее королей, а сами — вымерли за ненадобностью.

Теперь пруссаки напирали на мнение местных немцев, коим и впрямь не терпелось "слиться в экстазе" с прочей Германией. Бритты ссылались на дела династические. Так бы они препирались до морковкина заговенья, но тут до Ганновера добрались якобинцы и босяки позвали друзей не по национальному с династическим, но — социальному признаку.

Тут-то пруссы, да бритты позабыли прежние распри, решив хорошенько "поучить голодранцев". Англия "болела американской болезнью", опасаясь драться с восставшим народом, Пруссия дышала на ладан по итогам "порки в Голландии", кою она продула вчистую и теперь битые немцы уже не так рвались "на француза". Им нужен был "большой, сильный парень", который бы за них и подставлял лоб под пули. Как ни странно (после трагедии в Альпах и Аустерлица!) на сию роль по-прежнему представлялась Россия.

Да, — у нас была слабая армия. Но не потому, что — хреновый солдат. А потому что — солдат сей стрелял из мушкета пятидесятых годов прошлого века два раза в год на учениях. На большее в казне не было средств — спасибо Императору Павлу.

Я уже говорил, что Государь наш был слаб. Но чудовищно, гениально хитер. Как только он осознал, что без нас любой альянс против Франции дутый пузырь, он стал плакать, посыпать голову пеплом и рядиться в какие-то рубища, убеждая всех, что Россия — вообще "из пещерного времени". И ежели нам немедленно не помочь, мы на общих глазах ляжем на бок и — дрыгнем лапками.

Стенания его нашли отклик. Согласно решениям "Рижского конкордата" меж Россией, Англией, Пруссией и Саксонией, мы "подряжались" набить морду всем смутьянам и якобинцам за… чисто формальную сумму в двенадцать миллионов гульденов золотом — "на укрепление русской армии.

Но Бонапарт в очередной раз "разрушил все планы". Узнав о сути Рижского конкордата, он немедля вошел в Ганновер и объявил там плебисцит, — дабы местные жители сами определились — с кем они хотят жить. В любой стране голытьба составляет большинство населения и союзники, понимая к чему приведет всенародное вече, бросились на Бонапарта, как стая шакалов кидается на одинокого льва.

А тот, как истинный лев, легкими ударами одной лапы расшвырял их войска так легко и непринужденно — будто и не заметил начала войны.

Россия же к главной раздаче, увы — "опоздала". С одной стороны, — нам нужно время, чтобы переварить денежки, сыто рыгнуть и лишь потом — спустить ноги с печи. Так мы потом объясняли этот конфуз. С другой…

Сие считалось — "Государственной Тайной", но сегодня я могу ее приоткрыть. В реальности — мы ни минуты не собирались исполнять требований "Конкордата"!

Война за тридевять земель — в далекой Германии не имела успеха в армейских кругах. Зато — на юге России гремело аж две войны — с Персией и Османской Империей. Ежели в итоге "германской войны" нас ждало лишь "спасибо" от благодарного европейства, то на Кавказе — совершенно конкретная нефть, а против турок — закрепление границ на Балканах.

Даже сравнивать сии вещи для блага Империи с войною в Европе попросту неприлично. И поэтому из двенадцати миллионов займа на "войну с якобинцами" "Главная армия" получила где-то — полмиллиона, не более.

Около двух миллионов ушло на Войну против персов (поддержанных англичанами) и трех — на кампанию с турками (коих поддерживали явно французы и — неявно пруссаки). Как видите — наши "союзники" в этот год вложили средства и в нас, и в наших противников! (Когда сие вышло наружу, нас обозвали "подлыми азиатами", да пригрозили вообще не иметь с нами дел. Потом "передумали" — заканчивался 1812 год…)

Но это не самое главное. Почти половина всех денег ушла на… строительство дорог внутри России, укрепление границы с Китаем, появление новых заводов и крепостей на востоке страны. Мало кто помнит об этом, но с денег от "Рижского конкордата" Государь смог уменьшить налоги и народное недовольство. Появились больницы для бедных, раздачи хлеба сирым с убогими…

Не надо думать кузена "идиотом на троне". Может быть, — он лучше других понял, что нужно России. Да, — за шесть лет до Нашествия он мало что делал для Славы и армии.

Зато — Время сие называют "Эпохой Великих надежд"… Обыватель не знал, что сии милости на самом-то деле — пять миллионов рублей золотом за участие в австрийской кампании, да — более двадцати (за счет разницы курсов) за войну в Пруссии.

За деньги сии мы расплатились Кровью сполна — при Аустерлице с Фридляндом. Но Государева Миссия…

При совершенно пустой казне, разваленной экономике и разрушенной его папашей промышленности, Государь не допустил Волнений со всяческими "брожениями" и к Нашествию Россия сплотилась. Если не вокруг трона, так хотя бы — "сама с собой" и осознала, что — ей терять под вражеским сапогом.

В известной степени — все, что делал Государь в эти годы было шарлатанством и надувательством, но — он дал шанс Российской Империи. Начнись у нас разговоры, да заведись "революционная плесень" в голодных желудках — все, конец. Наши бы босяки сами разнесли Империю в клочья…

В 1825 году в Таганроге я как-то спросил Государя:

— Мне лучше всех ведомо, как к Вам относятся в Европе и мире. Неужто легко получить репутацию совершенно Бесчестную… Почти что сказать — Вора, Лжеца и Обманщика..?

Кузен тогда рассмеялся, небрежно махнул рукой и сказал:

— У меня ж нет детей! Стало быть и Бесчестье мое ни к кому не пристанет. А Империю оставляю — лучше, чем я ее принял.

Я же ведь не хотел царствовать! Ты тогда меня оскорбил, а я… Я не желал быть царем в голодной, обозленной, раздираемой национальной враждою стране!

Мне однажды было Видение: мне сказали, — Это Мой Крест. Я обязан заплатить Честью, но… Выходить, Выкормить страну без единой копейки!

Если угодно, — я — та самая девка, что идет на панель, чтоб прокормить младших братьев. Тебя, Nicola и всех прочих…

Я — старший ребенок в семье, мне за все и ответствовать. Отец не оставил мне ничего, кроме Чести…

Честью я и торговал эти годы…

Зато Nicola, а прежде всего — мой племяш Сашенька никогда не войдут в Нужду торговать своей Честью!

Я впервые задумался о таком отношении к Чести. Меня поразило: насколько же я порой не знал моего ж старшего брата! Я еще удивился:

— Я не думал, что ты так любишь Николая с племянниками… Мне казалось…

Кузен отмахнулся:

— Nicola наш — бастард без должного воспитания и понятий. Сыновья его — другой разговор…

Но дело не в них. Мне не безразличны юные Николаевичи, но прежде всего — я люблю мою матушку.

Когда она играет со внуками, она — светится изнутри! У меня не могло быть детей. Здоровых детей…

А у нее — могли бы быть внуки. Сильные, красивые, здоровые и смышленые…

Моя Честь — ничего. В сравнении со счастливой старостью моей матушки. Ее внуки будут когда-нибудь Императоры, а что может быть слаще для стареющей королевы?

Другой вопрос — как они появились. Но — она моя Мать и потому для меня — она святей Богородицы. Стало быть — Судьба ее внуков для меня важней моей собственной Чести…

Такова правда о нашем участии в австрийской кампании и прусской войне. Государь преследовал вполне определенную цель: накормить и успокоить Империю. Это ему удалось. Но, лишенная денег и средств, армия не могла не погибнуть.

Вопрос в том — стоит ли за это винить Государя? Если б в Империи началась Революция, никакие победы над якобинцами нас не спасли. Я знаю людей, кои думают по-иному: "Мол, довольно громких побед и национальный подъем решит прочее.

Не знаю. По-моему — не решит.

В октябре 1806 года на бой с Антихристом вышли две армии. Кадровая под командой фельдмаршала Каменского (120 тысяч штыков) выдвинулась в Пруссию от Брест-Литовска через Пултуск — на Граудениц. Другая, состоявшая из вспомогательных иррегулярных частей местного ополчения, под командованием Барклая де Толли (25 тысяч штыков) выступила от Ковно на Мемель и дальше на Кенигсберг. Изо всех наших союзников к той поре "дышал" лишь Восточно-Прусский корпус Лестока…

Что сказать о прусской кампании? Я думать забыл о тряпках, или кормежке. Интендантская служба работала, как часы, и солдаты шли в бой обуты, одеты и сыты. Наверно, так и должно быть, но годы русского опыта заставляли взглянуть на сие — с другой стороны.

Пока мы с Петером и Андрисом резались за сто земель, — Ефрем втянулся в дело и стал одним из самых молодых, но уважаемых гешефтмахеров. Пару лет он сидел в Нижнем, сколотил на сем недурной капитал и был возвращен в Ригу, где принял участие в работе таможни.

Именно тогда Ефрем и привык везде зваться моим именем. Кто знает бен Леви? А попробуй откажи самому Бенкендорфу?!

Я никогда не беспокоился по сему поводу, — даже выдал доверенность, что Ефрем — мое "alter ego". Теперь мне не нужно было разгуливать по балам, скучать на бессмысленных раутах, или цепляться шпорой за шпору на плясках с напыщенными прусскими, да английскими дурами.

Мысли мои направились на другое. Я не мог сидеть в Риге, дабы не всколыхнулся прежний кошмар, и стоило подвернуться удачному случаю, я тут же вскакивал на коня и мы с друзьями ехали в Озоли — к Яльке и Катинке. Если учесть, что от наших порядков до Озолей было полдня пути, — никто не задерживал нас. Вся армия перешла на: две декады в расположении, десять дней — дома. Вы не представляете, как хорошо это сказалось на морали наших частей!

А дома было все — здорово. В свое время Иоганн Шеллинг смеялся, что я барон не смогу жить с крестьянкой. Я буду скучать без балов, да театров, она — не выживет в большом городе. Наверно, он — прав. Только я вырос в четырех стенах Колледжа, дальше учился в тихом и скромном Дерпте, а потом — война, война… Не успел я привыкнуть к балам, да театрам. Нет, мне нравятся театры, особенно, когда гастроли родного Рижского, да с — Шекспиром, но… Я могу обойтись и без этого.

Куда как лучше, — сесть вечерком на завалинке, набить трубочку, раскурить ее и сидеть себе… А кругом красота — дух захватывает. Лес, как живой, и от дальней реки — столбом стоит пар, а клубы тумана такие, что протяни руку и — тонешь, как в молоке! Хорошо…

Потом в темноте уже подойдет Ялька и от нее пахнет парным молоком от наших коров (все черные с белыми пятнами) и дымом печи. Она сядет рядом, прижмется всем телом, или положит голову мне на грудь и мы сидим так долго-долго.

Потом откуда-то из тумана вдруг — голоса. Приходят Петер с Андрисом и их женами. (Сами они из-за своей "слепоты" уж не могут идти, — так их ведут литовские "женушки".)

Бывшая Ефремова "языческая" жена, взятая Ялькою в экономки, выносит из дома пышущий самовар и мы все вместе садимся за стол. Так вышло, что мы "засели в траншею" с октября по февраль и темнело рано, — ужинали всегда при свечах. Приходили другие литвинки, — Озоль с его дружками с головой ушли в дела Риги и появлялись больше наездами (разговор меж нами и штатскими больше не клеился), а жены их приходили.

За годы моего отсутствия женщины нашли общий язык. Нет, матушка по-прежнему не терпела свою "языческую невестку", а Ялька — как могла, старалась уязвить мою мать, но теперь их связала общая радость.

Матушка стала бабушкой и души не чаяла в ее первой внучке. Именно к Катинке она ехала в первую голову, случись ей бывать в сих краях. А уж подарков разных везла она — не меньше телеги! Наверно, любому из нас нужна "отдушина сердца", — люди, привыкшие видеть маму на Бирже, поверить себе не могли, что у "паучихи" найдется столько тепла…

Матушка самолично учила Катинку русскому языку — она и ей прочила великую будущность в Российской Империи. И вот однажды, пока бабушка нараспев читала ей какую-то из былин, моя дочь спросила:

— Бабушка, а что значит — "Ах, ты гой еси — добрый молодец", — как сие перевесть на латышский?

Матушка была занята, — ей как раз создавали прическу и делали педикюр (в ее руках были былины). Поэтому она, не подумавши, отвечала:

— Варвары ничего не знали ни в науке, ни — мудрости. Посему они звали женщин, владеющих оккультными знаниями — колдуньями и Бабой-Ягой. А мудрая бабушка видит сего идиота с косой саженью в плечах и констатирует факт: "Ты есть — гой, добрый молодец. Ну что ж теперь…" Понимаешь?

Катинка была уже достаточно образована и наслышана от бабули — кто есть "гои" и почему с ними не стоит связываться. У крошки радостно блеснули глаза и она с торжеством закричала:

— Так вот почему тебя, бабушка, детки кличут Бабой-Ягой!" — немая сцена. Книга с былинами выскользнула из маминых рук и чуть не шлепнулась в тазик с мыльной водой, где отмокали ее мозоли. Хорошо еще книгу вовремя подхватила одна из литвинок. Подхватила и затаилась, распростершись над тазиком.

Матушка же… через мгновение прикрыла глаза рукой — дабы ни у кого не приключилось сердечного приступа. Она немного истерически рассмеялась, и подзывая внучку к себе, спросила ее странным шепотом:

— Скажи-ка мне, — кто был среди этих детей? Наши?!

Катинка, не ведавшая зла от доброй бабушки, приласкалась, и прижавшись розовенькой щекой к сухой пергаментной щеке моей матери, нежно проворковала:

— Нет, бабуленька, никого с нашего хутора и я так на них обозлилась, что сказала, что они и есть, — те самые — гои", — "Гой" в ту пору, с подачи бабули, было самым страшным ругательством в устах моей дочери.

Матушка весело и заразительно рассмеялась, и все выдохнули. Она же, давясь от смеха, воскликнула:

— Пусть именуют хоть Бабой Ягой, лишь бы — не в печь! Да — я и есть для них Баба Яга! А ты моя маленькая — Бабка-Ежка!

Когда мне рассказали об этом случае, я сразу подумал, что не будь Катинка любимой внучкой — она б точно узнала, — откуда сказки про то, как Баба Яга варит детей в котле заживо. Думаю, нет примера яснее, — насколько матушка распускала и баловала свою внучку. Ну, а мы с Ялькой — были на седьмом небе от счастья, что грозная бабушка нашла общий язык с нашей дочерью.

Впрочем, как бы там ни было, — шла война. Пусть весьма странная — с отпусками и весьма вольной жизнью, но — Война. Из Польши приходили вести все более неутешительные, — в битве при Пултуске Бонапарту удалось загнать два корпуса русской армии в болота, — не больше того. Зима в том году встала рано и корпуса Буксгевдена и Беннигсена ушли по застылой трясине в Пруссию на соединение с нашей армией.

Если припомнить все прежние столкновения наших войск с якобинцами, то не считая Суворовских выдумок (но — он же гений!), да отчаянного геройства Багратиона при Шенграбене (но тут — кавалерия), — впервые в истории этих войн наша пехота во всех смыслах не ударила лицом в грязь.

К сожалению, первое одушевление от ничейного исхода Пултуского дела сменилось прямо отчаянием от известий о том, что когда два отрезанных корпуса прославили на весь свет силу России, — прочие пять просто-напросто разбежались по всей Польше, стоило Даву чуть прощупать, — чем они там дышат.

Ну и, конечно же, — партизаны. Впервые сие слово прозвучало именно в этой кампании. Так лягушатники звали поляков, привычных стрелять из лесу в спину нашим солдатам. По мере того, как в Европу доходили вести об этой кампании, армию якобинцев все чаще звали "силой Антихриста.

Польские мародеры камня на камне не оставляли от еврейских местечек, а что они делали с невинными детьми, стариками и женщинами — описывать невозможно.

Да, я понимаю, что в сих местах нашли приют многие беглецы из Литвы и Курляндии, откуда их выбили матушкины "жиды" незадолго до этого. Я, в принципе, могу осознать, что многие, потеряв все по вине "жидовской армии", теперь были злы на нас. Так приходите и решайте вопросы с "жидовскою Ригой"! При чем здесь ваши же земляки?!

Да нет, — кишка у поляков тонка — идти без французов на Ригу, — вот тут-то и началось… Я не хотел бы записывать весь народ в "унтерменьши", но если мне пришлось бы расставить все народы по классам: русские и немцы с французами встали бы хоть и не на самом верху, но — в верхней трети таблицы.

Я никогда не бывал в черной Африке и не видал тамошних людоедов. Совесть мне не позволит поставить польскую мразь на почетное нижнее место. Но они — не далеко оттуда. Отнюдь.

Стоило лягушатникам выдавить в Пруссию корпуса Беннигсена с Буксгевденом, дела пошли веселее. Главные силы противника вышли в тыл нашей позиции.

По счастью, — наша запасная линия у Прейсиш-Эйлау оказалась не обойдена и мы заняли эти траншеи. Верней, — наши егеря это сделали, моя ж кавалерия каталась вокруг.

Поездил я недурно, — выяснилось, что в мелких стычках первых дней декабря мой батальон срубил где-то сотни три французских лазутчиков, кои шастали в тех краях, потеряв где-то семерых, или, нет, вру — восьмерых человек. Это произвело настолько хорошее впечатление, что я стал полковником.

Самой же большой для меня наградой стало то, что сами французы впоследствии признавались, что наши траншеи произвели на них неизгладимое впечатление. Сам Бонапарт, когда ему утром сообщили о том, что французские авангарды встречены ураганным огнем, долго разглядывал поле боя, а потом с негодованием произнес:

— Я не вижу врага! Вы что, — считаете сих кротов, что накопали нор среди поля — настоящим противником? Командуйте-ка атаку!" — прежде чем ординарец побежал исполнять приказ, фельдмаршал Ланн отчеканил:

— Ваше Величество, — не совершайте ошибки! Я насмотрелся на сии норы и скажу, что они вырыты не кротами, — но сворой таксусов, коими славится Рига. Собак сиих нарочно выводят для норных боев, глупо бодаться с такими на их же позиции!

На сие Император с беспечностью отмахнулся:

— Отправляйтесь к солдатам, мой Ланн. Я вызову, коль в Ваших словах есть толика здравого смысла.

Через пару часов побледнелый, как смерть, корсиканец велел отступать и потребовал к себе Ланна в другой раз. Когда тот явился, Бонапарт стоял перед картой окрестностей:

— Ну что, знаток рижских таксусов, — рассказывайте, что вы знаете об этих псах. Первым делом о слабостях. Фатальных.

Ланн вытянулся и прищелкнул сапогами в ответ:

— У них короткие ноги, мон Сир. Изо всех собак, пасть коих чего-нибудь стоит, у таксусов — самые короткие ноги. Прикажите быстрей отходить и Вы сами увидите сей изъян!

Французский диктатор с изумлением посмотрел на своего командира, а тот продолжал:

— Штуцер бьет дальше пушки, поэтому егерям нет смысла ни вставать в линию, ни в колонну. Таксусы непривычны к стае и строю, — они дерутся в норе один на один. Как на охоте, они идут рассыпной цепью — у каждого своя цель. При первой опасности они приучены залегать и окапываться, ибо штуцер дозволяет зарядить себя из положения лежа.

Сейчас зима. Земля промерзла и ее не возьмешь егерской лопаткой, так что латышей не поднять, ибо каждый из них — сам по себе. Хуторянская психология. Глупо давить ежа, но где вы видали ежа сильно хищного?

Отчаянный корсиканец отрицательно мотнул головой:

— Мне нужна победа, а не отступление. Ежели мы уступим…

— Таксусы не полезут из своих нор, но медведи, что сейчас зализывают бока за их спинами, — бросятся за нами в погоню.

Бонапарт, по рассказам, чуть не подпрыгнул от этих слов:

— Они способны атаковать?! Без огня егерей?!

— Мон Сир, — Беннигсен увольнял Барклая из армии по… личным мотивам. Они не помогут друг другу даже если — небо обрушится на землю.

Буксгевден же — католик. Если б нас тут не было, — неизвестно — не бросилась ли бы вся лютеранская свора на подранков — католиков…

Великий корсиканец со значением потер руки:

— Господа, а ведь все — не так скверно! Спасибо, Ланн, Вы еще расскажете о повадках этих коротконожек, а сегодня…

Эй, там — играйте общий отход! Гвардии сосредоточиться вот здесь и здесь… С рогатинами. На медведей…

Лично мое участие в деле было совсем номинальным. Мы лишь взглядом и сочувственным вздохом проводили русских, которые браво умаршировали от наших траншей в пелену белого снега, который вдруг стал сыпать посреди дня. Я уже знал якобинскую силу и не сомневался, что их поспешное бегство — не более чем ответный сюрприз.

Тут из снежной пелены загрохотали пушки и через пару минут показались русские пехотинцы, кои со всех ног бежали к нашим траншеям от невидимого за снегом противника. Потом выяснилось, что сей снег спутал все карты.

Французы побоялись подпустить русских чересчур близко (в рукопашном бою русский медведь просто — страшен), мы их вовремя заметили и если медведи и вляпались в чужие капканы, то оставили там — клочок шерсти, да кончик хвоста. Ну, может — что-то из мягкого места. За науку сию.

Тем и кончилось дело при Прейсиш-Эйлау. Якобинцы выяснили, что русских теперь не выманить из-за наших спин калачами, да и прислали парламентеров. Мол, ввиду чисто позиционного характера войны, не разойтись ли нам всем — по домам. К пиву, вину, да сладким бабам? А наш спор мы продолжим, как сойдет снег.

Впервые Бонапарт получил достойный отпор. Конечно, — Прейсиш-Эйлау не был победой, но Барклай не понес потерь и со всех краев к нам пошли делегации — изучать опыт. Французов били и до того, но впервые удалось остановить — Самого!

Матушка сразу увидела в сем прекрасные шансы и… объявила о празднованиях пятилетней годовщины открытия Дерптского Университета.

На первый взгляд, это — странно. Моя "Альма Матер" появилась при шведах! Я зову сие "случаем Пятигорска.

Пятигорск основан неутомимым Государем Императором. Чтоб не забыть о сем подвиге, он воздвиг памятный камень: "Заложен Николаем Романовым в 1830 году". Рядом стоят знаменитые ванны (конечно же — "Николаевские"!), к коим по его же приказу привинтили табличку: "Устроены Николаем Романовым в 1826 году". Без комментариев.

(Надеюсь, все помнят тот год: Декабрьское Восстание, следствие, на коем Государь был главным следователем, Война с Турцией и сразу — Персией, кои Государь не решился почтить участием — против нас были сильные чувства на Дону и Кубани…

Казаки отрезали армию от всякой подпитки и мы на Кавказе чудом не захлебнулись собственной Кровью… Спаси Господи — там был Ермолов! Первые признаки Волнения в Польше.

Оказывается, — посреди всего этого нашлось время на заложение ванн! При том, что до действующей Государь — не доехал… Вот за это его и не любят в войсках…)

Вообразите себе, — едет Государь по Кавказу. Глядь, — а посреди дороги ванны стоят. Его имени. Дай-ка думаю, заложу я тут город. И заложил.

Главное — придумалось доброе имя: "Пятигорск". Правда, вот незадача, пришлось изъять старинные труды всяких там персов, да турок. Они имели наглость ссылаться на какого-то Авиценну, коий аж в XI веке сильно советовал съездить на воды в Бештау. "Полежать в тамошних ваннах…" Но это, конечно же — не о том…

Книжки сии вредоносные, по цареву Указу, сожгли. Зачем держать в библиотеках всякую хрянь? "У нас на дворе Просвещение, — XIX век. Посему старинные глупости нам не надобны…" И еще: "По причине стеснений рекомендуется сжечь устарелости, не имеющие научного смысла…

В принципе, — правильно. На деле — посреди Золотого Века Русской Культуры в костер полетели труды Авиценны, Улугбека и Руставели. В Баку сожгли полное собрание рукописей из библиотеки бакинского хана: Авиценна, Бахманьяр, Низами…

Время было такое. То ли Нессельрод, то ли Адлерберг убедили Величество, что "мы должны приять Бремя Белого Человека и Нести Факел Цивилизации отсталому варварству"… Вот этим вот самым Факелом и…

В чем держится Душа моя живая? Меня Судьба по Свету гонит — ведьма злая. И пища, что она готовит мне, То — недосолена… То — соль сплошная…

Мне сообщил о сожжениях Котляревский. Он писал: "Я знаю, что ты владеешь сим языком и — знаток персидской поэзии. Может быть я смогу сохранить что-нибудь для тебя? Ведь жгут все подряд, — получен Приказ, что все тут — совершенные варвары и мы обязаны их всему научить. Я сберег пару книжиц с картинками — сие большая редкость для магометанского общества и заинтересует многих твоих друзей из Германии. К сожалению, я не могу оценить многих текстов — я не настолько владею персидским, как ты. Напиши мне хотя бы имена авторов, коих нужно спасать, я прикажу людям…

Я написал. Список занял пару листов и через год в Вассерфаллен прибыли телеги с мокрыми, полуобгорелыми, потекшими книгами. Я их восстановил, как мог — по моему разумению, а потом…

Мои доченьки не знают персидского. По-моему, во всей Риге не найдется и десятка людей, кои знают персидский. Поэтому после первого моего инфаркта я подарил книги сии Гельсингфорскому Университету. Согласно обычаю, мне наследует сын Констанина Бенкендорфа — Виночерпий Его Величества.

Я уважаю Главного Виночерпия, кем бы он ни был, но… Я не слишком уверен, что персидские книги — старые, грязные, непонятные нужны студентам, но я не оставлю их — Виночерпиям. Хотя бы из Уважения к Персам, — они же не пьют!

А до Николая-курортолога, был Александр-просветитель. В Тифлисе основал гимназию. Ведь со времен Руставели "грузины — бескультурны, неграмотны и не ведают языка"! Сие не шутка — это подлинный текст Указа "На основанье гимназии"…

Осчастливил и Дерпт. (А через немного лет устроил конюшню в Абосском Университете и мы спасали студентов с профессорами, вывозя их в Ливонию.)

Главное стребовал, чтоб мы привинтили табличку. Что именно он "Просветитель" основал Дерптский Университет. Мы привинтили. Для хорошего человека — ничего не жалко.

Шутки шутками, но празднование пятилетней годовщины "открытия Дерпта" стало вехой в развитии военной науки. На первом же семинаре Барклай сделал доклад, из коего следовало, что при повышении скорости стрельбы и увеличении дальности полета пули — всем каре и колоннам суждено кануть в Лету.

Обстановка на семинаре была весьма вольной. Речь Барклая встретили как оглушительным свистом с проклятиями, так и — громом оваций. Если такое творилось на первом семинаре — вообразите, как разошлись участники к концу работы!

(Впрочем, идеи Барклая — дело будущих войн. Пока цена штуцера сравнима с ценой на обычную пушку, а "длинный штуцер" (он же — "винтовка") не способен сделать более выстрела в полчаса, — все это теория, не имеющая прямого отношения к практике. Однако, — отдельные чудовищно богатые страны (вроде правления матушки) способны вооружить новейшим оружием пару-другую элитных полков. Но это — иной разговор.)

На другой день после долгой метели разошлись тучки, на небо выкатилось милое солнце и везде по-весеннему загремел тающий перезвон. Было раннее утро и я как раз собирался на учебные стрельбы. В ночь выпал снег, и теперь он весело поскрипывал под сапогами. Я проверил коня, потрепал его морду и уже хотел ехать, как сзади меня окликнули:

— Саша!" — я обернулся. За всеми разговорами, да знакомствами я и не заметил, как к университетским казармам подъехали санки, из коих вышла высокая, стройная женщина.

Подходя ко мне, она расстегнула ворот огромной собольей шубы и я чуть не зажмурил глаза от сияния. Вся шея, уши и грудь красавицы были увешаны каменьями с ноготь и яркое весеннее солнышко играло в них, как у малышей в зажигательной линзе.

Я на минуту закрыл глаза, пытаясь вспомнить, как я представлял себе эту встречу… Не вспомнил.

Когда я уезжал, сестрица уже выросла с истинную валькирию, но… в чем-то еще была девочкой. Теперь ко мне по рыхлому снегу бежала прекрасная…

Я поймал ее на руки, закружил на весеннем снегу… Она бессмысленно улыбалась. Потом мы принялись целоваться…

Я опомнился от тихого покашливания моего верного Петера. Славный телохранитель еле слышно сказал:

— Мы проводим Вас в келью, милорд… Миледи… Тысяча извинений за то, что прервал Вашу встречу — двух родственников.

Сестра моя улыбнулась, точно блаженная. Она чмокнула верного Петера в лоб и с подковыркой спросила:

— А тебе, мой кузен, не все равно, что мы сделаем вдвоем в этой келье? Ведь и ты — ревностный лютеранин?!

Латыш, пожав плечами, чопорно отвечал:

— Не мое дело знать дела кузины с кузеном. Раз мой брат выше меня по рождению, он подымет меня на свою высоту, я ж — отстою ее от любых посягательств. В том числе — злых языков.

Мне ж выгодно, чтоб он не чокнулся от Любви. А — к кому, и как на то смотрит Церковь, — не моего ума дело…

Я слушал сие, раскрыв рот. Я знал, что порой — забываюсь. Но раз на то мои люди уже составили свое мнение…

Доротея немного смутилась и чуточку раскраснелась от таких слов, но, склонившись ко мне, прошептала мне на ухо:

— Ты и вправду готов преступить все Законы со мной? Даже и — нашей Религии?

В голове у меня помутилось. Пять лет назад я уже кидался в сей омут и заплатил за сие годами невзгод и скитаний. Теперь…

Я поцеловал родную сестру прямо в рот:

— Разумеется. Я Люблю Тебя!

Я не люблю шлюх, или "клюкв". Получишь свое, а потом и денег жалко, и такое чувство, как обмарался обо что непотребное. Такая на теле грязь, что только в воду и — скоблиться до кости!

Во всех Законах прописано, что — жить с сестрой еще хуже и в сто крат порочнее. Наверное — так.

Мою сестру звали "шлюхой". Она официально была не только моею любовницей, но и женщиной: Герцога Веллингтона, Маркиза де Талейрана и Князя фон Меттерниха. Каждого из троих она обобрала, как липку и по всеобщему мнению стала самой дорогостоящей "девкой" новейшей истории. Наверное — так.

Только… На мой взгляд женщина становится шлюхой в тот самый миг, когда глаза ее умирают. Что-то изменяется у нее там — внутри, какая-то химическая реакция и глаза — сразу тускнеют, а изо рта в миг поцелуев вдруг тянет — тлением…

Я стараюсь не спать с этакими… Об них… Пачкаешься.

Я не знаю, когда происходит сей страшный момент. Иная вот — окажется под армией мужиков, а — не шлюха. Другой довольно не переспать — просто поцеловаться с противным ей человеком и от нее разит шлюхой за тысячу верст!

Однажды я спросил Дашку, — почему она не прервет связи со мной? Ведь иные меня кличут: "шпионом", "убийцей", иль — "провокатором". На это она отвечала:

— Люди, не зная того, поступают по твоей Воле, думая, что живут по своей. За это они — ненавидят и боятся тебя.

Но это же и есть — Квинтэссенция Власти! И я чуяла, что ты в сущности — кукловод, дергающий в темноте за веревочки. И я всегда хотела стать такой же, как — ты! Ибо это — то самое, что не купишь за Деньги!

Потом тебя вдруг не стало… И люди, не зная того, стали плясать под мою дудочку! И я стала… Чудовищно одинока.

Ты — единственный, кто может понять меня и все мои чувства. Мы — дети одной матери. Я — это немножечко ты!

Ты — резидент, я — твой агент. Ты — сутенер, я — твоя шлюха. Ты "кот", я — твоя девка. Давай будем Честными сами с собой…

Родители дали нам с тобой все: Ум, Честь, преклонение подданных, знание языков и понимание того, что творится в голове собеседника… Они подарили нам Деньги. Кучу Денег. Безумное море Денег… И что теперь?!

К чему нам стремиться?! Тебе интересно задрать подол новой латышке? Тебя, небось, уж тошнит от доступного мяса!

А может, — тебя заводит спустить штанишки смазливому "Виоле-Цезарио"? Но — нет! Ты — не по мальчикам… Уж мне ли не знать — на что направлены твои… гнусные помыслы!

Так ради чего ты живешь? Наступит день и я буду жить ради моих малых деточек. Хочу, чтоб они были у нас с тобой — общими. Я хочу забеременеть от тебя…

Ибо ты — единственный, кто по настоящему любит меня. (Для остальных же я — вроде приза. Этакий особый трофей — на стенку!) И наконец… У нас с тобой "проклятие Шеллингов", — я физически не могу родить не от родственника…

Пока ж… Мы оба пытаемся не сдохнуть со скуки… Тебе по сердцу выжить в очередной катавасии, мне — покорить нового, самого завидного и недоступного мужика!

Все "наши" всегда изумляются, — неужто можно так сходить с ума друг по другу?! Даже… в шестьдесят лет. Как видите — можно.

Когда мы встречаемся после долгой разлуки, — недели две-три у нас что-то вроде "медового месяца". Мы способны вообще не вылезать из постели и говорить, говорить, говорить…

Я люблю мою Маргит. Это — моя жена и мать моих доченек. Этим все сказано.

Я любил "Прекрасную Элен" — Нессельрод. Не будь ее — мне никогда не сформировать моей политической партии. В беседах с Элен (да — в нашей общей постели!) я осознал сам для себя Мою Миссию и все те Ценности, кои я теперь защищаю.

Я любил милую Ялечку. Это — единственная, с кем мне было хорошо и покойно. С ней у нас был — наш Дом…

Но с Доротеей… Это что-то иное. Она — единственное существо на Земле, кое понимает меня и даже может осмысленно посоветовать — как жить и быть дальше.

Из этого же проистекают и все неприятности.

Видите ли… Доротея слишком хорошо понимает меня. Рано, иль поздно, "медовый месяц" окончен, все новости обсуждены и рассказаны — что дальше?

С детства нас приучили "составить друг другу компанию". В "тихие, семейные игры". В шахматы, или карты. Вот тут-то и начинается. Видите ли… Я — лучше всех в Империи играю в шахматы, а она — в карты. С одной малой тонкостью.

Я не самый лучший игрок, просто — я умею выигрывать. И она — тоже.

"Дар фон Шеллингов" в том, что мы "чуем мысли" своего собеседника. Это не телепатия и узнавание мыслей на расстоянии. Я никогда не знаю, что именно думает мой собеседник. Я только "чую" общее направление его мыслей. Я просто знаю, — что он думает по тому, иль иному поводу в общем, но никогда точно.

Я знаю планы и думы противника и достаточно хорошо играю, чтоб их вовремя пресекать. Когда же я сам планирую нападение, здесь важно, чтоб противник не мог верно оценить нарастающую опасность. Если я "вижу", что противник начинает задумываться над моими угрозами (обычно сперва незаметными и весьма косвенными), я…

Завожу с ним разговор о вещах, которые его лично касаются, раскуриваю мою трубку (особенно если он не выносит табачного дыма), долго не могу выбить искру из огнива (бывают весьма нервные шахматисты), начинаю заигрывать с хорошенькой зрительницей. Вы поняли принцип.

Главное, — всякий раз находить что-то новенькое. Я не остановлюсь, пока не "почую", что соперник утратил нить мысли в опасном мне направлении. Поэтому я никогда не проигрываю. (За вычетом случаев, когда проигрыш мне выгоден.)

Увы, Доротея тоже — фон Шеллинг. И она не хуже меня "чует", что именно я "делаю". Она тут же психует, требует, чтобы я "немедленно прекратил" и ведет себя "неспортивно". (Вплоть до того, что — кидается шахматными фигурами.) В такой обстановке играть в шахматы — невозможно.

И мы садимся играть в карты…

Увы, как я уже доложил — руки мои от поводьев и сабли потеряли подвижность и я не могу мухлевать. Хоть и очень хорошо понимаю — как это делается.

Зато сестрица "не может не сдать" себе пару тузов в прикупе, иль такую мне карту, чтоб я решил, что выигрываю, а себе — сами знаете. Я ей говорю в таких случаях, что "не подставляюсь под шулера", а она краснеет, злится и требует, чтобы я показал — "в чем" ее "номер.

Когда я указываю на то, что она сделала, сестра издевается, говоря: "Жандармское воображение и сплошная теория! Ты не поймал меня за руку. Покажи, что это возможно, тогда я признаю твою правоту!" — а у меня пальцы со слабой подвижностью!

Один раз она меня так сильно обидела, что я стал за нею гоняться, приговаривая, что "шулеров бьют подсвечниками", а сестра кричала в ответ: "Не пойман — не вор!" И еще: "На себя посмотри — как ты сам выигрывал в шахматы!

Это — начало. Мы оба — фон Шеллинги и привыкли выигрывать. До той степени, что не зазорно подтолкнуть Фортуну под локоть, чтоб она выкинула чуть лучший Жребий. С "лохами" такое проходит, но против своего ж родственника…

Мы любим друг друга, но — это не повод, чтоб поддаваться любимому! Особенно — в играх.

Мы пытались играть во что-то еще. К примеру в трик-трак, или нарды. На второй день наших игр я застал родную сестру за подбором кубиков и попытками научиться выбрасывать нужные числа. Когда я пристыдил баловницу, она показала мне мои же записки, где я при помощи теории вероятности пытался выяснить для себя разные алгоритмы игры.

Сестра с упреком сказала:

— А вот так — честно? В "дружеской" игре с родимой сестрицей? А ведь я не знаю высшую математику? Неужто ради победы ты готов был даже — на этакое?!

Я в запальчивости отвечал:

— Это не шулерство! Это — такая же подготовка к будущей партии, как — изученье начал и гамбитов! Никто не заставлял меня учить партии мастеров, чтоб знать выгодные начала! Я тренирую мой ум, чтобы…

— Чтоб потешить свое самолюбие! А мне Природа не дала твоего Ума! Что ж мне теперь — вешаться?! Зато у меня — Ловкость Рук и это такой же Дар, как твой Ум! И я пользуюсь тем, что у меня получается лучше тебя!

— Я повредил пальцы!

— Рассказывай… Ты — такой же неповоротливый, упертый, здоровый кабан, как и все наши латышские родственнички! Ты в жизни не умел правильно "сдернуть"! Умел бы — жульничал не хуже меня! Правильно говорят: святоши все — импотенты!

Что ответить на этакое? Вот так и зарождается трещинка…

Может быть потому, что… сестра в чем-то права. Я Унаследовал от отца его Силу, Доротея — его Красоту. Зато мне достался матушкин Ум, а ей — ее Изворотливость.

В любой кувшин не налить выше краешка…

А когда исчезают общие интересы, я начинаю посматривать на иных женщин, Доротея ж — тайком облизывается на иных мужиков. Жеребячья Кровь фон Бенкендорфов. Кровь — Лисов фон Шеллингов. А Кровь во многом — мудрее нас, грешных…

Вот и встреча в Дерпте кончилась обычною гадостью. В одно прекрасное утро Доротея ушла от меня, а за обедом подвела молодого полковника:

— Вот, братец, — это мой старый друг — милый Артур, — при этом она со значением выделила слова "старый друг". Так чтобы я не строил иллюзий по поводу этой "дружбы". (Я страшно ревнив и сестрица умеет сделать больней…)

Я, сделав вид, что не понял, с самой любезной улыбкой пожал руку сэру Артуру Уэлсли — будущему Герцогу Веллингтону. (Сестра всегда умела выбирать "самого лучшего" из любовников…)

Полковник Уэлсли оказался необычайно умен, и у меня всю дорогу возникали сомнения — может быть он тоже "чует" мысли своего собеседника? Я даже, как будто в шутку, спросил у него о таком. На что "милый Артур" заразительно рассмеялся:

— Это — не врожденное. Просто ваша сестра была настолько любезна, что помогла мне примечать малейшие движения глаз, уголков рта, или рук собеседника, и я теперь гораздо лучше всех понимаю. Это немало помогло мне в карьере…

Я так очарован вашей сестрой, что даже предлагал ей Руку и Сердце. Мы, разумеется, не свободны, но вы — такие же лютеране, как — мы! Я думаю, что нет проблем в двух разводах и свадьбе, но Дороти — против. Она говорит, что у нее есть ревнивый любовник, кой может убить, коль она выйдет замуж за человека значительного. Кто бы это мог быть?

Вы — ее брат, Вы лучше меня знаете, — кого она имела в виду? Неужто я не смогу справиться с сим ревнивцем?!

"Милый Артур" говорил мне эти слова, а у меня в душе ревел ад. Я не знал, что мне делать — как реагировать. По всем признакам мой собеседник не знал — кто сей "любовник", а я — не смел говорить. По законам любой страны — связь брата с сестрой, мягко скажем — преступна…

Что же касается моей способности на убийство… Не знаю. Доротея так и не ушла от меня. Я часто спрашивал, — почему на сей раз она передумала и сестра отвечала, улыбаясь и целуя меня:

— Потому что я люблю лишь тебя — дурачок!" — и все инстинкты говорили мне, что сие — правда. Но про угрозу убийств, не зная с кем разговаривают, со мною делились и Талейран, и Меттерних! (Последний еще удивлялся — кто может убить его, — Канцлера Австрийской Империи? Еще больше он удивлялся, — почему моя сестра в сем безусловно уверена?!)

Честно говоря, я не знаю — как бы я действовал в такой ситуации. Я не люблю заглядывать в себя — слишком пристально… Сестра моя так и числилась женой мужеложца фон Ливена, а после развода — стала гражданской женой одного академика. Ни к тому, ни к другому я ревновать не могу, — можно ли ревновать подругу к ее собаке, иль — лошади? Они же ведь — нам не ровня!

Так началась моя дружба с Артуром Уэлсли. Матушкины рекомендации к ее дяде — британскому королю, подкрепленные кредитным письмом на пять миллионов гульденов, произвели фурор на брегах Альбиона, и Артур получил долгожданное назначение. Лично мы второй раз встречались в 1814 году в Париже, а в 1826 году английский король сделал Артура своим личным посланником при нашем дворе. Вскоре Артур стал английским премьер-министром.

Когда в 1830 году взбунтовалась Польша, и Англия с Францией решились послать войска на подмогу "повстанцам", на очередном заседании Парламента премьер и командующий английской армией Герцог Веллингтон поднялся и сказал так:

— Господа, военной карьерой, должностью и постом, а главное — самой большой Любовью я обязан Дому Российской Империи. Я лишусь Чести, прежде чем нападу на армию братьев любимой мной женщины. Вы вольны именовать меня Изменником Родины, но будь я проклят, если предам дружбу с людьми сделавшими меня, тем — что я есть!

Скандал был ужаснейший. Артур подал в отставку, поднялись волнения, и Парламент просил его вернуться на пост и подавить мятежи. Либералы числят его "русским агентом", но даже они признают, что армия повинуется одному Артуру — настолько высок его Авторитет. И никто не верит, что Веллингтона можно купить. Не тот человек.

Когда сестре стукнуло сорок, она прогнала мужеложца фон Ливена, разделила имущество и решилась начать новую жизнь. Так вот Артур очередной раз стоял пред ней на коленях, умоляя принять его Руку и Сердце. Он даже опять обещался развестись со своею женой и выполнять любую Дашкину прихоть, но моя сестра отказала. Она сказала так:

— Милорд, я люблю Вас, и буду с Вами пока это доставит нам удовольствие, но… Я развожусь с мужем не потому, что он мне постыл, но потому что брат мой стал тем, кем он стал.

Я люблю мужчин, — во мне говорит Кровь моей бабушки — Екатерины. Но во мне ревет и Кровь "Жеребцов Лифляндии" всех вместе взятых! Я привыкла брать свое Силой — против всех Законов и Правил! Сегодня же…

Бить "сидячих уток", — это так неспортивно!

Я уезжаю, чтоб "искать новых лужков" и в последний раз взгорячить мою Кровь! Ты ж предлагаешь мне пост премьерши…

Знаешь, чем кончится? В Лондоне выстроится та же очередь, как и в России, из таких же вот "клюкв", норовящих соблазнить меня — ради Вас, как нынче — в России. Я слишком люблю Тебя — мужика, чтоб увидеть Вас рогоносцем", — в этом моя сестра.

К Пасхе мы опять "засели в траншею", русские же решили обойти врага и насильно погнать его на наши позиции.

Но Бонапарт изменил свою тактику и вместо лобовой атаки тайно отошел к болотам у Фридлянда.

Буксгевден с Беннигсеном вечно спорили и в решительный миг армия раскололась. Беннигсен, будучи в авангарде и попав под картечь, решил "разорвать дистанцию" и отступил. Буксгевден, возглавляя арьергард и понимая, что отступать некуда (сзади болота), приказал всем — в атаку. Две половинки армии, приученные новыми уставами прусского образца исполнять любые приказы, пошли сквозь собственный строй под кинжальным огнем вражеских пушек. Все смешалось…

Буксгевден три раза поднимал людей в штыковую и ему почти удалось взойти на холмы, но когда его сбило картечью, войска потеряли голову и сложили оружие.

Беннигсен же, отступая, увяз в болотах, и был расстрелян с высот. Разгром был полным, — русская армия кончилась…

К вечеру мясорубки мимо нашего края потянулись разбитые русские. Тогда Барклай приказал мне с Меллером — "Съездить там поглядеть, — что за притча?!

Наши полки поехали и нос к носу столкнулись с лавой швали фельдмаршала Нея. Эти ребятишки нарочно бросились в дыру меж "нами", дабы не выпустить русских "за наши спины.

Ну, они задели нас, мы дали им сдачи и завертелось. Ближе к ночи полыхал огнями и наш фронт, а Барклай, обнаружив полное изничтожение русских, отошел к Мемелю. Война была кончена.

Уже в кромешной тьме меня вызвали к раненым. Я увидал знакомую фигуру на подушке из свежего сена. Я наклонился к дяде Додику, а у него дыра вместо правого глаза и пол-затылка снесло выходным отверстием…

Господи, как же я плакал тогда… А потом усовестился слез и сказал людям, что у меня был приступ сенной болезни.

После очередной сшибки его принесла лошадь к нашей позиции… У дяди Додика всегда были самые лучшие, самые умные лошади во всей Риге…

Матушка, узнав о смерти, не поленилась приехать ко мне, отозвала меня в сторонку и, прижимая к своей костлявой, но в то же время самой мягкой для меня на свете груди, почти приказала:

— Поплачь, Сашенька. Легче будет. Отец твой купецкого звания, — ему не понять, что барона должен воспитывать только барон. Пусть — жидовский. Хоть он и не был бароном.

Мемельский рубеж, возникший на заре Прусского Ордена, слыл неприступным. В годы Ливонской войны наши армии после десятилетней осады так и не вышибли пруссаков из "болотной твердыни" и это стало началом конца. В дни Семилетней войны русские орды, взявшие Кенигсберг и Берлин, обломали зубы о Мемель. Такая любовь немцев к Мемелю — неспроста.

В древности реку сию звали — Русом, а племя естественно — "русью". Согласно немецким хронистам, "Русь" традиционно была очень сильна. Сила ее заключалась именно в том, что она "сидела на Русе" и контролировала всю торговлю по Русу (Мемелю, — он же — Неман) и стало быть — по Днепру. Именно "Русь" была призвана Русью "на Царство" по той уж причине, что она и без того держала за горло славян в плане экономическом.

Отсюда такая прусская ярость в защите "болотного царства". В свое время они сдали Кенигсберг и Берлин, но — спасли Мемель. Ибо Кенигсберг с Берлином только — столицы, а Мемель — живые деньги, да "Удавка на шее Украины и Польши". Так что пруссаки по сей день хранят сей мрачный край, как зеницу ока.

Бонапарт квартировал в Инстербурге и каждый день слал все новых парламентеров, суливших Риге безусловную помощь и французское покровительство в обмен на Свободу и защиту "от русских". Не будь погромов и массовой резни жидов в ходе этой войны, мы бы наверняка приняли все его предложения.

Но переговоры сии весьма напугали Россию: она осталась без армии и гроша в кармане. Так в июне 1807 года Государь лично прибыл в Ригу и просил у матушки аудиенции.

Я думал, что без меня тут не обойдется и обескуражился, когда матушка личным приказом наказала мне возглавить наши части на Мемеле. Только потом я узнал, почему она не желала моего присутствия на сей беседе.

С нашей стороны, кроме матушки, были Бен Леви и Барклай, с русской кроме Государя, Кочубей и еще другие масоны — помельче.

На просьбу помочь деньгами и нарезным оружием матушка отрезала, что не доверит гнутый пфенниг "хохлу Кочубею и всем полякам", не говоря об оружии и кредите. Государь отвечал:

— Называйте иных.

— Меня интересуют лишь три поста, — командующего, Канцлера и Диктатора. Армия, законы и производство, — я не лезу в политику.

Государь перемигнулся со своей свитой, масоны повздыхали, помялись, а потом покорно закивали в ответ — у них больше не было армии. Тогда кузен обернулся к матушке и просил:

— Только поменьше жидов, — это плохо воспримут.

— Я вижу на посту командующего — шотландца Барклая, Канцлером китайца Сперанского, а Диктатором — татарина Аракчеева. Ни одного жида!

Лица государевых прихвостней скривились, — матушка требовала фактической смены династии, ибо "Свита играет за короля". Государь принял условия с пониманием, — я уже доложил, что он был — прагматик.

Свора же Кочубея, услыхав в матушкиных словах приговор всем масонам, ощерилась. Сам Кочубей сразу выкрикнул:

— Ничего себе ни одного жида?! Два сына жидовок, да — зять! Господа, вот оно — жидовское иго, кое предрекал отец Авель!

Позвольте спросить, мадам, какова ж политическая физиономия такой своры жидов — гешефтмахеров?

Матушка одарила оппонента знаменитой улыбкой:

— Наследственная. Либо мой сын станет Царем, либо — нет. Если — да, — его сразу окружат знакомые лица и родственники. Ежели — нет…" — она на минуту задумалась, лицо ее посуровело и Рижская Ведьма продолжила совсем другим, — холодным, металлическим голосом:

— Есть два возможных пути в таком случае. Законная смена Власти и незаконная. Если Власть перейдет от нынешнего Царя к его младшему брату юному Nicola, мы всецело поддержим сей выбор. А уж единокровные братья договорятся между собой. (Напомню, что матушка на людях называла меня сыном Кристофера — А.Б.)

Ежели ж по каким-то причинам Nicola не устроит русский народ… Тогда грядет — Революция.

Государь Император в ужасе отмахнулся и перекрестился от таких слов. А матушка, чуть пожав плечами, подошла к нему, почти доверительно положила руку Государю под локоть и практически повела за собой, втолковывая, как маленькому:

— Когда победит Республика (а с моими деньгами она не может не победить!), мы предложим всем — Выборы. Меж татарином Аракчеевым и китайцем Сперанским. Ни тот, ни другой не относятся ни к важным политическим партиям, ни — народам, ни даже — конфессиям. (Магометанцы с буддистами пока не играют первых скрипок в этой стране!) Поэтому выбирать их придется по признаку политическому — при полной политической дремучести русских в этом вопросе.

В то же самое время, — даже темному мужику будет приятно, коль мы его спросим: что лучше — Держава, иль Равенство? Порядок, или — Свобода? Все побегут на сии Выборы… Положительно — все. А вы бы сами смогли, Ваше Величество, бороться против — и "Свободы с Равенством-Братством", и "Порядка с Державными принципами"?

По рассказам свидетелей, Государь надолго задумался, а потом поцеловал тетку и произнес:

— Я готов допустить к Власти всю Вашу партию. С одним условием. Сперанский отныне — мой Канцлер. Аракчеев — мой Диктатор. Именно я буду решать, — кого из них более любит русский народ. Ежели я ошибусь, — вот тогда вы и начнете кидаться дерьмом и поставите второго на место первого. И второй должен уже сегодня мне обещать, что… "простит" меня за то, что я "слушал первого"! По рукам?

Матушка поклонилась перед Императором, сделав что-то вроде книксена (насколько ей сие позволяла раненая нога) и, не глядя ему прямо в лицо, чуть слышно осведомилась:

— Так что с моим сыном? И всякими Кочубеями?

Государь чуть обернулся, будто сморгнул, удивившись, что вся Кочубеева свора с ужасом слушает сей дикий торг, а затем словно бы отмахнулся от всех, обращаясь к несчастному Кочубею:

— Как, Вы еще здесь?! Вас я более не задерживаю!

На другой день Барклай стал военным министром, Аракчеев получил пост неделею позже (ему пришлось ехать из Сестрорецка), а Сперанского назначили лишь через год.

Вместе с ними к Власти пришли штуцера, паровые машины, Биржи и банки. Несмотря на денежный дефицит, экономика с "первого глотка свежего воздуха" стала делать первые, робкие шаги к нынешнему процветанию. Появились деньги с налогов, транзитов и таможенных сборов. Впервые за много лет офицеры в армии стали получать свое жалованье…

Солдаты стали учиться стрелять не — дважды в году, но — два раза в месяц. Армия из того ужаса, в коем она пребывала до Фридлянда, вырастала до лучшей армии мира…

Это все получилось не сразу. Впереди — Сперанский сменил Аракчеева, затем — Аракчеев Сперанского и так далее… Наш путь никогда не был прям, или — в розах. Скорей, — навроде отчаянных галсов против сильного ветра.

И ветер сей — не глупость начальств, иль чья-нибудь злонамеренность, но… холодные зимы с "рисковым" земледелием. Ни в одной стране мира нет столь долгой зимы, и столь "странного" лета! И стало быть никому, кроме нас, не нужно тратить безумные средства на обогрев, иль строить амбары — вроде Иосифовых.

Всем — приятно быть либералами…

Но — это было потом. Пока же — нам нужен был Мир. Долгий, покойный Мир с Францией, чтоб поднять экономику, восстановить армию, научить ее стрелять, — если не из нарезного, так хотя бы — гладкоствольного оружия казенного типа. (К 1812 году русская армия — первой в мире приняла на вооружение "ружье образца 1811 года", — гладкоствольное, с картонною гильзой, казенного заряжания… Это ружье выиграло не только Отечественную, но и — покорило Кавказ с Туркестаном! У нас на Руси — много худшего, чем в Европах. Но наше оружие — с тех пор, — самое лучшее!)

Многие спрашивают, — в чем разница меж начавшейся "аракчеевщиной" и деяниями Государя до этого.

Вражьи кредиты начала царствованья были проедены без остатка и лишь увеличили наш внешний долг. Эпоха же Аракчеева характерна именно тем, что мы впервые начали зарабатывать.

Да, реформы Аракчеева и Сперанского были…, скажем так — однобоки. Ожило все то, что было связано с военной промышленностью. Но мы и не скрывали, что готовим Империю к Великой Войне. И во всех смыслах нам нужна была передышка.

К счастью, передышка нужна была и Антихристу. Франция не могла воевать бесконечно — кому-то нужно было выращивать хлеб, а кому-то и — готовить солдат для новых кампаний… Тильзитский мир стал естественным выходом для противников. (При этом ни у нас, ни у них никто даже не усомнился, что сие лишь затишье пред решительной дракой.)

Лишь в одном "союзники" не достигли согласия. Мы хотели пригласить к переговорам Пруссию (дабы не допустить возрождения Польши), Бонапарт же, подстрекаемый Польшей, желал ее уничтожить. У сей позиции было обоснование, — прямая ветвь Гогенцоллернов пресеклась со смертью Железного Фрица, а теперь, по мнению Франции, Пруссией правили узурпаторы.

Это мнение находило самые жесткие возражения со стороны моей матушки, коя всеми силами старалась удержать кузину на троне, а Александр Павлович, у коего матушка грозила отнять кредитную соску, тоже топал ножками и стучал кулачком по столу.

Наконец, — Бонапарту надоела эта комедия и он решился постричь детей прусского короля в монашество, дабы закрыть сию тему. Так он поступал в отношении прочих домов и ему все сошло с рук. Королевский Дом Пруссии угодил в плен и не было силы, коя могла б помешать злодеянию. Кроме Господа, разумеется.

Мемельский край Пруссии остался верен правителям, а пока за монарха стоит хотя б пядь земли — Господь его не оставит.

В переговорах был перерыв и Бонапарт пригласил нас "на Гранд Опера". К нему привезли певичек и среди них — "мадемуазель Софи". У девушки был слаб голосок, но она делала такой… "французский поцелуй" Государю, что это было — … нечто.

Да и прочие певички были завезены не столь для того, чтоб усладить пением оба двора, сколь — зачем в казармы кидают крепостных девок после долгих маневров.

Я, хоть и не числился генералом, и не принимал русской Присяги, попал в списки приглашаемых потому, что мне дозволили "встречу с пленным отцом.

Да-да, — генерал от инфантерии Кристофер Бенкендорф тоже угодил при Фридлянде во вражий плен. Старый боевой конь не утерпел в стойле под крылышком королевы-матери и, узнав, что кузен зовет на войну (лютеране не шли под Буксгевдена), напросился на эту пирушку.

Кристоферу стукнуло без малого шестьдесят и никто не верил, что живут до сих лет, но, надев погоны, старикан лишний раз доказал вред пьянства. Став вдовой, его венценосная любовница взяла с него слово, что он не будет пить ничего крепче кваса и молока и мой дядя отправился на войну с румянцем на щеках и былой, откуда-то вернувшейся, силой.

Не скажу, что он сколько-нибудь поумнел, или стал лучшим командующим (Буксгевден доверил ему лишь полк инфантерии), но старика и это тронуло до глубины души и солдаты поминали его добрым словом.

А может, — дело в другом…

Любовь — вот в чем секрет. Мой формальный отец на склоне жизни нашел-таки женщину, любившую его всей душой и, потихоньку оттаяв, сам выучился любить.

Он не стал полководцем, но солдаты потом говорили, что у них не было командира более доброго и человечного. "Начальник даден нам Господом!" Видно смилостивился Господь и над моим дядей Кристофером, и над всеми его подчиненными…

Под Фридляндом же моего старика тяжко ранили, и потом, когда подошедшие французы пытались взять у него оружие, раненый на миг пришел в себя, все понял, изругал лягушатников последними словами и нашел в себе силы сломать свою шпагу.

Говорят, это произвело столь хорошее впечатление, что враги немедля доставили старика в госпиталь и сам Бонапарт приказал врачу проследить за здоровьем строптивого пленника.

В урочный день я с моей свитой из восьми человек прибыл в занятый французом Тильзит за три часа до начала спектакля. Я знал, что обо мне идет известная слава среди неприятеля и потому полковничий мундир был надет на Ефрема. Кроме Фуше никто из врагов не знал меня в лицо, жандармы же пребывали в счастливой мысли, что у меня семитская внешность.

Был ослепительно солнечный день, — в ночь перед этим пронеслась апокалиптическая гроза и Мемель вздулся метра на три. Бурей смыло паромную пристань и пришлось ждать, пока опять натянут канаты.

В общем, природа сияла после такого холодного душа, как новенькая, и палящие лучи солнца почти не грели. Даже наоборот, — в тени сразу до костей пробирал этакий холодок. Поэтому все живое выползало на солнышко.

Тильзит был прямо-таки запружен врагом, а голоса певичек звенели колокольчиками за пару кварталов до их обители.

Ефрем просил провести нас к "моему отцу", дабы "засвидетельствовать ему почтение". Так мы оказались в "контрольном периметре", где бытовали квартиры знатных пленных и оперных див. Когда начальник караула подъехал за пропусками, Ефрем, не моргнув глазом, подал ему мои. Жандарм с усмешкой посмотрел на характерную личность моего интенданта, но не решился на остроумие.

Ефремовы сапоги в конце путешествия имели вид… мягко скажем позорный, — мои люди прошлись по ним раз по десять. Офицеры в таких делах берутся за шпаги, но Ефрему пришлось все терпеть, — он не имел ни малейшего шанса против любого из егерей. Другой пикантный момент состоял в том, что сапоги жиденка казались ему не по размеру. Его лодыжки, не пригнанные муштрой к стременам, были чересчур худы и болтались в сапогах, будто ложечки в широких стаканах.

И, наконец, самое ужасное — рука Ефрема, в жизни не поднимавшая ничего тяжеле пера, была бела и нежна, как у красной девицы. Все эти пустяки, проходившие мимо глаз придворных "паркетчиков", да восторженных дамочек, не укрылись от опытного жандарма и он с немалым изумлением разглядывал все сии несуразности.

Он даже обернулся к нам и спросил у меня:

— Герр подполковник, неужто СИЕ — Ваше начальство?!

Я тут же скорчил презрительную мину и на ужасном французском шепнул ему на ухо:

— Увы, мон ами! Если бы не его родня, я сам бы свернул голову этому шпику и педерасту. Но таковы нравы русских! Содомитов в их рядах больше, чем шлюх на Невском.

Я сам отдавил ему ноги по самые уши, но он лишь улыбнулся в ответ! Как будто я с ним заигрываю! Как бы мне не пришлось провести ночь в… странном обществе.

Жандарм хмыкнул, едва не прыснул со смеху, в глазах его засияли веселые огоньки и он, дружески похлопав меня по плечу, обратился к Ефрему с такими речами:

— Вас ждут, милорд. Отец ваш был не в восторге от этой встречи, и я теперь его понимаю. Но… следуйте живо за мной.

Ефрем с радостью спрыгнул с коня, на коем не имел привычки скакать, и чуть ли не вприпрыжку побежал следом за жандармским полковником, — я облегченно вздохнул. Окружавшие нас лягушатники покатились со смеху, наблюдая, как Ефрем повинуется. Он, нося армейский мундир, повиновался жандарму хуже прапора пред полковником!

В нашей среде пошли шуточки насчет жидовской крови и всего сего прочего. Тут на смех объявились певички. Я тут же спешился сам и, сорвав первый попавшийся одуванчик, одним прыжком преодолел хлипкую оградку и очутился в цветнике из мамзелей.

Не долго думая, я приколол липкий сморщенный одуванчик к груди случайной девицы случайной заколкой (пустая вещичка — маленький такой рубинчик на золотой булавке) и у барышень просто глаза на лоб вылезли. Подходить к их домишку никому не дозволялось и жандармы робко позвали меня назад, но певички уже обступили меня со всех сторон и защебетали наперебой.

При этом они ласковыми, нежными поглаживаниями будто случайно касались моих самых разных мест, — как спереди, так и там — где мужчины прячут свои кошельки.

Разумеется, я не забыл мои денежки на комоде и красотки мигом пришли в немалое возбуждение, так что я даже был принужден позвать на подмогу моих егерей. Жандармы сперва пытались препятствовать, но девицы настаивали, дамский задор и кокетство не знало границ!

На такой шум и восторг не могла не выглянуть "мамзель Софи". Была она совсем не в моем вкусе — слишком чернява и шустра в сравнении с девицами моей Родины, но я не мог указать Антихристу, — с кем ему спать! Так что мне пришлось затаить дыхание и облобызать ее с головы до ног, думая о чем-то приятном (от красотки, ей-Богу, разило духами и потом, как от… стесняюсь сказать!). Тут-то раздался ужаснейший крик:

— Что вы сделали с моим сыном! Сей человек — жид и обманщик! Что вы сделали с моим сыном?!

Во всем французском лагере поднялась невиданная суета и томление духа, а я, улучив минуту, вскочил на коня и, посадив на руки "мамзель Софи", махнул на глазах изумленных жандармов через метровую стену ограждения и был таков. Через мгновение за мной последовали все мои люди, кроме, разумеется, Ефрема, которого держали разве что не впятером.

Я еще на миг задержался, крикнув расстроенному старику:

— Спасибо! Я — в порядке! Задержи их!

Дядя услыхал эти слова, устроил на ступенях узилища настоящее цирковое представление и жандармы просто потеряли голову. Бежать ли за нашими лошадьми, дальше бить Ефрема, или держать беснующегося старика, который навроде библейского Самсона, — стал шутя разбрасывать туда-сюда якобинцев пачками. (Доложу по секрету — старому забияке намекнули заранее и он с радостью согласился. До самой кончины он регулярно дрался с платными мастерами кулачного дела и почитал мордобой верным средством от скуки и полового бессилия.)

Наши дамы все никак не могли поверить в сие гнусное похищение, и дико визжали и хихикали от восторга, чем ставили в немалое смущение немногих французов, выбегающим из казарм. Любой француз — истинный кавалер и если на его глазах веселящуюся даму уносят на горячем коне в голубую даль, он не станет встревать, а только завистливо облизнется вслед и пойдет чесать языком с дружками о чудачествах "кошон де ля рюсс.

Мы проехали Тильзит насквозь, причем на каждом посту мы даже и не скрывали, что похищаем сих сабинянок, но сами прелестницы были в настолько веселом расположении духа, что никто из французов и пальцем не пошевелил, дабы остановить нас. В этом отношении французы, конечно же, — молодцы.

Да и мы, подготавливаясь, делали ставку именно на сей аспект французской культуры и, как видите, — не просчитались.

Дамы занервничали лишь после того, как мы переплыли Мемель в загадочном месте, но к этому мигу мы были совсем одни, и они догадались, что теперь поднимать визг не только глупо, но и опасно для жизни. Они были целиком в нашей власти.

Впрочем, "мамзели" вскорости успокоились. Они, конечно же, осознали, что в ночь сию им предстоит встреча — в лучшем случае, — с одним ухажером, на дамам сиим к тому было — не привыкать. К тому ж на нашем берегу Мемеля их ждали прочие члены моего полка и сухое белье.

Не хочу сказать дурного про парижскую моду, но испорченные платья дам не стоили и трети их новых одежд. А если учесть, что к новым платьям прилагались и всякие милые безделушки, — их настроение улучшилось совершенно.

Все ж таки, французы — неисправимые сантимщики и держат дам в черном теле. Певички ж всех стран одинаковы, — их веселость равна весу кошельков, брошенных к их ногам, а рижские кошельки в те дни были — самые тяжкие в мире.

Так мы сидели в лагере, поили дам французскими коньяками и в ус не дули. А в обеих Ставках народ потихоньку встал на уши.

Вообразите себе, — два Государя прибыли в Оперу, а им объясняют, что приезжал Бенкендорф и увез певичек с собой! (Все без объяснений понимают зачем.)

Меня тут же особым повелением Александра Павловича разжаловали из полковников в рядовые, а к нашему лагерю подошел большой отряд преображенцев из Лейб-Гвардии Его Величества. Им посоветовали убираться на их сторону дороги и когда гвардейцы увидали, что на штуцерах уже примкнуты штыки, они решили не связываться. (Штуцер против мушкета — это не смешно, а — совсем грустно.)

Только после полуночи в наш лагерь прибыл секретарь Бонапарта — генерал Коленкур, которого сразу пустили в нашу столовую. Он был одним из немногих дворян "прежней монархии", уцелевших при якобинском правлении. Другой бы католик — не баронского воспитания, — в жизни бы не осмелился войти в казармы нас — протестантов.

Как сейчас помню, — отворилась дверь в нашу столовую и на порог явился смертельно бледный офицер в якобинской форме, за которым торжественно следовала целая процессия во главе с Андрисом в пасторском одеянии и Петером в мясницком фартуке и топориком для разделки мяса в руках.

Я обернулся к незваному гостю от рояля, за коим только что музицировал нашим мамзелям, и вежливо удивился:

— Как, Петер, сей католик еще жив?! Или он не знает французского? Мсье, мы цивилизованные люди, майор Стурдз недурно владеет французским, он готов принять у вас последнюю волю на гугенотский манер!

Кто-то из парней (по моему — барон Фредерикс) выкрикнул:

— Это — энциклопедист, — по лицу видно! Кончайте его, — вольтерьянцы горят в аду без Святого Причастия!

Лицо посла залила смертельная бледность, — наши части не давали русской Присяги и потому не участвовали в переговорах, а в Лифляндии и Мемельском крае (Жемайтии) жизнь католика со времен Реформации не стоила и гнутого пфеннига. Даже француз, не имея сил форсировать Мемель, мог не заметить пропажи!

Тем не менее Коленкур, (сказалась монархическая закваска!) не моргнув глазом, с яростью перекрестился и заорал:

— Mon Dieu! Je…

Андрис с самым серьезным видом тут же перебил его по-немецки:

— Ступай же с миром, сын мой!" — тут все мы от души рассмеялись и приняли Коленкура с распростертыми объятиями.

Годы войны в Ливонии приучили нас не цепляться за всякие пустяки: коль первые слова пленника — "Unser Vater", — ему нечего опасаться в нашей среде. Но за "Dominus", — несчастный окажется на Луне прежде, чем скажет второе слово молитвы. Коленкур был французом и ему мы дозволили речи на французском, ибо это не противоречит лютерову учению.

Так генерал попил шампани, попел хором с девками, а потом отвел меня в сторонку, и, вглядываясь в мои глаза, спросил:

— Что за ребячество?! Украсть любовницу Государя и тем насолить Франции?! Пфуй, как низко!

Я же, подливая моему визави очередную порцию, отвечал:

— Помилуйте, генерал! Разве я похож на вора, или насильника?! Ваш Государь хочет постричь мою невесту в монашки. Я сейчас не хочу обсуждать вопроса о том, насколько велики ее права на прусский престол и существует ли он вообще в природе. Это не наше дело. Но насколько Софи — женщина Его Величества, настолько же моя кузина — моя невеста.

Обидьте доверившуюся мне девочку и…

— И что?

— Я напою мамзель в стельку и при свидетелях разложу вон на том столе. А затем она сама скажет, что я во сто крат лучше в постели, чем ваш коротышка.

Не ваши ли соотечественники срубили голову одному королю за то, что он не мог — собственную жену, а?!

Коленкур, коий помнил эту историю, позеленел. Француз любит, когда все почитают его лучшим любовником, а Государь в его понимании — лучший француз. Его разочарование будет безмерно… А то, что шлюшка могла ляпнуть этакое, пусть не от моей удали, так — за плату, было ясно, как Божий день!

Коленкур немедля откланялся, и на прощанье сказал:

— Завтра я привезу ответ Императора. Через три дня, как я надеюсь, через Неман переправят принцессу в нетронутом состоянии, а обратно вернется нетронутая Софи. Идет?

Я со смехом пожал ему руку, и подмигивая, отвечал:

— С одним дополнением, — подруги мамзели сюда не идут. Как Вы уже можете слышать", — я многозначительно поднял палец и мы отчетливо услыхали весьма характерное поскрипывание чьей-то кровати.

Коленкур только грязно выругался:

— До тех пор, пока это — не изнасилование, прочие шлюхи могут проводить время, как им угодно. Мы не тронем их заработка. До встречи.

На другой день Коленкур привез согласие корсиканца. Бонапарт осознал, что пока его армии не взяли Мемель, всякое насилие над детьми прусского дома будет плохо воспринято в самой Франции.

Королевская Власть проистекает от земли и людей. Беглый двор — это не Власть. Земля без людей, — тоже не Власть, ибо Народ, согласно Писанию, ушел однажды от Фараона. Но пока простой люд свободен от вражьей пяты, любит своих правителей и верит в них, — самая лютая казнь обратит их не в куски мертвой плоти, но — Святых Мучеников.

На третий день в предрассветных сумерках я переправился на другой берег Мемеля, где меня ждала глухая карета. От реки поднимались рваные клубы могильного, знобкого тумана и казалось, что черная карета со стальными решетками будто плывет по бесконечной серой реке, той самой, о коей Тютчев сказал в "Ливонии.

Я заглянул внутрь и увидал мою бледную тетушку, из под рук коей на меня с ужасом смотрели две пары глаз. Тетушка сразу узнала меня и подалась ко мне телом, но я предостерегающе поднял руку и она тут же успокоилась и снова приняла царственный вид.

Я спрыгнул с подножки и мы обождали, пока с нашей стороны реки нам не махнули в ответ. Два парома тронулись и разошлись в двух шагах в предрассветном тумане. Милые певички забросали меня воздушными поцелуями, я им тоже кинул в ответ пару фривольностей и мы расстались.

Только когда, отъехав от берега, я убедился, что никакая сила не сможет послать нам вслед прощальную пулю, я снова открыл двери кареты и с поклоном сказал королеве:

— Добро пожаловать в Пруссию, Ваше Величество. Она не столь велика, как полгода назад, но ждет не дождется своей хозяйки и будущих повелителей.

Моя тетушка медленно, будто не веря в происходящее, вышла из кареты и вывела дочку и сына. За то время пока мы плыли чрез Мемель, взошло солнышко, и его лучи прорезали серую пелену вокруг нас, но туман был еще силен и солдаты почетного караула выступали из него этакими каменными изваяниями и казалось, что их ряды и шеренги уходят в серую бесконечность… Было очень тихо — туман скрадывал все мелкие шумы и казалось, будто головы наши засунуты в гигантскую подушку.

Помню, как королева зябко поежилась от этого зрелища и еле слышно сказала мне на ухо:

— Ты видишь? Они все здесь… Вся моя бывшая армия. В детстве мне сказывали, что древние именно Мемель звали — Лето. Перед тем как уйти навеки, мои солдаты пришли проститься со мной…" — холодные мурашки побежали у меня от сих слов по спине и мне самому почудилось, что здесь в этом жутком тумане нас собрались встречать десятки, сотни тысяч людей…

Потом из тумана появился глава мемельского дворянства — барон Бисмарк, который торжественно отсалютовал своей повелительнице и наваждение отступило. Бисмарк с поклоном указал повелительнице на пару карет, присланных матушкой в дар любимой кузине. На каретах были уже гербы прусского дома, тюремную же карету сразу стали ломать на части — в дар покровителю Мемеля Патолсу — Божеству Мертвой Головы.

Прусская королева встала на колени и истово помолилась Господу нашему, за то, что он не оставил помазанников своих в час испытаний, потом с чувством поклонилась сырой земле и поцеловала ее. У нас всех аж дух перехватило от этого зрелища. Потом тетушка встала, поблагодарила всех, кто остался верен прусской Присяге и шагнула было к новой карете, но тут силы оставили государыню, да и сердце на миг замерло в ее теле и прусская королева чуть было не упала на родимую землю.

Мы вовремя подхватили женщину, расстегнули ворот платья, дали нюхательной соли и растерли виски нашатырем. Все обошлось.

Государыню внесли в ее карету, две статс-дамы, сопровождавшие хозяйку даже в тюрьме и присматривавшие за детьми, засуетились вокруг повелительницы, а дети на пару минут остались без присмотра.

Мой кузен — весьма живой и веселый мальчик мигом забыл все свои прежние страхи и со всех ног побежал смотреть на солдат караула. Прусские офицеры оживились и зашептались о том, что "грядущее правление должно стать для Пруссии во сто крат счастливее нынешнего". (Лишь после теткиной смерти Пруссия осознала, что живость — не лучшее качество для Государя.)

Так что весь офицерский эскорт последовал за принцем осматривать караул и моя девятилетняя невеста осталась совсем одна. Я, будучи ее женихом, не посмел отойти со всеми, но и подходить не решался, — что может быть общего у двадцатичетырехлетнего бугая с такой крохой?

Девочка стояла одна в сером тумане и ее серое монастырское платьице висело на ней этаким мешочком совершенно скрывая фигуру. У нее было худое и чуточку костлявое (почти матушкино) лицо, тоненькая цыплячья шейка и из бесформенного монашеского платья выглядывали остренькие детские ключички. Этакий гадкий утеночек…

Видно ей не впервой было оставаться наедине с собой и она уже не слишком расстраивалась от недостатка людского внимания. Пару минут она потопталась на месте, а потом боязливо, настороженно озираясь по сторонам, пошла следом за матушкой в ее карету.

В ту пору я был жандарм начинающий, но у меня сердце сжалось от дурного предчувствия — было похоже, что малышку люто обидели. Да так, что ей некому ни признаться, ни поплакаться. Только в 1815 году, возвращаясь с войны домой, я заехал в Берлин и просил тетушку дать мне перемолвиться с кузиной. Когда мы остались одни, я вынул из-за пазухи папку с делом ее следователей. На папке была одна надпись: "Дело закрыто. Высшая мера.

Шарлотта к той поре вытянулась в нескладную голенастую девицу с огромными прыщами по всему лицу. Она с трепетом приняла эту страшную папку и еле слышно спросила:

— Ты уверен, что все они умерли?" — я молча кивнул головой, но она не унялась, — "Для меня это важно! Кто еще видел это?

— Андрис, Петер… их адъютанты. Я отнесся к этому, как к делу семейному. Это не выйдет из круга нашей семьи.

Моя кузина всхлипнула и, рыдая в голос, бросила папку в огонь камина (была уже глубокая осень). А потом, взвизгнув, — "Не подходи ко мне!" пулей выбежала из комнаты и я так и уехал с ней не простившись.

Французской Империи не нужны были все эти крохотные германские княжества, но Бонапарт не хотел прослыть узурпатором. Прежним хозяевам оставляли их поместья и замки, с условием, что Бонапарт — Наследник всех сих богатств. Детей же — постригали в монашество. Чинно и благолепно. Только вот после пострига, — всех насиловали с особой жестокостью.

Любому дерьму лестно испробовать принцессу "на зуб", — пусть совсем маленькую. Ведь монашка все равно никому ничего не скажет, да и кто выслушает ее слезы?

Мою кузину не тронули. Физически не смогли тронуть… Ей лишь показывали "допросы", на коих взрослые пьяные дяди насиловали ее нянь, фрейлин и гувернанток, объясняя малышке, что с ней будет так же — годика через два. (Ей повезло, что она была — совсем маленькой…)

Дело открылось лишь после того, как заговорили жертвы извергов. Князья, да бароны стали стариться, а дочери их не могли и не хотели рожать, — вот все и вышло наружу. Стали искать концы, а я уже — всех сыскал…

У новой кареты был высокий порожек, а девочка была слишком слаба (она боялась кушать, веря, что ее усыпят и сонную…). Нога ее соскользнула со ступени и малышка со всего маху ударилась лбом о дверцу кареты и коленкой о стальной порожек. Глаза ее налились слезами, но она сразу до крови прикусила губу, — прусские принцессы не плачут. Раб не смеет ведать о боли своего господина.

Никто не решился помочь несчастной. Что будет с короной, если всякий станет лапать Наследницу? В Пруссии за это мигом укоротят на голову.

А может быть, кто и хотел подойти, да я был первым. Я поднял кузину на руки (она и не весила ничего), поцеловал в глазки, чтоб никто не видел предательских слез, и спросил:

— Вам не больно, Ваше Высочество?

Девочка обвила мою шею своими тонкими ручками, прижалась ко мне всем телом и я вдруг понял, — насколько ей одиноко и страшно. И чтобы ободрить ее, я прошептал:

— Ну все, все… Теперь мы вместе и я никому не дам Вас в обиду. Ты веришь мне? Ведь я твой старший брат, верно?

По сей день не могу забыть счастья в глазах малышки, когда она прильнула ко мне и прошептала:

— Да. Я верю Вам. Я всегда мечтала о принце, который поцелует меня и я из лягушонка — стану принцессой", — она подставила мне свои тонкие злые губки (точь-в-точь — матушкины) и я поцеловал их. У меня было чувство, будто я целую больного воробышка и я боялся убить его одним лишь дыханием, настолько он был слаб после сего приключения.

Тут из кареты раздалось довольное ворчание тетки:

— Ну вот, — спелись голубки. Ну, погодите немного! Шарлотта, подумай, какое хозяйство у этакого жеребца! Обожди пару лет, а потом уж — готовь маслице!" (Если русский двор за глаза зовут "хлевом", то прусский "казармой". За весьма специфические юмор и нравы.)

Кузина весьма смутилась и торопливо отпрянула от меня. Я подсадил ее в карету, она легонько ойкнула, опершись на побитую ногу, и сразу обратила на себя внимание стареньких статс-дам. (Милочка, какой ужасный синяк! Эй, кто-нибудь — леду и корпии Ее Высочеству!)

На прощальном вечере, посвященном заключению Тильзитского мира, давали оперу и наконец-то пела "мамзель Софи". К занавесу, когда охрана утратила былую бдительность, моим людям удалось смести с дороги жандармов и я вошел в зал, где шло представление.

И вот, — раздаются заключительные аккорды, героиня Софи умирает на сцене, а я иду по центральному проходу в шинели со споротыми погонами. А в руках у меня букет самых прекрасных, самых огненных роз, какие только бывают посреди лета.

Бонапарт — белый от ярости, у Александра нервный тик, но публика разглядывает нас с нескрываемым интересом. Толпе нравятся эти штуки, — ими она живет из поколения в поколение. Я подхожу к сцене и осыпаю "мамзель" розами с головы до пят. Она, лежа посреди сцены ("умерла" по либретто), застыла и подглядывает за своим Государем (давеча он самолично выдрал ее розгами). Тут я опускаю руку в карман и кто-то визжит:

— У него пистолет!" — офицеры бросаются ко мне, а Софи с ужасом смотрит и ползет от меня всем телом вглубь сцены. Тут я вынимаю споротые полковничьи погоны и кидаю их к ногам певички. На меня кидаются жандармы, а Софи вскакивает, с чувством целует мои погоны, а потом поднимает одну из огненных роз и бросает ее обратно — через всю залу.

Французские жандармы — люди весьма жесткие, как по команде на миг отпускают меня, дают мне поднять эту розу, а уж потом заламывают мне руки за спину и выволакивают из оперы…

Там ко мне подходит Коленкур и с ним прочие. Кто-то грозит всеми смертными казнями, но Коленкур наливает мне бокал шампанского. Кто-то кричит, что Императору будет доложено о том, как Коленкур пьет с "врагом Государя", но тот язвит:

— С чего вы взяли, что это враг моего Господина? Теперь это не враг, но его — кредитор!" — все изумленно смолкают, а Коленкур, лукаво усмехается:

— Из нынешней проделки следует, что полковник спал с нашей Софи. Но теперь-то она спит с Государем! После главного из местных Жеребцов и его бездонного кошелька…

Бабы — существа слабые, недалекие, но они умеют сравнить. Неужто вы не можете понять, что после сей Жертвы Император не может не приблизить "mon Sasha" к себе безусловно?!

Тут — l'Amour! И наш Государь выиграл! Как всегда…

И Коленкур, как всегда, оказался прав. Александр Павлович был взбешен и посулил мне верную плаху. Великий же корсиканец хохотал от души и даже уговорил моего кузена, — вернуть мне все звания, ибо с точки зрения Франции дело теперь не стоило выеденного яйца.

Меня же Бонапарт пожелал видеть в Париже, в качестве атташе по культурным вопросам. (А Коленкура немедля отослал в Россию, сказав: "Монархисты слишком уж снюхались!")

Через полгода в Париже я слушал Оперу в ложе для почетных гостей. Софи случайно заметила меня и в антракте прислала конверт, в коем был один из моих погонов полковника с запиской — "Savage" ("Дикарь").

Я был в ложе с "Прекрасной Элен" и она первой прочла записку и, скривив носик и вопросительно подняв бровь, презрительно бросила:

— Если ты и вправду имел дело с настолько дешевой шиксой, — не подходи ко мне. Я боюсь подцепить дурную болезнь.

Я поцеловал Элен и, обращаясь к сидевшему рядом с нами ювелиру Францу Дитриху, просил:

— Милый Франц, вставьте-ка в сей погон пару камушков: сапфиры, брильянты, — в общем, на ваш вкус и вручите его примадонне. Если вы успеете сделать сие до конца спектакля, за все плачу вдвойне. Да, и еще… Вручите-ка мамзели и это", — тут я перевернул записку Софи и черкнул на другой стороне "Mademoiselle". Элен иронически хмыкнула, прочитав написанное, и благодарно пожала мне руку.

Когда опускался заключительный занавес и артисты выходили на прощальные поклоны, примадонне подали мой конверт с букетом ослепительно белых лилий. Мсье Дитрих не стал бы ювелиром нашего дома, если бы не угадывал мнений и настроений без лишних слов.

Мадемуазель весьма болезненно улыбнулась. Она хорошо поняла смысл ответа, но все же на глазах у всех раскрыла конверт. Ее глаза блеснули таким счастьем, что она, не помня себя от радости и нарушая приличия, вынула мой погон и приколола себе на грудь, точно брошь. Да он и стал весьма изысканной и необычайно дорогой брошью, — Элен даже не выдержала и прошипела мне на ухо:

— В другой раз за срочность не удваивай гонорар. Да и что за ребячество, — удваивать цену, не зная работы?!" — но дело было сделано, да и весь свет уж заметил, как чудят русские гости.

Так что я даже поднял руку и помахал мамзели. Элен в ту же минуту по-хозяйски крепко взяла меня за плечо и общество сразу поняло значение сего жеста.

Певичка тоже поняла намек и пристально посмотрела на Элен. Мужчины в таких случаях судорожно считают нашивки на рукаве, или звезды в погонах соперника. Дамы в эти минуты прикидывают — сколько на врагине навешано. Что любопытно, — на Софи было нацеплено на порядок больше, но сама она при всем том выглядела во сто крат дешевле. Поэтому мамзель весело помахала мне рукой и послала воздушный поцелуй. Но у публики не возникло сомнений, что сей поцелуй был прощальным.

Через пару дней на обеде у Императора во время перемены блюд Бонапарт подошел ко мне и тихо спросил:

— Неужто ваша жидовка лучше в постели, чем наша Софи?

Я с поклоном отвечал:

— Никак нет, мон Сир. Но у нее есть одно преимущество. С Вами она не станет даже за камушки", — француз в первый миг оскорблено посмотрел на меня, но потом только развел руками:

— Поверь, меня самого тошнит ото всех этих шлюх. Но я — Император и мои люди верят, что я обязан переспать с лучшими юбками моей Империи. А мне достаточно моей Жозефины, но… Положение обязывает.

Когда ты сядешь на трон Ливонии, ты поймешь меня…" — он отошел к прочим гостям, а я долго стоял и думал над его словами. И поверите, или нет, но мне вдруг по-человечески стало жаль его.

Я чуток забежал вперед, а еще не рассказал, как уехал в Париж. Наш штаб много думал, как "стянуть с меня одеяло". Галлы народ дотошный и их подозрительность могла дойти до того, что я до ветру ходил бы с тремя-четырьмя попутчиками, а о серьезной работе в таких условиях не могло быть и речи.

Все изменила шутка из времен детства, — я сказал:

— Давайте я прикинусь паяцем! Пожалейте героя войны, увечного, искалеченного! Подайте по три рублика на пропитание!

Граф Спернгтпортен аж поперхнулся от смеха, а затем с ожесточением принялся пыхтеть трубкой, что всегда означало в нем бурную работу мысли. Выкурив и выколотив трубку, генерал Иезуитского Ордена буркнул:

— В этом есть нечто — рациональное.

И дело пошло. Французы — ребята особые. Для них Париж — пуп Земли, а Франция — начало и конец всего сущего. На все остальное гордые галлы смотрят свысока и общаются исключительно через губу.

А теперь представьте себе, что к ним едет не бравый шпион, но инвалид войны, человек, просящий медицинской помощи и консультации у их великих хирургов. Человек, жаждущий припасть трепетными губами к истокам великой французской культуры! (Я сказал, что не стану пить шипучки с настойкою на клопах, но мне сделали зверские лица и строго приказали: "Надо, Саша! Для Дела".)

В день пред отправкой меня провожал целый консилиум, коий подробно объяснил какие у меня боли и — где, а ребята из Школы просили, чтоб я привез им "подарок" из Франции. Да хотя бы "машинку для вырыванья ногтей", — я чуть не убил их всех!

(С того самого дня все новое и заморское, как то: устройства по загонянью иголок, или приборы для получения электрического разряда зачисляются моими людьми по графе "культурного обмена с Европой". Вы не поверите, — насколько культурно обогащаешься, сунув два электрода пленнику в известное место… За электрическим током — большое будущее.)

Во Франции я сразу лег на больничную койку. Лежу я в той самой койке, играю с Андрисом в шахматы, а Петер у окна строгает какую-то палочку. Тут отворяются двери и мой врач Ларре вводит ко мне самого Био.

Я отрываюсь от занятной игры (я давал фору Петеру — ладью, или больше) и радостно восклицаю:

— О, нашего полку прибыло! Со свиданьицем, господа! За знакомство… Нет, нет — только коньяк. Мужчины пьют лишь коньяк… Шипучку для дам! Или у нас тут есть дамы!?" — а ловкий Андрис уже подавал нам по хорошему бокалу самого лучшего коньяка. Гости страшно растерялись, сконфузились, не смогли отвертеться и выпили со мной за компанию. Тогда я сказал:

— Теперь, когда мы отдали честь Франции, надобно выпить и за Россию. За нашу дружбу — сей дар наших гор!" — с этими словами была откупорена бутылка самой лучшей армянской настойки, коя нисколько не уступает французскому коньяку, а кое в чем и превосходит его, ибо изготовляется в более сухом климате.

Гости и на сей раз не смели отказываться, а когда вкусили сей армянской амброзии, да закусили сыром с соленой рыбкой — их глазки заблестели, а щечки раскраснелись, и беседа пошла на лад.

Я тут же стал раздеваться, спрашивая, как зовут Био, и в каких болячках он спец. Великий физик увидал мои шрамы, оставленные бакинской плеткой, и потерял язык от изумления. Но слово за слово — я разговорил его и он признался в том, что его близкий друг — Клод Бертолле.

Я сделал вид, что мне все это совершенно неинтересно и весь вечер прошел у нас в милых дискуссиях под коньячок на темы рассеяния светового потока. И только когда Био (будто случайно) рассказал мне о некой соли, коя способна заменить нынешний порох, я пришел в совершенный восторг и признался в том, что всегда без ума от хлопушек и — самолично делаю фейерверки.

Тут Био вызвался познакомить меня с создателем соли — Клодом Бертолле. Сказал и сгинул — без малейших следов.

Даже Андрис стал волноваться — не сорвалась ли рыбка с крючка. (Он не был посвящен в тонкости всей комбинации. Я нарочно хотел, чтобы он волновался, а жандармы знали, что он — волнуется, а я — нет. Мне нужно было "выскочить из-под одеяла".)

Через неделю Жан Био ввел в мою палату этакого Деда Мороза — милого старикана по имени Клод Бертолле. Тот был сама прелесть, а главное — глаза, — добрые-добрые. Прелесть, а не глаза.

Прозрачные, как моча после пяти кружек светлого пива и — какие-то остекленелые, а на устах цвета "коровяк после щавеля" такая улыбка, что можно просто влюбиться в дедушку. Если бы он конечно — продолжал улыбаться, когда отворачивался. (Я на сей случай нарочно забыл зеркало у окна, у коего брился каждое утро, чтоб к свету — ближе. Свету было немного — конец октября, но жандармы о сем не подумали, а верней — не придали значения. Рекомендую.) Милый был старикан…

Слово за слово, — он не поверил, что я делаю фейерверки. Тогда я просил врачей дать мне ингредиенты и выпустить на прогулку — нехорошо вонять серой в приличном-то обществе!

На улице было сыро, но моя шутиха рванула на славу, так что даже монашки, ухаживающие за больными, завизжали сперва от ужаса, а потом от восторга от этакой красоты. Тогда мой старичок-боровичок побился со мной об заклад, что его соль — мощнее селитры, я поспорил и проиграл дюжину коньяка.

А на другой день я послал матушке письмо с подробным описанием хлората калия, или — бертоллетовой соли, а также способа ее получения. Думаю, жандармы, читавшие мою переписку, ошалели от этакой наглости. Они не имели права пропускать такой информации, но и не могли признаться в том, что читают все мои письма.

Письмо мое было задержано на целых три дня и сам Фуше лично принимал решение — что с ним делать. Наконец, письмо поехало в Ригу без исправлений, а жандармы счастливо потерли руки — им казалось, что все идет по их плану. В те же самые дни — наши абверовцы, получив письма от Петера и Андриса, но не меня, тоже потирали руки — все шло по нашему плану. (На сей счет есть старая жидовская мудрость: "На рынке всегда два дурака. Один не знает, что продает, другой — что покупает".)

Когда мое письмо прибыло в Ригу, матушка на радостях огласила его штабу армии. Многие одушевились, но сам Барклай, посвященный в некую тонкость, скорчил мину:

— Новый порох? А чем же плох старый? Сие — несерьезно.

А граф Спренгтпортен, поскрипывая суставами, и рассыпая из себя песок, воскликнул:

— Госпожа баронесса, — если сие пришло с официальною почтой, в сем нет ничего интересного. Фуше не выпустит настоящий секрет. В каком контексте упомянута сия соль?

Матушка — весьма покраснев, рассказала, что упоминание о новом порохе прозвучало промеж строк о рецепте фейерверка на бертоллетовой соли и Штаб грохнул от хохота. Мою же бумажку сунули "под сукно" по причине — полной ненадобности.

Впрочем, бертоллетову соль стали производить. В Дерпте. В количестве тридцати или сорока грамм в месяц "на фейерверки" и матушка самолично придумала новый салют. Штаб же "выкинул из башки" эту проблему и французы остались в полном недоумении.

Они еще раз просили шпиков в нашем штабе (одна из певичек — "спела в Тильзите", но Абвер не стал брать негодников) вновь поднять сей вопрос, но тема опять не вызвала энтузиазма у русских вояк. (Вот такие мы ретрограды.)

В конце концов французы… сами выкинули из головы бертоллетову соль. (Их собственные разработки зашли в тупик и им страшно хотелось узнать, что думают по сему поводу в Дерпте.)

Бертолле сразу стал сух со мной, официален и перестал скрывать, что я ему — неприятен. Впрочем, это чувство было у нас взаимным и я даже нарочно раззадоривал старика. Ровно через месяц меж нами вспыхнул скандал.

Я получил от Антихриста (успокоенного по моему счету Фуше) предписание на Новогодний Салют — Победительной Франции и с блеском исполнил сие поручение.

Все парижане — даже в 1814 году, когда я был в Париже в немного ином свойстве, вспоминали мой фейерверк и говорили, что на их памяти не было другой такой же феерии. А мне Совесть не позволяла сказать, что нынешняя "феерия" мне больше по сердцу, чем та забава.

На Новогоднем салюте Бертолле отбросил предосторожности и весьма зло высмеял мое мастерство, сказав, что я никогда не сделаю того, что может он. Мы ударили по рукам, и чрез неделю он показал, как делить в воздухе огневые шары "пистонами" на гремучей ртути. Ввиду того, что сам Бертолле был химиком, но не пиротехником, зрелище вышло жалким и он сам это понял.

Тем не менее, я объявил о своем проигрыше и передал ему еще одну дюжину коньяка. А повеселевший Бертолле поведал мне секрет производства использованного им — азида ртути.

Мы стояли в самой толпе народу, и я все отвлекался на пустяки, так что никто не обратил внимания. Лишь через три месяца, когда Андрисову отцу стало плохо, Стурдз с моего дозволения выехал в Ригу и в подметке своего сапога вывез кальки с подробным описанием технологии. Надеюсь, все — ясно?

Только самый пикантный момент был не в том. Моя матушка — прежде чем выносить письмо на обсуждение штаба, достала из стола работы Мейера (по созданию хлорного производства) и вместе с изобретением Бертолле передала сие — Аракчееву. Французы совершили ошибку, — мы не пытались исследовать сию соль, нам нужна была тайна окисления хлора!

На конференции в Тильзите (где я познакомился с будущим Веллингтоном) состоялся доклад Николая Раевского. Использовав опыт Прейсиш Эйлау, сей гений впервые задумался над "настильным огнем артиллерии". До массового применения штуцеров, такие вещи были попросту невозможны!

С другой стороны, — надо вспомнить события Семилетней войны при Гросс-Егерсдорфе, Кунерстдорфе и (известною оговоркой) — Цорндорфе. Граф Шувалов тогда впервые с блеском использовал свои знаменитые "единороги", иль — гаубицы, бившие "перекидным огнем" через головы русских солдат. (Железный Фриц в сих сражениях нажил себе немало седин…)

Увы, у "единорогов" был большой минус — они не стреляли картечью, а ядра в момент подлета шли по столь крутой траектории, что от каждого взрыва гибло слишком мало людей. Уже тот же Фриц нашел "противоядие" против такого огня — его воины перестали стоять на месте и прежнего эффекта уж не было.

С той самой поры молодых канониров учили, как катехизису, — наибольшее поражение достигается картечью с прямой наводки. И, стало быть, солдаты не смеют стоять в "секторах обстрела" вашей же артиллерии. А кавалеристов (естественно), — перед вражьими пушками всегда есть "мертвые зоны" где нет вражьих каре. Отсюда, — кавалерийский наскок через "мертвую зону" крошит пушки, открывая дорогу пехоте.

Это было настолько естественно, что — не подвергалось сомнениям. Первым в сем усомнился Раевский.

Коля Раевский происходил из шляхетского рода. Выселены, как инсургенты. Дед его принял участие в самом первом Польском Восстании и пал в деле при Бродах. Бабка — в дороге на Москву (а несчастных везли без теплой одежды в открытых телегах) простудилась и умерла на руках первенца своего. Отношение к "москалям" можно представить…

Тем не менее Николай Раевский (старший) дал прекрасное образование детям своим и не препятствовал в выборе суженых.

Молодым Раевским путь в армию был, конечно, заказан и братья Раевские окончили Московский Университет. После ж описанных мною несчастий войска "открылись" для "шляхтичей.

Наука в ту пору "перешла на военные рельсы" и математик Раевский стал офицером Артиллеристского Управления.

Университетское образование — не чета нашей казарме и Коля вскорости выделился из общей массы своими талантами. Сразу после Прейсиш-Эйлау он подал рапорт, в коем предлагал создать научную группу по… исследованию порохов.

По его хитроумным расчетам вышло, что артиллерия может стоять за траншеями и бить прямою наводкой! При едином условии, — она должна пользоваться не "черным" порохом! (Тут надобно понять одну вещь, — в то время не знали другого пороха, кроме "черного"! Даже понятия не было "черный"! Сей рапорт был сравним с предложением "не пользоваться в быту белой солью", иль "не красить белья синей синькой"!)

Но по Колиным выкладкам вышло, что бертолетова соль может дать больший импульс ядру и так далее. Не вдаюсь в рассуждения, — важно лишь, что рапорту дали ход и к описываемым событиям, нас интересовала не сама бертолетова соль, но — хлорное производство и технологии получения соли промышленным образом.

Как только в России были получены мои кальки, граф Аракчеев отдал приказ строить завод по производству хлора в Воскресенске — в ста верстах от Москвы. Выгоды Воскресенска состояли в том, что он был рядом с Москвой, водой и фарфором. Причем, последнего иностранца в этих краях видели ровно полтысячи лет назад. Да и тот был — монгольский нукер.

(Кстати, — вражьи шпионы по сей день не ведают, где мы производим Имперский Хлор. Я, хоть и числюсь Создателем моей Службы, начинал я не в безвоздушном пространстве!)

Забегая вперед, доложу — "хлорный" порох не оправдал наших надежд. Да, он обладает большей метательной силой в сравнении с "черным", но…

Нам не удалось добиться "зернения" смеси. (Иными словами, — сей порох неравномерно горит и отсюда возникает сильный разброс.) Во-вторых, — хлорные продукты горения разрушают оружейную сталь. (Знаменитые "Пушки Раевского" отливались из особой "хромистой бронзы" при расчете на полсотни зарядов, веся при этом… полтонны!) И, наконец, — самое страшное. Окислы хлора действуют отравляюще на орудийный расчет. Без слов…

Я познакомился с Колей в 1811 году, возглавляя работы в Дерптском Университете. (Коля отвечал за баллистическую экспертизу и прочее.) Мы сошлись с ним на самой близкой ноге и дружба сия укрепилась со временем.

Когда наступила Отечественная, мы все ушли на фронт и… Мы с Колей получили генеральские звания с разницей в месяц. Вместе держали Курганную Высоту (он — Пушками, я — в траншеях перед этими самыми Пушками), — он прикрыл огнем мою задницу, а я — не пустил к нему кавалеристов противника…

После одного такого сражения полагается потом всю жизнь друга — водкой поить. Мы и — поили…

После Войны все смеялись, — вы как ниточка за иголочкой: "Где Бенкендорф, там и — Раевский, где Раевский, там — Бенкендорф!" И это при том, что Коля — поляк, а я — немец…

Это — серьезный вопрос. Его дед воевал с моим дедом. На руках Бенкендорфов (вне сомнений) есть Кровь Раевских, а Раевские в свое время кончили не одного Бенкендорфа. По всем понятиям мы должны ненавидеть друг друга. Но…

Возможно, — нам повезло и мы успели получить хорошее образование и поглядеть мир до нашей встречи. Не исключаю, — здесь сработало правило: "Враг моего врага — мой друг!" У поляка Раевского и остзейца Бенкендорфа пред глазами был столь явный враг, что старое отошло на второй план. (Под сим врагом я имею в виду — … не только лишь якобинцев.) А кроме того…

В октябре 1812 года старый Николай Раевский готовился встречать лягушатников хлебом-солью, когда к нему прибыл его старший сын — генерал Раевский.

Раевский-младший спросил у отца:

— Почему вы еще не уехали? Француз входит в Москву, а вы — даже не собраны!

Раевский-старший отвечал сыну:

— Мы ждем спасителей и освободителей… А ты…?

Мой друг долго смотрел на отца, а потом тихо вымолвил:

— Моя жена — русская. К Дому ее — пришла Беда. А Дом ее ныне — мои отпрыски. Такие же шляхтичи, как их Отец. И — Дед… Когда настанет их час, они по всем шляхетским обычаям пойдут защищать родимую матушку, беря пример с их родителя — шляхтича. Ты же сам меня выучил шляхетскому Гонору!

Отец ничего не ответил. А сын собрал жену и детей и увез их от наступающего противника.

Согласно преданию, старый Раевский долго смотрел вслед старшему сыну, а потом кликнул младшего из своих сыновей (кстати — Анджей Раевский был видным членом якобинской Ложи иллюминатов) и сказал ему:

— Собирай женщин. Мы уезжаем. К родне — в Нижний Новгород. Пока я жив — Раевские не пойдут брат на брата…

Старый поляк умер в 1820 году в объятиях двух своих сыновей — генерала от артиллерии (будущего сенатора) и профессора Московского Университета (вольнодумца и якобинца). Дети его были по разные стороны баррикад, но так и не пошли "брат на брата.

Я всегда поражался, как до хрипоты спорили братья Раевские практически обо всем, как ругались они и даже — хватали друг друга за грудки… А потом шли вместе пить чай и воспитывать детей и племянников. Они говорили между собой:

— Пусть дети слушают и рассудят — кто прав. Мы — оба за Правду и желаем, как — лучше!

Да… Это — не все. Попытки использовать "хлорный" порох пусть и не по прямому его назначению продолжались и после Победы. Под мои "патронатом" в Дерпте стала работать "Комиссия по порохам", в кою вошли весьма многие — от старшего Гесса со старшим Тотлебеном, до шведа Гадолина, немца Вольфрама (этот — эпистолярно) и ваших покорных слуг — Бенкендорфа с Раевским.

В ту пору казалось, что с нашей Победой мы пришли в Новый Мир — без Крови и Войн… Уже через пару лет из Комиссии выделилась "группа редких металлов", коя в годы Войны создала рецепт "хлорной бронзы". Некое время они работали тайно и с этим связаны проблемы авторства: тот же Вольфрам открыл свой металл раньше Тангстена, но по согласию меж русским и прусским штабами не публиковался об этом. На двадцать лет задержались публикации великого Гадолина…

Мне кажется, что мы вступаем в странную пору, — когда о все более великих открытиях будет узнавать все меньше людей… Иной раз — позавидуешь ученым Средневековья, — они же все знали! А тут — иной раз выдумываешь что-то этакое, что уже сто раз придумано… А такие, как я — еще и руки-ноги повыдергают, чтоб ты этого не придумал, да не сравнялся в том — с их Империей!

Второй группой стало "отделение порохов". Его возглавил Ваня Тотлебен. Выяснилось, что даже "черный порох" горит иной раз по-разному, — в зависимости от типа селитры. Стали заниматься селитрой и вскоре началось производство "селитры нового типа" — на основе аммония.

"Аммонийные" пороха (в отличье от черных) дают гораздо большую дробящую силу и Ваня предложил их использовать в качестве начинки для ядер. (В ходе подавления Восстания в Польше нами впервые были применены "осколочные фугасы" — на базе аммонийной селитры.) Впрочем, для такой цели "аммонийные пороха" слишком капризны и требуют много "восстановителя" — например, той же нефти. Во время одного из таких испытаний заряд сработал не вовремя и…

Я принес в дом Тотлебенов одну лишь фуражку… Ванина жена так и осела, увидев ее, а сын его и Наследник молча взял фуражку отца и хрипло сказал:

— Я говорил, я просил его… Шутки с порохом, — те ж игры с Нечистым. Добром они не кончаются…

Я еще тогда рассмеялся и удивился:

— Но ты ж ведь и сам — хотел стать таким, как отец! Ты же этому учишься!" — а юный Эдик Тотлебен с горечью отвечал:

— Нас учат взрывать мосты, дамбы и пирсы. Я сам только что сдал все экзамены по мостостроению и доподлинно знаю, — где "сердце любого моста". А теперь представьте себе, что давеча я пришел на учебный мосток, стал вязать там заряды и чувствую — он, как — живой… У него и вправду есть Сердце. У него и вправду — Душа! А я — все равно, что — Палач…

Пришел домой, рассказал все отцу… Он еще рассмеялся, задумался и сказал, — "Вот приеду с очередных испытаний, тогда и обсудим. Может быть тебе не стоит быть взрывником…" Обсудили… Это все равно что — Перст Божий!

Меня будто холодом обдало. Не верю я в этакое… Точнее, — Верю всем Сердцем, что этакое — неспроста!

Может и вправду: мосты с крепостями — живые? Может и они испытывают такую же боль, как и мы? И им (как и нам!) сводит Сердце, когда они видят людей с пороховыми зарядами?!

Может быть, — Господь через Эдика пытался достучаться до Ваниного сознания… Предупредить его. Остеречь. Не знаю…

Только я сразу же перевел Эдика из взрывников на курс инженерной фортификации. Господь дважды — на повторяет!

Я вышел из лазарета Ларре в ноябре 1807 года и нам в посольстве выделили комнату в "секретарском гареме.

В первый же вечер к нам постучали и на пороге появился молодой человек смазливой наружности и весьма томного вида:

— Владимиг Нессельгоде — к вашим услугам", — и уставился на меня с таким видом, будто я задолжал десять рублей и уж сто лет, как не отдал.

Я мог бы многое рассказать о милом Несселе, но это уж сделано Грибоедовым. Нужно лишь догадаться, что описано общество не московское, но столичное — и все сразу становится на места. Нессель выведен, как Молчалин, и этим — все сказано.

Но при первом знакомстве с сей гремучей смесью лакейского хамства и не менее рабской угодливости, я был так потрясен, что даже не мог в первую минуту прийти в себя. Я так растерялся, что предложил ему выпить. На это он, не моргнув глазом, ответил:

— Я человек — взглядов самых умегенных и потому — не пью.

Через пару лет чертов Нессель, став полномочным послом, издаст свой знаменитый циркуляр, осуждающий пьянство и "предосудительное". Как-то, "незаконные половые связи с местными обывателями, азартные игры на деньги и нарушение пристойности и благочиния в пределах посольства", — я постарался соблюсти дух сего документа и словесные обороты. Общий же восторг в сем циркуляре вызывали слова, — "отныне девизами дипломатии должны стать Умеренность и Аккуратность.

Сегодня уже не понятна причина столь бурного веселья дипкорпуса после прочтения сей бумажки, так что — объясняю.

К той поре на Руси появилось невиданное число вдов "благородных Кровей", коим очень хотелось — сами знаете что.

Так вот, — по матушкину наущению, сих "веселых вдовиц" срочно переженили гражданскими браками на пажах-содомитах из Корпуса и отослали в страны, завоеванные якобинцами. Прекрасные дамочки вели себя, как от них ожидалось, и жандармы быстро махнули на все рукой, осознавая, что среди голодных дурех скрывались "девочки Абвера". Но как их выловить в сем потоке клубнички?

Иностранные дипломаты догадывались, что атмосфера повального бардака была нарочно создана нашей разведкой и после Несселевой бумаги, его стали почитать — либо редкостным идиотом, либо…

Впрочем, ему не смогли ничего приписать и объявить "персоной нон грата". А "не пойман — не вор!

Но он с тех пор всегда нервничает и заводится, когда в его присутствии поминают "Умеренность и Аккуратностью.

Кстати, мне тоже досталось от Саши. Догадайтесь — кем я выведен в этой фарсе?

Я, когда впервые услыхал эту вещичку — смеялся до слез. Все — правда. Каюсь, были и "дистанция огромного размера", и "собрать бы книги все — да сжечь", и даже как — "в траншею мы засели с братом"! Все это было, было…

Ну, а раз было — чего ж тут стыдиться? Я даже нарочно сделал сей эпиграмме рекламу, представляясь незнакомкам и их мужьям: "Полковник Скалозуб!" — так что меня не особо клевали.

А "Молчалина" злые языки съели чуть ли не с потрохами. Но он — сам виноват. По жизни.

Так вот и наша беседа кончилась — грустнейшим образом. Когда наше молчание к нему (я сел пить с друзьями, а Нессель — сидеть меж нас, как забытая клизма) стало попросту неприличным, он наклонился к моему уху и очень громко — на всю комнату прошептал:

— Откгою вам мою стгашную тайну! Я — евгей!

Стакан с водкой чуть не выпал из моей ослабевшей руки. Петер сделал вид, что это — не для его ума, а Андрис подчеркнуто громко зашуршал вощеной бумажкой, отрезая кусок запеченой говядины. (Я с детства не ем свинины.)

Когда я пришел в себя, я, поманив эту гниду ближе, шепнул в ответ:

— Так уж и быть, — открою Вам и мою самую страшную тайну. А я — нет!" — нужно было слышать как громко и обидно заржали мои Петер с Андрисом, чтоб понять, как вмиг переменилось лицо Нессельрода…

В тот вечер Нессель не мог более оставаться среди нас и пулей вылетел в коридор, чем вызвал новый взрыв смеха. (Случайные люди на лестнице, увидав все это, тоже не удержались от хохота.) Вот такие сотрудники работали в нашем посольстве!

Дня через три в посольстве был новый бал. А где еще дамам "искать объект", а нам — волочиться за дочками, иль женами якобинцев? Работа такая…

Мы обязывались ходить на танцульки — по долгу Службы. Нашим "Вергилием" по кругам сего рукотворного ада стал Чернышев. Он со мной был в Колледже, но по Крови своей — "с Польского Роду" для него не стояло трудностей с католичеством. Отношения наши так и сложились, — бывшими одноклассниками, игравшими роль "добрых знакомцев", но… Иным стоило знать, что в Колледже мы (мягко сказать!) немножечко враждовали.

Такова была суть "политики Александра": не имея чисто русских агентов, коим он мог бы без памяти доверять, Государь любил посылать двух разведчиков — католика с протестантом. Чтоб они помимо собственных миссий присматривали за напарником. Нервировало это ужасно, но и дисциплинировало.

Как я уже доложил, это был для меня — не первый напарник. Но, как показал опыт, — лучший. В отличие от Воронцова, много нагадившего мне на Кавказе, Чернышев оказался больше "службистом" и не ревновал меня к "миссии.

С другой стороны, — я ни на миг даже не сомневался: стоит мне "закрутить с жандармерией", иль что еще — Чернышев первым всадит шпагу мне в спину и… Рука его не дрогнет при этом.

Чего я в жизни не ожидал — когда в жандармерии укрепились мнения обо мне и до провала остался какой-нибудь шаг, Чернышев сумел "стянуть на себя одеяло", был арестован и провел целый месяц в жандармском застенке. (Его выслали из страны как "персону нон грата" сразу после моего ареста.)

Жандармерия не желала признать, что месяц потратила на "сосание пустой соски" и обвинение Саше так и не было выдвинуто. Ну, — а пара сломанных ребер, да чуток отбитая печень — мелочи в ремесле. Главное, — противник не смог ничего доказать.

Когда я "в железах" вернулся в Россию, Саша был с теми, кто встретил меня у причала. Мы просто обнялись, расцеловались и… Я еле ходил после раны на горле, Саше не стоило обниматься после жандармских допросов — так что мы не очень-то тискались.

Был удивительный день, — только что прошел дождь и пахло родимой Ливонией: морем, осеннею сыростью и — немножечко тлением. Странно, я никогда не считал Санкт-Петербург своим родным городом, а тут…

Недаром во Франции правил Король-Солнце, а символ страны астрологический Лев. Во Франции я всегда страдал от жары и немыслимой духоты, а тут — живительный холодок милой Осени… Едва заметными капельками моросит дождь и они будто капельки пота проступают на кандалах…

Когда сбили оковы, я долго тер затекшие руки и всем телом пил живительный дождь после тьмы тюремного трюма. Я люблю Осень и Велса — Бога Осени и Осенних дождей. И я ненавижу Перконса и его жаркое Лето. Возможно, мое отношение к Франции берет начало и — в этом.

В сей прекрасной стране слишком жарко, душно и потно на мой характер. (А на Руси слишком сухо, морозно и холодно.)

"Всяк кулик свое болото хвалит", но мы ни разу не лезли ни к французам, ни — к… Так что — всем им надобно в наших болотах?

Но я отвлекся…

В тот день на дороге — домой, к тихому зданию на Фонтанке, я спросил у напарника:

— Меж нами не могло не быть розни… Зачем же ты "потянул не свое"? После всего, что было в Колледже?

Поляк и скрытый католик усмехнулся в ответ:

— Ты был на шаг ближе. Я тоже мог сделать что-то подобное, но позже… А дорого яичко — к Христову дню.

Цель оправдывает Средства. Из нас двоих только ты мог достичь Цели, стало быть мой арест…

Я не люблю тебя и не строю иллюзий по твоему поводу. Ты, конечно, немножечко вырос: научился прятать клыки, да острые когти… Иные уж думают, что ты — круглый интернационалист, но я помню тебя — маленького. И потому я знаю, — за что мои предки умирали при Грюнвальде и жгли вашу Ригу…

Ведь черного кобеля — не отмыть добела. Иль нет — Тиберий?

Я вздрогнул. Сей человек помнил мое коллежское прозвище. Прозвище, данное мне католиками. И я осознал, что мы — враги. Государь знал — кого ставить в напарники, чтоб они не снюхались за монаршей спиной.

— И все ж ты дал арестовать себя — за меня?!

Поляк, иезуит и несомненный католик с мукою посмотрел мне в глаза:

— Почему тебе так везет? Я из кожи лез, в струнку втягивался, чтоб на йоту приблизиться к Миссии! А ты — надрался до чертиков с одною свиньей, переспал с другой, третьей — и тебя уж вводят в такие сферы… А там преступление за преступлением! Против всех законов — человечьих и Божеских!

И после всего — ты Добился. Ты получил доступ к важнейшим тайнам противника. Ты — вербовал самых важных из них… Стало быть — ты, а не я, праведник, верней исполнял нашу Миссию! За что?! За что, — тебя Тиберия больше любит Господь?

Я не знал, что ответить. Что тут можно сказать? "Ты — хреновый разведчик?" Это — не так. Саша всегда был лучше меня и в Учении и в Работе.

"Ты не умеешь входить в доверие к людям?" Опять — не то. Меня обожают немногие. Люди моего круга, — "нацисты", "северные евреи", Академики, жандармы и… мужики. Всем остальным по душе — Чернышев. Он — порядочный, исполнительный и (чего греха таить!) обязательный. А я за все время моего сенаторства побывал в том же Сенате — раз десять. Каждый раз — выступал там с докладом. Всякий раз доклад кончался скандалом…

Я никогда не скрывал от сенаторов, что они — не важней дурных газов от моего таксуса Вилли. Любого из них я могу взять по абстрактному обвинению, докажу вину и присужу посадить на кол на турецкий манер! А все остальные сенаторы единогласно поддержат это решение и будут рукоплескать под вопли несчастного на колу…

И уж тем более я могу на глазах у них всех подтереться любым их решением, ибо реальную Власть в Империи имеют не Сенат, и не Канцлер, но Тайный Совет. А там у меня — один из трех решающих голосов. Два других у Государя и у Сперанского. Недаром же Государь хозяйствует над Первым, Миша Вторым, а я — Третьим Управлениями Канцелярии Его Величества. А чем управляет Сенат и сенаторы?!

Этого сильно не любят. А вот Саша делает вид, что от сенаторов что-то зависит. Так что…

Я не знаю, — почему мне всегда больше везет. Видно, — такова Божья Воля. Но и тут…

Саша — весьма набожный человек. Он — истый католик. Послушать его, так — каждый обязан подставлять еще щеку… Его Господь — Воплощенье Любви, Нежности и Всепрощения… Еще бы — принять Муку за весь Род Человеческий! Да только — не Верю я в этого Господа.

Я вырос в иудаистско-лютеранской семье. Матушка моя — иудейка. Из "академических". Поэтому к Господу она всегда относилась хоть с пиететом, но и — легкой иронией.

Отец — ревностный "нацист" протестант. В лютеровом учении сказано, что каждый обязан восхвалять Господа на родном языке, сообразно — народным обычаям. Поэтому Карлис наряду с Господом верил и в Велса — Повелителя Осени, и Ель — Королеву Ужей и все прочее — во что испокон веков верят балты.

Поэтому Господь для меня сохранил некие черты грозного иудейского Яхве, преобразившись на лютеранский манер в соответствии с — нашей этикой.

Господь для меня — этакий нелюдимый, ворчливый, угрюмый старик… Я знал одного такого.

Он жил на хуторе вблизи Вассерфаллена. Его не любили. Он всю жизнь копался на полоске его личной земли, не пил, не курил, с женщинами не общался, а с прохожими — не разговаривал. Да к нему и не ходил никто, кому нужен настолько — бирюк?

Три раза в год он приходил в Вассерфаллен, садился на скамью у нашего дома, развязывал холщевый мешок и… раздавал детям подарки. Видно, после долгой работы одинокими вечерами ему нечем было заняться и он всю жизнь вырезывал игрушечки для детей. Из обычных полешков.

Не знаю почему, — в его игрушки было приятно играть. Они как-то по особенному удобно ложились в руку и были… будто живые. У меня никогда не было сих игрушек, ибо…

Однажды Дашка хотела попросить себе куколку, но — я запретил. Мы были богаты, а игрушечек мало, так что — было б Бесчестно взять куколку бедной девочки. (Через много лет Дашка припомнила мне сей эпизод. Она вдруг сказала: "Хорошо, что ты тогда не дал мне обидеть крестьянскую девочку. За это Господь дал мне Счастье. Я — Счастлива!")

Старик сей погиб летом 1812-го. Напросился на Войну добровольцем, пришел из Вассерфаллена в Ригу и…

Может быть я ошибаюсь, но в моем понимании Господь — в чем-то этот мужик. Он всю свою вечную жизнь все время — трудится. Я не знаю, что он там делает, но мне кажется, что если он вдруг перестанет трудиться, то… Ничего не будет. Ни меня, ни вас, ни всей этой Вселенной…

Мы — будто та грядка под Вассерфалленом, на кою все время наступает Болото. Опусти руки Господь и — конец. Болото сожрет нас за считанные часы. Ну, — может быть — годы…

Мы, отсюда, не видим этой работы, ибо нам не суждено подняться над грядкой. И, иной раз, когда сильный дождь, иль нежданный мороз прибьет нам листочки к земле, мы готовы ругать Господа за то, что он — не поспел. Не укрыл. Не обогрел нас Теплом. А у него — рук на все не хватает.

Потом придет время и он отведет в сторону лишнюю воду из нашей бороздки, укроет нашу часть грядки какой-нибудь ветошкой и все у нас восстановится. Не надо только Бога гневить… Ибо все, что Он от нас требует — чтоб мы жили и процветали. Чтоб не было среди нас ни болезни, ни порчи…

Чтоб мы дарили ему Плоды наши и Господь насыщался ими и мог продолжать свой Вечный Труд. Наша Миссия — Созреть и порадовать собой Господа Нашего. И тем самым — Помочь Ему в Его Трудах.

А он за сие — иной раз побалует нас Игрушечкой, сотворенной Им в миг краткого отдыха. И Игрушка сия называется — Счастьем.

Но я отвлекся. Впрочем, приведу забавнейшую историю.

В январе 1826 года, когда началось следствие, в первый миг следователей набралось воз и маленькая тележка, но как стало ясно, что кого-то придется повесить — многие струсили.

В итоге следователей осталось лишь два. Я, потому что мне никто не посмел бы ни угрожать, ни — "мериться ростом", и — Саша. Ему страшен лишь — Страшный Суд, да и то — тем, что он вдруг не исполнит Миссии к тому времени.

И вот в Крещенскую ночь мы собрались на Тайный Совет, обсудить дальнейшую судьбу заговорщиков. Я хотел развалить дело, дабы в мутной воде кое-кто отошел в сторону. Кто-то давно был "моим человеком", кто-то сломался пред заварушкой, сообщив детали заговора, кто-то — сдал друзей и теперь надеялся на мое снисхождение. А еще, — у кого-то была сестрица, иль женушка и я (по известным причинам) не мог отказать моей "бывшей.

К тому же я требовал "вывести из-под топора" моих Братьев по Ложе "Amis Reunis", всю Ложу моего кузена Сперанского — "Великий Восток", и прочих моих друзей и приятелей.

С другой стороны, — в таких делах обыденны конфискации, а дележ чужих денег — азартное дело. Особенно, если учесть, что в Тайном Совете были родственники "декабристов" и в случае конфискаций всех волновало, — кому отойдет и сколько: что — казне, а что — родственникам.

Ради сих аппетитов и затеялось следствие. Моя служба знала подноготную любого бунтовщика и мною были уж оглашены приговоры участникам, но ради денег решилось выслушать заговорщиков и коль они сами… — тут-то приговоры и вырастут.

Мне претили прибыли с конфискаций, Саше — тем более (он судил "негодяев" из принципа). Остальные, как честные люди, дабы не смели сказать, что они — обогатились на казнях, отошли подальше от следствия.

По французской методе мы решились делиться на "злого" и "доброго". Мне проще было сказаться "злым", дабы впоследствии ни на кого не пала тень подозрения в сотрудничестве с моей фирмой, но…

Поэтому, когда до того дошла речь, я спросил у "напарника":

— Кем ты хочешь быть? "Злым", или — "добрым"?

Иезуит задумался, почесал голову, а затем, странно глядя чуть в сторону, будто промямлил:

— Конечно же — добрым! Но если и ты хочешь этого, давай…

— Прекрасно!" — я взял со стола карты, кои мы пометывали на перерывах меж спорами об очередном приговоре, — "Сегодня Крещение — пусть Бог нас рассудит! Выбери карту, а потом возьму карту я. Чья выйдет первой, тот и берет папку "доброго" — вон ту — красную. А второму достанется — черная… Банкуем?

Прочие тут же сгрудились вокруг нас — на забаву, и Саше уж ничего не осталось — кроме как согласиться:

— На Даму Червей! В честь моей пассии!

Я усмехнулся в ответ, — в матушке моей, может и впрямь была цыганская Кровь, ибо она — недурно гадала и научила нас с сестрой сему таинству. Коль вы знакомы с цыганским гаданием, вы согласитесь со мной, что "Червонной Дамой" — все сказано и для вас уже все ясно. Для прочих же — продолжаю.

Я, насмеявшись, еле слышно ответил:

— Изволь. Моя карта — Пиковый Туз!" — и сел метать. Скажу откровенно, — я взял "Туза" именно потому, что в сих делах ни один не решится связать с ним Судьбы. (И стало быть, — я заранее вложил его под колоду.)

В общем, сидим — мечем. Вот уж колода наполовину сошла, все возбудились, делают ставки, а у Саши второй пот с лица сходит и смотрит он на колоду, что кролик на пасть удава.

Осталось карт десять, мне самому уж жарко и не по себе, — я даже стал сомневаться — как именно я сложил последних две карты, а народ уж неистовствует: Орлов бьется с Кутузовым на десять тысяч, Уваров требует прекратить сие издевательство, Дубельт смеется уже истерически, приговаривая, что дурак Чернышев, что сел со мной метать карту. Даже если колода мной "не заряжена" — Фортуна всегда на моей стороне.

А на Чернышева смотреть невозможно, — глаза у него, как у дохнущей с боли собаки. Короче, — у публики ататуй.

И вот — осталось две карты, я их медленно так шевелю в руках, будто думаю о чем-то своем девичьем, а тишина, — пролети муха — за версту слышно. Потом я поднимаю предпоследнюю карту, показываю ее обществу, а потом бросаю на стол:

— Туз выиграл! Дама Ваша — убита!" — и тут же с грохотом припечатываю выпавшую карту всей пятерней и пристально смотрю Чернышеву прямо в глаза. Тот силится что-то сказать, из горла его вырывается какой-то сдавленный писк, он с усилием пытается вдохнуть воздуху, но с этим — никак и он багровеет от ужасной натуги.

Его тут же бьют по спине, кто-то дает воды, он с жадностью пьет, потом вдруг пробкой вскакивает со своего места, хватает черную папку и стрелой вылетает из нашей комнаты. А из-за двери слышно, как его жестоко рвет по дороге…

Общее нервное напряжение таково, что мы сами не можем слова сказать, потом Орлов первым приходит в себя, открывает очередной штоф и мы все хлопаем по маленькой без закуски. И вот только после всего, когда все чуть отдышались, Сережа Уваров вдруг с ужасом смотрит на стол и, хватаясь за сердце:

— Господа, но это же — Дама! Червонная Дама!

Все, как круглые идиоты, смотрят на стол на Червонную Даму и не могут поверить глазам. Я, честно говоря, тоже так увлекся эмоцией, что сам удивился — откуда тут Дама, хоть и сам подложил ее перед сдачей — поверх Туза.

Тут я разлил друзьям по второй и заметил:

— Ну, — Дама… Какая разница? Папку-то он уже — взял!

Заспорили, и я, прекращая концерт, стукнул тут по столу:

— Братцы, о чем спор? Если мы дадим Саше Право всех миловать — сии якобинцы веревки из него станут вить! Вы же сами все видели!

(Через десять лет после того Крещенского вечера я прочел "Пиковую Даму". Я спросил еще у поэта — почему именно такой конец у его повести? Ведь в жизни все было — не так.

На что поэт отвечал, что он, видите ли, хотел описать — чем это, по его мнению — должно было кончиться.

Тогда я спросил его, — понимает ли он — подоплеку этого дела? Пушкин смутился и я пояснил:

— Я — Сашин напарник. Мне ли не знать тайных страстей его Сердца? Я нарочно спросил у него, — хочет ли он проявить свою страсть открыто?

Он задумался и ответил, что это было бы — ему неприлично.

Тогда я предложил ему сделать фарс — для публики. Ведь весь мир для Братьев, — это — мы, и все прочие.

Мы оба знали, что в итоге я должен сделать для него так, чтоб он не имел право миловать. И мог мучить — Во Славу Божию. Мы ж оба знаем друг друга не хуже — облупленных. Но…

Я нарочно выбросил ему Даму. Я — реббе. Я обязан в последний раз дать несчастному Шанс, чтоб уберечь его от Пути Зла… И я взял Грех — на себя, дав ему Выбор: пойти за Глазами по пути Исправления, иль поверить Слуху и Загубить свою Душу.

Он прекрасно понял свой Выбор. И его рвало и тошнило на лестнице потому, что он знал — кому он теперь служит и кому — Служу я. И что нам теперь — вечно следить друг за другом, ибо у нас — разные Хозяева.

Он — не хотел этого. Я — тоже. Ведь мы с ним — напарники…

Пушкин с ужасом выслушал мою исповедь. Потом его затрясло и он прошептал:

— Но почему… Почему Вы допустили для Вашего ж Друга сей Выбор? Зачем Вы сами толкнули его на край бездны? Ведь Вы ж — еврейский Учитель?! Разве Вам не страшна гибель кого-нибудь из Вашей Паствы?

Я долго смотрел на поэта, а потом… Я не знал, как с ним говорить. Это все равно, что слепому расписывать прелести Сикстинской Мадонны…

— Ты — не понял. Я — не Пастырь и не Учитель. Я — реббе. Я не имею Права влиять на Выбор. Ибо Выбор — веление чьей-то Души, как я могу Взять чью-то Душу? Если бы я Выбрал за Сашу, я загубил бы его сто раз вернее, чем… Я… Я — не христианин.

Я не верю в то, что Любовь — так, как вы ее понимаете, хоть сколько-нибудь спасет Мир. Иначе в Мире не было б столько Зла… Зло ж возникает по Выбору чьих-нибудь Душ. И даже если я, иль кто другой — лишит сии Души их Выбора (как сему учил Ваш Христос) — Зло уже не исчезнет. Оно родилось от того, что…

Все, что я мог сделать для Саши — дать ему Зеркало, в коем он увидал свою Душу. И она ему — не понравилась…

Дальше — опять его Выбор. Он может следовать велениям этой Души, а может — хоть как-то излечить, иль утешить ее. Но это опять — его Выбор. Понимаешь, — Его!

Я помню, как изменилось лицо поэта. Он долго смотрел будто бы внутрь себя и потом вдруг спросил:

— Так чем же закончилось дело Туза и… Дамы?

Я пожал плечами:

— Не знаю. Надобно спросить у самого Чернышева. Я теперь ему враг и беседовать о том — я не смею.

Единственное, что я знаю, — в ходе допросов никого не пытали и нисколько не мучили. Еще, — повесили лишь пятерых…

И это — хороший знак. Может быть, — я в чем-то все-таки выиграл… Не у Саши… Нет.

У того… У Нечистого".)

Простите мне сие отступление, — я объяснял Сашину суть. Пока я был в лазарете, Саша успел "пообнюхаться" и я попросил:

— Покажи-ка девиц — полюбезнее. Да — с изюминкой. Чего попусту время терять…" — тут мы вошли в залу для танцев и я увидал двух самых прекрасных женщин, коих я когда-либо видел.

Одна из них была истинной белокурой валькирией с самыми прекрасными формами, кои только могут пригрезиться нам — мужикам. Сильный пол вился вокруг, пытаясь хоть как-то обратить на себя ее взор, но он — цвета зимней холодной Балтики, цвета глаз моей матушки — безразлично скользил мимо них…

Рядом с ней сидела вторая. Среднего роста и хрупкого телосложения. Если внешность блондинки была явно "нордической", шатенка явно происходила из более южных широт.

Волосы ее были коротко — "по-лютерански" пострижены, а из всех украшений — одна золотая цепочка, на которой обычно вешают нательный крестик. Все ее одеяние не стоило и одного камушка на пальце валькирии, но была в ней — изюминка.

Я подошел к дамам и, целуя руку сестре, спросил у нее:

— Какими судьбами? Я думал, ты со своим… Как он?

— Все вы мужики — одним миром мазаны. Сулите горы, а как занялись чем-нибудь, так и — не подойди! Ему теперь не до нас… Наигрался в солдатики, теперь бредит охотой — как маленький…

Я понимающе кивнул головой. Иной раз, чтоб крепче привязать к себе мужика — надобно оставить его. Главное достоинство женщины, — не мешать.

— Не горюй, — главное ведь — здоровье. Сыщем другого…

Сестрица вяло махнула рукой, показывая, что не придает значения утешениям и с видом заправской бандерши, хвалящей "товар" клиенту, по-хозяйски хлопнула товарку по заднице:

— Знакомься. Элен. Прекрасная Элен. Не берет с мужиков ни пфеннига. Сами ползают за ней на коленках, но у нее — извращенные вкусы.

Я люблю приводить сей пример на лекциях в Академии. Что вы можете сказать об этой дискуссии?

Я доложил вам все нужные факты, чтоб вы могли сделать осмысленный вывод. Не можете? Хорошо. Вот ответ.

Нужна большая причина, чтоб пересечь Ла-Манш посреди "континентальной блокады". Я спросил у сестры, что случилось? Почему такой риск? Что с резидентом?

Дашка отвечала, что в посольстве "певец", — прошли аресты среди наших в Лондоне, а канал связи провален. Резидент просит подмоги и выяснения обстоятельств. Кроме того, — Артур не может начать операцию в Португалии тотчас и она перенесена на год, — вторжение планируется — будущей осенью. Пока ж — нету сил.

Я сказал ей, что у меня тоже плохо, — нужна крыша. Еще я приказал ей не высовываться и срочно выбыть из Лондона, — желательно ко мне — вдвоем что-то придумаем.

Она тут же порекомендовала мне девицу, указав, что Элен не имеет опыта с подготовкой, но — талантлива и схватывает все на лету. А самое главное, она даст мне крышу, коя не по зубам "местной публике.

Все это было сказано в присутствии ста человек и мы тут же "порвали связь", — теперь вы можете оценить класс работы Третьего Управления. Врагам есть за что — нас уважать и бояться.

Я поклонился Элен и тихо, но со значением, спросил ее:

— Что же вам нравится, прелестная незнакомка? Все в моей власти…

Элен чуть фыркнула краем рта, как — породистая лошадь и с легкой улыбкой отвечала на чистом древнееврейском:

— Задача проста — понять, что я говорю и доказать, что имеешь право понимать, что я говорю. И это же право должно быть у твоей матери, а также матери ее матери и так далее — до самой Евы.

Я чуть не упал от того, сколь легко Элен говорила на сем языке. К счастью, Бен Леви учил меня с сестрой Торе, не ища легких путей, и я смог ответить:

— Ну, о моей родословной ты могла бы узнать и от Дашки. Мои ж доказательства я покажу тебе в другой раз. Но какое имеешь Право — Ты осквернять Писание, оставаясь трефной свиньей?! По-моему — так сие называется", — я глазами указал на ее цепочку с крестиком.

По лицу Элен разлился какой-то совершенно радостный и в то же время стыдливый румянец, будто ее уличили в чем непотребном. Тут она почти шепнула по-нашему:

— Коль ты мужчина, проверь сам, — насколько я — трефная. А побоишься на том и простимся.

Тогда я под изумленное аханье светских дам и кряканье офицеров, приложился с поцелуем к открытой груди Элен и — будто случайно губами прихватил золотую цепочку и потянул….

Я не вытянул ее всю. Я смотрел в глаза милой и видел в них горделивое торжество и не посмел, чтобы окружающие увидали, что — на крестильной цепочке вместо креста. В столь католической стране (вроде Франции) убивали на месте за этакое. То, что Элен все равно носила наш знак — говорило о многом.

Я сразу выпустил из губ столь опасную для Элен цепочку и, переходя на немецкий, воскликнул:

— Я пьян от одного Вашего запаха, Элен! Простите мне мою глупость — Вы мне ударили в голову!" — и Элен, с раскрасневшимся от пережитого смертного страха лицом, счастливо улыбнулась в ответ:

— Я знала, что Ты — enfant terrible, но не до такой степени! У вас в казарме все такие же ненормальные?

Я же, крепко целуя ее, отвечал:

— Один только я. Когда мне представить мое доказательство?" — никто из окружающих не понял, что я имею в виду, ибо никто не читал Писания в подлиннике и поэтому никто не понял, что мне отвечала Элен, сказав:

— Сегодня…

Тут дали музыку и мы, как-то сами собой оказались средь прочих и закружились… Элен сразу поняла какой из меня танцор и стала вести за собой, а я — во всем ей подчинился.

Куда-то все подевались, — я за весь вечер не встретил ни одного знакомого, а весь зал, пусть и полный народом, был для меня совсем пуст и я в нем кружился с единственной женщиной на Земле и совсем не стеснялся "казарменного наследства.

Где-то средь танцев черт меня дернул спросить:

— Почему все зовут тебя — Прекрасная Элен? Как твое имя?

Моя пассия сухо ответила:

— Это — неважно. Пока тебя не было, я нашла приют в доме… Госпожи Баронессы. Поэтому за мной много ухаживали. Как будто бы — за твоей матерью.

Муж мой — мой муж. Он оказал мне Честь, взяв меня замуж, но сделал он это ради своей же карьеры. У меня была весьма грозная сваха… Такой — не отказывают.

— Скажи мне имя сего чудовища и завтра ты станешь его вдовой!

Элен усмехнулась в ответ:

— А ты его уже видел. И даже чем-то жестоко обидел. Я засыпала, а он пришел ко мне и рыдал у постели, чтоб я отомстила за него. Поманила тебя, а — не дала…

Я вдруг стал догадываться, о ком идет речь, замер, как соляной столп средь мазурки и, не веря себе, прошептал:

— Ты не можешь быть женой этого…!

Элен расхохоталась до слез, заставила меня слиться с обществом и, улыбаясь, сказала:

— Да — ты говоришь с Элен Нессельрод. Только не обижай моего благоверного. Он вырос средь низкого общества, но… Он научится. Он быстро учится. И у него несомненный талант, — твоя мать недаром держала его у себя. Секретарем. У него Дар — Великого Администратора. И он же — из наших…

Впрочем, я настолько же — Нессельрод, насколько твоя сестра — фон Ливен!

Тут я не выдержал и потребовал объяснений, — Элен вывела меня из толпы. Мы сели в карету Нессельродов и поехали по ночному Парижу. А Элен рассказала мне — историю своей жизни.

Девичья фамилия Элен — Герцль и она, таким образом, принадлежит к жидам австрийского корня. Отец ее служил атташе Венецианской республики при австрийской короне. В 1799 году, когда Суворов взял ее родной город, посольство Венеции в Вене было закрыто, а толпа погромщиков потребовала выдать жидов — на суд и расправу.

В дом Герцлей полетели камни и один из них убил матушку Элен. Обезумевший от горя Герцль раскрыл двери и бросился на убийц. Он был растерзан — в считанные минуты. Саму Элен…

Саму Элен вывезли из страны в закрытой карете. Когда девочка прибыла в Ригу, никто не поверил глазам, — у нее исчезло лицо.

Ей сломали нижнюю челюсть, чтобы она не могла сжать зубы. Перебили нос, располосовали лицо…

Она рассказывала последнее воспоминание — погромщики отдирают ее от мертвой матери, а покойную — женщину необычайной красоты, еще теплую уже… Большего разум девочки вместить не мог.

Стала она Прекрасной Элен, потому что кости лица срастались неверно и дядя Шимон понял, что если все предоставить Природе, наступит день, когда девушка не сможет — ни пить, ни есть, ни даже — дышать.

Тогда он, испросив разрешения у Бен Леви, самолично сломал все кости лица Элен и "вылепил" из них то, что — как ему показалось, было прекрасным. Впоследствии Элен часто смеялась, что ее лицо — "произведенье искусства" и люди чужие не поняли фразу и совершенно извратили ее буквальный смысл.

Это было единственное, что врач мог сделать для сироты — благо она не чуяла боли. Но никакой талант дяди Шимона не мог вернуть девушке ни ее испохабленной Чести, ни… Не сразу выяснилось, что кто-то из негодяев заразил девочку гонореей, а когда сие обнаружили — маточные трубы несчастной были слишком поражены, чтоб Элен смогла завести детей.

Потом, в день очередного обхода, обнаружилось, что после долгих лет мрака и пустоты — зрачки Элен содрогнулись на свет. И тогда дядя Шимон перевез девушку из дурдома домой, надеясь, что там разум быстрее вернется к несчастной.

Так Элен стала сиделкой и помогала ухаживать за больными. Она в ту пору была больше похожа на бессловесную тварь, коя все понимает, да — сказать не может. Разговорила же ее одна из пациенток доктора Боткина. Баронесса фон Ливен.

Баронесса заметила с каким осуждением смотрит на нее молодая прислужница и заметила:

— Когда я была молодою и глупой, я хотела родить от мужчины не нашего племени. Он… потом посмеялся, назвав… жидовкой и шлюхой. Теперь я заведу сына лишь от того, кто никогда не обидит меня.

И тогда — вроде бы немая безумная тихо ответила:

— Я Тебя понимаю. Я не знала, что сын твой от гоя, иначе бы… Всех их надобно убивать… Всех…", — сестра была в шоке от таких слов, а я впал в шок, узнав, что после сих слов женщины мигом сдружились.

Это была одна из самых дивных ночей в моей жизни. По приказу Бонапарта улицы Парижа вычищались от снега, да и — какой снег во Франции? Так, видимость…

Наша карета медленно скользила по спящему, ночному Парижу, еле слышно поскрипывали рессоры, а Элен все рассказывала и рассказывала… А когда она замолкала, мы целовались, будто безумные, и отогревали друг друга в объятиях, — зима была на дворе.

Ближе к утру Элен приказала везти нас — в дом… моей сестры — Дашки. Сестра по случаю прикупила домик в Сен-Клу, а в доме был потайной ход, коий вел прямо в комнаты Нессельродов. Моя комната выходила к потайной лестнице, а прямо напротив были двери Элен. Нам достаточно было открыть дверь, сделать пару шагов, тихонько постучать в дверь соседнюю и мы были вместе.

Элен довела меня до дверей моей комнаты и, не зная что теперь делать, в известном смущении протянула было руку для прощального поцелуя, но тут уж я взял инициативу в свои руки, а Элен — в охапку, и внес ее в мое очередное жилище. А потом крепко запер за собой дверь.

Что можно сказать о нашей жизни с Элен? До самого лета мы жили как муж и жена. Ходили лишь вместе и окружающие даже привыкли нас приглашать, как семейную пару.

Нессельрод процвел "под тенью этого счастья" и — постепенно выдвинулся на самые первые роли. Он имел обыкновение приходить к жене и канючить под дверьми о том, что ему нужно. Так продолжалось до тех пор, пока вышедшая из берегов Элен не вбегала в мою комнату с криком:

— Да сделай же ты ему! Не могу его слышать!" — и осчастливленный Нессель убирался с поживой. В иной день ему бы не удалась такая подлость, но этот хмырь приучился являться раз в месяц — именно в день, когда у Элен страшно болела голова и она была не в себе.

Потом мы при всех хихикали, шутя, что Нессель является "за месячным жалованьем", но… Так сложилось. Для публики.

Реальность же была немного иной. Лишь граф Фуше заподозрил неладное и постепенно раскрыл нашу тайну. Знаете на чем мы прокололись?

Французский жандарм заметил, что Элен слишком громко в свои "тяжелые дни" требует благ для Несселя, а потом — больно часто для дамы поминает про "месячные". Кто б мог подумать, что он обратит на это внимание?!

Но, как подлинная ищейка, "уцепившись зубами за странный душок", Фуше стал "копать" и вскоре выяснил любопытную вещь. Комнаты Элен были тоже сквозными. (Как и комнаты Нессельрода. Иначе, — как бы они попадали в парадное?)

Но если вторая дверь Несселя вела в основной коридор, вторая дверь Элен открывалась в спальню моей сестры — Доротеи. И разными, незаконными способами Фуше смог доказать, что с лета нового года, я, не задерживаясь ни минуты, проходил через спальню Элен в покои родной сестры. И — именно за это платил Нессельроду за его "Умеренность и Аккуратность", а вовсе не за прелести его благоверной.

Мало того, — Элен всегда вела себя более чем свободно и всем казалось, что у нее много любовников. С одним большим "но". Французский жандарм сперва не поверил, но потом получил несомненные доказательства того, что…

Ужасное насилие в детстве оставило страшный след в психике Элен. В постели она начинала… трястись при приближении близости. Нужно было завоевать ее фантастическое доверие, чтоб… она все же решилась. Так что реальных любовников в действительности можно пересчитать по пальцам.

В действительности же, — многочисленные "друзья" Элен предпочитали считаться ее "любовниками", чтоб только наружу не вылезло то — истинное, что всех нас связывает.

Однажды Элен спросила меня:

— Ради чего ты живешь? В чем смысл твоей жизни?!

Я, не покривив душой, отвечал:

— Я живу ради Счастья Прибалтики. Ради ее будущего, — Свободы и Независимости от любых оккупантов.

Помню, как она потемнела лицом, и с горечью прошептала:

— Ты — Счастлив. Ты — можешь бороться за свой народ и свою Родину. Твои соплеменники еще не выбрасывали тебя и твою семью на погром, с криками, — "Бей жидов! Бей это чертово семя!

А меня вот выбрасывали. И я ненавижу Австрию и… Венецию. Как они относятся к нам, так и мы — должны к ним.

Наша Родина — там, где ее нам вручил Господь Бог. В Израиле. В Земле Обетованной. Наша Задача — вернуться туда и восстановить Древний Храм.

Я не буду вдаваться в подробности, скажу лишь, что когда жандармерия добралась до сути, во Франции уже бытовала сильная, разветвленная организация моих соплеменников, взращенная энергией Элен и деньгами рижских евреев.

У Элен был Талант — Убеждения и Подбора Кадров. С ее смерти прошло пару лет… Многие примечают, что пока графиня Нессельрод подбирала людей на посты Российской Империи, не было нынешнего бардака.

И это при том, что к работе в Империи Элен относилась — "постольку поскольку". Все ее силы, Талант и энергия уходили на… международные отношения и поддержку наших диаспор по всей Европе и — даже в Америке.

Сейчас, после смерти Элен, сим занялся ее племянник. Имени его я, разумеется, не скажу — многие б многое дали за сию информацию… Пару раз я встречался с сим человеком и остался от него в совершенном восторге. Смею надеяться, — как и он — от меня. Я передал ему ряд документов Элен, познакомил с кое-какими из наших знакомых и…

Мы немного повздорили. Он обвинял меня, что я превратил нашу "Организацию" в придаток Третьего Управления. Не больше — не меньше.

Я ж отвечал, что такое дело не строится на пустом месте и "Организации" нужны — подъемные средства, проверенная структура, устоявшийся штат и все прочее. Никто не повинен в том, что у меня — такая работа. Но я не могу подбирать кадры — которых не знаю. И никто не виноват в том, что я доверяю лишь нашим. Под нашими я понимаю — наполовину немцев, желательно лютеран. Разумеется, вторая половина должна отвечать — Нормам Крови. Но первая все равно — должна быть лютеранской!

Спор наш случился при большой публике и мнения разделились. Проблема "Организации" как раз в том, что существует она на средства "лютеранских" евреев, в то время как большинство ее — евреи из "католических.

Надеюсь, не надобно объяснять, что в южных краях жидов притесняют гораздо сильнее и там больше желаний к Возвращению на Землю Обетованную. Но по причине сих притеснений, тамошние евреи не могут дать средств на сие предприятие. А "жидам северным" неохота оплачивать "очередной геморрой", который начнется, коль наши южные братья "погонят очередную волну.

Не знаю, — чем все это закончится, но сегодня мы на пороге Раскола в "Организации.

Но я отвлекся…

Как бы там ни было, — по тем, иль иным причинам Бонапарт не решился на ссору с еврейством и дело в итоге — "сплавили по течению". Я ж, по документам жандармов, стал числиться не "русским" — но "иудейским агентом" и многие "шерховатости" долгое время списывались на сие.

Лишь в 1814 году на моей личной встрече с Фуше, великий жандарм вдруг спросил:

— В Ваших отношениях с Нессельродами была какая-то… странность. Я сперва списал ее на одно, потом — на другое. Но что-то тут было не так. Я лишь не смог — поймать, — что именно.

Вокруг было много свидетелей и я не хотел раскрывать наших карт, но с другой стороны — Франция лежала в руинах, а мой настоящий напарник уже не мог второй раз внедриться в чужую страну без естественных подозрений.

Поэтому я признался:

— Вы все сделали правильно, но не дошли до последнего умозаключения. Видите ли…

Мы знали, что в посольстве во Франции работает ваш агент и поэтому… Я должен был сделать все, чтоб… Мое имя и имя моего истинного напарника (а не Чернышева — конечно) связалось в вашем сознании с чем-нибудь этаким.

Вы ж… Вам надо было лишь вспомнить, что — у моей матушки не могло быть поганых секретарей. Тем более — содомитов. Как вы думаете, — Владимир Нессельрод — и вправду предпочитает наш с вами пол — прекраснейшему?

Помню, как побледнело лицо Фуше. Помню, как перекосилось лицо Бертье (его военная контрразведка конкурировала с конторой Фуше и — тоже прошляпила)…

Мы рассчитывали на сей аспект психологии лягушатников, — человек жалкого вида и постыдного поведения не мог в их сознании быть разведчиком. Тем более — альфонс-рогоносец. Тем более содомит со славой "пассивного"…

Видите ли… Если бы вскрылось дело с Элен, мы надеялись, что французы упрутся в мою связь с родною сестрой. (Связь несомненно — преступную!) Так оно и случилось и жандармы не стали дальше "копаться в этом дерьме.

Но если б они продолжали "раскопку", мы с Несселем готовы были предоставить им доказательства "нашей с ним связи". (Благодарение Господу, на Кавказе я слыл "содомитом активным", стало быть Володе пришлось играть роль "содомита пассивного".)

Уверяю Вас, — узнав о "столь преступной любви" французы не стали бы выискивать дальше — что еще нас там связывало. По-крайней мере, — первое время. (А иначе зачем я сделал Владимиру такие милости с повышениями?! У нас должно было быть косвенное доказательство сих отношений. Но так, — чтоб никто сперва не подумал сие — Доказательством!)

В действительности ж, — вторым резидентом в Париже был все это время он — Владимир Карлович Нессельрод. "Евгей". Барон. Ныне — граф. Кадровый офицер нашей разведки.

Известнейший трюк. Толстый и тонкий. Рослый и низенький. Богатый и бедный. Барон — Истинной Крови и "поганый евгей". Дамский угодник и совсем по другой части. Повеса и карьерист. "Пьяница" и — совершеннейший трезвенник. Молчалин и — Скалозуб. Плюс — немножечко неприязни "по личному поводу". (И в то же самое время — две стороны одной и той же медали!) Якобинская жандармерия нас так и — не заподозрила…

Даже мои провал и арест не поколебали его реноме и он до дня паденья Парижа поставлял самую "горячую" информацию из "самого логова"!

Вот за это и уважают нашу разведку…

Кстати, что самое удивительное — сперва не планировались какие-то особые "шашни" с евреями. Это получилось как-то само собой — спасибо Элен и матушкину чутью на нее.

Уже в ходе всей операции выяснились Таланты "мадам Нессельрод" и матушка в разговоре с всесильным Спренгтпортеном посоветовала:

— Доверимся Господу. Там все — свои. Все — Богом Избранные. Дед мой называл такие аферы "созидательным бардаком", а он знал в этом толк!

Пусть ребятки почудят, побольше привлекут к себе вниманье жандармов. Может быть, — это как раз то, чего от нас и не ждут. Доверимся Воле Божией…

И нам разрешили "чудить" — во все тяжкие!

Мне было тогда двадцать пять. Доротее всего — двадцать два. Элен двадцать три. Несселю — двадцать…

Стыдно хвалиться, но согласно докладу "Интеллидженс Сервис" мы вчетвером были названы "самой опасной, самой удачливой и самой высокопоставленной командой разведчиков Нового времени". Все наши похождения подробно описаны в учебниках для будущих английских шпиков и…

Вы не поверите, — всех нас четверых приглашали прочесть курс лекций для их воспитанников. Как ни странно, — согласилась моя сестра — Доротея. Вообразите же ее удивление, когда она увидала толпу ребят за столами — все в черных масках!

Она сразу обиделась и сказала, что не станет ничего рассказывать на таком маскараде и кто-то из идиотов приказал было воспитанникам снять эти маски. Не успел приказ вступить в силу, как один из бывалых агентов "Интеллидженс Сервис" выскочил перед Дашкой и закрыл ей обзор с диким криком:

— Вы с ума посходили! У нее — уникальная память на лица!

Так и закончилась сия лекция. Уважают нашу семью на чертовом Альбионе. Ой, — уважают. (Сестра моя, кстати успела немногих запомнить и по возвращеньи на Родину с ее слов были нарисованы портреты возможных противников. Лет через десять мы троих взяли…)

По пятницам в нашем доме собиралась еврейская молодежь и Элен вела проповеди об особом Предназначении и Возврате на Землю Обетованную — к языку, культуре и нашим традициям.

Я уже доложил, что все это развивалось, как огромная импровизация, так что мы вчетвером знать ничего не знали о древних евреях и с чем их едят. Поэтому я принял участие в работе Натуральной Школы именно по вопросам культуры и лучшие умы якобинцев объясняли мне все про древних семитов, арамейских пастухов и тысячи подробностей из жизни обществ Востока. Да таких, какие мы и представить себе не могли! Так что, — как речь заходит о том, что я якобы создал современную теорию древнееврейских культуры и быта, — ради Бога, не верьте! Это все — Гумбольдт и прочие якобинцы. Мне чужих лавров не надо.

Молодые люди не любили слушать сих скучных материй и наши вечера были просто поводами для них пообщаться, да поухаживать друг за дружкой. В нашем кругу запретились азартные игры, а предпочтение отдавалось танцам, песням, да общим играм — типа "фантов". Особую популярность приняла игра в "анекдоты.

Когда наши гости, наплясавшись вовсю, собирались к камину передохнуть, да перевести дух — каждый писал на бумажке тему "для анекдота", а потом все по очереди вытягивали бумажки и придумывали обществу занимательную историю, случившуюся якобы с ними, или кем-нибудь из знаменитых людей настоящего, или — прошлого времени. Желательно в духе "Декамерона". Да и награда вручалась… на манер сего произведения.

После первых трех-четырех месяцев выяснилось, что я неизменно выхожу победителем в состязании. С той поры любой вечер кончался тем, что я рассказывал мой анекдот вне конкурса.

С той поры много воды утекло и я, конечно, забыл все те глупые шутки, но в своем завещании Элен оставила мне бумаги и безделушки. Оказалось, что все эти годы Элен вела дневник, в который записывала всякую всячину. Среди сих безделиц оказались и все мои тогдашние анекдоты. (Я привожу иные из них в конце каждой части сих мемуаров.)

Возвращаясь к Гумбольдту, не могу не вспомнить забавной истории с фонетикой и мелодикой русской речи.

Изучая культурные особенности разных стран, Гумбольдт обратил внимание на весьма любопытный факт русской культуры.

Оказывается, русская народная речь, имея несомненно славянскую морфологию языка и орфографию, характеризуется тюркской тоникой и мелодикой. Это подтверждается тем, что в отличие от прочих славянских культур, Россия практически не знает ни струнных, ни смычковых, ни даже духовых инструментов, но тяготеет к степняцкому голосовому пению.

Я весьма поразился сим наблюдением, ибо всегда считал гусли, свирель, да балалайку типично русскими народными инструментами. Вообразите ж мой шок, когда Гумбольдт предоставил результаты русской же переписи, согласно коей балалайка, дудочка и свирель наблюдались переписчиками лишь в западных областях Российской Империи, то есть на землях полвека назад бывших Польшей. Гуслей не нашли просто — нигде!

В то ж самое время переписчики отмечали, что русский народ поет охотно и часто, но все это — вокализ.

Что же касается татарской тоники русского языка, она во всю мощь проявляется в словах с упрощениями, — типа "комбат" (сравните — "башмак"). Такого явления не знают ни польский, ни чешский, ни сербские языки. Сего не встретишь даже на Украине. Отсюда Гумбольдт сделал довольно неожиданный вывод о необычайной религиозности русского народа.

Ибо во всех иных языках морфология с орфографией подчиняется тонике и мелодике, но не наоборот. В случае же с Россией Гумбольдт утверждал, что "Россия начинается там, где существует ортодоксальная (по-нашему православная) Церковь". Ибо именно Русская Церковь оказалась носителем славянской письменности и грамматики, в то время как обыденный, или вульгарный язык стремился к "татарщине". (Отсюда идет знаменитая максима: "Поскреби русского и найдете татарина". Редко кто помнит, что сие реакция Бонапарта на сей доклад Гумбольдта.)

В споре "обыденности" и Церкви победила Русская Церковь, но татарская суть языка никуда не ушла, обратившись в нехарактерную для славян мелодику ударной речи и голосовое пение. Тут Гумбольдт перебрасывал мостик к немецкой культуре, изучая феномен голосового пения Средней и Нижней Германии. (Все окрестные народы предпочитают пользоваться струнными, или смычковыми инструментами.) Причина же сего феномена, по мнению Гумбольдта, крылась в "культурном шраме гуннского варварства", затронувшего прежде всего — эти земли.

Эта работа Гумбольдта вызвала известное исступление немецких умов. Особенно в Австрии, где великого мыслителя тут же заподозрили во всех смертных грехах и "якобинских проделках", ибо "германская нация не может иметь родителем немытого дикаря" (sic!)!

А теперь, — представьте себе, что прошло десять лет и я, читая очередное прошение адмирала Шишкова по усилению "русскости" нашей армии, наталкиваюсь на предложение "обязать старших офицеров играть на балалайках и гуслях для приобщенья солдат к великой русской культуре"!

Я, извините, кавалерист. Навроде древнего монгола, или татарина не могу дернуть струну, не порвав ее, ибо руки мои сбиты поводьями, да саблей. И мне предлагают взять балалайку!

Сердце мое не выдержало и я написал открытый ответ бравому адмиралу, в коем интересовался — где это он видал села хоть с одной балалайкой?! Ах, в Царстве Польском? А при чем здесь "русская культура"? Гумбольдта надо читать, друг мой!

Послание мое стало камнем, брошенным в улей. Появилось письмо за подписями всех тогдашних русских писателей, начиная с Карамзина, в коем меня ругали за "оскорбление лучших чувств народа намеками на его татарство". Тут уж и я обиделся, особо на Карамзина (уж кто б… — посмотри на свою фамилию, дружок!).

Обиделся и объявил премию в двадцать тысяч рублей за изобретение духового инструмента, позволявшего одновременное голосовое пение.

За премией пришел некий немец, принесший мне "гармонию", — по-моему нет нужды объяснять, что это было такое. Я заплатил ему за такой подарок пятьдесят тысяч рублей, купил патент и просто всячески осчастливил.

Теперь встал вопрос, — что нам с ней делать? Я впервые показал эту штуку моим Братьям по Ложе "Amis Reunis". Все мы сразу же загорелись и решились написать хорошую песню специально для этого инструмента. Примеров у нас не было, ибо культура не знает предтеч для гармошки, и наш выбор пал на поволжскую версию "Wacht am Rein" со словами "Volga, Volga — Vater Volga. Volga, Volga — Deutsche Fluss.

В таком виде ее, конечно, нельзя было показать русскому слушателю и князь Львов на пару с Канкриным написали ее новую версию. Слова песни были опубликованы нами в "Пчеле" и вызвали бурю намеков и возражений.

Одно из самых главных и дельных звучало так:

"Песня хорошая, но явно искусственная, ибо представляет собой умелую стилизацию. Мелодика ее основана на распевном использовании буквы "а", в то время как для волжан характерно "оканье", тогда как для "акающей" Москвы Степан Разин всегда был и остается атаманом разбойников, недостойным никакой песни". (Как потом выяснилось — возражение Карамзина.)

Мы нарочно дали противникам вволю поупражняться в учености и остроумии, а потом предложили проверить песню на слушателе. Наши соперники с радостью согласились, ибо ведать не ведали о гармони.

В урочный день мы пригласили в солдатскую столовую полторы сотни унтеров из самых разных частей и областей необъятной России. Наши соперники думали, что мы тут встанем и хором запоем, но вместо этого ваш покорный слуга, князь Львов и граф Канкрин вынули новые диковинные инструменты и приготовились к исполнению.

Раздались смешки с шутками, ибо "истинно русскую песню" собрались играть столь несомненные инородцы, что дальше — некуда. Из нас всех один Львов имел связь с Россией, да и то — на уровне лишь фамилии.

Но только мы взяли первый аккорд и князь Львов чуток "размял пальцы", все стихло. Мы спели историю казацкого атамана и несчастной княжны в гробовом молчании. Солдаты просто молча сидели и таращились. Ни звука. Ни хлопка. Ни шевеления.

Сказать по совести, я страшно расстроился. Я так понял, что мужики не признали нашу песню за свою — за народную и чуть не расплакался от обиды. Знаете, все ж таки неприятно выставиться дураком на людях.

Мы в самых растрепанных чувствах вышли из столовой, разлили на троих и… Тут высыпали унтера, которые просто чуть не смяли нас! Они что-то спрашивали, теребили гармошки, просили повторить слова и я от изумления спросил их:

— Братцы, а чего ж вы там-то молчали?

На что получил в общем-то логичный ответ:

— Так нам сказали, что для нас будут играть их благородия и если мы хоть пикнем, всем обещали всыпать шпицрутенов!

Вы не поверите, как я растрогался сей душевной простоте неведомых доброхотов. А тут один унтер, видя мое расположение, спросил, украдкой примериваясь к гармошке:

— Барин, а на что она тебе? А я тебе за нее службу какую ни то сослужу!

Я был счастлив. Я со смехом сказал:

— Раз тебе нужнее, бери. С одним уговором. Ровно через год споешь мне на ней самую душевную песню твоей деревни.

Унтер обрадовался и попытался показать мне такую песню сразу. Пальцы его не знали клавиш и получилось черт знает что, — две прочих гармошки стали рвать из рук, обещая "сжарить нам на глазах" и я крикнул:

— Цыц, мужики! Все кому понравился инструмент — встать в очередь и записаться. Всем хватит. Условие помните? Ровно через год по одной песне. А когда соберемся, — сами и выберете лучшую. За пять лучших песен — = пять деревень освободим от налогов сроком на пять лет. Пятерых певцов освобождаем от армии. Будете петь в своих же частях, но — вольнонаемными. Соловью в клетке не петь", — не нужно и говорить, какое было одушевление.

Ровно через год на импровизированном конкурсе в Московском Кремле, сто пятьдесят лучших певцов-гармонистов из всех частей и соединений Имперской армии показали свое мастерство пред московским купечеством.

По окончании концерта купчины с заводчиками ревели навзрыд и лишь шире раскрывали свои кошели. Так возникло акционерное общество "Любителей русской гармони", которое выстроило в Туле завод по производству гармошек. А кроме того, собранные деньги пошли нашей партии на подготовку к взятию власти в 1825 году.

Если Россия прямо-таки заболела гармошкой (конкурсы на лучшего гармониста проводились аж в ротах), в Польше и на Украине к сему поветрию отнеслись с прохладцей. Однажды Прекрасная Элен примчалась ко мне с гравюркой киевской фабрики. На ней изображалась вся наша Ложа в пейсах и ермолках, распевающая "Из-за Остгава на стгежань…", а персонаж с моими чертами лица спрашивал кого-то похожего на Сперанского: "Ну чем мы-таки не маскали?

Элен была в истерике и требовала во всем разобраться. Я же расцеловал любимую и сказал ей:

— Дурочка, все идет, как нельзя лучше! Мы их просто достали! До самых печенок. Все их слова насчет славянского братства оказались брехней, Польша обречена.

Если через десять лет в дни Польского Восстания у наших солдат спрашивали, жалеют ли они "пшеков", русские отвечали, — "Никак нет, — чуждый для нас народ. Скрыпычный!

Средь инсургентов же самой популярной стала карикатура, на коей я шел с гармошкой впереди орды квасников, да охотнорядцев с засученными рукавами. По нашим лицам можно было сказать, что мы пьяны в дым и орем какую-то непотребщину. По нашим волосатым рукам катилась свежая кровь, а под сапогами хрустели скрипки, скрипки, скрипки…

А вы говорите, что языкознание с мелодикой — пустые науки!

Но я отвлекся…

Однажды я захотел без свидетелей поговорить с человеком, а скрыться от жандармов можно было лишь на нашей "тайной вечере". Разумеется, жандармы пытались сунуть нос и сюда, но Элен умела подбирать людей, что для работы, что для веселья и в том у нее — Дар Божий.

Народ в жандармах состоял — так себе, ибо в ту пору все дельные были в армии. Исключение составляли люди боязливые, а стало быть и — внушаемые. Всех их Элен "перековала" за одну беседу. Вопросы крови — дело тонкое и самые отъявленные якобинцы ломались, стоило им напомнить о детских обидах и горестях. Франция не слишком отлична от иных стран Европы и у любого жандарма, пришедшего в наш дом, было что вспомнить.

Идиотизм заключался в том, что Элен отбирала гостей по крови матери, а мой новый друг не был евреем — в ее понимании.

Я все не решался сказать ей об этом и случай представился, когда мы заперлись в нашей спальне. В первую минуту она молчала, а потом…. Потом она сказала, что такие, как мы с моей матушкой, и довели наш народ до его столь жалкого состояния.

Она кричала, что я продался трефным, потому что в душе — тот же скот, как и мои грядущие подданные. Она сказала, что я все это время лгал ей и делал вид, что меня заботит судьба еврейства, когда на деле вся наша семья служит Ордену Иисуса…

Моча мне ударила в голову и я обозлился. Я сказал ей, что мне ненавистны ее закидоны. Когда сию хрянь скажут про нас, я думаю, что у людей хамство в Крови, голодное детство и прочее…

Когда то же самое про других говорят уже наши… Мне становится не по себе. Ибо выходит, что это у нас трудное детство со всеми из того вытекающими. "Тебя что, — мама совсем не любила?! Как же ты смеешь считать ее нашего племени?

Тут в Элен вошли бесы и у нас вышло… Не будь я привычен к оружию, Элен либо меня порешила, либо сама обрезалась ножичком. Так ее занесло.

Кончилось дело тем, что я впервые жизни поднял руку на женщину и выдрал ее так, что она потом с месяц — нормально сесть не могла. Потом я швырнул зареванную и оттого успокоенную Элен на кровать и ушел спать к латышам.

Лишь под утро, когда я сам немного остыл и пришел в себя, я вернулся. Элен сидела на нашей кровати, сжавшись в комочек, и тихонько скуля после "урока". Увидав меня, она медленно поднялась, молча посмотрела в мои глаза (ее были будто совиными — столько черноты появилось вокруг), а потом взяла меня за руку и уложила рядом с собой. Просто спать.

В пятницу нужный мне человек пришел к нам и был окружен ровно такой же теплотой и заботой, как и все прочие. С этого дня двери у нас отворились и для "не совсем чтоб жидов.

Внешне Элен оставалась такой же, как и была, но… Из нас четверых она одна не была кадровою разведчицей. Пожалуй, она не могла перенести мысли, что львиная доля происходящего навсегда останется для нее тайной за семью печатями. Когда же из Лондона прибыла моя сестра и…

Мне сложно объяснять мои отношенья с Элен. Однажды она как-то сказала, что я был и остаюсь ее мужем, другом и, конечно, любовником. В своем дневнике она написала (а я прочел сие лишь после ее смерти), что… никто кроме меня еще не был так добр, ласков и нежен с ней. И еще она написала, что… Что я "влюблен в шлюху, которая его нисколько не ценит". И — еще… Всякие гадости про мою родную сестру.

Они с Элен никогда не любили друг друга. (Как и мы с Нессельродом.) И — ровно как у нас с Нессельродом была общая Миссия, у Элен с Доротеей был… "общий муж". Так они меж собой меня называли. А долго такая "семья втроем" протянуть не могла.

Однажды, когда я играл в шахматы на известные ставки в кафе "Режанс", к сему заведению подъехала наша карета и оттуда выскочила моя сестра. Она дождалась, пока я проиграю очередную партию, подняла меня из-за столика и прошипела счастливым голосом:

— Пока ты тут развлекаешься, твоя…

Я в первый миг не поверил своим ушам. Мир мягко качнулся и стал уходить из-под ног, но я схватил сестру за плечо (она даже вскрикнула) и потребовал:

— Не может быть! Где?! С кем?

Моя сестра с радостью объявила:

— У Нессельрода есть домик за Венсенном. Место там грязное, но только туда он смеет водить голышей-оборванцев, чтоб переспать с ними. Сейчас твоя там принимает своего бывшего хахаля…" — я зажал рот "Брату моему", чтобы она не сказала слов, после коих уже нельзя ничего изменить, согнал ее кучера с места и мы поехали за город мимо самых грязных, рабочих кварталов.

Доехали быстро, и я так и не успел решить, что делать. Я, Доротея и Нессель были Братьями и в свое время дали Обеты Молчания, но Элен…

Она со зла могла раскрыть рот и тогда пострадали бы те, кто нам доверился! А Обычай гласил, — Выход из нашего Братства — ногами вперед…

Сестра указала мне на дешевенький домик с хлипкою дверью, и я вышиб ее одним ударом ноги.

Элен была в комнате, а рядом с нею — какой-то незнакомый субъект. При виде нас он вдруг съежился и спрятался за Элен, а та холодно посмотрела мне прямо в глаза и… Я сам вышел из комнаты. А она уже вслед мне сухо сказала своему кавалеру:

— Не бери себе в голову…" — а потом с какой-то яростью и тоской в голосе, — "Стучать надо, когда заходишь!

Когда Элен вернулась домой, я ждал ее за столом, накрытым на две персоны. Она долго стояла у двери, не зная с чего начать, а потом сухо произнесла:

— Да, я спала с ним…

Я встал к ней из-за стола, прихватил с собой два бокала полных темного, пьянящего вина и, подавая один, улыбнулся:

— Ну и что с этого? За эту Любовь!

Элен благодарно улыбнулась в ответ и капельку пригубила из своего бокала. В первый миг она не поняла, что происходит, а потом судорожно схватилась рукой за горло со словами:

— Какой странный привкус… Что это?!

— Сие горчит Истина. Да ты — не стесняйся… Слезами уже не помочь, а чем больше доза, тем меньше мучиться.

По сей день помню широко распахнутые, затравленные глаза Элен. Она смотрела на меня, как кролик на подползающего удава. Губы ее затряслись, а лицо искривилось, как от приступа слез, но глаза были сухи:

— Это — безбожно, Сашенька…

— Напротив. Женщина, уличенная в неверности, получает питье Смерти. Коли есть ее вина перед Господом — Он покарает грешницу. Иль, — пощадит ее…" — с этими словами я вынул из кармана крохотную шкатулочку с прозрачным кристаллическим порошком, — "Коль боишься Господа — выпей. Выпей и боли — оставят тебя.

У Элен выступила холодная испарина, судороги сводили внутренности и она, дабы не упасть, оперлась спиной о дверной косяк, хрипло пробормотав:

— Если умру, ты будешь мучиться, вспоминая, как — убивал меня. Иначе я буду мучиться тем, как тебя потеряла", — с этими словами она обеими руками подняла тяжкий бокал с темным вином и выпила его до дна. Лицо Элен скривилось от ужасной боли и она горько всхлипнула:

— Вам мало меня?! Виновна ль я в том, что никогда не смогу доказать Вам Любовь, родив ребенка?! Виновна ль я в том, что еврейка не может стать Королевой Ливонии?!

Так почему я должна сидеть у окна и всякий раз ждать Тебя неизвестно откуда? Почему я должна всякий раз принюхиваться, ужасаясь учуять запах духов?!

Завтра ты все равно женишься на сей пруссачке и — все.

Тут уж я только промямлил:

— Ты не понимаешь. Но и ты…

— А что я? Я — вольная женщина. Обручись со мной. Без брака. Пред Господом. Ты же не можешь этого! Значит и я могу — с кем угодно!

Что-то сдавило мне горло:

— Ты не понимаешь.

— А что понимать? Твоя мать однажды сказала, что обратная сторона Любви — Смерть. Ты не дал Любви — спасибо за Смерть…

Я встал перед Элен на колени и покрыл ее жаркими поцелуями. Потом мы вышли на улицу, добрались до синагоги и я "взял ее", как "девицу в красном". Будучи ревностной иудейкой, Элен теперь не могла пойти против "мастера своего" и я успокоил всех Братьев. Все к лучшему.

В бокале Элен был настой спорыньи. Сей яд находит широкое применение на допросах, ибо вызывает у женщин судороги и спазмы, подобные родовым схваткам. Помимо муки физической сия гадость вызывает и чувство безотчетного страха в той мере, что — женщина чует присутствие Смерти. Иные готовы унести с собой свои тайны, но большинство баб таково, что пред лицом Вечности они выкладывают карты на стол.

Средство сие не ново — в древней Иудее так разоблачали неверных жен за две тысячи лет до Рождества Христова. Что касается противоядия — оно содержало гран цианида калия. Верное средство от Страданий и Страха пред Смертью.

Но пора доложить и о неких аспектах моей бурной деятельности. Я занял пост атташе по культуре и отвечал за вопросы бракосочетания. На первый взгляд, нет занятия чище, но… Все православные, кои могли вступить в брак с католиками, были женами дипломатов.

Я уже говорил, что все дипломаты (как давешние, так и нынешние) насквозь содомиты по той причине, что воспитались в Пажеском корпусе. Женятся они лишь ради приличий и супруги их ведут весьма вольную жизнь.

Средь "дам" попадались готовые задрать подол перед каждым. Были дамочки, коим просто хотелось, пока "радость не отцвела". Но встречались и девицы, получившие пару наказов от "дядей" из Абвера, и, наконец… Женщины искренне любившие своих совсем юных мужей, убитых якобинцами при Фридлянде с Аустерлицем. Эти готовы были на все — лишь бы сквитаться.

Все они проходили передо мной со своими французскими кавалерами. Они вручали прошение в Священный Синод на развод с мужеложником из посольства и дозволения на вступление в брак с католическим офицером… (Если вы не совсем поняли — поясняю: жена берет Веру мужа, поэтому я обслуживал одних женщин. К счастию, за все это время я не знал ни одного брака православного с католичкой. Наши стали жениться на местных чуть позже. После оккупации Франции.)

Я проводил напутственную беседу, спрашивая, — обдумали ли они сей шаг и всячески наставлял на Путь Истинный. Так длилось до тех пор, пока не приходил ответ из Синода. А Синод…

Что Синод?

Иные браки расторгались и заключались там за неделю, другие мариновались года по два… Но такие уж странные ребята — эти церковники.

Когда я был-таки "повязан" французскою жандармерией, чертов Нессель так "растерялся", что пустил сыщиков на территорию посольства и случился дикий скандал. Оказалось, что ни одно из прошений так и не покинуло пределов Парижа, а решения о браках принимал непосредственно я.

Ах, сколько крику было по сему поводу! Что самое любопытное, Священный Синод "на голубом глазу" выкрутился из сей ситуации письменно удивившись: с каких это пор какой-то там иудей-лютеранин получил Право от Русской Церкви разводить православных?! Устроилось следствие. Оказалось, что изначально моя функция не включала в себя расторжение браков, но кто-то в посольстве что-то напутал….

Начался грандиозный скандал, всем "разведенным" мной и мною "обвенчанным" полагалось пройти повторную процедуру, а семейных пар сего рода насчитывалось… пару сотен!

Со всех концов Французской Империи самому Бонапарту хлынул поток просительных писем и тот растерялся: самый пикантный момент состоял в том, что когда я был арестован (в 1811 году) львиная доля прошедших чрез меня "женихов" квартировала в Польше и Австрии — на русской границе.

Возникла маразматическая ситуация, — французская жандармерия должна была — иль закрыть глаза на сотни возможных шпионок в рядах наступающей армии, иль — массовые репрессии к возможно невинным.

В итоге, — Антихрист признал "мои браки" действительными, но и… приказал контрразведке Бертье следить за всеми новоиспеченными "мужьями и женами". Потом уже, после Войны, многие говорили, что это было самое неправильное решение из возможных. Всеобщее взаимное недоверие, переходящее порой в паранойю, изничтожило якобинский дух всеобщей "камарадери", коей так славились якобинцы. Сам Бертье называл мою акцию "камнем, брошенным Ясоном посреди Драконьего поля". Но, как признают многие, это "цветочки"…

Однажды ко мне на стол легла бумага ошеломительная. В известные годы Беринг открыл Аляску и объявил ее нашей колонией. Земли эти оказались отменными в смысле природных ресурсов, но — абсолютно бесплодными. Да и немудрено — все сколько-нибудь плодородные земли в этих краях были взяты Испанией аж при Кортесе.

Снабжение Русской Америки велось через Францию на Новый Орлеан, а оттуда по землям союзной французам Испании по Рио-Гранде до Йерба Буэне (Сан-Франциско) и оттуда — в Ново-Архангельск. Путь неблизкий, но — весьма быстрый, ибо в Америку корабли летят, влекомые Канарским течением, а обратно — могучим Гольфстримом. В Тихом же океане нет подобных "сквозников", а плыть приходится по пустыне и сама команда ест собственный груз. Какими бы ни были трения меж нами и Францией, — сей путь был нашей "священной коровой", ибо Аляска приносила больше прибыли в нашу казну, чем та же Сибирь. (Один провоз пушнины из Ново-Архангельска до Парижа обходился в тридцать (sic!) раз дешевле, нежели из Тобольска — за счет дешевых сплава и каботажа против ямских и дорожных.)

Но только во Франции грянула Революция, Русская Америка стала тощать в тисках голода. Это было одной из причин, по коей Павел договорился с Антихристом и объявил войну Англии. Английский флот немедля перерезал пути чрез Атлантику и… не снял блокады даже после воцарения Александра. (Жажда бритонов "прибавить" к своим владеньям Аляску ни для кого не секрет.)

Так устроилось кругосветное плавание Крузенштерна с Лисянски. Они не столько открывали новые острова, сколько пытались основать еще одну колонию в теплом климате и — оттуда кормить наши земли в Америке. Плавание сие дало многое для науки, но главная цель так и не была ими достигнута.

Перейдем к сути дела.

Жил-был некий Резанов. Прославился он талантом к гешефту и за это стал главой "Русско-Американской компании". Достигнув чинов сей купец возгордился до такой степени, что стал именовать себя то князем, то графом, хоть по моим сведениям — его родство с высшим сословием мягко сказать — эфемерно. Да и где вы видели русского князя, а тем более — графа, маравшего бы Честь за прилавком? ("Граф" на Руси не сословный, но — воинский титул, "возобновляемый, но не наследуемый"!)

Сей Резанов, рассорившись с Крузенштерном, решился действовать самостоятельно. Случилось это в Японии, где после неудачи на переговорах, Крузенштерн решил продолжать плавание, Резанов же задумал "принудить японцев к торговле". Сам он ничего не знал о японцах, их нравах, обычаях и почитал сей народ — "сборищем узкоглазых макак". (Цитата из его письма.)

Увы, и ах, — японцы живо разобрались с Резановым насчет того: какой из него граф, ибо по их понятиям (как и в России) самурай не смеет ни вести торговлю, ни — искать для себя никакой выгоды. Судя по документам, — это еще ничего не решало, ибо японские торговцы готовы были иметь с нами дело, но Резанов ударился в амбицию и решился на применение силы.

Лучше бы он не считал себя графом…

В короткой стычке "граф" потерял три корабля из пяти и две трети людей, и лишь "Юнона" с "Авосью" ушли от гребных (sic!) японских галер в открытое море. Самым позорным в сем деле стало то, что японцы со своей стороны потеряли десять, или пятнадцать человек — не больше того. Это была по тамошним понятиям такая "потеря лица", что даже китаезы с корейцами еще долго издевались над нашими флагами в этих краях.

По сей день японцы не могут забыть той победы и ведут себя с нами крайне агрессивно. Прошло уже больше тридцати лет, но Япония остается последней страной в Азии, с коей у нас нет ни торговых договоров, ни даже дипломатических отношений.

Резанов, догадываясь о возможных последствиях сего дела, не решился вернуться в Россию через Китай, но поплыл в Калифорнию, ибо прослышал о войне меж нами и Францией. Ему нужно было любой ценой "загладить" свою неудачу в Японии и он решился захватить испанский (и потому — союзный французам) Йерба Буэне.

С точки зрения поживы, это было весьма мудро, ибо сей город реально не охранялся. У англичан с испанцами был конкордат на "вечную тишину" на западе континента, а для России сей город был единственным портом, через коий мы подвозили продукты.

Наши корабли пару раз пальнули из пушек и испанцы живо спустили флаг. А резановские морячки разграбили Йерба Буэне. А заодно и "осчастливили" всех испанских девиц в этом городе. Резанову же, как атаману всего приключения, досталась шестнадцатилетняя дочь самого губернатора.

Так продолжалось недолго, но Резанов успел немало награбить, когда обнаружил, что стоянка его кораблей окружена полчищами воспрявших духом испанцев, настроенных более чем решительно. Возглавлял сие сборище… гонец из России.

Ведь Резанов, дабы не смотреться пиратом, якобы торговал с несчастными, платя, правда, не деньгами, но — долговыми расписками "Русско-Американской компании". Так он ускользнул от международного трибунала, но получилось, что он торговал с Испанией в годы войны и так стал — Изменником Родины.

Команда тут же заковала в железа своего атамана (морской сброд на "торговцах" продаст маму родную, коль дело зашло о собственной шкуре) и повезла в Хабаровск. (Ради такого дела японцы их даже пропустили через проливы.) А там их встретил второй гонец, якобы сообщивший, что австрийская кампания с треском проиграна и у нас теперь мир с Францией, и Резанов ни в чем не виновен. И его — расковали.

Тут наш гешефтмахер вскочил на лихого коня и что есть духу понесся в столицу — просить матросов на новое покорение Йерба Буэне. Деньги у него с собой были и, зная о нравах кочубеевой администрации, можно не сомневаться, что все для него кончилось бы прекрасно. Но он не знал того, что этими делами ведает теперь не масон Кочубей, но дядя мой — Аракчеев.

Второй раз его взяли уже в Красноярске. Он юлил, сулил огромные деньги (у него конфисковали на полмиллиона ценностей из награбленного), но местные следователи были уже наслышаны о нравах и обычаях Аракчеева и не посмели ни "взять в лапу", ни отпустить мерзавца. Правда, предлог, по коему его взяли, был пикантным. К той поре мы уже проиграли кампанию в Пруссии, но следователи вели себя так, будто война еще шла и Резанов стало быть — опять торговал в дни войны с Францией, стал "Изменником" и так далее…

Резанов был уже немолодым человеком, — вот он и помер от разрыва почек в Красноярском остроге. Мне сложно судить о сием, — Резанов, конечно же заслуживал смерти, но не такой…

Его надо было вернуть в Ново-Архангельск, где с той поры от испанцев не видали ни зернышка. Это ж надо было додуматься, — разворовать, да разграбить наш единственный источник провианта в Америке! Но таковы все гешефтмахеры ради полумиллиона себе в карман они уморят голодом не только Аляску!

И вот теперь на моем столе лежал запрос от "синьоры Кончиты". Сия девица, будучи обесчещена, теперь не могла ни жить — без Чести, ни уйти в монастырь, ибо считалось, что она ждет брака с насильником.

Вся ее надежда теперь былы в том, чтобы получить либо документ о казни Резанова (Честь жертвы казненного восстановлена безусловно), либо дозволения Синода на брак. (Коль жених католик — решает курия, коль православный — Синод.)

Но я прекрасно знал, что мы никогда не признаем ни смерти Резанова, ни его невиновности. В реальности, — он был убит по приказу самого Государя за японский позор, но мы не могли допустить, чтобы слухи о нем дошли до Европы, тем паче — до Франции! Поэтому решено было держаться версии с несовершенством наших дорог и разгильдяйством. Мол — страна наша велика и обильна, и вести по ней едут долго…

Если бы все и дальше шло, как оно шло, — дело бы это легло под сукно, девице уплатили известную сумму, а Франция, продав Соединенным Штатам Луизиану, вообще склонна была забыть обо всем. Продано, — с плеч долой!

Я же рассудил, что из всего этого можно раздуть знатный скандалец, если за дело приняться с умом. Я дал запрос, с моими доводами согласились и я (якобы по пьянке) "капнул" кое-что из моих сведений какому-то испанскому гранду. Через неделю Париж гудел, как развороченный улей, а сам Министр Иностранных дел Франции князь Талейран вызвал меня для объяснений русской позиции в вопросах брака и Веры.

Его можно понять, — французская пропаганда развязала самую дикую антирусскую истерию. Мол, русские мешают счастью влюбленных, не дозволяя православному брак с католичкой.

Пришел я в МИД, приготовил слезливую, душещипательную историю, но сам Талейран, опережая события, приказал подать Писание и потребовал:

— Поклянитесь, что знаете — где Резанов! Finita la commedia!

Я истово перекрестился, плюнул через левое плечо (чуть не попав в глаз какому-то испанскому гранду), а потом побожился:

— Резанов поражен во всех правах и не смеет даже писать писем, — не то что жениться. Он содержится там, куда на Руси принято посылать всех Изменников. Место это в Сибири…" — пусть кто скажет, что туда, где находился Резанов, на Руси не отправляют "врагов народа"! А то, что Резанов по сей день в Сибири, — вы не станете отрицать.

Впрочем, лягушатники настолько не знали России, что мне поверили. А бедная Кончита по сей день не может ни устроить свою жизнь, ни уйти в монастырь. Лес рубят — щепки летят…

Когда Талейран уж думал, что дело сделано, я спросил у него, — нет ли у него приказа обидеть Россию? Должен ли я доложить Государю, что такими делами готовят общество к войне с моей Родиной?

Талейран не знал, что ответить, ибо дела французов не дозволяли им немедля идти на нас. Но надо было что-то придкмать и он поклялся, что у Бонапарта и в мыслях нет нарушить Тильзитский мир.

Я тут же протянул ему ту самую Библию, на коей только что клялся в отношеньи Резанова, и с милой улыбкой заметил:

— Я верю Вам! Но Синод останется недоволен, коль я поклянусь, а Вы не сделаете ответного жеста! Прошу Вас, — скажите, что Франция не намерена напасть на Россию", — мосты за несчастным уже догорали и он поклялся, хоть и не мог не знать, что за неделю до того на приеме испанской делегации Бонапарт самолично заверил испанцев, что нападет на нас, как только покончит с негодною Австрией!

Не успел он дочитать слов молитвы, как среди ревностных испанских католиков раздались посвисты, смешки, покашливание и даже выкрики:

— Обрезанный аббат! Чертов жид! Для него нет святого!

Для высшего сословия Франции, насквозь пропитанного вольтерьянством, клятва на Библии давно обратилась в пустую формальность, — не будь в аудиенц-зале испанских гостей, никто бы и не осознал сути сказанного. Но испанцы были настолько оскорблены преступлением против Господа, что не стали ждать конца встречи и толпой повалили на выход — через полчаса о безбожии Талейрана судачил уже весь Париж.

Сам Бонапарт относился к таким вещам наплевательски, но будучи полководцем, он не мог допустить, чтоб солдаты усомнились в добродетелях своего начальства. Назначилось следствие — судьям велели "выпустить пар" из разгневанной Франции и Талейрана обвинили… не помню уж — в чем! Дикое обвинение — Министру Иностранных дел, но власти решили "добить упавшую собаку", повесив на виновного все свои промахи.

На выходе из МИДа ко мне подбежал молодой человек корсиканской наружности, передавший мне записку от самой "мадам Жозефины"! Так я попал в круг истинных правителей Франции. (Меж корсиканцами (ревностными католиками) и якобинцами шла борьба и я своей выходкой оказал им услугу.)

Первым, кого я увидал в салоне мадам Жозефины, был кардинал делла Дженга. Я немедля подошел к нему и приложился к руке со словами:

— Не смею забыть нашей встречи — Ваше Преосвященство! Ваша тогдашняя проповедь пролила бальзам на мою душу!" — кардинал сначала опешил и чуть было не отдернул руки, но тут же осознал мою силу. Обидь он меня, я выложил бы о его шашнях с католиками. А скандал с Талейраном навел страх Божий на верхушку якобинского общества. Католики не играли первой роли в казарме, а генералы, замаранные Кровью сотен священников, — не моргнув глазом, придавили б его, узнай, что именно он — глава католической партии.

Так что кардинал, изобразив саму доброту, благословил меня и даже спросил насчет прав латвийских католиков. Тех самых, о коих я в прошлый раз "обещал беспокоиться". Я ответствовал, что теперь их уже ничто не тревожит.

У кардинала на миг обозначились скулы, но лишь прощаясь со мной, он спросил:

— Вы имели в виду, что они обрели… "Покой Вечный"?

Я ж, поднимаясь с колен, отвечал:

— Истинно так — в лоне Нашей Матери — Церкви!" — и кардинал не решился спросить — при какой именно церкви похоронены эти несчастные…

Конечно, его передернуло, но они с Фуше отпустили меня и теперь кровь польских подпольщиков была на нем в той же мере, как и на мне. Потом его секретарь рассказал, что доброго клирика неделю мучил кошмар, — так он переживал за сие, но сны — Вопрос Совести. Шла война…

Как бы там ни было, после моей беседы с корсиканским священником сердца Бонапартов раскрылись ко мне. Первым ко мне подошел Карл (с ним я был ближе по возрасту). Я рассмешил повесу парою анекдотов: да так, — что он ржал на весь салон и на веселье потихоньку стянулись его дядья, братья и кузены.

Что сказать про эту семью? "Природа, потрудившись на гениях, имеет обыкновение отдыхать". В случае Бонапартов — Господь "вложил Душу" в "Антихриста", а до прочих… Но оно и неплохо, — в семье корсиканцев.

Братья Наполеона осознавали, что звезд с неба им не хватать и потому просто боготворили своего гениального братца. Так что никаких раскладов, когда братья иной раз меряются, — кто из них толще, в этой семье не было и быть не могло.

Бонапарты при общении с внешним миром были этаким монолитом, всегда "прикрывающим спину Антихриста". Можно, конечно, издеваться над сими людьми, но все ошибки, кои они совершили — были сделаны исключительно по недомыслию, или из избыточного рвения угодить.

Ни один из них в голову взять не мог — перейти в чем-то путь "Нэпи", или — нарочно ему насолить. В сем они выгодно отличались от тех же Романовых. Но что вы хотите — это же корсиканцы!

Поэтому сам Наполеон искренне любил своих братцев и всячески баловал их, а если ему и приходилось цыкнуть на все на их безобразия, то императорский гнев был весьма быстротечен и потом он — сам же одаривал самих провинившихся. Эти вполне взрослые люди по-детски переживали от того, что вызвали малейшее неудовольствие их повелителя!

О чем же мы говорили? Есть поговорка, — "коль собираются немцы — весь разговор у них "о трех К": "Kaiser, Krieg, Kanonen". В русской же армии про три "П": "про Престол, про… милых дам и про Похмелье".

Моя беседа с сей "Корсой" шла скорей "на русский манер, чем немецкий". (Думаю, что из того у русской культуры больше "сродство" с галльскими образцами, нежели чем — германскими.)

Отсюда уж — извините, что не стану передавать ее. Скажу лишь, что через четверть часа мы так смеялись и громко шутили, что нас просили — отойти дальше, а то — дамы кругом.

А надо сказать, что вечер был — не из самых обычных, но и не из знаменательных. Что-то вроде именин то ли — камеристки мадам Жозефины, то ли — ее любимой собачки. Короче, — набежало много странного люда, а танцев не было, так что "подержаться за дам" не представлялось возможным и мы тут же ретировались в тихую комнатку, где и оприходовали — одну бутылочку. Другую. Третью. Десятую…

Вообразите себе, — к нам приходил "Сам" (sic!) (а остальных мы выкидывали взашей из нашей казармы!) и сказал, что мы не в казарме и нельзя так орать, ржать и ругаться, — "сама" Жозефина весьма расстроена. Мы тут же побожились, что больше не будем, налили Государю и принудили его выпить. Он обещал, что как только "закончит", — сразу вернется, а мы дали Слово утихнуть.

Первые полчаса мы шикали друг на друга и прижимали пальцы к губам, опрокидывая одну за другой, но потом — ясное дело — наше внимание отвлеклось на иное. Император уже не явился, — ему невозможно было оставить гостей, а насчет нас он, видно, махнул рукой, — такому горю слезами не помочь!

К утру мы все были в состоянии совершенно амикошонском и мои новые друзья звали меня исключительно — "Алессандро", а я их — "Карло", "Лючано", "Джузеппе", "Джеронимо" и "Луижди" — был действительно важный праздник, так что — стая слетелась в кучу.

На другой день после похмелья в мою дверь стал молотиться беспутный "Карло". Он был не брат, но — племянник Антихриста, и ему дозволялось бродить похмельным по улицам. (Братьям же это настрого запрещалось при любых обстоятельствах.)

Я вылез из-под теплого бока Элен, коя всю ночь глаз не сомкнула, с трепетом ожидая известий об этой попойки, пригласил Карло к нам в спальню и мы с ним — "освежились" после вчерашнего. Элен в эти минуты лежала под одеялами и ухом не повела. (Обычно я проходил ее комнату сразу насквозь, уходя сразу к Дашке, но в это утро сестра меня не ждала. Связь брата с сестрой не приветствуется. Особенно на дикой Корсике.)

Сперва Элен испугалась, что я заставлю ее спать с моим гостем, но я предупредил, чтоб она об этом — не думала. Она слыла моей "официальной любовницей" и по местным обычаям я обязан был распороть брюхо всякому, кто посмеет задержать на ней взгляд дольше нужного. В ином случае я получил бы за глаза клеймо "сутенера" и мое общение с Бонапартами "скатилось" бы "не на тот уровень.

Юный латинянин аж зацокал языком при виде якобы спящей красавицы, но я довольно-таки грубо поправил ему лацканы сюртука, чтоб он смотрел к себе в рюмку, а не — куда не положено. В таких делах нужно сразу оговаривать правила, пусть сие и рискованно. Но мне повезло.

"Карло" окинул меня взглядом с головы и до пят, оценил профессиональные мозоли "конного рубщика", припомнил, видно, характерную походку бывалого кавалериста, пересчитал лычки за медали "за храбрость", пригляделся к надрезанной саблей щеке и… мило улыбнулся, разведя руки в стороны. Подальше от эфеса собственной шпаги.

Я благосклонно улыбнулся в ответ, снял руку с эфеса собственной "Жозефины", поднял бокал и, дозволительным жестом указал на мою Элен со словами:

— За наших дам!

Карло чуть кивнул головой, поклонившись на разрешение глядеть на красавицу, и поднял свой бокал в ответ. Мы чокнулись и выпили почти что на брудершафт (правда — без поцелуев). Границы были очерчены.

Потом Элен признавалась, что пользовалась успехом среди мужчин Бонапартов, но чуть что — "переводила стрелки" в мой адрес и господа остывали. Моя репутация (шесть поединков за три года — все со смертельным исходом, — публика обожает головорезов) докатилась и до Парижа, а исходы боев вселяли пристойность в чувства мужчин к Элен.

Впоследствии тот же Карл говорил, что ни у кого из них не возникло сомнений, что я буду драться за женщину и убью любого из них — будь они сто раз Бонапарты! Такое бывает на Корсике и (по секрету) в — Ливонии. Что у нас, что у них — бедные почвы и дворяне сплошь небогаты. А когда дворянину нечего терять, кроме Чести, именно ради Чести он готов глотку порвать хоть Богу, хоть Черту, хоть — десятку Антихристов!

Такое не принято средь более процветающих земель и народов. Там больше принято договариваться, но что средь медлительных латышей, что средь отчаянной "корсы" такая "уступчивость" — признак слабости с трусостью.

Когда меня спрашивают, — почему именно наша команда "пробилась" на самый верх якобинского общества, я отвечаю:

"Знаете ль Вы, как "работает" любая разведка? Высший свет всей Европы — в родстве сам с собой. Поэтому любой из разведчиков должен бояться лишь старых "вендетт" его рода с его былыми противниками. Причем, — ему всячески помогают родственники "кровников" его Кровных врагов. Человек, знающий Кровь своего собеседника, всегда понимает — какую реакцию вызовут те, иль иные его предложения.

Во Франции ж все было не так. Весь "высший свет" сей страны был перемолот в известных событиях и разведчики, привычные действовать по обычаю, оказывались в "безвоздушном пространстве". (Особенно сим грешили сыны Альбиона!)

Жандармы, приметив такую вещь в поведении иностранцев, стали нарочно отслеживать тех, кто пытался выйти с контактами к "бывшим". А "цепкость" ищеек Фуше уже вошла в притчу…

Я (пред поездкой во Францию) нарочно изучил сей предмет на примере истории Кромвеля и событий Революции в Англии. Я искренне поразился тому, что английские сыщики долгие годы уверенно "брали" всех возможных разведчиков, а потом — в одночасье "пропустили" пресловутого "реббе Якоба", оказавшегося знаменитейшим из французских иезуитов.

Меня поразило, — сколько он имел "фавора" при английском дворе и делал среди Революции — все, что хотел. От военного союза со вчера еще столь ненавистной бритонам Франции — до самой, что ни на есть — Реставрации!

На первый взгляд, причина сего возвышения и "неуязвимости" казалось непостижимой, но потом…

Совершенно случайно я обнаружил, что "реббе Якоб" доводился племянником кавалеру дю Ли — капитану гвардии кардинала де Ришелье и… (по многим слухам) истинным отцом Людовика XIV — Короля Солнце! (В способность Луи XIII зачать хотя бы кого-то ни я, ни мой врач — доктор Боткин совершенно не верим. Не та у него болезнь — для этого подвига!)

Меня осенило, — Кромвель привечал у себя не абстрактного реббе, но члена "августейшей фамилии"! Родственника величайшего из государей Европы!

Но "обычный" аристократ не якшался б с безродным дворянчиком Кромвелем! Это было б ущербом для его Чести! Если бы он решился на этакое, английские сыщики сразу схватили б его и потянули на виселицу.

Но у евреев по европейским понятиям с Честью — "что-то не то". Поэтому когда с Кромвелем стал дружить "реббе Якоб" это не вызвало отторжения — для мелких и бедных английских дворянчиков, из коих и складывалась английская контрразведка, в сей дружбе не было ничего удивительного! Кромвель и "реббе" в их понимании были, — два сапога — пара!

Лишь я уяснил для себя сей расклад, я знал, что смогу "сделать дело" во Франции. И я — не ошибся.

Бонапартам льстило, что их другом стал сам фон Шеллинг. Родственник английской, прусской, голландской и русской короны. В то же самое время я был еврей и сие (по их мнению) "опускало меня" на один с ними уровень.

Другой момент в том, что наши семьи "инородны" по отношению к "титульным" нациям. Бенкендорфы в России всегда ощущали на себе то же самое, что и Буонопарти во Франции. А из детских воспоминаний, подсознательных ассоциаций сплошь и рядом тянется этакое… что сложно выразить на словах.

Сегодня моя сестра живет во Франции, окруженная именно Бонапартами, и считает их за "родных". Они знают, что она шпионила против них, но и то, что мы с Дашкой и матушкой последовательно отстояли все их интересы на Венском Конгрессе.

Даже когда меня уличили, Элен осталась вхожа во дворцы сей семьи. Я по сей день дружу с "Корсой", а мой сын — Карл Геккерн сегодня один из вождей партии бонапартистов. Он — главный кредитор его друга, — Луи Наполеона III.

Франция воевала, в ней гибли тысячи мужчин и дамские прелести ценились дешевле грязи. Но мужчинам всех времен и народов — приятно появиться на людях в обществе "штучки". При том что в стране был избыток женщин, потерявших надежду на брак, — так низко пали нравы этого общества.

Элен стала подыскивать девиц, мы их подкармливали на "храмовую десятину", учили хорошим манерам, нанимали учителей пения и танцев и…

Пару раз на пару месяцев оптом скупались билеты на все постановки, а потом — продавались в тех же кассах за полцены, — случался аншлаг! На сие время всему прежнему составу актеров выплачивалось отпускное пособие на все дни "наших спектаклей", а дальнейшее было в руках самих "девочек.

Разумеется, часть билетов доставалась совершенно бесплатно — бедным евреям. А они рады были за своих соседок, дочерей и племянниц — так что по окончании спектаклей овации и бисирование продолжалось просто часами.

Человек — стадное существо. Если в театрах и попадались поклонники таланта "не наших", очутившись под столь мощным прессом "общего мнения", все сии люди в самое короткое время переключились на обожание новых "звезд сцены". Тем более, что…

После удачных спектаклей я имел обыкновение приходить в гости в новый дворец с очередной обворожительной "премьершей" и горячие корсиканцы не могли устоять и сами напрашивались на знакомство. Слово за слово, шутка за шуткой, поцелуй за поцелуем, — всякий раз получалось так, что я уходил с очередного приема в обществе Элен Нессельрод (а ее муженек пропадал неизвестно куда), в то время как юная "звезда" оставалась… попеть гаммы на сон грядущий — государю Вестфалии.

На другой спектакль с участием "Восходящей звезды" являлась Вестфалия (Голландия, Бельгия, Рейнланд — ненужное зачеркнуть) в полном составе, а сам монарх с монаршей руки вручал перстни — прелестной актрисе на глазах у всего общества. С этой минуты — даже обсуждение талантов "звезды" становилось кощунством и святотатством.

Когда меня взяли с поличным, жандармерия имела вопросы к "питомицам". Но их так надежно "прикрыли" их покровители, что… моя разведсеть просуществовала в нетронутом состоянии — вплоть до 1815 года.

А потом ее "унаследовали" победители и все вскрылось лишь в 1819 году в ходе расследования убийства Августа Коцебу.

Жил-был — некий австрияк по имени Август Коцебу. Жил — никого не трогал, пописывал вяловатые сентиментальные чепуховинки, издавал что-то весьма верноподданическое… — в общем, типичный Булгарин на венский манер.

Но вот, как-то — встретил его на улице некий студент по имени Занд и прирезал писаку. Знать они друг друга не знали, а студент объяснил, что читал он как-то опус милого Коцебу и стало ему так тошно, что пошел он и почикал старого нудника. Тут бы следователям и угомониться.

Но в ту пору Австрия еще не отмылась пред миром за участие в войне на стороне якобинцев, так что — бравые полицаи сразу заподозрили "нехорошую" подоплеку.

Коцебу, будучи боязливым и предусмотрительным (что характерно для импотентов — в творческом плане), придерживался взглядов самых что ни на есть — монархических. Юный Занд был настолько радикален и "Р-р-революционен", что даже не пытался скрыть своих либеральных симпатий и того, что провел много лет в Париже среди самых отъявленных якобинцев. Политическая подоплека убийства обрисовалась столь явно, что именно в таком виде на нее и клюнула австрийская пресса. Дело получило огласку. На этом не мешало б и успокоиться…

Третий раунд сего бега по кругу был возможен только лишь в Австрии. Только в этой стране за любым событием немедля чуют жидовский заговор. А Занд как раз был — евреем… И началось.

Но стоило следствию копнуть родословные убийцы и жертвы, тут-то и пошли сюрприз за сюрпризом.

Выяснилось, что Август Коцебу доводится троюродным кузеном князю Кочубею — тогдашнему министру внутренних дел Российской Империи. Человеку с крайне либеральной репутацией и далее. (Ежели вы не в курсе: Кочубеи и Коцебу — суть одна семья, берущая корни в нынешней Малороссии. Просто в Австрии она пишется латиницей, а у нас кириллицей. "Пошел же" сей род с татарина Кочэбэ.)

Навелись справки и на свет Божий всплыл документ насчет того, что Кочубей выплачивал кузену энные суммы — за "верное освещение русской политики в австрийской прессе". Ни больше и ни меньше! Ореол "державника монархиста" чуть потускнел…

Как раз в сие время сыщики добрались до корней "р-р-революционера" и либерала Занда. Следы его привели следствие в салон Прекрасной Элен и вдруг меж "лиц якобинцев" проявилась и физиономия вашего покорного слуги…

Австрийские сволочи не придумали ничего лучше, чем спросить мнения самих якобинцев и… Выяснилось, что Занд — "пестуемый" мной "иудейский" агент.

Эффект был сродни взрыву бомбы. Для многих было удивительно уяснить, что монархист и крайний антисемит Коцебу на поверку оказался ставленником якобы реформиста и масона Кочубея, в то время как яростный якобинец и либерал Занд — долгие годы работал на нашу Империю. Тут все заговорили о скрытой борьбе меж нашим министерством внутренних дел и нашей же разведкой. Кто из нас либерал, а кто — реакционер стало стремительно ускользать от понимания зрителей.

На Руси же возник Союз Благоденствия — будущие декабристы, связывавшие свои чаяния с Кочубеем, узрели его "alter ego" в лице пошляка Коцебу и надежд у них не осталось.

Вот тут бы следователям и унять свое любопытство…

Связи Занда привели к некой N. - приме Оперы. Она оказалась его любовницей и молодые люди жили вместе со времен их парижской встречи в салоне Элен. С другой стороны — N. состояла на содержании у… Государя Императора Австрийской Империи. Тот был без ума от своей одалиски и болтал ей на подушке любви — что ни попадя.

А девица имела обыкновение пописывать этакие девичьи записочки наперснице и покровительнице — графине Нессельрод, а та уж доставляла их мне — мимо официальных бумаг.

Случилось, что одного из курьеров Элен убили и ограбили на австрийской границе. Австрийская полиция нашла убийц и забрала награбленое. Брат Коцебу служил в Полицай-Президиуме и от него наш писака получил записку N., ибо брат его знал, что Август всегда был ее обожателем.

Август с изумлением прочел жаркое послание некоему "Sasha", в коем девица объяснялась в любви, признаваясь, что исполняет его поручения лишь… ради неких воспоминаний.

Ничего фривольного, иль амурного — помнит фроляйн какой-то там вечер в Париже — ну и что из того? Так сей поганец вообразил себе невесть что и (не сумев понять — кто сей "Sasha") однажды явился к певице с амурными предложениеми. Мол, — спала с каким-то там русским, чем мы — хохлы хуже? В случае отказа сей бытописец угрожал распубликовать текст записки в своей газетенке. Ни слова тут о политике!

Девица, не будь глупа, объяснила поклоннику, что у нее… встреча с Его Величеством и позвала прийти в другой день. Сама же свистнула своего любовника и вложила ему в руку кинжал…

Когда австрийский Государь Император узнал про свою пассию сии новости, он настолько распалился грешною страстью к вдохновительнице сего преступления, что сослал следователей — куда Макар телят не гонял. (Я уже говорил, что головорезов публика носит всегда на руках! Вот и Габсбургу видимо не хватало в жизни чего-то остренького.)

Австрия даже не поняла, — чем кончилось следствие. Но отголоски дела, как круги по воде, разошлись по Европе.

В Англии некто рекомендовал членам правительства "отказаться от общения с дамами, входившими в круг общения Александра Бенкендорфа и Элен Нессельрод.

Я сразу послал письмо моему английскому родственнику с вежливым удивлением — какого черта?

"Не значит ли это, что на Альбионе стали преследовать актрис за их иудейскую кровь?

Нет ли в сем потуг английского короля расстаться с его нынешней фавориткой, кою он тоже вывез из "салона Элен"?

Не стыдно ли британской короне прикрывать вполне банальное охлаждение чувств уже немолодого мужчины столь "благовидным" предлогом?

Неужто мой дядюшка слаб в коленках настолько, что готов принять приказы от своего камердинера, — насчет того — какое ему белье сегодня надеть?!

Реакция Букингемского дворца была адекватной и бумага "Интеллидженс Сервис" легла под сукно, а кого-то просили в отставку. Так что — в Багдаде все спокойно…

В реальности, мое покровительство иудейкам было лишь крохотной частью айсберга дел с Бонапартами. Если б я был всего лишь удачливым сутенером, далеко бы я не уехал. И до меня были сутенеры, и милые дамочки по приемлемым ценам, но…

Истории "об актрисках" нарочно раздувались во Франции, чтоб… объяснить мое столь частое появление при дворе. В реальности же…

Как я уже говорил, — Бонапарты — корсиканцы до мозга костей. Долгие войны дали им колоссальные прибыли, но не научили их — организации хозяйства в награбленных землях. (Возможно, что, будучи корсиканцем, Наполеон сам о том был без понятия — Корсика самый отсталый и бедный кус Франции.)

Экономика же Французской Империи — трещала по швам и все эти земли, дворцы и замки не приносили дохода, но напротив — загоняли несчастных в чудовищные долги. А сбыть их с рук…

"Сам" как раз перед этим выгодно "загнал" Луизиану — Америке. Луизиана с Калифорнией и Техасом была отнята им у Испании и выставлена на продажу.

Сумма сделки была такой, что у "янки" попросту не нашлось таких денег. Уговорились на том, что американцы заплатят сразу, как соберут средства. Деньги за Техас с Калифорнией нашлись к 1815 году, Бонапарт на них вооружил "армию ста дней", но, пока суд да дело, стряслось Ватерлоо, а испанцы от всего отказались. Это они зря, — деньги плачены и на стороне американцев Закон.

Что будет, если все начнут отказываться от своих обязательств? (Ведь продажа случилась в Америке, а те земли вне компетенции Венского соглашения!) Хороши же мы будем, коль наплюем на священное Право Собственности!

Но раз уж Император занялся продажей награбленного, чего хотеть от его простодушной родни?

Я сразу вошел в ее положение, подыскал покупателей и — дело пошло. Одним из условий сих сделок стал уговор не рушить чужого имущества "в ходе Войны". Другим — если выиграют якобинцы, они нам выплатят "страховые". Дело обернулось иначе и платим мы.

Любопытно, что жандармерия, не зная подноготной сих дел, сперва пыталась намекнуть собственным хозяевам, что со мной — не все чисто, но на них так цыкнули, что несчастные вообще сняли с меня всякую слежку.

Буквально через неделю после моего знакомства с этой семьей нам с Элен пришло приглашение "на охоту". Впрочем, с классической охотой в ее русском, прусском, или даже старофранцузском понятии — сие не имело ничего общего.

Бонапарты прекрасно усвоили урок Революции и не пытались шокировать обывателя пышностью выездов, иль размером потрав.

Охота "нового образца" — больше смахивала на пикничок с выездом на природу, причем известная функция сего пикничка была не в том, чтобы потешить высшее общество, — сколько наоборот — возможно приблизить нынешнюю монархию к народу, его чаяниям и обычаям. С другой стороны — зевакам любо смотреть на кураж и удаль аристократии, так что хоть и не предполагалось истребление многих животных, — охотников нарочно подбирали так, чтоб не ударить в грязь пред простыми людьми.

Из этого и вышла заминка. Элен не каталась верхом, да и вообще недолюбливала лошадей. Поэтому ее обязанности "на охоте" были ясны, оживлять пейзаж и ухаживать за охотниками, чуток ослабелыми в боях со "змием", и вообще — собрать на стол, подрезать закуски и далее.

В "Новой Франции" слуг не было — по-крайней мере так пытались внушить обывателю. А что милее глазу простого люда, чем — аристократка, нарезающая краюху? Народ победил — да здравствует Революция!

Но по замыслу устроителей всего этого для полного счастья — требовались "амазонки". Своих наездниц французы благополучно гильотинировали, а жены и любовницы новой формации не умели ездить верхом. В лавках, да "реальных" школах сему не учат. (Элен не умела ездить по той же причине.) А гарцующих дам не хватало, вот я и предложил мою сестру в обществе Нессельрода. (Вот и пустили всех нас — в огород!)

День был на зависть, — только во Франции и возможно такое буйство, все искрится и сияет, как будто во всем по капельке Солнца — сего покровителя "la Douce France". Дашка была в приподнятом настроении и забавлялась — по-всякому.

Она гарцевала рядом со мной в ее любимом офицерском мундире ливонской армии, (Дашка дослужилась у матушки до капитана — в абвере, разумеется) и все мужчины только слюнки утирали — так соблазнительно смотрелась сия валькирия нового времени. А ее мужское седло и сама манера езды, к коей приучают воспитанниц самых этаких пансионов, приводили охотников — в состояние животного исступления.

Я ж, к вящему удовольствию буржуа, перескочил на коне через пару изгородей, удовлетворил интерес по моему поводу и спешился — подкрепиться.

У столиков меня ждал Талейран, коий сразу стал извиняться за давешнее. Я милостиво махнул ему рукой со словами: "Бог простит", — и мы дружно с ним рассмеялись. Тогда сей лис спросил у меня, какого мое впечатление от Бонапартов, на что я, обнаружив немало слушателей, — (причем из обоих лагерей французской политики), пожав плечами, ответил:

— Корсиканцы!" — и все кругом сопроводили мои слова смехом и возгласами. (Обе партии записали меня в свои сторонники, — своим ответом я угодил как солдатам, так и католикам.) Те и другие услыхали то, что хотели услышать, а я заслужил репутацию человека… "понятливого.

Тут из толпы раздались свисты и улюлюканье. Сестра играючи перемахнула через ровик, куда до того шлепнулись пара молодых буржуа, — без комментарий.

Я с изумлением разглядел, как разрумянились щечки моего визави, коий глаз не мог оторвать от ливонской валькирии. Одной ногой там, — а — туда же!

Я хлопнул старика по плечу и задушевно спросил:

— Интересуетесь? Я могу — познакомить!

Старый сатир покраснел, как маков цвет. Мысли и желания раздирали его, но в сих делах "клиент" сам решается на нисхождение в ад. А то, что Дашка умела помучить…

Наконец, борьба разума с глупостями в Талейране кончилась тем, чем она обычно кончается, и старик робко промямлил:

— Коль Вас не затруднит…

Через пять минут я снял вспотевшую Дашку с ее кобылы и подвел к бывшему министру иностранных дел Франции. Старичок приложился к руке амазонки и с замиранием сердца спросил:

— Как вам не страшно — так ездить, милая?" — он не успел продолжать, как "милая" отмахнулась, как от докучливой мухи:

— Мне сие нравится. Передняя лука моего седла изогнута на манер… Так что я — получаю от этого особое удовольствие. Разве сие — не заметно?" — я чуть не провалился сквозь землю от таких слов, но она произнесла это так, будто объясняла — как проехать до соседнего кладбища.

Двадцатилетние девицы любят поиздеваться над стариками, коль примечают кой-что — во взглядах старого козлетона.

На любую старуху бывает проруха. Многие потом говорили несчастному, что над ним издеваются. Но умнейший человек Франции был будто бы — не в себе.

Когда сестра дала ему, наконец, отставку, Талейран был совершенно разбит. Он часами мог просидеть в карете под окнами нашего дома и (вы не поверите!) знать не желал, что Доротея (увы!) забеременела (от меня). (Сие — Проклятье фон Шеллингов — наши женщины рожают только от близких родственников…)

Когда ж Доротею арестовали, влюбленный лично просил Императора отпустить ее с миром, уверяя, что она — ангел, а я — сбил ее с пути истинного. Говорят, Бонапарт с участием выслушал старичка, а потом проводил его до дверей, при всех покрутил у виска пальцем и со вздохом сказал:

— Это — колдовские проделки. Их мать — известная ведьма, чего ж вы хотите от сына и дочери? Пошлите врачей, я хочу знать, — это гипноз, иль они его — опоили?!

Чтобы не вдаваться в подробности, опишу путь падения Талейрана. Вскоре средства его истощились, а Доротея (продолжая спать с родным братом) стала этакой прорвой, куда утекали деньги несчастного. Вас волнует моральный аспект сей проблемы?

У меня нет и никогда не было никаких прав на сестру. А у нее — на меня. Я, к тому ж, рассматривался всеми, как холостяк и ко мне было особое отношение дам…

Опять же — молодые актрисы. Если б я мог предъявить им постоянную связь, они бы не столь усердствовали, но…

Я не мог открыть отношений с сестрой, а моя жизнь с Элен… Женщины лучше мужчин чуют в этом подвох. Мужики поголовно считали нас яростными любовниками, женщины ж — на ложе любви сплошь и рядом интересовались — что нашел я в Элен?

По их мнению, она должна была быть — совершенно фригидна. (Они меж собою смеялись, называя ее "Снежною Королевой"!) Как вы уже знаете — они оказались недалеко от истины. За вычетом лишь того, что Элен не была "куском льда", — просто ее однажды сильно обидели…

В общем, — в глазах милых дам я был богат, родовит, остроумен, хорош собой и — совершенно свободен. Вы не поверите, — мне пришлось отвергать многие предложения, ибо я опасался преследований со стороны мужей и возлюбленных неких дам. Я все-таки был на службе…

Но все это не касалось юных актрис. Девочки происходили из бедных семей и им важно было понять, что их ждут — наверху. Первое время я пытался "остаться друзьями", но… Малышки решали, что я даю им отставку и, извините за подробность, — травились всякою гадостью.

Я впервые был в положении, когда девицы психовали не от того, что "их обижают", но — потому что "ими пренебрегли". К тому же — возникла одна неприятная ситуация…

Однажды я представил одну красавицу нужному человеку, он оставил ее у себя на ночь, а на утро прибежал ко мне совершенно взбешенным:

— За что ты меня так подставил?

Я не понимал ярости моего нового друга:

— Как? Что?! Что случилось?!

— Она была — девственница!

Помню, как я поперхнулся, услыхав этакое. К тому ж, я по младости лет — не понимал, — в чем недостаток этой особенности?

Но мой собеседник тут объяснил дело сам:

— Теперь я, как Честный, должен брать ее на содержание! Что с ней такого, что она с такою профессией дожила до сих лет и еще не попробована? Отвечай! Чем я тебе так досадил, что ты мне подложил эту свинью?!

Вот так. Попробуйте объясниться в такой ситуации.

Начните с того, что девушка сия — в сущности не актриса и воспитывалась в семье со строгими нравами…

Вы попробуйте — объясните, как такое произошло и почему ваша "прима" в столь позднем возрасте — все еще девственница?! Вы еще расскажите про Организацию и разведку Российской Империи, стоящую за сим парадоксом!

Итак, возникла проблема, — девушки мои не должны были быть "чисты и невинны", когда я "подводил" их к очередному королю Бельгии, иль Рейнланда…

А теперь вообразите себе ситуацию, когда я прихожу к честной девушке и говорю ей, — давай, милая, я приведу человека и он, извини за подробность тебя "трахнет". Во Славу Царя и Отечества. И нашей Победы над твоей Францией…

Нет уж… Все — самому.

Вечер, клавиши рояля под пальцами, печальная музыка, мерцанье меноры… Жаркие поцелуи. Обеты и обещания… Рассказ о Юдифи, вошедшей в шатер Олоферна… Об Эсфири, жене Артаксеркса. Историю Сарры, как она описывается для нас, избранных… И прочее, прочее, прочее…

Знаете, почему побеждали французы? Потому что дрались они — за Идею. "Свобода, Равенство, Братство" — не пустые слова и сколько бы не упражнялись в их адрес Фаддеи Булгарины им их не умалить. Когда человек идет в бой и знает — за что именно он умирает, — это серьезно.

Знаете, почему они проиграли? Потому что их Вождь — Наполеон Бонапарт предал и опошлил сии Идеалы. Он — католик, перед Господом и Людьми взял себе в жены мадам Жозефину. А потом — предал ее, женившись на австрийской принцессе. И наваждение кончилось…

Его армии начинали воевать за Свободу, а в итоге — несли Рабство всему прочему миру… Пустяк.

Якобинцы говорили о Равенстве, а на поверку вдруг вышло, что простая француженка — не чета австрийской принцессе… В принципе, и сие — частный случай.

Энциклопедисты во главу угла ставили Братство, а в Россию вошла армия "двунадесяти языков", в коей саксонцы шли отдельно от вюртембержцев, по-разному производились в чинах и самое главное — снабжались по-разному. Солдат — сплошь и рядом темный и ограниченный человек, но и для него осязаема разница, когда французскому фузилеру полагается куриный бульон, а драгуну-саксонцу — похлебка из чечевицы! Вот оно — якобинское "Братство"! Вот оно — крушение Идеалов!

Но все это было — потом. Когда же я начинал создавать мою Сеть, я осознал, что пребывая в рамках русской имперской идеологии, я в лучшем случае попаду на расстрел — как вражеский офицер. А в худшем — на позорную гильотину.

Бонапартисты во Франции (как в свое время — кромвелевские Индепенденты в Англии) обладали безусловной поддержкой и били нас прежде всего — в смысле идеологическом. Такую плеть можно было перебить лишь подобной же плетью, но не обыденным "обухом.

Как-то само собой (сыграли роль ночные беседы с Элен) якобинским "Свободе, Равенству, Братству" я противопоставил, — "Избрание, Храм, Земля Обетованная". И это тоже — не пустые слова. И, сказавши этакое, надобно жить согласно сказанному.

Это навроде певца в Опере. Никто не заставляет тебя брать ту, иль иную октаву. Но взяв невероятно высокую ноту — иль уж будь добр, — допой ее до конца, иль — будь освистан.

Наполеон Бонапарт (по моему мнению — величайший стратег всех времен и народов) "сорвал свою ноту" нелепой женитьбой на австриячке. Да, я понимаю — Жозефина была бесплодна, а Бонапарт хотел оставить потомство.

Но сим браком он показал своей армии, что он — не Арес — Бог Войны, как они его себе представляли. Он такой же — обыденный смертный, как и все прочие… И солдаты его потеряли прежний кураж и уже не столь рьяно шли умирать. Поэтому-то они все и умерли…

Я, пытаясь исполнить некую Миссию, тоже взял мою ноту. И она вдруг оказалась — настолько беспредельно высокой, что у меня — дух захватывало…

Сии милые девушки, одушевленные Светом той Миссии, кою я приоткрыл для них, готовы были на всякое…

Я, живя во дворце моей матушки и представить не мог, как хреново простому еврейству и как мои (вроде б обычные) слова и намеки дадут столь пышные всходы. Ежели это угодно, сии девушки фактически готовы были на мученичество, ибо сие годами и поколениями вызревало в этой среде. Среде униженной, оскорбленной, потерявшей Веру и Господа своего…

В какой-то степени я попал в ту ловушку, от коей меня остерег Бонапарт. Женщины, да и общество всех народов в сих делах — одинаковы. Я, сам не зная того, вольно, или — невольно влез на этакий пьедестал и желанье моей Любви (не столько плотской, сколько… ну вы — понимаете) стало попросту обязательным для моих почитательниц.

О какой морали можно говорить после этого? Если бы я еще соблазнял девиц для себя — одно дело. Но тут — иное. И ежели хочешь после всего этого — быть Чист перед Господом, надо жить так, как объяснял тем глупышкам…

Именно тогда, в те долгие парижские вечера, я и осознал, что — не смею царствовать. Ибо ежели я все вот это — делал лишь для себя — грош мне цена! Ибо сии "Средства" могут оправдать лишь одну ЦЕЛЬ! Ту самую, о коей я и говорил бедным девочкам.

Я живу — ради Свободы для моей Родины. От русских, немцев, поляков и шведов…

А еще, — я живу ради Мечты о Земле Обетованной. Ради Восстановления Храма. Ради того, чтобы новые девочки никогда не испытали такого из-за чего те — мои девочки соглашались со мной — мстить всем врагам нашей Крови…

Я живу для того, чтоб у нас была Наша Родина. Ибо Благородство и Честь проистекают только лишь от Земли, на коей ты вырос, и — где твои корни. И пока у нас не будет Нашей Земли — Земли Обетованной, прочие смеют звать нас "народом без Чести и Совести"…

А я хочу, чтобы в будущем очередной Бенкендорф, иль "раввин Якоб" не был принят очередным мясником — своей ровней… Ибо мы не ровня — палачам и убийцам…

Однажды меня спросили, — ну и удалось ли тебе жить так, как ты сие понимаешь? Я — не знаю. Но именно после Франции люди стали немножечко по-иному смотреть на меня. Евреи всех стран с той поры зовут меня не "будущим Царем Иудейским", но — "реббе". Они воспринимают меня, как "реббе". Они избрали меня — главным "реббе" Империи…

У всего этого есть одна тонкость…

Во всем мире меня называют создателем крупнейшей "шпионской сети", якобы опутавшей всю Европу с головы и до пят. Говорят, что я у себя на Фонтанке знаю о том, что такой-то монарх рыгнул, иль пустил газы до того, как оно придет ему в голову. Это действительно так. С одним маленьким "но.

В самой России считают, что и ее я оплел сетью "шпиков и агентов". Но — не русской разведки, но… мое Третье Охранное Управление за глаза называют "жидовским" и (опять-таки за глаза) клянут и винят во всех бедах.

Среди либеральной интеллигенции уже пошла мода — во всем искать "жидовскую руку" и козни Третьего Управления. При этом, — все что мы делаем для блага России за ее рубежом, отвергается просто с порога…

Однажды я не выдержал и сказал:

"Хорошо, запретите-ка жандармерию и отмените разведку. Вся заморская сволочь — вас облагодетельствует!" — вы не поверите, — захихикали и стали говорить, что может быть так и надо. Мол, за границами все за них и помогут при случае нашему либералу…

Ну-ну, давайте, развалите мое Управление. Тогда вот Европа и скажет вам все, что она про вас думает…

Я опять чуть отвлекся. Проблема моя была в том, что женщине сложно объяснять про все это. Сестра моя сильно взбесилась из-за "актрис" и объявила, что считает себя — столь же свободной в сем отношении.

Я противился ее связи с пошляком Талейраном. Она отвечала, что я сперва должен "кончить шашни с актерками". У нас было бурное объяснение. После него мы продолжали спать вместе, но кроме того — я иной раз уходил к "актеркам", а она — принимала у себя Талейрана…

Через три месяца сей мучительной связи Талейран был в долгах, как в шелках — одному мне он задолжал больше миллиона гульденов золотом, а Дашка — как с цепи сорвалась.

Однажды, придя ко мне — просить денег в долг, Талейран столкнулся с Несселем, коий точно паук набросился на него:

— Жена говорила мне, что вы чересчур задолжали ее любовнику. Не сегодня-завтра сей жид готов подать на вас в суд, если вы не вернете — хотя бы проценты. К нему приехали посланцы из Риги, — мать его беспокоится, что он много тратит.

Старик схватился за сердце — только долговой ямы ему не хватало на старости. Тогда Нессельрод подскользнул к нему с сердечными каплями:

— Милорд, у меня есть некая сумма, но я могу ее выдать вам лишь под расписку.

В течение месяца князь Талейран получил три миллиона гульденов — за весьма конфиденциальную информацию обо всем, что только можно, и что нельзя. Из этих трех миллионов половина ушла на оплату долгов мне — Карлу Александру фон Бенкендорфу, а другая — ухнулась на подарки баронессе Доротее фон Ливен. Кстати, — у России не было таких денег, так что Империя вошла в долги к моей матушке, коя, зная цель долга, с легким сердцем дала кредит под совсем смешные проценты.

В 1809 году, когда Государь виделся с Бонапартом в Эрфурте (с той встречи он привез в Россию Сперанского), нашего чудака подмыло спросить:

— Как там мой Бенкендорф? Не сильно чудит?

На что Бонапарт рассмеялся:

— Из чудачеств его можно назвать лишь одно — говорят, он заделался шахматистом. Целые дни напролет проводит в кафе "Режанс", просаживая там крупные суммы. Страшно переживает и клянется больше не играть, но его все сильнее затягивает. Его пример оказался настолько заразителен, что сейчас весь Париж охвачен шахматной лихорадкой! Я сам — в молодости поигрывал и знаю, что это такое. Но его проигрыши — это что-то!

И тут наш венценосный козел разинул пасть и в присутствии графа Фуше ляпнул:

— Не может быть, чтоб он — много проигрывал! При моем дворе он лучший из шахматистов и я даже думал устроить для него первенство… К сожалению, он не желал сменить подданства… Такой уж он человек…" — пока он говорил эти слова, Бонапарт со значением глянул на своего жандарма, а граф Фуше вышел от них и со всех ног помчался в Париж, — самолично арестовывать всех шахматистов — направо и налево.

При этом им взбрело в голову, что я прихожу в кафе и нарочно проигрываю огромную сумму. В парижских кафе всегда много народу и люди сидят, играют в шахматы, беседуют, попивают перно и плюют друг на друга. Так что шахматисты сидят посреди всего этого и промеж игры общаются меж собой на любые — весьма отвлеченные темы и никто их не слышит.

Через пару дней за тот же столик садится химик из Натуральной Школы, или чиновник колониального управления Франции — и без лишнего шума выигрывает у профессионального шахматиста ту самую сумму, кою я проиграл давеча. За вычетом комиссионных. И опять ни одна сволочь не может знать, о чем именно беседуют шахматисты.

Кто песни насвистывает, кто шутки травит, надеясь отвлечь вниманье партнера, а кто и рассказывает о последних перемещениях в командовании… скажем, — Испанского корпуса французской армии. Люди-то разные бывают, мало ли что наговоришь-то в задумчивости!

Ну и — так далее… Главное, к чему прицепился Фуше, состояло в том, что все мои партнеры из шахматистов, коим я и продувал мои денежки, — были завсегдатаями салона Элен, а потом — по каким-то причинам перестали его посещать. Ну перестали людей интересовать проблемы жидов во всем мире, а то, что сами французы понимают в шахматах, что свинья в апельсинах, так это Господа Бога надо винить, а не Наш Народ!

Но Фуше было не остановить. Кафе "Режанс" было закрыто — шахматистов допрашивали и даже били табуретками по голове. Так якобинцы выказали свое истинное лицо.

Стало ясно, что с Фуше надо что-то решать, а как решать — непонятно. Если уж человек дошел до сей крайности, что кидается на шахматистов, тут уж ясно — он способен на всякую подлость. Это же — шахматы, тут — нет слов!

Лишившись возможности играть в шахматы, я увлекся предложением беспутного "Карло" (Бонапарта) — сыграть в рулетку. Рулетку запрещали во Франции, но сильным мира сего Закон — не Указ, так что один притон в Париже все же — работал.

Приходим мы в этот гадюшник, встречает нас местный хозяин — некий мсье Лоран и — начинается. Я-то сперва не играл, — следил "заряжено" ли колесо, но потом осознал, что все чисто.

Ведь играть с "заряженным" колесом с Бонапартами — весьма выгодно. Пока тайное не станет явным, а там мир станет мал, чтоб удрать от сих корсиканцев!

Так что игра была чистой и я вошел в нее с самыми малыми ставками. Для моего кармана, конечно. Для прочих же — и даже для "Карло", ставки сии оказались такими, что колесо тут же очистилось и я сел играть в одиночестве.

Сперва я понемногу проигрывал и мосье Лоран очень развеселился, но потом фортуна сменила свой гнев на милость и я вернул себе проигранное. И еще — чуточку.

Когда я вставал из-за стола — мосье облегченно утер со лба пот и я с изумлением понял, что заведение не слишком уж и богато. Любой действительно решительный человек мог пустить его по ветру. Тут — чистая математика и ничего более. А считать вероятности — я умел.

Видно бес попутал меня проситься в туалет перед выходом. Мне указали куда и я пошел к удобствам, а на выходе — клянусь, случайно — зашел не в ту дверь. Это оказалась местная кухня, где готовили закуски для игроков и всем заправляла мадам Лоран.

При виде меня она очень смутилась, но я — тут же сунул руку в карман, нашел там какую-то безделушку и подарил ей. Женщина смутилась сильнее, улыбнулась мне на прощание и — дала мне себя поцеловать. И только в миг поцелуя я вдруг застыл, как соляной столп, — мне сия женщина кого-то напомнила!

Не знаю, что это было — игра света и тени, или промысел Божий, но когда она шагнула ко мне — тени сложились настолько причудливо, что я вдруг оказался в темной библиотеке Ватикана и снова смотрел на штаны с жандармскими лампасами.

Мадам Лоран неуловимо напомнила мне графа Фуше! Теперь уже со значением я пригляделся к ее чертам. Она действительно была похожа на своего отца, но полнее и светлее его. Была на ней какая-то печать германской расы, что-то неуловимое, что отличает немцев от прочих людей. Тут я и припомнил одну древнюю байку про роман Фуше с какой-то эльзаской!

Я, не долго думая, сказал женщине "До свидания!" так, как это обычно в Эльзасе и она в первый миг ответила мне на тамошнем диалекте, а потом невольно руками зажала рот и с нескрываемым ужасом глянула на меня.

Я вернулся к мосье Лорану и со значением предложил:

— Я провожу сейчас принца, а потом приду сюда со свидетелями. Если хотите — зовите своих, — этой ночью сыграем — по-крупному.

Сказано — сделано. Правда, мне не удалось избавиться от Бонапарта, коий каким-то чутьем угадал, что сейчас должно случиться что-то забавное и пожелал сопровождать меня. Да и я по зрелому размышлению пришел к выводу, что человек от Бонапартов не повредит мне в первом раунде битвы с Фуше, так что мы вместе поехали ко мне домой и вытащили на улицу Элен, коя уже собиралась отойти ко сну.

Я вполголоса рассказал ей детали моего плана, Элен тут же загорелась, почуяв удачу, да и беспокоилась она за своих шахматных "крестников", обвиняя себя за все их несчастья.

Так что мы за каких-нибудь два часа в карете Бонапартов объехали пол-Сен-Клу, собирая деньги и приглашая принять участие в развлечении всех сыновей еврейских банкиров, о коих могли придумать в столь малый срок. Узнав, что ставкой в игре будут головы шахматистов — прочие жиды не раздумывали, отдавая деньги под мою расписку — совсем без процентов! Но если бы я продулся, матушка удавила меня собственными руками — столько долгов я сделал в один вечер.

Была глубокая ночь, когда мы вернулись в заведение мосье Лорана, где нас уже ждали. Слух о моих займах долетел до казино и теперь они встречали меня — "во всеоружии". Кроме самого Лорана — у стола были его близкие друзья из завсегдатаев (подозреваю, что многие из них имели свой профит от того, что заманивали к Лорану приятелей, но никогда не мог доказать сего фактами, а чувства к делу не присобачишь).

Мы сразу сели и — завертелось. Сперва я просадил — почти два миллиона гульденов, потом Лоран был в минусе на полтора миллиона, потом я опять "ушел под воду" на полмиллиона…

Игра была настолько нервной и напряженной, что все вокруг разделись, оставшись в рубашках, а Элен стискивала мое плечо и сжевала собственные губы — до крови, переживая за каждое движение шарика. Против меня сидел сам Лоран, а за ним — точно так же сходила с ума его жена — незаконная дочь графа Фуше.

Дело было сделано — в полшестого утра. Мертвенно бледный Лоран встал из-за стола и — еле слышно пробормотал:

— Банк лопнул. Поздравляю Вас, Александр. Теперь Вы — владелец сего заведения.

Мадам Лоран, не выдержав — разрыдалась в голос и убежала плакать в свои комнаты. Свидетели стали выпрямляться, потягиваясь всеми суставами, и открывать бутылки и чиркать кремнями, раскуривая свои трубки. Я чувствовал себя совершенно опустошенным и выжатым, как лимон, и у меня просто сил не осталось — что-то делать после такого нервного напряжения.

Потом многие разъехались, а мы так и сидели с Лораном друг против друга и смотрели на визави — воспаленными от бессонной ночи глазами. Моя Элен пошла к мадам Лоран в комнаты, успокоить несчастную и объяснить, что истинная цель нашего посещения была не разорить ее мужа, но спасти от смерти, и пыток — наших людей.

Мадам не нужно было долго уговаривать, ее не пришлось вести в комнаты детей, чтобы напомнить о материнском долге, она сразу все поняла и сама устремилась в дом своего отца.

Фуше прибыл под утро. На часах было семь, когда дверь в игорную залу открылась и на пороге появился главный жандарм наполеоновской Франции. Он шел с таким видом, будто постарел лет на двадцать — за одну ночь. Одним движением руки он согнал Лорана с его места и сам сел напротив меня. Потом небрежно запустил рулетку и бросил шарик. Я, в шутку, сказал:

— На черное!" — и шарик остановился на лунке "13". Черное…

Граф тяжко вздохнул и с сожалением пробормотал:

— Дочь сказала, ты весь вечер ставил на черное. Стало быть — ты за Черных?

— Не знаю. Латыши считают меня воплощением Велса, а его цвет — Черный. Я всегда ставлю на Черное, а в картах мои Козыри — Черные масти. Даже когда красных — вроде бы больше… Пока — не проигрывал.

Граф с пониманием кивнул и с сожалением согласился:

— Я уважаю. Хоть какие-то убеждения лучше, чем нигилизм… В древности твои предки верили, по слухам, в Творца, ты — в Змея… Как насчет Божьей Кары?

Я с готовностью отвечал:

— Отнюдь. Черный — Цвет Бога-Отца, Красный же — Иисуса. Я — не христианин, поэтому и не ставлю на Красное. Не боится ли Франция, отрекаясь от Создателя своего, заменив Его Цвет, на Синее — Цвет Богатства и Радости? Если я верно помню Экклезиаста, Цвет Печали ближе Царству Небесному, Цвета Веселья и Шуток!

Фуше усмехнулся:

— Я слыхал, что с тобой сложно спорить в схоластике… Но — ближе к делу. Зачем ты позвал меня (он изобразил "страшный лик"), смертный?! Иль ты не ведаешь, что привлечь к себе внимание олимпийцев — удовольствие из сомнительных!?

Я состроил умилительную физиономию и будто бы к божеству протянул к Фуше свои руки:

— Я хочу принести мою жертву тебе — языческое божество. Мне не нужно ни сантима из того, что я давеча выиграл. За это вы — отпускаете всех шахматистов, а я их тайно вывезу в Латвию, так что никто не узнает, — чем именно все это кончилось. Если рубить головы шахматистам — это нас далеко заведет.

Решайтесь, сударь — жизнь и будущность ваших родных внуков, против жизни моих Братьев по Крови. И ни слова о деньгах, или о том, кто из нас ставит на черное, а кто — наоборот.

Граф долго сидел и молчал, взвешивая все доводы — "за" и "против". А его дочь стояла, обнявшись с мужем и с надеждой и ужасом следя за каждым движением души родного отца. Граф был хорошим жандармом — этим объясняются жалкие капиталы заведения Лорана, но он был и — неплохим отцом…

Долго, очень долго — отцовские чувства боролись в нем с долгом, но…

Через неделю — в Гавре бросил якорь фрегат под латвийским крестом, а на него с пристани взошли почти двадцать еврейских семей. Мы с Элен — лично провожали Наших в изгнание, и я сам на прощание выдал каждому из маэстро кошелек с некой суммой — "на обзаведение". Но можно ли заменить Родину?

Впрочем, сие спасло их от смерти в горящем Париже. Так что — темна вода в облацех.

А в остальном — кончилось без особых последствий. Жандармерия сделала вид, что "накрыла притон". Лораны перебрались в Баден и там расцвели пуще прежнего. Впрочем…

Один из свидетелей моего триумфа — принц Бонапарт теперь был, как на иголках и усидеть не мог, не спросив, — где я научился играть в рулетку. И однажды я не выдержал и открыл мой секрет.

Если играть в "пополамы" — крупье с "хорошим щелчком" может сперва играть против вас, но потом нервы расходятся, рука начинает дрожать и щелчок сбит настолько, что он выбрасывает не свои, но — ваши числа. Когда сие происходит, он вынужден больше не "щелкать", но с той минуты — все в руце Божией.

А тут уж — выигрывает тот, у кого кошелек толще. Не бывает, чтобы всю ночь сыпалось одно "красное", или — "черное", но бывают столь "длинные серии", что — "горе беднейшему"!

В то же самое время — ни в коем случае нельзя играть в "дюжины", или "числа". Даже я с моей "корявой рукой" в Колледже так наработал "щелчок", что влеплю в любую дюжину — с закрытыми глазами. А уж "не попасть в число" тут надо быть идиотом, чтоб промахнуться!

Карл прямо-таки впитал в себя всю сию информацию (и кое-что сверх того, о чем — не стоит писать для всех), но я не думал, что он сам когда-нибудь решится на подвиг. И вот, представьте себе, — через много лет из Бадена пришло известие, что Карл Бонапарт — разорил-таки за рулеточным столом несчастного Лорана во второй раз. (Правда, Карл — всю ночь ставил только на "красное".)

Я ощутил немалые угрызения совести, — ведь, по сути, я фактически "навел" на Лорана бездельника. Поэтому я немедля послал Лорану известную сумму и посоветовал ему начать сызнова с одним условием. Отныне его казино могло играть только в том случае, если его банк — превышал ставки всех игроков с улицы. Горе — беднейшему!

Лоран сердечно поблагодарил меня, написал в ответ, что не держит на меня зла и — переехал в Монако. Уже на весь мир известен городок Монте-Карло, коий он избрал своей резиденцией.

После его смерти, правда, пошла молва — насчет того, что сие заведение содержалось из фондов русской разведки, но потом — благодаря удачной рекламе, да и живописным проигрышам многочисленных русских принцев, слух сей затих. Не мог же сын мсье Лорана — так жестоко разорять собственных работодателей?!

После истории за рулеткой — я стал весьма популярен. Мы с Фуше пытались замять сие дело, но вскоре Бонапарт выказал жандарму свое недовольство, но не сделал каких-либо выводов.

Для французского ж общества (в массе своей буржуазного) мой поступок с возвращением выигрыша взамен жизней каких-то там "двадцати грязных жидов", выглядел просто чудачеством и на меня с той поры смотрели, как на пришельца с иной планеты. Дамы в разговорах со мной стали во сто крат смелее и разве что не открытым текстом приглашали к сожительству, их кавалеры искали моей дружбы в смысле кредита.

Средь этих дам появилась одна бельгийка, кою звали Эмилией… Была она — красоты необычайной. Был у нее, правда, один крохотный недостаток.

В известное время она обучалась у иезуитов, а они хорошему не научат. Взгляните-ка на моих сестрицу и матушку, — не будь они мне — родными, я б опасался ночевать в их компании. Не слишком-то интересно — проснуться и найти свою голову на ночном столике, — средь духов и помады!

Средь Наставников милой Эмилии был некий аббат, коего в ту пору звали Фуше и она была предана ему душою и телом. Однажды я прямо спросил ее кой о чем, и она призналась, что будущий граф был первым мужчиной в ее странной жизни…

Вы удивительно, — как я осмелился говорить с любовницей на сию тему? И как — она решилась в таком вот — признаться?

Видите ль, мы с ней не скрывали наших занятий. Однажды мне ее представил сам граф Фуше и я не мог отказать столь грозному свату. Да он и не скрывал того, что Эмилия поставлена надзирать за мной в "спальное время.

Прямо на танцах в день нашей встречи я спросил у девицы, — каков ее чин в контрразведке? Она ж — не моргнув глазом, с гордостию ответила:

— Лейтенант", — все дальнейшие вопросы просто отпали.

Мы еще потанцевали немного и затем уж — она, с непроницаемо деревянным лицом, спросила меня:

— А какой чин у тебя?

Я улыбнулся в ответ:

— А я — не разведчик.

Впервые на ее лице появилась эмоция — презрительная ухмылка:

— Рассказывай сказки…

— Нет, правда, с чего ты взяла, что я — разведчик?

— А зачем ты спасал русских шпионов?

— С чего ты взяла, что они-таки — гусские?

Эмилия невольно прыснула, — так ей понравился мой наигранный акцент. Она, все еще улыбаясь, невольно спросила:

— Ты всерьез веришь во все эти дела? Ну, — про Храм, про Землю Обетованную?

Что-то в ее голоске прозвенело не так. Я внимательно посмотрел ей в глаза и еле слышно спросил:

— А тебе сие… интересно?

Она немножечко растерялась, запуталась, прикусила губу и кивнула в ответ. Я тогда медленно провел губами по ее бархатистой и нежной щечке:

— Так зачем ты спрашиваешь, — какой у меня чин?! У Изгнанников не может быть чина… Пока у нас с тобой нету Родины — какой у меня может быть чин?!

Помню, как Эмилия затрепетала в моих руках. По лицу ее пробежал стыдливый румянец, как будто я целовал невинную девицу. Она чуть ли не оттолкнула меня и я, почуяв бурю, клокочущую в ее душе, произнес:

— Если тебе не по нраву то, что я делаю — предай меня и всех прочих. Ежели…

Пойдем, я познакомлю тебя с Элен, с моими актрисами, нашими ребятами в банках… Ты сама должна все увидеть, — я могу врать, но твои глаза не обманут тебя! Пойдем, ты сама узнаешь — мой чин!

Прошло пару месяцев. Я не знаю, что творилось в душе матери моего первенца, но она постарела и сильно осунулась. Иной раз, когда я просыпался, Эмилия смотрела на меня и задумчиво играла в руках прядью моих волос. Я спрашивал ее:

— Что с тобой?

Она отрицательно покачивала головой и тихо шептала:

— Все хорошо. Спи. Я просто — люблю тебя. Ты даже не знаешь, насколько я тебя на самом деле люблю…

Потом она вдруг пропала…

Сперва я обрадовался. Сначала мне показалось, что Фуше снял с меня слежку и — все в порядке. Затем… Затем — странное подозрение возникло вдруг у меня.

Видите ли, — Эмилия была старше меня почти что — на десять лет! Когда я впервые встретил ее, это как-то не отразилось в моем мозгу, но теперь я задумался: почему Фуше "подложил" мне столь "старую" женщину?

Мало того, я вдруг стал себя спрашивать, — почему у Эмилии нет детей? Откуда она вообще появилась в Париже?! Почему я не встречал ее раньше?

Я навел справки в еврейских кругах и с изумлением выяснил, что Эмилия все это время жила в оккупированных якобинцами Нидерландах и про нее шла молва, что она — член голландского Сопротивления. Сложив два и два я вдруг понял, что жил все это время с особо секретным агентом Фуше, коего он нарочно "открыл". Но — зачем? И для чего?!

Я послал письмо моей матушке. У нее оставались связи в иезуитских кругах и я захотел знать настоящее имя Эмилии. Женщины, умевшей выдавать себя за голландку, несомненно бельгийки по выговору и воспитанию и… с Нашей Кровью при этом. Таких должно было быть немного.

Такая оказалась одна. Эмилия Дантес… Моя незаконная пятиюродная сестра. Родилась в Брюсселе в 1775 году в семье бельгийского дворянина потомка фон Шеллингов и еврейки. Дочери известного в Брюсселе врача…

Была замужем. Три беременности. Все три — кончились выкидышем. Диагноз — "Проклятье фон Шеллингов"!

Католики не разводятся. Они просто живут разной жизнью. Впрочем, драгунский капитан Поль Дантес в дни австрийской кампании сложил свою голову при Шенграбене, так что — Эмилия с той поры вела вольную жизнь…

Я чуть не чокнулся от сих известий. Впервые за мою жизнь я был с женщиной (не считая сестры), коя могла родить мне — Наследника! Я не беру в расчет Яльку, — у кого из нашего круга нет детей от покорных пейзанок? Но тут — иное…

Видите ли… Она была не просто французской разведчицей. Она была Моей Крови с обеих сторон. По отцу — фон Шеллинг. По матери… Сами знаете. А та была еврейкой потому, что еврейкой была ее матушка, и — так далее.

И эта женщина могла родить мне ребенка… Мне, у которого практически не могло быть детей от девяноста девяти женщин из любой сотни!

Я многое передумал в те дни:

Или моя подруга рехнулась, решив, что искусственное зачатие — Грех против Господа. Или она захотела спросить моего мнения насчет нашего малыша. Или она передумала и решила сделать аборт. Я не знал этого…

Может быть, — она по какой-то причине кончила жизнь? Ее убил старый любовник. Она взбунтовалась против Фуше…

А еще были случаи, когда даже женщины нашего рода, зачав от фон Шеллингов, умирали от приступа сенной болезни. Наука не знает — почему.

Я все это перебирал, как мог. А правда… Правду рассказал мне Фуше. Потом. В 1814 году. В занятом нами Париже.

Видите ли… Меня предали. Забегая вперед, доложу, что не было никакой беседы Александра и Бонапарта в Эрфурте насчет шахмат. Александр Романов был всяким, — редкостным подлецом в том числе. Но он никогда не был Предателем.

Но, зная о его природных наклонностях, жандармерия выдумала эту историю, ибо наш Государь был как раз этаким — что на него можно было свалить. Парадокс же был в том, что имя "агента русских" оставалось неизвестным французской полиции. Но был один человек, коий всегда знал сие имя. Звали его — граф Фуше. Главный жандарм Французской Империи.

Знаете почему, — он не брал меня? Потому что за много лет до того он учил нашему ремеслу девицу, кою звали Эмилией. (Тогда она еще не была Дантес.) И реббе тайно обвенчал их, ибо разведчики часто не могут создать нормальной семьи. А обвенчал он их потому, что будущий граф был "без ума от еврейки….

Так сказано в досье на Фуше, заведенном в военной разведке по приказу Бертье. (Во Франции все шпионили друг за другом, — это стало характерной чертой якобинского общества…)

А потом выяснилось, что у Эмилии не может быть детей от Фуше. И реббе — развел их.

Прошло много лет и я прибыл в Париж. Сперва я был не опасен. Потом мудрый Фуше осознал — кто я есть на самом-то деле, но к тому времени… Жандарм прочел слишком много доносов о том, что именно я говорил в салоне Элен. И слова эти колоколом отозвались в душе былого аббата…

Разрушенный Храм… Земля Обетованная… Мы Избранники Божии… Цель нашей Жизни — Вернуться. Восстановить Храм. Возродить к Жизни Убитую Землю…

Мне сложно копаться в душе жандармского генерала, но доложу из первых рук: когда я "засветился" из-за двадцати шахматистов, жандарм (по его словам) понял, что это — не напускное. И что — со мною кончено. Не сегодня, так — завтра придет приказ об аресте и — расстрел, если не гильотина.

И тогда граф Фуше послал за своею возлюбленной. Он сказал ей, что у меня — та же болезнь, как и у нее. И поэтому у нас могут быть дети. И еще — дни мои сочтены. Ежели она не захочет рожать от меня, у меня просто не будет детей с Хорошею Кровью. Меня — просто не будет.

Именно поэтому, когда стало ясно, что Эмилия забеременела, ее сразу же спрятали, — чтоб никто не узнал о ее "связи с русским.

Другой вопрос, что меня вдруг помиловали. Другой вопрос, что у первенца моего оказалась слишком огромная голова и пришлось делать кесарево. И никто, конечно, не думал, что Эмилия умрет во время сей операции…

Но я не знал всего этого.

В те дни я, по рассказам сестры и Элен, был как не свой. Я не мог искать помощи. В этих обстоятельствах любой, кто помог бы — попал в поле зренья Фуше и сделал первый шаг к гильотине.

Сестра моя бросила своего Талейрана и принялась утешать меня привычными способами, говоря:

— Ты сошел с ума! Подумай обо мне, подумай о матушке, вспомни об Империи! Она — агент противника. Ее уже нет! Что-то случилось и ее просто нет!!! Я приказываю тебе — не искать ее!

Слова сестры падали, как в песок. Я отвечал:

— Эта женщина решилась родить от меня. Теперь я в ответе. Если ее убили, иль она сама умерла, я должен сыскать могилу. Если она в заточении, я должен спасти ее. Да не ее! Того, чье сердечко бьется под ее сердцем! Это мой Долг перед Нашими Предками!

Говорят, в эти дни я страшно похудел и осунулся. Даже жандармы, узнававшие, что я ищу, проникались тут уважением и помогали посещать дальние монастыри и больницы. Все — тщетно.

И вот однажды Элен за ужином вдруг заметила:

— Ты заметил, — Доротея не вышла к столу? Она теперь на диете. Главное теперь, — не повредить маленькому.

Я чуть было не застонал:

— Господи, и она туда же! Что у вас тут в Париже — воздух такой?! От кого?! Как?

Тогда Элен пожала плечами и сухо сказала:

— От тебя. У тебя сильное семя. Раз смогла какая-то там Эмилия неужто отступится урожденная Бенкендорф?! Она верит, что ты лучший отец для ее ребенка. А для нее — живой брат.

Коль ты не можешь ради всех нас перестать совать голову под топор, сделай это ради своего же ребенка. И — племянника.

Я ринулся в Дашкину спальню, прыгая через ступени. Я кричал, что не хочу вызвать на нас Гнев Божий, ибо…

Да что тут говорить?!

Но когда я ворвался к негоднице, она, небрежно примеряя пеньюар для беременных и нежно оглаживая свое чрево, отрезала:

— Сколько у меня было абортов… А годы идут…

Как ты думаешь, — когда за нами придут? Ведь после дела с рулеткой за нами придут — не так ли?

Как по-твоему, — эти варвары вешают на дыбу беременных? Иль это, как говорят — чисто русский обычай?

И коль я не буду беременна, сколько я выдержу ударов шпицрутеном промеж ног? И сколько мужиков меня изнасилует, чтоб сломить мою волю?

Но если ты будешь настаивать, я, конечно же, пойду на аборт. Только ради тебя… Сашенька…

Я утратил дар речи. Я до того дня и не думал над сим аспектом проблемы. Я лишь подошел к любимой сестре, обнял ее, крепко поцеловал, погладил животик и прошептал:

— Ежели что, — Грех отныне на мне.

Окружающим мы сказали, что это я — желаю ребенка от своей родимой сестры. Так оно, в сущности, и — случилось.

Через пару недель в доме Несселей была очередная пирушка и на нее пришел Талейран. Старый козлетон не знал новости и все увивался за Доротеей в надеждах на ответное чувство.

Наконец терпение сестры истощилось и когда в очередной раз рука маркиза опустилась куда не положено, Дашка с треском залепила ему пощечину. Звук удара был так силен, что стихла музыка и общество с интересом уставилось на занятную сцену.

Дашка же, потирая ушибленную руку, и невольно улыбаясь, чтоб скрыть свое замешательство, все делала загадочные движения, — будто то хотела присесть перед всеми в книксене, то — передумывала. Талейран стоял с изумленным лицом и протянутыми к Дашке руками и будто не мог поверить в произошедшее. Вид у него был, как у оплеванного. Общество же окружило несчастных плотным кольцом и плотоядно облизывалось в предвкушении такого скандала, о коем хорошо посудачить и через сто лет после этого.

Моя сестра не вынесла ожиданий, перестала будто бы приседать пред толпой и тихо сказала:

— Господа, сей господин был мне любовник и долго содержал меня на свой счет. Но сие — в прошлом. Я завтра же верну ему все подарки и прочее. Он мне противен. Он — предал меня и всех нас.

Общество ахнуло. Общество зашушукалось. Тесное кольцо сразу расширилось и люди не знали, — куда им склониться. Тогда Доротея медленно выпрямилась во весь свой бенкендорфовский рост и лишь один я смог сравниться с нею в сем обществе. Глядя мне прямо в глаза, сестра громко и ясно сказала:

— Что есть Вера? Вера — навроде карточной Масти. Мой брат ставит на Черное, но Бог — Любит его. Я долго думала — почему?

Теперь я знаю, — нет разницы в Черном, иль Красном. Еврей нисколько не лучше русского, иль француза. Ведь Карты с изнанки — все одинаковы.

Дело в Мастях. Коль ты еврей, — изволь быть Иудеем. Русский Православным. Француз — Католиком. Держись своей Масти и коль не в этой, так в иной сдаче ты будешь — Козырь.

Мы — иудеи и стало быть — Избранные. Что магометанство, что христианство, — все от нас. А потому наша Масть — Старшая. Нет, не Козырная. Просто Пиковая. А маркиз этот — Трефный.

Общество ахнуло, гул усилился и раздались приветственные возгласы и восклицания. Толпа за Дашкиной спиной уплотнилась и как-то само собой получилось, что я оказался рядом с сестрой, а Элен держала нас за руки и плакала от чувств, повторяя:

— Вот Цари из колена Иудина! Гзелли — крови Давидовой!

Общество гудело все громче и немногим выкрестам, собравшимся за спиной Талейрана, становилось все больше не по себе. Но сам маркиз еще не потерял духа и с издевкой воскликнул:

— А Брат Ваш — Пиковый Король? А вы — Пиковая Дама?

На что сестра с презрением хмыкнула:

— Для нас Король, — сам Господь Бог. Ибо я Верую, что нет большего Короля. Дама же — наша Матушка, ибо после Господа только Ей мы обязаны тем, что мы есть и чем станем.

Когда-нибудь и я стану Дамой для моих деточек, брат же мой не Король, но — Туз. Бич Небесный.

Никому не суждено бить Туза Мечей, ибо он с легкостью перебьет Жезл, пронзит Сердце, иль запугает Денарий. Наша Масть — Старшая.

Старый сатир отшатнулся от Дашки, будто обжегшись:

— Пики приносят Несчастье!

Но сестру было уже не унять:

— Что ж с того? Жребий. Можно ль не выпить из чаши, коль сие Промысел Божий?! Можно ль не защищать Храм против римлянских полчищ, хоть нету надежды на крохотное спасение? Да что есть Несчастье, как не урок, коему нас учит Господь?

Моего брата трепала жизнь, но если б не все его шрамы, он не стал бы тем, кем он стал. Если б меня не обидели в детстве подонки, разве осмелилась бы я зачать дитя от брата моего?! И быть Счастливой?!

Это — Избрание. Коль Масть — Старшая, прочие бьют ее, чтоб самим занять место. Это ж — естественно!

Нет вины еврея в том, что он — Нашей Крови, нет вины русского в том, что он — русский, иль француза, что он — француз. Грех, — когда старшая масть объявит козырной — младшую!

Так не ждите от Пик, чтоб они уважили вашу Трефу. Свиньи Трефные Трефными и останутся. Не Дубью тягаться с Мечами!

Будто искра прошла по всем нам. В следующий миг Элен, забыв себя, крикнула по-немецки, — "Хох! Хох!" и хлопнула в ладоши. Через мгновение почти все аплодировали и как-то само собой появился ритм и руки стали выбивать наш старый гимн.

Тем же вечером почти все наши выкресты покаялись в содеянном и просили вернуть их к Истине. Над теми, кому было нужно, произвели известный обряд, другие вымолили прощение богатыми жертвами.

Талейран же был изгнан из нашего круга и никогда уже в него не вернулся. Дашка же вернула ему — все его безделушки.

Она перестала знать себя шлюхой. А сие — дорого стоит.

Мы с нею, конечно, боялись за нашего малыша. Под этим соусом сестра поставила мне ультиматум: или я дальше ищу ветра в поле, или делаю все, чтоб у маленького был отец. Я сам вырос в доме, где Карлиса держали будто слугой, а отцом заставляли звать чуждого мне человека.

Я не могу жить с матерями всех моих девочек, но я вправе дать им хорошее воспитание и образование, сделать все, чтобы матери их ни в чем не нуждались и, самое главное — дочери мои смеют (какими бы незаконными они ни были) подойти ко мне средь самого шумного бала и я приму их и признаю. И знаете, — я чую, что они — Любят меня.

Все мои доченьки, стоит им кого-то найти, сразу ведут его ко мне на смотрины. На искренний разговор. Коль все сложится, то — венчание. А дальше — их жизнь. Мне же — попечение за внучатами.

Это немного. Ибо по-хорошему я должен самолично воспитывать всех моих доченек. Но это и немало. И Господь Любит меня, ибо пока не дал мне зятя мерзавца. Ни единого.

И с моею сестрой Господь простил нас. В урочный час доченька наша родилась — умненькая, шустренькая и вообще.

С рождением Эрики в дашкином облике, повадках и поведении беззаботная веселость и обаяние Бенкендорфов сменились чертами фон Шеллингов. Все поразились, насколько сестра стала похожа на Рижскую Ведьму. Госпожу Паучиху.

Как-то я осмелился пошутить о возрасте Дамы Мечей, а сестра вдруг необычайно серьезно посмотрела на меня и мурашки побежали у меня по спине, не заглядывай в бездонные глаза Пиковой Дамы…

Доротея же поцеловала меня, взъерошила мои редкие волосы так, как это делала матушка, и сказала:

— Ты мужик, — тебе не понять. А я всегда знала, что стану уродиной. И я боялась, что если мой облик испортится слишком быстро — никто не захочет подарить мне ребеночка.

Теперь у меня — Эрика и я дозволяю Природе взять свое. И я счастлива, что становлюсь некрасивой, но — Матерью.

Потом была Война. Я ушел в Действующую, Дашка же осталась в Риге, лялькаясь с нашей девочкой. После скандала с нашим арестом фон Ливены стали "невыездными" и жили под боком у матушки.

Война начиналась ужасно. Курляндские католики в первый же день взбунтовались и Северный фронт рухнул. За каких-нибудь десять дней католические армии пронеслись по Остзее и затеяли беспримерную осаду моей родной Риги.

Надо сказать, что егеря превосходили противника в огневой мощи и потому наша армия не понесла большого ущерба. Главный удар пришелся по мирному населению.

В начале повести я рассказывал о резне в Озолях. Теперь эти Озоли горели по всей Курляндии. Многие лифляндские семьи породнились за годы Инкорпорации с курляндскими. Многие латыши-протестанты переехали за своими господами на тучные курляндские пашни. Многие из латышей-католиков перешли в лютеранство. Все они были теперь замучены, растерзаны и вырезаны польской нечистью.

Наши полки, выходя из курляндского окружения, занимали уже спаленные, разоренные лютеранские хутора и…

Латыши тяжелы на подъем. Но вниз по Даугаве шли баржи с горами трупов, а на них чернели надписи кровью, — "Велс — Дьявол! Латыши — Черти! Крестовый поход, Иисус и Мария!

Мы, как могли, ловили сии баржи и пытались подтянуть их к нашему берегу. А с той стороны по нам прицельно били вражеские фузилеры. В те дни в Риге не хватало рук, чтоб схоронить всех с этих проклятых барж.

Мы просили помощи у России. Латыши, эстонцы и финны в одном строю стояли на рижских стенах и вдоль всей линии огня на нашем берегу Даугавы. Мы готовы были расстаться с нашей Свободой, лишь бы пришли русские и спасли нас от сего ужаса. Совсем рядом в Санкт-Петербурге стояли русские, но ни один их солдат до самого октября так и не появился в наших рядах.

Государь сказал так:

— Немецкие жиды хотели Свободы?! Пусть ее и получат.

Что есмь Человек? Что нужно, чтоб женщины, Матери потеряли все человеческое?! И первой из них стала моя сестра.

Женщин не принято брать в армию. Они не умеют обращаться с оружием, вечно путаются под ногами, а в случае отступления их могут взять в плен и… Сами знаете.

Но так уж вышло, что в Рижской осаде война стала позиционной, нас с противником (кроме Нового Города) разделяла и Даугава и появился оптический прицел и — винтовка.

Главная проблема сего оружия, — сильный крепеж пороховой камеры хомутами и кольцами. Чтоб перезарядить винтовку, нужно полчаса и потому они не привились в регулярных войсках. Они стали оружием "Рижских Волчиц.

Когда потери средь егерей превысили пополнение и стало ясно, что от России помощи не дождаться, моя сестра подговорила с десяток своих немецких подружек и они испросили у матушки дозволения стреляться с противником. В те дни любой человек был на счету и матушка согласилась.

В первый же день моя сестра убила двух фузилеров и стала "Главной Волчицей". В тот же день четыре выживших баронессы схоронили шестерых баронесс умерших…

Через неделю в "Волчицах" были уже полсотни девушек немецкой крови и с десяток егерей-инвалидов, перезаряжавших "волчицам" винтовки.

Через месяц в отряде служило уже полтысячи женщин, — в основном латышки. Им нужно известное время, чтоб последовать за своими хозяйками.

Дашка была дважды ранена, сделала тридцать семь насечек на стволе винтовки и угодила под Трибунал Венского Конгресса. Именно из-за того, что "Волчиц" признали преступницами, Государь запретил всякое о них упоминание, будто их — не было.

Так по высочайшему повелению историки вырывают какой-то факт из единой цепи событий и тогда у потомков возникает чувство "Deus ex machina", — некие события возникают как бы из ничего, а История из общей нити рассыпается на фрагменты.

Почему после Калки татары пировали на телах еще живых русских князей? История Ига не знает подобного варварства ни до, ни после этих событий. Почему Батый снес добрую половину русских княжеств, сделав прочих князей Великими?

Самый простой и неверный ответ, — потому что варвар.

А ответ правильный, но неприятный, — потому что в битве при Калке какой-то черниговский воин в ходе мирных переговоров смертельно ранил татарского воеводу — Джэбэ-нойона. Тестя хана Джучи и родного деда ханов Берке и Батыя. А дальше была — кровная месть. И нормальные отношения с теми, кто непричастен к предательству.

Не думайте, что такие штуки происходят только в России. Во Франции непостижимым чудом числилось явление Орлеанской Девы. Кто она, откуда, почему ей так поверили при дворе? Почему она так легко побеждала англичан, но терпела вечные поражения от бургундцев? Почему она сама, будучи бургундкой, вдруг решилась воевать на стороне французской короны?

И лишь сейчас вдруг заговорили о том, что бургундцы — суть французы и ненавидят англичан в той же степени. И армии Жанны д'Арк состояли не из битых французов, но уроженцев не пораженной войною Бургундии. А еще вдруг открылось, как по приказу французского короля убивали его родного дядю бургундского герцога Жана Бесстрашного…

На мирных переговорах!

Французской монархии проще было назвать половину народа "предателем", чем признать, что предателем был — сам король…

Нужна была Революция, чтоб История опять сплелась в единую нить. Эта не беда России и Франции. Сие — Искушение.

Известная "Кавалерист-Девица" попала в армию лишь потому, что в Риге был прецендент. А после Указа Его Величества изумительно, — как русская армия, известная консерватизмом (и "ночными горшками"), приняла к себе женщину?

Русские украшатели истории плетут на сей счет всякие выдумки, но факт остается фактом, — в Европе "латышка" значит — "каратель" и "снайпер". А "Кавалерист-Девица" — лишь водевильный курьез. Не больше того.

В Вене я докладывал о преступлениях, совершенных якобинцами в Европе, а моя сестра отвечала перед тем же судом за преступления "рижских волчиц.

Ее оправдали. А после того не могли не оправдать и якобинцев. Если Победителей судят по одним законам, Побежденные заслужили, чтоб их судили не строже. Это — вопрос Чести и Нравственности.

Сестру я почти не узнал. Она стала гораздо худей и суше. Все лицо ее покрылось сетью тонких морщинок, а руки усохли настолько, что казались совершенно пергаментными.

Говорят, что когда на Войне к ней приводили пленных, здоровые поляки падали в обморок от одного взгляда сей Немезиды. По данным Конгресса Дашка успела казнить больше поляков, чем я — Начальник Особого Отдела Северной армии. А на моем счету тысячи. Десятки тысяч…

Когда ее спросили, — как она объяснит сии казни, Доротея сказала:

— Я — Мать. Я представляла, что отец, брат, сын, или муж вот этих людей год назад жег, пытал и насиловал невинных младенцев и у меня перед глазами стояла моя Эрика… Око за Око, Зуб за Зуб и будьте вы Прокляты, если думаете по-иному!

Она стала страшна. Но мужчины стали просто гоняться за ней. И австрийский канцлер добился прав быть ей любовником, а Герцог Веллингтон всегда был им.

И лишь Талейрану она не вернула прежнего расположения. За то, что тот — предал свою Масть.

Меня спрашивают, — чуял ли я, как вокруг меня "сжимают кольцо". Да, разумеется. Это — естественное условие нашей работы и с Колледжа нас учили приметам конца…

Это — странное чувство. Земля потихоньку уходит у тебя из-под ног и ты ничего не можешь поделать. Бывали в истории случаи, когда разведчик впадал в истерику, пытался бежать, тем самым разоблачал себя и — губил. И себя, и других.

С другой стороны, ясно, что всех улик контрразведка не может собрать. Чисто — физически. И потому у грядущего обвинения нет и почти никогда не бывает уверенности в том, что "взяли" именно того, кого следует.

Поэтому святая обязанность наших агентов — терпеть и при аресте отрицать все. Даже, казалось бы, — очевидное. Именно то, что разведчику кажется порой очевидным, контрразведка в реальности и не может порой доказать!

Разумеется, после ареста разведчику "сделают больно". И может быть, не раз. И — не один день. И вот это вот ожидание "боли" самое страшное, что бывает у нас в ремесле.

Ежели кто говорит, что это — не страшно, — не верьте. Сами развлечения в пыточной не столь страшны, — как их ожидание. Когда началось, — уже понимаешь: как пойдет разговор, собираются ли сохранять вашу жизнь, будут ли вас калечить, иль — решат устроить показательный суд. От этого можно хоть как-то "строить свое поведение.

Правила тут просты. Если за вас "принялись всерьез", нужно добиться того, чтобы вас побыстрее убили. "Настоящих" пыток выдержать невозможно, поэтому — надобно разозлить палача, чтоб — долго не мучиться. А вот если чувствуешь, что следователи не совсем чтоб уверены, — нужно терпеть. Сильно не изуродуют (побоятся мнения общества), а ежели с первого дня "яйца не зажали в тиски" — остальное все лечится.

Я так и говорю моим парням, отправляя их "в плавание":

— Главное в мужике — яйца. Если их обрывают, — надобно умереть, ибо дальше и жить-то не следует. А уж ежели их вам оставили — потерпите чуток. Мои врачи — самые лучшие. Руки- ноги приделаем, зубы — из чистого золота, ходить-любить снова выучим и самую милую бабу — я гарантирую.

Но главное — яйца. Коль их вам разобьют — надобно сдохнуть. Специфика ремесла. Средь нас евнухам и кастратам — не место.

Да, я знал, что меня "пасут" уже — здорово. И поэтому я просил Абвер прислать хоть кого-нибудь, чтоб "передать" ему моих "крестников". Вообразите мое удивление, когда "на встречу" прибыл сам Генерал нашего Ордена по России — мой Учитель граф фон Спренгтпортен.

Он к той поре стал Наместником в завоеванной Россией Финляндии, но "вел себя" по отношению к русским, мягко сказать, весьма странно. Чего стоит наш знаменитый "бросок на Або", когда спецчасти Абвера под командой Андриса Стурдза (да-да, именно — моего друга Андриса!) совершили неслыханную десантную операцию — в тылу шведских войск!

Наши парни зимой, в ужаснейших погодных условиях, высадились чуть ли не на набережные шведского Або, прорвались к Абосскому Университету, собрали местных ученых и объяснили все так:

— Не сегодня — завтра фронт будет прорван. Русских в двадцать пять раз больше на направлении основного удара и дни Або уже сочтены. Мы предлагаем вам собрать ваши семьи, пожитки и верных слуг и обещаем переправить вас в Дерпт.

Там, в Дерпте вы можете продолжить работу по избранным специальностям, можете оказать помощь в развитии военной науки, а можете — попроситься на вывоз в Швецию. Все, что от вас требуется, — собираться. Живыми русским мы вас не отдадим.

Глава шведских ученых барон Гадолин (по рассказам) протер стекла своих очков и осторожно спросил:

— Следует ли из того, что наши труды в Або будут против русских агрессоров?

— Несомненно. Это я вам обещаю!

Тогда барон Гадолин развел лишь руками и сухо сказал:

— Раз сей господин сие обещает, я склонен верить в его намерения, пока он не докажет обратное…

В течение полутора суток Абосский Университет был полностью эвакуирован. Дело сие дошло до того, что шведский гарнизон сперва не препятствовал, а затем — при известиях о прорыве русских, помог нашим десантникам.

Наш десант уходил из города на перегруженных кораблях, на коих кроме ученых с их семьями, были и семьи шведских офицеров из Або. А кроме того, большинство тех, кто пожелал воевать с Россией в наших рядах.

Это не все. Через полсуток сии корабли были остановлены в Балтике русскими. Верней, — не были остановлены…

По приказу полковника Стурдза наши корабли сразу же открыли огонь на поражение русских и те, осознав неравенство сил, поспешили ретироваться. Так вот, — вся сия операция была спланирована и руководима фон Спренгтпортеном.

Когда ж его спросили, — зачем он так сделал, граф отвечал:

— А вы знаете, что сделали русские, когда вошли в сдавшийся Або?! Город поднял белые флаги, пытался вынести им ключи, но они сожгли, изнасиловали и разрушили почти что весь город! В Университете русская кавалерия разместила конюшни!

Впрочем, я не могу обвинять их за то, — во всех прочих захваченных городах они делали то же самое! Тут Або ничем не выделился среди прочих.

И в то же время, — сей город особенный. Это первый цивилизованный город на восточном брегу Ботнического залива… Коль угодно — очаг цивилизации в тех краях.

Теперь представьте себе, что лучших уроженцев тех мест перерезали бы, изнасиловали и замучили конные варвары…

Я почитал моим долгом спасти всех, кого только можно было спасти, пред лицом вторжения вандалов! Я исполнил мой Долг. Я все ж таки — по Крови Швед и имею некие обязательства пред Культурой моей собственной Родины!

Вы думаете его наказали за это?! Как бы не так. Война в Финляндии вдруг сложилась не так, как мнилось русским. Превосходство сил оккупантов и проистекшие из того зверства привели к неслыханному подъему финского Сопротивления.

Это тем более поразительно, ибо финны, вообще говоря, не слишком-то были привязаны к шведам, почитая тех своими мучителями и даже поработителями. Но поведение русских превзошло всякие рамки…

Надо сказать, что финны показали в этой войне, что они в сто крат злее славян и все польские "подвиги" померкли в сравнении с подвигами финского ополчения.

Да, русские смогли удержать "под собой" богатые города финского побережья. Но в глуши финских лесов их подстерегало…

Огромнейший корпус под командой князя Тучкова (того самого, кто погибнет под Утицей в Бородинском сражении) был окружен средь озер Суомуссалми и полностью уничтожен! Это при том, что русские трех-четырехкратное превосходство в живой силе и двухкратное — в огневой мощи! Это при том, что у русских была регулярная часть, а у финнов народное ополчение…

Мало того, — самым обидным для русских казалось то, что финны не дали им никакого сражения! Их неуловимые лыжники непрерывно кружились вокруг русских войск, постоянно "покусывая" несчастных выпадами из крутящейся вьюги и растаивая в зимних сумерках — стоило окруженным решиться на контратаку. Сие оправдалось — русский корпус был совершенно измотан и после месяца подобных боев внезапно капитулировал.

Поразительно, но финны не решились взять русских в плен. Война была, конечно, не кончена и "повстанцы" решили, что в случае лишнего кровопролития русские будут мстить. Поэтому у всех сдавшихся собрали оружие, вывели на тропу, ведущую к Гельсингфорсу, раздали всем сухие пайки на два дня, пнули в зад и велели убираться из местных лесов.

Как показала дальнейшая практика, это и было самым мудрым решением. Оскандаленный корпус, конечно же, распустили, а солдатами из него пополнили прочие части. И уже через месяц почти что вся русская армия дрожала при мысли о финской чащобе. В итоге, больше русские в лес не ходили, скопившись на побережье и тем самым — спасли людей. Не только своих, но и — наших.

Видите ли…

В ходе зимних боев с убитых "повстанцев" сняли много молитвенников немецкого, да — эстонского образцов. (Находили молитвенники и латышские, но — много меньше.) Все книги были печатаны на рижских фабриках, а вооружены "повстанцы" — нашими штуцерами.

Когда по этому поводу развернулся скандал, Государь предъявлял моей матушке "финские" лыжи, на коих были крепления с нашими клеймами, а сами лыжи (по мненью русских экспертов) производились промышленным способом.

По показаниям "почти что пленных" средь "повстанцев" почти что все оказались знакомыми, с коими пленные бывали на балах, да маневрах. Разумеется, "финны" делали вид, что не узнают своих русских товарищей, а те в итоге приняли эту игру.

Впрочем, иногда пленный офицер вполголоса просил "финского крестьянина" дать ему закурить, а тот незаметно передавал былому товарищу табак и бумагу. Иль двое сидели на одном пне и, не глядя даже в одну сторону, делились друг с другом воспоминаниями об общих знакомых…

Это была — неожиданная кампания.

Ларчик же открывался на изумление просто. Русские напали на Швецию по той банальной причине, по коей завязалась у них война с Персией. У персов была нефть, в Финляндии — фосфориты.

Что характерно, — сама Россия не могла потреблять ни нефть, ни удобренья из фосфора, но она хотела их — продавать. А именно — нам, в матушкину Ливонию.

Государь Александр был великим политиком и в вопросах очередной шведской войны очень надеялся на нашу помощь. Но, что в делах экономики он вел себя — сущим младенцем.

Да, мы много выиграли от того, что бакинская нефть была взята грубой силой. Но — где Баку, и где — финский фосфор?

Баку мы взяли на второй год войны и с первого дня стали качать каспийскую нефть. Нефть сия доставлялась тремя разными способами: по морю, по тракту Ростов — Баку и — чрез калмыцкие степи. Ежели мы теряли один путь, всегда можно было пользоваться другим. В самом Баку сразу же разместилась "Закавказская армия" и не болела ничья голова о том, где люди зимуют, иль — что они кушают.

Эксплуатация бакинских месторождений с первого дня была делом прибыльным и окупила не только эту войну, но и все военные действия на Кавказе — и с турками, и Чечней.

Другое дело — Финляндия. Фосфорные месторождения в этой стране залегают именно в самой глуши. В сердце карельских болот. Никаких дорог в тех лесах отродясь не было. "Фосфорную муку" добывали сами карелы и финны, и чуть ли не в рюкзаках везли по охотничьим тропам — на лыжах (тех самых лыжах — на кои мы обменивали у них фосфор!) на побережье.

В сих услових не возникло вопроса — на чьей в сей войне мы — стороне. Русская армия при всем желании не могла захватить сих лесов. Вспомним теперь, что война с Персией продолжалась семь лет и даже после ее окончания русская армия фактически не взяла Чечни! Чего можно было ждать от войны в столь же сложной Финляндии?

Это на первый взгляд финны покойней чеченов. А ежели чуть копнуть, еще неизвестно — кто из них злее. Суровые природные условия наших краев вырастили весьма упертый народ с коим — лучше дружить. Поэтому на Тайном Совете матушка и фон Спренгтпортен "продавили" идею о всемерной поддержке Финляндии в ее борьбе с русской агрессией.

В итоге сами же финны поставляли нам фосфор в обмен на штуцера и от этого мы только выиграли.

Большинство наших войск прошло через эту кампанию с "не той стороны", но за время сие накопило бесценный опыт войны на занятой врагом территории. Когда начались события 1812 года именно офицеры "Северной армии" возглавили "партизанские отряды" в тылу якобинцев.

Опыт финской войны показал, что гражданское население переходит к "народной войне" после "легкого стимула", — в виде карательных операций войск оккупантов. Но для этого — нужны части "повстанцев", кои вызвали б сии карательные операции!

Этот опыт и был нами приобретен…

Это не все. Ежели б мы открыто пошли войной против русских, вопрос был бы ясный, — кто на чьей стороне. И тогда б офицеры наши и русские не сидели бы на одном пеньке и не вспоминали былое житье.

Межнациональный вопрос — дело тонкое и тут есть тайная грань, — за коей люди видят друг в друге — противника. И есть такое, — когда стороны стреляют друг в друга, а потом садятся на общий пенек и делятся табачком…

Особенность той войны была в том, что мы — враждовали со шведами. Мы — злопамятны и никто не забыл шведских Редукций, иль того, как шведский король напал на нас в Первую Шведскую. Офицеры рвались на эту войну, почитая ее — Делом Чести.

Другое дело, что мы — ливонцы. Даже наша "ливская слепота" — признак финских корней. Издревле ливы числились "расой господ", а эсты — "ливскими сродниками.

Наши столицы всегда были Дерпт и Пернау, — в Ригу нас перевезли лишь после Грюнвальда… Ливонские баронеты никогда не считали латышскую землю своей "исконной землей"!

В сем один из главных корней "латышских Свобод". Потомки ливонцев не "брали" и не выкупали земель на брегу Даугавы, держась за крохотные поместья — северней реки Валги. Именно там — северней Валги и начиналась "исконная Ливония" — "не загаженная славянством.

Курляндцы ж, осевшие на южном брегу Даугавы — жили вообще "на польской земле.

Крайняя нищета и скудость ливских земель приводили к традиционной бедности лифляндских родов и наши предки потихоньку расселялись по северной Латвии, оправдывая себя тем, что "берут у латышей землю в аренду". Но при том у всякого лифляндского рода есть свое "родовое гнездо" на самых что ни на есть — бесплодных и тощих ливских болотах…

Из сих традиций проистекает особое отношение к эстонцам и финнам. Они воспринимались, и воспринимаются нами, как "младшие братья", за коими нужен известный уход и необходимое попечение. Поэтому, воюя с ненавистною Швецией, почти вся наша знать тайком помогла "финским родственникам.

Доходило до удивительного, — наш офицер дрался со шведами не на живот, но — на смерть. Затем, по более мягкому Уставу Северной армии, получал положенный отпуск и… Уходил в лес к финским "повстанцам". Там он ровно месяц стрелялся с русскою армией, а затем отпуск заканчивался и тот самый человек, что стрелял только что в русских, опять возвращался в… русскую армию. И это не вызывало ни у него, ни у русских какого-то морального отторжения.

Мало того, — в России негласно считалось, что человека нельзя принудить стрелять в его родственников. И поэтому офицеры Северной армии воевали только на побережье — исключительно со шведскою армией. "Карательные" ж операции против "повстанцев" лежали на совести Главной армии, набираемой исключительно из славян.

При всем том, — стороны вели себя "по-джентльменски". Пленных с обоих сторон лишь лишали оружия и — сдавали: мы их отпускали не далее пяти верст от расположения русских. Они — нас, допросив, выводили тайком к Нарвской заставе. Такая вот — удивительная война.

Открою секрет, — русским не с руки было раздувать какой-то скандал. Дело в том, что в ходе прежних кампаний русская армия понесла большие потери — особенно среди офицерского корпуса. Иной раз поручику приходилось принять команду над ротой, а капитану порой — батальон!

К счастию, — рядом всегда был резерв офицеров. Пруссия, "выбитая" из дальнейших войн победительной Францией, всегда имела огромный запас офицеров. И по Тильзитскому договору Франция "не ограничивала инициатив уроженцев Мемельского края по службе в рядах армии третьих стран.

Другое дело, что обиды ко Франции носили в себе померанцы с силезцами, коих поляки нещадно вырезывали с согласия лягушатников. И сии офицеры делали вид, что они — родом из Мемеля и на том основании переходили под нашу руку.

Это было, разумеется, незаконно и в быту называлось "владением марками". Согласно уставам Мемельского края, "мемельцем признавался лишь тот, кто владел в крае наделом (die Mark) и выращивал на нем хлеб.

Поэтому прусские офицеры по прибытии в Мемель приходили к тамошней Ратуше, покупали одну (sic!) почтовую марку (die Mark!) и клали ее в указанное место на площади.

Собственным родовым кинжалом сие место взрыхлялось и в землю бросалось ржаное зерно, — после чего офицер сразу же становился "Мемельцем" и с этой минуты мог воевать с ненавистною Францией!

С точки зрения даже здравого смысла сие, конечно же, было политическим свинством. Когда заключался Тильзитский договор, никто и не думал, что станут так издеваться над его буквой и смыслом. И позиция России, особенно привечавшей таких офицеров, не находила поддержки у "культурного общества.

Поэтому-то Россия и не слишком-то возмущалась появлением наших ребят средь финских "повстанцев". У нее самой было рыльце в пушку!

Столь оглушительные итоги "финского недовольства" принудили Россию к "тихому миру". Вскоре были приняты условия финнов, при коих они сложили оружие, финским Наместником становился любезный им фон Спренгтпортен, а Финляндия присоединялась не совсем чтоб к России, — но была ей вассальна, как часть "лютеранских земель в составе Ливонии.

Кроме того, — Россия впервые в своей истории признала Право Парламента финнов и обещалась во всем соблюдать Автономию и все его Привилегии. (Настолько тяжким оказалось поражение в финских лесах!)

Из сей истории стороны сделали разные выводы. В России впервые задумались над идеологической работой со своим родным населением. Вообразите себе, — на своей шкуре Россия наконец осознала — насколько тяжка и грозна "дубина народной войны"!

В российской Истории сие — удивительная закономерность. Здесь как нигде верно: "Не было Счастья, да Несчастье вдруг помогло". За пару лет до Нашествия при Штабе Армии впервые возникли структуры, готовые "идти в народ" (к тому самому — вчерашнему "быдлу"!) и разъяснять ему (еще вчера — "скоту говорящему"!) почему надобно любить "Царя-батюшку" и чем именно дурны якобинцы.

Русский народ — чудовищно терпелив, незлобив и отзывчив на ласку. Довольно было "начальству" посмотреть на людей именно — как на Людей и все нам простилось… Русский мужик почуял "почтение" к себе со стороны "Власть предержащих" и в лихую годину отплатил сторицей…

Не будь в Войну столь же решительного народного Движения (навроде финского в 1810 году) на Борьбу с "Оккупантом", черт его знает — чем бы все кончилось…

Швеция из сего извлекла немного иное. Впервые за долгие годы финны воевали "без шведов". И, как ни странно, — чисто финская народная армия добилась в сто крат больших успехов, чем шведская регулярная. В итоге, — с неких пор финны стали отказываться от услуг шведского офицерства, полагаясь лишь на "народные" силы.

Поэтому в Швеции самой зародилось "просветительское движение", считающее, что… Не нужно в очередной раз "покорять эту Финляндию.

Финляндия стала рассматриваться — некой "буферной зоной" меж Европой и русским варварством. Но из этого "буфером" стала и моя Родина!

Впервые в Европе раздались голоса в поддержку нашей Свободы (не только от русских, но и — шведов с немцами!). С этаким "международным балансом сил" и влияний — Европы и "не-Европы"! Но именно об этом мы и мечтали!

Самые ж поразительные выводы из сего сделала Франция. Опыт отчаянной борьбы финнов с Россией и наша фактическая поддержка сего показалась энциклопедистам свидетельством нашей готовности взбунтоваться. (Книжники любят выдавать свои умозренья за истину.)

Поэтому они пригласили к себе с визитом фон Спренгтпортена и всячески его улещали.

Я в свою очередь встречался с Учителем. Передал ему все мои связи, пароли и явки и самых важных из "крестников". С Талейраном понятно — он был полностью "на крючке". С Фуше у меня не было той уверенности.

Я доложил о поразительной инертности графа в моем отношении и о том, что, в принципе, на него теперь есть компромат. Он допускал существование казино по личным мотивам. Я не знал, можно ли на него "давить" чрез его дочь и внуков и прочее… Но я обо всем доложил фон Спренгтпортену.

Как это ни странно, — я тогда и не знал, что Фуше со мной — одной Крови. И именно поэтому он меня так жалеет. Но об этом, как выяснилось, знал сам фон Спренгтпортен. Но он мне ничего не сказал, сознавая что меня ждут допросы и, может быть — пытки.

Забегая вперед, доложу, что наши люди "работали" потом "по Фуше" и в самый сложный момент — посреди 1812 года граф Фуше нам немало помог в организации "мятежа генерала Мале", после коего моральный дух армии якобинцев в России стал отрицательным. Но все сие — не мои тайны, — в "мятеж" замешаны весьма многие и я не смею углубляться в эти подробности.

Как бы там ни было, — Фуше с Талейраном по сей день числятся во всех разведках "на мой счет" и мне сие — отчасти приятно. Знаешь хотя бы, что работал недаром…

Французы тем временем кончили с австрияками при Ваграме. Средь австриячек, наводнивших Париж в свите новой Императрицы, оказалось немало "штучек" и я целиком захватился интрижкой с женой их посла. Она была немкой с мадьярскою Кровью, так что мы с ней друг друга поняли в темпе чардаша.

Австриячка была в самом соку, но ее окружение просто выводило меня из себя. Особо донимал брат моей пассии — князь Эстерхази. Он открыто ревновал к сестре и на каждом шагу говорил гадости.

И вот — однажды я узнаю, что из Австрии прибыл вестовой с диспозицией австрийских войск для войны с Россией. Эти бумаги должны были получить "добро" Бонапарта. Когда моя пассия сообщила сие, она даже пристально заглянула в мои глаза, но я только крепче поцеловал ее и, потянувшись всем телом, спросил:

— Какое это имеет значение?

— Мой муж сказал мне, что ты — шпион. Он говорит, что ты лишь ради этого спишь со мной", — у княгини были рыжие волосы, сходные по цвету с мехом лисы и я любил скручивать их в колечки. Они были так густы и прекрасны, что простыней рассыпались подо мной, стоило нам оказаться наедине. Как у всех рыженьких, у нее были мелкие конопушки и она их стеснялась, припудривая, а мне — нравилось.

Это был ее второй брак. Первого мужа княгини убило при Вене в 1805 году и больше всего она любила гладить рукой мои шрамы, полученные в ту кампанию.

В день смерти ее первого мужа двое офицеров победительной армии "воспользовались" ее телом, а потом еще пару месяцев передавали друг другу с рук на руки. Судьба красивых женщин в покоренных столицах не может не быть ужасной.

Теперь княгиня делала все, чтоб жизнь ее нового благоверного стала адом. А развестись он не мог, да и — не хотел. Женитьба сделала его послом во Франции…

Женщины — странные существа.

Я помню, как тогда обнял княгиню, поцеловал и шепнул:

— Я — лив и русские мне не указ. Я с тобой лишь ради тебя, Счастье мое… Я — Люблю тебя!" — и прелестная австриячка немедля растаяла. Как теплый воск.

Уже ночью, когда милая закрыла глаза, я вылез из алькова, оделся в мой новый наряд, — темный мундир с мягкими сапогами на тонкой кожаной подметке без шпор, вложил в ножны "Жозефину", проверил на месте ль отмычки, выкованные мне Петером, и вышел из спальни.

Было очень темно, но я нарочно часто ходил по посольству с завязанными глазами, — иной раз мы играли с княгинею в жмурки, другой — я делал вид, что дурачусь…

Я болен — "ливонскою слепотой" и это страшно мешает в работе ночью. С другой стороны противники знали, что я ночью слепну и потому — почти не следили за мной в темноте. Они и взять в голову не могли, что я за время ухаживаний выучил расположение комнат — на ощупь и теперь могу пройти по посольству с завязанными глазами.

Они об этом не знали. Но приготовили иную ловушку.

Петеровы отмычки всегда открывали нужную дверь и я оказался в нужном мне кабинете. Замок пошел очень легко, но стоило мне взяться за ручку сейфа, как где-то звякнул звонок. От дверцы через заднюю стенку был натянут тонкий шнур, ведший в дежурку. Посольство мигом обратилось в перепуганный муравейник, а в дверь кабинета замолотили прикладами.

Я понял, что все кончено и, растворив окно (оно было высоко над землей и потому без решеток), выпрыгнул в темноту.

По сей день не знаю, — как я тогда смог — совершенно вслепую выпрыгнуть в темноту. Наверно, я был в состояньи аффекта, ибо сегодня ни за что не повторил бы сей подвиг!

Чудом я попал точно на ноги, ничего не сломав. Точнехонько промеж трех дюжих охранников в сопровождении моего заклятого врага — князя Эстерхази.

Я давал слово сестре, что не дам нашей маленькой вырасти без отца и обещал сдать свою шпагу первому же жандарму, ежели что. Клянусь, ежели бы я видел, — кто меня окружает, я дал бы себя арестовать и увести в караульное. Но тут свет фонарей сразу же ослепил меня и я попросту отмахнулся от ближайшего факела.

Раздался булькающий звук с предсмертным хрипом и я уже не мог сдаться. Если б на ваших глазах товарища заколол бы какой-нибудь гад, разве б вы взяли его в плен? Конечно же — нет. Око — за Око, Зуб за Зуб и у меня не оставалось иного выхода, кроме как — убивать всех.

Обратным движением, вырывая "Жозефину" из падающего покойника, я достал до горла второго солдата и он тоже, хрипя и булькая кровью, рухнул куда-то вниз. Теперь против меня оставалось двое. Князь, выхватив саблю, встал в позицию, третий солдат вскинул ружье и замахнулся прикладом.

Я пожалел "Жозефины", — встречи с кованым железом приклада она бы не вынесла. Поэтому я всадил ее в солнечное сплетение солдата и невольно раскрылся.

Князь от души полоснул меня по горлу и, не будь у меня тугой и жесткий воротничок, я бы сейчас не писал этих строк. А так из меня ударил целый фонтан и князь захихикал:

— Meurs, Jud de Gitan!" — он так радовался, что не заметил, как я вырвал "Жозефину" из трупа и что силы ткнул ее в его харю. "Жозефина" вошла ему в глаз и больше он не смеялся.

Я вложил рапиру в ножны и пошел прочь, что есть силы зажимая страшную рану. Кровь хлюпала под руками, в глазах мутилось, а ноги подламывались подо мной…

Потом выяснилось, что сабля зацепила яремную вену. Сам Доминик Ларре, штопая меня, все цокал языком, не веря глазам и клялся, что с такими ранами люди отправляются на тот свет, прежде чем скажут "Мама!". Разумеется, это не сонная, но мало — все равно не покажется.

Я не знаю, как я дополз до дома Элен. Идти было не далеко, каких-нибудь три квартала, но я — ничего не видел в кромешной темноте. Судя по кровавому следу меня все время швыряло через всю улицу от домов на одной стороне до тех, что напротив. Я все время падал и снова вставал, а последние метров сто полз на карачках — настолько сильная у меня стала кровопотеря.

По рассказам Элен, ее разбудила трясущаяся от ужаса кастелянша, жившая возле потайной двери. В ее обязанности входило выглядывать из окошка на стук. Все, кому положено, имели ключи, но мало ли что…

Девушка узнала меня в неверном свете луны, открыла дверь и пришла в ужас от моего вида. Мундир был насквозь пропитан моею кровью, а на лице появилась смертная бледность.

Если бы Элен не получила уроки первой помощи от дяди Шимона, все было кончено. Но моя возлюбленная, обливаясь слезами, смогла наложить жесткий тампон на шею (о шине, или закрутке на сем месте и речи быть не могло), а потом остановила кровь пригоршней квасцов, наложенных сквозь повязку. Ларре, оценивая работу, сказал, что все правильно, а то, что я потерял много крови, ослабило кроветок и дало образоваться тромбу…

Через пару часов в дверь нашего дома постучали жандармы. Элен потом говорила, что сперва думала спрятать меня, но потом поняла, что если я не получу врача, все будет кончено.

Я лежал в инфекционном бараке лазарета Ларре. Единственное окошко, забранное стальной решеткой, было до половины забито досками, дабы я не мог никого увидать с высоты второго этажа, где располагалась моя палата. Рядом со мной денно и нощно дежурили два жандарма, призванных запоминать любое мое слово и развлекать меня разговором и играми.

Сперва меня хотели пытать. Но на допросе первое, что я сделал, — я напряг мышцы шеи, и из плохо зажившей раны хлестнула кровь. Прибежал Ларре, коий понятно всем объяснил, что в сих условиях я могу "разорвать" мой рубец одним натяжением шеи и удастся ли в другой раз остановить мою кровь — Богу ведомо.

Позвали Фуше. Тот долго думал, а потом по согласованью с самим Бонапартом принял решение, что я из тех людей, кто скорее умрет, но не даст себя мучить. Поэтому от меня отвязались.

В первое время мы с тюремщиками играли в шахматы, но после того, как выяснилось, что я могу дать фору в ладью любому из моих сторожей, игра потеряла смысл. Поэтому мы играли в трик-трак и ландскнехт, коим я выучился на Кавказе, — там они известны, как "нарды". Ну, и карты, конечно.

Жандармам запрещалось играть на деньги, — боялись, что я их обыграю и долгами добуду свободу. Поэтому мы играли всегда на еду. Мне не хватало больничной похлебки и жандармские рационы были неплохим подспорьем моему крупному телу.

Незадолго до приговора сторожей стало трое. Сам Фуше пришел к выводу, что я действую на людей разлагающе. После двух месяцев — все три смены моих сторожей впали в депрессию и совсем разуверились в своей конечной Победе.

А я не говорил ложного, — одну только правду. Я — не святой, но и не Тартюф. Так легче. Поэтому я рассказывал о необъятных русских просторах, когда от Моря до Моря — Вечность.

Меня пытались уличить во лжи, но я им повторил дело Резанова. Только до того дня они верили, что речь в ней о русской тупости и безалаберности, но когда за этим фасадом открылись вдруг дали, в коих государева почта мчится к границам — годами, тут-то гордые галлы сразу притихли и призадумались.

А еще я рассказал им о Волге. О косяках воблы, кою можно ловить в исполинской реке голой рукой. Ловить и выбрасывать на поля, ибо вобла сорная. Она жрет корм Царь-рыбы — Осетра, а те мало того, что дают знаменитую и чудовищно дорогую икру, но и осетрину. Пудами.

Меня опять обсмеяли, а я просил принести из дома мундштук из хряща, мне его подарили в Астрахани на прощание. Жандармы увидали этот мундштук, а я чтоб добить, раздумчиво так произнес:

— Ваш Государь намерен уморить нас голодом. Вообразите, что к сему хрящу приложен скелет в полтора раза выше меня, на коем растет осетрина и кою обычно используют на удобрения, после того, как вынут икру. Но если ее обработать, она назовется "балык". Тот самый, что стоит у вас пять наполеондоров за фунт. Рыбаки не едят этого, но коль будет голод, они, пожалуй, перейдут и на балыки", — в тот вечер я получил ужины обоих моих сторожей. У бедных лягушатников почему-то пропал аппетит.

В другой раз я описывал им дороги и мне опять не поверили. На что я вынул все тот же мундштук из хряща и спросил:

— А почему волжане не везут осетров? Далеко, да и дорог нет. А если б довезли, получили по пять наполеондоров за фунт. Фунтов в осетре — тысяча. Но — невыгодно, — дорога съедает…

Вот возьмут ваши Москву, Нижний, Самару, а потом ваш Государь повезет жрачку солдатам из Польши. Не осетрину — просто еду. По пять наполеондоров за фунт. Плакали тогда ваши жалованья…" — на другой день сторожей сменили на новых, ибо прежние оказались "охвачены пораженческими настроениями.

Ну, и, разумеется, новеньким тоже захотелось о многом узнать, и я рассказал им про Оковский лес, на краю коего есть крохотная Москва, и коий непроходим для конницы.

И о том, как людей засасывает в трясину, — во Франции ведь нет таких ужасов. То есть — болота-то есть, но не в двести верст длиной, и в сто шириной. И еще во Франции нету таких комаров, что вьются над сими болотами. А кроме комаров, да клюквы на тех болотах жрать нечего, так что если война пойдет в Белоруссии, — всем суждено сдохнуть с голоду в ее угрюмых лесах.

Да скажите Спасибо, — чрез сии топи вы не можете прийти к нам, а мы — к вам. И неизвестно, — что для вас лучше.

А ежели идти чрез хлебную, да сальную Украину, придете вы на Дон, да Кубань. Где и будете искать, да ловить местных казаков. Чтоб водички попить. А казака в той степи только пуля догонит. Русь же — за Белоруссией. А меж Украиной и Белоруссией дорог нет — лишь болота.

Однажды двери в мою камеру распахнулись и на пороге возник сам Фуше. Его вертухаи немедля ретировались и граф подсел к моему ложу.

Я лишь развел руками с извинением в голосе:

— Простите, что не могу встать, как подобает пред старшим по чину и возрасту. Ларре запретил мне даже сидеть, так что и утку мне приносят монашки.

Граф небрежно отмахнулся от моих слов:

— Это — неважно. Привыкайте пред вечной постелью. Вы — хуже Чумы. Она губит лишь тело, Вы — Душу. Вас расстреляют.

Я, рассмеявшись, хоть и сдавило сердце, воскликнул:

— Не берите в голову. Правда — мерило Добра и Зла. И коль мне суждено умереть, — мы победим ваше воинство, ибо вы убиваете меня за то, что я Прав.

Граф долго и пристально смотрел мне в глаза, а потом лицо его предательски дрогнуло и я с изумлением обнаружил, что всесильному и всезнающему графу — страшно. Он и не скрывал своего замешательства, но еле слышно шепнул:

— Расскажите мне про — Россию.

Не помню, сколько и о чем я ему рассказал. Два раза к нам приходили и вставляли новые свечи взамен сгоревших. Граф сидел в глубине комнаты и будто спал с открытыми глазами, а я рассказывал о Даугаве, об Оковском лесу, о вершинах Кавказа и степях Поволжья. Я не умею врать и рассказывал лишь то, что видал собственными глазами. Сдается мне, что и француз увидал Россию, как она есть, и пришел в ужас от безумия, на кое решилась ничтожная Франция.

В конце он встал, сгорбившийся и видимым образом постаревший на многие годы, и хрипло сказал:

— Я читал донесения сторожей и не верил ни одному слову. Простите мне сие заблуждение.

У меня новости. Ваша матушка задержала всех наших и хочет их обменять. Всех — на Вас одного. Теперь я — соглашусь…

Ровно через неделю после визита Фуше в мою палату вошел мэтр Тибо (лучший следователь по уголовным делам тогдашней Франции), — его "сосватал" мне сам Луи Бонапарт. Корсиканский клан поверить не мог в случившееся и объяснял дело древней враждой фон Шеллингов с Габсбургами. Надо знать историю Корсики, чтобы понять, — насколько корсиканцы не любят австрийцев. Даже мой арест "с поличным" лишь подлил масла в костер этой ненависти.

Мэтр Тибо помог вынести кровать в операционный зал клиники. Там уже собралось много народу, — при виде меня воцарилась кладбищенская тишина. Потом в залу в сопровождении двух жандармов ввели мою австриячку. Урожденная княгиня Эстерхази была посажена напротив моей постели, а мэтр Тибо встал меж нами и произнес:

— Ваша Светлость, я предупреждал Вас о том, что обстоятельства сего дела не позволяют нам характеризовать Вас ни как свидетельницу, ни как участницу сего преступления. Готовы ли вы подтвердить Ваши показания в присутствии народных свидетелей? Не вступит ли это в противоречие с Вашей Честью и не навлечет ли сие неодобрения Вашей семьи?

Австриячка, бледная как мел (все ее конопушки, словно золотые искорки проступили на посерелом лице), коротко кивнула в ответ и еле слышно промолвила:

— У падшей женщины — нет Чести… Я готова подтвердить все мои показания.

Мэтр Тибо тут же подвинул стул ближе к допрашиваемой и, садясь рядом и по-отечески кладя руку на ее подрагивающие "от нервов" ладони, спросил:

— Хорошо. Вы когда-нибудь — были счастливы?" — у секретарей от изумления поднялись было брови, но Тибо свободной рукой сделал знак, (пишите, пишите!).

Женщина долго молчала и сидела, как мертвая, будто не слыша вопроса, а потом слабо улыбнулась и прошептала:

— Да, разумеется… В детстве я была не слишком заметной девочкой и даже после дебюта, — юноши не сразу замечали меня… Некоторые ухаживали, но я знала, что им по нраву не я, но мой род. Это было — не то…

Потом появился Франц. Он был малого роста и очень стеснялся показаться со мной, — я вымахала выше него на целую голову. Он так смущался, что… я забыла мою стеснительность и мы… Мы были с ним самими собой.

Да, я была счастлива. Он был маленьким, но очень крепким — любил во время танцев поднять меня на руки и кружить по залу среди прочих пар. Все пугались и подруги визжали, но я не боялась, — Франц ни за что не уронил бы меня…

Я была счастлива! Целых восемь месяцев… А потом наступила Война и ко мне пришла похоронка…

Его убили. Прямо в Вене…

Он у меня командовал ротой драгунской лейб-гвардии, — когда все было кончено и все бежали, как крысы с тонущего корабля, он вызвался прикрывать отход августейшей семьи и…

Я три года носила траур. Я твердо решила принять постриг, но моя семья воспротивилась. Все кругом говорили, что я должна родить, дабы наш род имел продолжение, да и… никто не хотел, чтоб мои земли отошли церкви. Я не выбирала нынешнего супруга. Мне показали его, спросили согласия, а я махнула рукой — делайте, что хотите.

Княгиня долго держала у лица крошечный носовой платок, потом пила воду из стакана, поданного Тибо, и ее зубы тихонько стучали. Затем Тибо еле слышно спросил:

— Когда Вы впервые встретились с обвиняемым?

— Это было на третий день нашей жизни в Париже. Как жена очередного посла я должна была исполнить роль хозяйки празднества по случаю нашего назначения. Я ничего не знала об этом и только стояла посреди залы и знакомилась, а жены секретарей посольства на ухо объясняли мне, что делать и рассказывали о посетителях.

У меня сразу возникло чувство, что все чего-то, или — кого-то ждут. Я даже спросила об этом и мне отвечали, — "Веселья не будет, пока не придет Бенкендорф.

Я изумилась, я никогда не слыхала этого имени и… Тут наперсницы наперебой рассказали об обвиняемом. И то, как он командовал арьергардом после Аустерлица, и то, как он похищал любовницу самого Бонапарта, и все, все, все…

Тут по залу пошел шумок: "Прибыли, прибыли!" Вверх по лестнице поднимался необычайно высокий человек со шрамом. Шрам нисколько не портил его. Мне казалось, что он улыбается, но мне объяснили, что это — шрам. Он разрезал губу саблей, когда полз по тонкому льду Одера на русскую сторону.

Меня неприятно поразило то, что он был простоволос, хотя уже стал терять волосы. Прибыть в приличный дом без подобающего парика, оскорбление. Матушка моя сжевала губы в кровь и сломала свой черепаховый веер, когда Бонапарт шел под венец с нашей принцессой — простоволосым.

Под руку этот мужлан вел обольстительную женщину и мои наушницы зашипели: "Шлюха! Шлюха! Замужняя тварь, а ходит с любовником! Как ей не стыдно!

Я спросила: "Кто это?" — и мне отвечали: "Элен Нессельрод. Она спит с Бенкендофом, делая карьеру своему мужу. Продажная тварь! Жидовка!"

Я была очень задета тем, что в дом мой приходят этакие существа и не выдержала:

"Как смеет такой кавалер путаться с этими тварями?! Это противно Чести!" — а мне отвечали:

"Он — может. Он живет с родной сестрой, которая от него на сносях. Для сих безбожных фон Шеллингов нету Святого!"

А тем временем сей человек подходил все ближе и ближе и все тянули руки к нему. А он здоровался со всеми, шутил, говорил комплименты и вокруг него образовалось что-то вроде живой, светлой и упругой волны, от коей во все стороны расходились какие-то особые флюиды — добра и радости…

У меня потемнело в глазах, — почему погиб Франц?! Разве я не любила его, не была предана душою и телом?! Почему выжил сей человек, преступающий все законы — людские и Божеские, — живущий сразу с родною сестрой и мерзкой жидовкой?

Тут он подошел, и меня толкнули, чтоб я его встретила. Я впервые посмотрела ему в лицо, и по мне пробежали мурашки. Глаза сего убийцы были ясны и холодны, как…

Как поцелуй Смерти. И я вдруг подумала, что сей человек умеет и любит дарить Смерть. А я не хотела и не могла жить без Франца…

Тогда я торопливо сняла с руки перчатку, чтобы своим естеством прикоснуться к сей Вечности и… Он впился в мою руку страстным, обжигающим поцелуем. Меня всю затрясло, как в лихорадке, — я закрыла глаза и мой Франц живой и здоровый стоял рядом и целовал мою руку. Слезы выступили у меня на глазах, я еле слышно сказала:

"Сие — не прилично…" — а он отвечал:

"Сударыня, я сын Велса — Бога Любви и Смерти. Изъявите волю, и я подарю вам такую Любовь, что вы забудете о печалях. Откройте мне Сердце и я дозволю тем, кого нет, вернуться и сказать Вам "прости". До тех пор, пока мы их не оплакали, они рядом и грех большой не отпускать их под руку мою. Церковь не одобряет покровительство призракам".

Слова его были темны, но колоколом грянули в моей голове. Внутри меня всю сковало и я прошептала:

"Бог ли, Ад ли послал мне Вас, страшный Вы человек, — я рада. Останьтесь и поговорим тет-а-тет о Любви и о Смерти".

Тут мой муж шагнул вперед и сказал:

"Здравствуйте, полковник".

Бенкендорф, не выпуская моей руки из своего жаркого рукопожатия, улыбнулся в ответ:

"Ба, давно не виделись! Мы же сто лет знакомы!"

Муж удивился:

"Не могу вспомнить…"

"Мы ж вместе драпали из-под Аустерлица! Неужто забыли?"

Губы моего слизняка превратились в белые полосы:

"Вы меня с кем-то путаете. Я был тогда в Праге", — (меня так и подмывало добавить: "Я поднял лапки за десять дней до того, как ты переполз Одер. Я сдал город без единого выстрела").

Конечно, ничего такого мой муж не сказал, а русский офицер заразительно рассмеялся и, хлопнув его по плечу, воскликнул:

"Простите мне сию глупость! Обознался… Верно, не были Вы под Аустерлицем. Ведь Вы еще живы, — не так ли?" — я стояла окаменелая вся, а внутри меня все кричало: "Ну добей же его!".

И Бенкендорф, одарив нас еще более теплой улыбкой, как бы прочел мою мысль:

"Да я смотрю, вы и теперь недурно выглядите. Небось опять к нам из Праги?! Там — чудный воздух!" — лицо муженька посерело, — он и вправду был в Праге в день Ваграма. Потому и остался жив. В отличье от прочих.

Он, не в силах более сносить столь изощренной издевки, немедля ретировался, а русский спросил у меня:

"Тур вальса?"

Я пожала плечами, но одна из дам еле слышно шепнула:

"Как хозяйка бала, Вы должны подать пример…"

Да, я — была счастлива. Впервые нашелся человек, с коим я оплакала Франца, и сие не было оскорблением для его Памяти. Мой муж умер Честным, а только Честные смеют оплакивать Честных. Прямо с бала мы поехали в русскую церковь, раз уж наша была осквернена празднествами в честь убийцы моего мужа. Там я молилась, и затеплила свечку за упокой души любимого моего, а Саша стоял и обнимал меня, и шептал слова утешения. Потом он увез меня домой и я впервые за долгие годы уснула — покойно.

На другое утро я открыла глаза с первыми лучами зимнего солнца. В отличие от моей спальни в сей комнате были тонкие и светлые занавеси, и солнце легко наполнило собой все мое естество. В ту ночь Саша не был со мной, но я понимала, что репутация моя подмочена безвозвратно. И я ничуть не жалела — словно камень упал с души. Мысли о Смерти, иль монастыре теперь казались мне пошлыми. Там, в церкви, Саша сказал:

"Можно умереть, можно уморить себя Постом и Молитвой, но не есть ли это — Предательство? Вы ненавидите мужа за то, что он не нашел в себе силы драться. Но стоит ли замечать соринку в его глазу, не видя бревна в своем собственном?!"

Словно живительный огонь зажегся во мне. Или я не — Эстерхази?! Или кровь предков — скисла у меня в жилах?! Или неведомо мне слово Чести?

На меня теперь говорят, что я этой связью предала семью — фон Шеллинги заклятые враги нашего дома. Нисколько.

Мне нужно было стать сильной. Ощутить себя женщиной! Делить кусок хлеба, кров и постель с истинным бароном Крови, дабы вспомнить все, что когда-то было в Крови и моего Рода и теперь забылось под Париками, да Пудрой!

Вы хотите знать, — знала ли я, что Саша — русский шпион?! Я не сомневалась! И я делала все, чтобы он получил чрез меня — все документы, шедшие через наше посольство. Жизнь моя обрела смысл. Он заключен в том, чтоб насолить стране слизняков и предателей, пошедшей на сговор с палачами невинных.

Господин Тибо, вы говорили мне, что за мои преступления я буду гильотинирована?

Велика беда, когда за меньший проступок вы уже казнили мою бабку Марию Антуанетту и моих теток, — невинных девочек! Вам не привыкать рубить головы слабым женщинам!

Но я готова принять этот крест, ибо… Я успела хоть немного отомстить и за моего мужа… моего первого мужа и за моих теток и бабку. А теперь, палач, делай свое поганое дело!

Мэтр Тибо долго молчал, а потом произнес:

— Понятно. Что произошло в ночь смерти Вашего брата?

— Когда я собиралась с моим любовником в Оперу, ко мне пришли мои муж и брат. Гонец, который привез секретные планы к войне с Россией, доставил и секретный пакет. Жандармерия долго искала шпиона, поставлявшего из Парижа самую ценную информацию. Мы были в союзе с Россией и потому они часто предупреждали нас о планах французов. Однажды один из русских проговорился и назвал имя, или — вернее кличку агента… Русские звали его — "Тиберий"…

Княгиня опять долго пила воду и стало видно, что душевные силы оставляют ее, — настолько у нее тряслись руки. Допив, а затем утерев рот тыльной стороною ладони, несчастная продолжала:

— Франция просила у нас выведать у бывших выпускников Колледжа — кого звали в детстве "Тиберием". И — почему?

Я навсегда запомнила имя — Николай Тургенев. Именно он сообщил, что "Тиберий" — прозвище Александра фон Бенкендорфа.

При сих словах общество пришло в волнение, — корсиканцы не любят австрийцев, числя тех записными предателями, якобинцам же пришлась по сердцу некая связь моей клички с их главной ненавистью.

Мэтр Тибо еще раз призвал всех ко вниманию, но на сей раз он ограничился одним жестом. А потом наклонился к допрашиваемой:

— Осталось немного. Что они просили у Вас?

— Они сказали, что я была с врагом и могу искупить сию вину лишь, если… Поймаю им русского.

Они сказали, что ночью они хотят взять Сашу с поличным. Они приказали мне позвонить в потайной колокольчик в тот миг, как гость выйдет из моего будуара…

— Что сделали Вы?

— Я… Я решилась изменить Родине, ибо она не исполнила своих обязательств. Кровь бабки и теток не отмщена. Я решилась спасти русского.

Но когда я прямо спросила, — разведчик ли он, — Саша так обнял меня и так посмотрел мне в глаза, что… мне стало совестно. Он поклялся, что любит меня…

— И Вы поверили? Ведь Вы же признались, что всегда..?

— Да! Я — поверила! До последней минуты я мечтала, я надеялась, что он собирается домой, а потом… Он вынул из кармана отмычки, проверил их, а затем нагнулся поцеловать меня и почти минуту стоял склонившись, проверяя заснула ли я.

Он обманул! Он все это время был шпионом и пиратом фон Шеллингом. Он плоть от плоти и кровь от крови этих разбойников! И я… я изменила Роду с еретиком и убийцей!

— Но вы…? Позвонили ли Вы в колокольчик?

Несчастная впервые как будто всхлипнула, прикусила губу и хрипло произнесла:

— Нет. Я подумала, что он… Он может быть, — не ушел и — вернется! Он же ведь ничего не видал в темноте, — как он мог — далеко уйти?!

А он убил моего младшего брата… Теперь — Кровь на мне… Господи… Что я наделала?!

Метр Тибо только молча кивнул несчастной и заключил:

— Думаю, вопрос ясен. Дело можно передать в суд", — тут он обернулся ко мне и вдруг спросил:

— Не верю, что такой человек, как Вы, — хоть на йоту отступит от своих показаний, но — все же. Перед лицом этой женщины — готовы ли Вы подтвердить Вашу версию?

Я кивнул в ответ и отчеканил:

— Все это — интрига ваших иезуитов. Если я в чем и виновен, так в том, что сбил с пути истинного эту Святую… В темноте она сама ничего — не видела. Отмычки подброшены мне жандармами. А потом сии бесчестные люди внушили свидетельнице, что она видела их у меня в руках. С ее братом у меня была дуэль один на один. Прочих солдат я убил в порядке самообороны. Все остальное — чудовищная провокация.

Княгиня посмотрела на меня, как на привидение, затем глаза ее закатились и она рухнула совершенно без памяти.

Судьба снова свела нас с княгиней на Венском конгрессе. Я как раз подымался по какой-то лестнице под руку с Элен, когда мы нос к носу столкнулись с австрийской четой. Княгиня побледнела, муж ее опять поджал губы и церемонно предложил руку Элен, оставив меня тет-а-тет со своею женой.

Первые минуты мы не знали, что говорить, а потом княгиня болезненно улыбнулась:

— Ты — нисколько не изменился.

— Зато тебя не узнать…

Женщина чуть пожала плечами:

— Ссылка не красит. Эти три года мы провели в сердце Тироля. Там даже летом не сходит снег…

Там у меня родилось два сына. Франц и Йозеф (Йозефом звали убитого мной Эстерхази).

Мы почти час стояли рядом на лестнице так близко, что почти щеками касались друг друга и молча смотрели в разделявшую нас пустоту. И меж нами была разверстая бездна. Пропасть вендетты, трясущей Европу уж какой век…

А еще для меня эти годы была Война, а для нее — арест, суд и ссылка. Ссылка, в кою за ней отправился ее муж.

Знаете, — война дело всякое… Я вот ни разу не попадал в плен и знаю, что складывают оружие чаще всего — малодушные. И все ж я не смею сказать, что все бывшие пленники — трусы с предателями. Мой официальный отец был в плену после Фридлянда. Мой дед был в плену у Анны Иоанновны. Мы же никогда не знаем подробностей!

Муж моей пассии, несмотря на Измену жены, нашел в себе силы не развестись. А одно — взять в жены кузину правящего Императора и другое сохранить брак с Изменницей Родины. В Париже я не скрывал сарказма к сему человеку, через четыре года в Вене я смотрел на него совсем иными глазами.

Отказаться от всех постов ради жизни с изменившей вам женщиной — это Поступок. И потом, — послы редко бывают из породы людей, оставляющих секретные бумаги на милость жены, гуляющей с вражьим шпионом. (Но одно дело, когда на Измене ловят кузину монарха и другое, — ее безродного мужа.)

Мы долго стояли, а потом княгиня чуть коснулась рукою щеки и еле слышно шепнула:

— Давай хоть простимся по-человечески…

В ту ночь меж нами… Только долгое и мучительное прощание. Княгиня была особой женщиной в моей судьбе, — я… Я пытался сказать ей, что никогда не Любил ее.

Она при Прощании сказала, что — никогда не Любила меня. Я — ей не поверил.

Она мне — тоже.

Наверно, это Кровь. Реки Крови, пролитой меж Габсбургами и фон Шеллингами…

С той ночи прошло много лет. Иногда судьба сводит нас в единой компании, — ее муж стал лучшим дипломатом Австрии, сама княгиня заняла подобающее ей место при венском дворе. За эти годы она не подала ни одного повода злым языкам и даже наша с ней связь сегодня внушается молодым австриячкам, как образец истинной Добродетели и Самопожертвования на Благо Родины. При наших встречах мы с ней даже позволяем себе "уединиться" средь шумного бала и припомнить деньки нашей молодости — при свидетелях, разумеется.

Княгиня прекрасная собеседница и нам всегда есть над чем посмеяться и позлословить…

Сыновей своих она растит истинными австрияками и — Эстерхази. При моем виде юные волчата приучены рычать и скалить зубы, как и положено всем католикам из дома Габсбургов при виде живого фон Шеллинга.

Однажды ее старший осмелел вдруг настолько, что прямо посреди важного бала крикнул мне в спину:

— Я вырос и меж нами не все долги сочтены! Теперь оглядывайся, еретик!" — лишь огромное уважение к его матери удержало "Жозефину" в моих ножнах. Я только буркнул:

— Сперва подрасти… Щенок…

И знаете, — эти рыжие, конопатые — ходят без париков!

Да, возможно вам интересно узнать, — почему меня звали "Тиберием"? Тиберий отличался высоким ростом и редкостью шевелюры. А еще он имел обыкновение медленно кушать.

Я с детства приучился тщательно выбирать пищу, дабы не умереть от припадка сенной болезни. Однажды, когда я особенно засиделся за общим столом, а всему классу пришлось меня ждать, один из учителей повторил знаменитые слова Августа, обращенные к пасынку:

"Горе Империи, коль она угодит в сию неторопливую пасть!

Я покраснел от смущения и прочие одноклассники тут же стали дразнить меня, что есть мочи.

К тому же "Тиберий", иль "Тиб" совпало с прозвищем "Гав". (Помните куплеты "Гав-Гав", сочиненные мною в Москве?)

Так звали Наследника Константина за его увлечение псовой охотой. А о "Тибе и Гаве" есть обидная песенка:

Huff the talbot and our cat Tib They took up sword and shield, Tib for the Red Rose, Huff for the White, To fight upon Bosworth field. Oh it was dreary that night to bury These doughty warriors dead; Under a White Rose brave dog Huff, And a fierce Tib under a Red. Low lay Huff and long may he lie! But our Tib took little harm: He was up and away at dawn of day With the Rose-bush under his arm.

("Тиберием" при жизни звали Ричмонда — такого же, как и я, троюродного брата правящей фамилии, впоследствии — Генриха VII Тюдора. Он чудом остался жив после битвы при Босворте, на коей сложил голову его враг и кузен злобный, колченогий горбун "Huff-Huff" — Ричард III.)

Через полторы недели после допроса меня в Гавре сажали на шведский борт. Со мной уезжала моя беременная сестра, кою выслали за "аморальное поведение". На причале нас провожал сам Фуше. Он сказал так:

— Мальчик мой, почему я Вас отпускаю?

Я растерялся и не знал, что ответить и тогда жандарм на миг задумался, а потом с болью добавил:

— Я прекрасно знаю, — кто вы такой и насколько опасны для Франции. Сохраняя вам жизнь, я убиваю сотни людей. И все же…

Он долго молчал, не зная как продолжать, и сильный ветер с Ла-Манша трепал его волосы. Мы стояли на самом конце пирса, от коего должен был отчалить корабль, увозивший меня на свободу. Было очень свежо и холодно, а рана моя на шее стыла и ныла на свирепом ветру. Но мы стояли именно на самом конце пирса, чтобы нас видели и ни у кого не возникло подозрений насчет нашей беседы. А еще, — чтоб никто не мог нас услышать.

Наконец, граф решился и произнес:

— Я вырос самым младшим ребенком в семье. Поздним ребенком. Мои братья были для меня живыми богами…

Один погиб с Монкальмом в Квебеке. Другой сложил голову в Пондишерри. Третий пал под Седаном. Семилетняя война — будь неладна. Я по сей день не терплю английскую и — немецкую речь.

Но у меня было еще два брата. Самые веселые и остроумные люди на свете. Потом самый веселый и остроумный человек Франции по имени Бомарше призвал их к оружию и они уехали помогать американским повстанцам. Четвертого убили под Камденом. Пятого — в самом конце войны при Йорктауне. Опять пруссаки. Опять англичане.

Нам — французам никогда не понять величия и размаха России. Ее пространств и необъятных просторов. Но и вы — русские, порой не понимаете наших войн. Вы привыкли воевать всем миром, — числом, но не умением и у вас никогда не было нормального флота.

А вы знаете, что такое десантная экспедиция? Корабль берет на себя мало людей и каждый штык на счету. Поэтому за моря всегда плыли самые лучшие, самые отважные…

В отряде Монкальма — шевалье служили солдатами, а унтера — сплошь виконты. Лишь потому сии львята так долго дрались со стаями псов — один против их двадцати. Потом все было кончено.

Лев не собака — у него один львенок. После Семилетней и Америки Революция была не за горами. Цвет дворянства полег за тридевять земель от "милой Франции" и здесь остались… лишь женихи мадам Гильотины. Я никогда не скрывал, что с радостью отправлял сию слизь на эшафот, — средь них не было ни одного, кто не откупился бы в свое время от Семилетней, или Америки.

Многие числят меня предателем, но служба на корсиканца дает мне шанс хоть как-то поквитаться с англичанами, да пруссаками и трусами, да дезертирами не этой, но — былых войн…

Если когда-нибудь мы победим, я напьюсь от счастья за души братьев моих и пущу себе пулю в лоб. Не по пути мне с буржуазною сволочью. Не тому меня учили в доме Фуше…

Граф опять надолго задумался и я готов был поклясться, что старик плакал, подставляя свое лицо ветру и брызгам. Но может быть это и вправду были одни соленые брызги?

— Мальчик мой, я отпускаю тебя потому, что ты настолько же смел и весел, как и все мои братья. Потому что ты — барон. И потому что на русских нет крови рода Фуше.

Это первая война, когда мы — не союзники. И да покарает Господь поднявших меч на старых друзей. Как у нас, так и у вас!.

"Главный мясник" Франции сказал это, махнул мне на прощание и, не оборачиваясь, пошел прочь к своему экипажу. Я хотел крикнуть ему вслед, что я — не русский. Что мой дед сделал все, чтоб убить его братьев и… не смог этого. Потому что я уже не знал — русский я, или нет. В этом — я по сей день не уверен…

* * *

Анекдот А.Х.Бенкендорфа из журнала графини Элен Нессельрод.

Запись октября 1825 года.

Тема: "Что есть Судьба?"

"Однажды к Мо Цзы пришел Ученик и воскликнул:

— Учитель, ты говоришь, что всем в этой жизни заправляет Рок и никому из нас не уйти от Судьбы! Но ежели я знаю о грозящей опасности, умен и образован, неужто у меня нет Свободы Выбора?

Тогда Учитель усадил Ученика рядом с собой и сказал так:

— Раз ты говоришь такие слова, ты не понял Учения. Когда мы говорим о Судьбе, мы имеем в виду разное. Попробуем еще раз.

Ты хочешь постичь Сокровенную Мудрость. Дело сие сложно и, чтоб не поминать лишний раз Неба, вообразим, что ты хочешь стать купцом. У тебя есть все таланты, деньги и связи для этого.

И вот ты ведешь удачное дело за тысячу ли от родного дома, когда к тебе прибывает усталый гонец с известием о том, что твой отец при смерти. Что ты сделаешь?

Молодой человек в ярости вскочил с места и схватился за меч:

— Ты оскорбил меня, негодный монах! Как ты усумнился в моих добродетелях? Я, конечно же, брошу все, возьму лучшего коня и без отдыха поскачу к моему отцу!

Учитель невольно усмехнулся:

— А почему ты бросишь все и поскачешь на другой конец Поднебесной? Ведь ты даже не знаешь, застанешь ли ты его живым!

— Потому… Потому что это — мой отец! И потому что он будет ждать меня любой ценой, ибо он знает, что я — приеду!

Тогда Учитель встал, обнял Ученика и сказал:

— Поздравляю тебя, маленький Бао Цинь, ты лучше других понял истинную суть моего Учения. От Судьбы не уйти.

Тебе не бывать купцом, ибо купец никогда не бросит своего барахла. И мудрецом тебе тоже не бывать, ибо твой отец — Князь и воспитал тебя по своему образу и подобию, ибо твой дед тоже воспитывал твоего отца по своему образу и подобию. И что бы ты ни сделал, о чем бы ты ни подумал, ты был, есть и будешь Князем, но не купцом, и не монахом. Это и есть — Судьба. А от нее — не уйти!

Говорят, что тринадцатилетний Бао Цинь расцеловал Учителя на прощание, поклонился ему до земли и вернулся в дом отца своего. Когда через три года князь Цинь погиб в сражении с китайской армией, старшие его дети сказали:

— Мыслимое ли дело — воевать с Поднебесной? Мы что песчинки против полноводной реки, — и сдались на милость победителя. И только самый младший из них, Бао Цинь, ушел с верными людьми в горы и продолжил войну.

Через двадцать лет циньские армии заняли Поднебесную, а "маленький Бао" казнил своих братьев и провозгласил Китай — Империей, а себя Императором Цинь Ши Хуанди.

В том же году он стал строить Стену, чтоб защитить Китай от дикарских набегов, а Мо Цзы объявил святым и небесным покровителем своего дома. Никто не помнит, — кто был до него, ибо именно Цинь Ши построил Стену и сделал Китай Китаем.

Когда Цинь Ши спрашивали: "Что есть Судьба?", он отвечал:

"Судьба не в том, что ты станешь Князем, вором иль мудрецом. Она не в том, будешь ли ты обедать на золоте, копаться в дерьме, владеть куртизанками или быть чьим-то "мальчиком".

Судьба в том, что если твой дед был Князем и твой отец Князь, — нет силы, что принудит тебя умереть рабом. Это и есть Судьба.

Ну, а ежели жизнь раба милей тебе княжеской Смерти, значит мать твоя была с конюхом и это тоже — Судьба".

 

ЧАСТЬ IVa. Чернильница Эйлера

Долго ли, коротко ли, — привезли меня в Россию в кандалах и оковах. Здесь меня встретил "Сашенька" Чернышев, коий и ознакомил меня с русскими сплетнями.

Оказалось, что пока я там считал себя "в сердце всех европейских интриг", здесь — в России Бонапарт сватался к нашей кузине — малолетней Анне Павловне! Это не самое удивительное.

Самое удивительное состоит в том, что ему был дан резкий отказ в самой жесткой и недвусмысленной форме. Отказ настолько обидный и оскорбительный, что Война меж Россией и Францией стала решенной: Бонапарт (по слухам) сказал, что не успокоится, пока не "свергнет отцеубийцу" (имелся в виду мой кузен — Александр); Государь объявил, что не считает "безродного узурпатора" имеющим Право на "хоть какое-то царство"!

Как бы там ни было, Цензура противника не пропустила ни шороха о столь важной распре. Мы (во Франции) видели, как резко изменилось отношение к нам — "русским", но приписывали сие к старым счетам. Теперь многое стало ясным, но я не понимал: мой кузен был тонкий политик, а тут — его поведение было сродни… Уж не знаю чему.

Анна Павловна (как и Александр) страдала наследственным сифилисом и никак не могла оставить потомства! Брак ее…

Через много лет я осмелился спросить у кузена, — как он смог отказать? Я не числил за ним такой доблести. А тут, — назвать буржуя — "буржуем" и осмелиться не подать руки наглецу! При том, что отношение сил — явно неравно… Ныне сие почитается монархистами, как образец поведения в миг смертельной угрозы, — да, Государи бывают слабы, но это не повод к родству с наглеющим Хамом!

Разговор наш был в Таганроге — в ноябре 1825 года. Мы о многом поговорили в те дни…

* * *

Темная ночь, чуть похрустывает свеча на столе, за окном моросит долгий дождь и в комнате — влажно и сыро.

Кузен кутается в пуховый платок, его прозрачно-бледные руки белым пятном лежат на дощатом столе… Он может встать и выйти из комнаты. Я не смог бы его задержать: в темноте я не вижу своей вытянутой руки, да и… Не стану я его останавливать.

Я не верю в насилие. Просто… Просто — кончено все…

Мы в Таганроге. За нашей спиною измученная страна, Страна усталая долгим, бездарным правлением… Не сегодня — завтра возможен мятеж. Поднимутся не просто мятежники, — поднимется Гвардия… Сможет ли сей человек остановить сей кошмар. Я не думаю.

Я рассказываю ему о том, как это было во Франции. Слабый король, страна доведенная до цугундера масонами с гешефтмахерами… Потом — взрыв. Террор. Гильотины на улицах.

Я вижу лишь один выход. Перемена правительства. Новый Стяг, новый Герб, новый Гимн. Сие покажется Мистикой, — но все эти "глупости" — и есть Судьба.

Запретить масонство и вольнодумство. Закрыть все "якобинские" кафедры в Университетах — профессоров со студентишками сразу в Сибирь, иль на общественно-полезный труд. Это ничего что — насилие! Немного пота с этих бездельников — капля в сравнении с реками крови, да — с гильотин!

Замена всех учебных программ. Отныне всю философию с диалектикой "давать" лишь с ведома Церкви! За малейшее непочтение к догматам Веры "волчий билет"! На всю жизнь…

Обвинить былое правительство в масонстве и всех грехах… Ввести безжалостную цензуру, укрепить церковь, "сыскное" и прочее… Раздавить якобинскую гадину, пока она не окрепла!

Может ли пойти на все это — сидящий передо мной человек?

Нет.

Поэтому он должен уйти.

Он и сам сие осознал…

Но введу вас в курс дела. К разговору сему мы шли долго… Началось все в феврале 1825 года.

Когда Кристофер Бенкендорф стал совсем плох, он позвал меня с Nicola и спросил:

— Я — старый солдат… Скажите мне — не тая… Я мешаю избранию Nicola на престол?

Кузен сразу вспыхнул:

— Папа, как ты мог думать о сих вещах? Я никогда на посмею подняться на трон через твой труп!

Старый, опытный жеребец ухмыльнулся, но потрепал своего жеребенка по гриве и обратился ко мне:

— Хорошего я сына произвел… Уважил меня. Нет — уважил! Но, — ближе к делу. Теперь скажи ты — племянник, стоит ли мне посоветовать Господу, не пора ль ему призывать к себе — Старого Жеребца?! Только — честно!

Я усмехнулся, поклонился родному дяде и коротко отвечал:

— Я верю в Мистику. На все — Воля Божия. Когда он призовет Вас, тогда и поговорим о смене царствований…

Ну, а если — серьезно… Я желаю Вам всяческих благ и еще, — как минимум — года жизни. Стоит Вам умереть и все наши немцы открыто поднимут мятеж против русских, ибо, после гибели моего отца, Вы — глава "Ливонского клана.

Мы принуждены будем выступить, но я еще не уверен в русских товарищах. Казна пуста и мы платим жалованье половине русских солдат из кармана нашего Дома… Год назад русские еще стеснялись брать деньги. Сегодня — они ждут их, как обычного жалованья… Завтра они сами дойдут до того, что с Николаем дела сразу наладятся. Но сегодня…

Ежели Вы желаете добра сыну с племянником, постарайтесь прожить еще год. А там — на все Воля Божия.

Старик улыбнулся в ответ, а потом знаком просил меня выйти. В последние дни он все больше любил сидеть с Nicola. Просто сидеть и молчать, — чисто ливонское развлечение…

Умер он — месяцев через семь. Никто и не верил уже, что он способен так долго жить. Когда доктора спрашивали у него (а у старика был цирроз!), дядя мой хрипел сквозь прокушенный рот:

— Я обещал моим мальчикам! Да лечите ж меня, черт бы вас побери! Годик бы мне еще — годик! Морфию дайте мне, морфию!

Он умер в сентябре 1825 года… В возрасте 76 лет. Когда из его комнаты вышел врач, я слышал, как граф Уваров сказал:

— Господи, он отмучился и за детей, и — внуков своих! Ежели теперь Господь не даст Nicola царствовать, я уж — не знаю… Я решу — Бога нет!

Так сказал граф Уваров. Сережа Уваров — герой Войны и Бородинского дела. Будущий министр просвещения…

После смерти дядюшки моего должно было пройти сорок дней — после чего Nicola смел начать Борьбу за Престол. Но уже в день его похорон пришло сообщение: Государь Император бежал из Санкт-Петербурга. На Кавказ — к графу Ермолову. Под защиту казацких сабель. (А вражда моих егерей и казаков ни для кого не была страшной тайной.)

Да вот, — просчитался царственный кузен. Ермолов не хуже нас понимал весь расклад и писал нам, что ежели не мой брат примет Царство, — сам Ермолов готов стать Диктатором. (Граф прошел всю Войну и не хуже нас чуял как у нас к сему катится.)

Он писал: "Якобинскую сволочь — надо давить. Ежели у вас, немцев кишка тонка, — дайте мне денег и нарезного оружия. Все сделаю сам. Ждать больше — нечего!

В итоге он запретил Государю прибыть в казачьи станицы, объявив, что пора наступить новому царствованью…

С Новым — Железным Порядком.

"Масоны у вас, — вконец распоясались! Стыд потеряли.

И вот мы сидим с кузеном за дощатым столом в Таганроге, на улице идет дождь. За моей спиной уже верная нам Россия, — там, за пеленою дождя Пролив и ермоловские казаки. Не ждущие правителя старого… И кузен мой мог бы встать и уйти…

Я не верю в Насилие.

На столе — меж нами лежит заряженный пистолет. Я не хочу никого принуждать. Но прежде всего я хочу лишь понять — почему он все-таки отказал? Тогда — Бонапарту. Повелителю Мира.

Мой кузен задумывается, откидывает голову чуть назад… На его бледном челе проступают морщины. Он трет рукой лоб — то ли сгоняя слезу, то ль промокая испарину:

— Да, разумеется, для меня все это было бы выгодно, но ведь он… Он стал бы моим Наследником, если бы я умер естественной смертью — при условии, что у меня не осталось иных — прочих родственников. Меня б ждали еще долгие годы покойного царствованья, а вот вас…

Один его брат унаследовал так Рейнланд, иной — королевство Вестфалию. Все — законно и правильно, — девочки законных правителей шли в монастырь, а там они травились и вешались — по своей собственной воле… Ибо принцессе не стоит и жить после ночи с ротой пьяного сброда…

Видишь ли, — девушки убивали себя своей же рукой и Антихрист в этом был чист…

Сыновья же правителей — опять сами дрались на дуэлях и погибали при этом… Их пытались отговорить, сам Антихрист "хотел" спасти их, а мальчики — погибали… Ибо нельзя дольше жить — "принцем", коль сестру твою изнасиловали…

Все эти крохотные династии почти сразу сошли на нет и никто не возмутился и не обвинил Антихриста… Знаешь ли — почему? Потому что к Власти прорвался Хам. Жирующий Буржуин, для коего все это — не оскорбление.

Подумаешь, — девицу обрюхатили против Воли! Ей же потом выдали компенсацию! Подумаешь, — кто-то сказал, что спал с такой-то при том, что говорящий — вчерашний лавочник, а "такая-то" — принцесса Крови!

Вроде бы — шуточки, а династия — пресеклась…

Не сегодня-завтра — Германия станет Единой. Под главой Пруссии, разумеется. Мы не дали Антихристу загубить их династию, а вот прочих… То же самое ждало и Россию.

За тебя с Николаем я б не дал и гроша — вы и сами кого хочешь зарежете, но он убил бы моих сестричек, да сжил со свету матушку… Даже глупенького Мишутку…

Меня как ножом резанули по сердцу. Мой кузен Михаил Павлович… У него — не все дома. Ну, может быть — он нормальный, но — не большого ума. Сложно сказать, — чей он сын: Павла, или Кристофера (он пошел обликом в матушку), но вся наша семья по-особому относится к "Мишеньке". Он очень добрый и необычайно хороший и его просто — нельзя обижать.

Мой кузен никогда не выказывал особой любви к младшему братцу, называя того "бастардом". Я никогда не слыхал, чтоб Михаила Павловича звали "Мишуткой". А тут — вдруг…

И будто пелена спала с глаз. Да, мой кузен был — плохой Государь. Он был — чудовищно слаб. Он отчаянно дрался за собственный трон и готов был для этого — на всякие подлости. Но при всем том он — хороший. Просто хороший.

И вот за эту черту характера, за то, что Государь не поднял руки на юродивого, заговорщики в 1812 году решились его убрать.

Да вот, — Господь — любит юродивых.

Я беру пистолет со стола, медленно спускаю курок и, защелкивая его назад в кобуру, шепчу постаревшему вдруг кузену:

— Век моли Господа… За то, что он вразумил тебя. Не сейчас, а в тот день, как отказал ты — Антихристу. Кто не с нами, — тот против нас. И кто — не с Врагом всего Рода Нашего, — да будет тому Прощение Божие и Вечная Благодать.

Когда я выхожу из той комнаты, я слышу, как всхлипывает мой кузен и торопливо шепчет молитву…

Господь — Любит юродивых…

* * *

Это было потом, а тогда — в 1811 году… Здесь я много мог бы сказать — о политической обстановке в стране, о том, сем, пятом, десятом, но все это уже много раз сказано и описано десятком придворных историков.

В переводе на русский — в эти дни Власть постепенно перетекала от "Экономической Диктатуры" Сперанского к "Стране-Казарме" дядюшки моего Аракчеева. Как и почему?

Это не самый интересный рассказ. Довольно сказать, что с экономической точки зрения правительство Миши Сперанского подготовило нынешнее господство России в Европе и мире. И причуды и гадости "аракчеевщины" в конечном счете вызвали наш ("ливонцев") переход в оппозицию. В плане развитья Империи Аракчеев — стал камнем, что лежит на дороге страны. Все это так.

Но! Правительство мирного времени не может не отличаться от "Власти Войны". Решения Миши в 1809, иль 1810 годах были разумны и правильны, но стали идиотизмом осенью 1811-го!

Да, я понимаю, когда Миша потом говорил, что "не хочет дать повода". Но когда разведка докладывает, что не только Франция, но и ее сателлиты Бавария, Австрия, да Саксония с Польшей проводят мобилизацию и перебрасывают войска к российской границе, — не "по поводам" речь!

Нужно спешно перевооружать армию и переводить экономику "на военные рельсы"! Поведенье Сперанского осенью того года — мне лично было не очень понятным.

У меня на сей счет такое вот наблюдение. В дни войны, когда жгут дома и посевы, насилуют женщин, детей, да рушат святыни, я часто видел странных людей…

Они как ни в чем не бывало ходили на рынки и в церковь, являлись на службу и вид выжженного изнутри министерства не вызывал у них изумлений. Они подходили к выбитой двери своего кабинета, садились на покореженный стул, раскладывали бумаги на почернелом столе и… делали вид, что работают.

Самое удивительное, — они просто не отдают отчет в том… что действия их (мягко говоря) "немного неправильны". Впрочем, сие — дело врачей и я советую почитать работы Шимона Боткина и француза Ларре. (Война не делает исключений — такие расстройства были по обе линии фронта…)

Лично мне кажется, что поведенье Сперанского в эти дни было сродни такому заболеванию… Так Диктатором стал Аракчеев.

(Дядюшка мой оказался иным "клиническим случаем". Он "не кончил Войну" аж через десять лет после дня Ватерлоо…! Поэтому-то и "вернулся Сперанский".)

В эти дни у меня случилось два разговора: я был представлен брату моему Nivola и сошелся накоротке с Аракчеевым.

Впрочем, здесь стоит оговорить один тонкий момент. Многие спрашивают, почему Власть так поздно пришла в мои руки.

Ответа может быть два. Простой: потому что так вышло. Сложный: а по-другому у нас в Ливонии и не выходит…

"Сила" моя состоит в егерях, а они — уроженцы Ливонии и живут по "ливонским понятиям". Тем самым архаичным "понятиям", кои бытовали у русских в "варяжские времена.

(Для политика уменье понять "сознанье обыденное" в сто крат важней любой экономики с эрудицией!)

А что говорит "сознанье обыденное" на "родимых болотах"?

Сын — не смеет "взять отчину", покуда живы "отцы", — отец и дяди ровесники его батюшки (при условии, — что дяди сии — члены того самого Дома, коий Властвует).

На первый взгляд — заковыристо, а на самом-то деле — все очень согласуется со здравым смыслом.

Укоренившееся в наших краях "хуторное землевладение" требовало жесткого соблюдения Прав Собственности. Старшие сыновья очень рано "отрывались" от "отчего дома" и "ставили свои хутора". При этом подразумевалось, что члены Единой Семьи при раздельном хозяйствованьи обязаны помочь родственникам в случае внешней угрозы. Кто возглавляет сие "семейное ополчение"? Старший "по возрасту и по чину". С одной оговоркою.

"Сознанию единоличников" претит, что "у Руля" — "рвань", "молодежь", или — "люди неуважаемые.

Поэтому "от Команды" сразу же отстраняются:

— потомки тех, кто никогда не был у Власти. (Вспомните русскую летопись: "Не Княжит тот, чей отец не был Князем"!);

— потомки тех, кто Власть потерял. (Эпизод с Олегом Черниговским и вообще "Святославличами", иль… потомками Кристофера Бенкендорфа);

— законные сыновья бывшего Князя, если они… оказались по возрасту сравнимыми с "поколением внуков". (Случай с Судиславом Владимировичем);

— законные сыновья бывшего князя, если живо "старшее поколение" законных властителей". (На первый взгляд — непонятное постоянное "умаление" того же — Владимира Мономаха его же "родней" до дня смерти последнего "дяди", — каким бы слабым и ничтожным сей "дядя" не был.).

Наконец, — "обыденное сознание" запрещает "племянникам" участие во "Власти Дядей". (Кто из детей Рюрика хоть как-нибудь "проявился", пока был жив "вещий Олег"? Да о них — даже не упоминали и в летописях, — настолько для тогдашнего "обыденного сознания" они нисколько не значили!)

Все это было и на Руси, и в Германии, и в прочих архаических обществах. Другое дело, что в России с Германией постепенно развились более совершенные образчики Государства и Права, а "Ливония" (а вместе с нею — Литва) по сей день почитаются "заповедником архаизмов.

В 1811 году был жив мой отец и мой дядюшка — Бенкендорфы. Мало того, по возрасту я не был "ровесником" кузенам по матушке — Александру и Константину Романовым.

Обратите внимание, — "Ливония" была и остается моей "Отчиной". Страной, коей я "володею и правлю" по всем "Законам" с "понятиями" моих егерей. "Право" сие для них — Свято и любой Государь Император, пожелавший отнять у меня "лютеранские земли", встретил бы "пару сюрпризов". (Это хорошо понимают все в доме Романовых и на этом основана нынешняя "полу-автономия" Финляндии, Эстляндии и Лифляндии.)

В то же самое время, — мои претензии на "Россию" — по женской линии, а сие для "сознания обыденного" — большой грех.

Сила моя в егерях, а они "по понятиям" против того, чтоб я "правил Русью" — сие мне "не Отчина"!

Все сие, может быть, и — в новинку для тех, кто не понимает в делах династических, люди ж сведущие… Среди таких "сведущих" были, разумеется, и королева-мать, и ее Начальник Охраны — Кристофер Бенкендорф.

Не думаю, что меж нами бывали особые разговоры, иль — что еще на сей счет. Все молчаливо предполагали, что ежели Власть достанется Бенкендорфам — я получаю "лютеранские земли", как — Бенкендорф, а Nicola — "русские", как — законный Романов.

Это — предполагалось. А кроме того, — всем было ясно, что ни я — не удержу "лютеранских земель", ежели на русском престоле окажется "поляк" Константин, ни Николаю — не видать трона без моих егерей…

В армии говорят: "Для драки довольно желания одного, но постель согласие двух. Зато, — ежели они и вправду согласны — удовольствия много больше!

К счастию — в нашей Семье мы пришли "к согласию двух"…

Встреча моя с "русскими" родственниками (после долгой "остуды") случилась…

Дядюшка мой, осознав, что теперь его сыну может "выпасть и Случай", так расчувствовался, что наше с ним примирение стало трогательным и… волнующим.

Прошу прощения, но — было сказано много слов, коих не должны слыхать наши "не-родственники", потому…

На сей встрече я впервые увиделся с Nicola. Он был тогда — долговязый, нескладный подросток, натуго затянутый в форму "нашего" Измайловского полка.

Nicola все норовил встать, — за парижские эскапады я стал предметом истого обожания дамской половины "высшего света" и "отблеск" сего пал на "нескладного юношу"… На первой встрече он, не скрываясь, сказал, что пара его давних пассий неожиданно "уступили", стоило им узнать о "замирении" двух ветвей "ливонского Дома.

Я не решился "просветить" его насчет политического расчета двух юных шлюх. Прыщавый "ублюдок" от презираемого егерями "изгнанника" не был достоин их "шлюшьих радостей". Юный принц, за спиною коего стояли полки, а впереди — шанс на Корону, изменили их отношение.

Я не смог объяснить Nicola, что ему "дали" не потому, что он брат "известнейшего угодника", но — потому что я вернулся живым… Довольно было мне умереть, и — надежды кузена на трон обращалися в прах. Я — жил и со мной жила Надежда на его царствованье… Сие — прекрасное основанье для Дружбы. Особенно, если учесть, что и для меня в том была своя выгода.

В известной степени отношенья Империи с "лютеранскими землями" уподобились "браку Франции и Бургундии" в давние времена. Французский Король "правил" Бургундией на основаньи того, что бургундские герцоги были его "меньшие братья"!

В то же самое время, — французы почитали бургундцев "исконними врагами" и — наоборот. Дело дошло до того, что любой французский вельможа, получивший лен, иль орден Бургундии почитался во Франции почти что предателем. И — наоборот.

Кончилось все это многовековою кровавой резней и тем, что наиболее развитые и многолюдные земли Бургундии навсегда "оторвались от Франции" в виде "Фландрии и Голландии" (ныне — Бельгии и Нидерландов).

Мы с братом пытаемся хоть как-то "сгладить" подобную ж "межнародную" неприязнь.

Он, как французский король, "правит нами" на основании "права родственного", я ж — как властитель бургундский, всячески "увещеваю бургундский народ не отделяться от Франции"…

Ясно, что когда-нибудь — разрыв неизбежен и "мои земли" все равно получат Свободу и Независимость.

Первой — конечно, — Финляндия, как наиболее сильная, развитая и многочисленная из "лютеранских земель.

А затем, — Бог Даст и Эстляндия, да Лифляндия…

Впрочем, как, наверно, вы знаете, — Франция в свое время "потопила в Крови" "мятежную ей Бургонь"…

Был я тут и в Дижоне, и — Доле…

Чувствуется, — историям про то, как "Мать-Франция" вбила "мятежное Бургоннэ" чуть ли не в каменный век — можно верить. Тихая, глухая, относительно бедная и не претендующая ни на что губерния… Даже нынешние бургундцы по облику скорее подобны древним французам, но никак "бургиньонам" тех лет…

Впрочем, там — прекрасные виноградники. Давят потихоньку вино, виноградные лозы вьются себе по развалинам древних Цехов, да Замков… И тишина.

Вы по-прежнему спрашиваете меня, "бургундского герцога", почему я не подниму на мятеж мой — ненавидящий "оккупантов" народ?! Совершите экскурсию в нынешнюю Бургонь и помните, что все Империи — на едино лицо. А потом и предлагайте мне затеять Восстание и "Первым пролить чью-то Кровь"…

Знаете, — главное, что Крови сией не будет ни на мне, ни на брате моем Николае. Мы сделали все, что могли, чтоб в наши Правления этого не случилось. Все, что могли…

Но я отвлекся…

Nicola (как будущий Император) сразу же пришелся мне по душе. В нем чуялась та самая Животная Сила, коя отличает нас — Бенкендорфов и "ливонская" народная суть.

Сказывают, что когда он был маленьким, учитель его — граф фон Лансдорф обломал об несчастного десятки линеек с криками "Dummkopf" и "Katzendreck". Маленький Nicola ежели брал чего в голову, — потом это невозможно было из него вышибить никакими линейками! Единственное, что убеждало брата — его личный опыт.

Именно из его крохотного личного опыта Nicola выучился на прекрасного инженера, — все что касалось точного измерения, кропотливых расчетов, или зубрежки правил грамматики получалось у него — будто само собой. Зато…

Мне кажется, что по сей день Государь искренне верит, что Земля Плоская, ибо сие отвечает его инженерному опыту. Завихрения ж — вроде экономики, да психологии с этнографией, иль учения об общественном строе для него — полная чушь. Он просто Не Верит в Сие и все тут!

В сих науках любой Лансдорф что — тогда, что — теперь (ежели, конечно, посмеет) может обломать об него не то что — линейку… А это и есть — характерное для ливонцев упрямство.

Я — сам такой и мы сразу же нашли общий язык.

На мой взгляд, Государю не нужно лишний раз умствовать, — главное что у Nicola чудовищный "Willencraft"!

(Ему бы немного образования в делах Эзотерики и он своей Волей Двигал бы Горы! Но уж на сей счет недаром есть поговорка, — "Бодливой Корове Бог Рог не дает!")

Сия Монаршая Воля так действует на людей, что все — забыв про любые Резоны и Здравый Смысл сразу же повинуются. А что еще нужно для Императора?!

Кстати, о Лансдорфе. Стоило Nicola хоть чуток "войти в Силу", как Лансдорф по своей воле нашел способ уехать с посольством в Бразилию. Я его понимаю, — Nicola ничего не забыл и похоже, что забывать вообще — не в состоянии. Про него так и говорят "там" — в Европе: "злопамятный, мстительный бастард.

С другой стороны, — он — полная противоположность брату своему Александру. Nicola — вообще не политик. Хитрости и лукавства в нем ни на грош (сказалось отцовство Кристофера), зато — видны Честь с Благородством.

Он — весьма прям и ежели перед ним — дерьмо, он не постесняется назвать это "дерьмом". Другое дело, что он может не подумать при этом подвести один из верных полков к Нарве, а другой — на Ижору, но… И на Солнце есть пятна.

Другой разговор в эти дни вышел у меня с новым Диктатором Всея Руси дядей моим Аракчеевым.

Как человеку, по мнению Аракчеева, связанному с "подготовкой Террора", мне предложили заняться "Рущуком.

Я весьма обиделся на такое определение моей роли во Франции. Во-первых, люди Элен были не русскими, но — евреями, а то, что я показывал кому-то, как собираются самодельные бомбы, да приготовляются необходимые компоненты — еще не говорит о том, что юные люди из "группы Элен" были диверсантами, или уж тем более — "террористами". Что ж до того, что в Венсеннском лесу я, якобы, проводил занятия по владению холодным оружием — сие вздор. Надо знать французских жандармов, чтоб сказать этакое!

Я не отрицаю, что провел пару уроков отпрыскам наших банкиров, но они внесли за сие известную плату. Я приглашал на уроки французов не нашего корня, но им цена показалась чрезмерной и из них никто не явился. А так как мне не хватило пар, я просил помощи от случайных молодых людей, проводивших пикник в том лесу. Были средь них и девицы.

Потому как девушки не могли размахивать шпагой, я показал им приемы владения ножом и стилетом. Все это — с безусловного согласия жандармерии и при уведомлении властей. О чем идет речь?!

Если о том, как некая девица зарезала военного наместника Бельгии, а другая — датского военного атташе, то в одном случае речь шла о домогательствах, несовместимых с понятьями Чести, а в другом… ну вы же знаете взбалмошных аристократок, каждая из коих мнит себя второй Шарлоттой Корде!

Что касается того, что обе учились у меня в том лесу… Списки учеников, плативших за обучение, были переданы графу Фуше, он бы не забыл связать сии факты. Что же касается тех случайных юных особ… Я ж не могу всех упомнить! Думаю, — сие — чистое совпадение.

Но сколько я не приводил доводов, мой дядя был непреклонен. Граф сидел на широком диване, покачивая носком своего зеркально чистого сапога и разглядывал игру пузырьков пива в своем бокале. Когда мой полемический задор иссяк, он изволил долить мне пивка и сказал, отщипывая очередной кусочек вяленой икры:

— Я ведь не имел в виду чего-то дурного. Я не говорю о том, что ты лично послал тех глупышек резать наших врагов, но, зная тебя, как человека сведущего и начитанного, хотел бы знать твоего мнения по Рущуку. Чисто теоретически.

Я оценил дядину вежливость и тактичность. К тому ж, я был первым, с кем Аракчеев пил пиво при личной встрече (граф предпочитал сухое и водку). Так что я, немного подумав, согласился послушать, — без всяких гарантий. Откуда мне знать, как устроены мозги террористов?

В двух словах о Рущуке. Михаил Илларионович Кутузов — хитростью вынудил превосходящие силы турок на лобовой удар против его нарочно укрепленной позиции. Здесь я объяснюсь насчет моего понимания воинского искусства. Сегодня есть люди, утверждающие, что Кутузов в реальности не выиграл ни одного сражения, — даже в Рущуке и Малоярославце мы по итогам дела оставляли позицию.

Да, "Михайл Ларионыч" не выигрывал решительных битв. Зато он побеждал в войнах! (Кроме австрийской).

Барклай, несмотря на все мое доброе к нему отношение — выиграл все что можно, но итоги его войн — более чем плачевны. Когда мне говорят, что Барклай якобы "заманивал" Бонапарта в Россию, отвечу, что "заманить" можно было и до Хабаровска!

Суть ведь не в отдельном сражении и не в траншеях за горизонт. Да, был Прейсиш-Эйлау — удивили мы там Самого, и что из этого? Сам не страдал разжижением мозжечка и второй раз на траншеи уже не полез, а за счет большей маневренности своих сил стал обходить наши позиции. Одно дело держать его в болотистой Пруссии, где дорог — одна, другое — на русских просторах.

Ну, создали мы Дрисский рубеж, — Бонапарт не поленился пройти лишних сто верст по болотам и гатям и что из того? Дело-то не в Дриссе и не в глупостях Фуля, но в том, что в одночасье взбунтовались Курляндия и Белоруссия с Украиной, а против народного гнева траншеи — бессильны!

Талант Кутузова и состоял в том, что его не считали опасным. Будь на месте "Михал Ларионыча" тот же Барклай, — сто против одного, что Бонапарт не попер бы на Флеши в лоб, а обошел Бородинское поле.

"Бонни" думал прихлопнуть нас "с одного щелка" и лучшего противника, чем "старый кастрат", ему трудно было придумать. Он не был одинок в сем заблуждении. То же самое с тем же эффектом пытались проделать турки при Рущуке.

Талант истинного полководца не состоит в рытье траншей за горизонт, иль — переводу армии с "гладкого" оружия на нарезное. Это, конечно, дела тоже важные, но… Суворов велик потому, что никто не знал — куда нанесет удар он, Кутузов — потому что всем казалось, что они знают — куда ударить его.

Да, при Рущуке мы "проиграли" и "оставили поле". Но турки расшибли в лепешку все свои элитные части и война практически кончилась. То, что потом, могло случиться только в России.

На радостях наши ребята крепко заложили за воротник. Так крепко, что спецотряд вражеских войск, проникнув в крепость, захватил многих генералов Дунайской армии.

Турки убили лишь Аркадия Суворова. Описать, что с ним сделали, я не могу. В докладе о вскрытии сказано так: "Суворов-младший — утонул в реке и тело его не было найдено.

Прочих использовали, как женщин, и кастрировали после этого. В том числе и самого Кутузова. После сих подвигов турки забрали "обрезки" от жертв и скрылись из крепости.

Наутро войска были столь потрясены, что в панике отошли за Дунай. Война была решена и принявший армию Дибич вскоре поставил последнюю точку под Слободзеей, но сам факт…

Услыхав этакое, я долго не мог прийти в себя и даже не знал, как на сие реагировать, а потом, припомнив уж навязшие в зубах глупости Устава Караульной Службы, высказал все, что думаю.

Видно, дядя того и ждал. Он мигом вынул из стола стопу чистой бумаги, я просил дозволения раскурить трубочку, граф тоже достал свой кисет и мы, подвинув ближе кадку со льдом, в коей стыл бочонок темного рижского, за одну ночь "налепили" новый Устав Гарнизонной и Караульной Службы.

Вернее, сочинял сам Аракчеев, я же в качестве "плохиша", объяснял, почему сие и сие — ерундистика. Теоретически.

На другое утро — ближе к полудню, Устав был готов, а мы с дядей на ногах не стояли. Ну, — вы понимаете.

Но после ужина мы, проспавшись, встретились вдругорядь и уж на трезвую голову вычитали переписанный секретарями текст. Вообще, когда пишешь подобную "заморочку", — лучше это делать "под банкой", но когда настала пора проверять — тут уж ни-ни!

Терпеть не могу — как трезвенников, — мне почему-то кажется, что они не здоровы, так и — пьяниц, — эти просто скоты, пьют от того, что им нечем себя занять.

На другое утро текст был вымаран наполовину, а на четверть дописан. Накурились же мы так, что у меня слезы из глаз текли, а в горле першило, как после жестокой простуды. Но Устав был закончен и — не подвергался ни единой правке с тех пор (sic!) вот уже тридцать лет!

Сегодня, оглядываясь на "Рущук", я знаю — сие была Божья Воля. Не просто так — за год до Бородина со Смоленском Господь нас "мордой ткнул" в дерьмо с охранением и боевыми дозорами. Якобинцы — не чета туркам, случись им перерезать Кутузова, да Барклая с Витгенштейном — все было б кончено…

А турки… Что турки? "Выпустить за Дунай" обезглавленную, деморализованную армию — это нужно суметь! Не случайно ведь на турецкой границе наши крепости — "второго разряда". Хуже них только то, что стоит против Туркестана с китайцами…

Так что — в какой-то степени, — хорошо, что "Рущук" произошел "очень вовремя"…

Зато с 1812 года и по сей день подобного не повторилось и — не предвидится! Знаете почему? Потому что в пояснениях к Уставу разъяснено: "… Довольно запаха алкоголя у любого охранника для применения к нему смертной казни. Оправданием не может служить — ни Свадьба, ни Пасха, ни День Рождения, ни любые заслуги, ни чин и не должность. Оправданием пьянству при Охранении не может служить — даже Победа в Войне и безоговорочная капитуляция сил противника…

Через неделю Устав получил одобрение Государя и я решил, что свободен.

Не тут-то было. Дядя, поздравив меня в присутствии всего двора с итогами французской миссии, воскликнул:

— Господа, мы тут посовещались и решили создать свою службу — типа турецкой. Командир — полковник Бенкендорф!" — я чуть не рухнул от изумления. Я был так зол на все эти намеки на "террориста", что чуть не разругался со всеми вдрызг, но дядя сразу сказал:

— Служба сия — офицерская. В ней под Сашиною командой изъявили желание служить многие из младших офицеров, как "главной", так и "северной" армий. Кроме того, — туда приписаны все студенты из Дерпта, ибо основная задача сей службы — испытания и создание образцов оружия к грядущей Войне!

Мог ли я отказаться?!

Все ж таки, ярлык "террориста" долго не давал спать и я даже написал "Кодекс диверсионной Чести", где разъяснил, что "безусловное применение любых мер дозволительно лишь в отношении оккупантов, мародеров и предателей, ибо любой человек вправе противостоять ворам, Изменникам и убийцам любыми доступными ему методами.

Ни разу мои люди не нарушили сего Кодекса и потому на Конгрессе мой отряд не был признан преступной организацией.

С 1813 года Кодекс исчерпал себя, ибо мы перестали защищать свою Родину и я просил отставки. Тогда нас передали пруссакам "для укрепления прусской армии" и я стал прусским генералом, а мы получили официальное именование "Totenkopf Sonderkommando", с коим дошли до Парижа и — единственной из русских частей были в деле при Ватерлоо. В честь столь славного боевого пути я заказал выковать каждому из людей по железному кольцу с изображением нашего символа и роздал их парням после Победы. Эти кольца по сей день почитаются, как в армии, так и средь обывателей свидетельством особого героизма и мужества. (Один из моих людей выведен Пушкиным под именем молодого Берестова в его "Барышне-крестьянке".)

Здесь мы сталкиваемся с иной стороной моего отряда.

Сегодня многие представляют ученых дураками не от мира сего, а военную науку — тем воздушным шаром, с коего мы пытались бомбить Бонапарта. Как известно, шар полетел не в ту сторону и нас с той поры держат чуть ли не за идиотов.

Вы удивитесь, но сегодня всех тех ребят из группы аэродинамики я содержу на свой счет и почитаю, как весьма дельных физиков. Ну кто до того дня мог знать, что в атмосфере на разных высотах ветер дует в разные стороны?! Да плевать, что не удалось сбросить ядро с напалмом на Штаб Антихриста! Зато сегодня мы делаем аэростаты, чтобы с их помощью летать над Империей. Если и вправду: на одних высотах ветер всегда восточный, а на иных — западный, — вы и не представляете какие перед нами откроются горизонты!

Пока же задержка за весом самого аэростата и огромной ценой на водород, коим мы его наполняем. И еще тем, что на больших высотах шар взрывается от внутреннего давления…

В один аэростат садится один, или двое — "аэронавтов". Постепенно водород выходит из шара и он опускается. В этот миг отцепляют балласт мешки с песком и шар стрелой устремляется вверх… Ежели отцепили много балласта — шар взрывается на большой высоте. Тогда они прыгают из него на этаких полотнищах — навроде тех, что делал да Винчи. (Кстати, в скалах за Або мы построили специальную вышку, с коей будущие аэронавты прыгают в воду на таких "полотнищах", — для получения опыта и создания новых образцов "полотнищ". Пару раз я прыгал сам — ощущения от полета незабываемые!)

Ежели мало — корзина с аэронавтами со страшной силою бьется о землю.

На днях мы схоронили еще одного… Теперь на мемориальной стене в Гельсингфорсе двадцать вторая фамилия.

Любая строка военной науки пишется Кровью.

Меня опять занесло не в ту степь, расскажу-ка о том, как я познакомился с моею женой.

Сейчас многое брешут про то, как Россия подходила к войне… Якобы гремели балы, да мазурки, якобы офицерство пило, да стрелялось между собой… Все это так.

Но когда вы услышите подобные разговоры, знайте — перед вами масон. Ежели не в делах, так уж — в помыслах.

Я делю мир на две категории: военных и штатскую сволочь. Верней так, как это делают вольтерьянцы: на тех, кто — Верит, и — атеистов. Или так, на то, как человек отвечает: "Что первично, — Материя, иль Сознание?

Мой личный опыт показывает, что Люди Верующие в миг Нашествия подают заявления в Армию и уходят Служить — неважно как и в каком звании… Тот же Герцен может сколько угодно звать себя Мистиком, или Философом. В дни Войны он — "поборник Высшего Разума" взял в руки ружье и прошел со мной от Москвы до Парижа. И с нами в едином строю шли министр Культуры — Сережа Уваров, да — "нигилист" Чаадаев.

И в то же самое время среди офицеров находятся этакие…

А почему? В чем сия разница? За что пошли воевать Герцен (Яковлев) с Чаадаевым?

За то же самое, что Уваров, да Муравьев-"вешатель" — "за Русь-Матушку"! Я же, к примеру, воевал "за Ливонию" и "народную Церковь". Но что — "Русь", что — "Ливония", — не суть Вещи. Сие…

Это — нельзя объяснить. Это — милая Балтика, — то свирепая, то ласковая, как поцелуй милой матушки. Это — болота и дюны, и тот самый торфяной, мшистый лес, коий кормил, да поил "лесных братьев". Это — долгий осенний дождь, коим так приятно дышать после нудного лета…

Я Люблю мою Родину и этого — необходимо и совершенно достаточно, чтобы в страшный час я пошел ее защищать. Я — солдат. Я Верю в Господа и Ливонию. (И в сем смысле я — брат всем тем разбойникам, да пиратам моего батюшки. В душе я — скорее разбойник, чем штатский…)

У штатских же — все не так. Для них важнее Материя. Экономика. Мамона. "Нет Бога, кроме Адама Смита и Рикардо — Пророк Его!

Я не могу и не буду спорить с сием, но…

Ежели вычесть нас — Военных Идеалистов, Материалисты Европы разделились в те дни на два лагеря: Феодальных Собственников и Буржуазных Торговцев-Производителей. Нравится нам сие, или — нет, но Капиталистическое Производство во сто крат выгоднее и прогрессивнее феодальной барщины, иль даже — ренты.

Поэтому, — ежели вас не держала Любовь к родимому краю, вы скорее всего были за Бонапарта. С точки зрения Экономики, иль Технического Прогресса его позиция была лучше нашей. Поэтому масоны всех стран (а масонство "наднационально"!) были всячески за него и гадили нам, как могли…

Сие принято затушевывать, но Отечественная Война стала не только войною "русских с Европой", иль "католиков с не-католиками". Помимо всего, это была и Война "Аристократии с Буржуазией" и сие — весьма важный факт.

Зарождающаяся Русская Буржуазия с первого дня не скрывала, — на чьей она стороне. И помогала она Бонапарту — чем сможет. (Просто сегодня она боится это признать.)

Угасающая Аристократия Франции (да и — Австрии, как вы уже поняли) на деле же была — вместе с нами и тоже помогла в Сраженьи с Антихристом.

Мы победили. Дорогою Ценой. Ценой почти полного истребления своей же собственной Буржуазии и отбросом страны в экономике чуть ли не на сто лет назад…

Но мы знали — на Что мы идем и по сей день Верим: Россия (для нас Ливония) важней любых Денег.

Нынешнее Правительство — сплошь Генералы. Герои Войны. Цвет Имперской Аристократии.

Ни одного "буржуина", никого — из "низов". Ни единого — с "университетским" экономическим, иль финансовым образованием… Вот чем заплатили мы за эту Победу!

Теперь вы, наверное, понимаете, — сказать, что у всех нас было тревожное чувство — значит ничего не сказать. Это еще пустяки, когда "гангрена жрет" вашу ногу! Что делать, когда всем ясно, что "гниет голова"?!

Поэтому, когда я прибыл в Дерпт, я собрал всех и сказал:

— Господа, у нас мало времени. У меня есть неопровержимые сведения, что Война грядет летом. Что бы мы ни сделали за сей срок — уже не пойдет в производство…

Заводы только "просыпаются ото сна"… Резкое падение производства в последние годы сыграло даже позитивную роль, — смею вам доложить, что с этих дней в серию пошло новое ружье нашей армии. Оно лучше, точней и "ухватистей" чем тот ужас образца середины прошлого века, коим до сего дня воевали солдаты… Но оно — гладкоствольное и этим все сказано…

Производится оно как раз на тех мощностях, кои "спали" до сего дня и наше Артиллеристское Ведомство думает, что мы успеем хотя бы частично перевооружиться к Нашествию. Из этого ж следует, что… Все что мы с вами сделаем — просто негде производить. И тем не менее…

Я уже просмотрел доклады всех групп и думаю, что у нас все возможности довести до ума пять-восемь проектов. Это немного. Но даже одного из них возможно достаточно, чтоб наша армия получила военное превосходство.

Именно потому — не ждите благодарностей. Не ждите наград. Позиция нынешнего правительства такова: мы отстаем от прочей Европы, — поэтому нужно сдаться Антихристу!

Любой наш малейший успех будет встречен в штыки…

Не удивляйтесь, — коль за открытие вас пожелают загнать в Сибирь. Постарайтесь не говорить ничего — никому из столицы, а ежели что — сразу ко мне. Чем сможем — поможем.

Вот, пожалуй, и — все…

Я — не Цицерон. Я не знаю и не умею всего. Но люди поверили мне. Аудитория "парадного зала" моей "Альма Матер" выслушала меня, а затем разошлась — будто бы ничего не случилось. Но работы по каким-то причинам пошли не в пример веселей и уже после Войны все ученые говорили, что у них появилась какая-то цель и еще… Гадолин однажды сказал:

— Я — швед. Пленный швед… По всему я должен бы ненавидеть Вашу Империю. Но когда пришли Вы, я вдруг осознал Цель. Не очень хорошую — я захотел "утереть нос" всем, кого по сей день почитаю "врагом" и "насильником" над моей Родиной.

Когда мы создали прицел, я был счастлив…

Он сказал сие в день "Открытия Гельсингфорса". Верней, не "открытия" иначе я уподоблюсь кузену моему — "Просветителю"…

Дело было грязнее и проще. С незапамятных лет стоял Абосский Университет.

Потом грянула Шведская. Люди из Абвера, кого смогли — вывезли в Дерпт, а в Университете русские организовали конюшню. Зима в том году выдалась ранняя и богатейшая библиотека "древнего Або" была сожжена гревшимися казаками.

Десять лет все мы знали, что — вот эта часть Дерпта — "Дерпт", а вот эта вот — "Або"…

Когда ж жизнь среди финнов стала налаживаться, я (будучи Правителем как Финляндии, так и — Лифляндии) счел возможным вернуть финнам их Университет.

Я подал запрос в финский Парламент и рижскую Магистратуру. Многие удивились: "Зачем?" — а я отвечал:

— У нас территория, временно отторгнутая у Европы. Ежели мы хотим остаться Европой — не надо и привыкать к деспотическим методам.

Возможно, это покажется удивительным, — но мне пришлось отвечать на вопросы, как финских депутатов Парламента, так и избранных представителей магистратуры, — "Зачем нам сей перевод?"; "Кто платит за разделение Университетов?"; "Куда именно переедет Университет и готовы ли помещения для занятий и проживания?.

Переезд растянулся на долгих пять лет строительства помещений, да жилищ для "будущих финнов", но никто не посмеет сказать, что мы "не учли народного мнения.

Русские были этому недовольны. Они говорили: "Балуете Вы своих подданных. Ничего б не случилось, если бы финны остались без Университета". "Ну, решили Вы — чего народ спрашивать? Сделали б, как Великий Петр создали на пустом месте и точка!

Русским этого не понять, но именно такое противодействие "оккупантов" вызвало самую горячую помощь народов всех моих стран, кои воссоздавали погибший Университет — как могли. Кто-то работал бесплатно, кто-то собирал книги в новую библиотеку, а кто-то жертвовал деньги.

Я добился самого главного — "день Открытия Гельсингфорса" вылился во всенародное празднование. Народ вышел на улицы "в праздничном", на всех домах, во всех окнах были выставлены финские флаги, а на Университетской площади стояли мои егеря и роты эстонского "кайтселийта" с эстляндскими и "латвийскими" крестами и стягами.

Я не пытался и не пытаюсь (в отличие от поляков и русских) сделать моих подданных "единой страной". Мало того — я всячески поддерживаю в них "национальную самость". И в отличие от поляков и русских подданные мои стали "единой семьей" при том, что не слились в "единое целое.

И вот в такой день мы стояли у распахнутого окна Гельсингфорсского Университета, а с улицы лилась победная музыка и над гуляющими людьми полоскались финские флаги.

Я спросил у "пленного шведа":

— Вы по-прежнему ненавидите нашу Империю?

Гадолин долго стоял у окна, смотрел на празднующий народ, слушал музыку. Он стоял, слушал, а на глазах его были слезы:

— Да. Ибо вот это все", — он обвел рукой пространство под окнами, "не Империя. Это — вопреки, но не благодаря ей. Это — то, во имя чего мы с Тобой воевали.

Это — наше Дитя. Немца и шведа. Это — не продолжение того страшного Ордена, коий дал начало тебе, и не итог моего шведского высокомерия… Сегодня мы породили Страну, имя коей — Любовь и я горд тем, что стою над ее колыбелью!

А Империя… Скорлупа. Когда-нибудь птенчик окрепнет, вырастет и шутя порвет сии путы… А за это — не Грех выпить!

Так оно все и вышло. Мы работали по четырнадцать- шестнадцать часов и — были счастливы. Я не помню другого случая в моей жизни, когда б мои подчиненные с такой же охотой работали "не за страх, но — за Совесть.

Среди моих подчиненных была одна девушка…

Верней, — нет. Было не так.

Когда я возглавил Дерптский Университет, там многое поменялось. Все эти Войны сгубили моих однокурсников, зато появились новые лица. Почти все ученые — протестанты, кои успели добраться до моря в день очередного вторженья Антихриста, попадали к нам — в Дерпт.

Видите ли… Цвет науки традиционно обитает в Германии, а выхода у них не было: бежать можно было в Англию, Россию, или — крохотную Ливонию. Англичане — слишком "островитяне", чтоб по-хорошему жить с "иноземцами", русские… Поймите правильно: я — немец и не считаю Россию местом для немцев.

Я имею в виду не политику Государства, и даже не "высший свет". Здесь-то все хорошо. Но нищие эмигранты оказывались несколько в ином слое общества и там возникали всякие обыденные: бытовые, рутинные и — скажем так, — культурные сложности. Это не выставляется на показ, но сие существует.

Поэтому все эти люди ехали в Дерпт.

За годы вынужденной эмиграции эти немцы составили свой — особый мирок, в коий мне нужно было попасть, — ежели я надеялся руководить сими людьми.

Дело сие не так просто: люди ведут себя совершенно по-разному в отношении равных себе, иль — пред начальством.

Судите сами, — люди науки что-то там делают, а тут приехал — черт знает кто, хрен знает как и начинает командовать. По-внешнему виду — явный "Сапог", да и то, что я — сын моей матушки, — известный порок! А, — ясно: "родственник"!

Сие — нормальная реакция нормальных людей. Особенно штатских, — да в отношеньи "армейского идиота"!

Вспоминаю две шуточки:

Генерал — Академикам: "Раз вы тут умные — почему же вы не ходите строем?

Академик на заседании Генерального Штаба: "Господа, почему вы планируете столько потерь — неужто не жаль солдат?

Первая шутка вызывает дикий смех в академии, вторая — в казарме. Ну и — так далее…

А теперь вообразите, — армейский начальник вызывает своих академических подчиненных в пивную, чтоб "сблизиться". Иль — на охоту. Ну, — может быть в "баню"…

На сколько ученые поверят "чудаку (подставьте что-нибудь непечатное) в сапогах" на таких посиделках? То-то…

А как руководить своими людьми, ежели они и не ведают — что у тебя за душой?! Бить себя в грудь, крича: "Я — еврей! Я — энциклопедист!" наверное, глупо. Заставлять их играть с собой в шахматы… Тоже — как-то не так.

Мне нужен был человек из сей — "эмигрантской" среды, коий бы мне поверил и понял — кто я. И объяснил это людям "научного круга". Этакий толмач-переводчик.

А как делается сие?

Со времен Иезуитского Ордена есть старый способ. Надобно сыскать женщину, переспать с ней, и — ежели ей сие придется по нраву, она сама введет вас в "свой круг.

Ну, ежели вы поклонник — иных приключений, "сыскать" можно и юного "протеже". Правда, и "Круг Своих" будет в сем случае — более чем специфический.

Я хотел бы быть честным, — пока я был молод и "не имел прав" на женщин (имеются в виду — красавицы гарнизонные, иль — "на постоях"), кои "раздаются в согласии с чином", у меня самого были "ночные горшки", и даже — "клюквы". Это дело — естественное и покуда вы молоды и сами не "клюква", в армии глядят на сие — "между пальцев.

Но я человек — весьма верующий. Когда меня тяжко ранило на льду Одера, и "отнялось все ниже пояса", я понял, что сие — Божья Кара. Я — еврей и по Закону не должен быть ни с рабами, ни — "смазливыми мальчиками.

Я сказал тогда Господу: "Прости меня, дурака, Господи! Ежели вернешь ты мне все, что отнял — буду я этим пользоваться только так, как задумано Тобой и Природой!

Как я уже говорил, — Чудо произошло. И с той самой поры я зарекся не то что — от "мальчиков", но даже от любых глупостей на французский, иль греческий лад с обычными "девочками"!

Я — не ханжа и не мне поучать юношей, как им быть. Пока у нас Рабство и пока есть обычай "запрещать юному барину портить девок" — мужеложество непобедимо. Так как я сам не считаю возможным дозволять "соплякам" портить женскую жизнь, — я что есть сил борюсь с русским рабством. Когда оно кончится, "содомия" в войсках уйдет, как явление и у нас станет Чище.

Не смею никого осуждать, но при первой возможности ставлю в пример собственную Судьбу, — ежели кто-то думает, что мое "мужеложество", пристрастие к гашишу, или опию, бездарный провал в Ватикане, иль — подобие мятежа в Шуше — набор каких-то случайностей…

Поверьте мне, — случайностей НЕТ. Довольно оступиться в чем-то одном и Враг Рода всего Человеческого начинает сжирать тебя по частям.

Подумаешь — утолил свою похоть с безответным рабом! Ну, — затянулся ты анашой — какая глупость! Сжег пару ничем не повинных мирных деревень с чеченами — ну так на то была какая-то Цель! Взбунтовал полк против старшего командира — командир вроде сам был виноват! Вместо того, чтоб примирить два народа — нарочно подтолкнул их к еще более лютой вражде, — одни из них были "Наши"! Провалился, как потс, в Ватикане и Предал, и Продал своих же — так потом все обернулось лишь к лучшему!

Так можно долго оправдываться, но Истина в том, что с каждым "витком", каждым "шагом" Деяния все Страшнее и Горьше, а Расплата…

Герцен писал, что я искупил многое из того в дни отступления из-под Аустерлица… Господь видел, как я страдал и нарочно провел меня чрез все круги ада — "голодание на наркотики", ранения, голод и холод… Наконец, Паралич.

Рассказывая о сием в Школе Академии Генерального Штаба, я говорю:

— Ребята, Вы уже взрослые люди и не мне Вас учить. Да и не имею я на сие — Права…

Но зарубите себе на носу, — разведчик гибнет от малости. От того, что — где-то, в чем-то — пошел он в обход Заповедей.

Верьте в Господа. Он — все Видит, все Знает. Любая Ваша Пакость выйдет вам Боком самым неожиданным образом.

Преступайте Заповеди лишь тогда, когда уж точно — совсем нельзя по-хорошему. И никто — ни Общество, ни Государство, ни Церковь — в этом вам не Судья!

Я убоялся мнения Общества и решил быть "как все". Должны быть у мальчика моего возраста и сословия "ночные горшки" — и я согрешил против Господа. И жизнь моя полетела наперекосяк.

Вернулся я к Господу и стал жить по Совести, — все у меня получилось. Стал я — и Ученым, и Разведчиком, и Генералом… В общем, вам, ребята, решать — Дело сие… Меж Вами и Господом.

Такие вот правила вывел я сам для себя. Что мне было делать? "Мальчики" отпадали сразу и навсегда. Переспать с женщиной… Я сплю только с теми, кто мне — по Сердцу.

Совратить, да Испортить девицу — даже ради "сближенья" с Учеными для меня стало более невозможным. Такая вот…

Впервые я увидал мою Маргит в конце первой недели "знакомства с Университетом". Во время обеда (а он был — казенным и эмигранты не хотели его пропускать, — многие из них уносили часть обеда в горшочке, увязанном в белый платок — кормить остальных членов семьи) я шел по вымершим коридорам и вдруг услыхал плеск воды. Я — весьма удивился, — кто ж это мог позволить себе не брать бесплатный обед?!

Осторожно я отворил дверь химической лаборатории…

Там была девушка. Она мыла пробирки и колбы. На ней был нелепый черный халат, коий висел, как мешок, а на голове — какой-то серый платок, скрывавший ей волосы.

Девушка стояла с пробирками у окна и лучи вечернего солнца четко обрисовывали ее темный профиль. Я не знаю, — что вдруг сжало мне сердце…

Лишь потом, — через много лет, когда Маргит стояла у окна, держа на руках нашу старшенькую и в комнату вошла Дашка, сестра моя, жмурясь против яркого света, позвала:

— Мама?! А, это ты…

Я невольно слышал эти слова и до меня впервые дошло, что в профиль Маргит — вылитая моя матушка. (Что и — неудивительно, — ей она троюродная племянница, а мне — кузина.)

Я затворил за собой дверь и вошел в тихую лабораторию. Девушка видно услышала шорох и на миг оглянулась. В отличие от меня она не смотрела напротив света и перед ней оказался "Хозяин Университета" (как меж собой ученые меня называли).

Девушка страшно перепугалась, чуть было не выронила из рук мытую колбу, в последний миг подхватила ее и спрятала за спиной. Я спросил у нее:

— Как твое имя?

Малышка растерялась, задумалась, а потом прошептала:

— Маргерит", — она так и сказала на англо-голландский манер — не "Маргарита", ни "Грехен", а именно — "Маргерит". Причем было сие на английский манер, — очень мягко, почти без буквы "р.

Я чуть было не рассмеялся. Хорошее произношение, холеные белые руки и благородные черты лица выдавали в малышке самую лучшую Кровь, а "Маргаритами" в лютеранской Германии зовут уличных потаскух. Уже потом выяснилось, что юная Георгина Шарлотта фон Саксен-Кобург (в замужестве Бенкендорф) страшно стеснялась должности "лаборантки" (а по сути — уборщицы и посудомойки) и работала в Дерпте под вымышленною фамилией.

Родитель ее — мой дальний дядюшка был самым младшим в доме ганноверских фон Саксен-Кобургов и ни на что не рассчитывал. (С точки зрения династической он не мог и надеяться ни на хоть самый завалящий Престол, ни — даже маленькое Наследство).

Поэтому он с младых лет стал учиться и стал в итоге — преподавателем математики, женившись на сестре своего друга по кафедре. Так как дядюшка мой ни на что не надеялся, "мезальянс" для него был почти "пшиком" и теща моя оказалась "немножко еврейкою". Вот такая вот — незадача.

После этого мои будущие тесть с тещей потеряли всяческие права на "высший свет" и жили, как и полагается еврейской семье "научного профиля.

Когда Антихрист вторгся в Ганновер, по Восточной Германии пошли массовые погромы и эта семья поспешила бежать в "еврейскую Ригу". Будущий тесть преподавал математику в Дерпте, теща — содержала крохотный дом, шурин пошел служить в "жидовскую кавалерию", а Георгина Шарлотта — решила хоть как-нибудь помочь деньгами семье, устроившись "лаборанткой.

У должности сей был большой плюс — посудомойки разбирали остатки обедов и могли унести домой больше прочих, а у моей будущей суженой были младшие сестрички с братиками…

Второй плюс состоял в том, что Маргит устроилась на две ставки и могла убирать за учеными во время обеденных перерывов, когда в лабораториях не было никого и ее никто не мог видеть. И, конечно, узнать…

Потом она до слез хохотала:

— Вообрази, — посудомойка кою зовут Георгиной Шарлоттой! Да еще — фон Саксен-Кобург! Да я б скорей сквозь пол провалилась, чем с таким именем мыть посуду!

Ежели вы не поняли, — "Георгина" — женский вариант от Георга Родового имени властителей Британской Империи. А о Родовых корнях прусских "Шарлотт" я уже вам докладывал.

Относитесь к этому, как угодно, но как фон Шеллинг и я думаю, что Георгине Шарлотте не пристало работать на кухне. Но — жалованья моего дядюшки на его семью не хватало, а цены на продовольствие в эти дни взлетели в Ливонии до небес…

Это в Ганновере они были — фон Саксен-Кобурги, а в эмиграции — все много проще. (А вариантов немного: пробирки, или… панель.)

Я смотрел на эту девчушку и знал, что она, конечно, не "Гретхен", но и — мыть пробирки с приличным именем…

И, вообще, с такими нежными, белыми ручками — не дело копаться в кислотах, да щелочах…

И еще — я знал, какая альтернатива для таких девочек. И Кислоты со Щелоками для меня в сто крат полезнее для здоровья, чем духи на пачулях, да новомодная ароматическая вода из розовых лепестков…

Ну, та самая — коей полощут рот после "дел по-французски", — это ж не дело, когда изо рта — разит мужским семенем!

Все эмигранты были нищи и голодны и Бог им Судья, как зарабатывать на свой горький хлеб… Кстати, — тестю моему еще повезло с местом — сказалось родство с моей матушкой. Да и Маргит приняли в Университет только поэтому…

А так, — духи-пачули, да полоскание из розовых лепестков…

Я лучше — пущу себе пулю в лоб, иль уйду жрать мох на родные болота, но… Впрочем, не мне судить.

Не знаю уж — как получилось, но я спросил вдруг (к удивлению для себя):

— Напиши-ка, пожалуйста, я хочу взглянуть на твой почерк.

Маргит от такой просьбы в первый миг растерялась, а потом показала мне ведомость на моющие средства. У жены моей прекраснейший почерк — тоненький и убористый…

Я закрыл ведомость и сказал:

— Передай кому-нибудь пробирки и мыла со щеточками. Пойдешь ко мне?" девушка вздрогнула, а я нарочно допустил здесь двусмысленность. Моя Жеребячья Кровь стала потихоньку бурлить от одного запаха незнакомки и ежли бы она сразу же согласилась, я бы — не устоял. И у меня была бы иная жена.

Но Маргит, не зная, что отвечать, машинально взяла очередную пробирку и пошла ее мыть. Она шла сгорбившись и боясь понять меня "в дурном смысле". Я был совершенным Хозяином в наших краях и мог бы учинить над ней и не то, что вытворял кузен мой — упырь Константин.

Тогда я, как ни в чем ни бывало продолжил, как будто случайно прерванную фразу:

— …секретарем-референтом. У меня много встреч и мне нужен помощник, коий вел бы протоколы всех моих заседаний.

Маргит необычайно обрадовалась, ибо… Работа секретаря имеет несколько иной статус, нежели работа на кухне. (Потом она признавалась, что кроме радости — она в тот момент лихорадочно считала в уме: что выгоднее лишний обед для сестер и братишек, иль — большее жалованье секретаря!)

Я сказал ей, куда надо идти, и где меня находить — после того, как будет все передано новой уборщице.

Когда она появилась (уже в новом качестве), я не сдержал улыбки. Маргит переоделась в какое-то подобье военной формы и — надела армейские сапоги.

Так было принято при дворе моей матушки, — по новой моде даже рижские проститутки "исполняли свой долг" нагишом, но — в начищенных сапогах! Герцогство моей матушки было, конечно — больше Европой, чем дикая Русь, но восточный обычай — "походить на Хозяйку" укоренился и среди нас. Сами знаете, что происходит с водой в сообщающихся сосудах…

И вот эти вот сапоги, да подобострастное глядение в рот моего нового "референта", довело меня до того…

С первого до последнего дня моей службы в Дерпте, я начинал работу с утра и заканчивалась она — ночью. У нас не было времени на сон и всякие глупости.

Так вот, — в первый же день моего знакомства с Маргит, я выслушал последний доклад во втором часу ночи. Я распустил моих научных сотрудников, а Маргит, как секретарь, обязана была закрыть за мной дверь.

Вот когда она гремела ключами, а мы стояли в пустом, ночном коридоре, я поставил свечу на пол и…

Я взял Маргит за талию, а она была такой худенькой, что руки мои почти что сошлись…

Девушка вздрогнула и как-будто стала вытягиваться меж моими руками в тонкую струнку, пытаясь ускользнуть от меня, и — не смея мне ответить отказом. Я был для нее — Хозяин.

Мне вдруг стало стыдно. Я знал, что могу поманить ее пальцем, отвести в мою келью, а там — надругаться по-всякому, — пусть даже греческим образом, а она — не посмеет противиться. Я был Хозяин здешних краев, а она — нищая эмигрантка.

Я медленно повернул малышку к себе, чуть приподнял ее и губами почувствовал, как она плачет. Тихонько. Беззвучно.

Потом жена говорила, что у меня в ту минуту руки тряслись от похоти… и она уже попрощалась со своей Честью.

А у меня в голове — как наяву: я лежу парализованный в моих Озолях и молю Господа, чтоб он вернул мне Мужскую Силу. И еще, — тот самый вечер, когда я пришел с друзьями в Рижский театр, а там нас ждали два юных актеришки…

Актерская Судьба очень проста: без известности нету ангажементов, а без ангажементов — нету известности. Поэтому первый ангажемент "юному дарованию" всегда покупают.

Я оплатил обоим актерам (они были братья) полный ангажемент на весь год в главных ролях в "Двенадцатой ночи". За это — один из них должен был играть роль Виолы для меня по ночам на весь срок ангажемента, а другой Цезарио (в том самом смысле, как найденыша пользовал сам Орсино — уроженец Иллирии, — читай Греции). Один из них обязан был принимать нас в женском белье, парике и всем прочем, другой — греческого пажа…

Я получил свое. Мои друзья — Петер с Андрисом тоже "побаловались с актеришками" за мой счет… Да только жизнь моя понеслась после того — под откос…

Я не знаю, — почему это мне вдруг привиделось. Да только я осушил поцелуями слезы моей маленькой Маргит и спросил:

— Тебе сколько лет?

Она почти всхлипнула:

— Мне? Шестнадцать…

Ноги мои подкосились. Переспать с юной девицей — одно, но с почти девочкой — совершенно другое. Извинение тут может быть — только если мы сверстники…

Я поставил малышку на место, с чувством поцеловал ее в рот и сказал:

— Извини. Совсем озверел я без женщин. Это — не повторится. Пойдем, я посвечу пред тобой…

По сей день жена, рассказывая доченькам о сем случае, странно вздыхает и говорит:

— Вот так ваш батюшка пощадил вашу мать… Знали бы вы, как я напугалась! Знали бы вы, как я на минуту обиделась, когда он — передумал! А потом он взял меня за руку и я знала, что сие — Ваш будущий Батюшка. У него руки тряслись и горели и я знала, что… Вы сами знаете — что!

Жизнь потом пошла своей чередой. У нас было много работы и Маргит стала не только что — секретаршей, но и — поварихой, и моим интендантом и почти что — женой. (Разве что — без постели!)

У слуг всегда вырабатывается что-то навроде чутья и вскоре приказания Маргит исполнялись людьми, как мои. Как-то само собой получилось, что я познакомился с ее родителями и узнал ее настоящее имя. Но для нас двоих она так и осталась "Маргит" и многие теперь всерьез изумляются, что "Маргит фон Бенкендорф" на самом-то деле — "Георгина Шарлотта.

У людей возникает дурацкий смех и они устраивают даже соревнования как просклонять "Георгину", или "Шарлотту" так, чтоб в сокращении вышло бы — "Маргит.

Пару раз в Университете у нас была матушка. Ей, видимо, доложили про мою "юную секретаршу" и она на первой же встрече с будущей невесткою "тет-а-тет" без обиняков спросила, — не предпочитаю ли я "греческий способ", как "наследие грехов молодости", и не приучился ли я среди якобинцев "новомодному развлечению на французский манер"?

— Мне сие важно знать, он — Наследник и я хочу быть уверена, что прихоти его не пресекут Нашу Династию!

По рассказам моей сестры Дашки, коя присутствовала на сем "девичнике", матушка спросила сие так, как будто и вправду имела в виду — внуков от собеседницы. При том, что в доме фон Шеллингов очевидно, что мать будущих законных детей не "пользуют" ни "французским", ни тем более — "греческим способом". Такой вот — иезуитский момент.

Маргит на сие растерялась и пролепетала, что не знает, ибо…

Дашка рассказывает, что лишь при этих словах матушка напряглась, совсем по-иному смерила собеседницу уже иным, но — не менее оценивающим взглядом, а потом — спросила по-иудейски:

— Соблюдаешь ли ты Субботу, Дитя мое?

Маргит плохо знала (и знает) "древний язык" и сразу запуталась. Она переврала все слова и верный порядок, но хотя б — было ясно, что она получила хоть какое-то образование.

Тогда-то матушка моя и поразила сестру тем, что тяжело поднялась из глубокого кресла, поцеловала мою Маргит в лоб и сухо сказала:

— Пойдем со мною на кухню. Я покажу тебе, как готовить мою "Куру по Пятницам". Саша ее очень любит. Береги его…

Когда пришел вечер Пятницы, Маргит принесла мне в Кабинет ароматную курочку и мы ее съели, ломая руками и выщипывая друг для друга — кусочек полакомей.

Я целовал жирный от курочки подбородочек суженой, а она, как истинная "лиска" — фон Шеллинг, хихикала и морщила нос, как по легенде морщил его Рейнике Лис, обратившийся в человека, когда его поймали в курятнике. (По преданию, — наша "сенная" происходит от куриного перышка, застрявшего в носу предка, когда он в виде лиса воровал чужих курочек.)

Странная штука Наследственность, — но женушка так же морщит его, как матушка, сестра, и — сам я, коль у нас засвербит…

Потом я ездил в Ригу — просить благословенья у "Карлиса". (Так он по сей день и остался для меня просто "Карлисом"…)

Батюшка обстоятельно расспросил меня обо всем, — "кто она?", "чьего Дому?", какое за ней Приданое и лишь потом — обнял, благословил и одобрил мой Выбор. А дружкам сказал так:

— Рыбак — рыбака видит издалека. Сын мой — наполовину барон, наполовину — ученый еврей. И невестка — наполовину чистая баронесса, а на половину — еврейка из образованных. Льву не жить с псом, а козлу — с кошкой. Сыскал сын, наконец, себе — равную партию, ну и Бог ему в помощь!

Довольно странно признать, что я плохо помню — как мы работали. Все были — как "на иголках" и в воздухе носилось какое-то возбуждение.

Через много лет многие подсчитают, что за семь месяцев моего руководства в Университете было больше открытий, чем за тридцать лет до того, и — тридцать лет после этого!

Это было — прекрасное время. Мы были — единой семьей и работали, забывая себя…

Я руководил группой "по порохам", мой заместитель — швед Гадолин лабораторией оптики и "кристаллографии", второй зам — немец Тотлебен "опытной мастерской". Мы сделали: "хлорный порох", "унитарный патрон", "Blau Optik", "длинный штуцер" — в просторечьи "винтовку", первую подводную "мину"…

А еще — нынешние основы "Кристаллографии", первую в истории призму с "нулевой плотностью" (из каменной соли), "ахроматическую линзу" (покрытую солями кобальта), "тугоплавкую сталь" (с добавками молибдена-вольфрама) для камеры сгорания нашей "винтовки", "сухой пистон-капсюль" — суть нынешнего "патрона" и прочая, прочая, прочая…

Вспоминая все эти дни, я почему-то не "вижу" подробностей. Лишь только — Маргит… Как она смеется, улыбается чему-то, переписывая мой новый отчет, хмурится, когда — все плохо и я ору на "ребят", стуча кулаком по столу и суля им "расход", ежели того-то и этого не будет к такому-то сроку…

Так все и было. И именинные торты к чаю и празднование чуть ли не всем Университетом чьего-то дня рождения. И плавный переход праздника в очередное обсуждение общей проблемы.

(Мне все больше не нравится нынешняя наука — она чересчур "разрослась" на мой взгляд. Верней, не Наука, но — подход к ней. Потерялось живое человеческое общение, а без него — это не Творчество, но — грязное Ремесло…)

А той зимой мы садились за общий стол и "оптики" Гадолина всегда давал дельный совет "металлургам" Тотлебена, а те помогали нам — "взрывникам.

А еще было — отчаяние, — от того что — "не успеваем". Хотелось биться головой о стену, когда чувствуешь, что Истина где-то рядом, а… Ну, — не выходит у нас!

И было еще — Предательство…

Я всегда знал, что "Дерпт с червоточиной". Не все, но некоторые изобретения попадали во Францию. (Именно потому в свое время выкраденная мной "бертолетова соль" производилась в России, а не у нас.)

Многие пытались "вычислить" негодяев, но…

Как ни странно, — "нашла" предателя Маргит.

Однажды, — в пятницу вечером мы пили пиво с ней в университетской столовой и наслаждались скушанной курочкой.

Кроме нас там сидело еще много пар, — сотрудникам дозволялось провести на территорию Университета супругу, или — невесту по пятницам и устроить им "частный ужин" "за счет заведения". Конечно, — столовая — не ресторан в Кельне с Гамбургом, но "для поднятия духа" и этого было достаточно.

Немецкая народная музыка, жаренные колбаски (иль, ежели по заказу мамина "курочка"), девушки, разносящие пиво, и в то же время — ласковый полумрак привлекали людей и давали хоть какую-то возможность расслабиться.

Маргит в тот день сидела, спиной прижавшись ко мне, а я капельку обнимал ее и тайком целовал, то — ушко, то — локоны на виске. Я целиком был занят суженой, а она смотрела на прочие пары за столиками.

Потом она вдруг спросила:

— Скажи, а ты… кого-нибудь любил до меня?

— Ну… Да. Конечно. Я — влюбчивый. Только мне — не везло.

Маргит поуютнее устроилась предо мной, двинув ближе свой табурет, и просила:

— Расскажи мне, пожалуйста!

— Первой у меня была — Матушка. Увы, она — мне никогда не отвечала взаимностью, да и не могла отвечать…

Второй — литовская девочка, — мать моей Катинки. Я ужасно любил ее, но потом… Однажды мне доказали, что она мне — не ровня. Ну, то есть — не доказали, а я сам долго боялся признать сам себе, что мне с нею — не о чем разговаривать.

Третьей была моя родная сестра. Ее я люблю по сей день. У нее, правда, есть один недостаток — она слишком хорошо понимает меня и мы от того раздражаемся. Никто не умеет так быстро вывести меня из себя, как… сия стерва. Я часто думал с нее пылинки сдувать, а потом — убить ее и все тут…

Четвертой… Во Франции я встретил женщину, с коей я мог бы наделать детей и — встретить старость… Мы даже — преодолели бы то, что наши семьи враждуют между собой. Но…

Она любила другого. Она по сей день его Любит… А я — чересчур Ревнив для нее.

Маргит долго думала над сей фразой, а потом с изумленьем спросила меня:

— Неужто может быть человек, у коего ты не сумел бы отбить твою женщину?! Это не похоже на тебя — Бенкендорф!

— Понимаешь ли… Тот человек давно Умер.

Он — погиб, как Герой.

Я могу соблазнить женщину, положить ее со мною в постель, но в ее голове она будет спать не со мной, но — тем, кого нет среди нас. Иль, верней есть, но…

В нашем с нею союзе я не смог бы быть — третьим. Видишь ли… Она его Ждет.

Это нечто — Мистическое, — она видела его труп, она хоронила его и в то же время — она все равно его Ждет. Это — как половинки одного "Я", кто бы ни был другой, он все равно не заменит того — Первого!

Маргит обернулась ко мне, посмотрела мне прямо в глаза и сказала тихо и веско:

— Я Тебя буду Ждать. Я знаю, — Ты уйдешь на Войну и с тобой там может быть всякое. Так вот знай — Я Тебя буду Ждать.

И еще, — Я Хочу Родить от Тебя. Если Ты не Против — Наследника. Иль Наследницу.

Я не напрашиваюсь за тебя замуж, я просто Хочу, чтоб Дети Твои не были потом — кем-то обижены.

Я поцеловал тогда Маргит и обещал ей:

— В день, когда тебе исполнится семнадцать лет и по законам Ганновера ты станешь взрослой, я попрошу у родителей твоих — Благословения. Кстати, когда у тебя День Рождения?

Жена моя рассмеялась, стала похожа на "лисичку фон Шеллинг" и прохихикала:

— Пусть это будет сюрприз для тебя! А вообще-то — зимой!

Мы еще раз обнялись и поцеловались.

Потом Маргит, зализывая прокушенную губу, вдруг сказала:

— Не понимаю — как люди могут так целоваться и — не любить друг друга при этом!

Я сначала обиделся:

— Зачем ты так?

— Да я не про тебя! Наш сосед — вон тот, справа, давно уже лобызается со своей пассией, а — нисколько ее не любит!

— Почему ты так думаешь?

— А у них — глаза не горят!

Я с интересом уставился на парочку за соседним столом. Затем я извинился пред моей суженой и пошел искать Петера.

Вечером, когда танцы закончились, я стоял у крыльца и со мной была Маргит, Петер, Андрис и егеря…

Когда появились наши соседи, я поманил "Ученого" пальцем и, чуть усмехнувшись, сказал:

— Ну что, — пошли с нами?

Он побледнел, а я во все глаза смотрел на его мерзкую шлюшку. Поверите ли, — на ее лице не дрогнул и мускул!

Я оглянулся на Андриса, коий тоже внимательно следил за лицом нашей "крестницы". На мой взгляд он ответил утвердительным кивком головы и я, оторвавшись от Маргит, показал егерям и на девицу:

— Ее — тоже! — у преступницы подкосились колени, а я уже приказывал Петеру: — Родственников ее и его немедленно задержать. Взять всех знакомых, соседей, разносчиков и молочников… Всех! Когда эти признаются, невиновных отпустим. Я — сам извинюсь. А пока — всех!

Маргит в эту минуту вцепилась в меня с хриплым шепотом:

— Почему ты уверен, что они — признаются?! В чем они пред тобою признаются??!

Петер с насмешкою крякнул и ответил вместо меня:

— А у нас, девочка, не бывает так, чтобы не признавались! В чем-нибудь да — признаются! Редко кто вдруг молчит, когда его хозяйство закручивают в тиски, иль в зад ввести раскаленный шпицрутен. А вы что, — об этом не ведали?

Я внимательно смотрел на мою Маргит. Будущая жена должна знать, — что делает ее суженый. Сие — важно. Чтоб потом не было разбитых иллюзий с истериками…

А во-вторых… Я любил будущую жену. А в Любви люди слепы. Этим всегда ловко пользуется вражеская разведка. Я сам так — часто делаю. Доложу по секрету, — в ту минуту Маргит сама была ближе к тискам да раскаленному шпицрутену в зад, чем сии пленники. В делах контрразведки не бывает случайностей и наши жены проверяются всеми способами…

Петер, будто бы ласково, но самом-то деле — очень профессионально подхватил Маргит под "локотки", а Андрис многозначительно облизнулся на ее "юные прелести". (Ежели вы не знали того, — женщин перед допросом обычно насилуют. Так их легче "сломать" — сие аксиома допросов Иезуитского Ордена.)

Вы спросите — почему? Потому что — все знали, что я хочу жениться на Маргит. Вы — станете проверять невесту своего непосредственного начальника?! Стало быть, — в отличие от других — эта девочка "осталась без одеяла"… А на каких основаниях?!

Работа уборщицы, да — посудомойкой может быть синекурой для опытного разведчика. Вы не поверите, — сколько интересного с поучительным можно выудить из мусорного бачка! А сколько забавного говорится на кухне, когда там "по-тихому" поглощают добавку ученые… Они ж — как дети, заработаются и бегут не вовремя на обед. А потом сидят, кушают и, давясь горячей едой, обсуждают новые результаты. А рядом стоит милая девочка моет себе потихоньку посуду…

Да, — она — девочка. Шестнадцати лет. В таком возрасте — обычно не бывают опытными разведчиками. Впрочем…

Моя матушка в те же — шестнадцать стала уже "аудитором" в своем Пансионе и "надзирала" — как единственная протестантка за немецкими католичками. А еще — в шестнадцать матушка стала доцентом по химии. Так что — возраст обманчив…

Но — это матушка. И Маргит ее троюродная племянница. И моя четвероюродная сестра. Казалось бы и тут — хорошо. Может ли родственница предать свою Кровь?! Впрочем…

Эта Война отличалась от прочих. Как я уже говорил, — здесь впервые возник новый мотив — это была Война не только "России с Европой", иль "Католиков с Не-католиками". Впервые в Истории это была и Классовая Война "Аристократии с Буржуазией". И я вам уже доложил, как французские с австрийскими Аристократы помогали Нашей Победе, а русские, немецкие, да еврейские Буржуа — тайно работали на врага…

Да — по отцу Маргит оказалась Аристократкой фон Шеллинг. Но — по матери она принадлежала к "еврейской интеллигенции", а сия группа в ходе Войны могла оказаться и в стане противника!

И последнее. Маргит была еврейкой. Она бежала в "еврейскую Ригу" от массовых погромов евреев в том же Ганновере. Она — такая же еврейка, как и мы с моей матушкой. Может ли… Впрочем…

Не секрет, что с точки зрения экономики — то, за что воевали орды Антихриста на самом деле-то — выгоднее того, за что дрались мы. И даже в рижской диаспоре — наиболее пострадавшей от сей Войны, очень многие "болели за Бонапарта.

Все это не приходило мне в голову то того, как Маргит не завела речь о Детях. Любовь — одно, Дети — другое.

Сызмальства я усвоил себе, что "Нет Мелочей в Делах Династических". Пока я мечтал о Теле и Любви моей Маргит, вопрос Династический и политика мало волновали меня. Но… "Дети" сразу настроили меня на иное. И стоило мне задуматься о том, что я делаю, и — насколько я могу не знать Маргит…

Я вышел к людям, объяснил им проблему, они… Петер крякнул и с опаскою посмотрел на меня. Андрис осторожно потрогал мне голову и с интересом осведомился:

— Ты давно не ходил к Шимону Боткину? Я слыхал — завелась дурная болезнь. Зовут — Паранойя. Страшно заразная…

Я только лишь взглянул на него и друг мой осекся. Я пожал плечами и сухо сказал:

— Ежели сие паранойя — с меня столетний бальзам. Ежели нет… Я возьму отпуск на месяц — допрашивайте ее без меня.

Но мы узнаем правду сейчас. Иначе я спать не смогу!

Жена потом мне рассказывала, что она сразу же "нутром поняла", — что означает "мертвая хватка" Петера, да сия ухмылочка Андриса и ей стало не по себе. Она метнулась телом ко мне, а я взял ее лицо в руки и произнес, глядя Маргит прямо в глаза:

— Кто ты — Маргит? Я Люблю тебя, но в моих руках Судьбы многих… Я Пастырь, отвечающий за стадо мое. Жена моя тоже получит доступ к сему невинному стаду. И я не хотел бы, чтоб в обличье ее к нам подкрался волк-оборотень. Извини.

Мы оказались в подвале егерских казарм. Тяжело скрипнули и грохнули двери, за кои не выходили крики допрашиваемых и мы с будущею женой стояли пред голым телом на дыбе.

Я спросил Маргит:

— Знаешь ее?

Она судорожно сглотнув, торопливо кивнула. Тогда я, запалив новый факел, подал его моей суженой:

— Поджарь-ка чуток…

Все мы — не маленькие и, конечно же, понимаем, что за сим приказом что-то не договаривают…

Маргит в ответ зарыдала, и мотая головой из стороны в сторону, попятилась от меня с криком:

— Палач! Ублюдок! Я Ненавижу тебя! Ненавижу!

У нее случилась истерика. Петер с Андрисом внимательно следили за каждым словом ее, каждым жестом, — наконец Петер хлопнул меня по плечу, сказав:

— Тебе повезло. Девочка — чистая. Ежли б ее к такому готовили, я бы заметил. Мне кажется — Чистая.

Я посмотрел на второго товарища. Тот пожал плечами, кивнул и сухо заметил:

— Наверное — так. Если бы ты дал больше времени, проверили бы помягче. А так…

Ежели она тебя простит после этакого, — значит — Любит!

Я на руках вынес Маргит из "кромешного" подвала и уже на свежем воздухе — пред Луною и звездами на коленях просил пред нею прощения. Я, по причине моей "Слепоты", не видел вообще ничего и Маргит сперва отказывалась. Но потом, когда она прогнала меня и я пошел, натыкаясь на стены и шаря пред собою рукой, жена моя вскрикнула, побежала за мной, взяла за руку и повела за собой — в свою келью.

Вы — не поверите, — я ночь пробыл в постели с вожделенною женщиной и… Ничего. Кроме поцелуев до субботнего утра.

А в субботу мы пошли с Маргит к ее милым родителям и я — в присутствии реббе официально просил ее руки и Благословения.

По причине Войны, возраста новобрачной и прочего "стороны" уговорились ждать семнадцатилетия Маргит, а пока… у нас было некое подобие "обручения". (Поймите нас правильно, — дело было в субботу, но у меня не имелось иных выходных! Тот же реббе пришел — как бы неофициально. Он якобы играл с отцом Маргит в шахматы, а тут… Но какой бы он был реббе, ежели б не поговорил со мной и моей будущею женой на… разные темы!

Знаете на чем "прокололась" вражеская разведка?! Она слишком хорошо "учила" людей. Для Иезуитов — сие известный порок. А еще — сие была Божья Кара.

Ведь как вышло?! Матушкин Абвер весьма жестко "курировал" Дерптский Университет. Все "связи", случайные встречи, сближения с проституткой и прочее — отслеживались и "просчитывались". И тем не менее — "информация уходила"!

Где? Что? В чем мы совершили ошибку? Как вообще в столь "замкнутом городе" может быть "течь"?! Пять лет в Дерпте был неизвестный "певец", коий все это время "пел песни" для военной разведки Бертье!

Дело дошло до того, — что мы нарочно "подбрасывали" нашим подозреваемым интересные "факты" (разным — разные) и ждали во Франции "результат". Ноль. "Певец" был слишком хорошим ученым и осторожным разведчиком, чтоб "ловиться" на такие наживки.

Мы провели полный анализ того, что "вытекло". Чтобы хоть как-то определить, — из какой лаборатории "утекло" больше. А из какой — "не утекло" вообще ничего. (Две идеи, — при таких мерах секретности "воровать" легче из того, что — ближе. И еще, — "волк не режет овец рядом с логовом".) Так вот, — "течь" оказалась практически "равномерной"!!! (Иными словами хитрая сволочь была настолько умна, что "воровала сама у себя"!)

Как поймать такого ублюдка?!

Мы "взяли" его на том, что… Он был слишком хорош. Вернее, — не он, но его — верный связник. Вернее — связница.

Один из наиболее ярких ученых нашего Университета (не назову его имя, вы осознаете — почему) любил одну девушку. Такую же эмигрантку, как и он сам.

Девушка же, — не слишком любила его. То есть… Она жила на содержании у сына одного богатого фармацевта из Риги. Ситуация была довольно пикантной, — сын аптекаря прибыл из Риги и открыл в Дерпте аптеку, в коей и продавались всяческие духи, да помады. (В том числе — пресловутое полоскание из розовых лепестков.) Лекарства не очень-то покупали, — зато парфюмерия…

Аптека сия стала модной и любовница ученого зарабатывала на жизнь не только тем, что лежала в доме аптекаря на спине, но и — "вносом" косметики в Университет. (Как я уже говорил, ученые с членами их семей жили практически на положении узников — внутри "периметра".)

При всем том она не желала выходить замуж за фармацевта, — женщины чуют "потенцию" в мужиках и всем было ясно, что фармацевт когда-нибудь унаследует бизнес, а вот ученый — прославится и окажется "при дворе"! Ну, и женщина ждала окончанья Войны.

Ведь пока шла Война, наш Ученый считался "закрытым" и мог жить лишь на жалованье! А жалованье сие не шло и в сравнение с тем, что пока ей предлагал аптекарь…

Все сие — падение нравов, но в дни Войны мораль общества падает катастрофически и поэтому сей клубок отношений не был секретом для Абвера и — половины Университета. (За вычетом обоих мужчин, разумеется — девица умела "дурить" людям голову!)

Мало того, — по результатам "наружного наблюдения" люди мои доложили, что девица сия любит аптекаря и совершенно — не любит ученого… Такой вывод был сделан на основаньи того, — как девица смотрела на одного и второго любовников.

Следователи содрогнулись от подобной "практичности" юной леди — любить богатого, не желая идти за него замуж и вешаться на шею постылого бедняка тема на французский роман "под тыщу страниц"! Но чего не насмотришься в контрразведке?! Не наслышишься… И так далее.

Ежели вам сие интересно — в Абвере и теперь моем Управлении ничего не "принимают на веру", — в качестве доказательств в пухлом досье были сложены показания "наблюдателей" чрез "тайные отверстия" в стенах "гостевых" Дерптского Университета, "протоколы" соитий — со всеми стонами, охами, вздохами и ласковыми словами, записанными из-за стены и протоколы осмотра личного белья, простыней и одеял "молодых" со следами помады и семени.

Чтоб вы ощутили полноту собранных доказательств, — досье состоит из всего этого — за период в три года до фактического ареста. Вообразите, что все ваши амурные встречи с соитиями на протяжении трех с половиною лет "фиксируются визуально" и "протоколируются на слух"!

(Разумеется, — в "простой келье" не было сих "архитектурных излишеств" по сравнению с "гостевой". Маргит, в отличие от описанной мною шпионки, жила внутри "периметра" и, если бы я "был с ней", нас бы, конечно же — не подслушивали, — в "простых" стены были "глухими" и капитальными. Но…)

И вот — в таких условиях враг "работал" и мы не "взяли" его!

Толчок всему дала Маргит. Она сидела передо мной, я целовал ее шею, а она смотрела на такие же парочки. У женщин голова устроена по-другому, чем у нас — мужиков. Через много лет она вдруг призналась, что в ту минуту она тайно сравнивала мое отношение с отношением прочих мужчин с их девицами. Случайно она увидала Предателя и невольно обрадовалась:

— Не понимаю, — как люди могут так целоваться и — не любить друг друга при этом! Наш сосед — вон тот, справа, давно уже лобызается со своей пассией, а — нисколько ее не любит!" — и наконец, — "А у них — глаза не горят!

В отличье от Маргит, я лучше нее был в курсе дела о том, — каковы отношения в этой паре. Я мог понять, что девица не любит ученого. Что ж, женщина может просто лежать, притворяясь и мужик этого даже и не заметит. Но вот — чтоб притворялся мужик, да так хорошо, что от него оставались следы пота и семени?!

Что-то замкнулось в моей голове и обратилось в яркую искру. Я присмотрелся к глазам негодяя. Они и впрямь — не горели. А когда мужик разыгрывает влюбленность и заставляет себя "иметь нелюбимую" — на сие должны быть загадочные причины…

Я вмиг обратился в немецкого волка, почуявшего поживу. Я еще и еще раз "прокручивал" в голове шпионскую сеть:

Парень — великий ученый и принимает участие во всех совещаниях. Многие просят его помочь полезным советом и он — никогда не отказывает. Вот откуда "равномерность утечек"!

Девица — курьер. По причине Войны мы отрезаны от запасов фарфора в Саксонии и теперь все эти флакончики на вес золота. Она скупает использованные и… выносит их из Университета. Вы полезете вскрывать все пустые флакончики из под дамских румян, да помады?! Особенно, — ежели они перепачканы, да остатки кремов — чуть протухли… Молодцы иезуиты, — точно рассчитано!

Затем, — поставки ингредиентов. Наверняка — часть использованных флаконов моется и фасуется в Дерпте, но что-то… Некоторые из них фигурной формы и их надо мыть! Мыть же их нужно на специальном оборудовании в Риге и Санкт-Петербурге. Вот как они вывозят секреты из пределов "периметра"!

Я спешно вышел с Петеру с Андрисом. В отличие от случая с Маргит, здесь они были гораздо уверенней. Петер вдарил кулаком (с пивную кружку!) себя по раскрытой ладони и выдохнул:

— Мы взяли их! Взяли!

Андрис был осторожнее. Он сказал:

— Проверка не помешает. Пытка невинных…

Знаете, — на чем они "спеклись" окончательно? На поведеньи девицы. Как бы ни был постыл ей ученый, она должна была хоть как-нибудь "среагировать". Взвыть от ужаса за него, — все мы знаем, что в контрразведке кормят не пряниками! Броситься на шею к суженому, кинуться в мои ноги — лобызать сапоги. Закусить хотя бы губу — на английский манер… Иль — усмехнуться со злорадной усмешкой. Фыркнуть с презрением. От нее мы ждали — хоть что-то! А верней — ничего…

Так вот, — она и не выказала ничего. А сие значило, что она прошла специальную психическую и "физиологическую" подготовку у иезуитов. Там детей учат — не просто "держать удар", но даже и — Не Потеть (в прямом смысле этого слова!) под усилием Воли. Учат сему так "инстинктивно", что девица в миг аффекта дала не нормальную истерическую реакцию, но — отсутствие оной! Чем и выдала себя с головой.

(Забегая вперед, доложу, что мои "крестники" учатся "инстинктивно" Потеть, Плакать, Надувать Желваки, иль биться в Истерике. Мы учим ребят "Честно Отыгрывать Роль" до такой степени, что они "перевоплощаются" в тех, — кто они "по легенде".)

В воскресенье наутро мы с Маргит вернулись в подвал. "Ученый" к той поре "раскололся" и выдал всех. Его и пальцем не тронули… Просто мы сразу поняли, что он — гениальный ученый и не готовился иезуитами специально. Он "воевал за Идею". За "Идею" он рвался стать Мучеником.

Знаете, — как ему развязали язык? Его сняли с дыбы и…

На его глазах пытали "девицу". Она была с прекрасною подготовкой, но не знала самого важного.

(Возможно сие — проделка Иезуитов, — многих из них казнили на Гильотинах и дружки их гадили якобинцам — на иезуитский манер. Подумаешь, чересчур хорошо выучили девицу "прятать себя". Для проверявшего "мужичья" все отлично, а для меня — кадрового контрразведчика проще уж нарисовать мишень на спине! Ну не объяснили несчастной, — как лишать себя жизни… Так для проверяющих "мужиков", сие — вроде бы и ни к чему…)

На этом-то ее и "сломали". Да еще и "распробовали по всякому" всласть — редкий случай, когда к протестантскому палачу попадется обученная иезуитка, коя к тому ж еще и — не умеет уморить самое себя!

Видите ли, — многие женщины не выдерживают долгого изнасилованья, умирая при этом. А тут… Человека нарочно учили выносливости. Палачи мои получили "огромное удовольствие"!

Она ничего не сказала. Она просто дико орала от боли. Ученый же, хоть и не любил эту иезуитку… В общем, он стал давать показания за то, что полчаса ее просто не мучили.

Признался в одном. Прошло полчаса. Дикий, сводящий с ума крик не человека, но мучимого животного. Второе признание. Еще полчаса. Новый крик…

Ежели я нарушил чье-то пищеварение, сие — жизнь. Сие методы контрразведки. У меня на Фонтанке еще не было случая, чтобы кто-нибудь не признался. Зато были случаи, когда "кадровые" выходили с допроса полностью поседевшими и "продавшими все и вся". Их не трогали пальцем. Просто на их глазах с их "курьерами" (часто женщинами) делали этакое…

И говорили при том: "Сей человек может быть — невиновен. Но он будет орать и блевать кровью только лишь потому, что ТЫ ЗА НЕГО В ОТВЕТЕ". Компрене ву?!

Так вот, — к воскресному утру основной допрос был закончен. У нас лежали протоколы и показания. "Аптекарь" во всем сознался на дыбе и "цепь" пошла "сыпаться" — одно "звено" за другим.

Я сел за стол следователя, Маргит — на место протоколиста. Она не хотела идти, но — я настоял.

Сперва она вздрагивала, зажмуривая глаза и затыкая уши, чтоб не видеть и не слышать происходящего. Но как не чуять запаха?! Пытаемые пахнут всегда как-то особенно, а еще — как-то особенно пахнут те, кого лишь готовят "на пытку". Мы называем сие — Запах Страха. Запах Боли. Сие — нельзя ничем передать…

Затем Маргит стала вести протокол. И — как-то незаметно, исподволь она стала осознавать, что люди сии — Предатели. За вычетом того самого "идеалиста" Ученого, — остальные все зарабатывали всем этим на жизнь.

Косметическая аптека приносила убытки и аптекарь нарочно жил на широкую ногу, дабы батюшка его — не полез в бухгалтерию. Девица же — вкладывала деньги, заработанные на Измене в аптеку и… заставляла аптекаря "обслуживать себя" — в интимном понятии. (Все — с ног на голову, — в этом столетии все, похоже, летит в тартары. Теперь у нас хорошенькие разведчицы содержат на свой счет богатеньких жиголо! М-да…)

Так вот, — когда Маргит осознала финансовую подоплеку всех этих дел, и когда она поняла, что при помощи этого Враг убивает сотни и тысячи русских, прусских и британских солдат, что-то произошло.

В какой-то момент я даже знаком приказал палачам оторваться от дел и сам — вроде бы отошел. Так вот — моя шестнадцатилетняя Маргит, не заметивши этого, продолжала вести допрос. А когда "Ученый" замешкался, она даже сама подняла колокольчик… (По звонку сего колокольчика палач вновь "начинал баловать" с "девицей".)

Пленник только лишь посмотрел на лицо моей суженой, покорно кивнул и продолжил свои показания. Андрис же (руководивший допросом) с Петером (отвечавшим за палачей) жестами выразили мне свое одобрение.

"Муж, да жена — одна сатана". Ежели баба брезгует тем, чем занимается ее муж — это уже не семья. Ежели баба готова пытать неизвестно кого лучше ее саму вздернуть на дыбу, — это не женщина. А вот ежели она — знает, кто перед ней и понимает, что действия этого подлеца угрожают ее собственным деточкам и не готова его пытать, — значит, это — не мать!

В хрониках сказано, что после сожжения Жанны д'Арк ее палач убил собственную жену и был оправдан. На суде он объяснил, что после казни он явился домой, а жена не желала сесть рядом с ним и кричала: "Палач!" Тогда он и убил ее…

Убил и сказал судьям:

— Я — потомственный палач здесь — в Руане. У меня работа такая. Жена моя знала — за кого идет замуж и какой у нас в доме хлеб. И брат мой был потомственным палачом. Он был в войсках нормандского герцога, когда их разбили армии Жанны…

Брата моего казнили за то, что он был палачом. Его казнили за то, что он вместе со мной дал Клятву нашему батюшке Бороться за Единение Франции и ее Короля. Наш Король — Генрих VI стал королем после смерти прежнего короля с согласья всей Франции без ее южных, мятежных провинций, кои пошли против воли прежнего Короля.

Возглавляла мятеж эта "сука" (в хронике вместо "Pucelle" записано "Putas", но я не смею это переводить), коя теперь провозгласила королем неизвестно кого. Когда мне предложили быть палачом на сей казни, я вызвался добровольно, ибо — считал и Верю, что свершил Правое Дело.

Женщина ж, коя называла себя моею женой, пошла против меня, моей Клятвы, Памяти моего Брата и всего моего Ремесла. Она больше не могла быть моею женой, а я обещал патеру, что — лишь Смерть Разлучит нас…

Приму от вас любой Суд. Сам я себя уже наказал… Я любил сию гадину…

Суд полностью оправдал палача и отпустил под общие рукоплескания. Мораль, — ежели меж супругами и завелась где-то трещинка — ее уже не заделать ничем. Только Смертью…

Поэтому, — если уж собрались жениться, лучше бы заранее знать — как поведет себя будущая жена в тех, иль иных обстоятельствах. Видите ли… Я не признаю понятье — "Развод.

Знаете, что случилось с тем палачом? Сразу же после своего оправдания он ушел в английскую армию и (по словам хроники) "дал себя убить в первой же стычке с противником". C'est la vie.

Некий "сухой остаток" из сего дела. Выяснилось, что я сам стал в коей-то мере причиною столь долгих успехов противника.

Как я уже доложил, я не слишком-то рад "содомитам". Нет, я понимаю когда юный возраст и обольстить девицу труднее, чем принудить раба! Кто из высшего класса не грешен в сием, — пусть первый кинется камнем.

Но, как мне кажется, — ежели юноша в двадцать с копейками лет все еще не умеет "окрутить" девицу попроще, — это не офицер. Это — вообще говоря, не Мужик! И таковых в моем окружении — нет. А ежели ты уже "забавляешься" с бабами — зачем тебе "ночные горшки"?!

С "клюквами" чуть сложней, — тут речь не столько о похоти, сколько об умении себе подчинить. И на мой взгляд любому офицеру не зазорно заводить себе "клюкву" даже и в двадцать пять. Его репутации сие только в пользу.

Я уважаю графа Уварова и ежели он желает видеть личную "Клюкву" Вице-Президентом Академии — Бог ему в помощь! Сие — не потакание похоти, но — норма нашего "общежития.

Мне по душе девицы, ему — "Клюквы", — я закрываю глаза на всяческих "Дондуков", он у всех на глазах целует ручки моим протеже. (Меня при сием воротит от уваровских "мужежен", его — от женщин!) Но все мы — люди и ничто человеческое нам не чуждо. Я не вмешиваюсь в дела Уваровской Академии, он не сует нос в "лютеранские земли", — сие суть нынешнего положения дел.) Но…

Одно дело — "иметь Клюкв", другое — быть таковой. Из всех моих друзей и знакомых лишь за Несселем "идет слух", что он в молодости был чьей-то Клюквой. Правда, — разговоры-то есть, да самого предмета-то нету!

Володя — еврей и посему не смел попасть в Пажеский Корпус. (А именно там будущих дипломатов старые мужеложцы и "принимают в свой Цех"!) Зато (как еврея) его взяли в Абвер.

Увы, — притчею во языцех стало известное наблюдение, что русские дипломаты за границей ведут себя двумя способами. Две трети из них живут замкнутым кругом и занимаются мужеложством "внутри себя". При этом они все — трезвенники, чистюли, аккуратисты и вообще "приличные люди". Иными словами — кончили Пажеский!

Треть же "русских" — пьют, гуляют, задирают все доступные юбки и вообще, — чуть ли не "сморкаются в занавеску". И все понимают, что сие воспитанники русской разведки, иль наоборот — контрразведки.

Иными словами, — к середине наполеоновских войн сложился стереотип: настоящий дипломат — мужеложец, а "ненастоящий" — бабник и пьяница.

Именно потому, — когда о том зашла речь — меня посылали во Францию, как "еврейского эмиссара", а вот Несселя… "Клюквой" известного дипломата. У того (извините меня за подробность) в сравнительно молодом возрасте приключилось "мужское бессилие" и ему нужен был человек, коий бы сам назвался его любовником.

Поэтому за Несселем — только Слава, не более. Я сам лично думаю, что пассивные мужеложцы легче вербуются разведкой и жандармерией. Поэтому в наших рядах с этим строго, — я еще могу простить "детскую шалость" с "горшком", или "клюквой", но вот в обратную сторону…

Из Тайного Управления и Жандармерии не увольняются. Ежели кто "расслабит" вдруг задницу, люди мои предлагают ему заряженный пистолет. Ежели, конечно, он не желает помучиться…

Я завел такие порядки сразу же после выздоровления в 1806 году. С тех самых пор — некому стало заглядывать в глаза мужиков, и не окажись на том вечере Маргит, мы б еще долго…

Короче говоря, сразу же после этой истории, я просил Абвер направлять девиц не только в Разведку, но и — Жандармерию. До того дня все считали, что в Жандармерии — допросы и пытки, и лучше бы женщинам об этом не знать. Но после моего предложения в Дерпте появилось с десяток девиц, кои и принялись глядеть в глаза мужикам.

Итог дела сего — занимательный. После двух недель допросов и пыток семеро человек были полностью изобличены и повешены во дворе Цитадели Дерптского Университета.

Согласно обычаю их всех вывели босыми на снег, раздели догола, накинули на них мешковины так, чтоб были видны ноги ниже колен и — повесили. Поверьте мне, — зрелище лишь одних сводимых судорогой ног во сто крат поучительней для толпы, чем лицезрение всего тела. Наше воображение много красочней создает муки смерти, чем истинное положение дел.

Особо если учесть, что насыпало много снегу и казнимые могли доставать кончиками пальцев ног до ледяного сугробика… Занятно было смотреть, как они все вытянулись в жуткой надежде на жизнь, мистическое избавление или что-то еще. А тут — ровный и уверенный рокот двух барабанов и таяние сугробика под теплом пальцев ног… Надо заметить, что кончики пальцев ног быстренько охлаждаются и таяние идет медленней. (А в петлю вставляется особенная прокладка, чтоб раньше времени не прижало сонную и "блуждающий нерв".)

Но — рано иль поздно несчастные принуждены помочиться. Разумеется, теплым. И казнь идет своим чередом. Вообразите себе, как интересно смотреть на людей, осознавших, что смерть их наступит от переполнения пузыря. Ведь перед казнью "для храбрости" их всех "досыта" напоили "хмельным пивом"! А они и радовались, думая, что получают последнее удовольствие… Но бесплатный сыр — в мышеловке!

Весьма поучительно для всех возможных предателей в прошлом и будущем.

Зима в том году удалась лютая, да холодная. Зрители не выдержали на морозе и вскоре все разошлись. Тогда по моему приказу троих из семерки тайком сняли. А вместо них повесили трех уголовников из рижской тюрьмы сходных по виду голых ног и общей комплекции.

Вам интересно знать — почему?

В ходе дознаний "проклюнулся" странный след. Шпионы вывозили похищенное не куда-нибудь, но — Санкт-Петербург. А там их "контактами" оказались масоны Ложи "Великий Восток". А уж от них ниточка вела в такие заоблачные эмпиреи…

В какой-то миг следствия я не смог сего больше скрывать и просил аудиенции у дяди моего — Аракчеева.

Он принял меня, выслушал все подробности, просмотрел протоколы допросов, увидал списки членов якобинского заговора, ахнул, схватился за голову и спросил:

— Это — бомба! Что мы с сием будем делать?!

— Ежели я проведу аресты, все скажут, что я взял очередную порцию патриотов и — просто хороших людей. Снова заговорят о "гадком немце" и о том, что я — иудей и немножечко протестант. Было б лучше далее вести сие дело вам — русским. А еще лучше — татарским следователям из артиллеристского управления. Не верю я Кочубею и всему его Министерству Внутренних дел. Там больно много поляков на мой вкус…

И потом, — обратите внимание — члены заговора сплошь католики. Вести дело сие протестантам — неправильно. Лучше уж — православные с долей магометанцев. Я же ведь даю вам только кончик, а клубок еще — надо распутать!

Дядя мой пожал мою руку и только тут вдруг сообразил:

— Погодите, — но как нам сделать сие? Моим следователям хорошо бы "пощупать" негодников своими собственными руками, но не — с чужих слов!

Ежели вы передадите пленников мне, все осознают, что нить тянется в Санкт-Петербург, а мы не хотим спугнуть масонов до срока! А ежели мои следователи поедут к вам…

— Я уже все решил. Ежели вы готовы дать делу ход, я сделаю так, что все вокруг будут уверены, что преступники казнены, а вы уж в ваших застенках — можете ни в чем себе не отказывать.

Мы, согласно обычаю, обязаны вести осужденных к виселице босиком… Сие идет с поры войн с католиками — те любят пустить в ход "испанский сапог". Ну, и… Перед казнью мы всегда обязаны показать ступни ног пленных католиков.

Теперь вы, наверное, понимаете, — чем была вызвана такая "жестокость". Трое осужденных не пили пива, веревки им были сделаны подлинней, да и пытали их не так, как всех прочих.

В общем, — дождавшись четырех предсмертных судорог, толпа заскучала на сильном морозе и потихоньку разбрелась по домам. Но при том, — все до единого знали и не сомневались, что видели казнь всех семерых.

Теперь я учу моих "крестников", что чем бессмысленней, мучительней и странней казнь, иль — убийство, тем менее ищут в нем любых подоплек.

Застрелите, или — заколите какого-то деятеля и все сразу же начнут искать политические мотивы убийства. Вспорите ему живот, изнасилуйте труп, а кишки разбросайте в разные стороны и все станут искать безумца-маньяка. Ежели его им еще и "подбросить" (предусмотрительно подстрелив идиота в миг задержания), проблема "рассосется" сама собой.

Сие — азбука "политических устранений"…

Как видите, — это сработало и в контрразведке. Масоны решили, что я второй Калигула, или — маркиз де Сад и не придали значения происшедшему. Зато офицеры дяди моего Аракчеева смогли уже не торопясь, "с расстановкой" "выдавить" из двух пленников столько, что те и не думали, что они сие знают!

Потом мы "внедрили" в масонский круг наших людей — присланных якобы прямо из Франции на замену погибших… Слово за слово. Дело за дело. Постепенно мы "раскрутили" всю их "сеть" здесь — в Империи…

К маю 1812 года следствие завершилось и результаты его легли на стол Государю. Самым главным из них стало то, что в День Празднования Святой Пасхи в подвале Немецкой Церкви в Санкт-Петербурге должен был быть заложен заряд…

Как вы знаете, — Пасхи — Православная с Европейской отличаются на пару недель и Государь в Европейскую Пасху шел в Немецкую Церковь "инкогнито" сопровождать свою матушку. Урожденная Принцесса Вюртембержская обязательно посещала именно Немецкую Церковь — именно в день Европейского праздника Пасхи. И Государь, как почтительный сын — всегда провожал свою мать…

По плану заговора, — в миг посещения Церкви должен был грянуть взрыв и Государь — даже если бы и остался жив от ударной волны, погиб бы раздавленный обломками Церкви.

Считалось, что после этого — русский народ осознал бы, что Государь "справлял Пасху не на русский манер" и не стал бы особо преследовать заговорщиков. Масоны думали, что убийство не в День Православного праздника Пасхи не так уж и всколыхнет шибко религиозный народ…

Когда Государь узнал о сием…

Но я хочу соблюсти хронологию и об этом чуть позже.

Чтоб все было немного понятнее, — напомню еще раз о том, каким "зверским" способом были повешены мои пленники.

Я, когда был у Гумбольдта во Франции, случайно узнал, что сие неспроста: у славян, балтов и финнов на сей счет есть сходные мифы.

Мы верим в Велса — покровителя Дождей и Болот, а на Руси в Новгороде, Пскове и Ладоге по сей день верят в Мокошь — хранительницу Озер, да Болот. Ее еще зовут — "Параскевой Пятницей" и изображают повешенной женщиной с закрытым чем-то лицом и босыми ногами. По сей день в русских церквях этих мест колокольные языки льют в виде босых женских ног…

Гумбольдт мне говорил, что возможно здесь причина спутана со следствием: бунтовавшие латыши с ливами вешали пленников, принося языческую жертву Велсу — Мокоше, а уж католики нарочно калечили ноги бунтовщикам, чтоб "оградить их от скверны". Или — наоборот. А в итоге сложилась нынешняя традиция. Кстати…

В отличие от иных мест, — в Лифляндии и Эстляндии практикуется "мягкая петля" с особой прокладкой, сберегающей сонную артерию и блуждающий нерв. Казнимый должен умереть именно от "нехватки воздуха", а не от чего-то еще. И в то же самое время — не применимы удавки с гарротами.

Гумбольдт на сей счет даже написал особенную статью, утверждающую, что здесь мы имеем дело именно с языческим верованьем о "Повелительнице болот": жертва должна умереть от недостатка воздуха, без людской помощи и — к тому же от холода.

Сие соответствует страшной смерти в болотной трясине, — в ней нельзя утонуть, не совершая движений — ежели вы поместите мертвый предмет на поверхность болот, он пролежит там до скончания века… Но пока еще живой человек — обязан дышать и с каждым вздохом он погружается все глубже и глубже…

Всякий народ имеет свои особые казни. Мы — дети Велса, даже казним, как живем — медленно, долго и безразлично… Так моросит долгий дождь в конце осени. Вы можете захлебнуться, сойти с ума, а он все так же будет сыпать и сыпать… Не быстрей, и не медленней, чем положено.

Иные думают, что я должен был бы взбунтовать мой народ, поднять его на Войну против русских, но сие значит, что они не понимают Лифляндии. Это дикие горцы пусть восстают и захлебнутся собственной кровью в борьбе с гигантской Империей. Я же — лив. И у меня свои — методы борьбы с Оккупацией.

Метод утопления в гигантском болоте. Метод бесконечного осеннего дождика…

А здесь я хотел бы обратить ваше внимание на то, что Аракчееву я передал двух "казненных", а от казни спас трех.

Третьим был тот самый "Ученый", кто водил нас за нос уж столько лет…

Когда его сняли с виселицы, он был уверен, что его ждут совсем уж адские муки. Он, разумеется слышал — как и от чего умерли четверо из его товарищей по несчастью и ждал теперь что-то особенно иезуитского.

Я же приказал его приодеть и пригласил за наш стол — к нам на ужин. Нас было трое, — я, он и Маргит.

Будущая жена чуть не рухнула в обморок, когда я представил ей нашего сотрапезника. Она в первый миг не могла осознать, — зачем я сделал сие?

Она даже вскрикнула:

— Так это… Это был — ПРОВОКАТОР?!

Несчастный аж поперхнулся от таких слов. Я же жестом предлагая ему приступить к ужину, пояснил:

— Вот именно это и будут теперь про вас говорить… Нет, Маргит, это — не провокатор. Это — великий Ученый, а еще вернее — Учитель. Он умеет разжевать иным ученым все так, что они сами понимают свои результаты…

Ежли бы я казнил Вас, я б пошел против Господа… Я мечтаю о Развитьи Культуры в этой стране и убивать Учителя за его Убеждения… Нет, — за сие меня покарал бы Господь!

"Ученый" удивился. Поднял бровь, а потом, чуть махнув рукой, разломил хлеб и набросился на еду. По всему было видно, что его сейчас мучит голод, а обо всем остальном он решил поразмыслить как-нибудь в иной раз.

Когда он немного насытился, я сказал:

— Я хочу объяснить вам — вашу позицию. Ваши товарищи умерли страшною смертью и пред тем были мучительно пытаны. Я нарочно приказал перед казнью раздеть вас всех догола, — через много лет кто-нибудь да припомнит, насколько были заметны раны с ожогами на телах прочих, а ваша кожа — не пострадала.

Возвращенье в Европу для вас отныне заказано. Сами решайте, как теперь быть — но помните: я знаю, что Соловьи не Поют в стальных клетках. Ежели вы согласитесь с моим предложением, я предоставлю вам Свободу неограниченную и даже — положу известное жалованье.

За это вы… Будете просто учить. Учить детей и студентов всему тому, что вы Знаете и во что вы Веруете…

В этот миг Маргит ахнула, а визави прервал меня, подняв руку и отчаянно замотав головой:

— Я не Верю Вам! Вы знаете — во что Верю я и я не смогу Учить чему-то иному… Но Вы же убиваете нас, якобинцев, за то, — во что мы Веруем!

Мне тяжко было ответить на сей вопрос, но…:

— Нет. Я убиваю Вас не за это… Я сам Верю в Свободу, Равенство, Братство ибо — Родина моя Несвободна, жители ее Неравны — пока у нас в быту Рабство, и… я — Еврей и не считаю, что мой народ хоть чем-нибудь лучше, иль дерьмовее прочих…

Я — Верю в Свободу. Когда-нибудь моя страна получит Свободу. Я Верю в Равенство. Когда-нибудь мой народ Изберет своим Предводителем моего внука, иль правнука не за то, что он — Бенкендорф, иль — Природный Хозяин, но за то, что он — просто лучше других… И я Верю в Братство. Я Верю, что наступит тот день, когда мои латыши, эстонцы и финны примирятся с литовцами и поляками и ежели и будут против кого, — так против Империи, коя всех их в равной степени угнетает.

Но в то же время я — против Гильотины на площади. Я против того, что невинных баб и детей казнят лишь за то, что они — богаче и родовитей, чем прочие. Я — против бунтовщика Дантона, упыря Робеспьера и даже — Наполеона — дар полководца не основание для пресечений десятков династий в крохотных княжествах… Я — против Хама, затеявшего погромы по всей Германии, якобы "против жидов", а на деле — чтобы всласть пограбить, да — понасиловать…

И я Хочу, чтобы настал тот День, когда со словом "Свобода" не связывали бы слово "Террор", "Равенство" не означало бы — "Детоубийство", а за "Братством" не стояла бы — "Гильотина"…

И пока сей день не настал, я готов пытать и убивать того самого Хама, ибо он не сумеет ничего понять — кроме Стали и Пытки. Ибо даже маленького ребенка надо Пороть, чтоб он стал нормальным членом нашего Общества. А вот ежели не Пороть, то и вырастают Мараты с Дантонами…

"Ученый" долго сидел и смотрел на меня. А еще на меня смотрела моя Маргит и я знал, что мы будем жить с нею — долго и счастливо, ибо Счастье, когда жена тебя понимает…

Затем "почти что казненный" медленно встал из-за стола и, чуток запинаясь, спросил:

— Куда вы пошлете меня? Где я Должен Учить?

— Сначала — в Тобольск. Осмотритесь там, оглядитесь… Народ там простой и хороший.

Аристократов-помещиков почти что и нет… Поэтому Ваша Проповедь падет на добрую почву…

Осмотритесь, а там — может быть лучше начать и где-нибудь в ином городе — подальше от тамошнего генерал-губернатора. Чтоб не писали доносов, да всяких кляуз…

Каждый месяц к вам приедут мои егеря. Привезут жалованье, деньги для тех, кого вы примете на работу, учебники, прочее… Не стесняйтесь, требуйте у меня, чем смогу — помогу.

От Вас же требуется — вывести "паству" из политического, да экономического младенчества в коем она счастливо пребывает. Чем быстрее "Русь" откроет глаза, тем раньше получит Свободу и моя Родина. Да, и еще…

Вас я нигде не задерживаю. Но помните, — ежели вы заедете западней Екатеринбурга — вас могут узнать и тогда по гроб жизни не отмоетесь от звания "Провокатор"…

Прошло много лет. Мой "Ученый" изменил свои имя и внешность и стал одним из "Отцов Основателей" Горного Училища в Томске. Потом на него "повалили" доносы и я принужден был открыто выказать ему мое покровительство. Недруги мои стали копать и — вдруг выяснилось…

Скандал был, конечно же, страшный. Единственное, что меня тут спасло, было поведение Николая. Государь, как обычно, не стал вникать в науки "противоестественные", а лишь спросил:

— Хорошо ли он учит? Что дельного из того?!

Ему отвечали, что от "Ученого" выходят прекраснейшие инженеры и "горных дел мастера". Государь только хмыкнул и решительно повелел:

— Пока сей якобинец несет пользу Империи — не смейте тронуть его хоть бы пальцем! А всяческие новомодные завихрения… Это встречается у молодых. Навроде триппера. Повзрослеют и само — отойдет!

После этого он повернулся ко мне и, полушутливо погрозив пальцем, предупредил:

— Тебя, кстати, сие тоже касается. Спасти от казни вражеского шпиона… У меня нету слов. Скажи спасибо, что он — несет пользу нашей Империи!

Кто-то из слушателей только охнул от таких слов. Но… Государь думает, что у молодых инженеров "сие пройдет". Разве я сторож брату моему?

Но вернусь к моему рассказу. Самой странной историей из всех тех, что приключились этой зимой в Дерптском Университете стал день рождения Маргит. Но — по порядку…

Все, что мы сделали в Университете стало продолжением наших работ. Оптические прицелы — закономерное развитие работ группы Гадолина, тугоплавкие сплавы — работа, начатая Вольфрамом, хлорные пороха — тоже наши методики…

Самым же "неочевидным" открытием стало получение "сухого капсюля-детонатора". Объясню.

Бертолле создал "гремучую ртуть". При малейшем ударе по сей диковине происходит маленький взрыв. Этот взрыв поджигает порцию пороха — гремит выстрел. Все отлично, кроме одного "но"…

Гремучая ртуть боится воды. Малейшая сырость в воздухе и "ртуть" "плывет", насыщаясь водой, а патрон "сыреет" от этого.

Не будь сего феномена, "унитарный патрон" возник бы много раньше во Франции, но…

Как можно предохранить "гремучую ртуть" от воды? На ум приходит два способа: "наклепать" металл, иль — покрасить. Но "ртуть" "вытягивает" на себя влагу из масел и сыреет только от этого! И потом — ртуть боится ударов, и любой металл дает "основной окисел" при взаимодействии с кислородом. Окисел вступает в реакцию с ртутью, и та — химически разлагается…

Французы долгие годы ломали голову надо всем этим, ничего не придумали и создали "разборный патрон". Основу его составляла картонная гильза со вкладывающимся в нее листком меди с гремучею ртутью. Во все это засыпали пороховой заряд и зажимали фузейную пулю…

Возникшая фузея била на восемьсот шагов и сие стало верхом технической мысли всего якобинства. Но…

Использовались такие фузеи только в пустынной, да высокогорной Испании, где "составной капсюль" мог выдержать, не отсырев, чуть ли не — месяц! Но вообразите сей капсюль в болотистой, да дождливой Ливонии. Опытный образец сохранял способности к взрыву не более трех часов! Вот что такое промозглая слякоть. Такой капсюль был нам не нужен.

Мы повторили весь тот путь неудачных проб и ошибок, коий до нас проделали якобинцы. Ноль. Ничего. И вот тогда…

В моем ведении была секретная группа. Как я уже доложил, в свое время выяснилось, что некие окислы фосфора в условиях малого окисления обращаются в страшный яд. Дело сие не "кануло в Лету", но после долгих проб и ошибок пришли к выводу, что фосфор — слишком летуч и не успевает создать "летальную концентрацию" отравляющего вещества. (Не берем случай — узких ущелий, да — подземелия крепостей.)

Поэтому мы перешли к аналогу фосфора — мышьяку.

В отличие он гидрида фосфора, иль — фосфина, гидрид мышьяка, иль арсин, медленней окислялся природным воздухом и дольше сохранял "отравляющий потенциал". В отличие от фосфора, коий при нормальных условиях образует окисел "пять" (коий не обнаруживает отравляющих свойств), мышьяк преимущественно дает окисел "три", коий и поражает жертву. (Потом уже в организме происходит "доокисление" мышьяка, кое и приносит летальный эффект, а фосфору некуда — "доокисливаться" он и так уже целиком весь "окисленный"!)

Но и это не все. Дальнейшее изучение натолкнуло на мысль, что стоит заменить не только фосфор на его аналог — мышьяк, но и кислород на его аналог — серу. Образующийся сульфид мышьяка, иль верней — сульфарсенат… Но здесь я умолкаю, ибо сие — военная тайна.

Опыты на кроликах, и на овцах приводили к тому, что несчастные животные покрывались ужасными язвами, слепли и разве что не — разлагались у нас на глазах! Из соображений гуманности, мы не решились испробовать все это на русских рабах, а пленные поляки и остальные католики появились для опытов лишь к ноябрю 1812 года.

Первые же испытания "приближенные к боевым" дали жуткий эффект и мы "рекомендовали применение соединений серы и мышьяка в военных условиях". (С одной оговоркой, — "войскам не советовалось входить в зону сих поражений".)

К счастию, — дело до этого не дошло. Примененье подобных средств осуществимо лишь при "позиционной войне" с противником, но с начала 1813 года фронт непрерывно откатывался во Францию и условий для применений отравляющих газов так и не появилось. К тому же — летом 1813 года союзники заключили альянс, одним из условий коего стала договоренность о "международном суде" над военными преступлениями.

Примененье "отравляющих средств" подпало под статьи договора и работы над сульфидами мышьяка были свернуты.

Впоследствии, немецкие ученые, покинувши Дерпт, доложили новым прусским и английским хозяевам суть сих открытий и ныне сии соединения "внимательно изучаются.

На занятиях в Академии Генерального Штаба я на днях имел Честь доложить:

"…Вопрос возникновения боевых отравляющих средств в газовом, иль жидко-капельном виде — уже решен и нужно лишь политическое безумие одной из трех-четырех развитых стран, чтобы их применить.

Страна, первой применившей сие оружие Апокалипсиса, заслуживает того, чтоб быть стертой с политической карты! Мы обладаем этим оружием, но — не желаем и не приступим к его применению первыми.

Поэтому, — на сегодняшний день нашей главной задачей представляется разработка механических и химических средств по предотвращению подобного поражения…

Так говорю я сейчас, а той зимой — мы разрабатывали это оружие и многие из моих людей стали потом Академиками за его разработку. Так вот, там возник один забавный момент…

Главная проблема с любым отравляющим веществом состоит в том, — как его обезвредить. По сей день препятствием (кроме нравственных) к применению отравляющих средств считается то, что непонятно — как потом занимать "отравленные территории"?

В условиях разработки мы столкнулись с той же проблемой, — неизвестно получится ль у нас яд, но то что опытные образцы опасны для жизни сомнений не вызывало.

Как я уже говорил, — зима в том году получилась суровой и проточная вода из реки в "холодильниках", кои улавливали всю эту гадость, принялась замерзать…

(Дерптские "холодильники" — особый объект. Матушка строила их в момент закладки фундамента "новых зданий" Университета и поэтому у нас в Дерпте создается самый "глубокий вакуум" из известных: холодильники представляют из себя набор бронзовых труб, заложенных на большой глубине, — причем "питаются" они непосредственно из реки! Туда же — в реку идет и вмонтированный непосредственно в холодильники — водоструйный насос, коий и создает нужный вакуум.

Большинство Дерптских открытий обязано "рождением" именно вакууму и фантастической степени очистки исходных материалов, коей мы добиваемся в "бескислородной среде". Мы даже идем на то, что ставим везде прокладки из чистого каучука, хоть это и стоит бешеных денег, но — "вакуум" "окупает" все эти траты!

Такие успехи — не прошли незамечены. В Англии новые оксфордские корпуса проектируются со "встроенными в них холодильниками", — то же самое делают немцы и в Бремене. Пройдет пару лет и мы утратим наш перевес на "сверхчистые материалы", а у "противника" можно ждать "научный прорыв", — но сие, пожалуй, и к лучшему… Сей процесс — Постижение Мира и угоден Господу Нашему.)

Ежели замерзание основных труб "лечится" постоянным их прогреванием, трубы, обслуживающие группу ядов, не могли нагреваться. Мы не могли позволить себе, чтоб хоть "понюшка" сей гадости вырвалась в атмосферу…

В прежние зимы работы по ядам приостанавливались, но за полгода перед войной — мы не позволили себе такой роскоши.

По моему приказу — в холодильники стала закачиваться морская вода, а верней, — даже еще более охлажденный "крепкий рассол", коий не замерзал даже в лютый мороз. Через месяц сей практики — основной холодильник в группе ядов вышел из строя…

Я готов был рвать на себе волосы от отчаяния, — я своими собственными руками загубил один из основных холодильников. Никто не мог понять, — что происходит: все боялись притронуться к "ядовитой трубе", а она — по каким-то причинам перестала "сосать вакуум.

Потом уже — все говорили, что я — безумец. Человек моего положения и происхождения не должен был так рисковать. Но я, в отличие от других понимал, что мы делаем в группе ядов, и считал, что смогу отравиться в меньшей степени, нежели прочие. Да и какой бы я был руководитель над моими людьми, ежли б послал их на верную смерть, а сам — не подвергся опасности?

В урочный час я надел маску с толченым углем и пропитанную мочевиной (да, — ежели вас не стошнит, то — моею же собственною мочой!) и вместе с двумя помощниками, знающими толк в мышьяке, полез в подвал разбирать "заворот" холодильника. (Проверки щупом показывали, что именно тут была "пробка".)

Каменщики разобрали к этому времени участок стены и даже сняли "внешнюю рубашку" у "холодильника". При виде нашего приближения, они сразу же ретировались, оставив свои яркие фонари на всех стенах…

Я прочел молитву. Как будущий реббе, "простил" все грехи двум товарищам и… Мы стали резать "внутреннюю трубу.

Когда мы прорезали бронзовую стенку нашего холодильника — мы так и ахнули, от открывшейся красоты — чистый мышьяк собрался кристаллами фантастической красоты на стенках трубы и сверкал, и переливался всеми оттенками радуги…

Вообразите себе, — мы три часа сряду — кололи всю эту кристаллическую благодать, и наш инструмент только зубрился, отскакивая от прекрасных кристаллов! Мы поливали кристаллы кислотами и щелочами, грели и охлаждали их, но — все было втуне. Прекрасные друзы чернели, таяли под огнем, но не счищались…

Наконец, мы "победили" проклятый мышьяк, заварили трубу холодильника и выбрались из подвала наружу. (Победу нам принесло нагревание мышьяка с последующей обработкой растворами щелоков…)

Первый же глоток свежего воздуха сбил меня с ног, все поплыло у меня в голове и я рухнул в обморок…

Не знаю, — сколько я в этот день вдохнул окислов мышьяка… Шимон Боткин на сей счет думает, что я с измальства возился со всякою гадостью и поэтому мой организм "привык" ко всем этим ядам. К тому ж — я был крупнее и тяжелей моих двух помощников и мне требовалась большая концентрация яда, чтоб умереть. (Один из двоих, поболев с два месяца — помер, второй же стал инвалидом и умер от мышьякового отравления через пару лет.)

Как бы там ни было, — мои кишки, печень и почки по сей день страдают от последствий сего отравления и я пуще прежнего слежу за едой. Кстати, — одним из самых "пользительных средств" зарекомендовало себя рижское пиво — Боткин велел пить его не меньше трех литров в день, чтоб яд быстрей выходил из меня и сие, на мой взгляд, меня отчасти спасло. Мои товарищи по несчастью не имели "армейской закваски" на сей счет и последствия отравления для них сказались много хуже.

По сей день я почитаю обыденным "принять" перед сном две-три кружечки темного рижского и по сей день — пока жив. А вот они…

Ежели вы не знали того, — мышьяк "выходит" из организма долгие годы и по сей день в моих выделениях столько же мышьяка — как и в свежих трупах при экспертизе на отравления.

Мой случай включен во все медицинские антологии, как пример чудовищной "толерантности" к столь страшному яду…

Я же вижу в сием — Божью Волю, с Наследственностью.

Мои мать, дед и прадед "баловались" с разными ядами и на мой взгляд я с первого дня моей жизни мог перенести большие дозы, чем все мои сверстники. А мои несчастные братья и сестры, не имеющие подобного дара умерли во чреве моей милой матушки. В дни ее студенческих опытов… "Лютый северный ветер выдул из обычных людей — древних викингов.

"Баловство с ядами" моей матушки — спасло меня в этот раз. Может быть, оно же дало мне излечение и от опиумной зависимости… Все, что Господь ни сделает — все к лучшему!

Как бы там ни было, — я на десять дней оказался прикован к постели, а у моего ложа дежурила Маргит. Она поила меня пивом и молоком и кормила взбитыми яйцами. Кормила и плакала, — "В кого ты такой уродился?" "Зачем тебе больше всех надо?!

Я никогда не мог ответить на сей вопрос. Правда, и Маргит перестала его задавать — в дни Войны, чудовищного Наводнения, иль моей глупой Выходки против Турок Маргит только вздыхала, сидела возле моего ложа, да — держа меня за руку, молила Господа, чтоб он и на сей раз пощадил ее "бестолкового идиота"…

Я знаю — она гордится мной после этого. Девочки мои растут при сознании, что их отец — чем бы ни пришлось ему заниматься, любим их матушкой и — всегда ею оправдан. А что еще нужно для Семейного Счастья?

Так вот, — пока я лежал, да метался в бреду, мне не давала покоя странная мысль: чем разрушить кристалл мышьяка? Почему-то сие для меня было мучительно важно. Я понимал, что мы его уничтожили, мы "расчистили" трубу холодильника, но…

Что-то не давало мне спать. Когда я приходил в себя, я вызывал к постели ученых и мы обсуждали — как образуются эти кристаллы, почему их не было раньше и…

Сие выглядит странно, но ни один из моих собеседников не пришел к открытию, лежавшему на поверхности… Возможно, — им не пришло в голову "совместить" несколько совершенно разных проблем. А вот мне…

Однажды, когда отравление чуток отступило, а я, наконец, смог нормально заснуть, мне приснилось, — как мельчайшие частички металлического мышьяка взлетают "не тая" из "родительской колбы", летят по страшным черным изгибам бесконечного холодильника… Им становится страшно, невыносимо холодно и они, как сверкающие большие снежинки, ложатся на что-то сине-зеленое.

Я сам — большая снежинка и мне — тоже холодно. И прочие хладные кристаллические тельца ложатся поверх меня и мне не в силах выбраться! Они ложатся на меня гигантскою массой и мне нечем дышать… Я хриплю, мне не хватает воздуха… Воздуха… Кислород, дайте мне кислород!

Меня разбудила из этого кошмара Маргит. Она, страшно напуганная, растолкала меня и, тряся, да растирая мне щеки, с ужасом стала спрашивать:

— Что с тобой? Тебе нечем дышать?! Почему ты кричишь — "кислород"?! Что с тобой?!

Я, еще до конца не придя в себя, простонал:

— Я вообразил себя молекулой мышьяка… Мне не хватило воздуха. Я…

Я толчком сел в своей собственной кровати. Я уставился в кромешную тьму. Я спросил Маргит:

— Где мои вещи? Мне нужно немедленно в лабораторию. Который час?

На часах было шесть утра. За окном — кромешная зимняя ночь. Под всхлипы и робкие протесты Маргит я быстро собрался и побежал в мою личную лабораторию.

Там я стал собирать некоторое подобие нашего холодильника с охлаждением "крепким рассолом" и снегом с солью. Я даже распахнул буквально все окна, чтоб в комнате стало еще холодней! Затем… Затем в лабораторию повалили ученые, кои с интересом стали наблюдать за моими манипуляциями.

Кто-то спросил:

— Что с тобой?

— Есть идея. На холоду мышьяк испаряется, не переходя в жидкую фазу. Я не знаю температуру, иль — условий подобного перехода, но мне кажется, что это — так! И еще мне кажется, что в вакууме мышьяк в отсутствии кислорода образует прочный кристалл, не растворимый известными растворителями. И ежели его окислять, он дает не основной, но — кислотный окисел, коий не должен взаимодействовать с гремучею ртутью!

Вообразите себе, — вакуумною возгонкой мы сможем создать пленку металлического мышьяка, не дающего металлооксид! А это и есть — сухой капсюль!

Мои слова вызвали эффект разорвавшейся бомбы. Люди сгрудились вокруг меня и моей, на глазах создающейся, установки. Наконец, я поместил медный листок с гремучею ртутью в "переохлаждаемую" точку моего "холодильника" и на наших глазах стала расти мышьяковая бляшка.

Дрожащими руками мы вынули первый листок из моего "самопального" аппарата. Ребята изо всех сил попытались "отскрести" бляшку разными скребками и щеточками. Потом полили бляшку водой. Наконец, ее поместили в особую ступку и сбросили на нее дробинку свинца…

Грохнул маленький взрыв.

Когда утихли первые крики восторга и радости, кто-то, перебивая всех, закричал:

— В воздухе много углекислоты! Воды — недостаточно! Полейте ее кислотой, черт побери!

Под нарастающее общее возбуждение сделали второй образец. Обработали его кислотой. Ступка, свинцовая дробь, — новый взрыв! Кто-то закричал:

— Качать Сашу! Качать!" — а Маргит уцепилась за меня ручками и кричала в ответ:

— Да вы с ума все сошли! Он же — больной! Он весьма слаб!

Но людей уже охватила какая-то эйфория. Новость разнеслась по всем коридорам нашего Университета, все сбежались к моей лаборатории и в толпе только и раздавалось, — "а щелоками пробовали?", "а что если — вместо подложки использовать не медь?", "при какой температуре начинается быстрое окисление?" и прочее, прочее, прочее…

Вы не поверите, — в комнате настежь были распахнуты окна, все стояли с синими от мороза руками, да красными носами и никто не чувствовал холода!

Когда стало ясно, что мы "сделали сухой капсюль", всякая осмысленная работа в Университете сама собой прекратилась. Все хором повалили в столовую, где попросту — напились, как свиньи, и устроили массовое братанье с "амикошонством.

Я не знаю, почему все произошло именно так, но по сей день — во всех Академиях мира меня уважают прежде всего за "сублимацию мышьяка", да "сухой капсюль". Они говорят, что у меня — "Божий дар", а сие не дар, но — бред от отравления мышьяком… Вот так мне и удалось совершить мое самое главное в жизни открытие.

Потом уже, когда все утомились, да расползлись по кельям, Маргит отвела меня "к нам", уложила в постель (я был еще весьма слаб), и, забираясь под одеяло ко мне под бочок, вдруг произнесла:

— А я этот день совсем по-иному себе напридумала… Сегодня у меня день рождения. Сегодня — день нашей Свадьбы…

Я оторопел. Жена моя, не желая ничем "затмить нашу Радость", не решилась сказать о сием!

Я попытался обнять, "приласкать" ее, но Маргит только лишь захихикала и назидательно произнесла:

— Тоже мне — герой-любовник! Ты сперва выздоровей! Спи уж — горе мое…

Свадьбу мы сыграли через пару дней. Собрался полный Университет, да приехали мои отец с матушкой.

Утром были испытания нового капсюля. Его поместили в самодельную медную гильзу с зарядом пороха, а пуля в "стальной рубашке" (якобинское изобретение) была в нее запрессована. На глазах моей матушки с десяток "унитарных патронов" были высыпаны в чан с водой, там хорошенько "взболтаны" и "размешаны", а потом — "в сыром виде" заряжены в расточенный по этому случаю штуцер. Из десяти патронов нормально выстрелили восемь и лишь два дали осечку, — да и то — по причине "отсырения пороха", но не дефекта нашего капсюля!

Матушка прослезилась от этого, велела немедля "растачивать штуцера" под новый патрон и заказала мастерским партию в миллион медных гильз!

После того счастливая матушка выдала всем сотрудникам Дерпта по сто гульденов за "сей научный прорыв", а потом…

Потом — все ученые стояли вокруг нас с Маргит в церкви и мы шли вдоль стены бокалов и рюмок, чокаясь со всеми по очереди. Женщины плакали, приговаривая: "Золушка! Чистая Золушка!", — а мужики одобрительно кивали и подмигивали мне, одобряя мой выбор.

У эмигрантов особый мир и, когда одна из их девушек "забирается столь высоко", прочие сему весьма радуются и надеются, что и их жизнь изменится к лучшему.

Весной доктора сообщили нам, что Маргит "в тягости"… Теперь я мог с чистым сердцем идти на Войну. Род Бенкендорфов имел — законное продолжение.

Но прежде чем пойдет рассказ о Войне, надобно рассказать, — чем кончилось дело с масонами-заговорщиками.

Дядя мой Аракчеев набирал своих сыщиков исключительно из татар. Дело сие правильное, но татары его не знали основ конспирации и любой агент абвера дал бы им сто очков форы…

Увы, я не мог "вбросить" толпу немецких евреев на улицы Санкт-Петербурга и устроить там "скачки с препятствиями" за католиками, да — евреями польскими. Меня б, мягко говоря, "неправильно поняли.

Татары же из военного ведомства знали самые азы сыска и жандармерии и, несмотря на гору улик, не смогли "накопать" что-то существенное. Тогда мы еще раз встретились с дядей и он сказал мне, что — сам он не сомневается в "злодейских умыслах банды Сперанского", но… с тем, что у него есть на руках, к Государю идти просто глупо.

Как я уже говорил, — мой кузен практиковал стиль правления "канатоходца" и не желал склоняться ни в ту, ни — иную сторону.

К той поре Доротея родила нашу дочь — Эрику Шарлотту и все дома: Бенкендорфов, Эйлеров и фон Шеллингов — собрались на крестины у нас в Вассерфаллене.

Там-то — посреди семейного торжества я отозвал в сторону моего кузена Сперанского и, указывая ему на дядю нашего Аракчеева, на ухо шепнул:

— Бойся его! Знаешь, что он — злоумышляет против тебя?

"Мишель" в первый миг хотел было обратить сие в шутку, но по напрягшимся желвакам я приметил, что его не удивили сии слова. (Молодые татары из Артиллеристского управления так топорно "вешали хвост", что все масоны Санкт-Петербурга приметили сию слежку и…)

Сперанский долго смотрел мне в глаза, а потом чуть кивнул и предложил знаком руки — уединиться в соседнюю комнату.

Там было темно и уютно, — на дворе трещал лютый мороз, а тут топился камин и, благодаря его свету, я мог видеть все.

Миша помог мне сесть в кресло, затворил за мной дверь и теперь свет шел лишь от язычков — будто жидкого пламени. Сам главный масон встал предо мной и свет не попадал на его лицо, зато сам Сперанский легко видел меня.

Все сие — детские фокусы, но кузен мой почитал себя самым умным в нашей семье, — поэтому-то он и усадил меня — будто бы на допрос. Я же — в моей методике "по вербовке и получению сведений" указываю, что ТАК с "объектом" не делают. (За вычетом "допросов с пристрастием", но сие епархия жандармерии. Разведчик же просто не смеет смотреть на лицо "клиента", пряча от него собственные глаза. Это — психологически неприятно и "объект" если не "закрывается", то — затаивает обиду на вас.)

Как бы там ни было — предложение "пошептаться" исходило не от меня и я просто смотрел на огонь.

Я люблю смотреть на огонь. Сие — в основе иной методики, разработанной мной: ежели вам предстоит в разговоре "скользкий момент", сосредоточьтесь на чем-то приятном и душевном для вас. На вашем лице сама собой возникнет улыбка, кою собеседник не преминет принять на свой счет. А дальше уж — как пойдет…

Миша сам пожелал стать для меня черной тенью. Чем-то страшным и возвышающимся предо мной, как перевернутый "игрек". Заняв сию позу, он сам обратился из милого кузена в что-то страшное и абстрактное. Квинтэссенцию Врага моей Родины.

Мы долго играли в молчанку, за вычетом того, что я смотрел на любимый огонь и — втайне радовался, а Сперанский — в кромешную темноту и ему было страшно. Одним светлым пятном во тьме для Сперанского был мой лик и с каждой минутой, не сознавая того, он доверялся мне все больше и больше. Для меня ж — на фоне живительного огня единственным темным пятном был Сперанский и я…

Наконец он не выдержал и спросил:

— Что ты знаешь об этом? Говори! Ты — мне брат!

Я рассмеялся в ответ. (Сперанский полагал, что я пьян, а я только лишь — полоскал горло водкой, да закапал в глаза матушкину "росу".) Я пьяно погрозил кузену:

— А он — дядя мне! И мне — лютеранину, ближе татарин — магометанец, чем ты — поганый католик!

Кузен "вспыхнул". Он зарычал, заворчал, как собака, у коей вырвали кость, и выругался:

— Мы с тобою — евреи прежде всего. Мы должны быть заодно. Я не католик, я — просто масон. Вольный каменщик. Ежели тебе нужны доказательства, что я — не католик…

— Ах, так ты — жид?! Тогда клянись Иеговой! Вон там лежит Тора матушки — поклянись-ка на ней, что не передашь никому, что я тебе сейчас расскажу! Иеговой клянись!

Негодяй с радостью схватил Святое Писание и свершил Святотатство. Он помянул Имя всуе и Клялся самым Святым в тот самый миг, когда и не думал сдержать своей Клятвы.

С любой точки зрения руки мои стали развязаны и чисты. Я сказал кузену-католику (еврею-католику, так — смешней):

— Знаешь, Мишенька, а ведь ты — атеист… Атеист, черт тебя подери. За сие — черти тебя будут жарить в аду. А может быть ты и — не масон? Тебе сие — просто выгодно, а?

Знавал я двух деятелей, — оба были ревнителями чистоты Крови и Веры. Фамилия одного была Израэлянц, а второго — Моссальский. А ты же — не лучше!

У тебя ж ведь, — церковная фамилия — атеист! Предка твоего — Церковь выкормила, выпестовала, а ты — Вольный Каменщик… Сука ты после этого…

Кузен ударил меня по лицу. Хлестнул наотмашь, — так бьют пьяных, чтоб они протрезвели. Я пьяненько захихикал в ответ, а кузен в сердцах крикнул:

— Отец мой — Романов! Бабушка его нарочно подкинула, ибо не могла она его от китайца родить! И воспитывали его на наши деньги, а не церковную милостыню! Сам-то ты — кто?!

— Я?! Бенкендорф. Мать меня к дверям кирхи не подложила… Родила от обычного мужика, да — не бросила! Не то что мать — китайчонка Сперанского!

Кузен завизжал, он чуть ли не кинулся на меня. Он… Он завопил в ярости:

— Я с тобой — по делу хотел! А ты?!

— А я и говорю с тобою по делу. Я — Бенкендорф. А ты — Сперанский. Ежели меня "поскрести", — я — пират, да разбойник, а ты — без малого царь. Диктатор Империи. Гроссмейстер… Все масоны за тобой — в одну дуду дудят. Целая армия…

А нет ли, думает Государь, за всем этим Заговора? И зовет дядю нашего (неродного, — заметь!) и говорит он ему, — а что ежели Китайчонок… Ты проследи-ка чуток, а там — ежели что: хвать всех, да — в мешок!

"Мишель" охнул. Оно будто "сдулся", как рыбий пузырь, из коего вышел весь воздух. Царственный кузен наш — был еще тот хорек, — ради трона мог вообразить себе и не этакое…

Сперанский поверил мне сразу и — от всей души.

Кузен заметался по комнате, стал материться и причитать… Наконец, он отчаянно махнул мне "прощай" и пулей выскочил от меня. А я еще долго смотрел на огонь, да смеялся при этом.

Видите ли… Я вдруг осознал, что милейший кузен и впрямь много раз примерял в своих снах — Корону Российской Империи. А как же после этого Клятва Вольного Каменщика?!

Бедный, бедный Сперанский! Моссальский… Израэлянц…

Где-нибудь чрез неделю после этого мои люди доложили мне, что в столичный порт прибыл груз — контрабанда оружия. Я дал знать о сием Аракчееву, а уж его артиллеристы ежели и не понимали в политике, — за оружие — уцепились.

Потом — прибыло судно с порохом. Аракчеев перепугался, что масоны-католики злоумышляют неведомо что и… "до зубов" вооружил своих сыщиков.

Масоны узнали об этом, сделали из того вывод, что татары готовятся на все тяжкие (а пример с убиением Павла говорил, что татары мало того что решительный, но и — готовый к политическому убийству народ) и стали закупать оружие пачками.

Закупали они его чрез третьи руки, но ежели Англия с Пруссией стали нам "сигнализировать" о сием, Франция, не желая "подставить" сторонников, предпочла все это скрыть.

В итоге же получилось, что в столице возникла "устойчивая преступная группа, имеющая неограниченные поставки оружия от якобинцев и ставящая своей целью — физическое устранение Императора и всей царствующей семьи.

В конце концов, противники так себя запугали, что средь масонов возникла "боевая группа", коя и решилась взорвать "Немецкую" Церковь в миг Пасхальных торжеств 1812 года, когда туда прибудет сам Государь сопровождать свою вдовствующую Королеву-Мать на всенощную…

Мышеловка захлопнулась.

Прежде чем я продолжу о событиях того года, переброшу мостик от прошлого в наши дни.

В 1830 году в Санкт-Петербург пришел пароход, на коем прибыли: мой сын — Жорж Дантес (от Эмилии Дантес) и голландский посланник — барон Геккерн. Они состояли меж собою "в любовной связи" (как сие следует из наблюдения жандармерии), но природа сей связи была чуть иной, чем кое-кому хотелось бы думать. Видите ли…

Сын мой был — вылитый Бенкендорф. Двухметровый гигант с голубыми глазами (сие в роду Бенкендорфов и передалось через поколение, мы с Доротеей "стальноглазы" — сие у нас от фон Шеллингов), вьющимися волосами цвета чистого льна, да всеми статями "Ливонского Жеребца" свел с ума женщин обеих столиц.

То же самое произошло и с мужчинами — знатоками "мужской красоты". Доложу по секрету, — когда мой сын впервые "представил себя" при дворе, ядовитый барон Клейнмихель не преминул съязвить:

— Господа, сие граф Бенкендорф — лет тридцать назад! Я слыхал, что дамы пысали кипятком при одном виде "ливонского принца", но до сего дня верил, что это — метафора. Но…

Похоже, что слухи имеют под собой почву! Мало того, — сей Феб-Аполлон так прекрасен, что я верю всем рассказам про то, как наш граф в молодости соблазнил самого персидского принца!

Дамы из окружения "черных баронов" гадливо подхихикнули сим словам, а любезные мне "серые" дамы вспыхнули, и невольно ступив назад — как будто закрыли меня единой стеной. Один из моих "серых баронов" — юный фон Клодт, положив руку на эфес своей шпаги, коротко произнес:

— Сие — оскорбление! Потрудитесь-ка объясниться. Или..

Клейнмихель сразу же стушевался (сие встречается за "чистопородными" "черными" немцами, — в прямой драке они вечно пасуют пред "немцами-латышами" — иль немцами "серыми") и за него отвечал его друг — фон Адлерберг:

— Валли неточно выразился! Никто и не хотел намекать, что хоть кто-нибудь из "Жеребцов" хоть на миг выказал себя в чем-то "Кобылой". Персидский Наследник в сиих делах был "известною женщиной" и даже с секретарем жил, как — официальная жена с мужем.

Валли хотел лишь сказать, что мужские достоинства дома фон Бенкендорфов таковы, что мужчины известных наклонностей готовы им соответствовать. Как женщины — разумеется!

Извинения были приняты, а фон Адлерберг в сотый раз выказал себя главою всей "черной партии". Фон Клодт с фон Клейнмихелем совершили ритуальный "офицерский полупоклон" (не предполагающий уважение к собеседнику), одновременно щелкнули каблуками и выпустили шпаги из рук — инцидент был исчерпан. (На их уровне — разумеется.)

В реальности ж — "в бой пошла тяжелая артиллерия.

Фон Адлерберг, чуть жмурясь и усмехаясь, как кот, глядящий на солнышко, сделал шаг чуть вперед — к Государю, коий стоял меж двумя частями вроде бы единой "немецкой" партии точно посередине, и задумчиво произнес:

— Я понимаю фон Геккерна — лаком кусок! В сто раз лучше прежнего любовника сей старой шлюхи! С ним, говорят, переспали — чуть ли не все секретари голландского Министерства Иностранных дел… А старая шлюха мужского пола столь же не красит любовника, как… и худшее преступление.

Ваше Величество, — что подумает мир, ежели пойдет разговор — ваш племянник живет на содержании мужчины любовника, — пусть даже любовник и исполняет женскую роль?!

Государь нахмурился, насупился и неодобрительно посмотрел на меня его не взволновали вести о том, что мой сын еженощно исполняет "супружеский долг" по отношению к другому мужчине, но — идея о "содержании" его покоробила.

Тогда сестра моя Доротея, чуть кашлянув, объявила:

— Все сие — так, но… Не наш племянник живет за чужой счет, но ровно наоборот.

Мальчику — восемнадцать. Пора ему получать имя в обществе, а кто такой — Жорж Дантес? Пфуй. Пустота. Ничего.

Зато барон фон Геккерн — полный банкрот. Растратил весь капитал на своих малолетних любовников… И он — бездетен.

Вообразите ж себе, Ваше Величество, что через некий срок барон усыновит моего племянника и тот станет — полноправный барон Карл фон Геккерн. Барона фон Геккерна вы готовы принять в свою свиту, иль вам по душе более лягушатник Дантес?!

Но все имеет какую-то цену…

Барон за сие будущее усыновление спросил денег и — супружескую постель. Я, будучи во Франции, согласилась, при условии, что об этом не будет знать мой племянник…

Его связь с бароном — его собственный Выбор, но насколько мне ясно сие нисколько не умаляет его Честь и Достоинство. Пока деньги от нас Честь мальчика вне подозрений!

Государь внимательно выслушал мою сестру Доротею, задумался, а потом задумчиво произнес:

— Мы живем по нормам сословной Монархии. Я принимаю то, что дети наиболее близких и родных мне людей могут появиться на свет не в той кровати, коей они несомненно заслуживают. Я принимаю подобные усыновления, ибо сие — Восстановление Божественной Справедливости и Сословного Права. Я принимаю — деньги за подобное усыновление, ежели дворянством своим торгуют не мои подданные.

Но… Связь мужчины с мужчиной… М-да… Я знаю, что многие из наиболее верных и близких мне… Но до конца "переварить" сие…

Сделаем так. Ежели Жорж Дантес докажет Право свое стать бароном фон Геккерном, я приму его, как родного племянника, и возвышу в соответствии с тем, что должно быть моему племяннику. Но до тех пор, — сие Жорж Дантес. Безродный якобинец и лягушатник Дантес… Такова моя Воля!

В том году началось Восстание в Польше. Сын мой сразу же пошел добровольцем в чине вольноопределяющегося и на первых порах был зачислен в драгунский полк. Это было самое большее, что я мог сделать — хорошо хоть "незаконного" не заслали (по негласному обыкновенью) в гусары, — это было бы просто ужасно: гусары почитаются самыми "отбросами высшего общества.

К счастию — в первые ж дни Войны случилась Первая битва при Модлине и мальчик мой в миг гибели командира принял командование на себя и управлял целой ротой в несчастном для нас сражении до конца. При сием он был дважды ранен, но не отошел и даже организовал грамотный арьергард, когда пришел приказ отступать.

При разборе этого боя старшие командиры в один голос произнесли свой вердикт: "Мальчик — вылитый Бенкендорф. "Никакой" в смысле стратегии с тактикой, но — необычайно смел и отважен и нижние чины инстинктивно слушаются его. Равно как слушались — отца его, деда и прадеда. Сие в Крови фон Бенкендорфов. Равно как и — отсутствие полководческих качеств.

Командующий нашей армии — мой друг Ваня Дибич так охарактеризовал сына моего Государю:

"Карл весь в батюшку — природный комбат, — солдаты за него и в огонь, и в воду, и хоть на рога к черту! Но — упаси Бог от команды над хотя бы полком, — те, до кого он не в состоянии докричаться — обращаются в стало ослов, да — баранов.

Ежели вы изволите сделать его генералом, надо бы сыскать что-нибудь навроде того, кем был его батюшка. Спецбатальон по особым заданиям, разведкоманду для глубоких рейдов по вражьему тылу — что-нибудь этакое.

Как офицер же он — безупречен.

Брат мой прочел сие донесение, расплылся в улыбке (Nicola сам в сущности — идеальный комбат, но — никакой полководец: сие — в Крови Бенкендорфов) и объявил:

— Доставьте ко мне моего племянника. Я хочу его видеть. Я хочу его видеть моим адъютантом в моей кавалергардии!

За день до того, как сын мой стал кавалергардом, барон усыновил его и в свиту попал не безродный Дантес, но — потомственный барон фон Геккерн…

Прошли годы. В 1837 году сыну моему пришлось оставить Империю (я ниже объясню — почему) и он вернулся во Францию.

Так как теперь он стал полноправным членом нашего дома, для него раскрылся кошелек всей нашей семьи и у него сразу же появилось много друзей.

Как я уже говорил, в дни моей "командировки" во Францию, я близко сошелся с "корсой" Бонапартов и сия приязнь перешла и на Карла. Не прошло и полгода, как сын мой стал "теневым министром финансов" в свите претендента на французский престол — Наполеона Людовика Бонапарта и главным его кредитором. (А сие — в Крови дома фон Шеллингов!)

В среде бонапартистов подвизался и никому не известный тогда романист Александр Дюма — сын наполеоновского генерала Дюма. История сына моего оказала возбудительное влияние на фантазию романиста и вскоре он написал пухлый роман под названием "Граф Монте-Кристо.

В романе сием — безвестный юноша Эдмон Дантес по ложному обвинению томится в угрюмой тюрьме, а затем — внезапно возвращается в свете Славы и денег, чтобы отмстить всем обидчикам…

Что характерно, — во Франции по сей день никто и не ведает, что подлинное имя блестящего барона фон Геккерн — Жорж Дантес и что ему в молодости довелось "познать — почем фунт лиха.

Сыну моему роман пришелся по вкусу, порадовал он и его жену урожденную Гончарову. Граф Монте-Кристо привез с собой восхитительную красавицу "из восточных краев" — сие и есть красавица Гончарова, — недаром что ее родная сестра стала — "Первой Красавицей Российской Империи"!

Идея же, что блага пришли чрез умудренного опытом "старца Фера" — тем более польстила моему мальчику, ибо в старце сием он углядел мой портрет. (Я уже стал Гроссмейстером "Amis Reunis" и ежели вы задумаетесь над именем аббата из "Графа де Монте-Кристо", вы уловите явную связь.)

Сын мой раскрыл свой кошелек, все прежние романы Дюма были переизданы многотысячными тиражами и прежде безвестный автор тех же "Трех мушкетеров" в одно прекрасное утро проснулся богатым и знаменитым, как Крез.

Дружба сия зашла далеко, — сын мой, как истинный Меценат, приблизил к себе романиста, тот "поделился своим отблеском Славы" и они стали жить "рука об руку" — "Писатель-Творец" и его "Благосклонный Издатель.

За частыми посиделками "за рюмкой чая" сын мой стал много болтать, пересказывая все то, что я ему рассказал за время наших общений в дни жизни в Империи. И…

Вообразите себе, — что вынес из всего этого жалкий писака! На его вкус выходило, что в крупнейшей, богатейшей и могущественнейшей из Империй нашего времени на престоле творилось — черт знает что!

"Рижская ведьма" — самая богатая женщина мира — безжалостная правительница и отравительница, кою все зовут не иначе как — "паучихой". (В набросках Дюма против имени моей матушки стоит — "Екатерина Медичи". "Яд Медичи".)

Сын ее — профессиональный шпион, убийца и провокатор (так записано в набросках Дюма к "Королеве Марго"). Мало того, — он необычайно красив, обладает воинскими талантами и мужчины бросаются в объятья его быстрее, чем — женщины. (В набросках против имени моего — "Генрих д'Анжу — Генрих III". "Миньоны Генриха". "Профессиональные убийцы — шут Шико".)

Дочь — … (Я не могу привести, что написал сей хам про мою сестру Доротею. Против имени ее стоит просто — "Марго".)

Племянник и родственник — блестящий, но увы — недалекий Генрих де Гиз, — претендент на престол. (Намек на самого Nicola, — де Гиз в трактовке Дюма мягко говоря — "ограничен".)

Другой племяш — слабый и безвольный, несчастный Карл. (В набросках "бывший русский царь Александр в сущности был хорош, но — чудовищно слаб, этим пользовались".)

Еще один — весьма популярный и умный, но крайне неудачливый — адмирал Колиньи. (В набросках — "Не получается Колиньи — не понимаю, — почему Сперанскому сопутствовала неудача. Возможно — как и Колиньи, — хронический неудачник".)

Наконец, — распутный и беспечный Генрих Бурбон. ("Константин Романов нравится мне. Ему чудом удалось избежать смерти в Пасху 1812 года, так же как и Бурбону в ночь Святого Варфоломея. Потом до него-таки добралась эта братия, но…")

Вообразите же, что в один прекрасный день на прилавках появляется "Королева Марго" (якобы написанная по мемуарам маркиза Брантома), да еще с такими подробностями, что все сразу же понимают — о ком все это написано!

Скандал случился чудовищный, сын мой публично рассорился с бумагомаракой, сестра в сердцах сказала при всех:

— Господи, что ж нам не везет так с этими неграми?! Батюшка твой пригрел, приласкал одного — так тот ему в душу напакостил, теперь — ты… Чертово семя сии черномазые…

(Ежели вы не знали, дед Александра Дюма — чистокровный арап, равно как и — дед Пушкина.)

Сын мой запретил всем своим типографиям публиковать хоть что-нибудь из Дюма и уж тем более — что-то платить. Пока у романиста сего денег — горы, но он привык жить на широкую ногу, а новых поступлений нет и — не будет. (Прочие книгоиздатели научены горьким опытом — лучше не перечить в деньгах дому фон Шеллингов!) Правда, он этого пока что — не осознал…

Но вернусь к главной теме. В мемуарах Брантома, коими вдохновлялся Дюма, восстанавливая последние дни династии Валуа, отсутствует сцена принятий решения по Варфоломеевской ночи. (Сам Брантом ее, конечно, не видел и не решился "оскорбить слухом" клан Медичи, — на трон взошла племянница Екатерины Мария Медичи — жена Генриха Бурбона Наваррского.)

Так вот, — сцена сия в "Королеве Марго" целиком списана с того, что случилось в Санкт-Петербурге весной 1812 года. Я поделился сим с моим сыном, а тот — Дюма и — поехало…

Мы с матушкой, моими адъютантами — Петером, Андрисом, графом Аракчеевым и всеми прочими нашими прибыли в Зимний на тайную встречу с царственным кузеном.

Докладывала ему моя матушка, я же подавал документы — по мере надобности. Счета на продажу оружия, наблюдения таможенных служб, донесенья агентов в стане противника, протоколы татар из Артиллеристского ведомства о характере и местах заложенья взрывчатки в подвалах церкви…

С каждым словом моей милой матушки, с каждым поданным мной документом Государь все бледнел, серел и мрачнел.

Наконец, он рухнул предо мною и матушкой на колени, стал рвать волосы на себе и, как будто бы задыхаясь, выдавил из себя:

— Что вы требуете от меня?! Что вы ко мне — привязались?! Ну, убейте же их — всех убейте!!!

Матушка моя обняла за плечи племянника и ласково шепнула ему на ухо:

— Без Вашего указания мы не можем ввести в столицу верных Вам егерей! Успокойтесь, сын мой — вы только что спасли вашу любимую матушку!

Государь уткнулся лицом в форменные лосины ее (матушка носила офицерский мундир), обхватил матушку за ноги и судорожно прохрипел:

— Вы пришли спасти меня, тетушка? Ежели — нет, Господь покарает Вас за сие… Спасите же меня, мою мать и всех моих сестричек, пожалуйста!

Матушка глянула на меня, у меня в руках был уж готовый Указ на ввод егерей и аресты…

Я подпихнул бумагу под руку Государю и тот, не глядя, "подмахнул" ее одним росчерком. Лишь после этого матушка расцеловала царственного племянника со словами:

— Сегодня вы спасли себя, свою мать и Империю! Пока я жива, мой дом Верой и Правдой служит Вам — Ваше Величество!

В те дни матушке было уже пятьдесят три. При средней продолжительности жизни у женщин — не больше пятидесяти…

Вечером Страстной Пятницы в столичный порт вошло несколько неприметных судов под разными флагами. Разгружались они у торговых причалов, — так что масоны не обратили никакого внимания, — вся их контрразведка следила за татарами Аракчеева. Те как раз (по случаю пятничной молитвы) собрались в столичной мечети и масоны-католики думали, что там мусульмане раздают друг другу оружие.

Опасались ли они чего — на мой счет? Не думаю. Не в этот день. Они уверили себя в то, что все вожди абвера отдыхают с вечера пятницы и до захода солнца в субботу и не ждали от нас всяких пакостей. Но я, благодаря моему раввинскому сану — заранее отпустил все грехи моим воинам, ибо на Войне солдаты освобождены от Субботы.

Егеря мои тайно проникли к главной Церкви масонов, куда они собирались на свои Пасхальные торжества. (Святой Синод впоследствии лишил сию Церковь всей святости и повелел разобрать ее до единого камня — как гнездо атеизма и якобинства. Сейчас на том месте — рынок…)

Субботним вечером, когда масоны собрались на свою проповедь (весьма отличную от христианской, да и — иудейской) с черепом на алтаре, да перевернутыми крестами над Святыми дарами, люди мои вырезали масонских охранников и ворвались в церковь со всех сторон…

Егеря мои ничего не видели в темноте и вокруг было море огня, — каждый из латышей зажег факел — так что мне все было видно. Я обошел моих пленников, заглядывая каждому из них в лицо: кто-то крестился, кто-то молился, многие из католиков были ранены. (Масоны верят в тамплиерскую ересь, кою те вывезли из Аравии: мол, хладная сталь — любезна Создателю, но силы огня, приводящие в движение Пулю — не от Всевышнего. Поэтому те, кто умирает от пули — возносятся на Небеса, а от стали — низвергаются в Ад… Поэтому в ту ночь мои люди ни разу не выстрелили, но — только резали сих свиней…)

Наконец, я увидел Сперанского и приказал его отпустить. Кузен мой на миг растерялся и не знал, что сказать. Кто-то из друзей его прошипел: "Провокатор!" — и Сперанский стал рваться назад к своим обреченным товарищам. Его не пускали мои егеря…

Тогда он в отчаяньи выкрикнул:

— Как ты можешь так поступать со мной?! Что я тебе сделал?" — смертная мука исказила его лицо.

Я рассмеялся и отвечал:

— Ты кузен мой, а я ни разу не пролил крови родственника. А что до прочего — ты сам виноват: Господь карает тебя, но — не я! Ты клялся мне, что не расскажешь никому о том, что я тебе доложу и оскорбил Клятвой Господа и саму Тору! Ты — сын русского приходского священника и — масон, молишься перед черепом, да перевернутым черным крестом… Что тут сказать?!

Ты Предал Веру Отцов и — Любовь Матери, — Русской Церкви — коя тебя вырастила! Извиняй, — Ты сам Виноват!

Брат мой бросился на меня, изрыгая проклятия и хотел драться, но его скрутили дюжие латыши и пинками погнали куда-то прочь. В политическое небытие…

Что же касается прочих… Их тоже погнали куда-то в ночь, в направлении порта… Более их никто не видал.

Свидетели говорят, что кто-то спросил у меня:

— Может быть позвать русских? Нужно же хоть как-то объяснить все!" но я отвечал:

— Народ — глуп. Они разглядят все эти черепа с перевернутыми крестами и подумают невесть чего, а нам же самим придется и защищать сих "темнопоклонников" от ярости невежественной толпы. Сие было уже в дни воцарения Елизаветы, — поляки подняли русских на немцев, — что сие им дало? Ровно то ж самое, что и французским католикам Ночь Святого Варфоломея…

Нет уж… Не будем плодить мучеников, да ненависть к лютеранству. Чрез месяц-другой — большая Война. Казнь одного-двух негодяев в мирное время повод для криков, да либеральных соплей. Смерть тысяч во время Войны — лишь статистика…

Уже после Войны уцелевшие из масонов подсчитали на пальцах, что с вечера Страстной Пятницы до Пасхального Воскресения из столицы пропали более двухсот масонов католического вероисповедания. Главарей мы взяли на их "Черной Мессе", сошек поменьше — вылавливали по домам.

Были свидетели, говорившие, что в ту ночь многих убили "за сопротивление при аресте", — якобы несчастных выводили на лестницу, там раздавался какой-то шум и домочадцы несчастного видели труп с штыковой раной там — под лопаткой. Убийцы при этом на ломаном русском объясняли несчастным, что "пленник вырывался из рук", иль "бросился бежать вниз по лестнице.

Другие же утверждали, что кого-то выводили на улицу и там ударами штыков, да прикладов — заставляли несчастных бежать. А потом — либо забивали прикладами "за попытку бегства", либо — "за неисполнение приказа быстрее идти.

Но все происходило в среде католиков, а в преддверьи Войны с католическим миром сим россказням никто не поверил. А ежели и поверили — по Империи пошел слух, что в столице католики раздували мятеж, чтоб предать всю Империю в лапы Антихриста и, мол, кого-то "чуток побили". И опять-таки общественность Российской Империи была нам весьма благодарна за это. Вернее за то, — что "опять кто-то взял за что-то Ответственность на себя.

Прошло много лет. По сей день числится, что арестованные в эту ночь были вывезены морем в Ригу, там помещены в бастион, а потом — в дни войны якобинский снаряд попал в пороховую камеру бастиона и все взлетели на воздух.

Существует другая версия. Якобы в дни войны мы решили вывезти пленников из осажденного города, посадили их на корабль и тот — налетел на наши же мины в Ирбенском проливе. Все на корабле сгорели заживо, а Адмиралтейство, дабы не признаваться в сем диком казусе, спрятало концы в воду.

Есть еще один вариант. Пленников вывезли, но не в Ригу, а оккупированную нами Финляндию — на Аландские острова. Там всех содержали в окраинной крепости, а в начале войны, когда флот якобинцев взял господство на Балтике, пленники были то ли расстреляны, то ли — померли с голоду, ибо мы не смогли обеспечить острова продовольствием.

Наконец, бытует и совсем уж экзотичная версия, что пленники чрез Финляндию были перевезены куда-то в Архангельск, а оттуда — на кораблях отправились чуть ли не в Англию (их якобы выкупило у России Общество Вольных Каменщиков). В то лето в Баренцевом море ревели шторма и кораблики с пленными отнесло куда-то чуть ли не к Медвежьему острову и там они все и померли от голода, и от холода…

Но самое интереснейшее свидетельство прозвучало в 1826 году от парочки обвиняемых в выступлении декабристов.

Пара эстонских солдат (из католиков Черниговского полка) доложила странную вещь…

Якобы их отец был кочегаром на некоем паровом катере, захваченном нами у шведов в дни войны за Финляндию. Был он, разумеется, лютеранином, но жена его — мать обоих свидетелей, — католичкой. (В Эстляндии никогда не было той религиозной свирепости, как в более южных губерниях, — католики там всегда считались "зависимым меньшинством". За это и — могли жить…)

Якобы за пару дней до той самой Пасхи к ним в порт прибыли латышские егеря и команду с этого катера выстроили для проверки. Егерский офицер предложил всем молиться, а потом собственноручно расстрелял двух эстонцев, когда один из них произнес пару слов по-латыни (а стало быть — выказал себя ненавистным католиком), а второй с перепугу не мог вспомнить "Отче наш" на эстонский манер.

Обоих растрелянных долго держали непогребенными, а егерские офицеры шли вдоль эстонского строя и на очень плохом эстонском ругались и, тряся у всех перед носом оружием, говорили морякам со значением:

— Мы заставим вас выучить ваш же Родной Язык. Не молиться на Родном Языке — Преступление. Не помнить Родной Истории и не любить Родимого Очага — Преступление в сто крат!

В первый миг эстонцы опешили, а потом призадумались и… поддержали во всем егерей. Заговорили сразу же о католиках и егерские офицеры стали составлять списки католиков на хуторах. Отец двух свидетелей сразу же испугался и скрыл от всех, что его жена — католичка. Потом же — всех посадили на катер, прицепили к катеру баржу-конюшню и "пошли" к Санкт-Петербургу.

Глубокой ночью с субботы на воскресенье с берега на баржу загнали много народу. Пленников охраняли особые егеря из личной охраны вашего покорного слуги — Бенкендорфа.

Катер "вытолкал" баржу на середину залива, егеря скрылись из виду внутри конюшни…

Свидетели утверждали, что (по словам их отца) ничего не было слышно, ибо чудовищно грохотала паровая машина эстонского катера. Но даже за всем этим грохотом отцу двух свидетелей почудились частые выстрелы и — как будто, — крики…

После этого все егеря перешли с баржи на катер и народу на нем стало столько, что отец свидетелей даже на миг испугался, что вода перехлестнет за борт, — так посудинка осела в воде.

Но все обошлось, а баржа-конюшня после этого потихонечку погрузилась под воду и многие егеря нарочно держали факела над водой, чтоб заметить не выплыл ли кто. По рассказу отца двух эстонцев — даже заглушили паровую машину и долго вглядывались в темноту, да прислушивались. Но наверх не поднялось даже ни единого пузыря…

Тогда якобы сам Бенкендорф (то есть — я) хлопнул одного из своих людей по плечу и громко сказал:

— Прекрасно, из двадцати четырех штуцеров с унитарным патроном на беглом огне всего три перекоса! Будем считать, что опыт в условиях, приближенных к боевым, прошел просто отлично!" — а потом, обернувшись к эстонцам, перешел с немецкого на эстонский, — "Заводите машину. Всем по сто гульденов, чтоб хорошенько забыть эту ночь!

Старый эстонец добросовестно "все забыл", но когда (уже после Войны) в Эстляндии пошли гонения на католиков, уговорил местного пристава, чтоб его сыновей "забрили в армию — от греха.

Когда родители обоих солдат странно умерли (якобы сгорели заживо на своем католическом хуторе при невыясненных обстоятельствах) эстонцы-католики всем сердцем примкнули к якобинствующим заговорщикам и, будучи унтерами, весьма "отличились" в дни Восстания Черниговского полка.

Ничем историю свою они подкрепить не смогли. Все бывшие сослуживцы их батюшки истово поклялись, что ничего подобного не было, а на прямой вопрос Государя, я отвечал ему так:

— Ваше Величество, мы не смогли взять всех масонов-католиков в эти дни. Те масоны, что сейчас толпятся вокруг Сперанского были отмечены, но вычеркнуты лично мною из списков, как… Сие — прекраснодушные либералы, да корыстные стяжатели, готовые примкнуть — куда лучше. Но вот те…

Человек десять (вернее — одиннадцать) спаслось и все как один — вошли в оккупационные администрации в Белоруссии и Смоленской губернии. Все, как один, принимали участие в выездных Трибуналах, согласно коим казнились наши помещики на оккупированных врагом землях. Средь казненных были дети трех-четырех лет… Вина их была в том, что они принадлежали к "сословию насильников и угнетателей простого народа" — сие обычная формулировка этаких трибуналов.

Детей ниже трех лет средь казненных, увы, нет. Якобинцы разбивали им головки о притолоку в миг ареста. Из одиннадцати не попавших в мои руки в ту Пасху четверо были схвачены нашими армиями. На допросах все показали, что действовали по внутренним убеждениям. А по сим убеждениям следует, что дворянство должно быть истреблено на корню — как сословие.

Сих четверых — я повесил. Что мне должно было делать с прочими ста, ежели я был уверен, что они — убежденные якобинцы и грезят про — "Красный Террор"?

Государь растерялся и призадумался. Затем, осторожно подбирая слова, он, как будто бы извиняясь, выдавил из себя:

— Так стало быть… На той барже… Их было сто человек?

— Не могу знать, Ваше Величество. Я не понимаю, — о чем идет речь. Какая баржа?! Какие сто человек?

Государь нервно прикусил ус. Он не знал, что сказать, а потом еще осторожней спросил:

— А что Ты думаешь на сей счет? Ты и впрямь… не знаешь о чем идет речь?

— Вам и впрямь — не терпится знать, Ваше Величество?!

Государь чуть отпрянул, поежился чуть, чуть откашлялся, а потом вернувшимся голосом произнес членам Следствия:

— Пустая, ничем не подкрепленная болтовня двух запутавшихся людей. В архив…

Так и закончилась эта история.

Теперь, когда "на верхах" не осталось более никого из тех, кто ратовал за мир, иль капитуляцию пред Антихристом, решимость передалась всем офицерам и рядовым нашей армии. Мы были готовы к Войне…

* * *

О начале войны доложу вам из первых рук. Как Начальник Особого Отдела всей русской армии я вошел в Штаб и присутствовал на заключительной стадии подготовки всей этой кампании. В ходе работ у нас возникла проблема: как быть?

Видите ли… Якобинская армия превосходила нас числом, "умением", качеством вооружений, а главное — скоростью передвижения своих войск. Оглядываясь на кампании прежнего времени, мы понимали, что противник, используя свою скорость, попытается разбить нас по частям. Опыт Ваграма, когда австрийская армия попыталась создать "единый кулак", в то же время показывал, что огромная аморфная армия "выжирает пространство вокруг": Бонапарт "выдержал паузу", пока измученные ожиданьем и голоданьем австрийцы бросятся на него, и — разбил врага наголову. (Вообразите себе, — средь битвы голодные австрияки падали в обморок!)

Из всего этого возникло два — более-менее здравых плана на всю кампанию.

Либо, — Первая армия (Барклая де Толли), коей придется почти вся артиллерия и пехота, "встает грудью" на Дриссе (а-ля Прейсиш-Эйлау), а когда неприятель попытается обойти "Дрисский рубеж", Вторая Армия (под командою Багратиона), состоящая большей частью из конницы, наносит ему удары во фланг — с надеждою "затолкать" якобинцев на Дриссу.

Ежели б все так удалось, мы бы смогли нанести противнику тяжкое поражение и вынудить на новый мир. Но…

В плане был один минус. Дороги.

Первая армия оказывалась по сути во враждебной Литве и сообщалась либо по курляндскому берегу, либо — тонким жилочкам белорусских дорог. А противник уже перебрасывал в Балтику весь флот, коий он смел "снять с Франции". (Часть французского флота так и осталась у Франции — против английских эскадр.)

В условьях Восстания в неспокойной Курляндии мы б столкнулись с чудовищными проблемами по снабжению наших войск по кошмарным дорогам через Белоруссию.

Другая угроза была с южного фланга. Против Украины копил силы австрияк Шварценберг и в Особый отдел шли пачками донесения о готовности униатов восстать — стоит лишь австриякам нарушить границу. Дело дошло до того, что командующему Третьей армией — генералу Тормасову приказали держать в Западной Украине только лишь "летучие отряды" гусар, да казаков, — коим посоветовали с первой же минуты войны — "нестись во весь опор до Днепра ближе к нашим.

Теперь вообразите себе, что наши главные силы застряли в Литве, вырваться оттуда чрез "бутылочное горло" белорусских дорого практически невозможно, а Шварценберг, к примеру, взял Киев (впрочем, Киев-то велено было "не сдать ни при каких обстоятельствах") — пошел оттуда на Курск, Калугу и — все…

Мы все можем "Честно" пустить себе пулю в лоб, не вылазя из Дрисских траншей… Пожалуй, это и стало основаньем тому, что мы оставили "Дрисскую крепость"..

Я — солдат и привык надеяться на себя. План же, в коем все упирается в то — возьмет враг некий город за тысячу верст от меня, или — нет, вызывает у меня "мурашки по заднице.

Тогда возник второй план. Мы делаем вид, что "держим Дриссу", а на самом-то деле наша артиллерия и пехота сосредотачиваются — гораздо восточней: в районе Смоленска, иль — вообще под Москвой! В Литве ж разбиваются "ложные бивуаки", а самые лучшие и маневренные из частей лишь "демонстрируют неприятелю" наше присутствие там — на Дриссе.

Вторая армия якобы "не справляется" с возложенной на нее задачей и якобы "в беспорядке" начинает откатываться на восток — чуть дальше того самого места, откуда возможен "удар молотом в Дрисскую наковальню". Противник решит, что мы попросту не смогли выполнить прежний план и превосходящими силами попытается разгромить армию Багратиона!

Основные силы его "на плечах Второй армии" "вкатятся в Белоруссию", а там уже логика преследований и мелких стычек погонит его вперед — на Смоленск (Багратион обязан был контратаковать при первой возможности).

Первая армия в то же самое время тоже примется отступать, но так как в ней не будет "слабых" и "медленных" войск, она тоже успеет "уйти за Смоленск". А уж там…

Далее по мысли нашего Штаба начиналось самое интересное. По всем показателям мы обязаны были проигрывать эту войну. Положа руку на сердце у нас не было ни единого шанса! Но…

Идея принадлежала полковнику Коновницыну, — он первым (аж в 1810 году!) сообразил:

— Господа, почему мы все так уперлись в белорусские дороги и Дрисский рубеж? Да, не сможем мы снабжать нашу армию к западу от Белоруссии! Но как Бонапарт собирается снабжать свою армию — к востоку от Белоруссии?!

Ему отвечали:

— А кавалерия?! Белоруссия непроходима для наших телег, но Бертье думает ввозить все вьючным способом. Якобинцы реквизируют по Европе в три раза более лошадей, чем у нас под седлом! Да, растянется пусть снабжения, но у Бонапарта столько вьючного транспорта…

Тогда Коновницын сказал:

— Так и деритесь не с Бонапартом, но — его лошадьми! Жгите сено, топчите овес, — все на борьбу с кавалерией. У нас есть новые пушки, — пусть сии пушки остановят пехоту — заставьте французскую кавалерию пробиваться к ним через наши каре. Разменивайте нашу пехоту и артиллерию на их кавалерию!

Трудно вспоминать о начале войны. Обе австрийские, прусская, испанская, итальянская кампании развивались по одному и тому же сценарию. На окраинные провинции с "не-титульной нацией" проникали якобинские агитаторы и мутили простой люд. (А межнациональная, да межконфессиональная рознь — любимая мозоль для любой крупной страны!) В день вторжения "инородцы" "взрывались"…

Прежние враги Бонапарта пытались подавить мятежи силой, приняв решительный бой в самой гуще Восстания. Так они "увязали" в мятежной провинции, теряли кров, довольствие и фураж и лишь после того принуждались более быстрым и "сытым" противником к решительному сражению.

Но, как я уже объяснил, у нас был совсем иной план на Войну и вспыхнувшие мятежи, да кажущаяся "беспорядочность" наших действий привели лишь к тому, что противник уверился в своей безнаказанности. Армии его понеслись. Сквозь "бутылочное горло" белорусских дорог…

Отступленье имело один неприятный момент. "Ворчали старики, — что ж мы на Зимние квартиры? Не смеют что ли командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?!" Так записал с моих слов мой племяш и так оно было…

Простым рядовым тяжело объяснять, — почему мы так безвольно и стремительно отступаем. Это потом уже, — в 1813 году, когда мы почти на весь год "застряли" в ненавистной нам Польше, "старики" принялись говорить: "Командиры свое дело знают! Правильно, что в прошлом году мы так быстро ушли из сих мест. Голод был бы — страшней нынешнего…

В русской истории о сем не принято говорить, но наша "победоносная" армия весной и начале лета 1813 года потеряла "с голоду" людей больше, чем за всю кампанию 1812 года — с начала войны и до Бородина! Немудрено, что перед "входом в Европу" все командующие — от Кутузова до Барклая с Дохтуровым чуть ли не молили союзников:

"Дайте нам передых! Продовольственная база Империи серьезно подорвана, — аграрное министерство думает, что у нас не хватит зерна даже на сев! А солдат чем кормить?! Мы не пойдем в Европу, пока вы гарантируете провиант и фураж!

Северная армия не имела сих жутких проблем, ибо мы…

В отличие от Главной армии, "пухшей с голоду", мои латыши "питались с пруссаками", а у немцев на "своих" еда почему-то нашлась… Ну, не любят русских в Европе — ну, не Судьба!

Впрочем, матушка платила за "прокорм латвийских частей" той же Пруссии и разоренные Бонапартом пруссаки сплошь и рядом не кормили своих же солдат — за лишний матушкин гульден. А вот Россия опять понадеялась на "союзнический долг", да "сознательность" и хотела все — за бесплатно.

Так Витгенштейн и "геройствовал в одиночку" в Европе, пока не пришло время Лейпцига. И только там, ради "пушечного мяса сих русских", наши союзники соизволили выделить продовольствие и фураж — Главной армии…

Теперь вообразите себе, как сие выглядело бы летом 1812 года, когда Пруссия даже не смела бы и подумать, чтобы кормить нас — даже за "жидовское золото" все — вместе взятое!

Это все прояснилось потом, но в лето 1812 года нужно было успокоить солдат. Требовался "показательный щелчок" по "носу агрессора". Да такой, чтоб не пришлось задержать отступающую пехоту, иль — артиллерию. При условии подавляющего превосходства противника во всех родах войск, за вычетом егерей, да — кадровой кавалерии.

Такие обстоятельства сложились после сражения за Смоленск, — наши армии "слились в единое целое", но "слились" и армии "двунадесяти языков". В возникающей неразберихе мы "поймали рыбку в мутной воде.

Объясню чуть подробнее. Более всего Бонапарт дорожил своей Гвардией. Ей он доверял самые ответственные дела, а офицеров знал лично. Из всех советчиков Император более всего доверял мнению своего Штаба, — они готовили для него планы на решительные сражения.

И вот, — представьте себе: все эти люди хорошенечко "запылились" в дерьме военных дорог, а в Армию "вливаются" "второстепенные части" корпуса Даву, столь ценимые Бонапартом — поляки и всякие там — итальянцы, румыны и венгры…

Возникает огромная "скученность", больные и раненые… В сих случаях выбираются мелкие городки, — чуть в стороне от направления "главного наступления" и часть офицеров получает там этакий отпуск, — чтоб поправить здоровье и психику.

Таким городком как раз и был Велиж. Он располагался восточней и чуть севернее Смоленска в пределах "ответственности" сил "Главной армии". Издали (да и внутри!) городок выглядел, как игрушечка — с золотыми маковками церквей, да тенистыми, прохладными улочками.

По какой-то причине (вы уже догадались — какой!) Велиж оставлялся нами в "чудовищной спешке" и оказался совершенно никем не разрушенным. Большинство жителей, — опять по неведомой французам причине, ушли на восток с русской армией и город представлял из себя — рай для этаких "военных отпускников.

На западе — густой лес (французские квартирьеры по простоте душевной записывали: "много грибов, ягод и — прекрасное укрытие для людей в случае вражьей контратаки"), через город протекает милая речка ("полна рыбы и пляжей для отдыха и купаний, в случае внезапной атаки противника — весьма легко удержать высокий западный берег от ударов со стороны русских"), а на востоке — огромные поля с перелесками ("возможности для облавной охоты и катания на лошадях, любая атака противника обнаружится много загодя и в сей степи (они называли сие — степью!) нет ни единого рубежа, чтоб спастись за ним от удара нашею конницей"). Самое ж забавное в сем отчете говорилось в конце (впоследствии многие из историков намекали, что сие было Остережение Господа). "Согласно истории, Велиж ни разу не был взят русскими, но всегда оставлялся ими без боя, — в страхе пред возможной атакой из лесу — как сие однажды случилось в годы Ливонской войны"!

У русских много ужаснейших недостатков. Но одного у них не отнять, они очень злопамятны. Истории былых катастроф настолько откладываются в людской Памяти, что раз и навсегда в ней высекается будто на камне — "Велиж беззащитен при ударе из лесу — с западной стороны!", "В XVI веке (вообразите, — русские сие до сих пор помнят!) целая опричная армия была истреблена здесь ливонскими арбалетчиками — все до единого и война в Ливонии фактически кончилась". Но французам не интересна чужая история — за сие была и расплата…

По приказу Наполеона Велиж стал "отпускным городом" и в первый же день после этого туда получили свои отпуска до трети офицеров-гвардейцев и половины офицеров Французского Генерального Штаба. Все сии люди поехали туда — "отдохнуть пред Генеральным Сражением с русскими"…

Дело было — после Смоленска. Армии противников "слились" после этого, образуя единый фронт. Никому и в голову не пришло, что какие-то французские части могут оказаться — далеко впереди за линией фронта, иль — кто-то русский безнадежно "отстал" сзади нее. Да и странно было бы думать, — на запад от Велижа лежал густой лес, через коий попросту не могли выйти отставшие русские! (Они должны были бы спасаться по трактам!)

Мало того, — в первый же день "оккупации" кто-то из французского штаба прислал целый полк егерей "для охраны и приготовления города к приему отпускников". Полк был егерским. Он шел под развернутыми красно-бело-черными стягами (как сие часто бывает у северных немцев), а форма его была зеленой и черной. Никто (повторяю — никто!) ни разу не поинтересовался, — откуда мы и по чьему приказу здесь оказались.

Французский Штаб обрадовался, что какую-то из частей прислали охранять их "отдыхающих", а в командовании "Великой Армии" облегченно перевели дух, что Штаб обошелся "своими силами". Так выяснилось — во время следствий, проведенных по приказу взбешенного Бонапарта. Откуда появились сии документы (да еще на самом верху вражьей армии!) — Богу ведомо.

Как бы там ни было, — ежели у вражеской жандармерии и возникли какие-то изумления на сей счет, ни один из моих людей не понимал ни слова по-русски, внешность их была — нисколечко не славянской, а офицеры разговаривали с французами на прекрасном французском с легким "тевтонским" акцентом. А в высшем обществе справляться о национальности собеседника — как-то не принято…

Дело дошло до того, что все якобинские офицеры прибывали лично ко мне и моим адъютантам и просили "распределить их по квартирам". Никому в сием не было отказано. Вещи "отпускников" сразу же подхватывали молчаливые егеря и "обустраивали" пришельцев: всем топили русские бани, а мрачноватые каптенармусы и повара готовили чистое белье и хороший обед…

Латыши — дети Велса, и по их основному преданию — Велс, прежде чем разделаться с Перконсом, обеспечил тому баню, обильный ужин с питьем и вообще…

Впоследствии, — все из них говорили, что все происходящее с их участием было похоже для них на ежегодную летнюю "мистерию" гибели Перконса, а каждый из них в те минуты "сутью своей слился с Даугавою — Велсом". (И все они в те минуты решили, что "Война должна кончиться до Рождества", ибо "в сей день Перконс возвращает силу свою и опять сильней Велса".)

Помню, как какие-то молодые ребята (по виду — явные буржуа) спрашивали у меня, как им проехать к указанным им адресам и "Где тут — банья де рюсс?" Я им указал.

На другое утро, проезжая по горящему Велижу, я узнал одного из двух пареньков. Он полусидел-полулежал лишь в исподнем на завалинке у пылающей русской бани… Кто-то из моих егерей перерезал ему горло сзади и у мальчика так и застыло какое-то удивленное и обиженное выраженье лица.

Я невольно остановил лошадь, попросил прощения у трупа несчастного и сказал адъютантам:

— Слава Богу, что хоть помыться успел…" — на смертном одре я, наверное, буду вспоминать удивленное лицо сего мальчика…

Но сие было только лишь частью задуманного. "Главный приз" заключался в ином. Кроме отпусков в те дни шла Война и выяснилось, что большие силы французов должны идти мимо Велижа, не входя в город. Примерно к девяти часам утра они бы в массе своей оказались на марше в трех-пяти верстах восточней него. Наша кавалерия в сей миг нанесла б контрудар и погнала несчастных на Велиж, на его тихую речку с обрывистым западным берегом, на штуцера моих егерей…

Представьте же мое удивление, когда уже на рассвете (часов в шесть утра!) мне докладывают, что восточнее Велижа идет тяжкий бой. К семи наши подходят к Велижу и пытаются выбить из него — мои части! Да не просто "выбить", — какой-то идиот среди русских пытается навести переправу и выбраться на высокий западный берег — прямо под огонь моих снайперов, перекрывая нам все "директрисы" обстрела!

Я чуть не рехнулся от ярости… Я выскочил верхом на окраину, кою уже "очистили" мои егеря. Вылетаю на мост, у коего мы могли обратить в кашу тысячи лягушатников, а навстречу мне — страшно довольный русский. Морда, что твоя масленая сковорода — в месяц не обцелуешь! Говорит он мне по-французски:

— Извольте сдаться, мсье!

Я его так обложил, что он аж — посерел. Я сказал ему:

— Ты, чудак человек, — во сколько тебе сказали здесь быть? В девять?! А сейчас сколько? Ты что — до девяти считать не умеешь?! Ты понимаешь, что якобинцы, коих ты должен был положить, еще лес не прошли? Ты понимаешь, что теперь… Твою мать…

Твое имя, чудак…

Совсем уж сникший офицер промямлил:

— Сергей Волконский — Ваша Честь", — на том и расстались.

Конечно же, как старший по званию, я доложил дело так, будто Волконский действительно взял Велиж, хоть в реальности он "взял" лишь его залитую кровью и заваленную трупами "отпускников" восточную часть.

Меня за "Велиж" произвели в генералы, Волконского же в полковники, а потом — потихоньку предложили перейти на иной, — менее значительный пост. (Самое любопытное, что когда Волконский узнал, что именно "было в Велиже" он, как черт от ладана, открещивался от любого упоминанья себя в сей операции!)

Многие пеняли потом, что если б я так не обошелся с Волконским, — может он никогда бы не стал бунтарем. Я же…

Я в жизни не думал сомневаться ни в личной честности, ни безусловной смелости князя Волконского, но…

Я просто знаю, что князь начал атаку под Велижем за три часа до срока не по скудоумию, но — чтоб первым войти в город. Часы в те годы были дрянны и скверны, так что многим офицерам такие фокусы могли сойти с рук. Зато вообразите себе, — он стал бы "единоличным" и "единственным" победителем сражения в начале Войны. Сие — много стоит. А брань, в отличие от лычек и эполет… "На вороту", она, к сожаленью, "не виснет.

Знаете почему Волконский стал участником мятежа? То же самое, что при Велиже. Не будь Революции, — он так и остался бы заштатным полковником. Проиграй они (как сие вышло), для сего честолюбца — он ничегошеньки не "потерял". А уж приди к Власти он сам и его "сотоварищи" — "выигрыш" был бы и больше того, что его ждал при Велиже…

Да только "промахнулся" он с Велижем…

Иной раз кто-то из "шустрых" чуть "толкнет Судьбу под руку", — вдруг она "метнет" ему лучше? Да вот — шулеров испокон веков принято бить подсвечниками! Такова Божья Воля.

И раз уж такова Воля Его, неужто он не заметит этакого — вроде бы "невиннейшего" толчка?!

История сия нашла продолжение самое неожиданное. Приходит на днях в мой кабинет Варенька и говорит:

— Батюшка, благословите нас. Вот мой избранник.

Я же писал записку для Государя о положении дел в стране к очередному заседанию Тайного Совета, думал о своем и не сразу понял — о чем идет речь. А когда осознал услышанное, так растерялся, что выронил бумажки. Я поскорее нацепил очки, чтоб лучше рассмотреть вероятного зятя и — что я вижу?! Волконский-младший своею персоной!

Нет, я знал, что Вареньке нравится бывать в его обществе. Выросли они у меня на глазах, — на одних балах плясали, играли в фанты и прочее…

Наш дом весьма дружен с этой семьей. Но сердцу-то не прикажешь. Не сошлось с папашей, а дочка-то — младшенькая.

Обнял паренька, расцеловал в обе щеки. Не за папашу его, за деда друга моего закадычного Колю Раевского. Расцеловал, смахнул с глаз слезинку, достал графинчик, рюмки, разлил:

— Варвара, ты пока помолчи, у нас с дружком твоим мужской разговор предстоит.

Дед твой, мил друг, был моим другом верным, другом истинным. Зато папашу твоего, прости Господи, я в Сибирь закатал. Вот и надобно знать, каково у тебя к ним отношение. Что про отца думаешь?

Юнец смутился, хоть по всему и готовился к сей беседе, но от жандарма сего не укрыть. Шибко растерялся, разволновался весь, а потом и говорит:

— Как к отцу отношусь…? Кто б он ни был, для меня он всегда — родной батюшка.

— Хорошо произнес. Верно. С выдохом. А как ты — к деду, коий тебя воспитал, выкормил, вырастил?

— Дедушка… Он мне заменил и батюшку, и матушку. Люблю я его — больше жизни.

— Опять — хорошо. На сей раз и — впрямь хорошо. Верю, — любишь ты дедушку своего.

А скажи мне, мил друг… Твой отец деда-то не послушал. Пошел против Воли его. Так дед твой не то что зятя, родную дочь — Проклял. Ты-то как думаешь, на чьей стороне была Истина?

Юноша совсем побледнел, задергался, хлопнул рюмку всю залпом, занюхал обшлагом по-армейски, подумал еще чуток, а потом посмотрел мне прямо в глаза и тихо так говорит:

— Так то ж, — вопрос Совести. У отца была своя Истина. У деда — своя. Бог им — Судья. Правда — она для всех для нас разная.

Глаза у парня были хорошие. Чистые и честные. Я за мою практику редко когда такие встречал. Все больше с мразью…

— А в чем твоя Правда, мил друг?

— Моя Правда в том, что я Люблю Вареньку… И нету мне дел до того, чья она дочь!" — сказать по совести, давненько я не смеялся — до слез.

А тут и Варенька мне кричит:

— И мне, батюшка, без него жизни нет. Вот и моя Правда!

Я, продолжая посмеиваться, вынул третью рюмку, наполнил ее и рюмку Волконского и говорю:

— Да, я вижу, тут уж и без меня — сладилось. Выпьем же, детки, за то, чтоб жить нам по — Правде… Так, как Верится, а не так, как ты мне тут плести было начал… И не говори мне, что перегорело в тебе — на отца и на мать. Кто б ни были, — они тебя Родили… Правда, не вырастили…

Ну, милуйтесь, а я пойду, мать обрадую.

Выхожу из кабинета и слышу, как зять мой будущий с изумлением спрашивает:

— Так он не держит зла на моего отца?

А доченька отвечает:

— Глупый ты. Раз поставил он третью рюмку, я для него теперь взрослая. Теперь твой батюшка — моя головная боль.

Когда при дворе узнали, что я выдаю мою младшенькую за сына самого отъявленного бунтовщика, скандал грянул тот еще. Нессельрод договорился до того, что я из ума выжил, или — спился вконец. А на очередном заседании Сената ходила бумажка, в коей собирали подписи, чтоб осудить меня за потворство Изменникам.

На свадьбу пришли жандармы, Братья по Ложе, латыши, да однополчане, с коими дошел до Парижа. Из молодых, да ранних никто не явился. Кто заболел, кто по делам укатил. В общем… Верно, и у них — своя Правда.

Счастлив я, что хоть дочек правильно вырастил. Много у меня "в перекос", а вот доченьки меня радуют. Да и зятьями, не скрою, — Бог не обидел. Наверно, Господь Любит меня.

Итоги дела при Велиже оказались двоякими. Во-первых, и — самых главных Россия навсегда излечилась от "позора при Рущуке". Незадолго до Бородина у деревни Валуево после объявления одного из самых знаменитых Указов Войны (о нем речь чуть ниже) мои егеря перед строем солдат вывалили кучу офицерских книжек, наградных удостоверений, личных писем, золотых медальонов, разнообразных крестов и медалей противника. Гора у нас вышла такой, что за нею не было видно людей, стоявших напротив!

Наши солдаты маршировали мимо сией страшной груды и знали, что сие останки именно офицеров вражеской армии. Всякие разговоры, да слухи про то — что было, и чего не было при Рущуке сразу же прекратились. Раз и навсегда.

Теперь армия знала — и у нас есть "спецподразделения" не хуже турецких. И мы — сможем "вырезать" хоть самого Бонапарта, — "ежели захотим"! (Доложу по секрету, такой приказ приходил в мою часть, но после внимательного изучения всех "исходных" я лично принял решение: "Сие, вообще-то, возможно, но сопряжено с потерею всех участников сего предприятия. А любой из моих людей ценней для меня хоть десятка Антихристов!")

Другим следствием стали…

Так уж вышло, что Бонапарт первыми отправил на отдых — штабных артиллеристов. В отличие от прочих родов, артиллерия требует штабных указаний только лишь при осаде больших крепостей, да — в генеральных сражениях. Все прочее время "тихоходная" артиллерия "тащится" в арьергадре наступающей армии и штабные артиллеристы "сидят не у дел.

Зато в ходе сражений на них выпадает самое сложное, — они размечают и устанавливают "дирекции" и "восхождения" пушек загодя до того, как пушки выводятся на позицию. В ходе боя некогда ждать, — пока канониры выяснят углы наклонений стволов и офицеры из штаба французской армии обычно готовили этакие деревянные клинья. В момент выхода на позицию под ствол пушки забивался этакий клин и орудие сразу начинало стрелять с нужной "дирекцией" и "склонением.

Разумеется, — для каждой пушки французы готовили свой — особенный клин: именно для этого орудия и именно для той точки, где сие орудие должно бы быть установлено. Сие покажется сказкой, но… Во всех "великих" сражениях наполеоновской армии вам лишний раз укажут на то, что сам Бонапарт по образованию был, конечно, артиллеристом и именно сим объясняются столь губительные итоги огня его артиллерии. Во всех. Кроме одного.

В ходе сражения за Смоленск штабные артиллеристы не спали по несколько суток и благодарный им Бонапарт каждому дал отпуск на шесть дней… Опять же, — любой военный историк подтвердит вам, что в ходе Бородина французская артиллерия попросту "потеряла голову" и стреляла неизвестно куда с убийственными для своих же последствиями. Сплошь и рядом оказывалось, что ядра — или не долетали до целей, иль — попадали в своих же солдат.

Объяснение таково: Бородинское сражение — единственное для французов, когда для их пушек не были готовы "прицельные клинья". Не осталось людей, кои знали — как сие делается. Поэтому на Бородино французская артиллерия прибыла со "смоленскими клиньями", а те давали больший угол наведения и оттого более крутую траекторию полета ядра. (В Смоленске французы вели огонь по вершине стен крепости, а в районе Бородина крепостей нет, — нужны были более пологие траектории, иль иными словами: "тонкие клинья".) Единственным местом, где французы стреляли на диво, оказались "высокие" (в сравнению с окружающим полем) Флеши и именно там наш фронт и был прорван…

Другим следствием операции в Велиже стала… относительная небоеспособность вражеской гвардии.

Многие историки говорят, что Бонапарт побоялся использовать "последний резерв" в Бородинском сражении, но мало кто примечает, что менее чем за месяц до Бородина во всей гвардии произошли вынужденные перемещения среди офицеров.

"Новые" командиры попросту не успели узнать подчиненных, а для многих из них "карьерный скачок" от взводного до комроты стало серьезнейшим испытанием. "Освоение Власти" требует времени, а его у гвардейцев как раз-то и — не было!

Да, и в таком виде Гвардия могла воевать. Но любая атака с "неосвоившимся офицерством" кончилась бы ужаснейшими потерями средь "гроньяров", а ими рисковать Бонапарт не хотел. (Примерно — то же основание, как и у меня в "деле об устраненьи Антихриста". "Сделать можно, но любой из моих "ворчунов" важней для меня — всей прочей армии…")

По сей день отношение к Велижу, мягко говоря, — неоднозначно. Есть верящие, что "Велиж — военное преступление", другие же думают, что с того дня Война приобрела новую грань.

Особенно сия грань пришлась по душе многим русским. В "больших маневрах" нет ничего романтического, того — о чем можно было бы всю жизнь вспоминать перед барышнями…

"Большие маневры" — грязь, вши, голод, дизентерия, бездумные решения генералов даже и не ведающих о вашем существовании. Многие из юных романтиков, устремившихся на Войну с самыми благими намереньями, померли "неукротимым поносом", побыв пару месяцев "клюквами" старших по званию…

И вот — Велиж. Люди вдруг осознали, что бывает и иная Война. Война один на один в лесу, когда видишь зрачки противника в оптический прицел из засады. Война — когда ты с крохотной группкой товарищей прячетесь под мостом, а над вами грохочут сапогами тысячные орды противника. Война, когда Смерть — не абстрактный рев чужого ядра, иль посвист неприятельской пули, но — рукопашная в тихом лесу, когда ни те ни другие не хотят подать голос, ибо никому неизвестно — кому из вас придет помощь…

Такова — "лесная Война" и в ней в сто крат больше детской "войны", в кою мы все играли ребятами, чем в самых "грандиозных маневрах.

Относитесь к сему как угодно, но русские в душе — романтики, да авантюристы. На другой день после Велижа пошли рапорты с просьбою перевести их в мой полк. Так затеялось то, что впоследствии назовут "партизанской Войною в России.

Другим корнем "Партизанской Войны" стало поведенье самих оккупантов. Ежли б Великая Армия была сплошь французской, — черт его знает, чем бы все это кончилось.

Но к 1812 году француз был уже не тот. Страшные потери предыдущих войн сказали свое слово и от твердокаменных "ворчунов" — "гроньяров", кои одним своим видом, иль словом умели поднять чернь на Войну, почти никого не осталось. Основу армии теперь составляли "плуты" — "пуалю". Деклассированный элемент, поднятый со дна насильными мобилизациями.

Мало того, — принято забывать, что в том году Франция вела не одну, но — две кампании. В ставках все понимали истинное значение русской кампании рядом с испанской, но… Французы — галлоцентристы. Для них события в далекой России, — блажь! Война же в соседней Испании — дело государственной важности. Поэтому французское общественное мнение требовало именно испанской победы, а победу над Россией воспринимало, как уже свершившийся факт. И посему запретило брать много французов в Россию. (В чем-то сей запрет оказался спасительным!)

К сему надо добавить мнение самого Бонапарта. Перед походом он собрал своих маршалов, сказав так:

— Россия не умеет воевать иначе как — числом. Фридрих Прусский бил ее до тех пор, пока не утонул в реках крови, утопив с собой всю свою армию.

Не ждите в России простых и легких побед. Это будет война без изысков — стенка на стенку, мясо на мясо.

Мне не нужны хорошие люди. Оставьте их. Мне нужны люди скверные. Но много. Очень много. Чтоб на сто лет освободить жандармов от полицейской работы!

Заветы Императора исполнялись до йоты. Открылись тюрьмы и завсегдатаям предложили — в Россию, иль к Гильотине. Кому что ближе.

Я не верю, что есть народы хуже, иль лучше прочих и счастлив, что Война не взрастила во мне зла к Франции. Иль в ней — ко мне. Наш свет по сей день норовит говорить по-французски, — ведь Франция по сей день — Светоч Культуры для нас. Партизаны не убивали вражеских офицеров потому, что услыхав знакомую речь, опасались обидеть "родню" своих природных хозяев.

Возможно, такая приязнь проистекает из отношения к пленным. Французы, руководствуясь своей исторической памятью, немедля отпускали наших сразу по "замирению". Они подсознательно помнили нас союзниками и содержали в гораздо лучших условиях, нежели англичан, иль пруссаков с австрийцами. Когда Фортуна переменилась, мы вернули наш "долг.

Пленники становились гувернерами, приказчиками и даже управляющими в имениях их сторожей. Огромная волна якобинства, захлестнувшая Россию сразу после Победы, пришла из Европы не в ранцах темных солдат, но с речами пленных, хорошо образованных, "домашних" учителей. В сем смысле якобинцы, конечно, — победили Россию. Но сему стоит радоваться.

Не будь сих пленных, в России никогда бы не поняли и до конца не приняли — Пушкина, Сперанского, иль Бенкендорфа.

Но такое отношение было лишь к офицерам…

Вражеские солдаты, набранные из воров, убийц и насильников не пользовались никакой пощадой и уничтожались на месте. Простым людям не нужно разъяснять про Свободу, или — Террор. У людей все на лице написано. У одних способность стать лучшим гувернером для ваших детей, у иных — иное.

Мне не пришлось ничего выдумывать. Я лишь объяснял простому народу, что на нас идет орда нелюдей, потерявших все человеческое. Когда эта орда и впрямь докатывалась до мужика, он видел, что я не соврал и сердце его обращалось в камень.

Кроме французских уголовников на нас шли и прочие. Их можно разделить на три части: поляки, мамлюки и прочая шваль.

Польша окончательно "разошлась" меж Россией, Австрией и Пруссией в 1795 году. Сразу по подавлению очередного мятежа Костюшко. С той самой поры все мы считали поляков своими врагами и не допускали ни до оружия, ни до мобилизации. Поэтому к 1812 году Польша в рекрутском отношении была "нецелована" и накопила огромные людские резервы. С момента включения Польши в Империю Бонапарт пестовал ее и воспитывал в "польском духе", обещая полякам земли "от моря до моря". Теперь все сие выплеснулось…

Поляки — яростные католики. Столь яростные, что в дни мятежа их костелы превращались в настоящие крепости и суворовским армиям приходилось сперва бомбить их артиллерией, а потом брать тяжелыми штурмами. В итоге от костелов мало что оставалось, поляки же видели в этих штурмах особую ненависть "москалей" к католическим храмам и еще сильнее их укрепляли.

В 1812 году мстительные поляки мало того что обращали всех в католичество, но и обязательно разрушали православные храмы у себя на пути. Зайдут в церковь, увидят иконостас и давай все жечь, да рубить! Так что агитация напрашивалась сама собой. "Сила Антихриста.

Мне сперва не верили. Но когда мужики на своем опыте вдруг убедились, как вроде бы спокойные культурные люди просто меняются в лице при виде иконы, плюют на них, рубят саблей, да топчут — и у них не осталось сомнений. Это и есть — Легион. Силы Тьмы. Войско Антихриста.

С мамлюками был иной казус. Как вы знаете, — мамлюки — славянские дети, выращенные в яростном магометанстве. Сие — элитные части бывших султанов, ведомые мамлюкским принцем Мурадом, иль маршалом Мюратом — на французский манер. Так вот у них есть заковыристая традиция.

Видите ли… Так уж пошло исторически, что в мамлюках — только мальчики. Тысячи, десятки тысяч мальчиков, живущих в огромных казармах под палящим египетским солнцем.

А когда в одном месте собрано столько мужчин, в жизни не видевших женщин — недалеко до греха. В незапамятные времена первый мамлюкский султан Египта — половец Коттуз (кстати, согласно преданию — предок Михаила Илларионовича Кутузова!) ввел дикий обычай. Раз в две недели мамлюки имели право войти в любой египетский дом и взять любую женщину из расчета десять человек на одну бабу по разу.

Обычай варварский, но в те времена он казался единственным средством, чтоб юные мамлюки хоть как-то приобщались к дамскому обществу, а не… "варились в своем соку". С той поры в Ниле много воды утекло, мамлюки утратили былую власть и египтяне отменили позорный обычай. (Их можно понять.)

Ежели не ошибусь, — вот уже почти триста лет мамлюки живут "своею казармой", размножаясь исключительно войнами за счет пленных мальчиков. На Венском Конгрессе мы запретили само существование сего "ордена", ибо он не просто содомский, но и — сатанистский.

Люди сии числят первым мамлюком принца Заххака, которому Иблис (тамошний Сатана) предложил сделку. Необычайно красивый Заххак позволит Иблису "поцеловать себя в обе лопатки", а тот за сие дарует ему — Высшую Власть.

С той самой поры пленных мальчиков чуть ли не поротно "целуют в лопатки", и ежели те выдержат сию процедуру — принимают в мамлюки. ("Целуют" так, что из пяти пленников четверо умирают. Зато мамлюками становятся самые крепкие и здоровые парни.) А уже принятый в мамлюки может подойти к любому из своего отряда и предложить тому "алиш-такиш" — когда оба по очереди будут то мальчиком, то девочкой.

Такова традиция. Я сразу понял, что там, где "пойдут" лавы Мюрата, местных мальчиков ждет черт знает что, и добром остерег их родителей. Не упоминая Заххака, объяснял, что люди сии — сатанисты. Это у них способ такой — обращать в свою Веру…

Мне опять не поверили. Пока не пришли мамлюки. А после того… В общем, с того дня мне — истово Верили.

Надо сказать, что Бонапарт очень заботился о своей армии. Именно он ввел моду на лазареты, в коих не просто бросали раненых умирать, но и делали им нешуточные операции. А кроме того в каждом полку был медик, коий нарочно следил за отбором шлюх, ублажавших воинство победительной Франции. Но забота сия простиралась лишь на французов.

Поляки — особый народ. Они настолько ненавидят "москалей", немцев, евреев и прочих, что никогда не становятся источниками "стыдной" заразы. После "забав" с пленницами (иль пленниками), они обычно их убивают. Исключение делается лишь для девиц польского корня, с коими сии шляхтичи сама скромность. Опять же — высокая любовная культура поляков заставляет их следить за своими болячками. Чтоб не "огорчить ясновельможную пани".

С мамлюками все проще. Да — они сплошь содомиты. Но все их жертвы после "этого самого" иль покойники, или — мамлюки. А в столь тесном сообществе "болячку" не скроешь!

Иное дело все прочие. Эти шли подневольно, не имели галльских лазаретов, польского гонора, иль мамлюкских казарм. Посему сифилис цвел средь них пышным цветом.

По неизвестным науке причинам, восточные славяне неспособны противостоять сей заразе. Человек сгнивает заживо за полгода. В итоге повсеместно, где бы ни ступала нога оккупанта, вспыхивала эпидемия "срамной болезни".

Неграмотные люди, видя сии ужасы, не могли объяснить сего, иначе чем "Пришествием Антихриста". А как еще понимать, — ежели постояли пришельцы в чьем-то дворе, а у хозяйки через неделю "чирьи пошли", а у хозяина — нос отвалился?! Божья Кара!

Нередко бои с вражьими фуражирами начинались с того, что мужики добровольно отдавали тем нажитое, но при этом не подпускали к себе. Те, не видав до того столь удивительного приема, требовали, чтоб кто-то из местных первым попробовал подношений и давали местному старосте кусок от брошенного наземь хлеба-соли. В ответ следовал плевок вместе с отчаянным размахиванием крестом, да кадилом, а дальше…

Оставались либо фуражиры, иль — мужики. А провиант сжигался, как теми, так и другими. Одни думали, что все отравлено. Другие, — что все к чему те прикасались — проклято.

Когда-нибудь задумайтесь над тем, что "мужицкие" отряды (за вычетом чудом спасшихся офицеров противника) никогда не брали врага в плен, никогда не "поднимали с поля трофеев", а убитых врагов не хоронили по-христианскому обычаю, но только — сразу сжигали…

Когда я уяснил для себя это все, само собой написалось прошение Государю, Синоду и Штабу. Я писал так:

"Враг запятнал себя воровством, грабежом и насилием. Посему армия его — Сила Зла.

Враг жжет иконы и рушит Церкви. Посему армия его — от Врага Рода Нашего!

Враг насилует мальчиков ради кощунств и обрядов. Посему сие — Сила Содома.

Враг носит в жилах Срамную Болезнь — самую страшную и губительную для всех христиан. Посему сие — Сила Блуда и Мора.

Наш Святой долг призвать все доброе и хорошее, что есть в каждом из нас.

Каждого из наших солдат, или офицеров, запятнавших себя воровством, мародерством, иль бессудным насилием — надобно предавать смерти. Против воровской армии нельзя быть Без Чести.

Все в армии должно совершаться с Божьего соизволения, торжественного молебна и благословения батюшки. Посему прошу передать в войска столько священников, сколь это возможно и приказать командирам в вопросах морали и нравственности ни в чем им не противиться. Пусть и в ущерб воинским интересам.

Запретить всякое мужеложство в армии. Уличенных казнить под барабанный бой. Без упокоения после этого.

Требовать от солдат сходиться с женщинами лишь по взаимному согласию с дозволения присланного священника. Лишь по Любви, иль ради утешения вдов и сирот. Брать слово с солдата, что после Победы он найдет доверившуюся ему и честно пойдет с ней под венец. Ради того, — отпустить всех таковых из армии после Победы".

Я не слишком хорошего мнения об Александре, но верю многим свидетельствам, что он рыдал, читая это письмо. И я знаю, что выплакавшись, он сразу поставил под сим свою подпись.

Когда мои предложения читали в Синоде — главы православия встали, как один, и вознесли Славу Господу, что хоть кто-то из Штаба наконец-то внял всем надеждам и чаяниям Русской Церкви. В тот же день было послано по всем губерниям и уездам и не нашлось ни одного из сельских батюшек, кто отказался б надеть армейскую форму!

Тяжелей всего мое послание встретили в Ставке. Наследник Константин тут же стал брызгать слюной и кричать, что все это — направлено против него! И так далее…

Многие шушукались, — в нашей армии нет офицера, коий не причастился бы к прелестям своего денщика, или "клюквы". Да и потом, — все армейские состояния составлены из трофеев, так что все лихорадочно обсуждали, — имеет ли сей Указ обратную силу.

А потом сам Барклай поднялся и веско сказал:

— Раз уж мы воюем за Святую Русь, причастимся-ка и мы к святости. Я подпишу сие с оговоркой, что Указ действует лишь на время войны на Святой Руси", — и все выдохнули с облегчением.

Как глава Особого отдела Русской армии, доложу, — за весь 1812 год нами не зафиксировано ни одного случая воровства, насилия, иль мародерства у наших людей. Ветераны говорят, что с людьми творилось что-то необычайное они будто стали на голову выше и будто — "светились внутри". Если в первые дни войны вслед нашим частям разве помои не выливали, после сего Указа мужики (особенно белорусы), единожды узрев сих солдат, сами просились в наш строй.

Ежели униаты дали триста тысяч штыков в армию Шварценберга, белорусы поставили сто тысяч штыков в нашу армию. Отсюда разница в нашем нынешнем отношении к Украине и Белоруссии.

А уж какой нравственный подъем был в самой России, — это невозможно и передать. Это было похоже на сказку. А у всякой сказки есть свой конец…

Первое открытое нарушение "Святого Указа" случилось в Минске в декабре 1812 года. Наследник Константин устроил откровенно содомскую оргию, а когда ему пригрозили, отрезал:

— Мы уже не в России!

Вы скажете, — вот негодяй! А я отвечу — политик. Уже тогда было ясно, что Константин примеряет на голову венец Царства Польского, а вопрос о принадлежности Белоруссии — вечный "оселок" на коем поляки проверяют Верность их королей в "святой войне с москалями.

Вообразите же, что человек нарочно отказался от "святости" и "спасенья Души" ради сиюминутных политических интересов… Да еще — таким способом. Что самое удивительное, — после сей оргии Константин и впрямь стал главным претендентом на польский трон. Поляки плевали на его содомию, — для них важней то, что их новый царь заявил: "Минск — не Россия"!

Русские историки любят чуть ли не по дням описывать Войну 1812 года. Их можно понять, — мы тогда были самой Чистой, Светлой и Честной армией, кою можно представить.

А уже к 1813 году мы вернулись в прежнее свое состояние. И о более поздних годах русские историки вспоминают, скрепя сердце. Их не стоит винить. Я сам стал служить в прусской армии, чтоб не краснеть за Россию. Будто все то злое, поганое и нехорошее, что было задавлено в людях на целый год, вырвалось на поверхность! Наши союзники сделали все от них зависящее, чтоб только мы скорей убрались из Европы… И я их понимаю.

Это был не первый Указ Войны, писанный с "моего голоса". Второй был во сто крат страшнее и проще.

В начале августа отряд, ведомый поручиком Невельским, исполнял задачу по разведке боем.

Дорога назад шла через хлипкий мостик, причем офицеру, охранявшему мост (не из моих) была дана простая команда: "до появления якобинцев, или группы Невельского моста не взрывать.

И вот, представьте себе, — откуда-то к тому мосту принесла нелегкая какую-то совершенно заблудшую часть. И ее командир при всем честном народе налетел на охранника, — мол, почему мост не взорван? Мол, лягушатники вот-вот появятся, а вы тут — репу чешете. Сей фанфарон отстранил охранника от команды и чуть ли не самолично подорвал тот чертов мост.

И надо же так случиться, что буквально через какой-то миг к бывшему мосту с той стороны подходят люди Невельского, а у них на плечах — чуть ли не драгунский полк якобинцев. Наши надеялись проскочить, да прикрыться охраной, а тут — такой казус.

Ну, и порубили их всех на глазах…

Парень, что командовал охраной моста, оказался человек Чести, — вынул пистолет и пустил себе пулю в лоб. А эти скоты… Даже не почесались! Будто бы так и надо.

Я когда узнал о сем деле, собрал офицеров, помянули мы Сережу Невельского добрым словом, а про этих… Я своим людям дал Клятву, что этого теперь во всей армии никто не забудет.

К нашим мы вышли 20 августа. Тут же по моему представлению всю ту часть распустили и нижние стали штрафными. Младшие — разжалованы до рядовых с запрещением на продвижение до "смытия кровью". Старших ждала иная участь.

На рассвете 22 августа 1812 года всех четверых вывели перед гигантским каре наших войск на окраине деревни Валуево и я громко зачел главный Указ Войны. Указ вошедший в Историю под именем "Восемь-Двадцать два.

Суть его сводится к трем словам: "Ни шагу назад". Единственной мерою пресечения признавалась Смертная Казнь — на месте без суда и без следствия. К Дезертирству приравнивались — Паникерство, Распускание Слухов, Пораженческие Настроения, Неподчинение Начальству и — прочая, прочая, прочая…

"Приговор исполняет начальник Изменника. Если он не может, или не желает совершить этого, Указ в отношеньи него самого приводит в исполнение вышестоящий начальник.

Указ составлялся мной с Аракчеевым по горячим следам Рущука, но в связи с улучшением дел на Дунае не нашлось повода.

Когда самые бравые генералы на рассвете 22 августа услыхали от меня текст Указа, все как один — побелели, как полотно, но никто не решился даже "глазу поднять"!

Я приказал осужденным снять ремни, встать на колени и молиться перед встречей с Всевышним. Потом грянул залп…

Я из какого-то внутреннего отвращения приказал накрыть тела грязной холстиной, так что когда мимо места стали прогонять армию, солдаты видели лишь босые ноги, да плечо полковничьего мундира с золоченой эполетой, выглядывающей из-под кровавого полотна. И еще — аккуратно сложенные ремни и четыре пары прекрасных офицерских сапог из телячьей кожи.

Это при том, что даже в лейб-гвардии сапоги нижним меняли раз в три года, а в прочих — вообще, как придется. И, разумеется, солдатские сапоги были не из телят, но свиней, выращиваемых на фермах моей семьи, а это большая разница.

И вот когда каждую из частей останавливали и оглашали Указ, люди, как зачарованные смотрели не на тела казненных, не на их голые пятки, но — сии сверкающие на утреннем солнышке сапоги, страшно бледнели, и начинали мелко креститься…

Холодное утро, солнце только встает и от этого — холодней. Роса кругом, у многих сапоги, а то и башмаки с обмотками — каши просят, а тут в рядок четыре пары пустых, новеньких, начищенных офицерских сапог из телячьей кожи и — уже ничьи!

Все забылось, — и текст Указа, и гора документов французов, убитых нами при Велиже, и сами тела расстрелянных, а вот сапоги у всех, кто их видел остались. Мне потом даже офицеры признавались, что еще долго, — до самой Победы им всем по ночам являлись те сапоги. Только уж не чьи-то, а свои собственные…

Много лет прошло с того дня, но эти сапоги не выходят у меня из памяти. Наверно, нужно было не так, но в те дни я ходил сам не свой. В Риге убило моего отца.

Отец мой не снискал армейского счастья, но прослыл истинным бургомистром. Он хорошо подготовил Ригу к Войне, да и потом не уходил с бастионов… Во время одной из инспекций вражье ядро рвануло в десяти шагах от него…

Про него шутили, что он настолько большой, что нужно ядро, чтоб убить его, или хотя бы сбить с ног. И он сам поверил в сие…

Никто не обратил внимания на тот случайный разрыв, да и отец, по словам очевидцев, как будто отмахнулся от мухи и пошел себе дальше. А потом присел на валун и… Осколочек был совсем крохой, — чиркнул по горлу и — все…

В ночь перед Бородиным я подал бумагу Барклаю. Уяснив мою просьбу, фельдмаршал впал в расстройство, ибо — с одной стороны, он желал исполнить наказ "поберечь первенца", а с другой — не видел причин, по коим смел отказать.

В конце он сдался и задал вопрос, — почему я так жажду "стоять перед батареей Раевского"?

Я отвечал:

— Я начинал дела с хлорным порохом и знаю все достоинства и недостатки пушек нового образца. Никто лучше меня не расставит людей так, чтоб — и они не мешали стрельбе, и пушки стояли бы в безопасности.

Граф Барклай выслушал сии доводы, а потом, отмахнувшись от них, как от мух, произнес:

— Сие вы доложите штатским, да прочим барышням. Я хочу знать, — почему вы норовите сунуть башку под все вражьи пули, да ядра, что будут свистать в тех краях? Совесть замучила?!

Я подтянулся и отрапортовал:

— Через многие годы все спросят одно: где ТЫ был в день Бородина? Что ТЫ делал в тот день?

Я требую прав отвечать: "В егерях. Перед Раевским", — но не: "Вешал трусов в тылу". Почувствуйте разницу.

Михаил Богданович расхохотался, погрозил пальцем и, вставая из-за стола, как отрезал:

— Ребячиться изволите, Ваше Превосходительство?! Нет, и еще раз нет. Я обещал Вашей матушке.

Что-то лопнуло внутри меня, обдало огнем и какими-то искрами… А потом из меня непрошено вырвалось:

— Ваше Сиятельство… У меня отца… в Риге убило… Его схоронили уже, а я и — не знал. Не оплакал… Мне теперь надобно в рукопашной с ними сойтись, или — я жить не смогу.

Его, как солдата, — на бастионе убило, а я — как вор — по лесам, да оврагам…

В рукопашную мне бы теперь… В рукопашную…

Военный министр долго молчал, потом все чиркал кремнем, и никак не мог раскурить свою трубку…, а затем сухо прокашлял:

— Займи тот рубеж… И Бог тебе в помощь.

Посреди позиции тек Стонец, коий справа от нас впадал в Колочу, прямо по фронту еще какой-то ручей, а слева — псковский полк егерей князя Васильчикова.

(Через шесть лет он станет командиром Лейб-Гвардии Семеновского полка, а я — его заместителем. На деле же — в лагерях Семеновского полка тренировались мои "зондеркоманды", составленные из мадьяр и хорват. К самому же Семеновскому полку я имел весьма "странное" отношение.)

Прямо передо мной (я стал "дополнительной" линией обороны) на том берегу ручья без названия стоял новгородский полк егерей под командой Колесникова. (На Руси испокон ведется обычай — рядом стоят "земляки". Оттого — рижане просто не могли не встать меж псковичей с новгородцами.)

Передний край Колесникова кончался в топком овражке, в коем могла увязнуть атака противника. А дальше виднелась деревня Алексинки, занятая уж отрядами якобинцев, а за ней — черный лес, из коего ползла змея армии "двунадесяти языков.

Там, за Алексинками была и деревня Валуево, где в высокой траве остались четыре пары ничейных сапог и через кою якобинцы перекатывались к Шевардину, — чтоб развернуть свой ударный кулак на Флеши. Дорога же по той стороне Колочи, — справа от меня была вся изрыта траншеями. Враг, издалека увидав наши кресты, понял, что место сие до боли напоминает Прейсиш-Эйлау, и не пожелал брать "немецкие" траншеи в лоб, а решился бить по "русским" Флешам.

По Флешам…

Сие не принято рассказывать штатским, но Кутузов избрал не лучшую расстановку для битвы. За это его всячески критиковали Барклай с Беннигсеном… И знаете что?

Кутузов — Гений, а Барклай с Беннигсеном — не очень. Но здесь надобно понять одну вещь. Почему Бородинскую битву готовил Кутузов?

После войны, чтобы как-то объяснить "непонятную" замену Барклая Кутузовым родилась версия, — мол, русский народ и сам Государь — страшно недовольные постоянными отступлениями обратились к "истинно русскому полководцу" — и так далее…

Поверьте мне, как "варягу" и начальнику жандармерии, все сие — полная чушь. Во-первых, так уж повелось в Российской Империи, что мнение простого народа интересует Власть (мягко говоря) — не в первую очередь. И даже — не во вторую.

Причиной сему стал Земский собор времен Годунова, да — Смута с "Семибоярщиной"… С той поры Власть в России "зарубила себе на носу" некие Истины…

Какие? Ну… К примеру, — из той же летописи слова не выкинешь, а там сказано: "Варяг Рюрик убил славянских князей Аскольда и Дира, а народ сему — радовался.

Какие из сего выводы следуют — решать вам.

С жандармской же точки зрения — не совсем ясно, — мнение какого народа слышала Власть? Видите ли, — по причине военного времени всякое перемещение штатских "без пропусков и дозволения свыше" попросту запрещалось. Государь опасался наемных убийц и Санкт-Петербург был окружен кольцом "спецчастей", кои (извините меня за подробность) попросту вешали всех "бродяг" и вообще "подозрительных"!

Как жандарм, я — положительно не понимаю о чем идет речь, — кто и при каких обстоятельствах "пробрался" к моему кузену и доложил ему, что на счет Барклая с Кутузовым думает, или знает "народ"?! А ежели таких людей не было…

Остается лишь двор. Но "двор"-то был как раз за Барклая!

Видите ли… Барклая "потрепал" Бонапарта при Прейсиш-Эйлау и превосходно провел войну с Швецией. Кутузов же — был "разбит" при Аустерлице и не кончил войны с турками по причине "Рущукского дела". Мало того!

Барклай был любезен двору своим "тевтонским" отношением к дисциплине, а его "ливонские егеря" (ежели и были настроены против русских) славились "тягой к принципам монархическим"!

Повторюсь еще раз, — самые богатые и развитые провинции Российской Империи в смысле политики стали "оплотом" самой свирепой "феодальной реакции" в худшем смысле этого слова. И самое что ни на есть "квасное", да "посконное" окружение русского трона инстинктивно чуяло сие "родство душ" с самыми свирепыми "нацистами" моей Риги… Ворон ворону — глаз не выклюет!

Кутузов же критиковался, как "квасниками", так и "нацистами" за свое "чересчур мягкое отношение к низшим" и в сием чудилась (вообразите себе!) даже — "проповедь Революции"!

Поверьте мне, — уж кто-кто, но "Кутузов во главе русской армии" этой "нежити" мог привидеться лишь в кошмаре под утро… (Впрочем, Герцен как-то мне говорил, что "беснующимся" "кошмарами" должны представляться обычные сны. Самые обычные сны нормальных людей… Я смеялся до колик!)

Так как же Кутузов все-таки оказался во главе русской армии? Сие весьма скользкая штука…

Видите ли… В 1808 году "Михал Ларионыч" подал докладную записку, в коей анализировал… "поведение Бонапарта и вообще — любого агрессора". За четыре года до Великой Войны гениальный Старик написал:

"Любой агрессор, любой маниак, одержимый манией собственного величия, все равно подготовится к любой войне лучше любого государства, ведущего нормальную жизнь. Тягаться с таким — разрушать самое себя и Душу свою, ибо непрерывная подготовка к Войне приучает нас к Злу и Насилию.

Как же противостоять всему этому? Нормальное государство, исповедующее Мораль и Порядок, ничем не может укротить сие Зло, кроме — Живота своего.

Ключ к Победе над подобным агрессором, — смертная Оборона и постепенное истощение Армии Зла. Зло — не всесильно. В отличие от Добра оно не живет в людских Душах, но насаждается в них извне. Ежели удастся хотя б истощить Всемирное Зло, Путы его падут и Армия Зла самоистребит самое себя — ибо живет она внутренним самоедством.

На первый взгляд — мудрено и заумно, но… Кутузов первым из военных мыслителей указал на "органический дефект Зла" — необходимость для такой армии "выиграть быстро", — "блицкригом.

Михаил Илларионович первым подметил странную особенность "стремительных армий" — их крайнюю "внутреннюю неустойчивость" после первых же поражений. Другое дело, что они обычно настолько сильны, что сиих поражений и… не бывает.

Отсюда и — "Жертва Живота своего". По мысли Кутузова у Бонапарта обязана была б выиграть армия… — готовая умереть.

"Что значит Жизнь одной армии, какой бы сильной и великолепной она ни была? Ежели она умерла за правое дело, знамя павших подхватят их братья, сыновья и отцы. Кто из Честных не встанет — пусть и на Смерть, — за Правое Дело?!

А кто притронется к Знамени Проклятых?

Какой вор, насильник, или убийца встанет за Неправое Дело, коль первая Армия Зла была уж разбита? Умирать — не в обычаях этой публики. Она хочет жить. И именно потому армия их может быть уничтожена" — так писал Михаил Ларионович.

Идея того, что победа в Войне с Бонапартом лежит через фактическое самоубийство — шокировала русское общество. Бумага Кутузова была чуть ли не проклята тогда — в 1808 году.

Но потом случилась турецкая и Кутузов, воюя с турками один против пяти, показал, как действенна его "смертная Оборона". Михаил Илларионович нарочно ставил русскую армию в такие жуткие положения, где малейшая слабость значила бы конец всем. И люди, коим отступать было некуда, показывали чудеса героизма и взаимовыручки.

Турки же, не ждавшие столь жутких "побоищ", всякий раз выказывали "слабину", обращались в позорное бегство и… Но историю сей войны, вы, наверное, знаете.

Главная идея фельдмаршала была в том, что Кутузов нарочно делал "дефект" в собственной же позиции. "Дефект" столь явный и очевидный, что турецкие генералы с их наставниками — лягушатниками считали себя просто "обязанными" наказать русских за "подобную глупость.

Я уже говорил, что Кутузов велик потому, что все думали, что они знают — куда его нужно бить.

После того, что случилось в Рущукской крепости, Кутузов тяжко болел. Фактически он так и не оправился от столь страшной раны, оставив нас, грешных, посреди Великой Войны. Но если тело его болело и умирало, Разум фельдмаршала был Светел, как никогда. С больничной койки Михаил Илларионович фактически "выпестовал" всю идею, стратегию и тактику Великой Войны и вопрос — "почему Кутузов перед Бородиным был назначен командующим?", — на самом-то деле звучит: "Почему он не был Командующим с первого дня?

А вот тут-то и начинается "Большая Политика.

Две наиболее боеспособных части имперской армии — ливонские егеря и башкирская конница, оказались составлены из "инородцев" Российской Империи. Это уж после Победы заговорили о гусарах с казаками, да "простом мужике". Но ежели поднять любые архивы, выяснится, что из каждых пяти наших конников лишь один представлял регулярную армию, второй был казак, а три других татарин, башкир, осетин, да калмык!

Я половину воспоминаний рассказывал, как мы создавали нарезное оружие, оптические прицелы, да "унитарные патроны" к нему. А ежели посмотреть на статистику, выяснится, что главным "метательным" оружием имперской армии оказался (Европа была просто в ужасе!) дедовский лук с "калеными стрелами.

Кстати, Европа была в ужасе не от "дремучести русских", но того, что татары с башкирами выпускали семь стрел за то время, пока несчастные фузилеры давали три выстрела! Ну, а когда пусты колчаны, "дикие степняки" принимались за сабли и неизвестно — что для врага было хуже.

А теперь задумайтесь-ка над тем, что татары с башкирами — магометанцы и Россия все это время воевала с магометанскими странами. Теперь вспомним, что лучше всего "экипированы" для Империи были мои егеря, а они — не слишком-то любят русских.

Зато военным министром был "наш" Барклай и "под ним" мои егеря "пошли драться"! А когда в Прибалтике разгорелась форменная резня, Государь и сместил Барклая, назначив Кутузова. Верней, — "хана Коттуза", как объявляли по татарским кочевьям.

Татарские лошади обычно не кованы и от этого легко сбивают копыта. Испокон веку татары с башкирами воевали зимой — их низкорослые мохнатые лошаденки лучше других переносят морозы с бескормицей, а по снегу и льду некованое копыто получает превосходство над кованым.

Вот это и есть — "русское византийство"! Когда я делюсь сей историей с иностранцами, у них широко раскрываются глазки и они в состоянии ими лишь хлопать…

Кто еще, кроме кузена, смог бы убедить сперва одних своих недругов влезть в драку на своей стороне, а потом — "угодить" и вторым, да так что все это "удачно легло в ткань Войны"?!

Теперь, когда я доложил самое главное, — перейду к частностям. Во-первых…

То, что "есть под Москвой большое поле" выяснилось… осенью 1810 года. Да-да, — сразу же после разгрома австрийцев при Ваграме мы начали разработку будущего Генерального сражения грядущей войны.

Кстати, — на первых порах в сей разработке принял участие князь Тучков. Вообразите же ужас и смятение Штаба, когда молодая княгиня Тучкова на светском рауте ляпнула в присутствии неизвестно кого:

— Мы вчера с мужем искали на карте Бородино. Он сказал, что ему было Видение — там грядет страшная Битва!

Тучков был немедля изгнан из Штаба и…

Но об этом чуть позже, а пока доложу лишь, что "пушки Раевского" (бронзовые чудовища в три тонны — каждая!) были установлены на Батарее Раевского… в мае месяце. За два месяца до того, как Наполеон форсировал Неман. А потом два месяца кряду русская армия "позорно драпала", но почему-то "драпала" она исключительно — в сторону уже установленных пушек, да заранее сделанных Флешей… Вопросы есть?

В итоге Бородинская расстановка была очень забавна. Ежели траншеи Первой армии, перемешанные лесами с ручьями, и вправду выглядели неприступно, Вторая армия торчала в чистом поле, вроде бы открытая ударам вражеской кавалерии.

Сегодня на лекциях Академии Генштаба такие позиции именуются "обороной с висячим флангом". Вплоть до Бородина считалось, что сильный удар по "висячему флангу" завершится "складыванием позиции" с неминуемым окружением и всеми вытекающими отсюда последствиями.

Бонапарт, обнаружив именно такое построение, был на седьмом небе от счастья! Но, как гласит жидовская поговорка, — "встретились на рынке два дурака: один не знал — какое богатство купил, а второй — какое богатство только что продал!

В реальности, опасность прорыва под Ригой (и угроза Санкт-Петербургу) привели нас к тому, что Первая армия тайно разделилась аж в Витебске. Нужно было держать поляков по всему течению Даугавы и латышей "отозвали" на север.

Огромная система траншей на том берегу Колочи в реальности пустовала. Резервы же хитрый Кутузов увел вглубь к Семеновской, чтоб при случае либо занять сию "обманную" (а в реальности — пустую) позицию, либо бросить людей к Флешам. Наш фланг прикрывался тонкою линией егерских постов в надеждах, что Бонапарт не станет рисковать "вторым Прейсишем.

"Осью" ж всего стала Батарея Раевского. Задумка была в том, чтоб Батарея "накрывала" как можно большую площадь. Поэтому исполинские пушки крепились не на обычных лафетах, но — круговых панорамах. Теперь они не могли изменить угол стрельбы, иль дальность выстрела, зато сектора их обстрела составляли небывалые прежде сто двадцать градусов! За счет этого мы достигли небывалой плотности "заградительного огня". (Хлорный порох толкает большую массу картечи, но — без какого-то определенного направления. Картечь летит как бы — "веером"!)

Огонь Батареи был призван не столько выбивать живую силу противника, сколь пугать его! Ведь под таких монстров никакая пехота не сунется, а вот кавалерии сие — нипочем. Но мы и жаждали именно конного удара противника! Вот что сказал на разборе Кутузов:

"Ввиду перевеса в подвижности враг успевает перебросить резервы по всей длине фронта. Стало быть главная задача на битву — лишить его кавалерии.

Коль мы заставим врага бросать конницу на Батарею и Флеши, когда-нибудь она и — иссякнет. А без конной поддержки пехота его — сама сдохнет от голода с холодом. Всю инфантерию, все пушки можно бы сдать, но за каждого потерянного коня — спрошу со всей строгостью. Нам бы, ребята, выбить его лошадей — тут-то он у нас и попрыгает.

После напутствия я вернулся в "родную" траншею и был встречен товарищами из русских полков. По обычаю мы выпили, как водится — за знакомство, и пошли в баню париться. Перед завтрашним днем — вся армия мылась и надевала все чистое.

Мои новые друзья, ввиду того, что я был вхож "наверх", забросали меня вопросами и рассказали местные слухи. Самое большое впечатление на всех нас произвело дело… Тучкова.

Я уже докладывал вам, как сего болтуна изгнали из штаба, а потом… Было хлеще.

Князь шибко опозорился в дни войны с Швецией, угробив в финских лесах весь свой корпус, и его… "отправили в отпуск". Бессрочный — надо сказать.

Но князь, будучи человеком все-таки Честным (длинный язык, да неспособность командовать не отменяют прочие добродетели), все хотел хоть как-то смыть свой "позор". Тогда ему предложили "набрать ополченцев.

Никто и думать не мог, что князь примется с таким упорством и рвением, что корпус будет готов к Бородинскому делу! Впоследствии говорили, что князь оказался хорошим оратором (сие обратная сторона "длинного языка") и одной своей речью он мог "зажечь"!

Набирал же он исключительно добровольцев в губерниях "свободных от рекрутской повинности", — то бишь на Украине. В итоге треть его корпуса оказалась с Подолии, — той самой Подолии, коя дала триста тысяч штыков "на войну с москалями"!

Особый отдел был завален известиями о готовящемся в Корпусе мятеже и том, что чуть ли не тучковские адъютанты — законспирированные масоны уговаривались убить командира и перевесть Корпус на вражью сторону.

Кутузов вообще не хотел принять Тучкова под таким соусом — люди, мол, необучены, но все уперлось в то, что Корпус лишь на треть был униатским. Наполовину же он состоял из добровольцев полтавского, да черниговского призыва, искренне желавших драться за Родину.

В том — вечная закавыка. С Польшей ясно — она лютый враг. С Белоруссией понятно — она верный друг. А вот как с Украиной?

Пытаться объявить "наш" берег Днепра — Малороссией, а "тот" Украиной, как это было при Кочубее — глупость. Это — один народ. Делить их на православных и униатов? Тоже не совсем верно. Вон, в Житомире — две трети "наших", а город "бунташный". А в Киевской губернии и того хлеще, — там "слоеный пирог"!

И вот что делать? Оттолкнуть их, назвать противником — свинство. Довериться целиком и дать им "всадить нож в спину" — тоже не хочется.

Корни беды уходят в украинскую историю, когда тамошние гетманы могли по своему разумению "примыкать к потентатам", — Турции, России и Польше. Тот же вроде бы "наш" Богдан Хмельницкий недаром изображается только в чалме большую часть своей жизни он служил султану и даже обрезался в мусульманство. А чисто исторически — это страна с единым народом, коя всю жизнь воевала с собой в трехсторонней войне!

Полтава с Черниговым, — держались России. Галиция, да Подолия польской. Киевщина с Новороссией — турецкой. "Турок" фактически "вырезали" и Киев с Новороссией теперь заселяют, как "наши", так и "униаты". Как, где теперь "провести линию"?!

Вот и с тучковским корпусом случилась та же беда. Треть — подоляне. Половина — полтавцы. Шестая — уроженцы "турского" Киева, а стало быть теперь — вперемешку. "Разведем" "подолян", да "полтавцев" в разные стороны — что с киевлянами делать? Днепр-то делит губернию точнехонько пополам!

А тут еще одно… Корпус прибыл без пороха (не положено "униатам"). Ну, так не все ж они — "униаты"!

Не дать пороха людям, — выразить им недоверие. А выдашь его униатам, догадайся, в кого они станут стрелять! Вот тебе и задачка с тремя неизвестными…

Наконец, Кутузов принял удивительное решение, — разместить Корпус в Утицком лесу и дать каждому украинцу по три заряда на бой (при норме в двадцать зарядов). Если униаты и подымут мятеж, сие случится вдали от глаз и армия того не заметит. А "наши" с "ненашими" потихоньку в лесу и выяснят "на кулачках" кто из них — за кого. А пока в лесу шум, — туда сам враг носу не сунет, чтоб не "побить своих.

Тут вмешался Беннигсен, коий мечтал подсидеть Старика. Он объявил, что сим решением Командующий решил "укрыть возможных Изменников". А они должны стоять в чистом поле, чтоб "мы их видели"!

Сие было сказано для зевак. В реальности "истинный фриц" Беннигсен "в сотый раз" довел до абсурда идею Кутузова. Старик приказал уничтожать кавалерию. Но польские кавалеристы под командой маршала Понятовского при всем желании не смогли бы пройти к Флешам, пока на дороге у них был Третий корпус.

Идея Беннигсена была проста, как выеденное яйцо: необученные люди с пустыми ружьями (а три заряда на весь бой, — все равно что пустые!) под атакой вражеской кавалерии сразу же побегут. Вдоль дороги им бежать не с руки (попробуйте убежать от всадника по дороге!), поэтому они побегут через лес — в сторону Флешей. Польская конница увлечется преследованьем и выскочит — аккурат на "Южную Флешь", коя с первого дня строилась с разворотом на юг, а не на запад. (Просто никто не рассчитывал, что Утицу закроет Тучков и априори считалось, что в Утицком лесу будет противник.)

Кстати, — очень многие из военных историков удивляются, — зачем "Южная Флешь" смотрела в тыл несчастному Третьему "тучковскому" корпусу, а не на противника. Ну, как я уже вам докладывал — Флеши построились в конце весны и в ту пору никто и не ведал, что Тучков соберет "под себя" тысячи добровольцев!

Прибавьте к сему, что за "тучковским языком" ходила дурная слава, а то, что в его штабе половина были шпионами, ни для кого не секрет. И такому вот человеку Беннигсен вынужден был объяснять — почему ему дают такую "покойницкую" позицию.

Вы знаете немцев, — Беннигсен был сух и безжалостен. Тучков же просил не за себя, но — людей, заговорив о простом милосердии к добровольцам. Вы сможете фактически "приговорить" целый Корпус к неминуемой гибели, глядя командиру Корпуса прямо в глаза?

Беннигсен вдруг разорался чуть не по-матушке и завизжал, что никто Тучкова с таким Корпусом к Бородину не звал и не ждал. Так что князь должен пенять лишь на себя!

Я, к примеру, не знаю, что бы я делал на месте Тучкова. Он же лишь усмехнулся и отвечал, что если б сам Беннигсен позвал его, — хоть на пьянку, хоть — баб щупать, он в жизни бы не пришел. Но сюда его — Тучкова позвала Русь-матушка, а к Матери на зов надо быть!

Тут на шум прибыл Кутузов и Тучков просил его подтвердить приказ насчет того, что люди его могут встать в лесу, а не — на верную Смерть. И тогда…

Многие впоследствии мне рассказывали, как провел последние дни перед Бородиным старый фельдмаршал. Каждый вечер он по пять-шесть часов кряду стоял перед аналоем, истово молился и повторял:

— Господи, на все Воля Твоя! Знаю я, — покарал ты меня за то, что убоялся я сильных мира сего, не послушав Тебя — в сердце моем! Прости меня, Господи, прости меня, грешного!

Больше не повторится… Я знаю Тебя, слышу Голос и Веленье Твое завтра все будет так, как Ты пожелаешь…

Помоги же нам, Господи! Внуши Антихристу завтра Атаковать! Не дай ему обойти нас, соблазни нашей кротостью…

Ты поражаешь гордых и сильных, — пусть он ударит меня, Господи! Изъяви Волю…

Когда писалась "История Великой Войны", я настоял на том, чтоб молитва сия вошла в этот Памятник. Меня поддержала Русская Церковь… Но в последний момент все было вымарано по… не знаю уж чьему указанию. Кочубей объяснил сие так:

— Мнение Государя — Закон для Империи. Утверждение, что фельдмаршал ошибся, подчинившись Приказу его, и навлек сиим Божью Кару, может нас далеко завести!

Я спросил его при свидетелях:

— Вы может быть еще скажете, что Государев Указ — выше соизволения Божьего?!

Кочубей, не моргнув глазом, ответил:

— Я знаю Государя моего — Александра Павловича. И я ни знаю ни одного, кто откликнулся бы на имя Бог. Следовательно…

Я лишь с удивлением приподнял бровь, а реакция последовала от прочих слушателей. Рев был такой…

На другой день Государь прогнал Кочубея в отставку и счел надобным свершить пешком крестный ход из… Зимнего в Сенат и Синод. (Ну, вы меня понимаете!) Там он объяснял всем, что "недосмотрел, пустив ко двору отъявленного масона". Кочубей получил в либеральных кругах славу "истинного вольнодумца.

Но в "Истории" молитва Кутузова так и не появилась…

Очень многие знают, как Кутузов ждал сего боя, и как он боялся, что его обойдут… Сие превратилось в навязчивую идею, — вокруг Флешей и Батареи выставились посты, да секреты — никому не было позволено даже и подходить к ним…

И вот в сих условиях к нему обращается человек, не умеющий хранить Тайну. Человек, по недомыслию допустивший к себе — десятки шпионов в свой личный штаб! Можно ли ему было открыться?! Поделиться всем тем, что выстрадано?!

Фельдмаршал Кутузов сказал, что Беннигсену — виднее…

Говорят, что при сих словах Тучков побледнел, как смерть, и еле слышно бросил великому Старцу:

— Креста на тебе нет… Сперва Суворова сдал, теперь — нас…

Ладно, черт с вами, — не дали вы мне ни пороху, ни позиции, но не сможете вы отнять у меня моего последнего права!" — Кутузов, коего по праву называли "добрейшим" из русских командующих, весь пошел багровыми пятнами:

— Ваше право — в том, чтобы… не болтать, не мутить, да исполнять Приказы тех, кто умней Вас, молодой человек!

А Тучков, рассмеявшись в ответ, сплюнул сквозь зубы:

— Не тебе, денщику, учить меня — Праву! Право мое — княжеское. Стоять среди сечи, да помирать, — как наши деды умирали, но тебе — Голенищеву сего вовек не понять!

С этими словами он вышел из Штаба, громко хлопнув за собой дверью. Кто-то хотел кинуться вслед за ним и вынудить извиниться, но Кутузов запретил жестом и произнес:

— Я и впрямь — Голенищев и не смею оскорбиться сиим… Завтра покажет, — имел ли сей юный князь разговаривать со мной таким тоном… Его Права Княжеского никто не смеет отнять…

Вести об этой сцене разлетелись по армии в мгновение ока и все офицеры только и обсуждали, что они сами делали б в такой ситуации. Многие ругали Кутузова и мои новые сослуживцы хотели знать мое мнение на сей счет. Я им доложил то, что знал и история открылась им с иной стороны… Так что конец вечера прошел у нас в беседах философических.

А Третий Корпус — лег весь. Ни князя Тучкова, ни князя Голицына, ни князя Верейского, никого ни из штабных, ни из командиров полков — так и не нашли во всей этой каше. Но поляки там не прошли. Даже сам Бонапарт не прошел через Утицу. Трупов там навалило до неба, так что даже Антихрист не решился раскапывать проход во всем этом.

Чтоб не ронять морального духа измотанной армии, он "пробил просеку" через чертов Утицкий лес и колонны его обходили место сие на дороге за три версты…

Самое ужасное во всей этой истории то, что Третий Корпус был добровольческим и потому все они — в списках не значились. Сколько на самом деле погибло "при Утице", — Бог весть. Потом местные жители — все пытались похоронить такое количество тел и не могли отличить старших офицеров от нижних чинов. Если и была какая-то разница, то польские мародеры — растащили все ценное с наших дворян.

Каждый год в начале июня я еду с инспекцией в Московскую губернию и на мой день рождения в Троицу в местной часовне мы с княгиней Тучковой хороним найденные кости в одной братской могиле. А их том лесу под каждой корягой белым-бело…

Видите ли… Утицкий бой начался с того, что один из адъютантов Тучкова выстрелил ему в спину и тут же униатские полки бросились на полки православные. А поляки не стали разбирать и — давай рубить и этих, и тех… Поэтому-то и от Корпуса ничего не осталось.

И вот за то, что почти треть Корпуса на глазах всего Штаба перешла на ту сторону — Корпус числится "убитым и проклятым.

Так оно, наверно, и есть, но две трети-то павших в тот день дрались врукопашную — как с поляками, так и — предателями! Но как их отделить одних от других?! Ведь не то, что списков — мундиров не сохранилось! Одни кости. Горы костей…

Нет, — Церковь, видите ли, не может хоронить Иуд на святой земле и Синоду легче считать всех лежащих под Утицей — Изменниками. Наверно, Синод прав, а под Утицей кости не только наших украинцев, но и "западенцев", и даже поляков, да только — не по-людски так.

Я — иудей и мне Синод не указ. Поэтому, как нехристь, я смею ездить в Бородино, собирать кости и мы с княгиней Тучковой хороним их в общей могиле, ибо так мне велит моя Совесть. Я никого не хочу ни обвинять, ни агитировать и не призываю идти против Синода, но… Что-то не так и с таким Синодом, да и вообще…

Поднялись мы засветло. Все равно никто не мог в эту ночь спать, — такое было у всех напряжение. Проснулся я, умылся, побрился — сел пить чай, а Петер сидит напротив меня и смотрит. Я его спрашиваю:

— Ты что? У меня на лбу — третий глаз?

А мой телохранитель, смутившись:

— Да нет… Только ты — штуцер в третий раз разобрал.

Я смотрю, а подо мной груда масленых ветошек. Я только выматерился и сел трубку набить. Набил, а в рот она не идет, — я и забыл, как меня от табачища воротит — полгода, как бросил. Выбил ее, а потом рассмеялся и говорю:

— Хорошо еще — "Хоакину" не сел точить!" — "Жозефину"-то я перед рубкой всегда Петеру отдавал, чтобы не поломать. Рапире много не надо.

Раз уж я был таким заведенным, что требовать от других? Люди общались лишь шепотом и все оглядывались на чернильно-черную сторону неба, будто опасаясь, что оттуда — со стороны сгущавшейся к рассвету ночи кто-то услышит.

Затем порозовел наш край и со стороны Курганной высоты к нам скользнул зайчик. До сих пор не знаю, как такое могло выйти. Солнце было за нашей спиной, за нами же стояли и бронзовые, ослепительно начищеные (чтоб спастись от хлорной коррозии) — трехтонные пушки Раевского. По всем законам оптики зайчики от них должны быть в ту сторону. Но вот — такой феномен.

Но люди сразу же приободрились, говоря друг другу, что до свету недолго, а сие — Господь нам знак подает. Вон у нехристей всю сторону будто серым дымом заволокло, а у нас — солнышко!

И вправду — низкие облака создали столь причудливую игру света и тени, что наша сторона будто на глазах наливалась ослепительным и живительным светом, в то время, как противная еще была скрыта низкой серою пеленой. А тут еще и батюшки пошли с иконами, благословляя солдат на защиту родной стороны. Солдаты — все, как один, вставали на колени в свежевырытую грязь и, обнажая головы, целовали святые иконы и по всему переднему краю прошла молва, что иконы — чудотворные.

Общее одушевление было столь велико, что мои латыши тоже стали завязывать пригоршню склизкой, хлюпающей земли в узелок и вешали его на грудь, приговаривая:

— Хорошая земля тут. Влажная и болотная… Сам Велс — родитель этой земли! Пусть Кровь Велса (болотная влага) живей течет в моих жилах и поит меня Его Силой!

Потом лучи света, как в исполинском театре теней — упали к якобинцам и верхушки далекого черного леса сразу зловеще посинели и обратились в тяжкую грозовую тучу, ползущую в нашу сторону. "Наш" же лес вдруг стал золотым и багряным. Надо же было такому случиться, что у нас стояли березы, а там одни мрачные ели! Но простые солдаты и эту случайность восприняли, как примету:

"Господь подал знак, что силен Антихрист и нам быть — в крови… Но с нами Бог, ребята! Наш лес в крестах, да куполах! Не боись, братки, с нами Святое Воинство!

И тут… Раздались выкрики сторожей. Все тут же кинулись по местам, я бережно положил на траву штуцер перед собой и вскинул винтовку. В прицел я увидел, как странно зашевелилась трава на том берегу заболоченного овражка шагах в трехстах перед Колесниковым. Потом темная, в рост человека, черная от падающей тени, осока раздвинулась и я увидал якобинцев.

По обмундированию и нарезным фузеям я узнал элиту французской пехоты фузилеров. Единственных ублюдков, способных пустить пулю на восемьсот шагов. Основная масса сих сволочей ушла к Риге под командой Макдональда (ибо Ригу прикрывали ливонские егеря), но пару полков Антихрист нарочно припас против тех егерей, что остались с главною армией.

Я видел, как опасливо фузилеры посматривали на тот берег Колочи. Черные кресты полоскались только на севере — в самом Бородине и еще дальше направо. Мой же отряд считался смешанным, так что флагов у нас было два, — причем основной — русский триколор, а не — крест.

Впрочем, до меня было им далеко, — все внимание фузилеров привлекал флажок Колесникова, вот к нему-то они и приглядывались, как шакалы, поглядывающие то на вожделенную овечку, то на грозную свору — на том берегу Колочи.

Мои снайпера вскинули винтовки и приготовились взять штуцера для дальнейшего боя, — первый залп из винтовок, а дальше уж штуцера — по старинке. Но я не желая до срока выдать позицию, ждал, пока фузилеры подбредут ближе, чтобы разобраться под чужой шум. За лишние полчаса мы успеем перезарядить винтовки…

Вот лягушатники потихоньку накопились на той стороне овражка и я уж думал, что вот-вот, но тут их офицеры, как по команде встрепенулись и стали указывать в мою сторону. В первый миг я не понял, что происходит, но Андрис тронул меня за плечо и со значением указал на наш флаг.

Причудливая игра облаков, ветра и солнца на мгновение осветила именно его и он теперь гордо развевался — как бы подсвеченный утренним солнцем. На месте лягушатников я бы тоже задумался, увидав перед главной батареей русских — латвийский стяг и, стало быть — наши винтовки. Тысяча шагов прямого выстрела, пули с оловянной рубашкой — не теряющие убойной силы при трении о воздух, да оптические "прицелы с кобальтом" — тут есть что обсудить.

Вот и лягушатники не решились проявить избыточный героизм, а тихо-мирно показали красные задницы своих штанов и снова спрятались в черной осоке, только трава зашуршала. Оттуда до моих позиций было шагов девятьсот немного дальше, чем нужно фузее для выстрела и чуть больше, чем нужно винтовке для выстрела верного. Все надумали охладиться и обождать. Война баба нервная, — к чему ее торопить?

На нашем фланге все было тихо-покойно, а вот где-то далеко потихоньку загрохотало. А потом сразу же застучали барабаны и засвистели рожки. Я побежал по нашей линии обороны, предупреждая, чтоб без приказа не стреляли, а тем временем земля задрожала от ритмичной поступи вражеских инфантеров. Бонапарт, не решившись испытать судьбу фузилеров, решил прощупать нас лобовым ударом. (Колонне, набравшей скорость, снайперский огонь, — что слону дробина.)

Правда, взгляд на поле через оптический прицел вызвал у меня бурю смеха. На нас шли колонны Морана — жалкое итало-румынское дерьмо, об кое жаль саблю марать.

Чем потом ловить сих вурдалаков, да макаронников по всему тылу — лучше уж разок погнать их на вражьи штыки и с плеч долой. А что с ними еще делать?

Как водится, — наследники графа Дракулы, да якобы потомки римлян шли, как на параде, — какая поступь, какая выправка! Я прямо шкурой почуял, как заскрипели ворота под полозьями пушек Раевского и как эти чудовища качнули своими хоботами, будто принюхиваясь к близкой поживе…

Потом дернуло так, что если б я не был готов, точно наложил бы в штаны! Когда мы тут прокашлялись, да прочихались от ядовитого хлорного дыма, скатившегося к нам с батареи, я сразу посмотрел на колонны. Вообразите мое удивление, когда я обнаружил, что все эти упыри с вурдалаками бесследно сгинули!

Знамена есть, сапоги со шпорами — тоже есть, даже отдельные кучки дерьма вперемешку с чьими-то кишками — наличествуют, а вот людей не видать. Первые две колонны просто сдунуло, прочие же бездельники улепетывали в свой тыл, так что только пятки сверкали! Я даже отсюда услыхал, как ржали канониры на Батарее.

Потом всех этих упырей с вурдалаками снова сбили в кучу и опять погнали в нашу сторону. Только они почему-то идти не хотели, а норовили отбежать в кусты и прикинуться мертвяком.

У вампиров это в крови. Прочие же теперь и видом, и обликом напоминали нам древних римлян, как мы их теперь находим в могилах. Такие же синюшные лица и такой же небось запашок — нечистотами.

Тут с батареи дунуло вдругорядь и снова застучали барабаны. Вплоть до ночи Бонапарт так и не устроил третьей атаки на Батарею в лоб. Французы на самом-то деле необычайно умные и тонкие люди. В сем случае поняли со второго раза.

Это русские не понимают, — так и лезли бы весь день на пушки, пока иль сами не кончились, иль — Батарею не кончили. Нет, кишка тонка у Европы. Не ведает она ни истинной Любви, ни радости Смерти.

А потом — началось. Первыми прискакали саксонские драгуны. Поскакали вокруг, покричали, саблями помахали, да много не намахали, только сами чуток нападали, так что стало труднее стрелять. А фузилеры хреновы наловчились подползать и постреливать из-за конских трупов.

Когда нехристи поняли, что драгунами пехоту не возьмешь, а мы свою конницу бережем до лучшей погоды, поехали уланы из Польши. Эти-то были поопаснее, чем драгуны, — потому как — сильно на нервы давят их пики, а вернее — флажки на них.

Когда улан на тебя летит, сей флажок хренов так и ноет, так и зудит в ухе, что — больной зуб. Всю душу из тебя вымотает, — ведь по такой шустрой мишени не попадешь, а как доедет — ткнет своей пикой, — маму не успеешь вспомнить, как — все…

Хорошо, правда, что он второй раз уж не может ткнуть и надо ему развернуться, а тут он — как стоячий, — так что из тех, кто приехал — ни один не вернулся, но — каждый, кто доехал, одного-то егеря с собой захватил. Такая вот арифметика.

(Во время одного из моих приездов в Бородино, со мной увязался племяш Миша Лермонтов. Я повел его на место моих бывших траншей и — все было, будто — вчера. А он прислал мне стихи, назвав их "Разговор с дядей", и все там как вспомнилось.

Я их опубликовал, только велел представить, будто рассказывает не генерал, но — простой солдат. К примеру, — не "молвил я, сверкнув очами", но — "молвил он" и так далее. Да только стихи не обманешь и можно разглядеть следы "склеек", а так — все верно. Так все и было.)

Тем временем — дело пошло к обеду, Васильчикова уже обломили на левом фланге и он "завернулся" в мою сторону, Колесникова же и того хуже — вообще вышибли с его позиции, так что теперь мои и русские егеря держались всем миром — одной большой кучей.

Вот тут-то судьба и преподнесла нам главный сюрприз. Чертовы якобинцы измыслили хитрость. Они, прикрывшись от моих людей высоким берегом Колочи, протащили чуть ли не в наш тыл пару мортирок и давай бить из них навесным. А "хлорный" порох — не "черный", — у него детонация зверская, так что — одно ядро и вместо всей Батареи одна большая воронка.

Что делать? Петер принял команду над русскими (полк Колесникова отступил, потеряв всех офицеров — чертовы фузилеры свое дело знали), Андрис командовал нашими снайперами, а на интенданта Ефрема в таких делах надежды не было никакой.

Так что пошел я к Колесникову и говорю ему, — так мол и так. Нужны мне русские добровольцы, ибо латыши мои строя не знают, да и не пойдут на верную смерть, а мортиры надобно "взять". Представьте меня своим мужикам, а дальше уж — я сам.

Колесников, виновато улыбнулся, поправил кишки, чтобы они не слишком рассыпались (добрался до него драгун) и говорит:

— Спасибо Вам за эту любезность. Я б сам повел, да вот — незадача…" — и на кишки свои разбросанные взглядом показывает.

Я ему в ответ говорю:

— Не волнуйтесь, все будет хорошо, кликните-ка людей и мы все уладим. А приедет Боткин, — он Вас с того света вернет.

Колесников позвал своих мужиков, что были рядом и просил их во всем меня слушаться, а потом и говорит:

— Про Тебя идет слава, что Ты командир — фартовый. Пуля боится и сталь не берет. Если удастся выжить в этой давиловке — сыщи дочь мою — Вареньку и передай ей… Это у меня маменькино, а Варенька у меня — единственная", — я взял у Колесникова крохотный медальончик, повесил его на шею рядом с матушкиным оберегом и поцеловал его в синеющие губы. На прощание.

А потом обернулся к русским и сказал им:

— Братцы, там из-под реки — по Батарее бьют пушки. Надо им пасти заткнуть. Тут нет приказа — лишь по желанию. Берег крутой — обратно не вылезем, а сколько там нехристей…

Мужики с ноги на ногу переминаются и вижу я, — никто не хочет на верную смерть идти. Тут я разозлился, — чего я сих скотов уговариваю, да еще слова князя Тучкова вспомнил и говорю:

— Впрочем, сие ненужно. Москва — никуда не денется, новую отстроим! А я вон — с людьми Васильчикова умирать пойду. Как наши деды — умирали…

Будто искра прошла по мужикам и какой-то унтер потряс перед моим носом грязным — в земле и засохшей крови кулаком:

— Ты, Вашбродь, словами-то не кидайся! Умереть-то мы и лучше пскопских — смогем! (Меж городами испокон веку — вражда.) Айда, братки!

Потом мы построились, я бросил свой штуцер кому-то из латышей и снял китель. Что-то жарко мне стало в тот день…

А затем мы пошли к берегу Колочи и я отчего-то захотел, чтоб все шли в ногу. Я думал, что говорю: "Ать-два, левой!", но сразу поймал себя на том, что кто-то другой — с совершенно чужим голосом хрипло орет: "Айн, цвай, айн, цвае, драй!

А еще мне приспичило, но я не знал, как мне выбраться из тела, чтобы отвалить подальше от солдафона, марширующего на верную смерть по обоженной кровью и порохом черной траве. Тут был обрыв и я прыгнул вниз, вернее прыгнул этот маньяк, а мне пришлось прыгать следом, потому что он не оставил мне выбора.

Врагов было много, но они не ждали, что мы посыплемся на их головы, и нам с тем идиотом удалось прирезать пару ублюдков, прежде чем они успели нагадить от ужаса. Тут и завертелось.

Только когда какие-то из лягушатников выкарабкались на обрыв реки, их командованию стало ясно, что внизу происходит и вернулись драгуны. Первые из них взяли за моду прыгать прямо на наши штыки и от этого тут внизу сразу стало совсем тесно и грязно. Если из человека вываливается столько дерьма, вообразите, что высыпается из брюха лошади. Нос зажимай!

Долго, конечно, продолжаться это все не могло и очередной саксонец, прыгая со своей лошадью прямо на меня, здорово полоснул саблей мне правую ногу.

Кровь хлестнула розовым облаком. Ублюдок думал, что дело сделано и обернулся, а я пустил ему кишки за эту невежливость.

Но кровь хлестала из меня, как из резаной свиньи, так что я принужден был спиной опереться на берег реки и уцепиться за него рукой. Силы быстро оставляли меня, а правая нога превратилась в пульсирующую гирю, тянущую меня вниз.

Тут очередной драгун, спрыгнув вниз, заметил меня и понесся, подымая кобылу, чтобы удар был пожестче.

Его сабля описала в небе бесконечную, ослепительно прекрасную дугу и понеслась вниз — прямо в мои глаза, кои я прикрыл "Хоакиной"…

Последнее, что я подумал, — мальчишка — молод и не знает рубки. Его кобыла перебирает ногами и потому удар будет в землю — в полвершке от моей головы. И тут…

Я, верно, — сын Велса, ибо лошадь драгуна шагнула в какую-то ямку, провалилась в нее ногой, разбрызгивая жижу и грязь, и в последний миг юноша дернулся, пытаясь удержать равновесие!

Вражья сталь, отбросив почти бессильную "Хоакину", врезалась в мою голову и от нестерпимой боли и сознания того, что — убит, я закричал:

— Мама!" — и жизнь в миг пролетела передо мной.

А потом я — умер.

* * *

Перевод А.Х.Бенкендорфа на немецкий стихотворения Ли Бо

Из журнала графини Элен Нессельрод.

Запись весны 1840 года.

"Гора Пэнлай Средь вод морских Высится, Говорят. Там в рощах Нефритовых и золотых Плоды, как Огонь Горят. Съешь один И не будешь Седым, Но — Молодым Вовек. Хотел бы уйти я В Небесный дым, Измученный Человек.

 

ЧАСТЬ IVb. Чернильница депутата

Я сбился на рассказ о себе, но многие спрашивают: "Почему Вы бросили Ригу"? Ведь сие — "Золотая жила на Балтике"?!

Рига — единственная в Империи "перворазрядная крепость" с полным комплектом фортов с бастионами, "прибрежными батареями" и Цитаделью. (В прочих губерниях не было моей матушки и — ее денег!)

Ежели б Рига имела вволю защитников, сие была б — "абсолютная крепость", кою можно было б разрушить, — разве что Землетрясением! Но кое-кто не хотел пускать сюда русских, а своих сил, увы, — не было.

Захоти Бонапарт взять сию крепость, он согнал бы сюда инженеров с саперами и выкурил нас из фортов с бастионами.

Но он не двинул сюда ни единого инженера, — стратегия Бонапарта зиждилась на разгроме "живой силы противника". Взятие ж крепостей типа Рижской — с огромными людскими потерями в планы его не входило.

Наполеон не Суворов — ну… попробую объяснить.

Вообразите себе, что вы — полководец в стране, где писали Вольтер и Руссо, Дидро и Мольер… У вас прекрасная артиллерия, а заводы тысячами штампуют пушки, да готовят к ним порох. Попробуйте после этого взять Измаил с большими потерями!

Да ваши же бумагомараки — съедят вас заживо! А местные Бомарше обольют грязью так, что — вовек не отмоетесь.

Теперь вы — опять полководец. Но в стране вашей пушки из "рыхлого чугуна" и потому — "непрочны" и чудовищно тяжелы. Порох, конечно же, производится, но хватает его на две стрельбы в год. По три выстрела на солдата. И — все.

Зато солдаты у вас — особенные. Это — рабы. Жизнь их не стоит вообще ничего! Зато за каждую "утраченную" из сих "рыхлых" пушек — старшие офицеры идут под расстрел.

Ну, — нет у страны вообще "добрых" пушек! Не произвели — не придумали! Ну, — не знают пока ваши ученые, что такое "легирующие добавки", да как при их помощи получать "оружейную сталь"! (Все это будет буквально через десять лет — именно для этого моя бабушка и создала "Дерпт"!) Ну, — нельзя пока на русских заводах получать "ровное пороховое зерно"! Что делать?!

А — ничего. "Пуля — дура, штык — молодец!" "Ура, солдатушки, бравы ребятушки…" "Бей, барабан, круши врага в песи…

За одно взятие Измаила — полегло больше солдат, чем у якобинцев за всю вторую "франко-австрийскую"… Ну и что?!

Значит ли это, что кровавый Кортес гораздо лучший стратег, чем безвестный индеец, разгромивший крупный испанский отряд — лишь голыми людьми, луком и стрелами?! Штатский скажет, что — ДА. Военный задумается, глотнет стакан, и еще раз — задумается…

Войны-то свои Суворов выигрывал… Равно как и — Наполеон.

Да, извините мне еще одно отступление… В дни Альпийского похода наши "взяли" у якобинцев с десяток пушчоночек — в три раза легче, да меньше наших. Так вот — эти пушечки били дальше и точнее обычного. Так простые солдаты тащили через перевалы их на руках… Дохли с голоду, но — тащили.

Тащили и говорили между собой: "Надобно их домой донести, — пусть умные люди на них посмотрят — авось, отмстят за всех нас антихристам!" А "наши" пушки — бросали. Все. До единой.

В Дерпте "пушечки" распилили на железные "бублики" с "палочками". А потом сии бублики растворили в кислотах.

Так в Империи началось то, что теперь называют "анализом". Прошел срок и мы создали пушки из той же стали, что — якобинские. Знаете что произошло?

Знатный чин из Артиллеристского Управления скривил нос:

— На что нам сие? Что за глупость?! Всем же ясно, что русские пушки лучше всех в мире! Мы что — в Россию не верим?!

Господин ни дня не был в "действующей" (такова уж особенность тогдашнего масонского правительства) и не мог взять в толк, — с чего это "тупые", неграмотные солдаты, надрываясь, тащили откуда-то трофейную пушку?! Да еще — "махонькую". Неказистую. "То ль дело — наши единороги!" Весом в полтонны…

Потом был Аустерлиц и русские ядра не долетали до пушек противника, а якобинцы расстреливали нас — точно в тире… Затем Наполеон из "взятых пушек" отлил колонну и я знаю того, кто перекрестился от этого. Он сказал:

— Слава Господу — у Империи не осталось орудий прежнего образца! Теперь мы можем принять в строй новые пушки!

Человека этого звали Барклай. И еще через год новые, "неказистые пушчонки" при Прейсише показали Антихристу, что и в сием "у нас все наладилось"… Масонов же погнали взашей с Артиллерии, а Ведомство возглавил дядя мой — "автор пушки нового образца". Иными словами — Граф Аракчеев.

Это он велел "уцелевшие от опытов" якобинские пушки поставить на постамент и выбить на нем:

"Безымянным солдатам от Благодарного им Отечества.

Многие не знают уже — истинного смысла тех слов, — простые солдаты Альпийской армии перемерли все с голоду, но пушки они донесли… Сегодня я нарочно вожу моих слушателей посмотреть на эти две "крошечки" и говорю им:

— Господа, — сие корень Побед всей нашей армии. Я не о пушках, но тех — кто ценой своей жизни их доставил сюда!

И Ученики мои, как один, обнажают головы и преклоняются.

Впрочем, простите мне сие отступление — я все время сбиваюсь на постороннее в моей повести…

"Рижский феномен" случился благодаря Революциям во Франции и Америке. Английская и французская экономики рухнули и "деньгам" потребовались новые рынки для Инвестиций. "Приняты" сии "деньги" могли быть именно в многонациональной — "серой" (смешанной — немецко-латышской) культурной среде.

Все мое — сказало Злато. Все мое — сказал Булат. Все Куплю — сказало Злато. Все Возьму — сказал Булат…

Любой Банкир с Гешефтмахером, желавший "осесть" в наших краях, вынужден был "искать покровительства" у многочисленных "серых баронов" — вожаков местных банд, воевавших с католиками.

"Деньги" завелись лишь у тех, кто с одной стороны — "поступился лютеранскими принципами", "приняв в дело жидов", а с другой — "снизошел до общенья с бандитами.

К 1812 году сие привело к "пожидению" вчерашних разбойников, да укоренению "Понятных Отношений" на Бирже.

Но самое главное, — вчерашние "боязливые евреи Европы" вырастили детей, привычных к команде над свирепыми лютеранскими бандами. А дети традиционно неграмотных лютеран получили высшее образование. История Англии, Голландии, да Америки повторилась…

"Буржуа", да "бароны" слились в некую общность (политическую формацию), называемую — "буржуазной аристократией" и ведущую себя агрессивно ко всем иным общностям.

Капиталы сей "новой общности" уже не могли, да и не желали ограничивать себя "обыденной для жидов" — биржевой, да кредитною деятельностью. Но они не желали и "вложить себя в землю", — как сделал бы "обыденный аристократ.

Выход виделся нам в развитии производства, да освоении новых, "невиданных технологий". Вот тут-то нас и подстерегла закавыка…

В 1812 году идеолог "черных" (иль — "чистокровных") немцев фон Фок в полемическом задоре написал в "Северном Ветре":

"… Суть нашей с Вами вражды — отношение к латышам. Мы, по Вашему мнению — сущие демоны. Они ж — чистые агнцы, — мирно пасутся, да хотят жить своей страною без нас…

Вы возглавили сиих "агнцев", построили им свинарники, заводы и фабрики, банки, биржи и даже — Университет! Мы рукоплещем Вашей наивности и Вашей неслыханной доброте!

Пойдите на любой завод, Биржу, иль фабрику. Кто работает там?! Латыши?! Как бы не так. Все работники там — евреи, немцы, да эмигранты. Пойдите на верфи, пойдите в Ваш собственный Университет: нету там латышей!

Есть опять же — евреи, есть немцы, да эмигранты. А еще есть там русские, эстонцы, да финны — коим и вправду пришло в голову капельку подучиться. Но латышей…

Пойдите в любую деревню. Загляните в сельскую школу. Прислушайтесь к разговорам латышских детей. Вы изумитесь тому, что ни один из них не желает Учиться! Они — не Читают книг и не желают сии Книги Читать, ибо — "сие писано не латышом". А даже если и латышом — "это неинтересно.

Как Вы думаете — почему сей народ имеет самую архаическую культуру средь всех народов Европы? Потому что Культура сия — просто не развивалась. А почему? Потому что — "это неинтересно"!

Ниже я приведу другие положения этой статьи, но общий смысл — ясен. И увы, — сие — горькая истина. Латыши не желали работать на наших заводах и фабриках, а русских мы не могли завезти из-за ненависти населения к русским.

Тогда-то и начались первые разговоры — "рано, иль поздно всем нам суждено отсюда убраться". Сие наложилось на Победы Антихриста и вызванное сиим сокращение доходов с торговли.

Были разные планы на "вложение денег". Самым первым (в 1795 году) и очевидным стала аннексия "Шяуляйского края" и попытки "расширенья на юг". Вскоре выяснилось, что литовцы — "архаичнее" латышей, а важнее всего католики фанатичные.

Второе движение (в 1799 году) произошло на восток — "включением Витебска и окрестностей". Увы, ужасное состояние белорусских дорог и низкое "качество" белорусских работников (в сравнении с латышами — литовцами) быстро охладили наш пыл.

И только лишь третье (в 1809 году) "движенье на север", наконец, удалось! Мы отобрали у шведов Финляндию и партизанской "финской войной" не пустили русских к сему лакомому куску.

Финны оказались прекраснейшими работниками и совершенно не протестовали массовому строительству верфей, заводов и фабрик. "Бандитские" деньги, наконец, смогли "осесть", да "отмыться.

С первых рук — доложу, — осенью 1811 года все у нас говорили только лишь о финском лесе и рудах, рыбе и фосфоре. Родственники мои, не таясь, обсуждали, что надобно — "пока не поздно перебираться в Финляндию", ибо "рижский гешефт нам в убыток.

Считалось, что "от Риги до Гельсингфорса — полдня морем" и "мы будем приезжать домой — отдыхать на Рижское взморье". Но… Латвию все уже воспринимали, как "отчий дом" и "воспоминания детства" — "кои мы обязаны помнить.

Так нынешние американские нувориши собирались "капельку подзаработать в Америке.

"Мы разбогатеем и, конечно, вернемся!" "У нас тут Корни, Отечество и милая Родина!" — говорили они.

Но… Вернулись не все. Прочие ж устроили Революцию и "скинули ненавистное колониальное Иго"…

Я не думаю, что кто-нибудь из моих друзей, знакомых и родственников когда-нибудь вернется к "брошенным очагам". Все мы — уже больше финны, нежели — латыши…

Я доподлинно знаю, что мой отец — Карл Уллманис, уступая "подельникам" (или — "компаньонам"?), пару раз собирался "переносить семейный гешефт в Гельсингфорс", но всякий раз "передумывал.

Его можно понять, — в Риге он почитался "Природным Хозяином", а в Гельсингфорсе… К тому же ему было уже за пятьдесят, а в таком возрасте тяжело все менять.

Ходит слух, что убил его не осколочек, но хитрая бритва, выпущенная из особых приспособлений, коими так гордится "Бандитская Рига". Все участники тех событий погибли и правду сыскать мудрено, но… Известно, что к лету 1812 года Бенкендорфы утратили влиянье на Ригу и латышей. Объясню поподробнее.

Осенью 1811 года наша семья собралась на этакий семейный Совет по вопросу — как быть? Стоит ли переводить капиталы в Финляндию? Каково наше место в грядущей Войне России и Франции? Отношенье к "жидам", — кто мы?

Бенкендорфы к этому дню включили в себя и евреев, и русских, и немцев, и латышей! Появились в нашей семье и армяне, и татары, и шведы… В сих условиях наше главенство в "Нацистской партии" воспринималось всеми, как дурной анекдот! (Навроде того, что "два самых известных нациста Моссальский, да Израэлянц!")

Мне, как старшему из мужчин (отец мой был — не барон и семье моей не указ), предоставили первое слово и я сказал так:

— Прежний мир доживает последние дни. Я долго прожил во Франции и из первых рук доложу: там развилась людоедская экономика. Промышленное производство этой страны совершенно неконкурентоспособно по причине разрухи и гибели наемных работников. Стоит Антихристу отказаться от войн и страна его рухнет.

Отсюда рано, иль поздно — или все мы станем одной гигантской, католической Францией с Террором, бессудными казнями, разрухой и нищетой, иль — с Террором и Антихристом будет покончено.

В сущности, у нас нет с вами выбора. Проиграет ли Россия войну, иль тамошние масоны сдадутся без боя — всех нас ждет гильотина, а жен и доченек наших — судьба в сто крат худшая…

Разговор наш был в Вассерфаллене. За окном валил влажный снег и в зале было не протолкнуться. Многие сильно курили и казалось, что клубы тьмы не только бушуют на улице, но и сгущаются над нашими головами… Кто-то крикнул:

— Мы не пойдем в услужение к русским!" — и прочие одобрительно зашумели. Тогда я стукнул кулаком по столу:

— А куда мы с вами денемся?! Поймите главную вещь! Чем бы не кончилась эта война — мир уже никогда не будет таким!

Я не беру случай нашего проигрыша — все мы в сием раскладе покойники и не о чем тут лясы точить. Я спрашиваю вас — что будет после того, как мы победим? Что?!

Родственники мои растерялись и призадумались. Никто не осмелился выступить и пойти против меня, ибо я у моей родни слыл за самого умного. Все стали шушукаться и я взял быка за рога:

— Давайте взглянем правде в глаза. Кто мы?! Разбойники, да пираты. Все наши гешефты с заводами — лишь прикрытие для содержания наших банд, коими мы постоянно шерстим католиков.

Вообразите себе, что мы — победили. В Европе установился мир. Долгожданный и благодатный мир… А у нас — бандитское государство.

Маленькое, без природных ресурсов, но многочисленными врагами БАНДИТСКОЕ ЦАРСТВО! Сколь его могут терпеть?!

Родственники мои зашумели. Сперва недовольно, потом пошли споры, а затем… Затем кто-то крикнул:

— Что ты предлагаешь?! Жить-то нам как-то надо? Чем кормить семьи? Что сказать людям, ежели мы все вдруг "завязываем"?

— А мы не "завязываем"! Я не предлагаю что-либо изменять!

Грохнул смех. Кто-то заливисто свистнул и выкрикнул:

— Мы теперь как монашки! Беременные! — и родственники мои закатились от хохота.

— Я не верю в исправление ни вас, ни себя. Черного кобеля не отмыть добела. Запрети я вам жить "как вчера" и — недалеко до беды.

Но я вспоминаю историю. Из нее следует, что многочисленные пираты кончали на виселице. За исключением исключений. Я предлагаю путь Дрейка и Моргана!

Шум стих. Зал напряженно слушал меня.

— Граф Аракчеев мне — родной дядюшка. Мы обсуждали с ним сей вопрос и он согласен со мной, что Империи нужна Жандармерия и Пограничная стража. Нам нужен сыск. Уголовный и политический.

Возглавить его должны дворяне и офицеры. Русские офицеры. Дворяне Российской Империи…

Кто-то присвистнул еще раз:

— Кровь — меж нами и русскими! Нас они не возьмут. Да и мы — к ним не пойдем!

Раздался всеобщий шум, все вскочили и крохотный зал сразу наполнился. Я же взобрался на стол и, перекрикивая всех моих родственников, заорал:

— Да — выслушайте! Друзья познаются в Беде! Русские потеряли почти всех своих офицеров. Я спрашивал Аракчеева и он обещался — любой дворянин, пришедший сегодня на русскую службу, получит чин и солдат. Увы, необученных.

Но всякий, кто в смертный час стоит в одном строю с русскими — с того дня для Империи — "Русский"!

Все, что бы ни было до сего дня — Забыто. Вычеркнуто. Вы станете баронами, полковниками, да генералами Российской Империи!

Мы с дядей уже ходили с сиим к кузену моему — Императору. И вот документ, — он обещал, что все вы пожизненно избавитесь от всех налогов и податей!

Переедем в Финляндию, настроим там фабрик, да верфей и — ни одной копейки в казну! Вы слышите — ни копейки, ни пфеннига!

И ежели вам не терпится резать католиков, — обещаю: служить вы будете на границах с католиками, да жандармами в губерниях униатских, да католических. А там уж — сами решайте, — тамошние католики — все в вашей Власти!

Затеялся большой шум. Самые "невменяемые" стали кричать:

— Не пойдем в услужение к русским! НЕ ПОЙДЕМ! Александр — предатель! Не слушайте вы его! Он стакнулся с русскими свиньями!

Мои друзья и сторонники схватили таких за грудки. Пошли было страшные оскорбления, когда я, стоя над дракою на столе, крикнул:

— Думайте, что хотите! Только я — Забочусь о вас! Я даю вам шанс Примиренья с Законами! Те ж, кто не с нами — будут без жалости уничтожены! Мной уничтожены!

Но Вы — родственники мои и я прошу Вас, не принуждайте меня убивать вас во имя Свободы и Родины!

Кто-то крикнул в ответ:

— Как ты, Иуда, смеешь говорить о Свободе — после того, что ты нам тут сказал?!

— Смею! Чего жаждете Вы?! Свободы пиратов с разбойниками? Новой Тортуги в сердце Европы?! Так знайте же — пришел день и флоты цивилизованных стран стерли сие пиратское гнездо в порошок!

Никто не станет терпеть вас в середине Европы! Наша Родина не должна быть в глазах всего общества колыбелью бандитов с разбойниками! И я готов голыми руками рвать на куски всех, кто позорит Честь моей Родины. Надеюсь на вас…

Родственники мои вдруг все стихли и я почуял, что они смотрят на меня иными глазами — кто в страхе, кто — с уважением.

Потом все вышли на улицу и долго подставляли разгоряченные лица под мокрый снег, валивший с сурового "лютеранского" неба. Затем вернулись назад. Проголосовали.

Латыши поголовно отказались "идти под русских". "Серые" же бароны как один согласились и вечером того судьбоносного дня вступили "добровольцами" в русскую армию.

С того дня прошло много лет и теперь люди спрашивают:

— Вы известнейший "либерал", Александр Христофорович. Как же это Вас угораздило решать что-либо — голосованием?!

Я смеюсь над этим в ответ:

— Господа, — Глас Народа — Глас Божий! А вообще-то, любое голосование нужно готовить. Но хитрость же в том, что на самом деле это было — не голосование.

Я — наполовину еврей. И я чуял, что когда у нас ругаются "русский", под сим скрывается…

Не в русских дело. Кроме них латыши в разное время клялись в Ненависти к немцам, полякам и шведам. "Русские оккупанты" сегодня лишь жупел, собирательный образ врага для моих латышей. И я сознаю, что на месте "русского" с тем же успехом окажется "жид" — при неких условиях, да исторических обстоятельствах.

Я чуть-чуть сгустил краски в тот день. Я показал людям — не просто толпе, но относительно образованным людям — "соли нации" и моим родственникам то, как их видят со стороны. Я показал бездну, уже поглотившую ненавистную Польшу — бездну, кою не пощадят!

Польшу разъяли на части не за что-нибудь, но — Насилие ко всем "не-полякам" и "не-католикам". Чем же Латвия отлична от Польши?!

Так вот, — голосовали исключительно образованные, относительно культурные люди. Люди — привычные без обсуждений повиноваться Воле Главы Дома Бенкендорф. И в сиих — столь благоприятных для моего мненья условиях, я получил лишь чуть более двух третей голосов!

Что ж думать — о мнении простых латышей?

Именно поэтому, а не — "ни с того, ни с сего" я и принял решение перебираться в Финляндию. "Народное мнение" в Латвии уже сформировано и не мне, и ни вам — его "через колено ломать"!

Другое дело, что я (и может быть — вы!) понимаю, что такую страну ждут суровые времена. Но я ничего не могу с этим сделать!

Единственное, что я смог — я ознакомил еврейских братьев моих с итогами этого странного голосования и уже тогда в 1811 году Синедрион тайно решил покинуть Ригу после Войны.

"Нацистская" ж партия после того дня раскололась. Латыши, возглавляемые моим братом — Яном Уллманисом, обвинили меня в том, что я "продался русским" и все дальнейшие события нужно воспринимать, понимая сие…

Что же касаемо пиратских занятий… У Великой Войны могло быть два конца: либо всех нас вырезали б католики, либо граничили б мы теперь не с Польшей, но — Пруссией. (Как оно в итоге и — вышло.)

Грабить после Победы нам пришлось бы не польские, но — прусские корабли. Прусская сторона выказала мне озабоченность по сему поводу. Я обещал "что-то сделать.

В частных, приватных беседах с моими "серыми" сродниками я объяснял позицию моей прусской родни и "серые бароны" поспешили перейти на "немецкую сторону.

Латыши ж, в массе своей, выказали неприязнь к сим "сговорам" и сразу же после Войны прусский флот задержал с десяток судов брата моего Уллманиса. Капитаны с командами сих пиратских судов без лишнего шума были немедля расстреляны и с тех пор о пиратах на Балтике ни слуху, ни духу…

Государь опасался обученных егерей "лютеранской милиции" (стрелявших в русских в дни "финской") и… Все начало Войны мои "сродники" и верные им войска просидели в Финляндии.

В Риге же остались лишь латыши, кои верили — "Бенкендорфы продались", да матушкины евреи…

Как говорили впоследствии, — "В известный миг стороны терпели друг друга лишь потому, что предводитель простых латышей и предводительница богатых евреев любили друг друга. Стоило одному из них умереть междуусобица не заставила себя долго ждать!

Все это произошло на фоне чудовищных зверств Великой Войны.

Когда случилось Нашествие, всех не успевших удрать протестантов ждала ужаснейшая судьба. Та же самая, что и всех католиков — не успевших убраться в "не нашу" Литву осенью в дни "Дождевого Контрнаступления". Я никого не оправдываю. Обе стороны превзошли себя в массовых расправах с насилиями…

Однажды в Вене — на Венском Конгрессе, где мою сестру признали "военной преступницей", я спросил — как она дошла до жизни такой? Почему ее именем пугают детей — от Вильны до Кракова?

Мы сидели на травке под сияющим солнышком, под ногами у нас тек Дунай, щебетали какие-то птички. Война казалась кошмаром из страшного сна. Сестра сидела рядом со мной в форме полковника ее "волчиц" и грызла травинку. Длинную такую с метелкою на конце. Дашка, не вынимая сию метелочку изо рта, натянула потуже кожаную перчатку на левую руку:

— Входишь в деревню. Всех под прицелы на площадь. Всем на глаза повязки. Говоришь по-хорошему, что первый, кто поправит ее, будет наказан.

Они — не верят. Ни разу не верят… Тогда первому, кто тронет ее вырезают глаза. Не сразу. Дают возможность порыдать, попросить пощады пока палач точит нож. Но потом — все равно вырезают. Один глаз. "Из милосердия.

Говорят: "Второй глаз не тронем, ибо слепые рабы не нужны". Потом дозволяют выбрать — какой глаз меньше нужен. Почему-то все соглашаются на вырезание левого.

Когда идут резать глаз и жертва видит сие и кричит, прочие — сие слышат и ужасаются. Ужас — на слух, — всегда страшнее, чем наяву. Они ужасаются и — уже в нашей Власти.

Мол, пришла новая Власть — строгая, но справедливая. Обещала "глаз вырезать", и вот — пожалуйста. Говорит "рабы", стало быть — сохранит жизнь. А чего еще желать пленным?

Им дают длинные палки и они идут группами "по десять голов". Совершенно не связанные, но — с повязками на глазах. Идут ровно столько, чтоб немного измучиться и тогда мы объявляем привал.

На привале всех по очереди ведут "до ветру". После "вырезания глаза" обреченные исполняют приказы беспрекословно — сами спускают штаны (иль подымают юбки) и "присаживаются" на край длинного рва.

В сей миг надо встать за спиной, зажать рот левой рукой (надеваешь перчатку, чтоб не укусили!), а правой — скальпелем быстро ведешь по горлу… А еще — успеть толкнуть труп коленкою в спину, чтоб дерьмо, лезущее из него, не вывалилось на сапог…

Они даже… Как овцы на бойне… Руки их сжимают штаны, или юбки, а хрипы заглушает бравая строевая…

Сестра рассказывала сие так обыденно, будто резала колбасу. Я уж… на что видал виды, но и у меня пошел холодок по спине. Я, не веря ушам, спросил Дашку:

— И сколько… Сколько так можно за раз?

— По-разному. Как пойдет… Голов шестьсот за солнечный день. Но сие уже в Польше — в 1813-ом. А осенью — рано темнело…

Да и опыт приобрелся со временем… Быстрей дело пошло.

Человек сто. Или — двести? Нет — ближе к ста в первые дни.

Да… Где-то — сто с небольшим. Вроде того.

Я сидел рядом с собственною сестрой, матерью нашей с ней девочки и на меня веяло холодом…

Я не понимал… Я не мог осознать то, что она мне рассказывала.

Я — солдат. Я понимаю Войну. Я иной раз против любого Устава сам вешал пленных. Иной раз я отдавал иных (в основном — поляков) партизанам с московскими ополченцами. Крики тех, кто стрелял наших у Кремлевской стены, по сей день будят порой меня по ночам.

Но… "Волчицы" истребляли невинных баб, стариков, да детей!

Когда моя сестра сказала мне "сто", она имела в виду не мужиков, не вражеских пленных. "Сто" — это дети, немощные старики, да несчастные женщины (все как одна — по одному разу уже изнасилованные!) Это им "вырезали глаз" — по "их личному выбору"!

Это происходило не на многолюдной Руси, не в переполненной народом Европе. Это там — можно "вырезать тысячи"! А у нас — на наших болотах, "сто" — огромная цифра. Чудовищная.

Я не знал, что сказать…

По-прежнему чирикали птички, по-прежнему тек Дунай. Сестра моя брезгливо стряхнула с руки кожаную перчатку, скомкала ее и бросила в плавно текущую воду. И…

Я посмотрел на родную сестру. Губы ее дрожали, на глазах навернулись первые слезы, и ее вдруг стало трясти.

Я вдруг осознал, что сие — не вся Правда. Да, я — прямо спросил ее, как сие было. Она мне ответила. И сие — Правда. Но…

Как Человек Чести она не могла солгать мне. Да и я, как жандарм, сразу же уловил бы малейшую фальшь! Но своим отношением я обидел ее. Я единственный родной для нее Человек, — чуть было — не понял собственную сестру!

Правда — она разная. То, что сказала мне Дашка — это ж ведь только лишь одна грань Правды про ту Проклятую Войну!

И тогда я обнял милую Дашку, расцеловал ее и шепнул:

— Как ты вообще — стала Волчицею? Почему..?

"Когда наши взяли Курляндию, все думали, что мы все — латыши. Единая Кровь. Матушка даже заставляла брататься наших с курляндцами… Во время сих браков в Курляндию завозили латышей-протестантов. И когда началась Война…

Я не знаю, что с ними делали в сердце Курляндии. Я была в Риге. У меня только что родилась дочь (твоя дочь!) и я кормила Эрику грудью, не взяв к ней кормилицу. Мне нравилось кормить ее грудью…

Потом началась Война и в Ригу бежали многие протестанты. Они рассказывали страшные вещи и я им не верила.

Я была с тобою в Париже, зналась со многими якобинцами и знала их, как образованных, культурных людей. А тут… Какие-то страшные сказки из прошлого!

Я говорила всем: "Мы живем в девятнадцатом веке! На дворе Просвещение! Того, о чем вы рассказываете — не может быть, потому что… не может быть никогда!

И люди тогда умолкали, отворачивались от меня и я дальше баюкала мою девочку.

А потом… Вокруг, конечно, стреляли, но Эрике нужен был свежий воздух и я повезла ее как-то на Даугаву.

Там был какой-то патруль, кто-то сказал мне, что — дальше нельзя и я еще удивилась, — неужто якобинцы перешли на наш берег?

Мне отвечали — "Нет", но… И тут все смутились и не знали, что сказать дальше. А я топнула перед ними ногой и велела: "Я — Наследница Хозяйки всех этих мест. Я могу ехать, куда я хочу и делать, что захочу ежели сие не угрожает мне и моей доченьке!

Меня пропустили. Я поставила люльку с Эрикой на каком-то пригорке, пошла, попила воду из какого-то ручейка, а потом посмотрела на Даугаву. Там что-то плыло. Какой-то плот… И на нем что-то высилось и дымилось.

Я прикрыла рукой глаза от ясного солнца и пригляделась. Потом меня бросило на колени и вырвало.

Там было…

Там была жаровня и вертел. А на вертеле — копченый ребеночек. Насквозь… Вставили палку в попочку, а вышла она — вот тут вот — над ребрышками. И огромный плакат — "Жаркое по-лютерански.

Меня стало трясти… Я крикнула: "Немедля снять!", — а мне ответили: "Невозможно, Ваше Высочество! Снайперы…

Знаешь, ты был, наверное, там… Даугава в том месте имеет большую излучину, так католики на наших глазах убивали детей, молодых девиц, да беременных, а потом спускали их на плотах по реке… И их фузеи били на восемьсот шагов, а наши лишь на семьсот и мы ничего не могли сделать!

И вот, вообрази, сии плоты — с трупами, с еще живыми, умирающими людьми плыли так чуть ли не к Риге! Несчастные кричали и умирали у нас на глазах, а мы НИКАК, НИЧЕМ НЕ МОГЛИ ИМ ПОМОЧЬ! Хотелось просто выть от бессилия…

Я бежала с того страшного места, прижимая Эрику к груди и в глазах стоял тот копченый ребеночек и я знала — с Эрикой они сделают то же самое!

Вечером этого ж дня я нашла Эрике кормилицу и просила выдать мне "длинный штуцер". И оптический прицел для него.

Да, я знала, что "длинный штуцер" негоден для нормальной войны, ибо его долго перезаряжать. Но, — я догадывалась, что через Даугаву они не посмеют, а стало быть у меня есть некий шанс. "Винтовка" же, или — "длинный штуцер" бьет на полторы тысячи шагов вместо обыденных семисот.

Я побоялась идти на реку одна и подговорила с собой моих школьных подруг. Мы немного потренировались, постреляли из "оптики" и где-то через неделю вышли на реку.

Когда поплыл новый плот, на коем еще кто-то там шевелился (я приказала пропускать плоты с "верными трупами"), пара "охотников" с баграми побежали сей плот вылавливать. Потом на том берегу я заметила фузилера и нажала на спуск.

Голову его разнесло на куски и я… Я впервые в жизни убила какого-то человека и лишь радовалась! Затем еще одного, и еще…

Пришел день и мы так уверились в наших силах, что стали выползать на самую кромку нашего берега и даже — отстреливали палачей, пытавших и убивавших детей протестантов — там, на той стороне излучины. И враг решил нас "убрать.

Настал день, когда…

Вообрази: плот, а на нем вроде виселицы. Но на конце веревки не петля, а здоровенный трезубый крючок. И крючок этот загнан в попочку маленькой грудной девочки и она уже не орет от боли, а хрипит и слабо так шевелит в воздухе ручками…

Мужиков поблизости не было и моя подружка — Таня фон Рейхлов сама подтянула плот ближе к берегу, а мы ее прикрывали, а потом держали за веревку, когда Таня стала снимать малышку с крючка…

Там была такая пружина… Как только девочку сняли, боек с размаху ударил по детонатору… А бомба была в основании виселицы — между бревен.

Таню разорвало на месте в клочья. Еще двух "волчиц" убило летящими бревнами, а меня и еще двоих ужасно контузило и отбросило на открытое место — прямо под прицел к якобинцам.

Они стали стрелять… По моим погонам они ясно видели, что я командир и поэтому меня они "берегли напоследок". Девчонкам прострелили руки и ноги в локтях и коленях… А последние пули (с насечками — ну, ты знаешь!) стреляли в живот, чтоб кишки — в разные стороны и раненых нельзя было даже и вынести…

Затем один из убийц крикнул мне на латышском:

— У тебя красивые ноги, рижская сучка! Не забудь хорошенько подмыть их, когда мы войдем в вашу Ригу!" — вскинул фузею и выстрелил… От боли я потеряла сознание.

Потом уже выяснилось, что — зря они так… Пока глумились они над моими товарками, наши успели подтащить пару мортир и — давай бить навесными осколочными…

Убийцы сразу же убежали, а меня смогли вынести из-под огня. Локтевой сустав и все кости в локте были раздроблены, а сама рука болталась на сосудах и сухожилиях. Дядя Шимон скрепил кости обычным болтом так, чтобы я могла снимать и одевать что-нибудь с длинными рукавами (локоть свой я теперь не покажу даже любовнику!), но рука моя гнется в плече, да кисти… Я даже пишу теперь — левой!

Когда я смогла ходить, наши перешли уже в контрнаступление и я опять возглавляла "волчиц". Начинали мы — "баронессами", а теперь у меня служили — "простые латышки". И у них все было проще…

Мужчины ушли, а нас оставили "охранять Даугаву"…

В первое время я не знала, чем "развлекаются" мои "девочки", но однажды я "не во время" прибыла с проверкою в один батальон… Там я и увидала впервые, как "режут католиков". Мне, как командирше вот всего этого — сразу же предложили "поквитаться за руку и вообще — всех наших". Я… Я ужаснулась.

И тогда одна из моих лучших подруг поняла все и сказала:

"Уезжай. Я скажу всем, что у тебя больная рука. Ты — не можешь держать в руке скальпель. Они поймут. Ты же ведь — все это затеяла!

И тогда я поняла… Ежели я сию минуту уеду, я никогда себе этого не прощу. Я и впрямь — "все это затеяла". Я и впрямь виновата в том, что эти все женщины (простые крестьянки!) потеряли человеческий облик и как фурии мстят за тысячи несчастных детей, замученных лишь за Веру родителей. И тогда я просила дать мне "перчатку и скальпель"…

Скальпель стал для нас — знак отличия. Латышки, да немки попроще "работали бритвой", и лишь баронессы "держали скальпель". Считалось, что от него "разрез чище" и жертва не мучится, ибо скальпель не делает рваных ран. Да и…

Мне с моей "кочергою" вместо правой руки и несподручно было с короткою бритвой. А у скальпеля — ручка чуть подлинней.

А что б ты делал на моем месте?!

Я не знал, что сказать. Наверно, я б сам взял в таком случае бритву… Да, конечно — обязательно б взял.

Я же ведь Командир и не смею идти против собственных же солдат! Ежели они считают, что "так положено", я б сам — стал бы резать! Детей, старух, да — беременных…

Я обнял крепче сестру, положил ее голову к себе на плечо и она вдруг горько заплакала…

Так плачут матери, потерявшие своего малыша.

Тут есть один важный момент.

Сто лет назад моего прадеда убивали в Швейцарии лишь за то, что он "якшался с евреями". (Через много лет Вольтер скажет: "Нынешний гуманизм родился как протест одного-единственного человека, осмелившегося уйти от толпы. Эйлер велик не тем, что он — Великий Ученый. Эйлер велик тем, что он — Человек!")

Через пятнадцать лет после этого на Руси убивали немцев лишь за то, что они — немцы. Но теперь уже были люди — единицы, — сущая горстка, объявившие всем: "Мы ничего не можем поделать с тем, что произошло. Но мы, как частные лица, смеем лично не уважать Государство, идущее на такой шаг!

Минуло еще пятнадцать годков и в Ливонии малышей учили убивать иноверцев — походя, как в игре. Но делали сие — как бы исподтишка, опасаясь осуждения общества. Мир же зачитывался трудами Дидро и Руссо. И Жизнь Человеческая впервые стала "Священной". Увы, пока только лишь на бумаге…

Еще через пятнадцать лет католических девочек в центре Европы угоняли в протестантское рабство и это воспринималось в порядке вещей. Но малейшее сочувствие к их судьбе сразу же нашло понимание — пока, к сожалению, в высших кругах. Но этого было достаточно, чтоб впервые возникло требование о безусловном запрещении Рабства!

Затем по Польше прокатились "погромы". В сущности — детские шалости в сравнении с тем, что делали кальвинисты. Но — впервые в Истории культурные и образованные люди всех наций единогласно "прокляли погромщиков"! Впервые целая страна была осуждена международным судом. Международный суд впервые сказал: "Польша будет разделена и разъята на части за нарочную государственную политику к Инородцам, да Иноверцам!

И прочие Государства задумались. Вообразите себе — по всему миру, — и в "просвещенной" Великобритании (подавлявшей ирландские бунты), и в "дикой" Османской Империи (угнетающей вообще всех!) появились Законы, спасительные для меньшинств!

Прошло еще лет пятнадцать… Завершилась самая страшная из всех Войн, когда-либо пережитых человечеством. И впервые возник Международный Процесс, на коем судили — и Победителей. За бесчеловечное отношение к побежденным.

Нет, в Вене так и не осудили, не посадили, и не повесили никого из "военных преступников". Просто весь мир, наконец, уяснил для себя — даже на Войне, даже там — есть границы дозволенного!

Прошло без малого — лишь сто лет. Сто лет, перевернувших весь мир. За сей век мы дальше ушли от того Зверя, что рычит в каждом из нас, чем за всю историю человечества! Я не знаю — что, не знаю — как это выразить, но… Как будто мы сделали шаг и приблизились к Господу! И от этого — все мы стали чище, и лучше…

Я часто разговариваю с моею сестрой и из первых рук доложу, — она сама себе Судия. Люди же — Простили ее. И в сием — больший смысл, чем сие можно представить.

Господа, четверть века мы не знаем войн и насилий! Четверть века продолжается мир — самый долгий и благодатный из тех, кои знает История. И сие — славный знак!

Ежели на то — Воля Божия, Девятнадцатый Век станет веком всеобщего примирения и Прощения, а Двадцатый грядет Царством Божиим!

В 1809 году в Париже мы основали Ложу "Amis Reunis", провозгласив ее Целью — "Мир и Всеобщее Дружество на Земле.

Мы сказали друг другу:

"Много Крови пролилось за Историю. Много Обид, Насилия и Жестокостей обращают нас во Врагов. Но…

Возьмемся за Руки, Друзья! Ибо сие — первое, что мы можем сделать, чтоб Воссоединиться!"

Среди нас были литовцы. Не смею называть их имен — "Amis Reunis" почитается лютеранскою Ложею, но…

Когда католики заняли Литву и Курляндию, литовцы сии, как могли, воздействовали на литовское народное мнение и в Литве не было массового истребления протестантов. Когда мы перешли в контрнаступление, массовые казни католиков миновали Литву, — тут уж постарались мои лютеранские друзья по "Реунис.

На Венском Конгрессе я встретил литовскую делегацию, и, подойдя к ним, протянул мою руку, сказав:

— Спасибо Вам, Братья мои, что пощадили Вы единоверцев моих в начале Нашествия. Дружбы сией я — не забуду!

Средь литовцев все — заклятые враги дома Бенкендорфов, а мы — клялись в Мести почти что ко всем литовцам той делегации. Но…

В тот день престарелый Князь Радзивилл вышел из рядов своей свиты, пожал руку мою, поклонился и произнес:

— Спасибо Вам, Братья наши, за то что пощадили вы наш народ… Путь начинается с первого шага, а дружба с рукопожатия. У нас есть общий враг не пора ли забыть древнюю свару?!

Через неделю мы в присутствии русской, прусской, английской, австрийской, французской, голландской и шведской комиссий провели наконец "вечную границу" меж Литвою и Латвией. (Верней, была подтверждена историческая граница меж "Литвою" и "Орденом".)

Прошло четверть века. Тяжко рубцуются старые раны. Но вот уже десять лет, как в приграничных областях Литвы и Курляндии люди женятся меж собой, а латыши и литовцы зовут себя "сродниками".

Придет день и моя Родина станет Свободной. Так вот — в тот же день мы сделаем все, чтоб Свободу сию получила кроме нас и Литва, а литовцы, надеюсь, помогут отстоять нам наши Права!

"AMIS REUNIS".

Из первых рук доложу: в Курляндии были физически истреблены все протестанты. Все — до единого.

Как я уже доложил, — в Литве протестантские дети и женщины (после естественных изнасилований — разумеется) "стали рабами" католиков, но им сохранили жизнь. Невольно напрашивается параллель с Эстонией — там католики "ущемлены в правах", но "смеют жить". В отличие от нашего края. Из того по народному мнению: "литовцы хорошо выказали себя" и "невиновны во всех этих ужасах.

Массовые экзекуции прокатились лишь по Курляндии, да Северной Польше, окончательно ставшей после этого — Пруссией. Но речь не шла о "тотальном уничтожении". "Волчицы" начисто вырезали несчастных лишь в местах своих дислокаций.

Из всего этого — вам чуть более ясно: народ с обеих сторон рвался в драку. Народные ополчения с обеих сторон дрались так, что Кровь хлестала потоками… Осада Риги вылилась в беспримерную кровавую баню, когда стороны фактически дрались стенка на стенку!

Вот эту-то кашу и расхлебывала моя милая матушка.

Стоило пасть моему отцу, сразу же пошла буча. Немецкие родственники мои ушли на Войну, а семьи многих из них "обживали Финляндию". Латыши ж, получив полное превосходство, желали "скинуть ненавистное жидовское Иго.

Единственным, кто остановил их, был мой брат — Озоль. Брат мой, к счастию, остался мне верен:

— Против Саши я не пойду. Он — старший сын и Наследник, ему и Держать нашу Власть!

Ему говорили:

— Пока его нет — ты мог бы жить Регентом!", — на сие мой брат, по-латышски — неспешно подумавши, отвечал:

— Власть — как сладкая женщина. "Кувыркнешься" с ней один раз, а потом придет муж…

Кто ж ее — "пользованную" просто так назад-то возьмет?! И будут у меня с братом моим всякие Разбирательства… До Смерти.

И… Ежели убьет он — вы же скажете: "Поделом Узурпатору!" А ежели я: "Братоубийца!" Ведь…

Обещал я ему. Перед Господом Обещал!

И ежели и у нас — в наших краях брат покривит душой против старшего грядет Царство Антихриста!

Были люди, коим рассуждения брата моего показались дики. Они поспешили сказать, что "Власть немцев кончена!" и стали божиться, что именно они-то и убили отца моего — Карла Уллманиса. Вскоре матушка моя была "вызвана на обряд Посвященья во Власть" каких-то совершенных лунатиков.

Матушка, конечно же, отказалась и чернь стала ей угрожать. Тогда сестра моя Доротея (еще весьма слабая от ранения в руку) вызвалась "прибыть вместо нее". Латыши сочли сие знаком "раскола среди жидов" и страшно обрадовались. "Новая Власть" поспешила объявить Дашку "единственной законной Наследницей" всего состояния Карла Уллманиса и сразу же успокоилась…

В день "Помазания на трон" какого-то из латышей, Дашка по замыслу должна была лично благословить его "от лица прежней Власти". Так как она считалась "национальным Героем" и "современной воительницей", ее не слишком обыскивали и сестра пронесла в кирху двуствольный нарезной пистолет с гильзовыми патронами.

Ее, конечно, "пощупали" охранники нового "герцога" (якобы в поисках спрятанного оружия), но в лубок с раненою рукой заглянуть не додумались. Ну а, — "Дать потрогать и дать — огромная разница!

Был прохладный, ветреный день, огромное стеченье народа на площади и самозванец должен был идти снизу вверх по лестнице в кирху. Дашка же, объявив себя иудейкой, отказалась заходить в христианскую церковь и "обряд передачи Власти" решили "сотворить" на крыльце — "на глазах у народа", "на свежем воздухе.

По словам очевидцев, Дашка вдруг расчихалась и все, думая, что у нее очередной приступ "сенной болезни", отвернулись на миг, чтоб дать больной высморкаться. "Самозванец" даже захохотал, указывая на нее и говоря латышам:

— У нас была прогнившая Власть и больные Наследники. Ну да что взять с этих жидов, да жидовок!

При этом он на миг отвернулся вниз — на толпу, а потом раздался общий крик ужаса. "Самозванец" поднял голову и увидал над собой дуло Дашкиного пистолета и услышал слова:

— Тебе привет от Карлиса Уллманиса!

Грянул выстрел. На глазах всех голова "самозванца" разлетелась на части, а сестра, обернувшись, пустила вторую пулю в упор в сына несчастного — тот, не подумав, бежал со всех ног к отцу…

Выстрел был с десяти шагов, юноша качнулся и стал валиться на ступени церковной лестницы, сестра же моя закричала:

— Ко мне — мои родичи! Жеребца сюда! Ливонского Жеребца!

Откуда-то вынесли стяг Бенкендорфов. Уллманисы и "незаконные" латышские "сродники" Бенкендорфов окружили сестру. Враги же нашего дома, видя гибель сразу двух своих предводителей, оробели и дали увлечь себя общей панике.

К вечеру все было кончено. Сестра с моей матушкой приняли в Ратуше делегацию латышей и "простили их". От всех не укрылось при этом, что стол возглавила моя родная сестра — Доротея фон Ливен, матушка ж сидела чуть за спиной у нее. (Там, где в ее времена обычно сидел ее исповедник и реббе Арья бен Леви.)

Когда сестра встала из-за стола, чтоб "принять Преданность", кровь ее из лубка отдельными каплями стала звенеть прямо на пол. Дашка была смертельно бледна, но…

Череда покорных ей вождей кланов не осмелилась — ни разойтись, ни предложить ей присесть.

Первый же человек встал пред сестрой моей на колени, пальцем коснулся лужицы крови перед ним на полу, на миг приложил палец к губам и поцеловал его. Тогда сестра моя усмехнулась:

— Ну, и какова на вкус Кровь Хозяина?

Ее подданный поклонился и отвечал:

— Так же сладостна, как Святое Причастие!

Лишь тогда сестра моя милостиво кивнула ему и заметила:

— Раз так, — могли бы целовать саму Кровь, но не — палец! Или же мне снять сапоги?! Ведь вам моя нога больше нравится?

Вообразите, — латыши лишь втянули в себя свои винные головы и целовали не пальцы, но залитый сестриной кровью пол Ратуши.

В нашем доме мы все — "либералы". Аж дух захватывает!

Казалось бы, — все вернулось на круги своя. Но… Произошедшие в дальнейшем события немцы связывают с тем, что "жиды разбаловали латышей", а латыши — "Хозяйка наша была чересчур жестока к нам!

Это не удивительно. Это я рос сызмальства атаманом банды крохотных латышей и привык воспринимать их, как ровню. Когда я попал в Колледж, кулаки латышей спасли меня от больших неприятностей. Мое отношение к латышам сему соответствовало.

Сестра же моя выросла в окружении маленьких баронесс, а потом стала фрейлиной нашей бабушки. С "простыми девочками" она встречалась постольку-поскольку, — в Вассерфаллене на каникулах. И общение сие сводилось к тому, что "смердячки" мыли ее, да причесывали. Обратите внимание, что Вассерфаллен не в Латвии, но — Ливонии. Ливские девушки стали наперсницами, да дуэньями моей младшей сестры. Им она поверяла свои девичьи тайны с секретами. А ливы традиционно не дружны к латышам.

Согласно древней традиции, "латыши работали на земле, ливы же служили в баронской армии". Из этого получилось, что некогда многочисленные племена ливов "обратились в ничто", зато латыши расплодились на "ливской" земле. Объяснение сему просто: солдат оставляет за собой меньше потомства, чем крестьянин, и семья его вынуждена жить "без мужика". Много женщина одна не наработает и для обеспечения солдатских семей (ливского корня) бароны принялись завозить на "ливскую пустошь" работников-латышей.

Чтобы русским стало понятнее, — "баре" в наших краях исключительно немцы, "крестьяне" из латышей, а ливы — солдаты с приказчиками. (В дни народных бунтов верхам это на руку — каратели из военных легко вешают бунтовщиков, ибо те им — не родственники.)

По сей день Доротея скажет, что "правила она хорошо". А ежели и пошли недовольные, так она всегда относилась к простому люду из принципа: "Одобрительно, но без потачки!

Сей принцип она усвоила из "Учебника светских манер для юных барышень". Труд сей датирован шестнадцатым веком. Веком Ивана Грозного, да Ночи Святого Варфоломея…

Я читал сей учебник, — весьма забавная вещь. К примеру, — как отставлять в сторону пальчик, когда прижигаешь раскаленною кочергой "срамное место" еретику. Иль почему — много мелких порезов при пытке предпочтительней одного, но — глубокого?

В общем, — в простой, незатейливой и весьма занимательной форме неизвестный автор тех лет посвящал "юных барышень" в тонкости анатомии и физиологии, религии и юриспруденции, а также — химии и медицине. В смысле лекарств, порохов и всяких там ядов…

Все это, по мнению автора, должно было очень помочь маленькой баронессе — найти свое место в жизни в ту нелегкую пору…

Учебник необычайно затрепан и явно зачитан. Многие страницы настолько затерты, что милые баронессы, штудируя сей изумительный труд, подводили готический шрифт своими чернилами. Кое-где на страницах запеклось что-то бурое…

Как бы там ни было — в день Бородина матушка на заседании в Ратуше вскочила вдруг с места, схватившись одной рукою за сердце, а другой — за голову с криком:

— Саша! Сашенька!" — а потом упала на пол замертво и пару часов была без признаков жизни. Когда же сам Шимон Боткин уже опасался самого страшного, матушка вдруг очнулась, вцепилась костлявыми пальцами в грудки врачу и четко, но ясно произнесла:

— Саша при смерти. Только ты сможешь спасти его! Собирайте карету, дайте мне мои камушки. Надо проехать через вражьи посты… Собирайся, Шимон, бери инструменты — мой сын умирает. Но ты сдохнешь прежде него. Понял?" — а чего ж тут было не понимать?

Занятно, но латыши сразу поверили в матушкины слова. Они решили: "Ведьма знает, что говорит. Сын ее — при Смерти! Надобен Новый Хозяин!

Согласно обычаю, Права на Лифляндию переходили теперь к моей "языческой" дочке — Катинке, да "чреву" Маргит. Катинка была католичкою и ей требовался лютеранский Регент. Равно как и — не родившемуся ребенку от Маргит.

Регентом сиим мог быть лишь мой брат — "Озоль" Уллманис.

Но зачем ему сия перхоть?! Жизнь католички в наших краях не стоила выеденного яйца, женское ж "пузо" — не конкурент…

Может быть — сего б не случилось, будь жива моя Ялечка…

Она не усидела в "родных" Озолях и, как началась война, поехала в Ригу. Сперва она пыталась стать снайпером, но менять Веру ради того она не решилась, а католичкам штуцеров не давали.

Тут средь полячек пошло поветрие. Они надевали на голову белые косынки с красным ("георгиевским") крестом и выбегали на поле боя, вынося своих раненых. Через пару дней сию моду подхватили и лютеранки. Наши девушки, в пику католичкам, носили черную косынку с белым ("тевтонским") крестом.

Но Ялька была ревностной католичкой… Она надела белую косынку с красным крестом и стала спасать лютеран — католичкою. Полякам сие не понравилось и они в нее стали постреливать.

Сперва просто попугивали, но Ялька не обратила внимания и в конце июля какой-то польский петух влепил ей пулю в голову.

Когда Ялька рухнула наземь, никто не понял — что с ней. Многие думали, что она поскользнулась… Только когда к ней подбежали прочие лютеранки, правда вышла наружу.

На другой день добрая половина всех лютеранок вышли не с черными, но "георгиевскими" платками. Вечером не стало еще двух…

На третий день те самые девушки, кои давеча шли спасать наших раненых, получили винтовки с оптическими прицелами. Больше раненых никто не спасал…

Когда война покатилась на запад, нахождение снайперских принадлежностей в польской семье приводило к казни всего семейства. А за "георгиевскую" косынку полячек… скажем так — мучили насмерть.

Ибо… После смерти моей жены, остальные литвинки тоже пошли в снайпера, а детей оставили под охраною в Озолях.

После матушкиного обморока (и дня Бородина) неизвестные (по мнению латышей — конечно, католики!) проникли в Озоли и…

Узнать Катинку труда не составило, — она была выше прочих. Ее схватили, сломали руки, и по очереди сгнушались. Она — умерла…

К вечеру того дня, как пришли известия с Озолей, против дома нашего собралась большая толпа латышей, кои "лаяли евреев и немцев", требуя от них — "убираться из нашего города.

К бунтующим пошла моя матушка, ее сразу же окружили…

Внезапно со стороны "дома Бенкендорфов" раздались частые выстрелы, крики и грохот ломаемой мебели. Через миг распахнулись "парадные двери" и оттуда выбежало несколько "жидов"-егерей, выводивших "среди себя" мою Маргит. Многие из них были ранены…

Манием руки матушка моя разогнала толпу, сама присоединилась к процессии и они бросились бежать к домам гетто. (Из "нашего" дома все время палили им в спину из штуцеров.)

Матушкины евреи ценой жизни спасли мою Маргит — по рассказам, неизвестные "подобрали ключи" от "черного хода" и были уже у дверей "роженицы", когда "жиды" преградили им путь…

Пошла перестрелка. К счастию, — сестра моя с крохотною Эрикой жила в казармах Рижского Конно-егерского, почитаясь всеми, как "дочь и Наследница" нашего с нею батюшки.

"Бунт народный" бессмыслен и беспощаден. Почти все баронские семьи (а сами бароны в ту пору служили в имперской армии) при первых признаках мятежа, бросив все, бежали к казармам. Многие баронессы в тот день впервые взяли в руки оружие, "добровольцами" ж к моей сестре пошли почти дети крохотные бароны в возрасте от десяти до четырнадцати! (Более старшие уже ушли с родителями в русскую армию.)

К счастию, — нарезное оружие с "унитарным патроном" позволяет стрелять из него без особого навыка. Так что если наш огонь в этот день и не был прицелен, все компенсировалось его большой плотностью и темпом стрельбы. (Десятилетние пареньки с особым жаром приняли команду Доротеи фон Ливен: "Огня не жалеть!")

Но самый главный удар в этот день выпал на "жидовскую кавалерию". Она в первые же минуты бунта понесла решительные потери, ибо заговорщики стреляли со всех окон и даже — крыш. Но силы латышей, к счастию, разделились, а сестра моя выказала недурной полководческий дар, выбив бунтующих из Цитадели, и — ценой единственных за день тяжких потерь заняла Арсенал.

Впоследствии она часто смеялась, что причиной тому стала ее раненая рука. "Нрав Жеребцов" постоянно толкал ее на всякие подвиги, но раненая рука "не пускала", — куда уж женщине в рукопашную, да с перебитой правой рукой?! В итоге, — сестра весь тот день провела за штабным столом над картою города, а "геройствовали" те, кому это положено. Ко всеобщему удовольствию.

Ибо, — брат мой Озоль Уллманис в отличие от сестры "увлекся сражением", сам помчался "драться на улицы" и там, где он был — враг сразу же наступал. Зато сестра вовремя перебрасывала резервы и… отступала. Но за каждый шаг, за каждый дом, каждую улицу латыши платили огромную цену и вскоре наступление выдохлось.

На Венском Конгрессе сестру мою принимал сам Меттерних. И они стали любовниками.

Сестре моей нравилось, что за нею ухаживает величайший из дипломатов и царедворцев Европы. Меттерних же по сей день гордится, что "любил единственную воительницу нашего времени", "удержавшую позицию женщинами и детьми, — один к тридцати"!

Это действительно так. Другое дело, что на "основных направлениях" Дашка оборонялась "кадровыми" против "повстанцев" и ее "кадровые" были вооружены до зубов, а "повстанцы" — вы понимаете. Не важно — Доротея ведь женщина!

Ее и впрямь — с той поры изображают исключительно в костюме валькирии. А она смеется в ответ:

— А я в тот день — ни разу не выстрелила!

Туже пришлось матушке с Маргит. Матушка моя была дважды ранена (оба раза легко) и один раз пуля царапнула Маргит.

К счастию, матушка моя изменила границу рижского гетто и до "жидовских домов" было рукой подать. Оттуда же — на подмогу матушкиным егерям бежали евреи из "рижской самообороны", да охранники многочисленных компаний, да банков…

В ответ мятежники взорвали одну из стен гетто и начался "рижский погром". (Впрочем, весьма недолгий. Стоило сестре занять Арсенал, прочие части повстанцев вышли из гетто и бросились на штурм Цитадели.)

К ночи в городе установилось хрупкое "двоевластие" — торговые кварталы и порт остались в наших руках; жилые ж районы перешли к "заговорщикам". За ними высилась Цитадель со всеми казармами, бастионы, да Арсенал — в наших руках.

Город обратился в "слоеный пирог" — с тем условием, что "начинка" сего пирога превосходила "тесто" в десятки раз! И при том — с одной стороны у нас оказалось оружие с пушками, но — кот наплакал людей, а с другой много отчаявшихся жидов, зато — мало оружия.

Но и "противник" в тот день понес решительные потери и не смел пойти на другой штурм.

Зато на другой стороне Бастионов — за Даугавой оживились поляки, кои сызнова принялись обстреливать Цитадель…

Спасение пришло откуда не ждали. В Риге стоят — два полка. Второй из них — Лифляндский Егерский (на коий рассчитывали наши враги) — весь день "хранил Верность Дому Бенкендорфов.

Офицеры его (под командой Винценгероде) объявили, что "не поддержат "новую" Власть, пока не прояснится Судьба Александра фон Бенкендорфа". А до той поры они обещали "Хранить Верность дому сему и не воевать — ни с Женою, Сестрою и Матерью Природного Господина, ни — Братом его…" No comments.

Неизвестно, чем бы все кончилось, ежели б "противник" сам себе не подгадил. Первый же Указ "новой Власти", объявлял "Латвию — Свободной от Жидов, Русских и Немцев", называя лишь латышей — "титульной нацией.

Сие вызвало неслыханные волнения в только что "нейтральном" Лифляндском полку. Латыши не учли, что сами они — в основном, — хуторяне. В Армию же со времен Ливонского Ордена немцы брали не латышей, но — ливов (за их "ливскую слепоту" и вытекающую из нее — легендарную меткость)! Ливы же по определению "новой Власти" — лишались всех прав, уравниваясь во всем чуть ли не с русскими…

С минуты объявления сией глупости Лифляндский Егерский "перешел к нам". (Помните "Королеву Марго" и ее продолжения? Дюма не пришлось много выдумывать, жизнь сама подсказала — как сие вышло два века назад…)

Пока латыши думали, как "пробивать оборону" моей сестры, "ливские егеря" внезапным ударом заняли прибрежные батареи. Три раза и затем еще два "условно" ударила пушка и из балтийской предутренней мглы вынырнул первый транспорт…

Никто не ждал русский десант так близко к берегу, но выяснилось, что Витгенштейн (давний любимец и протеже моей матушки) получил от Государя "особые полномочия", скопил "финскую" армию в Гельсингфорсе и теперь "пришел" не чрез Ирбенский пролив, но — прямиком из Финляндии.

Ирбенский пролив был "заставлен" плавучими минами и латыши уж уверились, что, пока целы рижские батареи, десанты им не грозят… Теперь же русские армии (ударной силой в коих были наши бароны, да их "карманные армии") посыпались через Рижский порт, как горошины из мешка!

За неделю Витгенштейн десантировал в Ригу двухсоттысячную "Финскую" армию и о всяческом мятеже можно было забыть. Армия сия сразу же пошла сквозь Латвийское Герцогство, кое до того запрещало всякое появление у нас русских, и якобинцы попросту растерялись, — чудовищный двухсоттысячный корпус нежданно зашел им во фланг, а Бонапарт уверял всех в Прочности наших границ! Он говорил: "Русские не посмеют! У них нету денег и они не обидят диаспору"!

Кто ж знал, что латыши нам так шибко нагадят…

Пятьдесят тысяч "мятежников" влились в общую армию и мудрый Витгенштейн сразу же расформировал все их полки. По сей день латыши служат с прочими лютеранами в общем строю и офицеры следят, чтоб они никогда не составляли более чем одну десятую войска.

Число ж русских — даже в "лютеранских" частях не должно быть менее одной пятой! Русские — веротерпимы и лучше всех уживаются в многонациональной среде, так что они играют роль этакой "смазки", сглаживающей межнациональные, да религиозные противоречия.

Вы удивитесь, — как же так: русские и в "лютеранах"?! Но существует мой личный Указ:

"Согласно Лютеру — всякий должен молиться на своем родном языке. Отсюда — ежели русский молится на "обыденном русском", он может и должен служить среди лютеран.

Кое-кто обвиняет меня в "поглощении русской паствы" и "растворении" немногочисленных русских в лютеранах Прибалтики.

Ну, сие изумительно — здравствуйте, — оказывается это я "ассимилирую русских в эстонцев и финнов"!

Ежели человек молится на "родном" языке, исповедует лютеранство — мне лично, — все равно — кто его дедушки с бабушками. Я повторю вслед за Павлом:

"Нет разницы ни в эллине, ни в иудее… Все люди — Братья и произошли от общих Праотца, да Праматери. Ежели человеку по душе жить среди лютеран; он нормально работает, а не пьет, или пачкает — назовите его хоть бы "негром", — это мой подданный. Пусть при этом он сто раз поляк, иль тысячу — русский. Это — мой человек.

Многие при сием сразу же замечают — русские "растворяются" именно в эстонцах, ливах, да финнах! Средь латышей же они (как вода с растительным маслом!) четко делятся меж собой.

Поэтому возникает странная вещь, — согласно переписи, "русских" больше всего именно среди латышей! А в так называемой "Эстонии", иль "Финляндии" их практически нет! При том, что все видят — в Ревеле с Гельсингфорсом в десять раз больше вывесок "на кириллице"!

Но сие скорее всего — вопрос национальной культуры, местных болот, да… ее "архаичности"…

Кстати, — ненависть и сопротивление латышей сыграли матушке добрую службу. Вчерашние "бунтари" из "северных замков", вернув себе прежнюю Власть, рассыпались в комплиментах "ненавистной жидовке". Глашатай их генерал, видный "нацист", публицист и мой троюродный дядюшка — барон фон Фок написал в своем "Норд Винд" ("Северном Ветре") открытое письмо моей матушке. (Выдержку из него я уже приводил, вот же прочее.)

"Сударыня, много Крови, Слез и Чернил пролилось меж нами и Вами в прежние времена.

Вы называли нас — "Отрыжкой Реакции", "Последним Островком Феодальной Европы" и прочее. Мы тоже Вас не щадили…

Вы возглавили сей народ — "ради Свободы его". От кого, спрашивается?! От русских?!! Как бы не так!

Шестьсот лет назад на земли сии прибыли наши прапредки. Они нашли чащобы, болота, да человеческие жертвоприношения. Знаете каков был первый Указ Архиепископа Альбрехта?!

"Запретить местным язычникам приносить пленных в жертву их темным Идолам.

Знаете, — как сии нелюди по сей день казнят своих пленных? Я имею в виду не одних лютеран, — на том берегу Даугавы — такие же латыши, но католики. Эти бьют тех, те — этих, но они казнят врагов именно так, как шестьсот лет назад сие видел Альбрехт…

Так, как сие описано в "Поклонении Зверю" — на страницах "Молота Ведьм" того времени…

Двести лет наши предки вычищали от скверны эту страну. Двести лет никто не жил на болотах, но лишь "служил" здесь, ибо замки, дома, да "земля" крестоносцев были не там, но — "блаженной Ливонии", — в землях ливов, да эстов.

Когда пришел час, латыши взбунтовались, требуя "Свободы от поработителей-немцев". Ради Свободы, а не чего-то еще, латыши призвали поляков и предали нас под Грюнвальдом.

Двести лет после этого латышей "воспитывали" поляки. Почему "воспитывали"? Потому что в Указе Ягайло по поводу латышей, воеводам приказано — "прекратить человечьи жертвоприношения, да разбить местные Идолы". Вы сами знаете, — как ненавистны поляки с тех пор латышам…

Когда пришел час, латыши взбунтовались, требуя "Свободы от ненавистных католиков". Ради Свободы сией они призвали русских, а затем шведов, предавая, да истребляя поляков целыми семьями.

Сто лет здесь были шведы. Первое, что они сделали — попытались прекратить человеческие жертвоприношения. На сей счет есть Указ шведского короля. Чем сие кончилось?

Когда пришел час, латыши опять взбунтовались, требуя отмены Редукций, да "Свободы от шведских господ". Ради Свободы сией они открывали ворота своих крепостей русским, да убивали шведов все теми же древними способами, принося их в жертву идолищам…

Вы не находите странную закономерность?

Вы думали, что латыши так ненавидят русских, что "ради Свободы от них" переметнутся к Вам — в Еврейское Царство? Вынужден вас разочаровать.

Придет день и ваши "агнцы" растерзают еще и внуков, и правнуков ваших, сплясав на их трупах языческое камлание…

Камлание — не кому-нибудь, но — Вечному Змею. Владыке Осени. Богу Смерти и Таинств… Богу Любви — кстати сказать.

Вы знаете, что всех своих пленников местные шаманы именно "любят" до смерти всеми способами, ибо… Ибо по их понятиям в этот миг "Вечный Змей" — Бог Любви Велс "входит в тела человеческие". Надо ли Вам объяснять, что они имеют в виду?!

Не это ли самое и произошло с вашей же "языческой" внучкой?

Всякому свойственно заблуждаться. Когда тебя Зовет Ангел, хочется подчиниться ему — не раздумывая.

Это потом, созерцая себя, вспоминаешь, что тот, кого звали не иначе как — "Светоносный", был не просто Ангел, но — "Первейший, Умнейший и Достойнейший из них всех". Сложно не послушать Зова "Умнейшего и Достойнейшего"…

Обосновался же Он именно там — у Вас в Риге. Еще Альбрехт сказал, что "местные испарения выделяют тепло и закрывают от нас хлад небес"!

"Небеса" же "хладны", не там, но у нас. Приезжайте к нам — в Ваш же Вассерфаллен. Не просто же так, — Предки Вашего Дома селились не в Риге, но у нас — на "ливских пустошах"…

Здесь не богато, не сытно и — холодно… Зато в любом месте наших краев слышен колокол кирхи, да небо такое прозрачное, что до него — можно достать рукой…

Первые Крестоносцы обосновались именно здесь, потому что "тут слышен Глас Божий", да "оружие, бывшее на Алтаре в Пернау, несет Благословение Божие". Четыреста лет (пока мы не перебрались в Ригу) звание "тевтонского рыцаря" значило для всего мира — "Крестоносец" и "Паладин". Нищий Крестоносец и Паладин…

Но может быть Вы не любите Ветра, да Севера? Ведь все Ваше состояние испарится в мгновение ока: "болотные деньги" не "держатся" на нашем Ветру. Ведь именно против Ветра была Ваша Проповедь?!

Напомню ее. В борьбе с ненавистным вам Ветром Вы нашли лишь один приют для темного, коптящего Огня Рижской Свечи — большой, теплый, вместительный Гроб…

Да, Вы правы, — Гроб — конец владений беспокойного Ветра и начало "Светоносного" царства. Вы уже тогда думали Царствовать над нами из Гроба?! Что ж, — исполняется все, что задумалось…

Иль сие — все-таки случайная, "Вещая", но не замеченная никем оговорка?! Господь (иль для нас сие — Ветер?!) часто вкладывает в нас обычнейшие слова, наполняя их Вещим смыслом, но мы в тот момент, увлекаясь Игрою Ума (иль скорей — искоркой коптящего Пламени?!) не слышим самое себя… И тогда сие — извинительно.

Ежели Вы приедете, мы примем Вас с соболезнованьем и распростертым Объятием. Ибо ежели Вы решили "проветриться", мы простим Вам все прежнее Зло, ибо Вы шли на Свет (а это — простительно!), забыв, что Заветный Огонь не дает сажи, да копоти.

Ваши — Северные Бароны.

Под этим письмом фон Фок предложил подписаться "всем, кого это касается" и в самый короткий срок в новом номере "Ветра" появились и подписи… Там были Адлерберги с Клейнмихелями, Фредриксы с Маннергеймами, Штернберги, Энгельгардты и прочие…

Все, с кем так боролась матушка все тридцать лет ее Власти.

И матушка поехала в Вассерфаллен…

Знали бы вы как хороши холодные, да прозрачные ночи в моем Вассерфаллене! Вокруг не видно ни зги (из-за моей "слепоты"), а на небе огромные звезды и коль прислушаться, — можно слышать, как они что-то "шепчут"…

И под сей "шепот звезд" вдруг чувствуешь, что "Господь Любит Тебя" и от этого по всему телу растекается такая "небесная благодать", что… Правда, после этого переезда деньги в нашей семье стали "утекать" от нас просто стремительно.

Может и впрямь, — не по себе "болотным деньгам" на — "Северном, Холодном Ветру"?!

Здесь я б хотел разделить два аспекта — Мистический и "обыденный". Фон Фок недаром считается большим Мистиком, да идеологом "черного" окружения Императора.

В 1815 году в моей рижской "Саркана Розе" ("Красной Розе") вышла пародия на фон Фока, кою многие сразу сочли моей собственной. Там в комическом виде был изображен фон Фок, говорящий примерно такие слова:

"Слава Господу, что я — Немец! Слава Господу, что я — Лютеранин! Слава Господу, что я — Барон! Слава Господу, что я — Мужчина! Слава Господу, что я — Человек. Слава Господу, что у меня нет Хвоста… Раздвоенного Хвоста…

Все прочие, да будут Прокляты во веки веков и Вечно Горят на Адском Огне! На Сковородках. На Углях… На Сале…

Я особо подчеркиваю, что "Саркана Роза" вплоть до 1824 года выходила исключительно на латышском, а я был ее главный редактор.

Видите ли… Фон Фок — мастак объяснений Мистических, но помимо сего есть и рассужденья "обыденные.

Я уже докладывал об истинном положении дел и не хочу повторяться. Последним препятствием к "переселенью в Финляндию" было лишь мнение моего отца, да некие его "моральные обязательства" по отношению к латышам. События 1812 года (вкупе со статьею фон Фока) дали нам все необходимые козыри, чтоб "уйти, хлопнув дверью.

По сей день в "серой" среде вполголоса говорят:

"Ежели б Восстания Латышей не было, его б стоило выдумать!

Наши ж враги утверждали, что…

"Восстание" было подготовлено и прекраснейше срежиссировано моей собственной матушкой и якобы имеются какие-то документы, доказывающие известную роль ее абверовцев в тех делах.

Она, якобы, собственноручно нанесла себе раны кинжалом, выдав их за пулевые ранения от латышей…

Говорили: "все, что ее привязывало к латышам" был мой отец — Карлис Уллманис (коего "она безумно любила") и после смерти его, матушка "выказала скотам все свое истинное к ним отношение.

Я… Не верю в то, что матушка замышляла смерть милой Катинки, но…

Лишь в день смерти матушки я вошел в зал, где ее омывали, поднял белую простыню и своими глазами увидел, что оба шрама ее были от пуль. (Былому вояке — жандарму вещи сии видны за сто верст.) Мало того, — под ними не могли быть скрыты шрамы кинжальные!

Я сразу вышел из печального зала, знаком пригласил туда с дюжину верных людей (средь них был сам Рижский Архиепископ!) и показал им шрамы сии, объявив:

— Господа, надеюсь вы не пришли глумиться над моей милой матушкой… Вот то, о чем сегодня многие говорят. Вот знаки того, что все сказанное мерзкая чушь!

Дозволите ль вы теперь мне — сыну умершей мстить за обиды моей милой матушки, коя из личной брезгливости не могла…

Голос мой невольно сорвался и я зарыдал от обиды и облегчения. Архиепископ сразу же подошел ко мне, отечески обнял, и произнес:

— Иную клевету порой невозможно опровергнуть ничем, кроме такого вот способа… Я понимаю твои чувства, сын мой. Ежели ты решишь карать негодяев — Церковь с минуты сией на твоей стороне.

И я стал вешать негодников…

Не одни Бенкендорфы на глазах "обнищали" за последующие тридцать лет. По самым скромным подсчетам представители моей "серой" партии "вложили в Финляндию" единовременно до сорока миллионов рублей серебром и сия пустошь превратилась в самую сильную и развитую провинцию Российской Империи. (Для сравнения — вся казна Российской Империи в 1824 году составляла — пять миллионов рублей серебром. Чуете разницу?)

Разумеется, за столь малый срок вложения просто не окупились. Но дайте нашим гешефтам немного созреть!

Самая ж главная "прелесть" Финляндии заключается в том, что там не было "собственного дворянства" и наша "серая партия" сразу же "основала" "финские родовые династии", кои легко смешиваются — как с родовитыми немцами, так и русскими, или шведами.

"Черную нищету" при виде сего трясет просто от ярости, но…

С недавней поры наши "серые" меняют даже фамилии на финский манер и предпочитают звать себя "финнами"… (Сие изумительно просто, — ежели по бумагам ты и так — наполовину латыш. А ежели фамилия ливского, или эстского корня — добавление финского "-айнен" происходит — само собой!)

Вот она — "обыденная" суть тех событий!

Но вернусь к Великой Войне.

Ежели весной царит "ляшский" Иоаннов Телец, а летом — "галльский" Лев Апостола Марка, с "дыханием осени" встрепенулся "тевтонский" Орел. Орел Луки — "Повелителя Осени". И разверзлись хляби небесные…

2 сентября мы ушли из Москвы, обложные дожди начались 5-го, а уже 18-го сентября армия Витгенштейна перешла в контрнаступление.

2 октября мы взяли Екабпилс, 4-го — Ковно и 6-го — Тильзит. Все дороги размокли и расползлись под Дождем, да и противник в первые дни упирался с яростью обреченных. Останься у него кавалерия, — мы захлебнулись бы в той грязи, дожде и вражеских саблях!

Но великий Кутузов рассчитал все до йоты. Бонапарт, осознавая размеры России, создал перед вторжением решительный перевес именно в кавалерии. Теперь его кони тухли на Флешах, а картонные гильзы размокли и наш "унитарный патрон" шел по сей Грязи, как нож через масло…

В день битвы при Малоярославце — 12 октября Витгенштейн взял-таки Витебск и путь назад врагу был отрезан…

Нигде у русских вы не встретите ни признанья в том, что Смоленская дорога нами в начале октября была перерезана, иль о том, что — никаких морозов западнее Москвы в тот год просто не было!

Извините меня за подробность, — задумывались ли вы над тем — почему все так часто упоминают "мосты через Березину"? Ответ — в декабре 1812 года Березина еще не покрылась льдом! По ней от Киева "шла речная эскадра под командой адмирала Чичагова.

Мало того, — следующий 1813 год был частично неурожайным, ибо"…до середины декабря в прошлый год не выпало снега на западе Российской Империи и озимые там все вымерзли…"! (Цитата из ежегодного доклада для Государя.)

Из доклада атамана Платова:

"…Скорость нашего наступленья понизилась после неудачного сраженья под Красным. Казаки боятся новых контрударов противника…В фураже не нуждаюсь — поля стоят все не убраны. Снега нет и лошади жируют прямо по несжатым полям….

Несколько неожиданная картина нашего контрнаступленья, — не правда ли? А вот сообщение фельдмаршала Нея:

"…Люди сходят с ума с голоду. На полях много пшеницы, но ни у кого нет сил ее убирать. Мельницы все разрушены, и нигде не возможно добыть муки… (Что вы хотите — Франция! Нам бы их беды!)

…Обилие зерна и невозможность его съесть просто сводит с ума! Многие собирают колосья и варят зерна, — от этого у них проблемы с желудком. Прочие ж нарочно раскармливают зерном своих лошадей, чтоб забить их на мясо. Все одичали…"

Не менее любопытно?

Вы по-прежнему удивляетесь, что отборные части противника легко ушли "за Березину", не потеряв практически ни одного человека из Гвардии?! Реальная беда Бонапарта оказалась не холод, и даже не голод, но банальное отсутствие боеприпасов, поступавших их Польши.

Так вот, взяв Витебск, Витгенштейн не пошел на соединение с Главной армией, но осадил польскую Вильну, полностью сковав всех поляков. Прежние боеприпасы перестали поступать Бонапарту и он лишился своего главного козыря — Артиллерии. (Надеюсь, я уже доложил вам, что Бонапарт по образованию артиллерист и большинство сражений им было выиграно именно грамотными маневрами артиллерией.)

Но пушки "жрут" много пороха… Больше чем кавалерия собственных лошадей, да простые солдаты — немолотого зерна.

Доложу еще одну вещь. Традиционно считается, что якобинцы "бежали" от нас. В действительности ж, — в приказе на движение на Калугу врагом было сказано:

"Приказываю разрушить военные заводы русских в Калуге и Туле, после чего — арьергардным движением прикрывать отступление наших войск, идущих на спасение Вильны.

Иными словами, противник в те дни еще думал, что его отступление "временное" и уж никак не опасался "голода с холодом". Повторюсь еще раз, вот итог гениальной "задумки" Кутузова!

Будь у противника цела Кавалерия, он бы легко перебросил ее от Москвы в Польшу и вся История Великой Войны на том бы и кончилась. Но… Михаил Илларионович рассчитал все до йоты!

Начавшееся отступление первые дни казалось "обычною перегруппировкой сил". Но нападения партизан, постоянные атаки казаков (татарская кавалерия так и осталась "не кована" и без снега не смогла принять участие в преследованьи врага — знаменитая "татарская лава" обрушилась на врага "по первому снегу" — в январе 1813 года) оказали решающее влияние на моральный дух "армии двунадесяти языков.

"Регулярное отступление" первых дней сменилось трениями меж сей разношерстною братией, а когда дороги все сузились, меж частями "разных языков" стали вспыхивать даже бои "за обладанье дорогой". Вскоре все солдаты несчастной армии усвоили для себя, что "надобно держаться дорог и быстрей отступать". Развилась паника, — любая задержка в движении воспринималась людьми как Начало Конца и… Армия побежала.

Средь несжатых полей, да при дневной температуре — не ниже десяти градусов выше нуля (по Цельсию, разумеется).

Ни голода… Ни холода…

Просто всеобщее безумие бегства, да паника, пожравшая некогда "непобедимых людей"… Такова была Воля Божия.

ВОЛЯ БОЖИЯ.

Вам покажется сие игрой слов, но события той зимы настроили всех нас на лад Мистический.

Судите сами, — да, снега не было. Но только лишь западнее Москвы. Те самые проливные дожди октября, что дали Витгенштейну одержать решительную победу в Прибалтике, обернулись для Москвы — снежной бурею… Высота снега в Москве достигла — полметра!

Черный, изуродованный, обожженный город весь побелел и стал похож на зимнюю сказку — всю из золота и серебра…

Потом дожди (а для Руси снег) — сразу кончились и вплоть до самого января установилась морозная и сухая погода.

Очевидцы, бывшие на Бородине, сказывали:

"Господь укрыл белым саваном все свое воинство! А нехристи так и остались гнить на ветру — без всякого покаяния!"

Сие не пустые слова…

Якобинцы захоронили после сражения своих павших. Наши же все — остались лежать там, где дрались… Потом пошел сильный снег и тела русских укрыло белою пеленой.

А потом побежали "Антихристы". Вот они-то и валялись теперь вдоль всех дорог — неприкаянными…

Иные назовут сие — Игрой Случая, но… "Есть многое на свете, друг Горацию, — что и не снилось нашим мудрецам…

Это — не все.

Я сказал, что зима выдалась неожиданно теплой. Да, — это так. Даже жаркой, если можно сказать.

Французы очень хорошо подготовились к сей зиме. Об этом мало кто помнит, но Бонапарт выделил каждому из солдат — шубу, ушанку и валенки. Он на самом деле — думал пережить русскую зиму.

Парадокс же был в том, что именно русские шубы и сгубили большинство супостатов.

Днем температура поднималась — до десяти градусов Цельсия. Зато ночью — при ясном небе и полном безветрии, она падала ниже минус двадцати! Вы представляете, — что сие значит?

Днем солдаты выматываются на долгом марше. С них течет пот, шубы все, конечно, расстегнуты, валенки скинуты, а ушанки спрятаны в вещмешки. Но по мере того, как скрывается солнышко, наступает мороз. А люди-то все — мокры!

Самым страшным бичом вражьей армии стало… воспаление легких. Днем люди мучились от ужасной жары (в шубах и валенках!), ночью же их убивал лютый мороз. Однажды в Ставке Антихриста ночью лопнул термометр. Замерзла ртуть.

Ртуть замерзает ниже тридцати семи ниже нуля. Более французы не могли вести наблюдений, — оставлю вашему воображению — каковы были ночные морозы этой зимой. Это — не самое страшное.

Хуже этого было то, что днем все растаивало. В самое короткое время враг побросал все свои телеги и сани. Одни не ехали днем, другие — ночью. Теперь люди тащили все на себе.

Это не все. Днем растаивали многие трупы и вода тысяч речек, да и ручьев заразилась трупными ядами… Такое бывало и прежде, — например — в прусскую. В таких случаях якобинцы топили снег. Но — не было снега… И армию стала мучить ужасная жажда.

Люди, сходя с ума, пили пораженную воду и умирали от кишечных расстройств в ужасных мучениях…

Вообразите себе, — ночью люди умирали воспалением легких, днем же дизентерией! Была ли когда-нибудь такая война, чтоб одну и ту ж армию косили "летние" и "зимние" хвори — одновременно?!

Через много лет Коленкур всем рассказывал:

"Однажды я разговорился с Ларре. Государь вез с собой главный госпиталь и в те дни все места в нем были заняты.

Ларре сильно досталось. Ни единого раненного, ибо русские просто не могли нас догнать, и — горы трупов. Мороз и понос, понос и мороз делали свое дело…

Поставьте себя на место хирурга, — глаза его были просто безумны: он лучший хирург по ранениям ничего не мог поделать с поносами, да обморожениями нашего воинства.

Когда он пал духом, я предложил ему бросить все и ехать домой, — здесь его таланты были уже не нужны… Знаете, что он сказал?

Сей якобинец и циник схватил меня за грудки и прохрипел:

— Я не уеду, пока Государь не покается!

— Покается в чем?

— То, что происходит вокруг — Кара Божия! Сему не может быть иных объяснений. Я… Я — Доминик Ларре в сии дни вернулся к Религии и ношу Крест! Только Крест спасет нас!

— Вы переутомились… Вам надобно…

— Всем нам надобно каяться! Лето смешалось с зимой, а весна с осенью! Слышите, — какая вокруг тишина? Это Господь хочет слышать наше Каяние!

Жара и мороз, жажда и глад, язвы и вши…! Что еще нужно, — какие казни египетские, чтоб понять — МЫ ПРОКЛЯТЫ!

Лишь покаяние, пост, да молитва — вот все, чем мы можем избежать Гнева Божия!

Я, не веря ушам, смотрел на прежнего энциклопедиста. Он же, сжимая в руках большой Крест, продолжал бормотать:

— Неспроста… Неспроста все зовут "Русь" — "Святой"! За тысячу лет до сих пор магометанцы, жившие здесь до русских, назвали реку "Москва"! "Ва" на местных наречиях, конечно — "Вода", а вот "Моск", или "Маск" — означает "МЕЧЕТЬ".

Когда их звали "Московия", это не значит — "страна Москвы", но "Земля Мечетей"! Отсюда и пошла их "Святая Русь"… Верно говорят, "Поскреби русского и под ним ты увидишь татарина!

Вы видели сколько Церквей в Граде сием? Граде "Мечетей"?!

— Вы передергиваете, Ларре. Русские — не магометанцы.

— Пфуй. Христиане тоже ведь не жиды, а жиды не поклонники Магомета. И все ж — все мы зовем древний Ершалаим — Святым Городом. БОГ — ЕДИН и не важно какой народ первым познал Святость этого, иль того места!

Я скажу так. Где-то тут — в сием городе таится Ковчег. Тот самый — из Библии. И всякий раз, когда кто-нибудь нарушит Его Покой, на него падет Кара Божия.

Так было с монголами — сразу по взятью Москвы помер их Чингисхан и его Империя сразу рассыпалась…

Потом его сжег Тохтамыш и сразу же исчезла Золотая Орда.

Поляки брали сей город и потеряли собственного короля и всю его армию. Речь Посполитая от сего не оправилась…

Мы — на очереди. Мы сожгли "Святой Град" и какую-то неприметную Церковь… Теперь Бонапарт обречен, а Империя наша, конечно, рассыплется. Так было. Так будет…

Я думаю — сие просто камень в основании Церкви. От времени тот самый Ковчег, наверно, окаменел и его положили в основание, как простой Камень…

А мы с вами — ПРОКЛЯТЫ!"

Коленкур никогда не делал тайны из разговора сего. Я же — доложил о нем в Священный Синод. Дело сие сразу же было окружено Государственной Тайной и началось…

Скажем так — Мистическое Расследованье. Завершилось оно самым неожиданным образом. В один день (верней — ночь) членам Особой Комиссии привиделся некий сон (и мне — среди них).

Из сна следовало, что ежели по сей день неизвестно — обладает ли некая из московских Церквей "Особенной Святостью", так, наверно, — таков Божий Промысел и не дело для нас соваться в такие дела.

На сием Расследование было прервано, все доклады о нем засекречены и хранятся теперь в архивах Синода, моего — Третьего Управления, да моей Ложи. (Как видите, — вопрос сей интересовал Империю, Церковь и еще одну Независимую Организацию.)

Любопытно, что "публика" своим умом "дошла" до того, что происходит что-то загадочное. Толчком к сему стали… вши.

Из архивов той странной зимы следует, что когда врагов брали в плен, держали их на расстоянии примкнутого штыка.

Видите ли… По несчастным ползали вши. Самые обычные вши.

Якобинцы их стряхивали, но откуда-то они появлялись снова и вновь… Первое время пленники были в прямом смысле этого слова "заедены вшами насмерть"! Потом, по моему представлению, их принялись мыть на месте и брить "на ливский манер.

Как я уже говорил, днями этой зимы было очень тепло и грядущие пленники сами же раздевали себя догола, сами сжигали свои валенки, ушанки и шубы, а потом сбривали на себе — абсолютно все волосы и дочиста мылись — золою, да кипяченой водой.

Лишь после этого "вошь отступала.

Казалось бы — обычная "гигиеническая процедура", но…

Уже после Войны многие говорили, что во всем этом "все было — не просто так.

Во-первых: бритье волос. В Писании сказано, что сила того же Самсона была в волосах. Многие мистики сразу же предположили, что "в волосах" не одна "Божия Сила", но и — "Божественное Проклятие.

Во-вторых, — обряд сжиганья Белья. В самых древних источниках сказано, что "Огонь очищает" и "ежели самолично сжечь Проклятое и окурить себя дымом сиим — Господь уже не так преследует грешника.

В-третьих, — омовение. Как я уже доложил, — в тех местах не осталось ни снега, ни — чистой воды. Воду в русскую армию (в том числе и для омовения пленных!) доставляли "нарочные водовозы". Но вода от хранения портится "тухнет". Спасает же ее от "протухания" какое-нибудь серебро. А где найдешь серебро в "действующей"?

Помните, как по моему представлению в войска направили сельских батюшек? Так вот — той зимой эти "военные батюшки" занимались тем, что опускали собственные кресты (кто — крестильный, кто — алтарный, а кто и нательный!) в те самые бочки с "военной водой". Иными словами, — так уж само собой получилось, что пленники мылись не чем-нибудь, но — водой "освященной истинным батюшкой"!

Удаление с себя всего "проклятого", сожжение сего на Священном Огне, натирание себя черной золой с последующим омовением "святою водой", — вы по-прежнему думаете, что все это — "обычная гигиеническая процедура"?! Как бы не так…

Ведь в русской армии той зимой — вшей просто не было!

Случайность?! Может быть. Но не слишком ли много случайностей на одной — отдельно взятой Войне?

Собралась этакая Комиссия из "Русских Мистиков", коя изучила вопрос появления сих странных вшей (поражавших лишь одну армию!) и пожелала узнать, — чем именно занималась Комиссия под моим руководством и что десятки высших священников, глав разведки и тайных масонов месяцами ищут по всей Москве?

Работа моей комиссии маскировалась под "Изучение и новую планировку Москвы". Я как раз тогда занимал пост московского генерал-губернатора и обязан был "обеспечить всем" подотчетный мне город. У казны ж на сие просто не было денег!

Я нанял Бовэ, — мы с ним близко сошлись в парижском салоне Элен Нессельрод, а потом и — самолично отстроил Москву заново…

И вот такой трогательный запрос от моих "Русских Мистиков.

Я… Я допустил Русских Мистиков до всего, что сам знал и сообщил причины прекращения поисков. Я знал, что делаю…

С той поры Герцен, Князь Одоевский, прочие Мистики не желают выезжать из Москвы, но… Ищут, ищут и ищут.

Ежели у них пойдет что не так — Имперские Службы как бы и не при чем, а ежели… Но тут я даже теряюсь — я верю в "бред" самого Ларре и сам бы многое дал, ежели б мне показали ту Церковь…

Не знаю — зачем. Мне просто — надобно знать.

Да, кстати… Помните, — я докладывал об успехах наших ученых в деле с урожайностью почв? Работа сия на том не закончилась и ученые занялись поиском средств для борьбы с клопами и вошью, а также лекарствами от оспы, да тифа.

Кроме того, — ежели смотреть на довоенную карту — видно, что вокруг Динабурга (Двинска, иль — Даугавпилса) удивительно мало сел. Строго говоря, — их там вообще нет: последние села в Прибалтике кончаются "даугавскими землями", а затем — ни души…

Причиной сего стала "латгальская плесень", иль верней — "хлебный грибок", живший до последнего времени в тех краях. Стоило ему "сесть" на "млечный колос", как зерно мягчело и покрывалось синею "сеточкой". Ежели его съесть — возникает понос. Понос, приводящий к мучительной гибели…

Посему в тех краях рос только лишь "кормовой" хлеб, а хутора жили исключительно свиноводством. (Животные едят такое зерно без последствий. Помните доклад Платова, — "в фураже не нуждаюсь — лошади жируют по несжатым полям"?!)

Поэтому-то Бенкендорфы, получившие в ходе войн именно "даугавские земли", и слыли в первую голову — свиноводами.

Разумеется, моей матушке — как главе "дома Бенкендорф", больше всего хотелось бы знать — как извести сию гадость. Этим-то и занимались матушкины ученые. (Забегая вперед, доложу — с 1816 года я последовательно осушил все болота вдоль Даугавы, а тамошние поля пять лет кряду обрабатывал купоросом. Вот уже почти двадцать лет, как о "плесени" ни слуху, ни духу…)

Все сии изучения шли своим чередом и к 1811 году в Дерпте выработались рекомендации "по вшам и грибку на ногах": насчет бритья голов, жаренья шинелей, да — пропитки портянок…

Все это — дела занимательные, но — не больше того. Я бы не заострил на сем речь (ибо кому нужны чужие портянки?), ежели б…

Ежели б я, прибыв осенью 1811 года в Дерпт, не сообщил моим людям, что якобинцы всерьез занимаются подготовкой "биологической войны" против нас.

Сие — кроме шуток, — идея сия возникала аж в 1809 году. Иное дело, что сему воспротивился сам Бонапарт. (Зачем ему "сия гадость", когда его армия и так — вооружена, да вышколена сильней прочих?!)

Но в 1811 году мы не знали сего и угроза сия довлела над нашими действиями.

Мы знали, что Бонапарт готовит к зиме много шуб, ушанок и валенок. Так что зимой 1811 года мы в Дерпте изучали возможность искусственного разведения вшей.

В частности, — можно ли вшивать в мех нечто, несущее на себе вшиную кладку? И ежели — да, — при каких условиях вошь вылупляется из яиц и начинает… так сказать — "безобразничать.

По результатам работы сией Государь наградил меня — "тайно" и представил троих биологов к Орденам Российской Империи. "По восхитительным итогам их деятельности". Так сказано в Указе на награждение. Это не все…

Кроме вшей, люди мои занялись спорыньей и "латгальскою плесенью". (Работы над оспой я своей волей временно прекратил, — я не хотел уморить собственную же Империю. В биологии надо знать — "вши стягов не едят, и не видят"!)

Увы, достаточно было обратить "плесневое зерно" в муку, а муку испечь — грибки теряли все свои болезнетворные качества. Зато — ежели то же самое зерно варить "целиком" (пусть и в крутом кипятке!), грибные яды полностью сохраняли свою страшную силу. Именно потому мы и добавили туда спорынью, она ровно наоборот: относительно безопасна в виде "ведьмина рожка", но становится дикой гадостью в состояньи размолотом! И тем не менее, — основным "поражающим фактором" был именно "синий грибок.

Главным его преимуществом было то, что кроме наших краев, он нигде не водился и французские лекари не ведали — ни симптомов отравления им, ни способов излечения. (Даже в Смоленской губернии ему было так "сухо", что пришлось заражать хлеб на полях специальными кисточками, смоченными концентратом сей "плесени"!)

Поэтому, передавая нашу "рукотворную гадость" в войска, мы особо подчеркивали: "В областях применения должны быть обязательно разрушены абсолютно все мельницы, а их жернова вывезены оттуда за сто верст.

Помните записи Нея? О том, что "поля стоят с неубранным хлебом". Помните, как Коленкур рассказывал о "безумьи Ларре"? (Спорынья в пище вызывает галлюцинации. А еще — ощущенье безотчетного ужаса, да Приближения Смерти! Видимо Ларре, как врач, уберегся от "плесени", но получил изрядную дозу "ведьминых рожек"!)

Помните об удивительных "летних" поносах несчастных — среди зимы? И об их быстрой гибели…

Кстати, — по весне 1813 года — весь прошлогодний хлеб в Смоленской губернии сжигался "нарочными зондеркомандами", а там, где он еще "стоял на полях", поля "орошались" сырой нефтью и сразу же — поджигались. (Это и стало главной причиной "неурожая в 1813 году" в тех краях.)

Не говорите о том моим милым Мистикам…

Многие хотели бы знать, чем сие кончилось? После Войны мои люди уехали из Российской Империи. Разошлись по домам…

Я не смею их осуждать — в Империи никогда не было собственной Биологической Школы, и если Физиков, да Химиков с Математиками мы еще могли "чем-то держать", с Биологами это не вышло…

Кроме того… Из кувшина можно вылить лишь то, что в нем налито. Отсутствие "корней Биологии" в "русской почве" довело до того, что все итоги многолетних работ были скорей описательными.

Мы так и не определили — ни возбудителя оспы, ни тифа… Мы по сей день не знаем — каково "губительное начало" спорыньи, "плесневого грибка", иль — почему "нефтяной вытяжкой" можно вывести вошь? (Помните, — "У русских вшей не было!" Но и пахли мы — соответственно.)

Судьба же троих "Орденоносцев" — более чем примечательна. Я не смею называть их имен, ибо ежели выяснится, что именно они "разводили" в свое время "вшу" — я не знаю, чем сие кончится.

Один из них вернулся в свою родную Голландию. Там он и погиб, пытаясь найти возбудителя оспы. Он ставил опыты на себе, нанося на свою кожу частички оспенных "пустул", кровь несчастных и гной. (Все это — разумеется, особым образом обработанное.) Однажды обработка не помогла, он заразился оспой и умер…

Второй — ревностный монархист вернулся во Францию и сразу же получил кафедру не где-нибудь, но — самой Натуральной Школе! Там он долго и плодотворно работал (занимаясь в основном оспой) и перед смертью передал все архивы (в том числе и "Дерптские"!) своему лучшему ученику и аспиранту по имени Луи Пастер.

А тот — над гробом Учителя поклялся завершить начатое и "найти управу на оспу.

Третий — уехал за океан в Северо-Американские Соединенные Штаты. Там нет особой науки, зато — много "практиков.

И уже через пару лет после этого американская армия стала широко использовать все наши методы против непокорных индейцев. Взамен ушанок и шуб в ход пошли одеяла с накидками, а место вшей заняла "черная оспа". Успех был значительный…

Лишь после этого, сознавая, что Россия с Америкой "далеко ушли в сем вопросе", Европа (а именно — Англия, Франция и, конечно же — Пруссия!) стала быстро развивать "сей научный аспект". Правда, вам в сием — никто не признается.

Широко простирает Наука руки свои в дела человеческие…

Но вернусь к истории моей жизни.

Моя жена с Боткиными были в Санкт-Петербурге, когда "по войскам" прошли бумаги обо "всех павших" (высшего сословия, разумеется), и я был среди прочих. Боткины (кои тоже "выехали из Риги" всею семьей — вплоть до кухарок с кормилицами!) были поражены матушкиным "провидением" до глубины, а за матушкой укрепилась кличка "вещуньи". Но еще более поразило всех то, что жена моя, положив руку на чрево свое, отмахнулась:

— Он — жив. Он еще жив. Я — чую сие. Свекровь научила меня — я чую его! Быстрее. Мы не можем спасти его на таком расстоянии. Он уходит от нас", — по сей день милый Герцен любит спрашивать у меня, что могли значить сии слова? Возможно ли, чтоб две женщины могли поддержать жизнь любимого на таком расстоянии?

Не знаю. Но когда Трубецкая с Волконской пожелали ехать в Сибирь за своими любимыми, я не смел им отказывать.

Если Женщина Любит — преграды ей нипочем… И не в моей Власти Лишить хоть кого-то Любви.

Не делай Ближнему так, как не хотел бы ты — что б тебе подобное делали…

Сие происходило вокруг меня. Я же чувствовал…

Будто плывешь в детстве по родной, ночной Даугаве — выныриваешь из воды и будто какие-то огоньки, звезды, что-то мерещится, а потом раз и… опять беспросветная чернота.

Помню, — откуда-то появился Петер и шел дождь. Мелкий такой слабенький дождик. Я чему-то обрадовался сперва, а потом удивился, что смотрю на Петера будто сверху, а он тащит… Он меня нес.

Я так тому удивился, что… провалился в мягкую черноту.

Потом явилась матушка, она обнимала и целовала меня, и плакала надо мной, причитая:

— Сашенька, сынок, открой глазыньки! Нет, Шимон, они убили его. Смотри какие страшные раны, они — убили моего первенца! — и что удивительно, — я сам видел, как лежу с закрытыми глазами, а матушка бьется, как раненная, и плачет…

Она сидела за столом в своем кабинете и я отчетливо видел ее руку в лубке и на перевязи… Вокруг нее были люди — члены Синедриона, а за окном явно — Рига. Почему же мне грезилось, что она обнимает, да целует меня?! И еще… Прямо за спиной моей матушки сидела — еще одна моя матушка, коя обнимала, да утешала ее!

И еще надо мной стоял дядя Шимон, коий поднимал мое мертвое веко и светил в глаз чем-то странным и ослепительным. Я видел сей пронзительный свет и — в то же самое время наблюдал, как мой дядя склонился над кем-то и — колдует над ним… А моя милая матушка держит меня за руку и все время целует ее…

А затем и этот бред кончился. Пришла боль.

Она была страшной, огненно-красной, пульсирующей… Она расходилась концентрическими кругами по всему телу из ран на голове и бедре. Боль была столь страшна, что я застонал и очнулся.

Я лежал в просторной и свежей постели на мягкой кровати, а откуда-то из темноты ко мне пробивался ласковый и нежный свет. Боли почти не было, но рот пересох настолько, что губы потрескались и мне дико хотелось пить.

Я попытался встать, или хотя бы поднять голову, чтобы позвать людей, но тут пламя далекой свечи заколебалось, на пол упала какая-то книжка, и я почуял старый, домашний запах и матушкины прохладные руки опустились на мой горячечный лоб, а сладкие губы покрыли меня поцелуями и прошептали мне на ухо:

— Не шевелись, не надо. Я пойму, что ты хочешь… Попить? Тебе нельзя много, вот тебе — губка… Все хорошо… Мы вместе и — все будет теперь хорошо…" — и я опять упал в черноту.

Я очнулся посреди дня. Мой Петер насвистывал латышскую песенку и поскрипывал надфилем. Я спросил его, что он делает, но звука не получилось, а лишь какой-то сдавленный хрип. Петер на миг кончил скрипеть, а потом подошел, крадучись, к моей постели, а затем бросился вон с криком:

— Госпожа баронесса, госпожа баронесса, Хозяин очнулся! Слышите все Хозяин очнулся!

Тут же комната вся наполнилась. Откуда-то появилась моя милая матушка. Она протянула мне руки, пахнущие матушкиным молоком. Она поцеловала меня так, как целовала меня только милая матушка. Она сказала голосом моей милой матушки:

— Господи, Горе ты мое, ну что мне с тобой делать-то?! — и горько заплакала.

Она плакала и прижимала руку мою к своему животу, а я — изумлялся, зачем она моею рукой баюкает свой живот?!

Тут дядя Шимон, посверкивая стеклами очков на шелковой ленте, засуетился надо мной, светя мне в глаза разными зеркальцами, в то время как его сыновья, — Саша и Петр стали слушать меня трубками и трогать мои повязки.

Наконец, старший Боткин, узнав мнение сыновей, степенно откашлялся, протер стекла своих очков и решительно сказал бледной от нервов и бессонницы… "матушке":

— Сепсиса больше нет. Дыхание, температура, сердце в норме. Коль подкормить его, муж Ваш, смею уверить, сударыня, — выживет.

"Матушка" молча встала, стиснула великого доктора, достала откуда-то мужской перстень с брильянтом чистой воды — с голубиное яйцо и надела его на руку дяди моего со словами:

— Это не от меня, но — Сашиной матери! Она не успела дать мне для Вас деньгами, так что это — жалкий аванс. Остальное — потом. Не смейте глупить, — Вы — Чудотворец! — потом решительно топнула:

— Чашку куриного бульону и — все вон отсюда! Теперь-то уж я сама… — и вообразите себе, — ее все послушались!

Я смотрел на жену и не мог поверить глазам — она стала так необычайно похожа на матушку… Даже интонации в голосе стали немного сварливыми, да язвительными — точь-в-точь "Рижская Ведьма"!

Но это — с другими. Со мной же она была прежней Маргит. А может быть — моей матушкой?! Я лишь в те дни обратил внимание, что Маргит даже выговаривает слова так, как это делает ее тетка — "урожденная баронесса фон Шеллинг"!

Может быть это — Мистика, а может быть — мы и впрямь (как Эдип!), на самом-то деле выбираем в жены "собственных матерей"?

Как бы там ни было — присутствие Маргит мне шло на пользу и через неделю я уже сам "принял пищу", а вскоре смог (извините за прямоту) "сходить до ветру" не в специальную утку, но в самый обычный ночной горшок.

А потом моя милая Маргит и здоровяк Петер вывели меня на крыльцо моего Гжельского фарфорового заводика погулять. Я вышел и не поверил глазам, кругом — белым-бело. Время "Матфеева" Ангела. Весна — Время Польши, Лето Франции, Осень — Германии. Зимой же Господь Благосклонен нам — русским. А меня ранило в августе…

Маргит по сей день хранит в заветном ларце выданную ей "похоронку": "В связи с гибелью в Бородинском сражении.

Сегодня, когда я читаю лекции в Академии Генштаба, я признаю, что все, что было со мной — дурь молодеческая. Не дело генералу ходить в штыковую, не дело "особистам" вставать в цепь охранения. Не полезь я в ту кашу, дольше прожила б моя матушка. И мои ученики обещают, что не повторят сих глупостей.

Впрочем, однажды я сглупил еще больше и чуть не погиб среди мирной жизни. Было это в 1824 году в день наводнения.

Я, как Начальник Охраны Его Величества, был в тот день в Зимнем и наблюдал за разгулом стихий из теплого и сухого кабинета через толстое, большое стекло. Шел проливной дождь, ветер был такой, что деревья "рвало" просто с корнем, а по Неве из залива шла "нагонная волна" редкостной высоты.

К счастью, наша Дворцовая сторона стоит на высоком берегу и самому Зимнему ничто не грозило, а со стороны Васильевского приходили известия самые утешительные. Спасательные команды заканчивали работы и оставалось ждать только "схода вод.

Государь со своим двором, радостный от такого исхода дел, вышел на лестницу Зимнего следить за окончанием "спасработ" и мне, согласно инструкции, надо было сопроводить его.

Я уж выходил из своего кабинета, когда мне почудился Крик. Я прислушался. В кабинете было покойно и тихо, да и какие крики могут проникнуть за толстенные стекла Зимнего? Я уж решил, что почудилось, но какая-то сила заставила меня погасить свечи, еще раз подойти к окну и прислушаться.

За окном крутило непроницаемо серую пелену, ливень хлестал такой, что по стеклу несло бесконечный ручей и, разумеется, за всем этим услышать хоть что-то было просто немыслимо. Наверно, я должен был убедить себя, что мне почудилось, но какая-то сила заставила меня распахнуть окно настежь…

Страшный порыв ветра мигом сдунул бумаги с моего стола, свирепый ливень резанул мне лицо, а уши мои наполнились ревом…

Сегодня я знаю, что тот — первый крик мне почудился. Но в ту минуту в пелене дождя на далеком Васильевском берегу…

Я близорук и очки мои сразу залились водой, так что я по сей день не уверен, — что я видел на самом-то деле, но чувство, что там — кто-то живой обратилось в уверенность.

Я что есть ног побежал к Государю и сказал ему, что донесения об удачном окончании работ ошибочны, — я лично кого-то видел на том берегу и слышал крики о помощи.

Государь был весьма недоволен известием. Кочубей, отвечавший за спасательные работы, уверял его, что мне все привиделось, — отсюда невозможно разглядеть, что творится на том берегу, а Нессельрод со смехом сказал:

— Как бы там ни было, — мы-то что можем сделать? У нас из всех лодок здесь только личный катер Его Величества. Не оставите же вы Государя в такой день и — без лодки?!

Тут я не выдержал, — кровь бросилась мне в голову от сей жирной ухмылки и я крикнул:

— Сегодня вам жаль этой лодки, а там — тонет Империя! Не знаю, что происходит, но там сейчас гибнут сотни людей! А с ними — их Вера в Нас и нашу (такую-то — драную) Монархию!

Ваше Величество, вряд ли сегодня возникнут угрозы для Вас, — дозвольте мне взять Ваш личный катер!

Государь необычайно обрадовался, — всю жизнь он хотел выставить меня в дураках, а тут представился такой случай. Он милостиво махнул мне рукой и я тут же побежал к лодке, на ходу срывая с себя мой генеральский китель. С каждым шагом, с каждой минутой чувство ужаса и отчаяния крепло в моей душе, превращаясь в какую-то ярость и ненависть.

Последние пару саженей мне пришлось плыть до катера, матросы с изумлением смотрели на меня, а старший мичман, командовавший судном, встретил меня со ртом, просто разинутым от изумления. Я, не вдаваясь в подробности, крикнул ему:

— На тот берег! Масонам доверься, — они сперва всех загубят, а потом и нас за собой! Там — живые! Весла на воду! Живо!

Мы понеслись поперек бурлящей, смертоносной реки. На крыше первого же дома мы увидали трех-четырех несчастных, лежавших уже без движения, ледяная вода и пронизывающий ветер делали свое дело. Самое страшное состояло в том, что все они привязались к крыше домика и теперь эти веревки тянули их вниз в кипящую воду. А отвязаться они уже не могли чисто физически.

Мы не рисковали матросами, — сильнейшее течение и ветер заставляло нас дорожить каждой рукою на веслах. Поэтому мне вместе с сим старшим мичманом и двумя просто мичманами пришлось прыгать с борта в воду и перерезать веревки личным оружием. Когда катер заполнился так, что борта "хлебнули воды", мы вернулись назад и выгрузили несчастных прямо у Зимнего.

Лишь после этого Кочубей изволил осведомиться у его сраных "спасателей", — кого же они-то спасали? И лишь когда сам Государь услышал, что до сей поры спасали лишь "высших", ему стало так дурно, что он сразу ушел к себе. Там он лег в мягкую постель и обложился десятком грелок, напившись чаю с малиной. Господи, — ведь он так переживал за простой люд!

Лишь после этого спасательные бригады стали возвращаться на несчастный Васильевский. А мы все это время плавали, вынимая из воды все новых и новых. Было холодно и я застудил водой рану, вот мне и стало сводить мышцы судорогой. Наверно, надо было как-то подумать об этом, но я по чистой глупости не обратил внимания и однажды, после того как подал из воды очередного замерзшего, силы оставили. Рука моя соскользнула с борта и я "булькнул", как топор в проруби. По счастью, сие заметили простые матросы, кои тут же, побросав весла, прыгнули за мной в реку и выудили меня их воды.

По сей день не могу избавиться от чувства неловкости за мою тогдашнюю слабость. Тоже мне — пошел спасать и сам чуть не утонул! Да к тому же рейса два сидел почти пассажиром, — грелся водочкой и на веслах, а за меня плавали прочие…

В ту ночь наш катер спас полторы сотни человек, не считая почти ста несчастных, умерших от переохлаждения уже на ступенях Зимнего. Мы слишком поздно хватились…

Все спасенные были, конечно же, самыми жалкими слугами, да крепостными, коих попросту забыли их хозяева, бросившие свои дома. Так что, — по сей день тот же Нессельрод говорит, что я "раскачивал лодку", восстанавливая против нас низы общества.

Лишь по моему прибытию они осознали себя людьми, а так бы — никто и не жаловался. Либерал Кочубей того хуже, — думает, что случившееся было политическим выпадом против него лично. (После наводнения декабристы решили более не подавать "либералу" руки.)

Самое удивительное произошло уж под утро. Когда стало ясно, что вода стала спадать, наш катер "отпустили в резерв", а наше место заняла другая команда гвардейского экипажа. Так мы обнялись все вместе: восемнадцать матросов, два мичмана, старший мичман и я — генерал, и обещались друг другу никогда сего не забыть и — не простить. А потом вдруг открылось, что старшего мичмана зовут Петр Беляев. Я чуть не расплакался от отчаяния.

Сей юноша проходил у меня, как один из самых отъявленных заговорщиков. Он возглавлял так называемое "якобинское крыло" негодяев, помышлявших не просто о Конституции, но Республике и Красном Терроре. Такие, по моим бумагам, не должны были пережить мятежа. А тут — такое дело, — друг другу жизнь спасли…

И вот, прощаясь уже с новыми моими товарищами, я остановил Беляева и налил ему и себе из фляги:

— Ты знаешь, — кого ты спас?

Якобинец удивленно посмотрел на меня, потом сразу понял смысл сказанного (в отличие от прочих, сие крыло заговорщиков имело неплохую разведку и они догадывались о том, насколько вся их организация "нашпигована" моими людьми) и отвечал:

— Вы тоже спасали далеко не своих друзей. Наверно, сегодня мы спасали сами себя от собственной Совести. В другой день и в других условиях все могло быть — иначе.

— Я не хочу по-иному. Ты можешь завтра же отплыть с экспедицией. В кругосветное плаванье… Сие в моей власти. Когда вернешься, все будет кончено. Мне не придется убивать тебя, или ж тебе… обагрить руки кровью. Это было бы лучшим выходом.

Мичман подумал, а затем отказался:

— Нет. Сегодня я видел, как простой люд прыгал в воду за Вами — их будущим вешателем. И я понимаю — за что.

А за наших вождей дворяне в воду не прыгнут. Не из-за кого… И все ж таки… Сие — дело Совести. Я пройду мой путь до конца.

— Зачем тебе это?

— Не знаю. Затем, что абсолютная власть развращает… Монархия — вот корень зла.

— Робеспьер не был монархом. И Кромвель. Великий Петр пролил много крови, и моя бабушка тоже — не ангел. Ты посмеешь назвать их плохими Правителями?!

Беляев отрицательно покачал головой и я продолжал:

— Власть — соблазн. Великий соблазн. Ты верно сказал — развращающий. Да только тут — все от человека зависит.

Следующий монарх — Николай, но реальная Власть… В моих руках будут деньги, армия и промышленность. Или же — в руках Пестеля. Или даже Ермолова. Кто из нас лучше?

Беляев не на шутку задумался и в отчаянии махнул рукой:

— Не знаю, Александр Христофорович. А кто — после Вас? Монархия дурна тем, что мы — народ не смеем избрать правителя. Я не против Петра, или Вашей бабушки. Но сегодня правит десятый царь с Петра и только двое из десяти вызывают мое уважение! Двое из десяти! Причем одна из этих двоих самозванная немка… Ну, Вы еще будете — самозванный варяг, — где ж тут Монархия?!

Я пожал плечами:

— Если вы хотите избирать Власть… Извольте. Простой люд изберет нового Емельку. Пугачева, естественно… Он-то кишки всем офицерам повыпустит…

Мразь, — всем приятного Нессельрода. Скажешь, — нет? Думаешь, изберут меня за мое отношение к паразитам? Опомнись.

Беляев так закусил губу, что она побелела и хрипло выдохнул:

— Избирать должны — Понимающие… Тогда все будет…

— Тогда изберут Робеспьера и Кромвеля. Сии господа позаботятся о том, чтоб избирающих было меньше. Чем меньше "людей с пониманием", тем легче подмять их под себя. А сделают это руками вот таких вот идеалистов, как ты. Подумай…

Мичман долго молчал, а потом вдруг спросил, глядя на меня прямо в упор:

— Почему ИМЕННО ВЫ нас будете вешать? Среди вас — много мрази, почему ИМЕННО ВЫ согласились на этакое?

Я не знал, что ответить. Дождь почти прекратился, но сильный ветер продумал меня буквально насквозь… И мне грезилось, что не ветер холодит мою Душу, но — взгляд сотен, тысяч Беляевых…

Почему ИМЕННО Я должен стать Катом и Палачом?!

Я часто мучился сим вопросом и у меня уже выстрадался ответ:

— Кому-то же нужно вычищать всю сию грязь. Кому, — если не мне?! Тебе легче будет, ежели на виселицу тебя поведет не такой служака, как я, а какая-нибудь тыловая крыса — не так ли? Ей-то можно бросить упрек, — мы, мол, Кровь за Родину проливали, а ты…

Нет уж, дружок… Не получится. Это еще посчитаемся — кто из нас за Родину чаще Кровь проливал, да кто от Ее Имени Имеет Право рот разевать!

А потом… Кишка тонка у всех штатских вешать таких молодцов, как ты… Ежели им довериться, они же вас — пить дать выпустят… И пойдет по Империи скверна… А за нею — Террор.

Для того я прошел все дороги Войны — от Аустерлица до Ватерлоо, чтоб в моей стране рубили головы грудным, да беременным?! Да я…

Я каленым железом буду жечь вашу мразь — от Пестеля до Рылеева, пусть они дадут мне хоть крохотный повод! Всех…

Молодой человек вздрогнул и строго прервал меня:

— Согласен по Пестелю, но Рылеев — не мразь! Я лично знаю его, сие человек высшей Чести!

— Не мразь?! Он сказал: "Убейте одиннадцать человек и Россия навсегда освободится от гнета Романовых!" А среди этих одиннадцати — шестилетний мальчик да двух-трехлетние девочки!

Запомни, щенок, — ты можешь думать все, что угодно, но любой — (ради Счастия всего мира!) — готовый убить шестилетнего мальчика да двухлетнюю девочку — Мразь! И я почту Счастием Вздернуть его!

И не говори, что тебя сие не касается. В "культурной" Франции начинали тоже — с королевской семьи. А рубить головы стали всем! К примеру, — детям таких же вот простых мичманов…

Это было холодное, промозглое утро, дождь ослабел и только ветер еще рвал тонкую рубаху на мне. Я на прощание подал Беляеву руку, мы обнялись и расцеловались так, будто прощались с ним навсегда. Я не убедил его, и он был среди прочих в тот день на Сенатской. Но…

Со дня наводнения наиболее радикальный вождь "якобинцев" перестал болтать о Терроре и говорил лишь о том, что всех "врагов" нужно "судить прилюдно и со всеми формальностями". На этом у него вышел большой скандал с Пестелем (настаивавшем на Трибуналах и немедленном исполнении приговоров) и Беляев был исключен…

На площади он был средь прочих и ушел лишь когда все было кончено. По итогам следствия я сослал его за "якобинство", но все признали, что в отличие от иных, сей бунтовщик имеет право на снисхождение, ибо трезво оценивает и себя, и "товарищей"…

А через пару дней после сего Наводнения слуги со всего Санкт-Петербурга подали петицию на Высочайшее имя, в коей просили наградить меня за ту ночь. При дворе сразу сказали, что я все это устроил нарочно, дабы лишний раз "угодить простому народу"…

Сперва я отказывался, но по всему Васильевскому пошли вдруг волнения, ибо простой люд прогнал всех прочих правителей и просил Государя, чтоб он назначил меня — Комендантом Васильевского…

Так я принял первый Орден от русских. Владимира — "За спасение утопающих". Я уже говорил, что моим первым орденом был прусский "Pour le Merite", но в сем деле я не смел оскорбить чувств простого народа. Вот так я чуть не утонул по собственной глупости…

Но вернусь к моему рассказу. В ту зиму впервые и стало ясно — кто из нас чего стоит. Кто — Дворянин, а кто — так. Дворовый…

Я часто на финских речках вижу, как "идет лосось". Этакая живая река, текущая против течения, всех Законов и Правил — куда-то туда, — Наверх. К Смерти. К Бессмертию.

Если и вправду есть переселение душ, я верю, что русские в той жизни были лососем. Ведь что стало по сдаче Москвы?

Дорог здесь почти нет. Ямщики разбежались. Фельдъегерская почта перестала работать — армия была отсечена к Калужской дороге, в ту пору, как фельдъегеря "жили" на Питерской.

Коль посмотреть вражьи архивы, из них видно, что сразу после Бородина фузилеры бросились на Клин и уже к 5 сентября без боя вошли в Дмитров. Я напомню, что в те дни Шварценберг стоял под Киевом и все Правобережье присягнуло Антихристу. Речи не было о том, чтоб снять хоть одного солдата с украинского фронта.

Подкрепление Кутузову могло в те дни быть со стороны Риги. Бонапарт же, верный стратегии бить врага по частям, первым делом перерезал дороги на север.

Так что можно говорить, — мол, "Тарутинский маневр был великой задумкой", но в реальности — он был единственным выходом. Не оторвись мы от наседавших "антихристов", нам перебило б хребет.

Чудо свершилось чуть позже.

Когда до самых дальних уездов докатилась весть о паденьи Москвы, люди сами поднялись на Войну. Это было непросто. Все мужчины нашего сословия в возрасте от двадцати до сорока были уже мобилизованы, или взятками купили право сдаться противнику. В губерниях из дворянства остались лишь старые, да — малые.

И вот в каждом поместье старенькие помещицы доставали из сундуков древние запылившиеся мундиры своих старых, больных "мужиков", затепливали свечи перед ликами "ушедших навсегда" в Альпийский поход, Фридлянд, да Аустерлиц детей, да собирали в дорогу внуков своих…

Обученных почти не было. В отряды, командуемые ветеранами аж бабушкиных сражений, записывались ребятки двенадцати-тринадцати лет. Их матушки и бабушки набирали им в подмогу всех дельных мужиков, вооружали их охотничьими ружьями, да топорами и вилами, а потом выскребали амбары дочиста.

Ведь это лишь на бумажке все просто и ясно — Бонапарт озяб, да оголодал, сидя в Москве, а Кутузов — отъелся, да согрелся в Тарутине. А вы когда-нибудь видели сей Тарутин?! Вы думали, — как доставить туда гору еды? Там ведь — вообще нет дорог!

А кто по вашему объяснял — куда надо везти провиант? Кто их предупредил? Или — ждал?

Я, поднимая архивы тех дней, понимаю, как победили Минин с Пожарским и как готовилось Куликово поле.

Никто не знал, что творится, куда идти, иль вообще — что делать. Люди слышали, что враг у Москвы (никто не верил, что "Москву сдали"!) и шли по московским дорогам. Этакие живые реки на долгие версты из самых обычных старых помещиков, их желторотых внуков и мужиков с топорами за поясом, да подвод с провиантом.

На них без жалости налетали французы. Потом перестали. Сколько бы вы ни убили лосося в дни нереста, его ж все равно не остановить! Сам Бонапарт не смог перехватывать сии бесконечные обозы после того, как его кавалерия потеряла до половины оставшихся сабель! Лошадь плохо идет на вилы, а сабля не спасет, коль на тебя с вершины воза прыгают с топорами. Десятками.

Да и какой смысл, коль с захваченным добром не уйти — взяли один обоз, погнали в лагерь, а дорога назад уж забита телегами, — ведь идут-то и с боковых дорог! Опять топоры, вилы и — все…

Когда я в первый раз увидал русскую армию "нового образца", я так и оторопел. Произошло ужасное постарение офицерства. В младших же чинах были сплошь "дети". Все как один — в древних, потертых мундирах и регалиях бабушкиных времен. Никаких ни штуцеров, ни хлорного пороха, ни оптических прицелов. В стратегии — знаменитая "линия" и фырканье насчет "новомодных колонн". Тактика же — "времен очаковских и покоренья Крыма.

Если бы одно это, такая армия была б разбита в первом бою. Но недаром даже Антихрист признал: "В Малоярославце я встретил новую армию. Русские научились драться. Или вспомнили — как…

Я бы сам нипочем не разгадал в чем секрет, если б не мой новый адъютант Володя Яковлев (Герцен). Он учил меня так:

"Все ваши штуцера, да прицелы — вещь, конечно, важная, но — не обязательная. Вольтер был не прав, когда говорил, что Господь на стороне больших армий. Ибо Вольтер — атеист.

Истина ж в том, что лишь Господь дарует Победу, ибо Победа — Воля Божия. А Бог на стороне не Сильных, но — Правых. Ваша бабушка — Велика, потому как хорошо поняла сие, а ваши кузены — один другого "плохей", ибо того же — не чувствуют.

Ведь как говорила Екатерина? Не "завоюем Польшу", но "освободим белоруссов, малороссов и новороссов"!

Одно дело завоевать, а потом сгонять с земли крымских татар, а иное русским освобождать русских. Пусть и "новых русских.

Да, ваша матушка выпросила у тетки право на завоевание Литвы и Курляндии. Но я вот не верю, чтоб такую властную и жестокую женщину, как Екатерину Великую, можно было принудить, или уговорить! Но я не сомневаюсь, что столь мудрая правительница могла сама подтолкнуть вашу мать к такой просьбе.

Ибо одно дело вводить войска в Белоруссию, иль Малороссию, и совсем иное — в Литву, да Курляндию. Если одно для русского человека "освобождение", иль "воссоединение", то второе, как ни крути — "завоевание" и "оккупация". А если все сделать вашими же руками?!

Да вы же сами рассказывали, как в те дни праздновали не только в лютеранской Лифляндии, но и — в стане католиков! Ибо Воссоединение — Право пред Господом.

И тогдашняя армия была — Правой Армией. Так что не смейтесь над старичками с их допотопными взглядами. Ибо у них есть то, чего не было у вашего поколения. Они помнят, как воевать Честно и умирать за Правое дело.

Ведь что началось после гибели Государыни? Царство Картло-Кахетинское объявлено Тифлисской губернией. Русской землей. Мелочь.

Ханство Бакынское захвачено ради бакынской нефти и объявлено Русской землей. Пустяк!

Бабушка ваша так и не ввела войска к униатам. Сделала вид, что "не успела ввести". Нет же — появились губернии Житомирская, да Подольская, тоже Русские. А там "москалей" испокон веку — режут исподтишка! Убийц давят, а потом изумляются, что у Шварценберга — униатская армия!

При вашей бабушке не подымался вопрос насчет обустройства Прибалтики. Была единая Ингерманландия под ее прямым управлением и латыши с эстонцами хоть злились, но… слушали. Павел же "раздробил" сии земли и объявил их "Россией"! Немедленный взрыв страстей и — возникновение "лютеранского герцогства"!

Если бы что-то одно, то это может и прошло б бесследно для армии, но когда сие вошло в Практику — Армия внушила себе: мы — завоеватели; нам дозволено! А Господь такого не любит…

Какой черт понес нас в Италию и Швейцарию? Что мы забыли в Персии, Молдавии, да на Аустерлице?! Какого хрена мы искали в Пруссии, да Финляндии?

Вы думаете, что сие — мировая политика с экономикой, а я скажу — сие Искушение. Силой. Властью. Троном. Негодные люди примерили на себя венец великой правительницы, да вообразили, что теперь им — сам черт не брат!

Их армия могла пыжиться, как угодно, учиться чему угодно, но не побеждать! Ибо она уже смирилась с тем, что — Неправа.

Вот Вы — великий разведчик, почему я не могу выучиться Вашему ремеслу? Не смейтесь, — и Вы знаете, и я знаю, что не смогу. Не смогу и все! Зато вы не умеете и не можете выращивать ни ваших знаменитых свиней, ни овощ на грядке, а я — могу! Почему?! Божья Воля. Кровь.

Почему одни люди в страшный миг хватают что есть под рукой и бегут на верную Смерть? Потому что в них — Дворянская Кровь. Почему другие прячутся по углам, да платят огромные отступные? Опять-таки — Кровь. Кровь Дворовая.

Это и есть — суть Монархии. Каждый должен знать свое место и дело. Кто свиней растить, кто добро наживать, кто детей крестить, а кто и — помирать под Святыми Хоругвями…

Я всегда числил себя монархистом, но лишь после бесед с моим новым духовником, я осознал себя таковым.

Помните, — "Когда могущая Зима, как бодрый вождь, ведет сама На нас косматые дружины…"?

Открою тайну, — это не Лондон, но Санкт-Петербург. Сентябрь 1812 года. Годовщина коронации Его Величества. Армия разбита. (В реальности она отходит к Тарутину, но в столице о том без понятия. Нет связи.) Москва сдана. По слухам убиты не только Багратион, но и Барклай с Кутузовым.

И вот посреди всего этого Государь устраивает его знаменитый "Пир во время Чумы". Из дельных — никого. Все Дворяне в Армии. Пели, плясали, да кутили — … Дворовые.

Потом Царь, пытаясь хоть как-то оправдаться за те безобразия, описывать кои я и не думаю, говорил всем, что у него было два помрачения — одно "по известию о смерти папеньки", и другое — "с письма Кутузова о сдаче Москвы.

Не спорю. Оба известия были из разряда, после коих должен помутиться рассудок, но ты ж — Император! Ну, плевать тебе на себя, на свою Честь, подумай о Чести Той, кто тебе так доверилась! Даму (а Русь — Дама!) нельзя конфузить в приличном обществе, напиваясь до полного свинства, как и нельзя топтать ни ее, ни царских регалий!

Ведь это ж не царская шапка и не царский кафтан… Это — иное.

То, что он делал в те страшные дни — никого не изумило уже. Его не сбросили с трона лишь ради Империи. В те дни она б не пережила смены царствий. Народ же решил: "Царь — поддельный.

Моя бабушка перед смертью написала свои мемуары в виде "Записок" и… оставила их в архивах. Сразу после Войны они вдруг появились в многочисленных списках и весьма разошлись в обществе. Эти воспоминания показали всем — насколько великой правительницей была моя бабушка, а никакой там не "узурпаторшей" иль "людоедкой", как это пытаются выставить мои политические противники.

Так вот, — в насквозь польском салоне князя Кочубея пошли грязные намеки на то, что "Записки" сии написаны якобы мною (sic!) с вполне откровенной политической целью. Больше всего наших противников взбесили намеки на то, что отцом Императора Павла был никакой не Петр III, но какой-то там С***. Из сего следует весьма прозрачный политический вывод, что если все основные ветви петрова дома пресеклись еще в середине прошлого века, пришла пора передать власть ветви побочной. А именно, — моему кузену, как Бенкендорфу, и потому — правнуку Петра Великого.

Князь Кочубей был в ту пору министром внутренних дел и затеял целое следствие по поводу подлинности сих записок. Выяснилось, что моя бабушка писала какие-то мемуары, попавшие к Императору Павлу, кои были им, конечно, прочитаны и — немедленно сожжены. Нынешние ж, ходящие по рукам, "списки" — поздняя литературная обработка.

Сам Карамзин поспешил выказать немалое изумление тем, что "Записки" ходят по рукам в переводе на русский, ибо бабушка моя вела личную переписку и архивы исключительно по-немецки. Кроме того литератор провел тщательный анализ "Записок" и "дал руку на отсечение", что "писаны они в начале этого века, но никак — в середине века прошедшего", — настолько за сии годы изменилась стилистика русского языка, его морфология и даже словоупотребление.

С другой стороны, Карамзин признал, что, "мы имеем дело с литературным переводом неизвестного нам источника несомненно германского происхождения". "В унылых местах переводчик, похоже, скучал над своей работой и в тексте сохранились построения, характерные для прямых калек с немецкого языка. Иной раз фразы даже топорны и с головой выдают немецкий образчик.

В заключение Академик писал: "Для меня нет сомнений, что в основе "Записок" лежит немецкий оригинал. Но насколько точно переводчик следовал оригиналу, лежит лишь на его Совести. Сравнение же данного текста с текстами пьес Государыни Императрицы говорит о том, что самые яркие места "Записок" были просто переписаны или вписаны сим переводчиком, ибо качество его пера во сто крат выше пера венценосицы".

Экспертиза Карамзина произвела фурор в наших кругах. Сторонники Кочубея с пеной у рта доказывали, что Павел — сын Петра Федоровича, наши сторонники и люди из круга Сперанского сходились на том, что "нет дыма без огня". Обыватели же шептались и приговаривали, что если Павел и все его сыновья были "не царского роду", это объясняет все бедствия, выпавшие на долю Империи, за время сих "поддельных царей".

Следствие так и не обнаружило источник списков "Записок", отметив в своем докладе, что списки появлялись в салонах Прекрасной Элен и госпожи Дурново и стало быть "восходят" к моей "Amis Reunis" и "Великому Востоку" Сперанского.

У Кочубея возникла теория, что истинные "Записки" были уничтожены Императором Павлом, но "в известных кругах" сохранилось огромное число писем Государыни Императрицы, коя буквально обо всем писала своему истинному отцу — создателю прусского абвера барону Эриху Карлу фон Шеллингу. Тот же, чтоб не подводить свою дочь, не докладывал обо всем Фридриху Прусскому, но хранил сии письма в тайном архиве (этим объясняется то, что "Записки" обрываются на годе смерти фон Шеллинга). А вот кому достались сии бумаги после смерти барона…

Кочубей при этом многозначительно посматривал в сторону нас с моей матушкой, но никаких доказательств у него не было и быть не могло. Сохранившиеся в архивах пометки о том, что моя бабушка посылала моему прадеду депеши в двадцать и тридцать листов, ничего не доказывали, ибо не были подтверждены на дипломатическом уровне. Абвер никак не воспользовался сими посланиями, — может моя бабушка слала прадеду рецепты пирогов с черникой?! Докажите!

Так что Кочубею всеми его теориями осталось лишь подтереться, а в народе открыто заговорили, что у Николая во сто крат больше прав на корону, нежели у его старших братьев.

Когда я смог посадить на пост министра внутренних дел Сашу Чернышова, я обнаружил пикантный момент. Пять лет сряду Кочубей требовал доказать, что я — автор "Записок" (возможно, в соавторстве с моим секретарем Львовым, моим заместителем по "Amis Reunis" Грибоедовым, и адъютантом по "Мертвой Голове" — Чаадаевым).

Он верил, что из всех лиц, имевших доступ к архиву барона фон Шеллинга, у одного меня "хорош русский" (и есть помощь от дельных словесников), в то время как у моих сестры и матушки, если литературный и есть, так немецкий.

Мне лестно сие мнение, да еще из уст политического противника, но… Такое должно доказывать.

Что ж до "Записок", судьба их весьма занятна. Все кругом так часто говорили, что именно они послужили толчком к возвышению Николая, что никто не удивился, когда мой кузен стал спрашивать у наших сторонников — есть ли у них экземпляры "Записок". Их с радостью предъявляли, ибо верили, что сиим доказуется принадлежность нашей партии, а Николай тут же просил их "почитать.

Никто не смел и думать о том, чтоб отказать своему повелителю и… Мой брат не вернул экземпляров и уже к 1825 году "Записки" полностью исчезли из обращения. Все ныне существующие варианты находятся вне пределов России и представляют собой — обратные переводы с русского на немецкий, или французский.

Столь ожесточенное преследование со стороны моего брата тех самых бумаг, что оправдывали его воцарение, укрепило мысль об их подлинности. Nicola ж стали чтить "Невольником Чести", защищавшим прежде всего Честь Империи — пусть и против своей выгоды. Ряды нашей партии стали множиться не по дням, но — часам.

Я могу по разному отнестись к брату, — но он — Бенкендорф. Упрямый, настырный, горделивый и отчаянный Бенкендорф — Жеребец Лифляндии. Его можно обвинять в чем угодно, но не в том, что он — не Помазанник. Бенкендорфы испокон веков правили лютеранской частью Прибалтики. И раз во мне взяла верх Кровь "Рейнике Лиса", мой Долг пред Бенкендорфами в том, чтоб и их Кровь получила свое.

Я еще не оправился от ранения и лежал в моей Гжели, когда мне прибыл пакет с Государевым вензелем. Я просил Маргит открыть его…

"Получил недавно известие о латышской трагедии. Соболезную и оплакиваю с тобой, брат мой, гибель твоей старшей дочери.
Александр — Государь Великия, Малыя и Белыя… и так далее..

Ну да — в сторону слезы и сопли. Лучшее средство от траура — труд и ежели ты не против, взвалю на тебя Москву и окрестности.

Город в ужаснейшем состоянии, — пожарище, да предатели: следовало бы дать в Москве многим острастку. А Право вешать людей — чужим не поручишь, не мог бы ты, как мой брат, — Именем моим и с моего Изволения учинить в Москве Суд и Расправу?

Все Изменники должны быть немедля осуждены — народ должен знать, что в город вернулась Законная Власть!

Посему, — прошу принять тебя титул московского генерал-губернатора и Куратора Трибуналов.

P.S. Ежели что не так — верни, не вскрывая, малый конверт. Там твое назначение. Я пойму. Там не только богатейшая из губерний, но и — Долг Палача. Главного Палача нашей с тобою Империи.

P.P.S. Ты — капельку жид и поймешь меня капельку лучше, ежели я заговорю с тобою на прямоту.

Пока за тобой безусловно стояло Латвийское Герцогство, ты для меня был опасен и в жизни не получил бы столь лакомый кусок, как Москву! Теперь же я надеюсь, что ты сменишь свое дикое Герцогство на вторую столицу Империи и разделишь со мною Власть и тяготы…

P.P.P.S. Да, — чуть не забыл — с этого дня все доходы с Московской губернии идут в твой карман. Но и расходы по восстановлению города опять же целиком на тебе! Не мне тебе — жиду объяснять, — какое Москва доходное место. Чем быстрее ты отстроишь ее, тем быстрее окупишь все вложенное.

P.P.P.P.S. Я понимаю, что у тебя нету средств. Все, якобы, "в деле". А ты — поищи. Возьми из своей "лютеранской кубышки" — потряси хорошенько ее, — эти нелюди убили твою старшую дочь! Ты и так собрался перебираться в Финляндию — не убудет у финнов, ежели ты не довезешь им с десяток миллионов рублей серебром!

Сыщи, изыщи, вышиби у кого-нибудь сии деньги — отстрой мне Москву, я тебе все прощу! Мало тебе титула генерал-губернатора, проси чего хочешь! Но пусть Москва станет вновь Белокаменной!

P.P.P.P.P.S. Я знаю, — чего ты добиваешься. Хорошо, если ты восстановишь Москву, я признаю Николая законным Павловичем и заставлю Константина отречься от Империи в его пользу. Достаточно? Тогда добудь денег и отстрой мне Москву. Богом прошу.

Я хохотал, слушая сие удивительное письмо. Маргит только с изумлением хлопала глазками, когда я ей объяснил:

— Мы с Царем — кузены и внуки одной милой бабушки. По-хорошему, я всякий раз должен был бы отказываться, а он — писать мне новые письма. Но так как мы знаем друг друга не хуже облупленных, кузен совместил все эти письма в одно.

Вообрази, что между каждым постскриптумом мой ответ и двухнедельные поездки фельдъегерей! Что самое удивительное, кузен точно знает, — что я ответил бы на каждое из его предложений и заранее написал свой ответ.

Видишь ли, — все это — дела чуток ритуальные: он настаивает, я отказываюсь. При этом оба мы знаем, что в итоге попрошу я, и на что — в конце концов пойдет он, ежели не хочет сразу же потерять трон! А так как идет Война — нет у нас времени на все сии благоглупости.

А теперь — давай-ка напишем кузену ответ!

"Спасибо. Мы с тобой Братья и в такую минуту и выясняется, кто тебе Истинный Друг. Хорошо, я приму Губернию и Кураторство.
Александр — бывший Герцог, а ныне твой — просто кузен.

P.S. Когда я отдал Приказ на резню масонов в столице, я уже сделал выбор. Так что — не надо юродствовать!
Просто кузен будущего Императора. Брата твоего — Николая".

P.P.S. Я — германо-балт и верю, что "славяне" происходят от латинского слова "раб". Посему жить средь рабов я не думаю. При первой возможности передам губернию кому-то из русских.

P.P.P.S. У меня нету денег. Все вложено.

P.P.P.P.S. Ты с ума сошел! Я не настолько еврей, чтоб грабить мой же народ ради каких-то там москвичей. Вот если бы — я что-то мог объяснить моим подданным и родне, как-то их успокоить — показать, что деньги вложены ими хоть с какой-нибудь выгодой…

P.P.P.P.P.S. Никто тебя за язык не тянул. Дай нам десять лет, и Москва станет — как новенькая.

Многие не поймут, — что именно предложил мне мой кузен и почему наша переписка могла быть так "сжата".

Во-первых, он предложил мне пост московского генерал-губернатора. С одной стороны — "от Москвы не отказываются". С другой, — здесь — подводные камни.

Будучи вождем лютеран, я не мог чересчур обрусеть. Владенье Москвой весьма выгодно, но… отдаляет от промышленного сердца Империи лютеранских губерний. И тут надобно выбирать, — что лучше: деньги с торгового оборота, иль — управление промышленным производством. Московское Злато, иль наш — Ливонский Булат.

В иных условиях Государь ни за что не отдал бы мне Центр Империи вложить в одни руки главный торговый поток и основное промышленное производство — прямой путь на кладбище, иль — монастырскую келью.

Но в условиях 1812 года, — при полном разореньи Москвы и окрестностей, угроза сия обращалась в ничто. На восстановление города нужны были годы, а при первом случае Государь отнял бы у вашего покорного слуги сию важнейшую из губерний. Другое дело, что я это понимал и Государь знал, что я это знаю.

Хитрость же была в том, что по традиции московский генерал-губернатор имел самую высокую квоту на представление новых членов в Сенат и Синод. Кроме того, — от него зависели представительства от всех окрестных губерний — Калужской, Тульской, Рязанской, Владимирской, Тверской и Смоленской. Не случайно титул сей — генерал-губернаторский!

В обычное время сие — немногого стоит. Ротация в Синоде с Сенатом весьма неспешна и хоть московский генерал-губернатор и мог повлиять на нее, в реальности он командировал не более одного человека раз в год. Но!

Шла Война. Многие из прежних сенаторов себя запятнали, — кто прямым пособничеством, а кто и — невнятной позицией в грозный час. С точки зрения политической — сие значило, что московский генерал-губернатор может единовременно чуть ли не на треть обновить Синод и Сенат в свою пользу!

Конечно, сие было б безумием — наживать столько личных врагов никому не позволено. Но… Никто и не ждал от меня таких глупостей. Я созвал всех зависимых от меня сенаторов и церковников и провел с каждым из них душеспасительную беседу. Наиболее одиозные, конечно же, пошли в ссылку, или — на послушание в сибирские скиты, прочие ж… Именно так я и получил сегодняшнюю поддержку средь русских.

В Сенате с Синодом люди в основном "с пониманием" и хамить Куратору Трибуналов Империи никто из них не осмелился.

Во-вторых, — пост Куратора. Я часто посмеивался — "Зачем такой длинный титул? Зовите меня без затей — Прокуратор. И ведите сюда того… ну, этого — смутьяна из Галилеи!

В практическом виде сие значило то, что я не могу осудить и публично повесить лишь троих — Государя, Диктатора Аракчеева да Наследника Константина. А ежели к сему вдруг припомнить, что никто не отнял у меня чин Начальника Особого отдела всей русской армии — полномочия мои стали просто заоблачными, — я сосредоточил сыскное, дознавательское, судебное и карательное отделения русской армии.

Здесь возникает любопытный момент, — почему мой хитрый кузен пошел на столь резкое мое усиление? Ответ — чисто экономический.

Я — по роду и происхождению своему связан с банкирами, да заводчиками. Для расширения наших гешефтов в России нужно чуток — нормальное сообщение, почтовые службы, железные дороги, система банков, торговые представительства и так далее. В общем, — конь не валялся. А почему он там не валялся? Нет средств.

Империя традиционно не имеет достаточно средств на самые нужные для нее самой вещи. Откуда могут взяться новые средства? От частных лиц. Но так уж повелось исторически, что к богатеям у русских отношение вечно предвзятое. Поэтому свободные деньги есть лишь у "поляков", да — "немцев". (Ну и — у "польских", да "немецких" жидов соответственно.) В последнее время к ним добавились "татары" с "армянами", — но вы поняли суть.

Итак, — вопрос заключается в том, чтоб частные лица с окраин Империи стали вкладывать кровные непонятно на что — в землях русских. Но…

Александр взошел на престол, убив своего папеньку — Императора Павла. При сием все правительство Павла оказалось в изгнании, а сильней всего досталось "татарам.

Павел стал Императором законным путем, но… разогнал весь двор своей матушки. "Немцы" лишились в Империи почти всего нажитого и много Павлу напакостили.

Бабушка моя стала Императрицею после убийства чокнутого Петра, а тот взошел на престол в середине войны по трупу Елизаветы. "Польская партия" была практически обезглавлена, а активы ее — конфискованы бабушкой.

Елизавета стала Государыней, убив Анну Леопольдовну. При сием были массовые погромы средь "немцев.

Анна Леопольдовна получила престол от умирающей Анны Иоанновны, а та вытоптала первый слой "польской партии", выросший в дни Правления Екатерины Скавронской.

И так далее…

Последний раз, когда Власть в России перешла от одного Государя к следующему без массовых репрессий и казней (с обязательными конфискациями!) случился от Ивана Великого к Василию III, ибо случай Михаила с Алексеем Михайловичем не в счет, — реальная Власть тогда была у Филарета и от него перешла к Никону, а уж у Никона ее и отобрал Алексей Михайлович. (Оба раза — от Филарета к Никону и от того к Алексею — резня была та еще! Читайте Историю никоновых реформ и русского старообрядчества…)

Можно ли в сих условиях надеяться на какие-то инвестиции со стороны?! Разумеется, — нет. Вот их и не было!

Поэтому я всегда повторял, — неважно Кто у нас "Будет". Реальная Власть в мире давно уж не у Царей с Королями, но — Больших Денег. Как представитель тех самых Денег, я говорю и настаиваю:

"Нам нужен Царь любой — неважно какой. Передача Власти от него и к нему должна быть в соответствии с законодательством, каким бы дурацким, иль архаичным оно б ни было.

Смена Государя на троне не должно влиять на экономику Российской Империи. Государство не смеет конфисковать ничьих вложений по произволу, иль желанию нового Императора.

Любые попытки нарушить "естественную смену Правителей" должны пресекаться всей мощью карательного аппарата Империи, — как бы справедливы они в сути своей ни были.

Реальная Власть в Империи принадлежит тем, кто больше в нее средств вкладывает и контролируется специальным институтом жандармов и тайной полиции, следящим за ее прихотями.

Ни один Жандарм, иль сотрудник Тайного Управления не смеет иметь экономических интересов в Империи, или за рубежом более тех, что установлены ему для должного исполнения его Тайных функций. (Имеется в виду, что ежели наш агент по легенде — крупный банкир где-то в Англии, он, разумеется, подпадает под этот пункт!)"

Государь был наслышан о всех этих требованьях и… всячески за них ратовал. Я уже доложил вам о том, что он допустил в дни паденья Москвы, и весьма сильно было мнение о необходимости отстранить его от Престола. В сих условиях — резкое усиленье меня и всей нашей партии было кузену весьма на руку…

Ибо, — я знал, и он понимал, что я знаю — другим шагом кузена должно было стать предложение мне — занять пост главы Тайного Ведомства и создаваемой Жандармерии. Ежели б я отказался, — сие стало бы моим политическим самоубийством. В ином случае — согласно моим же требованьям я добровольно отказывался б от всех моих денег и влияния в экономике.

Так оно и случилось, — я раздал все мои деньги и фабрики моим доченькам, а вернее — зятьям в виде приданого. Строго говоря, — сегодня я, — как Король Лир — гол, как сокол. Слава Господу, что средь моих девочек одни лишь Корделии и ни одной Гонерильи с Реганою!

Наконец, — вид сгоревшей Москвы более вредил моему кузену, чем остальные его просчеты — все вместе взятые. Срочное восстановление города стало условием его дальнейшего царствия, но у кузена не было денег!

В сиих условиях бездетный царь согласился на прямое наследование ему не законного Павловича, но — юного Nicola. Кузен всегда был умен, хитер и… "После нас — хоть потоп", — это и про него.

Как видите, — все пошло так, что царственному кузену стало на руку мое усиление. Ведь кузен ничего не терял, — с его точки зрения он в любой миг убивал меня чином Жандарма Империи.

Но штука в том, что мне совершенно не нравились банковские дела с политическими! Зато дед мой как раз в сием возрасте возглавил им созданный Абвер, а прапрадед — "Интеллидженс Сервис". Видно есть что-то в Крови, раз меня влечет как раз то, чем занимались дед мой с прапрадедом! Сие и есть Древняя Кровь. Тайна Наследственности.

Я с детства люблю Играть в Шахматы. И не очень-то — в карты. В шахматах же меня привлекает скорей не Игра, но — очередной повод доказать самому себе мое превосходство. Поэтому я не умею нарочно проигрывать. Вскоре все перестали играть со мной в шахматы.

Зато появилась разведка и контрразведка. Сегодня я получаю огромное удовольствие от того, что поймал очередного преступника, иль — вражеского шпиона. Оно сравнимо лишь с тем, кое я получаю при известии от разведчика об очередном успешном исполненьи задания.

Я — счастлив. Наверно, я не был бы столь же счастлив, будучи Королем, Герцогом, иль главой банкирского дома новоявленных Медичи. Суть жизни (как я ее понимаю) как раз и есть в том, чтоб найти То, что именно Тебе по Душе и стать в сием — Мастером.

Ежели сие выйдет, — весь Мир вокруг Вас как бы Светится и доченьки ваши растут истинными Корделиями. А что еще нужно для Счастья?

Так я и стал московским генерал-губернатором и Куратором всех Военных Трибуналов Империи.

Я не знаю, как поляки пытали, насиловали, жгли и расстреливали "немецких" и немцев и не буду врать насчет этого. Скажу лишь, что Володя Яковлев взял свой псевдоним от имени невесты, кою убили католики. Я просто не хочу знать, как все вышло, но когда я прибыл в Москву, в ней не осталось ни единого "немца". Тела их были свалены поляками в грязь пересохшего кремлевского рва (там, где мы для упокоения невинных разбили Александровский сад), имущество разграблено, дома — сожжены.

Якобинцы потом оправдывались, что пожар Москвы начался от русских поджогов, мы же обвиняли противника.

В реальности же огонь разошелся от того, что горело много домов и лавок. Поляки Понятовского, шедшие в авангарде противника, так ознаменовали свой вход в Москву, вырезая всех "немцев". После ж убийств на имущество казненных набрасывались русские мародеры, которые и поджигали лавку, дабы скрыть свои преступления.

Из всех слоев русских в Москве выступило лишь купечество (разорившееся от гибели немецких поставщиков), да университетская братия. (Евреи "немецкие" близки к науке и в ходе резни полегли многие любимые и даже члены семей русских школяров и ученых.)

Русские москвичи в отличие от московских поляков не вышли встречать врага хлебом-солью, но и не сопротивлялись. Убивали поляки. И "польские" евреи. "Немецких" евреев и немцев. Часто московские "польские" евреи московских "немецких" евреев. Вот вам правда о том, кого стреляли и резали в горящей Москве. Русское ж мещанство безмолвствовало, ибо (чего уж греха-то таить!) многие якобинские лозунги пришлись ему по душе. Мещанина хлебом не корми — дай поделить чужое, а для чиновника якобинское правление — прямая выгода. Сейчас он "под дворянством", а так — сам окажется наверху.

Французы это хорошо поняли и первым делом устроили раздачу "тряпок" казненных. Говорят, зрелище было отвратительное — толпа рвала окровавленное барахло друг у друга чуть ли не из зубов, а якобинские офицеры возвышались над сим Содомом и искренне потешались над "нравами русских".

Вторым делом захватчики объявили сохранение всех прежних министерств и ведомств, и чиновничество чуть ли не на пузе приползло за своими портфелями и тепленькими местами.

Особенно преуспели в сием… ученые Московского Университета Вы спросите, — как же так?! "Ученые" были и на стороне "поляков" и "немцев"? Да, — все так и вышло. Здесь необходимо вспомнить Историю Москвы и ее Университета.

Московский Университет был основан с подачи Михаила Васильевича Ломоносова по наущению графа Чернышева — фаворита Государыни Елизаветы. Произошло сие в 1755 году. Вам ничего не говорит сия дата? Вам ничего не говорят сии имена?

Поясню, — в реальности Московский Университет не успел даже вылупиться из яйца, как на Руси грянула новая смена царствий. Бабушка моя взяла в оборот Ломоносова (как возможного претендента на трон), сослала за Можай Чернышева, в Университете же выжили лишь три факультета: медицинский, юридический, да — философский. Все необычайно нужные для Империи в условиях массового строительства заводов и фабрик.

Я умолчу о философии, да юриспруденции русских, ибо сие — тема для отдельного плача. Скажу лишь, что здесь принято нанимать тех юристов, кои по своим родственным связям близки ко Двору! Любопытный критерий мировой юридической практики.

А уж медицина… Профессия медика на Руси — занятье наследственное и традиционно "жидовское". Евреи (и прежде всего евреи "немецкие") прибывали в Империю на кораблях, оседая в первую голову в столице и Риге. После этого, сколотив имя и капитал, они и "шли" далее на восток — в Москву, в частности. В сих условиях медицинский диплом Санкт-Петербурга и Дерпта значил верный кусок на всю жизнь, Москвы — можно вешать в отхожее место.

Не было смысла поступать в Московский Университет! Все сколь-нибудь одаренные юноши уезжали учиться в Санкт-Петербург, Москва ж стала хиреть на глазах.

Тогда моя бабушка, дабы не закрывать Москву, создала при местном Университете в 1774 году Пансион, где думалось "приобщить детей ко всемирной культуре". Воспитанники ж его принимались в студенты вообще без экзаменов. (Этакая синекура для неучей!)

Неучи потянулись. В первый год в Пансион прибыли целых… 12 (двенадцать!) воспитанников, 9 (девять!) из коих в течение года были отчислены за неуспеваемость. Но тут наступил 1775 год…

Год Первого Раздела Речи Посполитой.

Пансион сразу же стал "прибежищем сирот дворянского роду". В переводе на русский, — детей польской шляхты брали в заложники (точно так же, как и меня — в Иезуитский Колледж!) и учили в Москве русской культуре и русскому языку на казарменном положении.

Шляхта — есть шляхта. Дети, воспитанные нормальными гувернерами, и готовые поступать в Сорбонну с Болоньей оказались не по зубам русским (с позволенья сказать) "профессорам". И тогда уже — их родители (на свои личные деньги!) стали выписывать из Европ нормальных учителей, чтоб "дети в России дураками не выросли"! Сразу открылись нормальные факультеты, обучение в Москве приобрело практический смысл и Университет стал хорошеть на глазах. Но…

Теперь это стал — "польский Университет"!

Когда грянуло Восстанье Костюшко, и поляков принялись вывозить вглубь Российской Империи, именно Москва стала их главным прибежищем. Здесь уже осели многие из прежних учеников Пансиона, остепенились и нажили немалую собственность. Университет же получил десятки профессоров, ненавидящих Россию и русских, а якобинская крамола с московских кафедр стала фирменным блюдом Московского Университета!

Когда в 1812 году французы заняли Москву и окрестности, именно "польская профессура" заняла почти все посты новой Власти, а поляки "доценты" командовали на расстрелах…

Я не пытаюсь никого оправдать, но такая чудовищная реакция стала следствием долгих лет последовательного "подавленья" поляков, когда целую нацию — мало того что разорили и выселили, но и запрещали молиться по-католически и говорить на родном языке…

В итоге же, — не только поляки зверствовали в Москве, вырезая всех "немцев", но и в сельской глубинке начались ответные зверства: "партизаны" вырезали "поляков". Здесь я должен сразу же расставить точки над "i". Я не случайно закавычил определение "партизаны.

Под грохот и ярость народной войны подняла голову всякая мразь, коя мародерствовала под шумок. "Поляки" стали самыми богатыми, да влиятельными из московских помещиков и кое-кто решил нажиться на этом.

Я еще был в Гжели, когда по России пошел ужасный слух о Кесьлевских. Это были магнаты, кои кредитовались у матушки чуть ли не на миллионы под Честное Слово! Когда началась Война, Кесьлевские не только не пошли на французскую сторону, но и — всячески поддержали Империю, бесплатно снабжая нас фуражом, да провизией. И вот их вырезали…

Наверно, не вышел бы большой шум, ежели б убийцы попрятались — все списали бы на издержки Войны. Но тут уж — многие видели, как из вырезанного поместья вывозили подводами белье, да посуду. Многие слышали, как их же соседи — помещики пили в трактирах, расплачиваясь "в серебряных ложках" с вензелями Кесьлевских и уговаривались выпотрошить кого-то еще… И у людей возникал законный вопрос, — да — поляки враги, но почему сии — "вроде наши" пьют среди бела дня, платят "кровавыми ложками" и… не пошли служить в армию?!

Да, шла Война, принявшая, увы, "межнациональный" характер. Да, стороны совершили много чего… Но простой народ нутром чует: озлобление битвы пред ним, иль — банальная уголовщина!

Как московский генерал-губернатор, я решил начать следствие. Я отдал простой и понятный приказ:

"Обыскать все соседние поместья с Кесьлевскими. Ежели там найдется не менее трех ценных предметов погибших, выстроить всех обитателей перед домом и пересчитать всех мужчин в возрасте от пятнадцати до пятидесяти лет. Ежели таковых не найдется — принести обитателям свои извинения. Ежели таковой будет только один — доставить его ко мне в Трибунал. Ежели их будет два привезти обоих, с семейством же поступить на усмотренье карателей. Ежели их три, или больше — поместье опечатывается и конфисковано в пользу Империи, обитатели же сего разбойничьего гнезда доставляются в Трибунал — без различия пола и возраста.

Хотите ли удивиться? Во всех домах, где не оказалось ворованного, не было и мужчин. Все ушли защищать Русь-Матушку. Ровно в пяти домах, где и обнаружилось все украденное — все мужчины оказались на месте! Все до единого!

Все до единого (а также их женщины) моим Трибуналом были приговорены и казнены вместе с прочими… палачами-поляками, разумеется. Увы, мародеры были чересчур в ужасе, чтоб осознать всю иронию, а поляки от души потешались над русскими.

Через много лет меня часто спрашивали, — за что я приказал казнить не только мужчин, но и женщин (за вычетом детей — не старше десяти лет)? Я ж отвечал:

— Дурная Кровь, господа… Ежели б я оставил Семя сие, — оно лет через сто задушило б Семя тех, кто ушел на Войну и, увы, — не вернулся. Мало вам в России рабов? Или вам Воров не достаточно?!

Иль желаете вы, чтоб лет через сто на Руси большинство в страшный час пряталось бы под юбками, да разбойничало по ночам?!

Кроме того… Увы, мне предстояло казнить тысячи братьев моих. Будучи весьма скрытной, сплоченной, но угнетаемой группой, "польские жиды" затаили на всех немалое зло.

Якобинцы, ведомые социальным чутьем, сразу выделили их из прочих групп низших сословий и всячески приближали. И "польские" сразу прославились мстительными доносчиками, а еще, — они лучше всех ведали, чем славны наши церкви и вели атеистов на вкусное. (Поляки, — сии истинные католики понятия не имели о богатствах русских церквей!)

Этого им простить не смогли. Русские — весьма религиозный народ. Другое дело, что их религиозность скрыта в отличие от "демонстративного" польского католичества. Но массовые расстрелы, пожары, насилия женщин не так всколыхнули русское население, как грабеж православных церквей!

Грабежи сии начались где-то после двух недель оккупации и именно с ними и связывают начало народного возмущения по Москве.

Никто не ждал такой ярости, — якобинцы привыкли к тому, что население восприняло их приход — как бы во сне. Мол, — кланялись мы одним, поклонимся и другим! Терпелив русский народ…

Зато когда безоружные люди с рогатиной да дубиною пошли на регулярные части, французы сразу же засобирались домой. С собой они забирали "поляков" из московской администрации, но несчастных "жидов" попросту выкидывали из своих бесконечных обозов.

Дело тут — не в "жидах"… Просто в любых армиях к Идейным относятся — так, а к Доносчикам — совершенно иначе. "Поляки" в массе своей Идейные враги Российской Империи, "польские" же — всегда получали за Донос плату. Отсюда и отношение.

Самые ненавистные из "польских" были растерзаны, иные томились в застенках, ждя своей участи. Город им вынес свой приговор, осталось лишь привесть его в исполнение.

Государь, зная о Вере моей, и отношении к моим людям, особо подчеркнул сей момент. Он писал:

"Ты требовал Законов и Прав Единых для всего общества — жиды твои жгли наши Церкви. Объяви же на всю Империю — что полагается за сожжение Церкви и мы сделаем все точно так же по отношению к синагогам. Ты сам сказал Законы Едины для всей Империи. Обнародуй же их — вся Империя ждет твой Праведный Суд!

Мало того, — Государь нарочно сообщил обо всем вождям "польских" Воронцовым в Одессу и вместе с приказом я получил гору писем от Воронцовых и одесситов с просьбами о помиловании.

Вот так вот…

С одной стороны стопка доносов с именами, местами и датами и якобинскою резолюцией, что "приговор приведен в исполнение", а с другой — слезное письмо старенькой одесситки о том, каким хорошим мальчиком был ее меньшой брат, пока не "уехал в Москву на заработки". И в конце — обещание всех египетских казней, коль "пойду я против своего же народа"! (Как потом выяснилось — писано чуть не под личную диктовку милейшего Кочубея известного борца за жидовское Счастье.)

За все отдельное Спасибо — нашему Императору.

Я судил по Совести и доказательным обвинениям. Суд мой был слеп и страшен. С той поры "польские" ненавидят меня, а я живу так: еврейство еврейством, иудаизм — иудаизмом, но есть вещи, кои ни один Судья не простит. Если он — Честен.

Въехал я в Москву — с тяжким чувством. Улицы чуть прибрали, но город был страшен. Загаженный, обугленный, аж — ком к горлу!

У ворот Кремля (где мне выделили квартиру) пред въездом на Красную площадь, не выдержал я. Вылез из кареты, хоть на моих плечах и висели Ефрем с Сашей Боткиным, подполз на костылях к иконе Иверской Божьей Матери, встал на колени в грязный, истоптанный снег и повинился во всем…

За то, что не так воевал… За то, что не доглядел… За то, что был ранен и не смог защитить Златоглавую в ее смертный час…

За все повинился. Плакал, не стесняясь, — никого и ничего. По сей день не стыжусь сиих слез. Надо видеть, что сделали нехристи…

Лишь когда я уже обессилел, Петер поднял меня, осторожно подхватил под руку и собрался нести к карете. Я говорю ему:

— Я слаб еще, но нельзя ж так! Люди узнают — насколько я слаб, а мне ж ведь еще их — Судить!" — утираю слезы, а все пространство вокруг — забито людьми. Многие плачут, а какие-то юродивые сидят прямо в снегу и крестят меня, крестят… А какая-то бабушка и говорит тихонько, только такая тишина, что все слышно:

— Господи, да что ж это делается? Такой молодой и — седой…" — а все смотрят на меня с такой жалостью и ужасом, что мне просто не по себе. А я не седой, — просто волос у меня очень светлый — балтийский, вот и кажется многим, что я седой. А я не седой. У меня седых волос-то немного. Каждый третий — не более…

Будь я седым, — меня б женщины не любили. Знаете, как я переживал, когда начал лысеть! А тут еще седина, а мне ведь и тридцати — нет!!! Каюсь, я так расстраивался, что даже одно время подкрашивал волосы, чтобы они выглядели хоть немного темней.

Только в 1814 году, когда я вновь увидался с Элен, она обняла меня и еле слышно сказала:

— Не красься ты так. Седым ты мне — в сто крат дороже", — я и перестал краситься. Теперь меня красят лишь мазилы на парадных портретах. Они знают, что я не люблю моей седины, вот и — стараются.

В общем, дал я себя увести обратно в карету, да еще успел приказать, чтоб за мной кровавый снег подобрали. Рана на бедре опять вскрылась и Кровь оставила полосу на площади…

А на другой день прикатил меня Петер на кресле в приемную, а там народу — яблоку негде упасть. И самый первый из них — по виду образованный дворянин, встает, обнажает голову и говорит:

— Ваша Честь, мы узнали, что в Гжели вы приняли добровольцев. Если сие возможно, мы — сотрудники Московского Университета и честные торговцы с Охотного ряда просим принять нас. Готовы исполнять любой Ваш Приказ", — у меня челюсть так и отвисла! Вообразите себе, ученые из Университета и купцы-охотнорядцы — в одной комнате и все хотят в мой отряд!

— Господа, только не говорите мне, что пришли сюда вместе. Я, конечно, приму Вас, но на первых порах — в рядовые. Мы создадим пару рот и Вы сами выберите своих главных, а после обеда начнем учиться строю и стрельбе из нарезного оружия.

Пусть главные останутся и заполнят карточки для всех на довольствие, остальных — прошу обождать.

Новобранцы миг пошушукались, но видно меж ними все было уже решено и в моем кабинете осталось лишь двое, — мой давешний собеседник, с холеными руками и пенсне на ленте, за стеклами коего горели умные, пронзительные глаза, и типичный замоскворецкий купчина — квинтэссенция охотнорядца, этакий Полтора Ивана с пузом и рожей красной до изумления. Оба представились:

— Приват-доцент Московского Университета Владимир Яковлев. Пишу философические статьи под именем… моей замученной жены — Герцен. Был свидетелем неслыханных зверств… и чту своим долгом принять участие в отстреле сих нелюдей.

— Тереховы мы. Кузьма Лукич Терехов. Торгуем значит — скобяными изделиями и прочей мануфактурой. Торговали-с… Так что и у нас — счетец имеется. Трое — нас братьев-то. Я — старшой!" — вот такие выдались у меня адъютанты. Один отвечал за моральную подготовку людей, второй, разумеется, интендант.

Я часто бывал в доме Герцена и пил с ним чай и кофе, рассуждая о вещах мистических и иногда спрашивал, — почему он пошел со мной, да еще и прихватил с собой всех своих друзей и сотрудников — того же Петра Чаадаева? Он никогда не мог ответить мне на этот вопрос, переводя разговор на иные темы, обычно об исторической роли России.

Оказывается, он увидал меня — седого, со вскрытой раной, молящимся и плачущим перед иконой Божьей матери:

— Я видел — Чудо. Свет Божий пролился на Вас и все вокруг видели Божье Присутствие. И чтоб быть ближе к Господу, я готов идти за Вами — хоть на край света!

В тот же приезд, как бываю у Герцена, захожу на пару штофов к братьям Тереховым. Я уступил им добрую часть моей гжельской глины и их торговое дело сейчас разбухает, как на дрожжах. Не надо и говорить, что меня тут встречают, как своего, и уж наливают так, что держись — "Кто первым под стол упадет, тому — за водку платить!"

Так звучит главная шутка Кузьмы Лукича — ныне купца первой гильдии. (Герцен свои награды прячет и очень стесняется, а вот у Тереховых все ордена, да медали начищены так, что глазам больно, — они выставлены на общий показ — над конторкой главы заведения. Интересно, что полковник Кузьма Лукич отказался от дворянства, вытекающего из сего чина, предпочтя ему — счастье купеческое.)

И вот пока мы еще можем о чем-то связно беседовать, я спрашиваю у Кузьмы: "Купчина, за каким хреном ты-то на Войну побежал? У тебя — лавка, а на Войне-то постреливали!

В отличие от философа у купца ответ проще, правда, всякий раз — разный. Однажды он сказал мне, что его поставщик свинины и всяких машинок похвалялся родством с Бенкендорфами, а Лукич ему люто завидовал. Когда того растерзали поляки, Лукич совсем разорился и уж думал руки на себя наложить, ибо думал, что это его "Господь наказал за грешные помышления". (Русское купечество неоднозначно, — днем он купец, а ночью с кистенем-то за пазухой — вроде и нет! Так вот Лукич и надумывал порою не раз "прищучить" моего родственника — своего собственного поставщика. И надо же так тому выйти, что всякий раз — дело откладывалось. А потом Война, казнь немца поставщика, разорение Лукича и тяжкие думы о Божьей Каре…)

Так вот — когда случайно увидал он меня у иконы, молящимся на православный манер, тут ему в голову и вошло:

"А послужу-ка я Бенкендорфу. Мужик он по слухам — фартовый, авось и удастся в Европах вернуть свое — кровное!.."

Это одно из объяснений Кузьмы Лукича. А вот — иное:

"Злой я был — страсть. А тут смотрю, ты стоишь и лбом в землю долбишь, да так истово, что я сразу смекнул — ты злей меня! Под твоим-то началом я за все убытки с гадами посчитаюсь!"

Мысль понятна, но вот как найти то общее "рациональное" (называемое порою — "Россией") объединяющее Герцена и Лукича, для меня — темный лес.

Это — одна сторона Москвы. Была и другая.

Был (да и есть) такой театрал Шереметьев. Был у него крепостной театрик в Останкине. Место тихое, благостное. И вот повадились туда лягушатники спектакли смотреть, да актерок щупать. Ну, и актеров из тех, что поглаже, да — помоложе.

Дело сие обычное, для актерок — естественное, так что никакой тут Измены. Якобинцы такие же мужики, как и наши, а те, что на сцене — те ж проститутки, — какой с них спрос? Закавыка в том, что стояли в Останкине не просто якобинцы, но — как бы сказать… Каратели. Те самые, что расстреливали наших под кремлевской стеной.

Стрельнут разок-другой, сядут на лошадей, приедут в Останкино и ну давай — с актерами забавляться. Сперва просто забавились, а потом — в благодарность стали они сих шлюх обоего пола на расстрелы возить. А эти… представляли комические сценки с несчастными.

Возьмут шпагу и давай ей полосовать под аплодисменты и речи "принца датского". А якобинцы им за это деньги целыми кошельками. Иль того хлеще, намажутся дегтем и давай приговоренную девчонку голыми руками душить. Задушит, а Шереметьев ему — вольную, как "участнику борьбы с партизанами". Вот и возникли у меня вопросы к "театралу", актерам его и просто тем, кто смотрел, да хлопал…

Первые казни начались с 1 декабря 1812 года. Всего предстояло исполнить более восьми тысяч казней, из них — до трех тысяч в отношении женщин.

В отсутствие пороха и чрезвычайно суровой зимы захоронение представлялось немыслимым. На Вешняковских прудах, где — выходы известняка, были выдолблены этакие желоба, ведущие к прорубям. Обреченных подводили к верхнему концу желоба и приводили приговор к исполнению, а тело само собой скатывалось вниз и своим весом продавливало тела казненных ранее, что весьма облегчало работу. Даже если кто и выживал после рокового удара, — он, или она падали обнаженными в кровавую ледяную кашу при тридцати градусах ниже нуля.

Правда, возникли известные трудности. После трех-четырех раз на лезвии настывало столько мозгов, что топор приходилось менять. Но самым страшным бичом были не стылые мозги, но — волосы, особливо женские. Они так опутывали лезвие, что ни о какой продуктивной работе не могло быть и речи.

Поэтому с третьего дня мы плюнули на топор и перешли к полену. Но штатные палачи наотрез отказались исполнять казни поленом!

Так что палачей мы подобрали из тех, кто казнил наших. Им обещали, что если все пройдет без сучка и задоринки, их помилуют.

Кроме палачей, помилование получили и шлюхи. Дамы (в том числе и барышни) после врачебного осмотра могли собственным телом заплатить за то, что их отправление в Вешняки задержалось.

Я предложил Изменницам выбор, — либо "Вешняки", либо путь через всю Европу на положении полу-пленниц с обязательным исполнением ночного долга.

Я шел от древней культурной традиции уводить в полон хорошеньких пленниц. Как следует из хроник, традиция сия была весьма характерна для Древней Руси и изжила себя потому, что новые пленницы по своим культурным, языковым и национальным корням стали слишком отличны от русских воинов.

Хотите верьте, хотите нет, но мой план удался! Я забрал с собой почти триста девиц польской крови, замаранных Изменой и преступлениями. Они пошли по рукам почти двух тысяч москвичей сильно злых на поляков и польское. Все думали, что полячки не переживут той зимы…

Но практически все они вернулись живы-здоровы, да что самое удивительное — вышли замуж за своих сторожей. Таких же как и они москвичей. И я был счастлив. Я, в отличие от Антихриста, взял Москву под свою руку надолго и по сей день числю ее моей вотчиной.

Поляки отвечают в Златоглавой за ткацкие, скорняцкие дела, им принадлежат все трактиры, харчевни и львиная доля ямских. Неужто мне оставить Мой Город без этого?!

То, что случилось в Москве — ужасно. Но я верю, что если кто-то выказал звериную суть — нам не след брать сие за пример.

Коль мой человек привел к дом полячку — дай Господи им счастья и полный дом деток, чтоб не тронули их ни опаленные той войной мои немцы, ни столь же опаленные нами поляки. Дай им, Господи! Мне нужно по-новой Москву заселить…

Грибовские (верней — Гржибовские) родом из Могилевской губернии, отошедшей к России по Первому Разделу Речи. Когда выявился "польский след" в пугачевщине, бабушка отдала приказ выселить всех поляков из Могилева и Витебска.

(Потому Витебск так легко перешел к моей матушке — там не осталось местных дворян и помещиков.)

Выселенье поляков шло мирно — им платили компенсацию за неудобства, а расселение проводилось по центральным губерниям. Так дед юного Грибовского стал помещиком Московской губернии. Впрочем, хозяйство у него было малым и по завещанию все отошло старшему сыну. Младшему ж пришлось открыть ателье и он переехал в Москву со своими домашними.

В 1812 году поляки выказали свое истинное лицо, целиком и полностью перейдя на якобинскую сторону. Дядя Грибовского предоставил оккупантам свое имение, провиант и фураж, отец вошел в оккупационную администрацию.

Но мать юного Грибовского была русской — потомственной москвичкой, а невеста — немкой и сердце юноши разрывалось на части. Потом были расстрелы и добрую треть курса, на коем учился студент Грибовский, поставили к стенке. (Поляки не так уж и любят учиться — "польским" Московский Университет был только по бабушкину принуждению. Стоило ей умереть и Университет быстро стал "немецко-еврейским". А с некой поры и — "русским".)

В память о казненной невесте, не желая отстать от товарищей, Грибовский состоял в подпольном движении и также был схвачен и осужден. Только просьбы родителя отвели от него чашу сию, но на семейном совете решили, что молодой человек обязан вывезти сестру из Москвы.

Где-то через неделю после выезда за город брат с сестрой проснулись от ужасного шума и выстрелов. Молодых, брыкавшихся людей вывели в гостиную, где офицер, командовавший партизанским отрядом, вершил суд и расправу.

По рассказам юного прапорщика вид того человека был ужасен: какое-то серо-землистое лицо язвенника со впалыми щеками, белесые и всклокоченные, как нечесаная пакля, волосы, налитые кровью, маслянистые от выпитого, глаза и тяжкий запах сивушного перегара.

Палач был в черно-зеленом мундире моих егерей, а на левом плече его была вышита смеющаяся мертвая голова, — символ "Тотенкопфвербанде" мемельских добровольцев.

К этому ужасу подводили всех пленных. Он критически оглядывал несчастных с головы до ног, иной раз по его молчаливому приказу обреченному раскрывали рот и смотрели зубы (поляки служили при доме), или рвали одежду (по той же причине), а посланец Аида делал отрывистый взмах рукой и… на дворе крепили очередную петлю. Никаких вопросов, никакого дознания, никаких свидетелей. Целы зубы, да исподнее из хорошего полотна — на осину!

Очередь двигалась быстро — каратели время зря не теряли, — те из домашних, коих миновала чаша сия, помогали поддерживать порядок в очереди и усмиряли строптивцев, так что не прошло и десять минут, как брат с сестрой оказались перед Посланцем Вечности.

Офицер, даже не взглянув на Грибовских, коротко махнул рукой и их повели на смертную казнь. Тут сестра Грибовского вырвалась из рук палачей и, бросившись к ногам офицера, принялась умолять его. Под аффектом она стала рвать крючки лифа, пытаясь если не убедить судью, так хотя б соблазнить его — девушке шел пятнадцатый год.

Но по мере того, как сестра Грибовского продолжала свою тираду, а капитан в черном отклонялся назад, брат осознал ужасную истину — немец не понимал русского языка! Он видел, что девочка предлагает себя, но юный Грибовский со слов приятелей знал, что это — ошибка. Средь немцев бытовала молва, что русские барышни, жившие по домострою, гораздо скромнее полячек!

Юноша уж отчаялся, но тут их старенькая русская няня (одно время семьи отца и дяди Грибовских жили в одном имении) коршуном бросилась на его сестру, зажимая ей рот, с криком:

— Не молись! Не молись по-вашему! И себя, и брата погубишь! — и обернувшись к зловещему капитану, истово крестясь, сказала:

— Пришлые они. Сироты! Бегут от француза, замерзли, оголодали, вот и приютили их… Не наши они. Отпусти их, Вашбродь… Отпусти!

Немецкий капитан уставился на старуху, силясь разобрать сложные для него звуки, а потом, окинув взглядом молодых брата с сестрой, кивнул и в первый раз за весь вечер выдохнул:

— Weg… — и указал при этом на дверь. Девушка, не помня себя от счастья и ужаса, что есть силы вцепилась в Грибовского, а тот еле слышно переспросил:

— Нам можно..?

— WEG! — взревел немец, и уцелевшие домочадцы разве что не на руках вынесли своих юных господ на двор, а там уже были сани, и кучер с белыми от страха глазами только шептал:

— Скорее, панычи, будьте ласковы… Не-то передумают! — а женщины совали им в руки какие-то свертки. Только в непролазном черном лесу, когда один из сверточков вдруг шевельнулся и пискнул, Грибовский осознал, что в его руках шевелится маленький. А рядом — еще один. И еще… Восемь младенчиков вывезли той ночью молодые Грибовские со своего имения. А их старый кучер, мешком свалившись с козлов, встал на колени по пояс в белом, ломком от мороза снегу, и, крестясь на луну, только и мог, что повторял без конца:

— Матка Боска… Матка Боска…

Когда Грибовский на приеме рассказал мне эту историю (она занесена в протокол и я вспомнил ее по сему документу), я сразу понял о ком идет речь. Звали его Хельмут Вагнер — из померанских Вагнеров, и был он чуток не в себе.

В юном возрасте сей барон обрюхатил девицу, но признал дочку своей и дал возлюбленной домик и девок прислуги. Надо сказать, что любовница Вагнера была кашубкой — эта народность издревле жила в Померании и сильно смешалась с немецкой нацией, но поляки считают их за славян. Именно потому кашубы, лужичане и прочие мелкие народности тех краев держатся немцев.

Немцы относятся к славянам, как к низшей расе, и не берут их в расчет, дозволяя прислуживать, но не меняя ни культуры, ни быта. Поляки же вырезают мужчин сих племен и насилуют женщин. Это называется "ополячиванием". Делается сие ради "Польши от моря до моря". Увы, и ах поляки никогда не жили на морских берегах, вот и продолжаются из века в век все эти мерзости.

Когда Пруссию разбили в прусской кампании, в Померанию ворвались поляки. Узнав, что одна из кашубок родила от немца — они целой ротой обидели ее, а дочь Вагнера расшибли о притолоку. Кашубка ж — повесилась.

Вагнер вернувшись из плена, подал прошение в "Тотенкопф" и хоть не был "мемельцем" — стал моим офицером. В ходе войны он выказал себя самым страшным карателем и я удивился, — за что он пощадил польских детей.

Я вызвал Вагнера и он явился как раз, когда у меня был Грибовский. По их лицам я понял, что они узнали друг друга и рассказ Грибовского получил подтверждение (в противном случае его ждала пуля в затылок — были случаи, когда "добровольцами" подводили ко мне наемных убийц).

Я спросил Вагнера — почему он пощадил юных Грибовских (семья их дяди была казнена в полном составе). На что Вагнер ответил:

— Руки молодых людей были слишком белы, а цвет лица слишком бледен для деревенских. Одеты были по-городскому, и хоть на внешность они были сходны с семьей сих предателей — их скулы…

Вагнер показал на крупные скулы прапорщика:

— Это русские скулы. А моя дочь… — голос Вагнера на миг прервался, — моя дочь была — немкой.

Не стал брать греха на душу — на миг влез в шкуру незнакомого мне русского офицера, женатого на полячке… Переведите сему юноше, что его спасли скулы русского отца, иль русской матери.

Такова правда о том, до какого ожесточения дошла война меж нами и поляками той страшной зимой. Дабы завершить разговор, доложу, чем кончилась война для Вагнера и Грибовского.

Я не смог держать поляка в моем отряде и при первой возможности сосватал его "Костику" фон Бенкендорфу — Грибовский выказал себя дельным, и если бы не его кровь… В должности адъютанта Константина фон Бенкендорфа сей юноша прошел по всем дорогам войны и погиб в 1814 году — в Голландии.

В нелепой стычке (на штабной отряд случайно выскочила группа окруженных врагов) Грибовский грудью закрыл моего "не совсем брата" и умер на другой день от штыковой раны в живот.

За сию службу должно платить и я выдал замуж юную Грибовскую за одного из моих офицеров. А как у них пошли детки, стал им крестником. А крестным нужны подарки. Так в мой круг вошли и поляки. Это было уже в двадцатые годы…

Вагнер остался в "Тотенкопфе". После войны он взял в жены вдову товарища и растил пять детей, — из них троих от первого брака. В 1823 году он умер на плацу во время муштровки. При вскрытии выяснилось, что сердце его представляло из себя сплошной шрам, — столько на нем было рубцов от инфарктов.

И если при жизни его звали не иначе, как главным палачом дивизии "Мертвая Голова", после смерти и такого открытия солдаты сами собрали денег на памятник и сегодня Хельмут Вагнер почитается в Пруссии — одним из основателей "Тотенкопфвербанде". Не судите о людях по их поступкам. Вы не видели сколько шрамов на их сердцах… Вагнер умер — тридцати семи лет от роду.

Если вы хотите понять все коллизии того времени, читайте "Дубровского". Сперва события проходили в Минской губернии и поляки Дубровские были выселены за симпатии к якобинцам. (В 1813 году поляков чаще не выселяли, но убивали на месте.)

Этот вариант был не пропущен цензурой и Пушкин его переделал. Но то ли по лени, то ли с умыслом — хвосты остались и читатели спрашивают, — почему крестьяне поддерживают бандита Дубровского? (Потому что он их — "природный барин".) Почему Троекуровы живут будто бы — в осажденной крепости? (Среди крестьян много поляков, убивающих русских.) Почему от Дубровского все отвернулись? (Началась массовая "чистка" польских крестьян, — их частью отогнали в Сибирь, иных — уничтожили.) Куда в конце делся Дубровский? (В первом варианте Дубровский убил Троекурова и хотел "мстить за Родину" бедной Машеньке. Она же, не зная, кто убил папеньку, готова была… Но мои люди открыли ей сию тайну и в миг свидания убили "демоническую личность" прямо у нее на глазах. Помните ли жандарма, коий привозил Троекуровым описанье преступника? В начальном варианте он и убил Дубровского и, судя по всему, Машенька собиралась замуж за сего вроде бы — негероического спасителя.)

Разумеется, всего этого мы пропустить не могли и из необычайно волнительной истории о любви и страшной повести об оккупации вышла невнятица в стиле Вальтера Скотта. Впрочем, читайте, — коль любите русский язык, сами почуете все заплатки и составите общее впечатление о том, как все это было задумано.

Однажды я спросил Пушкина, почему он сжег начальный вариант, а он отвечал мне:

— Сказали, что меня ждут неприятности.

— Кто сказал?

Поэт чуть склонил голову набок и лукаво посмеиваясь, отвечал:

— Вы же только и ждете, чтоб "съесть меня"! Женка и просила за меня Государя, а тот сказал ей, что если выйдет что-нибудь в таком роде, граф Бенкендорф подымет на ноги всю Россию. Я и сжег.

— Бог вам — Судья. Как жандарм, я стер бы вас в порошок за прославленье разбойника. Но, как латыш, я вознес бы вас до небес за Честную повесть об оккупации. Это было б важно для публики…

Берегитесь теперь. Сегодня вы показали, что умны в сих делах. А с умного — иной спрос.

К Новому 1813 году моя команда приняла вполне сносную форму. Форму… Сейчас во всяких там оперетках выходит, будто бы мы были одеты с иголочки, да щеголяли пред светом не хуже противника.

В реальности все, мягко говоря, не совсем — так. К 1812 году в армии были запасные комплекты одежды, но квартировали полки близ границы и в первые же дни отступления наши склады сожжены уходящими. Вывезти мы не могли, — подвод не хватало для раненых. (А кроме того — львиная доля всех шуб была нами же заражена "вшиными кладками". Ну, — да я уже об этом докладывал.)

С другой стороны, ткацкое производство в России в польских руках, а они не желали одеть и обуть наших армий. Пришлось перешивать из ношеного и константинова гвардия (кою все ж обшивали поляки) стала звать нас "потешными.

Люди мои страшно огорчались и куксились, я же, чтоб их подбодрить, смеялся в ответ:

— Дались вам ваши мундиры! Зато у гвардейцев нет штуцеров! А что важней в драке, — штуцер, иль ментик?!

И что за обида в "потешном"? "Потешные" показали себя при Полтаве, а где мы видали Гвардию в последний раз? При Аустерлице, да Фридлянде! Да еще ее задницу с Альп на потеху всему человечеству. Так кто должен гордиться?

Люди смеялись, но я чуял, что это — не то. Слишком сильна была разница меж нашей рванью и парадной формой гвардейцев. Война — странная штука и тут из таких мелочей и составляется общий дух. Нужно было что-то придумать, а вот что — если даже сукна нет, чтоб пошить новую форму?! Из гульденов-то кольчугу не наплетешь!

Средь вновь прибывших были совсем юные ребятки в совсем уж невероятной и ветхой форме анненских времен, да еще с черно-оранжевыми курляндскими кантами, обшлагами и проймами!

Где, в каком медвежьем углу Московской губернии сохранились сии раритеты, ума не приложу. Но ребятки держались кучкой вкруг двух благообразных старцев в бабушкиной форме Семеновского полка. То ль потомки одного корня, то ль — соседи, призванные в те времена в один полк и вместе вышедшие на покой, то ль ветеранам анненских войн пожалованы поместья в отдаленном уезде — Бог весть.

Но стоило им появиться средь нас, к ним тут же подошли доброхоты, просившие выдрать канты, обшлага и проймы, ибо все знали, что я на дух не переношу ни курляндских католиков, ни всего с ними связанного. Ребятки оробели и, наверно, так бы и сделали, если бы я не пришел смотреть новобранцев.

Рвать канты было поздно и пареньки вытянулись передо мной во фрунт и принялись есть глазами, всячески пряча свои рукава за спины соседей, чтоб я не увидал ненавистных цветов.

Чего греха таить, в первый миг я озлился (больная нога давала о себе знать), а потом вдруг поймал себя на мысли, что ребятки-то не при чем. Ну, нет у них иной формы, да и какой русский в те годы не носил черного, да оранжевого?!

А потом будто что-то открылось во мне и я сам не знаю почему вывел самого рослого парнишку пред строем и спросил всех:

— Господа, — мы разведчики и должны учиться не смотреть, но видеть. Что вы можете сказать о мундире сего офицера?

Кто-то хихикнул. Кто-то вякнул насчет курляндской крови. Кто-то предположил насчет бедности малыша, а паренек аж покраснел от смущения и обид. Я же дождался пока шутники истощат свое остроумие, а потом еле слышно (чтоб все затихли) сказал:

— Это все верно, а я вот вижу самого обычного пехотного офицера, не гвардейца и не придворного лизоблюда. Я вижу ослепительное крымское солнце, жгущее сей мундир, и балтийскую ледяную крупу, пронизывающую его в зимнюю стужу.

Еще я вижу простого русского офицера, не имевшего достаточно денег, чтобы купить мундир нового образца, но довольно Чести, чтоб не выпарывать объявленные преступными обшлага и канты.

Еще я вижу Господа, сжалившегося над сим человеком, и не допустившего, чтоб его взяли в плен, или тяжко ранили.

Я не могу и не хочу сказать, что разделяю политические воззрения сего офицера, но — искренне уважаю его за то, что он не предал своего прошлого. Своей Судьбы.

Это неважно, что войны, в коих он воевал, были нечестивы и потому несчастливы. Важно то, что сей бедный человек сохранил свою Честь и потому Спасен Господом.

Важно то, что он воспитал своих детей и внуков в Уважении к его и их собственной Чести, ибо если бы не было сего Уважения, разве столько лет сохранился бы этот мундир?! Мундир, за коий ссылали…

А еще я скажу вам, что Вещи имеют свою Судьбу. И если сей мундир так хорошо служил своему господину, может он и вправду хранит от плена, сабли и пули?!

Когда я кончил, вокруг меня была гробовая тишина и только молоденькие ребятки с изумлением рассматривали свои старенькие обноски, а старики утирали невольные слезы.

С этого дня будто что-то переменилось в людях. Они перестали стыдиться своих нарядов и много позже, когда благодарные пруссаки пытались подарить нам новую форму, мои ополченцы отнекались, объяснив отказ суеверием. Мол, наши деды и прадеды в сих мундирах домой живы пришли, а в новых — при Бородине с Аустерлицем больно много народу легло.

Эти речи произвели на суеверных пруссаков разительное впечатление и к концу войны во многих русских и прусских частях многие предпочитали донашивать совсем уж драный мундир, но — не менять его. Старый-то спас, а вот как поведет себя новый?

И что удивительно, — в моем отряде относительные потери были и впрямь очень малы в сравнении с прочей армией. Это и привело к столь быстрому распространению сего нового и странного суеверия.

Я, наверно, не был бы жандармом, если б то не использовал. Где-то с лета 1813 года шпионы с предателями стали хуже спать, ибо люди мои оказались в любом мундире с любой личиной. Узнавали же мы себя по кольцу с черепом. В пику польским портным немецкие кузнецы рады были помочь хоть такой малостью.

Пока Россия не расправилась с поляками в своем тылу, ни о каком походе в Европу не могло быть и речи. Бонапарт же, вернувшись к родным пенатам, укреплялся не по дням, но — часам.

Если вы помните притчу о сорока наполеондорах за еду для лягушатников в Белоруссии, те же сорок наполеондоров обходилось наше пропитание в Польше. Поэтому самой важной задачей для нас стало взятие Берлина, дабы Пруссия смогла "официально" начать войну с лягушатниками. Поэтому 3 января 1813 года моя команда вышла из Москвы и направилась к не замерзшему Мемелю, дабы оттуда попасть к Штеттину — на Берлин.

В Берлинской операции моим соседом слева стоял Саша Чернышов, командовавший русской конницей, а соседом справа — прусский фельдмаршал Блюхер (прусские новобранцы еще не набрали достаточно опыта для фронтальных атак, а огневая мощь их гладких стволов оставляла желать много лучшего).

Что рассказать о взятии Берлина? Я не могу судить досконально о том, как все было, ибо если и видел в Берлине врагов, так только — покойниками. Моя рана на ноге хоть и позволяла болтаться в седле, подобно кулю с дерьмом, но по земле я все еще ходил при помощи костылей. Так что мои люди здорово убежали вперед от меня.

Единственное, что я сделал, — это отдал приказ придержать удила пред Королевскою Канцелярией и ее брали люди Блюхера.

Освободи мы Берлин, нас накормили бы и напоили. Не больше того. Но "помогших нам освободить наш Берлин" встречали, конечно, не так… Иной раз выгодней "не успеть" с точки зрения — человеческой. И лучшей дружбы впоследствии.

Я был представлен к высшему прусскому ордену "Pour le Merite" и назначен моей тетушкой главным координатором взаимодействия прусской и русской армий.

После сего награждения я не смею получить русского военного Ордена. Стать членом Ордена все равно как обвенчаться в церкви, — "пока Смерть не разлучит вас". (Виртути Милитари после упразднения Польши — не Орден, но "памятный знак".) Парадокс в том, что я — русский офицер и не должен носить чуждого Ордена. Так и лежит он у меня в письменном столе — в коробочке.

Берлинская победа дала толчок массовому народному восстанию в Германии. Общее одушевление было всеобщим и даже я тиснул жалкие вирши, написанные мной под впечатлением от сей победы. Вот та самая листовка, — вам и судить:

Napoleon ins Rusland kam, Von Hochmut angetrieben; In Moskau er Quartiere nahm, Hat's dort nicht lang getrieben; Das Feuer hat die ganze Stadt Mit Stumpf und Stiel verzehret, Da reist er aus, wierdum nach Haus Eilig den Rucken kehret. Der Hunger und die grose Not Sie uberall anpacken; Vor Kalte fallen tausend tot, Und tausend von Kosaken. Die Beresin', als sie nun fliehn, Die Halfte hat verschlungen; Napoleon, der Teufelsohn, Im Schlitten ist entsprungen. So kommt der Ubermut zu Fall, Denn Gott im Himmel richtet Und strafet nun der Frevel all, Der er lang angerichtet. Die gros' Armee, o weh, o weh, In Eis und Schnee begraben, Von Hunger tot, von Frost und Not, Die fressen Wolf' und Raben!

Не думаю, что это стоит переводить на русский. Я немец, юность моя прошла в Остзее, да Франции и странно мне было бы писать рифмы на чуждом для меня языке. Это сейчас, когда я чуток пообвыкся и говорю чаще по-русски, у меня иной раз получается нечто стихоподобное. Правда это — одни переводы и я не числю себя поэтом.

Когда в 1831 году моя команда разгромила очередной польский отряд, один из вождей инсургентов запел под виселицей.

Я невольно заслушался и отменил казнь. А потом подозвал певца и спросил как его зовут и кто написал сию песню? Молодой человек, смутившись от такого внимания с моей стороны, отвечал по-английски:

— Когда я отплывал из Бостона, дядя спел мне ее на прощание.

Я долго смотрел на лицо инсургента и признал в нем явное сходство с одним из самых ярых ненавистников нашей Империи. Тогда я спросил:

— Как здоровье пана Огиньского? Я думал, что он не усидит дома в пору сию.

Юноша побагровел, как от оскорбления, и выкрикнул:

— Он тяжко болен! Он только поэтому не смог прибыть! Доктора сказали, что он не вынесет дороги через океан!

Тогда я выдал ему аусвайс на право пройти через все наши порядки до Данцига "со всеми сопровождающими" и сказал:

— Война кончена. Восстание подавлено. Вы можете продолжать сражаться, но мы убьем вас всех. Ради детей и женщин — выведи их из этого ада, а вот тебе деньги на проезд до Америки. Здесь теперь для вас земли — нет. Довези их и передай привет дяде. А коль ищешь Смерти — вернись. Я всегда тут.

Я не стал вешать его хотя б потому, что сам мог вести моих латышей на Восстание против русских.

А вот песня осталась. На другой день мне дали новые списки приговоренных, подписанный Государем. И я, согласно списку сему, выписал всем пропуска до Данцига со словами:

— Не могу требовать у Вас того, чтоб вы не дрались. Воюйте и мои солдаты убьют Вас. Но не требуйте от меня, — Вашей казни. Англия с Францией — предали вас. Кончено. Уезжайте, пока сие в моей Власти.

На другой день Государь вызвал меня на ковер, и я объяснил:

— Если вы желаете обратить Польшу в огромное кладбище — быть по сему. Но дело в ином. Дело в людях моих, — они пьют, Ваше Величество, а сие дурной знак.

Мы истребили польскую армию. С нами борется польский народ. Объявите Амнистию, прошу Вас!

Тут денщик моего кузена по имени Адлерберг взвизгнул:

— Вы сильно изменились, Бенкендорф! В тринадцатом вы с поляками обращались совсем по-иному!

— В тринадцатом поляки получали должок за все, что они вытворяли в России в двенадцатом. И карал я без всякой жалости, ибо годом раньше они сами пришли с огнем и мечом! И карал я их — после честного боя, а теперь…

Я не изменился. Война — другая. Совсем иная война…

Государь от моих слов серьезно задумался. Сам он — не воевал и не мог знать, — чем одна война отличается от другой. Но вечером того дня он пошел по порядкам с инспекцией и, говорят, при виде пьяных "весьма огорчался". А пьяны были многие. Строго говоря, — все.

Знаете, — это в первые дни забава — задрать юбку пленной "паночке". Иль того хлеще — "спустить штаны" пленному мальчику. Из первых рук доложу, — сие огромное развлечение. Я сам в 1813 году переспал с многими католичками, ибо считал сие — воздаянием за все то, что католики с нами делали. Но так было в ту — Большую Войну…

А в эти дни… Развлечения с пленницами первых дней сменились желанием — залить голову водкой и ни о чем — ни думать, ни знать. Это и есть "иная война"!

Мы — солдаты. Мы давали Присягу и обязаны Исполнить наш Долг. Но никто не посмеет запретить нам — напиться. Надраться до чертиков, до — забытья, чтоб забыть про сию "Иную Войну"!

И Государь в ночь той инспекции все это видел и осознал. Той же ночью по войскам пошел Приказ об Амнистии, а через неделю Восстание кончилось.

Я же весь вечер просидел в нашей столовой, пытаясь подобрать на рояле мелодию той самой песни Огиньского. А как подобрал — само собой полилось:

Ах, зачем наша жизнь проходит и тает? Я бокал не допил и сердце свое не раскрыл, Ухожу навсегда из родимого края, Где оставлено — столько могил…

Не успел я допеть это само собой получившееся четверостишие, раздались столь бурные аплодисменты слушавших меня офицеров, что я смутился и не мог продолжать. На другой день песню полностью перевел на русский мой секретарь — князь Львов.

Через месяц ее пела уже вся русская армия. А потом ее пытались запретить, как слишком вольнодумную и якобинскую. Куда там!

И вот я в таком расположении духа возвращаюсь с этой "грязной войны", а мой протеже — встречает меня всяким бредом. Мерзостью, кою я привел на страницах моего предисловия.

Нет, я понимаю, что все это весьма верноподданически, но…

Вы представить себе не можете, — как я взбесился. Штатские (не зная подробностей сей "грязной войны") визжали от радости. Армия восприняла сие Оскорблением и как — издевательскую Пощечину!

Такие штуки нельзя оставлять без внимания и я пригласил Пушкина на тот самый вечер, с коего и повел мой рассказ. Прочесть "Моцарта и Сальери" перед чавкающим, чмокающим и сыто рыгающим стадом, — меж раками в сметане и заливным!

Моя матушка, случись ей присутствовать при сием — была бы в восторге от столь утонченного оскорбления! (Князь Орлов после вечера поставил мне бутылку "Клико" за то, что я "столь тонко отомстил за всех нас!" Ощущения прочих людей в сапогах, были — сходны.)

Если бы рифмоплет осознал, что его оскорбляют, я бы пощадил его Честь. Но пиит принял все это, как должное, и Общество покарало его куда более явным образом.

Вообразите, — генералы хихикают, столпившись над лестницей, поясняют пассиям — что там (самыми вульгарными словами и жестами), а под лестницей "арап" потеет в полном одеянии с шубой жены на руках. При том, что Государь уже расстилает госпожу Пушкину на кушетке в известной всем комнате. Титул "первой красавицы" любого двора зарабатывается старым, как мир, женским способом, а в нем любой Царь — обычный мужик!

Но полный Восторг у всех вызвало то, что когда вспотелый наш Государь выбрался в зал со встрепанной и помятой госпожой Пушкиной, стоило ему похвалить борзописца — тот готов ему был руки лизать! А от рук сиих пахло — его же собственною женой!

Вообразите себе, Государь протянул тому руку для поцелуя, тот наклонился, стал целовать, почуял женские запахи (а в миг соития женщины пахнут, конечно же — не духами!), замер и… Расплылся в улыбках и благодарностях.

Пассии наши аж застонали с восторга, а казарма подавилась сдавленным хохотом, да жеребячьими комментариями. Честь Пушкина с того дня в высшем Свете была попросту уничтожена!

Старшая дочь Пушкиных — чернява и малоросла. Но уже старший сын — с детства носит ботфорты и уже сегодня перерос всех своих сверстников. Если же заглянуть в свинцовые глаза этого необычайно сильного белокурого мальчика, берет оторопь — настолько они холодны, пусты и безжизненны. Про второго мальчика нельзя сказать что-то наверняка (он пошел в матушку), но вот младшенькая — высока, прекрасно сложена и белокура.

Разница в детях дошла до того, что старший мальчик, попав по протекции Государя сызмальства в Гвардию и, выяснив, что ему нужен будет "личный горшок", сделал этим самым "горшком"… Общество было в шоке, но маленький Александр Александрович Пушкин, не моргнув глазом, объяснил так:

— У меня нет раба. Прежний муж моей матери (то есть — Пушкин, Пушкина ж теперь — графиня Ланская) не оставил нам никого. А у моего брата это в Крови. Предок его был "ночным горшком" Петра Алексеевича, так что ему сие не зазорно. Он сам захотел…

Я получаю пенсию от правительства, он же нищ — ибо его отец не оставил ему ни шиша. Я теперь содержу его на свой счет и не найду в сием ничего нового или — предосудительного. Так все делают…

Ежели у вас не зашевелились еще волосы на голове, — другой факт. Младшая дочь в семье Пушкиных тоже получает "пенсию от правительства". (В реальности обе "пенсии" — денежное содержание, выплачиваемое царем графине Ланской (прежде — Пушкиной) за "детей, признанных Государем". А за тех, кого он "не признал", — "пенсию" и не платят!) Старшая — голодна и нища. Поэтому младшая сочла правильным "нанять" старшую себе в услужение.

Однажды, когда "старшая" "не так заплела локон", "младшая" разозлилась и ударила собственную сестру зеркалом по голове. "Старшей" девочке пришлось накладывать швы…

Знаете, чем все кончилось? "Младшая" объявила, что "за обиду" она теперь будет платить собственной сестре "на десять рублей более ежемесячно" и та… "с радостью согласилась". Общество опять впало в шок. Господи, да кто ж воспитал этих деток, когда в одной семье все настолько продается и покупается?!

Это не все… Все мы — грешны, и у всех нас — много любовниц. Большинство мужей моих пассий знают о природе сих отношений, и это не повод, чтоб их убивать. Отношения меж мужчиной и женщиной никогда не были поводом для убийств, за исключением состояний аффекта. Но тут уж…

В случае ж с Пушкиным в "постельную борьбу" вмешалась политика. Я уже доложил вам о моем отношении к России и Власти.

Повторюсь: "Не так Важно, кто у нас будет Царь. Важней того — чтобы Смена Царствований не приводила к массовым экзекуциям с конфискациями. Ибо сие не пускает к нам Капитал, а без частной помощи Империю не поднять!"

Из этого следует, что я — Монархист. Но Монархист не "Абсолютист" навроде Адлерберга с Клейнмихелем, иль пуще того — Нессельрода, но "Конституционный" — по английскому образцу.

Прежний Царь хорошо это понял. Он осознал, что если бы я хотел Власти — я сам бы рвался в Цари. Но сие — Путь к Погибели. Я могу быть Великим Царем, сие не решает главного — нехватки денег в Империи.

О чем можно что-либо говорить, когда наша казна составляет пять миллионов рублей серебром? А мои личные капиталы — около сорока! При том, что в гульдене пять рублей, а Англия была должна частным лицам более полу-миллиарда гульденов и смогла сей долг потихонечку выплатить?!

На Руси не желают о том говорить, но гигантская наша Империя — нища в сравнении с Англией, или — Францией! О чем идет речь, ежели Российская Империя имеет бюджет равный шведскому?! ШВЕД-СКО-МУ! Повторю еще раз по буквам — Ш-В-Е-Д-С-К-О-М-У.

И это при том, что мы умудряемся обгонять чуть ли не всех по развитью Науки и прочему… Отсюда вывод — русским подданным во всем недоплачивают! Люди наши живут в нищете в сравнении с большинством стран Европы.

Русский офицер регулярно не получает ни малейшего жалованья и живет с доходов от собственного же поместья! Убейте "Крепостное Право" и вы разрушите армию. Отнимите доход у русского офицерства и никто не захочет служить на Благо Империи!

Следовательно, — сперва мы должны всемерно ограничить Власть Императора. Привлечь иностранные, или — частные инвестиции. Добиться роста имперской экономики. Провести, наконец, реформу в нашей же армии. И лишь затем (при условии сносной жизни русского офицерства!) отменить позорное Рабство. А уже отменив тотальное Рабство можно думать — насчет нормального развития экономики.

Прежний Царь это все прекраснейше понимал. Ему нужна была Власть неважно какая. Поэтому он и поддержал мою партию.

На престол же взошел "неважно кто". Человек — Никто. Нищий, безмозглый, неумелый бастард не имеющий никакой опоры ни в Правительстве, ни в Церкви, ни — в Армии. Идеальная фигура для "переходного периода" от Абсолютной Монархии к Конституции.

Первое время он и вел себя как "Никто". Этакая вешалка для мундира и царской Короны. Но затем нашлись люди…

Нессельрод был… Я по сей день — не могу понять, зачем он все это затеял. Он стал бегать вокруг Царя, нашептывать ему на ухо, и сей манекен, этакий "голем Франкенштейна" стал потихоньку проявлять "монаршую Волю". Так как он не знал, и не понимал ничего — Воля сия в сущности была "Волею Нессельрода". И жиду — вроде бы все удалось.

За вычетом одного. Он сам не знал, какой ящик Пандоры он открывает. Ибо через какое-то время Несселя оттеснили от трона Адлерберг и Клейнмихель. Ребята "без тени ума и сомнения на породистой морде". Первое, что они сделали, — заявили Его Величеству, что "Нессельрод — жид и надобно его держать, как — жида, — советчиком, но ни в коем случае — не товарищем!" И — понеслось…

Внезапно для всех выяснилось, что единственною преградой для идиота на троне остаюсь я и мои егеря, да жандармы. Вдруг все увидели, что человек, не бывший дня в армии, получает (извините меня за подробность!) сексуальное удовольствие при виде повешений…

О Франкенштейне и Шелли речь позже, но многие зашептались, что — сие неспроста. Бездушный, безмозглый, безденежный голем взбунтовался против собственного же Создателя.

Именно в сие время и возникла История с Пушкиным. Дело не в том, что Пушкин "стерпел". Пришел день, когда он сказал девице:

— Моя жена спит с Царем. За это Царь дозволяет мне спать с тем, с кем мне хочется. Пойдешь ли ты против Воли Его?!

Девица не решилась. Через год "дон-жуанский" список негодника вышел за рамки всякого воображения. И мы осознали, — хотим мы того, или — нет, — все это на обыденном уровне — на руку Николаю с Адлербергами, да Клейнмихелями.

Мы стали пытаться выслать Пушкина из столиц. Государь (по наущению хитрого Несселя) принялся его возвращать. С его точки зрения сие оказался "хитрый политический шаг.

Но… Пушкин был внуком "палача" и "ночного горшка". Близость с ним значила всякую потерю Чести для женщины. А отказать они не могли (верней не пытались, — поклонение Барину у русских в Крови!).

Вообразите же ситуацию, — мерзкий черномазенький коротышка вяжется к любой Честной женщине, а та даже не может его отогнать, ибо жена черномазенького спит с Царем, а стало быть…

В Европе из того факта, что с его женой спит Король, ничего бы не вытекло. В России — наоборот. И вышло так, что уничтожение Пушкина стало делом первоочередным и, увы, — политическим.

В нашей касте и без того довольно признаков разложения, чтоб… Еще этакое.

Я часто беседовал о том с моим сыном. Он неверно понял меня.

Однажды, "чтоб привесть Пушкина в чувство", сей повеса написал на него мерзкий пасквиль. Карикатуру с подписью — "Рогоносец Его Величества". Пушкин, правда, не слишком хорошо зная французский язык, перевел ее "Король Рогоносцев.

Как бы там ни было — возник скандал. Все кругом стали показывать на старшего сына Пушкиных чуть ли не пальцами и рифмоплету пришлось завести разговор про дуэль.

Сын мой — боевой офицер. По роду службы и опыту он обязан — просто обязан убивать штатских противников. Но сие нанесло б чудовищный удар его Чести! Ведь для армейского офицера убить шпака, — все равно что — отнять денежку у юродивого…

В нашем обществе — офицер настолько выше любого из штатских, что простейшая дуэль с ними — огромное испытание.

В сиих обстоятельствах сын мой, решившись на дуэль с Уклонистом от Армии, рисковал своей Честью. Надо было сделать все так, чтоб победа не оставила ни малейших сомнений — ни в моральном, ни нравственном превосходстве его.

Многие говорили мне: "Не дозволяйте вы этого! Дуэль с потомком Палача да Ночного Горшка не прибавит ничего вашему отпрыску, а отнять может многое. Сошлите черномазого за тридевять земель. Отмените все. Сие в вашей Власти!"

Я понимал это. Я понимал также и то, что ежели Пушкин каким-либо образом выживет, — сие может стоить сыну моему карьеры и Чести. Еще я знал, что Пушкин — Гений и его нельзя убивать! И, наконец, я догадывался, что все мои противники политические сейчас потирают ладошки, да хихикают в кулачок!

Еще бы, — на дуэли должны сойтись мой сын и мой протеже, — коему я предоставил Печатный Станок всей Империи. И ежели я отменю дуэль, скажут: "Испугался за сына!", да "Пощадил Сутенера и Труса!" И то, и другое в казарме — грех непростительный.

Случилась дуэль. Мой сын приехал ко мне и радостно крикнул:

— Я сделал все так же, как ты — в твоей молодости! Я отстрелил этому негру все его срамное хозяйство! Больше не будет он пакостить с белыми женщинами!

Небо обрушилось на меня. Да, — сей способ досадить штатскому с восторгом будет воспринят во всем высшем обществе. Особенно — идея о том, что "негр больше не тронет ни одной белой женщины"! Сын мой после этого станет — чудовищно популярен в известных кругах…

Беда только в том… Я — еврей. Разговоры о том, что надобно "кастрировать черных" в далекой Америке давно переплелись в голове моей с призывами "оскопить всех жидов" в гораздо более близких нам Австрии с Пруссией…

Я привык бороться с такими людьми. Я не привык подавать им руки. И вот теперь один из них — и в поступках и помыслах, — мой единственный сын…

Я сидел за столом в кабинете моем на Фонтанке, а он стоял предо мной и ждал от меня отеческой похвалы. Я поднял колокольчик и позвонил. Кто-то из секретарей, зная в чем дело, сразу подал мне бумагу о состоянии Пушкина. Там было сказало: "Травматическая кастрация пулей. Частичная эмаскуляция. Неукротимое кровотечение из паховой вены. Скорее всего, — рана смертельная.

В кабинет вошли мои адъютанты и кто-то из секретарей. Я, не слыша голоса своего, прохрипел:

— Повтори-ка еще раз — все что ты мне доложил… Я тебя плохо слышал… Сынок…

Сияя, как начищенный самовар, сын мой слово в слово повторил свой доклад и… стал потихоньку сникать под изумленными и немного брезгливыми взглядами моих близких.

Я — еврей. И все мои адъютанты с секретарями тоже несут в жилах хоть каплю Избранной Крови. Им не пришлось объяснять — что не так. Они сами видели — какую гадину я в отеческой слепоте выкормил на своей же груди…

Мир стал качаться и ползти неизвестно куда, когда я тихо сказал:

— Завтра же тебе выпишут паспорт и все бумаги для выезда. Тебе и твоему названному отцу. О деньгах — не думай. Сколько надо — столько и дам. А сейчас — выйди, пожалуйста, мне надобно посоветоваться — со всеми нашими…

Когда дверь за моим сыном закрылась, что-то страшное сдавило мне грудь… Я, срывая крючки моей формы, попытался облегчить себе вздох, и услыхал мой же голос — будто со стороны:

— Сбылось Проклятие! У любого из нас — Единственный сын и ему суждено разбить наше сердце! Наследником же фон Шеллинга будет внук его дочери, но ему никогда не суждено его видеть! Так сказано в Книге Судеб… Господи, за что ты наказал меня таким сыном?!

Мир обратился в стремительно вращающийся калейдоскоп, а потом взорвался яркими искрами. Я рухнул на руки моих адъютантов и даже не знаю, — какой из всего этого вышел шум…

Когда я вернулся в сознание, у меня сильно болела грудь. Мой личный врач Саша Боткин разрезал ее скальпелем и рукой массировал мое сердце иначе она не желало работать. Я спросил:

— Где он? — и все поняли и жена моя просто ответила:

— Скорее всего, он уже, наверно, во Франции.

Я молча кивнул и больше ни разу ни у кого не спрашивал о том, кого знаю — моим единственным отпрыском…

Но о нем, мне, конечно, рассказывали, — то сестра, живущая ныне во Франции, то Элен, воспитывавшая его первые годы и по сей день зовущая Карла — "беспутным мальчишкой"…

Я все время шлю ему деньги и часто беспокоюсь о нем (ибо это — мой единственный сын!), но… Я — еврей и в тот страшный день я видел его глаза, я слышал даже не то, — что он сказал, — но как он это сказал! А вот этого я ему простить не могу.

А за саму дуэль с Пушкиным — я его не виню. Он все сделал правильно. Гении не смеют быть Рогоносцами. Особенно — по своей собственной Воле!

Здесь, наверное, вы спросите, — как же так? Почему вы зовете юного Геккерна своим единственным сыном?

А Наследник? "Дыма нет без Огня" — откуда же столько слухов о Вас с Государыней?!

Началось все в дни сватовства Nicola. Разумеется, и речи не было в том, что моя тетушка вдруг откажет ему в руке своей дочери. Пруссия понесла слишком много потерь в Великой Войне для того.

С иной стороны, известные всему миру несчастья Романовых могли дать повод для тетушки объявить любимую дочь "неспособной к исполнению брачных обязанностей.

А так как все понимали, что с политической точки зрения Пруссия принуждена к браку сему, такой оборот уничтожил бы репутацию Его Высочества совершенно, и нам пришлось бы искать ему партию в каком-нибудь Люксембурге, если не в Африке.

Посему, пожелание моей тетушки о предварительной тайной встрече возможных жениха и невесты было с пониманием встречено при дворе. Местом сватовства был избран не официальный Берлин, но тихий, провинциальный Кенигсберг. Сие — родовое гнездо Гогенцоллернов и именно Кенигсберг стал первой столицей, посещенной Петром во время первого в новейшей истории "Путешествия русских в Европу". Там было положено начало и первому альянсу в истории отношений стран, тогда как Берлину, увы, к великому сожалению, чаще доводилось видеть нечто обратное…

Государь и мы, личная охрана его, были, в целях конспирации, наряжены в форму моих егерей. Это объясняло наше появление в Кенигсберге. В пору повсеместного братания "ливонцев" с прочими немцами, егеря исполняли конвойные функции для перевоза грузов через границу. Граница при этом пересекалась по сто раз на дню, — на нашей стороне все товары были дешевле, а у них почти начисто отсутствовали женихи, так что прусская сторона даже приветствовала появление Ливских Жеребцов в Местных Конюшнях. (Люди мои не славяне и любители расовой чистоты могли сладко спать — под довольное ржанье прусских кобыл!)

И вот, — третий день мы пьем пиво в кенигсбергских пивных. Наследник уединился с одной из моих немецких кузин в номерах нашей гостиницы. Тут к нам вбегает этакий ангелок и дает мне записку о том, что "берлинские белошвейки прибыли в город и готовы станцевать тур мазурки с русскими офицерами.

Я бросился к Государю. Меня выругали из-за двери, потом кузина Вилли открыла мне дверь, и у меня возникло ощущение, что я прервал их на самом занимательном месте. Я передал Вилли, что Его Высочество надобно срочно одеть, умыть и привести в божий вид. Или меня назавтра разжалуют в рядовые, а ее — пошлют мыть портомойни. Я же побегу к невесте и постараюсь протянуть время.

По дороге в указанный дом я все никак не мог выдумать, как мне выкрутиться из сего положения. Рассказать истину было немыслимо, а нести бред сивой кобылы — смешно. Я подозревал, что наша встреча с красавицей Вилли была не столь уж случайна. Мою тетушку необычайно заботили наклонности кузена, — в Европе все друг другу уши слюнявили грязными слухами — об импотенции одного старшего брата Наследника, да — содомском счастье второго.

Тетушка неоднократно давала понять, что ежели Его Высочество обратится к "ее кровиночке" с "гнусными, противоестественными предложениями", она не только устроит скандал, но и разорвет всякие отношения меж нашими странами, чего бы ей это ни стоило. Ибо она — "прежде всего Мать, а Право Матери Свято!

Я, разумеется, убеждал ее, что с Николаем, в отличие от его "братиков", в сием отношении — все в порядке. Тетушка в ответных письмах благодарила меня, но я нисколько не осуждаю ее, коль она не доверилась другу и кузену заинтересованной стороны. Так что… появление Вилли сразу навело меня на мысли о том, что тетушка решила получить верные сведения из первых рук.

Тем более что Вилли — моя родственница, а с тетушкой ее родство косвенное. Боюсь, тетушка не моргнула б и глазом, ежли б выяснилось, что русский принц и впрямь охоч до "гнусных, противоестественных предложений". Теткино попечение о судьбе юных девиц распространялось лишь на ее кровных родственниц.

Но и задерживаться я не смел, — принцесса — моя троюродная сестра! Добавьте к сему известную подлость придворных нравов: разумеется, принцессе представили портрет ее будущего жениха, но нет в мире вещи лживее и продажнее кисти придворного художника, да перышка борзописца. Я знаю, о чем говорю, ибо сам покупал сиих проститутов оптом и в розницу и, смею сказать — за грошовые деньги!

Эти мерзавцы способны написать кого угодно вылитым Аполлоном, а на поверку выходит, что вместо антического героя вас выдают за кривоногого, горбатого карлу с гнойным лицом и зловонием изо рта. И ежели карла может "делать Наследников", вам вольно закатывать любые истерики, вешаться, бросаться из окна — бесполезно: из петли вас вынут, от камней под окном отскребут, подмоют, надушат и в постель поместят. И даже подержат, ежели у урода силенок не хватит. Это называется — "Большая Политика.

Вот на минуту представьте себе, что вы сидите в чужом городе с горсткой фрейлин и ждете, когда раскроется дверь и появится суженый. И неважно кто он: красавец, или урод; умница, или полный болван, — вам придется принять и любить его. Если не как любимого, так хоть — как отца ваших детей. Любою ценой, или назавтра русские казаки разобьют свои бивуаки посреди дворца ваших родителей.

Я не сгущаю. Именно в таком тоне и разговаривала с кузиной милая тетушка. (А кузина рыдала и плакала, — несмотря ни на что — она мечтала замуж за другого. Женатого.)

Так что моим первым долгом было прибыть к принцессе и рассеять все ее опасения. Мой друг и впрямь был высок, без малейших изъянов, не имел "гнусных" наклонностей и был истинным "Жеребцом.

А что еще нужно для семейного Счастья?!

В раздумьях сиих я и вошел в указанный дом. Там меня провели в светлую, большую гостиную, где сидели шесть ангелоподобных созданий в самых простых, бюргерских платьях. Милые фроляйн и впрямь вышивали и тихонько пересмеивались меж собой.

Я, к моему большому стыду, не узнал никого (хоть за два года до этого и видался с принцессой — она была тогда нелепым голенастым подростком с напуганным, дрожащим лицом, — бросилась от меня стрелой, стоило мне отдать ей документы о следствиях на ее палачей) и небрежно бросил, оглядываясь:

— Привет, крошки, могу ли я видеть Ее Высочество?

Одна из девиц медленно сложила милую вышивку и встала со своего табурета. Я думал, что она хочет проводить меня к повелительнице и поклонился, а она — легчайшее, бестелесное создание вдруг обвила мою шею руками и поцеловала меня прямо в губы.

В первый миг я решил, что попал в какую-то каверзу, и сказал:

— Ты мне нравишься, крошка", — затем поднял голову, чтоб спросить, где же все-таки…

Я увидал раскрытые рты и побелелые лица всех прочих девушек, и от осознания правды у меня побежал холодный ручеек по спине. Что бы вы сделали в такой ситуации? Продолжили целоваться с вашей будущей Государыней, или стали бы отдирать ее от себя?!

А она удивленно посмотрела на меня, взмахнула ресницами и, в прямом смысле подтягиваясь на мне вверх, обиженно прошептала:

— Я тебе… что… не нравлюсь?

Я был в состоянии такого умопомрачения, что промямлил:

— Я восхищен, я… боготворю Вас.

Тогда она запрокинула голову назад и подставила мне свои губы. Я увидал ее тонкие черты лица, розовую почти просвечивающую на свет кожу, ее серо-голубые глаза, так похожие на воды моей милой Балтики, вьющиеся светлые локоны… Каюсь, я поднял ее на руки и поцеловал. От нее пахло свежим жасмином…

Я не знаю, как это все называется. В семье нашей сие списывают на "Проклятие Шеллингов". Говорят, что основатель нашей Династии — Рейнике-Лис в действительности был сыном женщины и Вечного Лиса, существование коего подтверждается в мифах Азии.

Рейнике якобы — Оборотень и передал всем потомкам своим качества удивительные… В том числе — неподвластное прочим Лисье Чутье и вытекающее из него Чувство Крови. Считают, — мы подсознательно чуем в окружающих Кровь древнего Оборотня и… Не нами придумано, что волк живет только с волчицею, а медведь с медведицею. "Лиса" же всегда тянет с его подруге — "лисе.

Поэтому-то все фон Шеллинги и выходят замуж, да женятся исключительно внутри нашей семьи, да — становятся друг другу любовниками. А так как мальчиков в нашей семье почти нет — женщины дома фон Шеллинг живут с немногими мужчинами нашего дома на манер гарема или — лисьей стаи. Один "лис", много "лисанек". Других объяснений у меня этому нет.

Я знал, что не смею ни прикасаться, ни трогать мою будущую Государыню — ибо сказано, — "до первого прикосновения Древнее Проклятие не имеет сил"… Но… Через много лет Государыня Александра Федоровна (урожденная принцесса Шарлотта) скажет мне:

— Ты все забыл… А я помню, как ты поднял тогда — на берегу Немана плачущего ребенка. Ты, конечно же, — не любитель маленьких девочек, но Древнее Проклятие с того дня обрушилось на меня. Я, кроме тебя, и думать ни о ком не могла!

Она скажет мне сие через пару лет, — после рождения ее первенцев, а пока… Я обнимал, целовал кузину и мир рушился вокруг нас. Я сделал все, чтоб мой кузен женился на кузине Шарлотте. Я знал, что в сей миг рушатся все политические построения и… Нас тянет в такой политический водоворот, что — черт знает, чем он закончится!

Я знал сие и… продолжал сей самоубийственный поцелуй. Есть вещи, кои поважней Карьеры, Политики, да Империй. К примеру, — странное и таинственное Проклятие, кое принесло мне так много Счастья… С моей кузиной — женой. С родною Сестрой. И так далее…

Когда мы выпустили друг друга, Шарлотта плакала. Она стала бить меня кулачком в грудь, будто выталкивая из себя:

— Как ты мог?! Почему ты не дождался меня? Мы были друг другу обещаны! Почему ты нарушил все Обещания?!

Я выросла! Я каждый день мерила свой рост у двери, я была на специальной диете, чтоб быстрей вырасти — почему ты не дождался меня?! Как ты мог?!

Я не знал, что ответить. Я не знал, — кто предо мной: просто "дозревшая" девочка, иль — потомственная девица фон Шеллинг. Потом я решился и заговорил с ней, как с взрослой:

— Прости… Я думал, что тебе объяснили. Я переписывался на сей счет с твоей матушкой и она, по долгому размышлению, освободила меня от сей Клятвы.

Я — Наследник Латвийского Герцогства. Оно, конечно, в России не признано, но в него верят все мои подданные. Лютеранские подданные. Я Глава партии, выступающей за отделение и провозглашение Независимости от Империи всех моих лютеранских земель — Латвии, Эстонии и Финляндии.

Теперь вообрази-ка себе, что я взял в жены тебя — старшую дочь и, возможно, Наследницу — Пруссии.

Со дня нашей свадьбы все начнут подстрекать русских, чтоб они вторглись в Прибалтику. Если учесть, что весь мой народ спит и видит отделение от Империи, война начнется сразу и быстро. И без прусской помощи нас растопчут!

Принцесса вцепилась в меня. По ее глазам я понял, что девушка выросла не только телесно, но и — умом. Она крикнула:

— Почему без помощи Пруссии?! Моя матушка выставит для меня… Для нас…

— Ни солдата. Ни пфеннига. Видишь ли… Я — еврей.

Можно долго ругать вашего Фридриха, но своими указами против нас он только лишь радовал простой люд! Это простые немцы требовали у короля "выжить жидов", самому же ему сие было — без надобности. Поверь мне, — у него возникли огромные проблемы с финансами, но он не пошел против подданных…

Глас Народа — Глас Божий. И сей Глас единожды вынудил самого Железного Фрица действовать во вред себе и всей Пруссии. Мать твоя тоже не пойдет поперек…

Мы долго обсуждали сие с твоей матушкой и решили, что для всех нас (а в особенности — твоей Пруссии и моей "лютеранской земли") будет лучше, ежели мы с тобой — никогда не поженимся…

Мне было жаль бедную девочку. У нее был такой взгляд, — будто земля ушла у нее из-под ног. Она читала романы (в основном — исторические) и в них все понятно и просто. Вот — герой, а вот это — злодеи и в конце все получат то, что заслуживают.

То, что вот она — Наследница Прусского трона не может выйти замуж за равного Принца из-за причин политических, за всю жизнь ни разу не приходило ей в голову. Девушка побледнела, медленно выпустила меня, а потом, с каким-то отчаянием, не смотря мне в глаза, тихонько промямлила:

— Мы могли бы… Если бы ты получил у жены законный развод, мы бы могли с тобой жить, как частные лица… Мы уехали бы куда-нибудь в Парагвай, иль — Боливию и жили бы долго и счастливо. Я бы нарожала тебе кучу…

— Нет. Не кучу. На мне — "Проклятье фон Шеллингов". Ты же — здоровая женщина. У нас с тобой не может быть много детей. Скорее всего, — у нас с тобой вообще никогда не будет ни одного ребенка!

Мне показалось, что кузину как будто ударило. Она пошатнулась, втянула голову в плечики. Она закрыла глаза, она что-то хотела сказать, но голос предал ее. Принцесса только лишь разводила руки в разные стороны и…

Потом она вдруг опомнилась. Вокруг были фрейлины и "не пристало девице фон Гогенцоллерн показывать рабам свою слабость!

Это было, — как будто женщина затягивает шнуровку на лифе. Сперва чуть-чуть, затем пошло и пошло…

Кузина выпрямилась, до крови закусила губу, откуда-то достала микроскопически малый платок, кончиком его промакнула глаза, пошла к высокому большому окну и замерла у него, точно статуя.

Не знаю, сколько она там простояла. Затем она обернулась ко мне, и все слезы, приметы отчаяния совершенно изгладились с ее чела. Тихим и чуть безразличным голосом она сухо осведомилась:

— Я не понимаю одну только вещь. Моя мать — урожденная Шеллинг. Почему у нее нет "Проклятия"? Ты знаешь — ты умный, — объясни мне. Мне сие очень важно!

— При браке здорового человека с человеком с "Проклятием" у них может быть здоровый ребенок. Иль — ребенок с "Проклятием". При одном лишь условии. Для женщины это должна быть — самая первая из беременностей. Самая первая беременность приносит ребеночка. Долго объяснять — почему.

Твоя мать — единственная дочь у твоих деда с бабкой. Дед был здоров, а бабка — с Проклятием. Проклятие же — вещь относительная, — будь людей подобного сорта больше так называемых "здоровых" людей, — "проклятыми" считали бы тех, кто нынче "здоров"…

Король Фридрих боялся влияния "новой родни" на своего племянника. Поэтому он и выбрал именно твою мать — у нее не было ни сестер, ни братьев, кои могли б повлиять на вашу политику.

Так что… В известной степени, — твоя мать — Королева благодаря Родовому Проклятию!

Принцесса опять отвернулась к окну. Алые пятна на щеках ее горели сильнее и ярче, как будто бы девушка вышла на сильный мороз. Может быть мысли передаются на расстоянии, а может быть и впрямь в доме фон Шеллингов бытует гипноз с телепатией, но я вдруг осознал — о чем она думает, и сам покраснел от… Ну, вы понимаете.

Когда она повернулась опять, взгляд ее был прям и… пожалуй, что откровенен. Она подошла ко мне, прижалась щекой к моим медалям и прусскому ордену и еле слышно произнесла:

— Какая у тебя должность в свите моего жениха?

— Я — его личный Телохранитель и Начальник Охраны.

— А кто будет охранять… после свадьбы меня?

— Я же. Я буду числиться Вашим Телохранителем и Начальником и Вашей Охраны…

Принцесса покойно вздохнула и с облегчением произнесла:

— Вот и решилось все… Я Тебе была пред Богом Обещана, а Ты — Давал Слово мне… Сие — Перст Божий.

Я хотел возразить, но Шарлотта пальцем закрыла мне рот, а потом по-сестрински поцеловала меня. Тут за моей спиной хлопнула дверь, и раздался знакомый мне голос:

— А вот и я!

Я бережно опустил мою будущую Государыню на пол, обернулся и увидал Его Высочество. В руках мой друг держал огромную груду цветов, и первое время он не мог разглядеть, что происходит посреди комнаты. Когда же он осознал то, что видел, цветы медленно рассыпались по всему полу, принц сперва мертвенно побледнел, затем сразу побагровел и схватился рукой за воротничок, как будто бы тот придушил его. Потом он провел рукой по лицу, будто отгоняя какое-то наваждение, и прохрипел:

— М-м-да…

Я щелкнул каблуками, поклонился моей будущей Государыне и торжественно произнес:

— Ваше Высочество — мой кузен", — а затем обернулся к моему будущему Государю и добавил, — "Ваше Высочество — моя кузина", — после чего закрыл глаза и мысленно простился с жизнью.

Не знаю, какие бы громы и молнии прогремели над моей головой, если бы не Ее Высочество. Думаю, я бы не смог так быстро оправиться от чего-то подобного. А она вместо того, чтобы объясняться, или оправдываться, кошкой бросилась к Его Высочеству, шумно втянула воздух носом, и прошипела:

— Да Вы пьяны, сударь! Да как Вы смели?!" — и с сиими словами пулей вылетела из гостиной, пнув по пути несчастный букет.

Вы не поверите, — мы добрых два часа сидели с кузеном под ее дверью и на два голоса уверяли, что мой друг — трезв, как стеклышко, а мимо нас, как разъяренные фурии, носились ее фрейлины.

За эти-то два часа и выяснилась причина смешного недоразумения: у прусской принцессы был только маленький медальон с изображением Великого Князя. Но никто не сказал ей, что мы с Государем — кузены и потому схожи по облику.

Она знала о высоченном росте Его Высочества и его статях. Но откуда ей было знать, что из всех друзей Высочества один я — выше него и крепче в телосложении.

Ей сказали, что жених будет в форме егерского капитана, но откуда ей знать, что уже в дороге Высочество осознал свое полное неведение армейской рутины. Глупо бы мы смотрелись, если б я, как "поручик", советовал "капитану" — что тому делать! Поэтому-то принц сам пожелал, чтобы я тоже сменил свой мундир на капитанский, после чего отличить меня от него мог только тот, кто видел вживе обоих.

Так что весь инцидент благополучно разрешился к всеобщему смеху. Был, правда, один момент…

Впрочем, мы с Государыней поклялись перед Государем всеми мыслимыми и немыслимыми клятвами, что он стал свидетелем невинного сестринского поцелуя в щечку, а если ему что и привиделось, так… Бахус — могучий бог.

Впрочем, Государь в той же степени, как и мы, желал быть убежденным в том, что ему говорили. Принцесса была воплощенная Грация, а кроме того без сего брака он не имел ни малейшего шанса на русский трон!

Юные ж фрейлины быстро смекнули, с какой стороны намазан маслом их бутерброд, и помогали нам, как могли. Я присмотрел за тем, чтобы в известное время они нашли хорошую партию, а Государыня позаботилась об их приданом.

Прошло двадцать лет. Брак Государя и Государыни никогда не был счастлив. Николай не скрывал, что женился из-за чудовищного приданого прусской принцессы, а жена досталась ему…

После 1837 года он часто говорил всем:

— Знаете, — жена моя мне досталась не девочкой! И кто бы вы думали был у ней "первым"? Мой кузен, Бенкендорф! Я сего так не оставил, — в первую ж ночь спросил у нее: с кем она хороводилась? Так сия шлюшка не желала мне отвечать! Мы повздорили, на шум пришел ее хахаль, коий и признался во всем…

Вообразите, я женился на "порченой"! Так эта дрянь вместо того, чтоб передо мной извиниться, бросилась в ноги кузену, обхватила их и стала плести какую-то чушь!

Мол, наговаривает он на себя! Нашла дурака! А чего ж мать-то его выдала за ней такое приданое?! Ясно, что эта жидовка решила протащить своего внука на Царство, — вот и заплатила за этот Брак!

Так сей наглец обнажил шпагу и сказал мне, — "Ежели тебя что — не устраивает, я дам тебе сатисфакцию. Я переспал с невестой твоей — убей же меня за сие!" Что мне было делать? Я сказал ему, что он не Царского Роду, чтоб мне с ним биться. И вообще — жиды не смеют требовать сатисфакций…

Так и живем, — он спит с ней, а она рожает от меня цесаревичей. От него-то она могла родить только лишь одного — самого первого. Но вроде бы… Уезжал он, когда мы с ней зачали Сашку… А впрочем — черт его знает…

Так заговорил теперь Наш Государь. В молодости же все свое свободное время (а у него было много свободного времени, ибо мы с Государыней освободили его от почти всех важных дел) он проводил на парадах с маневрами, да под юбками многочисленных фрейлин. И так уж все вышло, что его собственная жена всегда поощряла его и ссужала необходимыми деньгами на подвиги.

Государыня жила затворницей и любящей матерью. Она ни на шаг не отходила от "своих милых крошек" и не желала выходить в Свет. Кроме детей дела внешней политики больше всего занимали ее и на сем она очень сошлась с Нессельродами, — в первую очередь с Прекрасной Элен, коя и стала ее важнейшей наперсницей.

Когда Государь (обычно навеселе) возвращался домой с очередного барахтанья с новой фрейлиной и желал зайти на половину жены, обычно ему объясняли, что "Государыня обсуждает шведский вопрос с графинею Нессельрод", иль "Элен Нессельрод делает очередной доклад Государыне по карпатской проблеме" и Государь не упорствовал. Тем более, что в первые годы весь двор был свидетелем ужаснейших сцен, когда еще Великая Княгиня кричала на Великого Князя, что от него "опять несет дешевым парфюмом" и "когда-нибудь ты заразишь меня сифилисом!

Сам Государь в сиих случаях признавался, что "может пересчитать все близости с женою по пальцам" и "от каждой сей близости у меня — новый отпрыск"! Еще он говорил: "Наверно, она фригидна, как и все немки, ибо делает сие чуть ли не по часам!

Так продолжалось более двадцати лет, пока в 1837 году не сгорел Зимний. Царская семья переехала при сием в другой дом, а там покои супругов разделяла лишь тонкая дверца и однажды…

Я не знаю, что там именно произошло, но Государь в легком подпитии попытался приласкаться к жене, а она в очередной раз взбесилась и "все ему выложила". Вплоть до того, что "ты брал меня, как дикий скот, — даже не заботясь о том, чтобы я что-то чувствовала!" "А твой брат… я таяла в руках твоего старшего брата!

"Ты думал, что я сижу с Элен Нессельрод, а я в это время спала с братом твоим и — ни разу не пожалела об этом!

"Я никогда не любила тебя, и вышла за тебя замуж лишь для того, чтоб ко мне без помех мог прийти твой Начальник Охраны!

"Я люблю лишь его одного, и лишь одному ему была я Обещана! Перед Богом и всеми людьми я стояла у алтаря и дала Господу Клятву… кою и выполнила!

"А ты… Ты так желал стать Императором, что даже и не удивился состоянию Новобрачной! Тоже мне — Жеребец!

"Меня тошнит… Меня просто трясет от каждого прикосновения твоего… Я не желаю ни видеть, ни слышать тебя, ни знать о том — существуешь ли ты на белом свете!

Ну а кроме того, — Государыня в лицах передала Государю весь наш разговор во время посещения Кенигсберга.

Я лежал тогда с первым инфарктом, вызванным срочным отъездом моего сына — барона фон Геккерна после той истории с Пушкиным. Государыня впоследствии объяснила свое состояние тем, что целый месяц не могла общаться со мной. Она знала, что я при смерти, и с ужасом ждала самого худшего. Когда женщина думает о возлюбленном и тут к ней пристают — возможна любая истерика.

Итак, лежал я в постели, вокруг меня собрались мои друзья и родственники, когда стало известно, что сюда едет сам Государь. А также, разумеется, — с чем он едет…

Я не успел даже что-то придумать, когда Царь уже вошел в мою спальню. Я хотел отослать всех, но брат мой, махнув рукой с горечью, с каким-то остервенением выдохнул:

— Да, ладно уж! У меня теперь секретов ни от кого нет! Пусть все слушают! Вы и так — шепотком-шепотком все про нас знаете, а тут я хотел бы — вывернуть всю сию грязь…

Столько лет… Столько лет… А стоило мне начистоту спросить моих слуг и оказывается — все все знали! Один я — дурак! Рогоносец… Верно говорят, — не делай другим того, что не хочешь чтоб тебе самому сделали… Господи, я веселился с женами их, а они, небось, все тишком радовались — "За нас всех — тебе твой же брат мстит!"

Гости мои, родные и близкие сидели, как соляные столпы — молчаливыми истуканами. Видно было, что человеку надобно выговориться… А что тут сказать? Как объясниться?!

Наконец, Государь понемногу утих, взял предложенный кем-то стул, развернул его и уселся на нем "верхом", положив свои руки на его спинку. Я все это время изучающе смотрел на него. Когда я понял, что брат, наконец, успокоился, я тихо спросил:

— Что теперь будем делать? Стреляться? Изволь.

Государь снял наконец свою фуражку со лба и утер пот:

— Глупо. О чем я пошлю тебе вызов? Если ты думаешь, что я признаю себя рогоносцем — ты заблуждаешься. Мой отец… Ну… В смысле — Павел не стал стреляться с моим отцом. Он вообще ничего не стал делать… И я теперь его понимаю…

Нет. Дуэли не будет. Это — исключено. Не было ничего. Ни-че-го.

Я уже все обдумал. Мне теперь с нею не жить… Что ты сделаешь, ежели я попытаюсь с ней развестись?

Мы — культурные люди и я хочу получить у тебя развод с моею женой. Только не делай-ка круглых глаз, — я могу получить его только лишь у тебя ты на словах только беден, а в реальности именно ты контролируешь все ваши деньги в этой стране!

Дай мне развод! Верни мне мой экземпляр брачного договора! Эта бумага, как мельничный жернов, всю жизнь тянула меня в вашу лисью нору!

Я, со своей стороны…

— Нет!

Он не ждал от меня такого ответа. Царь вскочил на ноги, приподнял даже стул, будто собираясь обрушить его на меня, но… одумался. Я же покойно ему объяснил:

— У меня нет сих бумаг. С самого первого дня у меня их и не было. Все мы знаем — в какой стране мы живем. Поэтому сей брачный договор хранится за семью печатями — Бог знает где. Может в Китае… Иль — Парагвае… Ищи, если хочется…

А вообще говоря… Я тебя нарочно просил — внимательно прочитать то, что ты там подписывал. Я особо подчеркивал, что сие — твоя Цена за будущую Корону.

Ты обещал не одному мне, прусской теще твоей, иль моей милой матушке. Ты клялся Бог знает чем и моим — и английским, и голландским, и американским родственникам. И вся наша помощь была не тебе, но — кузине нашей фон Шеллинг. Именно ее мы возводили на Престол Государыней, но никак не тебя! Ведь ты нам — не Родственник! Никакого Развода. Это — исключено.

Государь сделал пару кругов по комнате, как загнанный зверь, и все окружающие жались от него к стенам. Наконец, он замер посреди комнаты и, призывая всех нас в свидетели, закричал:

— Хорошо же. Господа, я хочу, чтоб все вы судили нас. Кто из нас Больший Грешник?

Нищий юноша, бастард, коего обижали всю молодость, а потом заставили жениться непонятно на ком! Не любимой им, и не любящей его женщине. Именно — женщине, ибо… Впрочем, вы и так уже поняли.

Так вот, — он сделал сие — ради чего? Ради Трона, принадлежавшего ему по Древнему Праву! Я — последний мужчина в доме Романовых! И вы все это знаете! И ради того, чтобы Кровь Романовых вернулась в свои Исконные Права, я пошел на все это. Пошел ради Крови моей!

Грешник ли я? Да, я — Грешник! Но что вы скажете о брате моем?

Человеке, коий отверг от себя любимую им и любящую его женщину?! Человеке, коий выступал в роли — фактически сутенера во всей этой истории? Человеке, коий Предал Любовь — во имя политической выгоды и тем самым разрушил жизнь — не только свою, но и многих из здесь присутствующих! Графиня… Маргит…

Жена моя, коя все это время недвижно сидела возле моих ног, молча встала, подошла ко мне, чуть присела, поцеловала мои губы и лоб и сказала:

— Мне надобно готовить твое лекарство. Не волнуйся, сейчас он уйдет и все опять будет тихо… Я сейчас. Я принесу твои порошки.

Государь слышал все это, раскрыв рот. Когда же жена моя попыталась пройти мимо него, он схватил ее за руку и спросил:

— Как? Вы считаете, что все сие вас не касается?! Он же — Изменял Вам! Он обманывал Вас!

Жена моя чуть пожала плечами и с видимым усилием (чтоб не расплакаться) выговорила:

— Да — Изменял. Да — обманывал. Но по Крови он — такой же Жеребец, как и Вы — Ваше Величество, а Кровь — она свое требует… Все вы Жеребцы одинаковы…

Вы, что, — думаете, что не знала я — каковы его отношения с Элен Нессельрод? Они продолжаются… И Элен дважды в неделю приходит в сей дом и мы вместе пьем чай и судачим о глупостях.

Когда в страну приезжает баронесса фон Ливен, она просто живет в доме сием и я знаю, — чем они занимаются с Сашею, когда куда-нибудь выезжают…

Я догадывалась и о вашей жене, и она знала, что я догадываюсь, но когда наши дети одной большой кучей играли на ковре — вон там, — в гостиной, мы разговаривали, как ни в чем ни бывало.

Муж мой ни разу не Изменил мне — здесь, в стенах нашего Дома и тем самым — ни разу не Обидел меня.

Я — Люблю его, а он — меня и мы вместе Любим наших с ним доченек. А сейчас мой муж тяжко болен и я просила бы не отнимать у него столь нужных ему сил — нравственных и физических.

Я не знаю, — какие у вас с ним были Договора, да Контракты. Я знаю лишь то, что каждую неделю у вас была новая женщина. И женщина сия оплачивалась из общего кошелька мужа моего и вашей жены. Ежели вы не понимали, — за что платят вам… Ну… Я не знаю…

А ежели понимали, — так зачем теперь весь этот крик?

От слов сиих Государь был просто в шоке. Он молча нахлобучил фуражку свою и так же молча вышел из моей спальни…

Ну вот, — вы и знаете одну из самых страшных тайн сего царствованья. Теперь вам ясно, — за что Государь желает повесить мой труп — якобы, чтоб примирить себя с оппозицией. Пока же я жив, он терпит меня и свое странное семейное положение, — я держу его за самое Важное — Кошелек, а без денег он не может — ни обольстить новых пассий, ни — выплатить армии ее жалованье…

Когда ж я умру, — первое, что сделает он — разведется с женой, постарается упрятать ее в монастырь, а там — вдали от чужих глаз она должна вскорости умереть, — "поевши грибов", иль "упав с крутой лестницы". Я не преувеличиваю, — я хорошо знаю кузена — он никому не прощает. Такой уж он человек.

Второе, — он постарается каким-нибудь образом отстранить от престола своего первенца — Наследника Александра. Видите ли…

Мой брат тоже поспешил изучить законы Наследственности. И он знает, что у меня с Шарлоттой может быть лишь один сын — ее Первенец. Поэтому-то он выставлял его на мороз, проливной дождь и прочая, прочая, прочая…

Я не хочу оправдываться, или знать — что вы по поводу всего этого думали. Прежде чем кидать в меня, иль мою возлюбленную большой камень, ответьте мне на два вопроса.

Почему Наследный Правитель "инородческой" русской губернии не может взять себе в жены чужую принцессу? Без того, чтоб сие не вызвало буквально истерику во всем русском обществе! "Сие — Путь к Расколу Империи!" "Обуздайте же этих националистов!

Почему оскорбительно нищее население огромной, необычайно богатой по своим природным ресурсам страны страшно завидует своим сравнительно (подчеркну — сравнительно лишь с Россией!) богатым по образу жизни, но нищим по ресурсам окраинам и исходит пеной у рта в криках: "Вы нас объедаете, а мы вас кормим!", да — "Не смейте от нас уходить, — вы загнетесь без нас!" "У вас никогда ничего не было своего, — как вы смеете даже подумать уйти от нас!

Ну, ежели мы вас так объедаем, так отпустите вы нас! Почему ж в русской армии так ценятся рижские штуцера, но официально нахваливают — тульские ружья? Почему русский флот гордится пароходами, спущенными на воду в моем Або, но хвалит громче всего черноморские парусники?!

Почему не сказать прямо — лучшие заводы в Империи именно у вас, — в "лютеранских землях Прибалтики"! Почему б не признать — финские пароходы, вот завтрашний день русского флота, а деревянные парусники с русских верфей в Николаеве — плавучая ветошь! Может быть — тогда мои лютеране и не желали бы так отчаянно "удрать из России"?!

Но я опять — как напрашиваюсь, на приклеенные мне клейма (кстати, далеко не русским — бароном Адлербергом!) "националиста" и "сепаратиста". Извините за сей вопрос…

Хорошо, — вот другой. Почему прусская королева не может нормально выдать замуж свою любимую дочь за еврея? Почему она должна пускаться на подобные выверты? Почему любящая свою дочь мать не может выдать любимую доченьку за любимого дочерью человека? Ведь сие не просто мать, — сие Королева! Самый Властный, богатый и могущественный человек во всей Пруссии…

Знаете, что самое занимательное? Русские легче ответят на второй вопрос, а немцы на первый. Но достаточно, чтоб хотя бы одна из сих наций не смогла найти ответа на любой из сих двух вопросов, чтоб повторилась история подобная нашей!

А теперь можете бросать свои камни!

Вскоре после моего выздоровления от инфаркта, Наследник — Александр Николаевич прибыл с маневров и явился ко мне.

Я уже мог вставать и сидел по обыкновению в домашнем халате за шахматами с моею женой (ей я даю фору ферзя, или — обе ладьи, но она все равно — к сожаленью, проигрывает), когда слуги доложили, что приехал мой крестник.

Жена моя, коя знала то, что я давно должен был сказать милому мальчику, просила меня не волноваться и помнить, — чем дольше я проживу, тем лучше для всех нас.

Крестник, войдя в мой кабинет, с порога сказал мне:

— Здравствуй, отец!" — при сием он протянул ко мне обе руки, чтоб я принял, наконец, его в отеческие объятия.

Так уж вышло, что я больше возился с моими крестниками, чем Государь. Будучи его Начальник Охраны, я возил крохотных племянников на спине, когда Царь был на маневрах, или — в подпитии. Я учил их играть на рояле и пел на разные голоса, когда Государь отбывал к своей новой пассии… И все мои крестники со временем все чаще звали меня "отец". А я напоминал им:

"Крестный!" "Я ежели и отец вам, так — крестный!" "Ваш же родитель брат мой, а я вам только лишь — дядюшка!

И вот теперь… У меня камень лег на сердце, когда я тихо сказал:

— Крестный… Всего лишь — крестный. Твой родитель — брат мой, а я тебе только лишь — дядюшка!

Юноша прикусил невольно губу, побледнел и хрипло выкаркал:

— Прекрати! Теперь, когда ваша с матушкой связь — ни для кого не секрет, признайся же, — что ты — Мой Отец!

Я отрицательно покачал головой. Потом взгляд мой упал на шахматы и я, указав на них, поднял Черного Короля и Белую Королеву:

— Я давно должен был тебе объяснить… Знаешь ли ты законы Наследственности? Знаешь ли ты, — что такое "Проклятье фон Шеллингов"? И знаешь ли ты — что оно значит?

— Да! Я знаю! Я знаю, отец! У тебя есть "Проклятие", а у матери нет. Стало быть вы можете зачать одного лишь ребенка — Первенца! То есть меня! Зачем же ты опять крутишь…?

— Нет. Так думает твой отец. Поэтому-то он так озлился теперь на тебя. Я же объясню тебе, как объяснял "Проклятие" сам Шимон Боткин.

Вообрази себе Черного Короля (я поднял высокую шахматную фигурку). Вообрази себе Белую Королеву (я поднял фигурку пониже). Вообрази, что они… были вместе и их Крови каким-то образом смешаны. Возникает ребеночек с Кровью черной фигурки в чреве его белой матушки. И представь себе, что его Кровь (черная Кровь!) действует на его мать (белую мать!), как ужаснейший яд.

Белая Королева начинает от этого тяжко болеть, но организм ее потихоньку вырабатывает Противоядие против яда (а на самом-то деле — Крови ее ребеночка!). В первый раз и только лишь — первый ребенок может появиться на свет, — со страшной угрозой для жизни его собственной матушки. Ибо яды Крови его отравляют ее организм.

Но во второй и все прочие разы организм женщины уже готов "к нападению" и убивает "чужеродную Кровь". А по сути он убивает Кровь семени Черного Короля и получается либо выкидыш, либо — мертвый малыш… Его убила Кровь его собственной матери!

Понимаешь теперь?

Юноша как завороженный смотрел на две фигурки из кости. Он даже взял их в руки и беспомощно крутил их, как будто бы увидел шахматные фигуры — в первый раз в жизни. Я же долго не мог продолжать, а потом…:

— Твои мать и отец сочетались браком в 1816-ом. А ты появился на свет в 1818-ом. И ты — не был первой беременностью…

Мой ребенок (потом выяснилось, что и это была б скорей всего — дочь) должен был родиться за год до тебя. В 1817-ом… Но…

Как я уже говорил тебе, — во время первой беременности дитя может появиться на свет лишь ценою отравления собственной матери… Беременность же протекала для твоей матушки просто ужасно. А она по сей день — хрупка, точно ангел.

Настал день и врачи обратились к нам, — нужно было иль немедля прервать беременность, иль… Возможно, мать твоя могла выносить моего малыша. Возможно, нам удалось бы спасти ему жизнь кесаревым сечением. Возможно, даже мать твоя могла бы выжить после этих всех операций…

Моя матушка и твоя прусская бабушка были настроены так, что матери твоей нужно рожать. Бабка твоя (а моя — прусская тетка) писала нам, — "Все дело в Крови! Любой сын Александра в десять раз будет умней, чем десять выродков Николая! Нужно рожать — сие единственный шанс!" (Когда это письмо, наконец, увидал твой отец… Поэтому он сегодня так зол на Пруссию и пруссаков.)

Я же… Не смею тебя обмануть. Я мечтал, что мой сын когда-нибудь станет Государем Российской Империи. Мечтал, хоть сие и было вразрез с политикой всей моей партии…

Но всякая вещь имеет Цену свою. Корону и Трон моему отпрыску Господь приравнял Смерти любимой мне женщины… И я не смог заплатить Цену сию…

Я настоял на срочном аборте.

Через пару дней, когда я поднимался в спальню твоей будущей матери на лестнице меня ждал Государь. Он стоял и сверху смотрел на меня, а я видел его лицо и знал, что ему — не по себе.

Дядя твой редко когда прибывал в дом твоего отца. Они были — не дружны. Мягко говоря… Романовы (в отличие от Бенкендорфов, иль фон Шеллингов) не любят собственных родственников и сплошь и рядом — льют братнюю Кровь.

Поэтому Павловичи все жили по разным "Дворам", а появление любого из них в доме брата числилось явлением знаменательным.

Мне доложили о сем и я весьма изумился, — твой отец, как известно вел интрижку с итальянской сопрано, выписанной мной и твоей матушкой — на время сих родов, — нарочно для твоего отца в столицу. Мать же твоя лежала без памяти… С кем прибыл разговаривать Государь в такую минуту, — я был без понятия… Но как только я увидел его, — я знал. Ему нужно поговорить о чем-то со мной.

Нравы двора и вообще — русских полны азиатчины. Женщины рожают в России в этаких — отдаленных от основного дома местах. То ли — для того, чтобы гости мужа не слышали криков роженицы, то ль — чтоб не пачкать дом…

Вот и твоя мать рожала всех вас в дальнем флигеле, где обычно живут охранники с кастеляншами. Спальня ее располагалась на втором этаже сего укромного домика и то, что сам Государь стоял в лестничном перелете меж двумя этажами…

Меня всегда изумляло — почему он был так уверен, что я обязательно пойду сией лестницей и он — поэтому встретит меня?

Лицо дядюшки твоего было землистого цвета, как будто у него разлилась желчь. Но более чем лицо, меня поразили глаза Императора. Они у него беспорядочно бегали и я знал, что его мучит бессонница — настолько покраснелыми и усталыми были они…

Я поклонился ему и хотел пройти мимо, — честно говоря я боялся заговорить с человеком в таком состоянии, но он сам окликнул меня:

— Послушай, кузен… А скажи-ка — тяжело ль отказаться от Короны и Трона для себя и потомков своих?

— Да, Ваше Величество… Это все равно как — самому принять яд, Ваше Величество…

— Ха-ха! Принять яд… Ловко сказано… Бенкендорф… Дамы любят тебя за острый язык, как я посмотрю… Ну и что… Что ты делаешь? Этим вот поганым своим языком для любовниц?! Я наслышан о том, — мне докладывали… Ну? Что?!

— Всякое, Ваше Величество. Зависит от дам, Ваше Величество.

Государь истерически расхохотался. Я не мог понять — пьян ли он, иль — опять у него очередное "умопомрачение"… Он держал меня за руку и я не мог пройти мимо него, а он все смеялся, пока не закашлялся… Кашлял он долго и страшно — так, что казалось, что его вот-вот вырвет.

— Посмешил… А ведь ты — шут, милый кузен! Шут и Дурак, — кто ж из умных людей откажется от Короны?! Вот когда мне пришли тогда и сказали, мол, уже пошли убивать моего родного отца, я, может, тоже…

Или — нет?! Слушай, ведь это же не твой отец, — а какая-то баба! Ведь у тебя их целый гарем! Я знаю, — мне ведь докладывали! У тебя же табун всяких баб, — какая же тебе разница, — одной больше, иль меньше?!

Почему… ПОЧЕМУ ТЫ НЕ ПОСТУПИЛ ТАК ЖЕ, КАК Я?!

— Не знаю, Ваше Величество. Не могу знать, Ваше Величество…

Кузен вцепился мне в грудки и стал мять мой армейский мундир. Я осторожно (чтоб не сломать ему слабые руки) оторвал его от себя, чуть отодвинул, кончиком перчаток чуть отряхнул помятый мундир и пошел было дальше, когда Царь сказал:

— Помоги мне… Проводи меня… Помоги дойти до моей тайной часовенки. Мне сегодня стоять там всенощную… Я один — не дойду.

— Не могу, Ваше Величество. Я спешу к одной роженице. Она только что потеряла ребенка. Когда она вернется в сознание, ей будет важно увидеть меня. Ей это будет приятно…

Дядя твой, — как будто бы отшатнулся. Нога под ним подвернулась и он будто поехал по лестнице вниз — в темноту, я же продолжил подниматься по лестнице — к твоей матери.

Когда возлюбленная моя вернулась в сознание, я сидел близ постели ее, а она протянула мне руки и прошептала:

"Слава Господу, зато теперь я знаю, что Ты Любишь Меня, а не что-то еще! Я не смогу теперь тебе никого подарить, но все дети мои станут звать тебя "крестным"! Придет день и кто-нибудь из них, зная Истину — все равно назовет тебя "папой"! Потому что…

Потому что ты — самый лучший отец для всех моих деточек!

Теперь ты знаешь… Если не веришь мне, — посмотри в Архивах медицинскую карту собственной матери. Ты — не первая у нее беременность. И я чисто физиологически не могу быть — твой отец!

Юноша все смотрел на костяные фигурки — высокую черную и — белую, чуть пониже. Затем он встал, как сомнамбула, и вышел из моего кабинета, не закрыв за собой мою дверь. Фигурки он так и унес — и не вернул за все дальнейшие годы…

Через месяц, когда я уже стал прогуливаться (я — впереди, а люди мои, чтоб не мешать мне чувствовать одиночество — на полсотни шагов где-то сзади), на каком-то из мостиков через Неву меня увидел Наследник. Он был во главе драгунской колонны, но при виде меня, цесаревич пришпорил коня, махнул своим офицерам, чтоб они не преследовали и понесся ко мне. Подъехав, он спрыгнул с коня, обнял меня и закричал с возбуждением:

— Я всего лишь на пару дней! У нас — Большие Маневры и я получил под команду драгунский полк! Не мог прийти раньше… Я рад, что ты выправился! Не успею заехать к моей милой матушке, когда увидишь ее — передай от меня, что у меня — все хорошо!

Ведь вы же с ней каждый день видитесь… Правда… папа?

Я растерянно всплеснул ему вслед руками, но цесаревич уже вспрыгнул опять на коня, пришпорил его и полетел догонять свой собственный полк. А я не успел ему крикнуть вслед, что ежели и отец я ему, так лишь — крестный…

А с матерью его, после столь громкого скандала, я и впрямь каждый день виделся. Ведь скрывать-то стало нам — НЕЧЕГО.

На сием можно было бы и закончить этот рассказ, если бы не одно "но". Сие "но" состоит в моем царственном брате. Он вбил себе в голову, что Наследник Александр это — мой сын. Теперь он — как может преследует юношу и я как-то раз понял, что в день моей смерти подручные Николая убьют моего крестника. А затем и жену Государя. А Империя получит как раз ту Революционную Ситуацию, от коей я ее уводил. Я все это время вбивал людям в головы: "Жизнь Монарха — Священна". А что они сделают, если сам Государь вздумает убивать собственную жену и своего ж — Первенца?!

Недавно (сразу после второго инфаркта) я вызвал принца к себе и сказал ему так:

— По причине болезни моей ты возьмешь под команду моих кирасир. Первую Кирасирскую — "Опору Империи". Сие — самая важная из всех русских дивизий, ибо в кирасиры берут только лишь заводских, привычных к тяжелой работе, железу и пламени.

Относись к кирасирам, как к детям своим, и когда-нибудь ты проснешься Отцов всех русских заводов и фабрик, а главное — Покровителем всех "фабричных и заводских.

Не смотри на все прочее. Власть в Империи у того, кто контролирует ее Производство. Ежели что — Заводы и Фабрики дадут тебе твою армию и до зубов вооружат собственных же детей.

Отец же твой — более полагается на село. Так пусть его ополчение и воюет топорами, да вилами… Запомни, малыш, заводы это — главное, что ты должен привлечь на свою сторону!

Очень важный момент… У тебя не хватит денег на все научные разработки. Это была большая проблема даже для моей матушки, а у нее денег было раз сто больше, чем у тебя! Поэтому…

Я завтра же передам тебе списки всех моих тайных сотрудников Третьего Управления, занимающихся наукой. Нет нужды заниматься всем сразу. Пусть люди твои больше "нюхают" за границей, и стоит там появиться чему-то особенному — сразу же выделяй денег…

Лишь теперь юноша смог вставить слово в мой монолог:

— Но откуда я заранее буду знать, — каких специалистов готовить для этого? Обучение специалистов займет годы и годы, как я заранее угадаю — что откроют противники?

— Всякое обучение требует денег. Я уже сейчас вкладываю все средства лишь в одну дисциплину, — Царицу Наук — Математику.

Опыт мой показал, что именно математиков дешевле всего воспитать, зато они легче других занимаются иными науками. У тебя не должно быть много химиков, или — физиков. Математику нужен от силы месяц, чтоб "переброситься в сии дисциплины", а на его воспитание не нужны — ни оборудование, ни реактивы. Довольно ознакомления с основами сих наук на первых курсах… После этого, — все в руках твоей будущей разведслужбы.

— Погоди, а медицина и биология?

— У тебя нет денег на все… По одежке протягивай ножки… Самая дешевая и дающая наибольший доход из наук — Математика. Но… Ежели хватит средств — поступай, конечно, как знаешь!

Крестник мой надолго задумался. Он ходил кругами по моему кабинету, а за окном шел дождь и по поверхности серой Фонтанки шли огромные пузыри…

— Я понял. Спасибо тебе, крестный!

— Рано благодарить. Это вроде как — арифметика. Теперь займемся-ка алгеброй. Я не случайно назвал тебе именно Гельсингфорс с Дерптом. Это мои лютеранские заведения.

Именно мои лютеранские земли горой стоят за меня и твою мать принцессу ненавистной для русских Пруссии. В народе думают, что ты — мой сын и за тебя лютеране пойдут и в огонь, и в воду. Никогда не настраивай их против себя. Отец же твой постарается "столкнуть лбами" твоих кирасир с твоими же егерями. Самое простое, что ему придет в голову — он разместит Кирасир где-нибудь в Ливонии, иль Финляндии, чтоб вызвать тем самым народное мщение.

Не отказывайся от сего. Ибо…

Сразу же после смерти моей отец твой попытается развестись с твоей матерью. У нее плохое здоровье и ему проще всего будет объявить ее "неспособной к исполненью брачного долга". Увы, в России это достаточное основание на развод!

Ты ничего не сможешь с этим поделать, но — помни: ежели мать твоя попадет в монастырь, или лапы врачей твоего отца — дни ее сочтены. Так вот, — Саша Боткин уже подготовил диагноз, согласно коему у матери твоей "нервическое истощение". А стало быть ей срочно надо попасть в "тихое место". А что может быть тише в Империи, чем наши печальные финские шхеры?

Но Государыня, (даже и — разведенная!) не может быть без Охраны. Объяви Охраной ее именно — Кирасир! Тогда вдруг получится, что лютеран твоих задирают не "русские оккупанты", но "телохранители Государыни немки, кою обидели русские изверги". Поверь мне, — этого будет достаточно для того, чтоб отношение лютеран именно к кирасирам изменилось разительно!

Далее… Пройдет время и отец твой осознает, что все потуги его привели только лишь к усилению твоему и спасению твоей матери. Тогда он… Постарается заманить тебя на придуманную им войну и там, — либо же погубить, либо же — опозорить.

Ты станешь Правителем Русского Севера. Ты — фон Шеллинг. Ты родич всем немцам, голландцам и англичанам. Никто из них не станет задираться с тобой. Единственное, что ты должен помнить — ни за что не ссорься со шведами. Лишь они одни — угроза твоя и с ними ты должен быть Сама Кротость!

Дела ж на юге — тебя не касаются. Ты унаследуешь мои лютеранские земли. Я вовремя отдал Москву графу Ермолову и отцу твоему не удастся теперь найти повод — почему тебе нужно покинуть Прибалтику.

Именно там — на юге отцу твоему и удастся когда-нибудь развязать что-нибудь этакое. Впрочем, это будет не Война, а какое-нибудь Восстание. (Наша родня имеет достаточное влияние на турок, да персов, чтоб ты не угодил на огромную заварушку!)

Отец твой, зная что ты — ни разу не воевал, назначит тебя командующим. Не отказывайся, не выказывай себя трусом. Прими команду и отправься во главе своих кирасир, да егерских полков. Никакую прочую армию не бери за вычетом новых конных пушек на рессорном ходу. Твое превосходство именно в скорости, да технологическом перевесе — командование ж доверь моим командирам, они обещали что такую войну они "быстренько провернут.

Но разбив военные силы восставших, скажи отцу, что не хочешь исполнять роль карателя и отец твой тебя сразу же снимет. Быстрой победой ты и так завоюешь огромнейший авторитет в русской армии и он просто обязан станет тебя — удалить.

Карательные ж операции твой отец поручит казакам. Сие — давние недруги моих лютеран и "легкой победою на простым населением" отец твой попытается поднять свой престиж. Он вообще не понимает, — как нужно действовать в таких случаях и войска его быстро станут "карательными", а сам он — "европейским душителем", да "вурдалаком". Ты понял — почему тебе важно, как можно быстрее вернуть твои силы в Прибалтику?

Крестный мой сидел с таким видом, будто его что-то ударило. Затем он хрипло сказал:

— Я теперь понял… Ты давно уже все решил и все рассчитал. Ты двадцать лет уже пестуешь в своих лагерях венгерских, да хорватских мятежников! Ты…

Это ведь… Это будет ведь — в Венгрии?! По-иному не сходится. В Хорватии много гор, там не пройти моим кирасирам! Стало быть — ты лет двадцать назад уже готовил это "маленькое восстание" для меня?! Для моего армейского Авторитета?! Да как ты мог?

Мне было тяжело на душе. Я отошел от окна, потрепал голову принца и еле слышно сказал:

— Мог… Мог… Отец твой однажды чуть не убил твою мать — лишь за то, что не он был у ней Первым… Он по сей день этого ей не простил и, наверное, не простит. Сегодня речь не о твоем Авторитете или — черт знает чем… Сегодня — речь о жизни той самой девочки, кою я однажды спас из французского плена… И все мы в ответе за тех, кому когда-нибудь Спасли Жизнь…

Дни мои сочтены… Ежели ты сегодня не согласишься, ты убьешь и себя, и свою милую матушку. Ибо спасти ее сможет лишь человек с огромным влиянием в русской армии.

Да, это — Венгрия. Это случится через год, или два после Смерти моей. Тебе понадобится время сие, чтоб "влюбить в себя" кирасир с егерями. Но ты можешь отказываться…

Принц осел в мое кресло и долго сидел спиною к окну, а я стоял рядом с ним. Юноша сидел, зажмурив глаза и закусив губы до крови… Затем он поднес мою руку к лицу, долго смотрел на нее, а потом с чувством поцеловал ее и сказал:

— Спасибо, отец. Ты Прав — мы Обязаны Спасать Честь наших Женщин. Я сделаю все для моей милой матушки!

Но вернусь к Великой Войне. Возможно, вы помните фразу моего сына: "Я сделал так же, как ты — в твоей молодости!" — о кастрации Пушкина точным выстрелом. Что ж, — о сих выстрелах по сей день ходит столько легенд, что лучше уж я расскажу о них сам.

Пока я занимался в Пруссии с пополнением, да муштровал новобранцев, выглянуло солнышко и наступила весна. Весна 1813 года… Все вокруг зацвело и я… чуть не умер. Сильные средства и препараты, которыми Боткины лечили меня, а также последствия гангрены и сепсиса привели к тому, что от цветения трав меня раздуло, как ребенка при свинке.

Все тело у меня покраснело, вздулось и чесалось так нестерпимо, что мне хотелось содрать с себя кожу и почесать сами кости, кои прямо так и зудели. Единственное, что спасало меня: Саша Боткин пропитал мой мундир экстрактами череды и сшил для меня маску, полностью закрывавшую мне лицо, кроме глаз. Веки мои, имевшие вид "пельменей", Боткин намазывал цинковой мазью, чтобы хоть как-то бороться с отеками и это тоже меня не красило.

Сегодня, в Галерее Отечественной войны и музее Боевой Славы в Пруссии лежат мои полотняные маски. Есть люди уверяющие, что "Тотенкопф" получил свое прозвище не от мрачного Патолса, но — сей маски, в коей я щеголял аж до лета. Есть легенда, что в реальности я погиб при Бородине, но "жиды оживили его колдовством и пока было холодно, "рижский упырь" выглядел, как живой". Но чуть пригрело, и Бенкендорф… якобы стал… разлагаться.

Сей миф настолько поразил воображение обывателей, что вскоре некая Мэри Гастингс — наложница моего кузена Шелли (так стала звучать переиначенная на французский манер наша фамилия) написала целую книжку насчет того, как некий Франкенштейн создал живое существо из покойничков. Вдохновлялась же она созерцанием одной из сих масок (Боткни сшил их четыре штуки). После частых обработок темною чередою полотно потемнело, местами истлело и как будто покрылось гнилью и разложением. (Шелли — как кузен выпросил у меня сию маску при встрече.)

Как бы там ни было, — в сем состоянии я и разбирал дело "маменькиных сынков.

Здесь надобно расставить точки над "i". В русской истории вообще не объясняется то, что происходило в начале 1813 года. А дела наши были безрадостны, — противник создал в Польше чудовищную "полосу обеспечения", использовав для того отдельные элементы нашей же "полосы" бабушкиных времен.

Повсеместно были "засеки" — лесные массивы, где деревья были надрублены на высоте двух саженей, а после — завалены крест-накрест. В бабушкины времена "засеки" сии создавались против "возможной угрозы с запада", теперь же выяснилось, что и с востока они — практически непреодолимы.

Вообразите себе бурелом. Природные буреломы возможны на глубину пять-десять метров и при том считаются — совершенно непроходимыми для регулярного войска, а особенно — конницы. Бабушкины же "засеки" были исполинских размеров — ее рукотворные "буреломы" простирались в глубину на полсотни верст! Вот она — реальная преграда любому врагу на пороге России. Вот она — ужаснейшая стена, кою предстояло "прорвать", чтоб "вырваться на просторы Европы"!

Единственные войска, кои с легкостью "шли по засекам" были мои егерские части, да (как ни странно!) — башкирская конница. Магометанцы привычны к бою в зимних условиях и для прохода они используют лед "вставших" рек. (Лошади их не кованы и в движеньи по льду сие не минус, но — огромнейший плюс!)

Но в Польше реки текут с юга на север, а мои егеря "врывались" сюда чрез низинную Померанию. А уж от наших плацдармов на юг шли башкиры с калмыками, кои и "крошили" все польские крепости по берегам больших рек. В итоге же получилось, что Польша как бы нарезалась на длинные лоскуты — с юга на север, где оборону держала башкирская конница (с егерской поддержкой из Пруссии), а русская армия, как доисторический мамонт, медленно "тащилась в Европу", сметая и "подъедая" все на своем кровавом пути.

Поляки никуда не могли деться, — башкиры полностью разрушали любой их "маневр". Но и русская армия "наползала" на них, мягко говоря, — не спеша. Вот и вышло, что вместо "военного подвига" юным дворянам чаще приходилось держать в руках топор, да пилу и — прогрызаться через сии "рукотворные буреломы.

А когда на место "подвигу" приходит "рутина", мораль армии падает чудовищным образом.

Я уже говорил, что зимой 1812 года в армию шли просто все — от двенадцатилетних "романтических" мальчиков до — шестидесятилетних ветеранов "освобождения Крыма"! Теперь…

Отголоски того, что вышло выявились через много лет — в дни Восстания в Польше. Не секрет, что Польша "поднялась" в 1830 году не "вся", но "частями". Наиболее сильно Восстание разгорелось в южных и восточных областях Царства Польского, на севере же и западе — население "бунтовало", но — не оказывало серьезного противленья Империи. Причины этого лежат в событиях Великой Войны.

Как я уже доложил, в феврале 1813 года "отдельные части Северной армии" (в том числе и мой "Тотенкопф", куда вошло и "московское ополчение") "помогли пруссакам спасти их Берлин". Помощь сия выглядит — специфически.

Во всех прежних войнах Пруссия потеряла свое офицерство и теперь некому было возглавить "фольксштурм" — народное ополчение. В сих условиях прусская королева просила нашего Государя: "уступить часть дворян на офицерские должности в прусскую армию.

Пруссия стала важным союзником — прежде всего с точки зрения провианта и фуража и Государь дал согласие. Огромную роль сыграло и то, что тысячи "мемельских добровольцев" из Пруссии летом 1812 года дрались в наших рядах. А долг — платежом красен!

В первые дни в прусские офицеры принимали лишь немцев, но дальнейшие сражения и потери весны (Главная армия застряла в Польше и "северянам" пришлось воевать со всей якобинскою армией!) привели нас к тому, что прусскими офицерами стали и — русские.

Мало того, — большие потери приводили к стремительному служебному росту вчерашних мальчишек и всем известен тот факт, что к лету 1813 года сразу три юноши семнадцати лет стали полковниками! Другой, — менее известный всем факт — любой из офицеров нашей Северной армии был в 1813 году хотя бы раз ранен… При сием, — пулевые ранения для нас уже не считались — нашивку давали именно за штыковое, иль сабельное ранение!

Опять-таки — no comments.

В сих условиях нам, как воздух, нужна была новая Кровь. И уже с февраля 1813 года в Главную армию приходит Приказ: "Всех, решившихся добровольно перейти на службу в русско-прусскую армию, немедленно передать в распоряжение Витгенштейна.

Доложу, — Добровольцев было чуть-чуть. Все уже знали о скоростных производствах в Северной армии и причине сего.

А вы сами, добровольно, согласились бы рискнуть всем и…?

Из каждой полудюжины офицеров (считая "ливонцев") один сегодня — в той, иль иной степени Управляет Империей. Пять остальных — пали в сражениях 1813 года.

Повторяю вопрос, — вы пошли бы к нам Добровольцем?!

Вопрос сей не праздный. Так уж вышло потом исторически, что все участники боев Северной армии через много лет стали Опорою Трона, а Главная армия породила множество "декабристов.

Возникла странная вещь, — все, кто рвался на Отечественную Войну, весной 1813 года получили сию возможность. И, попав на нее, вели себя соответственно.

При занятьи польских, иль — саксонских сел, да поместий наши люди (конечно же — куда же без этого?!) насиловали католических пленниц, да иной раз "мучили" пленных мальчиков.

Но проходил день-другой, ожесточение битвы сменялось жалостью и те самые — Мстители (кои вчера еще шли убивать якобинцев!) делали все, чтоб жизнь покоренного населения была: если можно, то — сносной. В Северной армии говорилось:

"Мы — не звери. Не след поступать по подобью антихристов, — мы спасаем от них человечество, но — не обижаем его!

Через много лет в северных и западных областях Польши в дни Восстания пленных русских запирали в подвал, или — заставляли помогать по хозяйству. В южных же и восточных — страшно пытали и убивали медленно и мучительно…

Как вы знаете, именно на Востоке и Юге Польши собрали всех русских священников и сожгли их всех — заживо. А на Западе с Севером единичные русские храмы даже — не прекратили служб!

Я понимаю сие следствием разницы в отношениях к Польше двух разных армий. Вернее…

Северная армия просто не успевала карать партизан. Бои с переменным успехом шли весну всю и лето — фронт непрерывно двигался во все стороны, а католики со всех сторон окружали наш лютеранский плацдарм.

Ежели в плен к нам попадали хорошенькие полячки, Судьба их была точно такой же, как и у благодарных нам прусских женщин. Я уже доложил, что все триста осужденных мною девиц из Москвы вернулись домой — женами собственных сторожей. Примерно — то же самое происходило со всеми прочими пленницами. Термин "насилие" трудно связать с понятьем "по-дружески", но в целом…

Так и было, как дико оно не звучит…

В Главной же армии дела обернулись не так.

Область "засек", что с одной стороны, что с — другой, — почти что безлюдна. Сие — этакая выжженная земля меж двумя историческими противниками. Ни Россия, ни Польша долгие годы ничего не строили, ни выращивали на сей земле и здесь весьма редкое и бедное население.

Но кормить армию — все равно надо! Как надобно командирам…

По сей день неизвестны причины того, — почему возникает "неукротимый понос". Ясно, что сие связано с соитием мужеложеским и по неизвестной причине умирает исключительно бедный "горшок.

Когда в Главной пошла эпидемия "поноса мужеложеского", я (как Куратор) попытался хоть что-то сделать, но Государь сразу же отстранил меня. Считалось, что он командует Главной армией и "выносить сор из избы" Царь не желал. Я стал Куратором Трибуналов Северной армии, в Главной же на сей пост взошел Кочубей. Он же не дал никаких объяснений повальной эпидемии "венерического поноса"…

Я думаю, что немаловажным толчком во всем этом стало то, что наиболее активные, дерзкие и решительные из ребят к тому времени перешли Добровольцами в Армию Северную. А те, что остались, грубо говоря, — не решились перечить начальству, когда то принималось спускать штаны этим мальчикам…

Многие скажут, — а что делать в этакой ситуации? Есть общеизвестный пример, когда тринадцатилетний малыш при угрозе неминуемого изнасилованья откусил себе фалангу мизинца на левой руке. После этого он сплюнул кусок своего пальца под ноги насильникам и, усмехнувшись, сказал:

— А может, я сперва — … это (так сказать — "по-французски")?

Так вот, ни в эту ночь, ни в последующем его пальцем не тронули. А ему хватило ума подать Прошение в армию Северную и через неделю о любой угрозе для его Чести можно было забыть.

Я не смею назвать его имени, но… Посмотрите на мое окружение — у одного из моих генералов не хватает фаланги мизинца на левой руке… Так что, — даже в положеньи "безвыходном" можно сохранить свою Честь, а можно нагнуть себя и расслабиться!

Через много лет я спрашивал тех, кого мы отправляли в отставку: "неужто не жаль было мальчиков, пошедших защищать свою Родину"? Знаете, что отвечали? "Привычка.

В первое время люди держались. Сексуальная надобность нашла выход в немногочисленных польских пленниках с пленницами — с коими вытворяли черт знает что. Ничего удивительного — вообразите тысячи мужиков посреди бескрайнего леса при полном отсутствии любых развлечений. Что людям делать?

Разумеется, — гнать самогон. Каждый день от безделья тысячи офицеров гонят брагу из старой картошки, да несъедобного гнилого зерна. К вечеру все — пьяны. К ночи пьяной компании выводят пленниц, да пленников. Что происходит далее — не смею описывать.

Проходит какой-то срок, люди привыкают к таким развлечениям и однажды вместо малолетнего пленника начинают принуждать к тому ж самому — юного офицерика, только что пошедшего на войну. Он своими глазами много раз видел, что делали с пленными мальчиками, когда те смели отказывать (а сплошь и рядом — сам принимал во всем этом участие!), поэтому он… Ну, — вы понимаете.

Когда слишком многие умерли от сего, начался призыв "маменькиных сынков". Наверху многие понимали, что новобранцы, не имеющие необходимых воинских навыков — пушечное мясо и сделали из того свои выводы. Иным казнокрадам в карман шли целые состояния, — лишь бы юные князья Н., или — Л. не пошли в армию. Но потери в боях в Северной, да поносом — в Главной сделали свое дело.

Опять же — многие осознали, что отсидеться в тылу уже не удастся, а Главная армия все равно — практически не воюет!

Опять-таки, — у всех простой Выбор: под якобинские пули в Пруссию, иль — карателем в Польше. Как вы думаете, — много ль из тех, кто прятался от Призыва, полез под пули в горячую Пруссию?

Зато восточной, да южной Польше — досталось за все. Офицеры, привыкшие за сии дни не просто насиловать, но и — издеваться при этом над жертвами, отвели душу. В Главной армии укоренился обычай содержать личную клюкву и все "маменькины сынки" в первые ж дни были попросту атакованы жаждущими "клюкв" офицерами. Не назову сие — содомскою похотью, — скорей в эти дни содержание клюквы стало знаком отличия для людей, не принявших участия в реальной Войне.

Я не хочу сказать, что все "маменькины сынки" летом года того прошли через "этакое". Но…

Я лично думаю, что ежели юноша боится идти на Войну — "потому что там убивают", иль еще почему, — вероятность того, что он станет женщиной для старших товарищей, мягко говоря — велика.

Так и вышло почти что со всеми будущими "декабристами.

Ни для кого не секрет, что цвет декабрьских бунтовщиков был из самых видных и родовитых семей, но в непристойно низких чинах для нашей касты. И что примечательно, — как ни один из сих трусов не решился добровольно пойти на Войну, — так ни один из сих болтунов не смог возглавить мятеж в решительную минуту.

Сподличал один раз в детстве, — чего ж странного, что в зрелые годы катаешься в сапогах у жандарма, топя своих же товарищей?! Нам даже пришлось выдумать байку, — будто сии мерзавцы "признавались Царю, согласно Кодексу Чести", ибо штатские вообще не имеют Чести и не представляют себе Ее Кодекса…

Тот же Грибоедов после смеялся, что тут концы не сходятся. Коль они выступали, чтоб не давать Присяги нашему Nicola, — странно слышать о том, как они сдали друг друга, дабы "исполнить свой долг"!

Человек, свободно критикующий Власть — настолько смел, что готов идти поперек мнения Общества. В минуту опасности он, не задумываясь, поведет за собой солдатскую массу…

Но так и происходило в реальности! Люди отважные и отчаянные оказались в цене и обласканы — и Россией, и — Пруссией! Империя так сильна сегодня именно потому, что все потенциальные бунтовщики оказались востребованы и в итоге — сами стали правящей Партией!

А вот — "декабристы" даже в день Мятежа не знали, что делать. А сие поведение не бунтарей, но тех, кто привык с радостью грызть подушку начальника!

Итак, — либо тебе — сам черт не брат, либо ты — "клюква развесистая"! Третьего-то ведь не дано.

А теперь — сами думайте, — какую же из Привычек (а в трудную минуту люди действуют — как Привычней!) проявили "декабристы" в тот день… Конечно, — вы Правы: они развернули знамена и под градом пуль бросились к Зимнему, как и полагается Истинным Бунтарям!

Или — наоборот?!

Все эти юные твари (не могу звать их ни офицеры, ни даже юноши!), насильно призванные по моему представлению, затаили немалое зло на меня и сговорились на известную подлость. За ними же стояли люди опасные, начальник Особого отдела Главной армии князь Кочубей и мой старый друг Константин.

Однажды в день прибытия в Ставку, один из юных князей, забритых мною в штрафные (А вы думали — из князя не получится клюква?! Полноте, — на безрыбье изголодавшиеся мужики уже не смотрят на титул и родственников!), стоило мне появиться в офицерской столовой, нервно вскочил на ноги и под одобрительный гул таких же как он — "мужежен" выкрикнул:

— Я требую, чтоб сей живой труп немедля покинул сие общество!

Я, ожидавший чего-то в этаком роде, сразу же отозвался:

— Прежде чем назвать трупом, вам придется это доказывать. Но по мне лучше быть Честным трупом, нежели выжить… Так же — как вы. Я дорожу своей задницей.

Юнец растерялся, тем более что мои слова одобрительным ревом тут же подхватили все мои спутники. Константиновцы тоже опешили. Они надеялись на то, что я вспылю каким-нибудь образом, или вызову юнца на дуэль, а они смогут застыдить меня, как "убийцу детей". А тут они не знали, как быть дальше и несчастный дурачок, поняв, что Честь его замарана безвозвратно, взвизгнул:

— Сие — оскорбление! Я требую сатисфакции! Дуэль! Только дуэль!

Я изумленно приподнял бровь:

— Штрафной корнет вызвал на дуэль генерала от кавалерии?! И Вы после этого смеете говорить, что вам ведома Честь? Пфуй, какой срам, что в русской армии служат юные хамы, не знающие своего места в Табели! Видно Ваша матушка здорово обманула своего мужа. У подлинного князя были бы более верные сведения о Чести и Праве…

Юноша уж совсем белый от ярости, вызванной сими шпильками, — совсем рехнулся, и без всяких условий, выхватывая шпагу из ножен, с криком: "Защищайтесь!" — бросился на меня.

К счастью, нога моя уже совсем зажила, и я, сделав буквально шаг в сторону и ловко пнув юнца под зад, заставил его влететь в стол с тарелками и салатами, даже не обнажая оружия:

— Я так понимаю, что Вы предложили дуэль без правил. Извольте. Вы пользуетесь шпагой. Я беру — хлыст. Ваш папаша, наверно — дворовый, а холопы понимают лишь плеть", — дикий хохот моих людей был ответом на эти слова, а Петер тут же подкинул мне тонкий хлыст, коим мои палачи запарывали пленных до смерти.

Мальчишку я убил с трех ударов. Первым я сломал ему запястье руки, сжимавшей шпагу, да так, что сама шпага не выпала на пол. Вторым ударом я лишил его глаз, но не успели они еще вытечь, как я перервал юнцу горло и он упал наземь с предсмертными хрипами…

Он еще бился в агонии, когда ко мне с бледным, но решительным видом подошли и клюквы постарше:

— То, что вы сделали с этим ребенком — жестоко и не совместимо с понятием Чести. Поэтому мы имеем Право вызвать Вас на дуэль.

О чем-то в сем роде меня и предупреждали. Всего пожелало драться со мной более сорока человек. Какими бы качествами я не обладал — столько народу убить мне просто не под силу и я должен был умереть от руки очередного из этих ублюдков, либо отказаться от такой фантастической дуэли и навсегда потерять мою Честь.

Это — они так думали.

Но я-то знал лучше. Матушка учила меня, что Честь — штука тонкая. Ей нельзя поступиться ни в коем случае. Мои ж визави — не нюхали пороху и не убили своего Первого… А глупости в фехтовальном зале, да тире — не в счет!

Я ласково улыбнулся, радушно развел руки в стороны и сказал:

— Хорошо. Но у меня нет времени на пустяки, поэтому если хотите биться, я готов всех обслужить. Надеюсь, вы простите меня, ежели в промежутках я буду обедать. Так проголодался, — что до ужина я просто умру с голоду.

Эй, Андрис, распорядись-ка на кухне, чтоб мне дали пару кусков запеченного мяса и компота из вишен — я люблю мясо с вишнями.

Что же касается вас, господа, киньте жребий и каждый очередной пусть выходит и выбирает оружие, а я — весь к услугам", — все были шокированы никто не ждал, что я решусь на сорок дуэлей за раз, да еще — с таким хладнокровием. По их настроению я почуял, как упали сердца у маменькиных сынков, но — делать им было нечего.

Мы вышли во двор столовой и первый взял пистолет. Дурачки слышали, как я владею шпагой, но не подумали, что, согласно военным обычаям, мы стреляемся — на личном оружии.

Его пистолет был хорош. Но у меня — нарезной.

Мы встали на положенное расстояние, я снял с лица мою страшную маску и сказал ему:

— Стреляйте, юноша", — и с поклоном небрежно откинул маску далеко в сторону. Юный горшок уставился на страшную маску и дал мне прицелиться и без помех прострелить ему голову. Он был так увлечен полетом маски сией, что даже не понял того, что — убили его.

Тут мои враги, дабы ободрить себя, закричали, что сие — простая уловка и второй мой противник тоже взял пистолет.

Он был сама сосредоточенность, — но не нюхавши в жизни ни разу пороха, сей субъект сделал самую большую глупость, какую только можно изобразить на дуэли. Он сразу стал целиться и при этом шел ко мне, сам же сбивая себе прицел. Я же, не сходя с места, хоть и был близорук — вскинул мой пистолет и влепил ему пулю меж глаз. Он упал и даже не дрыгнулся.

Средь моих врагов началось что-то нервическое. Эти ублюдки никогда не видали Смерть и от ее неслышного приближения нервишки их расшалились. Третьего они стали стращать и советовать стрелять побыстрее, а я тем временем — плотно обедал ароматным мяском, да сплевывал вишневые косточки.

Третий мальчишка был уже так напуган, что сразу вскинул оружие и пальнул в белый свет, как в копеечку. Пуля свистнула куда-то даже не в моем направлении и я очень ласково отвечал:

— Друг мой, в следующей жизни меться тщательнее.

После чего я медленно, опуская в рот одну вишенку за другой и сплевывая косточки, подошел к барьеру. Мои враги были в ужасе от такого столь изощренного издевательства, а несчастный, поняв близость к Создателю, от ужаса наделал себе в штаны. И я, пристреливая его, произнес:

— Только ради твоей семьи. Сын твоих родителей не мог так обделаться средь дуэли, и я спасу их — от Бесчестья", — и только после этого нажал на спусковой крючок.

Тут один из зрителей, тоже из Константиновой своры, крикнул:

— Это — Бесчестно! У него нарезное, отсюда и — преимущество!

Я тут же обернулся к нему и сказал очень вежливо:

— Мы тут стреляемся из-за меньшей безделицы, чем — Ваши слова. Я прощаю Вам, что Вы не знаете — Кодекса. Но ради Вашего спокойствия, я, как лицо оскорбленное — буду стреляться с Вами из моего личного гладкоствольного пистолета.

Несчастный стал было отнекиваться, а я по всем приметам узнал, что он изначально не принял участия в столь гнусной проказе по причине чудовищной трусости, но тут дружки осмеяли его и в присутствии четырех покойников, он не смел отказываться.

А смысл шутки был в том, что мой враг, как и прочие русские, имел простой пистолет, заряжаемый круглой пулей. Мой же был казенного типа с картонной гильзой и пулей с крылышками. Пуля хоть и не обладала нужною меткостью, но из-за массы и склонности провернуться пару раз в ране… поражала воображение.

Поэтому, стоило нам стать в позицию, я тут же почти побежал вперед с самым зверским выраженьем лица, кое только смог на себя напустить. Мой враг, по причине природной трусости — страшно испугался и пальнул наудачу, я же к тому времени был почти у барьера и тоже выстрелил.

Вообразите себе, моя пуля угодила ему прямо в пах!

Когда стало можно хоть что-то сказать, не заглушаемого воплями только что кастрированного дуэлиста, я повинился перед собранием:

— Простите за столь слабый выстрел, если бы я стрелял из привычного мне оружия, он ушел бы на небо — словечка ни проронив. А так… Надеюсь, он выживет.

Противники мои имели совсем зеленые лица и меж собой шептались, что стреляться со мной — что на нарезном, что на гладком — чистое самоубийство. (Враг же мой помер где-то через месяц в страшных муках от гангрены "этого самого".)

Четвертый мой противник по жребию и шестой за день, выбрал, наконец, шпаги. Я с радостью согласился, ибо пуля, что про нее ни говори, все дура. Что касается шпаги, я знал, что на всей Руси найдется не более десятка кольщиков, представляющих мне угрозу. Из них при Константине состоял лишь поляк Ян Яновский, коий не входил в число дуэлистов, хоть и был среди зрителей.

Четвертый из дуэлистов официальных не составил для меня никакого труда. Я с первого выпада пронзил ему "Жозефиной" сердце и все было кончено. Зрители оценили ту легкость, с коей "Жозефина" вошла в несчастного и пожелали смотреть столь прекрасную вещь.

Среди тех, кто кинулся к "Жозефине" был и Яновский, но я в первый миг… Для меня громом грянуло:

— Полноте вам, генерал, детей убивать. Не угодно ли вам скрестить шпаги с тем, кто знает в сем толк?

Я застыл. Лишь теперь я почуял подготовленную мне ловушку. Эти юнцы пушечное мясо противника были призваны измотать меня глупостями, да — иль подранить, или — усыпить мою бдительность. Но это было лишь вступлением к дуэли с Яновским. САМИМ Яновским!

Я по сей день надеюсь, что оказался бы сильнее его в Честном Бою, но… Мой конек — Сабля, а Сабля хороша в конной рубке. Не слыхал я про то, чтоб кто-то устраивал Дуэли на лошадях…

Так вот, — на тот день Ян Яновский числился "лучшим нарочным бретером всей русской армии". Что значит — "нарочный бретер"?

Это значит, что когда Наследнику Константину кто-то шибко не нравился, Ян пытался вызвать того на дуэль. И всегда убивал свою жертву. В сием нет ничего личного — такая работа.

Я — Уважал Яновского. Бедность семьи (вызванная Разделами Польши) принуждала его к сему Ремеслу. Каждый зарабатывает, как умеет. Но не всякий при том смеет звать содомитов — дерьмом, а сие — дорого стоит. Да и фехтовальщик он был — лучше некуда.

Но меня поразил один факт. Яновский считался Лучшей Рапирой Империи. Мой конек — Сабля. Дураку ясно, что в верховом бою — умрет он, а на дуэли, скорей всего — я. Так на кой черт тому, кто в сием деле лучший разглядывать мою шпагу? Ведь смотреть шпагу перед дуэлью, мягко говоря, просто Бесчестно!

Что ж, ежели мой враг шел на этакое, я со смехом сказал:

— Изволь. Но сперва — мне надо выпить. Стакан водки и… Петер, перемени-ка мою подругу — рубаху, что-то я шибко вспотел, — с этими словами я щелчком отомкнул пряжку и небрежно отбросил ремень с ножнами в сторону, а сам стал расстегивать запонки, дабы снять пропитанное чередою белье.

Петер в первый миг с изумлением смотрел на меня, ибо сразу не понял, с чего это я назвал рубаху "подругой", но тут до него дошло, что Подруг у меня и впрямь — две и их можно переменить.

Он тут же принес свежую рубаху с огромными, выпирающими во все стороны плечиками. Я к тому времени как раз с жадностью набросился на очередной кусок мяса, и Петер положил белье сверху на груду моей амуниции. Я тут же снял потную рубашку и бросил ее туда же, а Петер помог мне облачиться в свежий наряд. После этого он надел грязную рубаху на те же (во всяком случае — очень похожие) плечики и растворился в толпе. Я же подошел к моей амуниции, снова застегнул на себе ремень с ножнами со вложенной шпагой и, подняв стакан водки, сказал:

— Дорогой Ян, в отличие от тех Клюкв — тебя я не считаю врагом. Может — не станем драться из пустяков?

Яновский, обводя рукой тела пяти убитых мною людей (шестого кастрированного — уволокли в лазарет), отвечал:

— Какие тут пустяки?!

— Ну ты хотя бы выпьешь со мной — за здоровье?

На что Яновский, вдруг потемнев лицом — выкрикнул:

— С палачом моей Польши — не пью!" — на что я только кивнул и, разводя руками, промолвил:

— Я тебя понимаю. Ты — настоящий поляк. Ты даже готов биться с пьяным, дабы получить преимущество. Хорошо.

Я хлопнул стакан, встал в позицию, но координация у меня была уж не та, и первым же выпадом я попался в ловушку. Выходя из нее, я вынужден был либо рубить, подвергая опасности мою дорогую рапиру, либо — подставиться под удар. Я решился рубить и лицо Яновского осветилось радостью. Со сломанной шпагой, я не продержался бы против него и минуты.

Лишь перед смертью он узрел выражение моего лица и осознал, что для человека, дорожащего шпагой, мой замах и удар подозрительно жестки. Он с удивлением взглянул на летящую к нему шпагу и тут — внезапный вечерний луч света ударил по хладной стали и Яновский в последний миг своей жизни увидел, как солнечный луч сверкнул на режущей кромке — не рапиры, но — мадьярской сабли!!

Дикий ужас отразился на его лице и остался на нем навсегда — ни один врач так и не смог стереть его с лица трупа, как они ни старались придать ему благостный вид.

Моя же кровожадная "Хоакина", как нож сквозь масло, прошла сквозь рапиру Яновского, его в последний миг отчаянно вскинутую правую руку, правое плечо и ключицу и остановила свой смертный ход, лишь отделив друг от друга шейные позвонки… Столб крови, коий ударил вверх, был толщиной с мою руку!

При виде такого финала двое, или трое из "дуэлистов" забились в настоящей истерике. Они сразу поняли, что сие значит. Я только что убил "Короля по Рапире". А они все были — далеко не короли!

Я же, отряхивая с себя брызги крови седьмого за день врага, пожалел его:

— Зря ты не выпил со мной. За здоровье свое…

Тут к нам набежало много народу и я знал, что все было подстроено. Никто бы не дал мне прирезать всех прочих, а они уже были в таком состоянии, что пошли б под мой нож, как кролики сами прыгают змее в пасть…

Многие по сей день изумляются, — как я посмел взять Саблю против Яновского? Для Сабли нужен большой размах, да известная скорость — истинный рапирист просто не даст вам ни шанса, ни секунды для этого! Ежели б Яновский в тот день вел себя Честно, мне с моей Саблей против быстрой Рапиры еще до дуэли можно было бы заказать белые тапочки!

Я всегда отвечаю на этакое:

— Он уже пошел на Бесчестный поступок. А сие значило, что он для себя — все решил. Раз я знал, что он будет Бесчестен, я вел себя соответственно. Поступи он вдруг Честно, я был бы мертв. Но — "Коготок увяз — всей птичке пропасть…

Именно потому у него и застыл такой Страх. Он понял, что сие — Кара Божия. Сам Господь умерщвляет его за то, что он ступил на дурной путь. А для католиков — Спасение куда важней Смерти!

Сей человек при жизни был наемным убийцей. В миг Смерти он осознал, что — Проклят и сие поразило его более, чем моя Сабля. Божьи Мельницы мелют медленно, но — весьма тонко…

У Истории сией любопытное продолжение. Когда я, неожиданно для себя, вдруг стал главным ходатаем за поляков перед Россией, мне на стол пришло дело одного начинающего литератора, коего некий доносчик обвинял в "католическом образе мыслей". По той поре — обычный донос и я бы не обратил и внимания, не будь там приписки Дубельта: "Твой крестник — племянник Яна Яновского".

Прошло столько лет… Мне захотелось взглянуть на родного племянника Яна, и я пригласил его к себе — на Фонтанку.

При первом взгляде на него я так и обмер. Сходство юноши с покойным Яновским было просто мистическим. Те же вытянутые черты лица, тот же немного утиный нос, та же манера смотреть исподлобья и немного украдкой, как бы опасаясь, что это заметят. Я спросил его:

— Яновский?

Юноша отвечал:

— Нет, Гоголь. Николай Гоголь, — я с изумлением поглядел на "Ивана, не помнящего родства", а тот совсем стушевавшись, промямлил: — Я Яновский по матушке… Извините.

— Что знаете о своем дяде?

Юноша сгорбился на своей табуретке, промямлил что-то неслышное, глазки его забегали, не поднимаясь выше моей груди и только один-единственный раз Гоголь осмелился взглянуть на меня. В его взоре было довольно боли и ненависти…

Ян Яновский был первенцем своих родителей. Весьма известный бретер и задира — Вацлав Яновский был его младшим братом, а мать Гоголя — младшей сестрой. Представляю, что она порассказала своему сыну про убийцу ее кумира — старшего брата. Ведь кроме того, чтобы драться на дуэлях, да волочиться за барышнями, Ян Яновский был недурным офицером. В день своей смерти он уже был в чине полковника и почитался многими, как дельный командующий. А еще он писал стихи… Прекраснейшие стихи. На польском, конечно…

Из всех ублюдков, убитых мною за мою жизнь, Яновского мне — жальче прочих, — я нисколько не кривил душой, говоря о том, что не хочу его смерти. Поэтому я спросил Гоголя:

— Вам нравятся стихи вашего дяди? — юноша сперва обмер от такого вопроса, а потом робко кивнул головой и я попросил:

— Тогда почитайте мне их, пожалуйста.

— Но они… Они на польском! (Польский теперь запрещен.)

Тогда я на чистом польском еле слышно сказал:

— Стихи не имеют отношенья к Политике. Я Вас слушаю.

Гоголь читал мне долго, сперва известное, потом незнакомые мне отрывки (кои, видно, были писаны в стол — лишь для близких).

Читал хорошо и в каждом звуке, в каждой строке я слышал любовь племянника к рано погибшему дядюшке. Талантливому поэту, вздумавшему играться в политику. Это несмотря на то, что Яновский был признан якобинским шпионом, а его стихи запрещены, как вражеские. А вот Гоголь их знал… Почти все.

Поэтому, когда он выдохся, я еле слышно прочел два "Посвященья Сестре". Матери этого странного, бледного юноши. Он слушал меня, раскрыв рот, а потом глухо, не стесняясь меня — зарыдал, закрывая лицо руками, чтобы я не видел, как он плачет.

А я и не видел, я смотрел в окно, на укрытую пеленой мелкого дождя Фонтанку за стальными решетками моего кабинета и курил тонкую трубку с плоской чашечкой голландского образца. Когда Гоголь выплакался, я налил ему стакан холодной чистой воды и спросил:

— Почему вы не прочли их?

— Я думал, то — личное. Не для чужих. А второе я услыхал только что. Верно, дядя не успел его переслать… А как вы про них знаете?

— В мой Особый отдел поступили все бумаги возможных Изменников… На стихах не было даты… Вам нужен подлинник?

Гоголь взволнованно закивал и я позвонил в колокольчик, чтоб из архива принесли "Личное Дело Изменника Яна Яновского.

Папка была пепельно-серого цвета, сплошь покрытая такой же пепельно-серой пылью. Листки, на коих Яновский писал стихи, были истлелыми и пожелтевшими. Руки Гоголя страшно дрожали, когда он перебирал эти бумаги.

Потом он, опять — весьма неприятной украдкой, бросил на меня взгляд, в коем было гораздо меньше былой ненависти и спросил:

— Ее не открывали лет десять. Вы переписали себе… эти стихи?

— Нет. Хорошие стихи я запоминаю с первого раза. Ваш второй дядя просто оболтус и жалкий бретер, но вам я должен сказать… Из Яна должен был вырасти Великий поэт… Мне жаль, что так вышло. Я не хотел его смерти.

Гоголь быстро кивнул и с опаской в голосе осведомился:

— Мне… Можно идти?

— Да. Извольте. Если что будет — несите ко мне. Для обычной цензуры Вы — неблагонадежный хохол, но… После меня они уже не смеют хоть что-то править.

Через пару лет мне принесли очередной опус Гоголя: "Как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем". Все Третье Управление, вся жандармерия по полу катались от хохота.

Помните начало этой комедии: "Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-либо найдутся такие!" — и так далее. Что самое изумительное — наивный русский читатель, похоже и не понял, что именно имел в виду автор.

И только внимательные чтецы из цензуры мигом учуяли, что речь идет не просто о бекеше, но сизой жандармской бекеше с генеральскими смушками. А такая — одна на всю Россию. Тем более, что у меня голова и впрямь "редькой концом вниз"!

Я не смеялся, я ржал, как полковой жеребец, до коликов в животе, до слез с голубиное яйцо. Тем более, что 1833 году (за год до издания повести) всю Россию облетела моя ссора с Несселем, в ходе коей Нессельрод ни с того ни сего обвинил меня в том, что я — скрытый иудей по вере — торгую свиньями и свининой, покупая на них машины в Англии с Пруссией. (Вспомните повесть!) Я же отрезал ему, что никаких очередных торговых договоров с Австрией нет и не будет. Тогда он выкрикнул, что у меня на уме только "погусачить на плацу на прусский манер". А я в ответ сказал, что мы не будем нянчиться с прогнившей Австрией, "как дураки с писаной торбою.

Что началось после появления повести о двух Иванах! Мои жандармы и разведчики на всех балах только и развлекались тем, что ставили занятные сценки, в которых были, к примеру, такие фразы: — "А может ты и мясца хочешь?" — "Ой, как хочу, батюшка!" — "Ну так ступай, милая, с Богом!" — при сием намеки и телодвижения исполнителей были самыми непристойными, а нищенка почему-то обыкновенно бродила перед публикой со скипетром, державой и в огромных ботфортах…

Вот такую свинью подложил мне Гоголь за всю мою доброту! Впрочем, я сам люблю посмеяться, так что нисколько не обиделся на сей памфлет политический, тем более, что столь тонкий юмор, кроме жандармов, ни до кого не дошел!

Самая же занятная штука вышла, конечно же, с "Ревизором". Но прежде чем рассказать о ней, я должен вернуться к событиям 1813 года, ибо истории свойственно повторяться, а в свете одних событий другие часто обретают весьма забавный оттенок.

Битвы весны 1813 года показали, что Северная армия слишком мала, русские же застряли в Польше, скованные партизанами. Но и контрудар противника захлебнулся, — те силы, что подошли сюда из Италии и Германии оказались — второй эшелон и не решили задач.

Беда врага была в том, что его позиция обратилась в тришкин кафтан. Пред ним стоял грустный выбор, — дать бой в Германии, уравняв штуцера фузеями Жюно и сдать не только Испанию, но и юг Франции. Иль отойти за Рейн, бросив все против Веллингтона.

Я знаю немало людей, считавших, что у Бонапарта был выбор, я ж думаю, что в реальности выбора не было. Штука в том, что Жюно, обладая подавляющим огневым перевесом, третий год не мог угнаться за Веллингтоном.

Англия позже других занялась штуцерами (сказался ее исконный консерватизм) и к Испании они не поспели. Посему милый Артур, готовясь к португальскому делу, пустился на хитрость. Он отказался от артиллерии, дабы она не сковывала его (лобовая встреча Веллингтона с Жюно вышла бы ему боком). Он не взял кавалерию, ибо счел, что в местных горах не сыщет ей фуража (после дел Бонапарта в России сие решение — образец стратегической подготовки к грядущей кампании). В конце он отказался от тяжелой пехоты!

Как стало ясно, что Артур хочет спасти Испанию одной легкой пехотой, его подняли насмех. Не будь сей прожект оплачен со стороны, будущего герцога упекли бы в Бедлам за разжижение мозга, — легкая пехота неспособна брать чужих городов, иль дать большого сражения. Жюно, узнав — с какими силами идет Уэлсли (тогда еще просто — Уэлсли), поклялся, что "кончит с выскочкой за одно лето". Вместо того он получил герилью в масштабах, поражающих воображение.

Веллингтон не взял ни одного города и не подставился ни под один удар. Вместо того он горными тропами кружил перед вражьей позицией, склевывая один гарнизон за другим и снабжая оружием и боеприпасами испанских герильяс. Три года Жюно ловил своего визави, но как сие сделать, коль у врага нет ни лошадей, коих можно загнать в горный тупик, ни тяжких пушек?

Возвращаясь к событиям 1813 года, позвольте спросить, — мог ли Бонапарт поймать милого Артура за одно лето, если того не словили за целых три?! Великий корсиканец и не пытался. Так фузилеры Жюно стали прибывать на наш фронт…

Я не полководец и не Господь Бог. Я не верил, что удержу ветеранов Жюно. Да я и не пытался, — мои москвичи, да лютеране пока не имели ни сил, ни опыта для таких приключений. И еще я не мог вымолить дождь у Всевышнего. Зато…

Был жаркий солнечный день посреди знойного лета. Мы с моими людьми стояли у карты местности и обсуждали, что дальше. Тут к моему штабу подъехал верховой в странной форме. Я кивнул, принял от него смятый пакет и спросил по-немецки:

— Как добрались?" — на что странный визитер, не спешиваясь, отвечал на немецком с ужасным испанским акцентом:

— Дорога закрыта лишь для пехоты. Верхом можно пройти. Не стреляют, чтоб не выдать позиций", — с этими словами он мне откланялся и, повернув лошадь, ускакал по дороге на запад.

Я развернул пакет, пробежал глазами его содержимое, а потом бережно сложил его, поставил печать и задумчиво посмотрел на моих адъютантов. В те дни каждый человек был на счету и я не мог лишить себя любого из старых помощников. Но был средь них один юноша…

Он был из московских добровольцев, после Берлина и Познани командовал ротой и неплохо показал себя в деле. Снял же я его за содомию. Он нарушил мой запрет на эти дела, а я объявил по Северной армии "крестовый поход на сию мерзость.

А еще меня грыз червячок, — откуда узнали, что я буду в Ставке в день смерти Яновского и смогли так хорошо подготовиться? Я лишний раз просмотрел все дела и вдруг обнаружил, что сей человек в свое время крутил амуры с куафером-поляком. Тот путался в богемной среде и принял участие в артистических казнях наших людей. Я с чистым сердцем осудил его на смерть и он был не того пола, чтоб на постелях отработать прощение.

Когда я увидал сию запись, у меня раскрылись глаза. Константин был московским генерал-губернатором и у него, конечно ж, остались в Москве какие-то связи. В первую голову — мужеложеские. Я упомянул, что его выгнали из Москвы как раз за гадость сию и замаранные в той истории бежали за своим покровителем. Те ж сластолюбцы, коих миновала чаша сия, легли на дно и, по моим сведениям, их домогались поляки с угрозами доложить москвичам, коль несчастные не исполнят кой-каких дел. (Смею уверить — далеко не содомских!)

Я сразу приблизил сего глиномеса к себе. Он стал единственным пока неевреем среди моих адъютантов. (С жандармом бойтесь не столько опал, сколько милостей!)

Теперь я, поманив его пальцем, сказал:

— Надобно доставить это Барклаю. Лично и только ему.

Юноша взял пакет и… как в воду канул. Вновь я встретил его лишь на дыбе в парижском застенке. Французы выдали нам бывших наших и сего молодца не обошла чаша сия. Следователи успел потрясти его на сем аппарате и с руками жертвы все было кончено. Чтоб сие стало уроком, я вернул его в камеру. К уголовникам. Тех же я известил о пристрастиях моего юного друга и просил его хоть как-то утешить. К утру он умер. Больше в моем окружении нет содомитов.

Что до пакета, — в нем некто обращался ко мне с рекомендацией от "моего знакомого", с коим отправитель "вел дела долгие годы". За известную сумму автор готов был "придержать людей", дабы "Вы вышли из боя без ущерба для Чести, как это было в Испании.

Когда Бонапарт увидал этот опус, ему стало плохо. Правда, вездесущий Бертье тут же предположил, что сие — "очередная проделка Бенкендорфа, коий — мастер на провокации". Тут же припомнили, что гонец, принесший якобинцам пакет, был у меня в немилости, а подобные в моем окружении — не живут. К тому ж выяснилось, что текст писан левой рукой и почерк не схож с рукой графа Жюно…

Это и стало причиной сомнений. Враг знал, что я пишу любым почерком (сие у меня от моей матушки), — к чему мне писать левой рукой, коль я могу сделать письмо неотличимым от маршальского?

Бонапарта вдруг одолели сомнения насчет испанской кампании. Веллингтон был слабее Жюно во всем за вычетом денег нашего дома. А то, что Жюно три года ловил ветра в поле, наводило на размышления.

И тогда l'Empereur провел повторную экспертизу. Через неделю кропотливой работы эксперты вынесли свой вердикт: "тонкости начертания букв в сем письме характерны лишь для Андоша Жюно"!

Бонапарт лично прибыл на фронт и вел разговор тет-а-тет с обвиняемым. Тот все отрицал и вызвал монаршее раздражение. Сам лично сорвал с жертвы погоны и поместил того под домашний арест. На другой день всех потрясла весть, — ночью адъютант Жюно пронес тому пистолет и бывший Хозяин Испании свел счеты с жизнью, оставив записку, в коей "клялся в Верности своему Императору.

Фузилеры не могли поверить случившемуся. Жюно для них был Бог, Царь и Отец. Они так растерялись и озлобились на Бонапарта, что сдали позицию и знамена моим латышам. В один день фронт рухнул и к вечеру мы вышли на историческую границу Пруссии. Мои люди были достаточно благородны, дабы принять шпаги у ветеранов испанской кампании со всей милостью и Честью, приличествующей ситуации.

Ни один из ветеранов Жюно не был взят мною в плен. Всех их вывезли морем в Америку и они там осели в Нью-Орлеане. Война есть война, но побеждать лучше не сталью, но милостью.

Тем более, что пока стояла сухая погода, мы ничего не могли с ними сделать. (Будь в Риге столько ж людей, как в России, мы б врага с кашей слопали, но пока каждый латыш на счету…)

После Победы Бонапарт на одном из допросов спросил:

— Ведь Жюно — Изменник, не так ли?

— Не знаю. Я сам удивился. Готов дать ручательство.

С этими словами я взял лист и написал на нем по-французски:

"От подателя сего, Александра Бенкендорфа,

следователям французского министерства

внутренних дел касательно дела Андоша Жюно.

Ничего не знаю о деле, ибо не имел к нему никакого касательства и не могу знать о том, чего не знал и не ведал".

Писал я все это правой рукой, но если заголовок имел "прямой вид", строки шатались и качались, как пьяные, будто все писалось левой рукой. Я даже подчеркнул некие буквы.

Написав записку, я подал ее Бертье и, подмигнув на прощание Антихристу, покинул сей кабинет. По слухам, Бертье немедля вынул из кармана сильную лупу и, внимательно осмотрев текст, передал его бывшему повелителю со словами:

— Так я и думал. Лучший шахматист Российской Империи.

Бонапарт побледнел, как смерть, трясущимися руками схватил лупу, а затем со стоном, — "Дьявол… Дьявол!" — выронил ее на пол. Я подчеркнул как раз те буквы, на основании коих его эксперты "доказали" вину Андоша Жюно.

Эта история имела забавный конец. На Венском Конгрессе ко мне подкатился милейший Нессель. Он со своей елейной ухмылочкой на сальном личике сказал так:

— Мы понимаем, что на войне все средства хороши, но не уронили ль Вы Честь России признанием?

Я весьма удивился:

— О каком признании идет речь?

— О Вашей фальшивке в деле Жюно.

Я растерялся:

— Друг мой, никакого признания не было и в помине! Я, как Честный человек, счел своим долгом показать следствию, что все их разглагольствования насчет "неповторимых особенностей начертания букв" сущая ересь. Коль сии буквы могу написать я, точно так же их мог написать и любой другой. Тот же — Жюно. Из моего поступка нисколько не следовало то, что я, якобы, признался, что я их писал. О чем я и свидетельствовал в письменной форме.

Вокруг нас собрались и Нессельрод деланно изумился:

— Но как понять Вас во всем этом деле?! Зачем тогда вы вообще подали повод к сплетням и слухам?

Я усмехнулся и, обводя взглядом присутствующих и, как бы призывая их в свидетели, произнес:

— Бонапарт оскорбил мою Честь, осудив меня, как убийцу князя Эстерхази. Я объяснял, я убеждал его, что у нас с князем вышла дуэль и он первым пролил мою Кровь. Бонапарт не хотел меня выслушать, а мы не из тех, кто дозволит сие отношение к Чести.

Я нарочно повторил начертание букв, характерное для Жюно, дабы Антихрист мучился тем, что погубил верного ему человека. Долг платежом красен. Я не убивал Эстерхази. У нас с ним случилась — Дуэль. Честная. По всем правилам.

Разговор зашел в Вене и хоть там и не любят нашей семьи, австриякам ведомо понятие Чести. Потому аудитория приняла эти слова бурными аплодисментами. Но Нессельрод не унялся:

— Погодите. Но как я понял из протоколов, Вы, сударь, держали сие письмо в руках считанные минуты. Откуда же Вы узнали какие именно буквы имеют сии — "характерные начертания"?

Я рассмеялся от души и по-дружески потрепал нашего пузана за его мясистые щечки:

— А у меня наметанный глаз и хорошая память. Докажи-ка, милый друг, мне — обратное!

Более никто не осмелился "затрагивать сей предмет", но есть еще личности, коим охота докопаться до Истины. Истина ж в том, что летом 1813 года Франция была на краю пропасти. Все трещало по швам и обыватель во всем винил Императора. Тому нужно было хоть как-то оправдываться и найти козла отпущения. Все мы люди, все мы — человеки и ничто человеческое нам не чуждо.

Франция в ту пору обделалась в России, и — в Испании. Если у нас винить было некого, в Испании хотелось сыскать Измену. Жюно был недурным генералом и пустил пулю в лоб, как понял, что Государю нужен Изменник. А висеть на дыбе, доказывая, что ты — не верблюд, — не для настоящих солдат.

Жюно погиб не потому, что где-то всплыло это письмо, но потому что так хотел Император, а "нет противоядия — против Цезаря.

Вернемся же к "Ревизору". Опыт дела с Жюно показывает, что в случаях, когда нет прямых доказательств, люди верят тому, во что им хочется верить.

Сразу по подавлении Восстания в Польше возникли проблемы. Поляки, до сей поры составлявшие суть русской культуры, разбежались по всему миру, интригуя и клевеща. Немцы же… Волчица не сможет кормить медвежонка.

И что прикажете делать, коль Глинка с Огиньским в бегах, а Мицкевич с Гоголем зажали фигу в кармане?! Мы обсудили вопрос на Малом Совете и пришли к единому мнению, что нужен второй Жюно. Достаточно польскому фронту быть прорванным…

Первым мы "сломали" Белинского. Сей поляк призывал народ чуть ли не к бунту в своих мерзких пасквилях и как-то раз…

Он явился ко мне с диким криком:

— Почему вы следите за мной?

Я растерялся и отвечал:

— Клянусь, у меня слишком мало жандармов, чтоб занимать их всякими глупостями. Раз сие не жандармы, стало быть это — преступники. А раз это преступники — стало быть они знают о вас нечто этакое, за что вас стоит преследовать.

Доверьтесь мне, — признайтесь — что вы наделали? Вам легче станет — я знаю! Зато потом — на Свободу, да с Чистой Совестью! Ну?!

Поляк отшатнулся от меня прочь. Оно замотал головой, смотря на меня с явным ужасом. Тогда я позвал офицеров и сказал им:

— За сиим господином кто-то следит. Поймайте их и доложите!

Люди мои пошли с литератором и почти сразу же Белинский бросился за каким-то прохожим с криком:

— Я узнал его! Он уже неделю ходит за мной, а давеча — даже язык мне показывал!

Прохожего задержали. Выяснилось, что он — половой в каком-то трактире. Всякий день он обслуживает посетителей и просто не может выйти на улицу (я уж не говорю о том, что за кем-то следить!). Хозяин его побожился, что половой никуда, ни разу за всю неделю не выходил, а встретить его на улице можно было лишь в тот момент, когда юноша шел от трактира домой, иль назад на работу. (То, что и трактирщик, и его половой прошли со мною от Москвы до Парижа — в протоколы, конечно же — не вошло.)

Белинский с его провожатыми опять вышли на улицу. Через миг несчастный ударился в крик:

— Вон из той кареты мне только что состроили морду! Тот человек давно уже ходит за мной!

Карету остановили. Владелец ее — московский Купец Первой Гильдии Кузьма Лукич Терехов объявил, что — только что прибыл в Санкт-Петербург, приказчик же его (на коего указал Белинский) "ни на шаг не отошел от меня"!

Офицеры мои внимательно посмотрели на идиота Белинского, а потом взяли его под белы руки и препроводили в дурдом. С диагнозом "мания преследованья опасная для окружающих.

В дурдоме несчастный что-то вещал — навроде того, что к нему применяются ужасные пытки. Мы же выяснили, что никто его не пытал. Просто, пару раз, когда он впадал в аффектацию, его совали в смирительную рубашку и несли под душ — "немного остыть". Там его забывали, ибо в дурдоме — полно буйных, и несчастный лежал в каменной ванне, а на него капала холодная вода из-под крана. Кто ж виноват в том, что краны в дурдоме немножечко подтекают?! Да, я понимаю, что пару дней пролежать спеленутым в смирительную рубашку в каменной ванне под каплями холодной воды — удовольствие ниже среднего, — но в чем тут пытка?! Обычнейшая халатность…

Зато, когда он через год, вышел из сего заведения, здоровья у него явно прибавилось. Первым делом якобинец написал огромнейший опус о Гамлете, посвятив его лично мне, как самому видному театралу и почитателю Шекспира в частности.

В благодарность я вызвал Белинского к себе на Фонтанку, там побеседовал и обещал, что мы сделаем все для того, чтоб такого же приступа более не повторилось. Ну, а ежели повторится… Вся имперская медицина к его малейшим услугам!

При упоминании "медицины" поляк бросился в ноги ко мне и сказал, что готов на любое, только не надо его назад в эту ванну и не надо капель воды сутками на голову… Так что он — вылечился.

Но это была лишь щербина в Польской Стене.

А тут подоспела театральная распря. Не сочту себя театралом, но так уж пошло, что мы с матушкой пеклись о судьбе Риги и ее театра. Здесь и местнические инстинкты, и желание хоть в чем-то быть выше столицы, и… известная фига в кармане, ибо в Риге представления по-немецки. Сколько б от наших актеров не требовали говорить по-русски — все без толку. К чему бы сие?!

Так уж пошло исторически, что именно в Риге сложилась лучшая актерская школа Империи. Если актер мечтает хоть как-то подняться в этой среде, он просто обязан учиться у рижских маэстро.

Я не хотел бы спорить о том, чему кроме актерского мастерства, учат в Риге. Да, каждый из наших питомцев обязан платить Десятину на Храм. Сие справедливо, ибо один Господь дарует нам наши таланты и столь скромная лепта — Долг Благодарности. Тем более, что все мы — реальные люди. Стало быть, наши ученики получат лучшие ангажементы, площадки и выгодные сроки для представлений. Мой народ славится не только актерским талантом, но и даром к гешефту.

Чем толще актер, тем жирней его импрессарио, тем легче стричь с них Десятину. Глупо скрывать столь очевидные вещи. А то, что все ученики Рижского театрального — моя паства, поверьте мне на слово. Я не люблю лгать.

У обучения в сем театральном училище есть и иные аспекты. Либералы шипят, — что актеры из Риги — агенты Третьего Управления. Не скрою, что все актерки (да и кое-кто из актеров) живут с милостей сильных мира сего, а как мы знаем из истории библейской Эсфири — одна ночная кукушка порой важней целой Армии. И мне, как главному раввину России, а также начальнику имперской разведки и первому жандарму страны, странно перечить Писанию.

Сия часть вопроса не вызвала неприятий Его Величества. Больше его беспокоят слухи о том, что мои ученицы капают покровителям, что негоже культурной стране топтать малый народ. О том, как страдаем мы под русской пятой и о том, что верный друг — лучше пленника.

Государь тогда и заделался истовым покровителем Мельпомены. Правда, из-за того, что Шекспир, весь трагический жанр и жидовские актрисы были за мной, ему достались водевили, фарсы и девицы славянской крови.

Но кто ходит в водевиль? Кто смеется фарсам?! Кому нужны тупые хохотушки, когда я предложу "дам с пониманием"? Люди нашего круга берут содержанок не столько для постельных утех, как для того, чтоб кто-то вас выслушал, кто-то принял в себя все ваши обиды, иль радости. Ведь сильным нужна не потаскуха, но — подруга и собеседница. А такие воспитаны лишь на Шекспире, да на трагедиях…

А та среда, что приняла пустых пересмешниц, не жаловала театр, предпочитая картишки, да водочку. Сборы упали, "чистая" публика ходила лишь на мои спектакли и руководство Мариинки стало просить Государя о разделении репертуаров. Государевы дамы вытеснились из Мариинского в Александринку (нашумевший пример — борьба Семеновой с Колосовой) и перешли в комический жанр.

("Моцарт и Сальери", с коих я начал рассказ, провалились еще потому, что все решили, что Государь не мытьем, так катаньем заводит старую распрю. Зато я так и не поставил "Горе от ума", — не решился дразнить гусей на Их сцене.)

Тут-то и появился гоголевский "Ревизор". Государю к той поре объяснили насчет "Ивана Иваныча с Иваном Никифорычем", он узрел в "Ревизоре" шутку насчет того, как "хорошие, добрые люди боятся наших жандармов" и загорелся ставить комедию в Александринке.

На "Ревизоре" Государь радовался, как дитя. И даже сказал некую фразу. А блюдолизы не смели иметь ума больше, чем у хозяина, и подвизгивали от умиления.

Лишь потом, когда разъяренная Государыня прорвалась к умиравшему со смеху Государю и внятно объяснила — к кому обращена знаменитая реплика Городничего, тут все веселье и кончилось. (Я немедля забрал Сосницкого в Мариинскую труппу.)

У Несселя на сей счет теория, — мол, я хитростью "внедрил жида Сосницкого" в труппу Александринки и "нарочно выставил Его Величество круглым дураком и посмешищем". Доказательством сочли то, что в моей Москве, где сию комедию играли в Малом, Щепкин (коий вместе с Семеновой и Сосницким прошел Рижскую школу) не осмелился на что-то подобное. Ибо "любой актер не мог ее произнесть без высших гарантий.

Как бы там ни было, сей конфуз Его Величества отлился крупными слезками либералам всех мастей и расцветок. Во-первых, Государь дозволил усилить цензуру и закрыть много скандальных листков, а во-вторых, наша партия с гордостью заявила, что мы не боимся критики, ибо — даже "Ревизор" увидал свет!

Либералы, припомнив иезуитское прошлое Николая Васильевича, мигом связали сие с моим Генеральским чином нашего Ордена и объявили тому бойкот, как скрытому агенту Третьего Управления.

А где один провокатор, там и другие. Либералы переругались, стали доносить из опасений, что дружки накропают донос раньше, и понеслось! Мицкевич "нижайше просил Царской милости", а Глинка вставил скандальную "Оду Константину" в "нарочную оперу" с названием "Жизнь за Царя", в коей всячески ругались поляки. Все это раздувалось "кумом Фаддеем" и прочими "носителями", а бедный Гоголь оказался под перекрестным огнем всех и каждого.

Чтоб хоть как-то утешить несчастного, я дозволил ему писать, что угодно, обещав, что теперь он "неподцензурен". Но как раз тут племянник Яновского почему-то кончил писать. Говорили, что он шибко "ушел в религию" и редких друзей спрашивал об одном:

"Коль силы Зла обратили меня своим жупелом, — значит ли, что я продал душу? Но — когда? И как?!

Гоголь на себя наговаривал. По данным моей жандармерии во всех польских кругах того времени обсуждался один и тот же вопрос.

Поляки искренне считали Россию "культурною вотчиной", верили что их Право и Долг — "просветить тупых москалей" и были в ужасе от начавшихся тут процессов. За каких-нибудь десять лет русская культура стала на ноги и пошла семимильными шагами! И далеко не в сторону Польши.

Я уже говорил, что первым сознательным шагом русского народа в культурном вопросе стало приятие гармошки. До того грезилось, что мелодика русского языка тяготеет к струнному типу (как у всех прочих славян), столь победное шествие гармони показало, что для Руси характерен голосовой вокализ — наследие тюркской Орды.

Лишь только на русской части Империи заиграла гармонь, а польская осталась при своей скрипке, стал возможен иной разговор "о вольностях Польши". Они такого не ждали, принялись в амбицию и мы, подавив их Восстание, "втоптали Польшу в каменный век.

И уже в ходе Подавления войска стали задавать один и тот же вопрос, почему мы давим поляков под польские полонезы? Чуткое ухо русского мужика, вкусив народной гармоники, ощутило резкую инородность официальных маршей и песен.

Хотим мы того, или нет — "Гром Победы раздавайся", иль "Славься, славься Русский (в первом варианте — Польский) Царь!" — по сути своей полонезы. С мелкой и быстрой ритмикой, фиксированным ударением и оркестровой сутью — всеми приметами польского языка.

Но России нужен иной гимн — аморфной структуры (с плавающим ударением), растянутым ритмом (неустойчивость ударения влечет за собой падение ритма — в тягучей песне легче менять ударные слоги) и вокально-хоровой основой. Иными словами, — не польская симфония, но степняцкий напев.

Что делать? Гимн не закажешь в Европе, ибо там не знают русской мелодики, а своих еще нет! То, что случилось — Перст Божий.

Был у меня в гостях реббе из бухарской диаспоры. Я, как главный раввин Империи, часто встречаюсь с братьями из соседних держав. И вот на дружеских посиделках он запел странную, но в то же время — необычайно русскую песню с чужими словами. Я так и сел, а потом спрашиваю, — откуда сие?!

Реббе весьма изумился:

— Это — "Величальная Хану Узбеку". По преданию ее сложили певцы самого Калиты в благодарность дяде за "Ярлык на Княжение Московское". У нас по сей день многие думают, что сие — гимн Москвы!

И мы думали помочь державе, не чуя половины ее корней! Мы пытались уйти от польского корня, не зная корня татарского!

Для меня откровением стало, что Иван Калита — праправнук самого Чингисхана. (Мать его — дочь хана Берке, младшего брата и Наследника хана Батыя, — отсюда такая любовь и приязнь меж крохой Москвой и Великим Сараем.)

А мог ли праправнук Чингисхана взойти на престол под славянские гусли? Не верней ли вернуться к корням, — откуда все началось? Ведь Слово — Магия, а какая Магия заложена в Ордынских гимнах! И коль мы мечтаем о Великой Империи, зачем брать песни бессильной Польши? Не лучше ль припомнить гимны Великой Орды?

И я послал в Бухару за всеми сохраненными отрывками песен той поры и времен. Потом мои адъютанты написали слова на сию музыку и вскоре на очередном Малом Совете встали и спели ее.

Я не знал о том, что готовится, — ордынскую песнь так и не смогли переложить на европейские инструменты, а пятиметровые карнаи во дворец не внести! Но когда я впервые услышал:

"Боже, Царя храни! Славный, Державный, Царь Православный, Царствуй на Славу, На Славу нам!..",

— сердце мое не вытерпело. Я плакал, как ребенок, не стыдясь моих слез. Что-то сказало мне, что это та самая Песня, с коей пойдут в огонь и в воду, на смерть и бессмертие, ибо тут Душа Богу мольбу шлет…

Теперь капля дегтя. В очередной приезд в Москву я встретил Герцена. С улицы духовые оркестры и народные хоры распевали "Боже, Царя храни!" и все вокруг сильно радовались, будто вспомнили что-то весьма родное и близкое.

И только Герцен чему-то хмурился и сидел хуже тучи. Я спросил его, неужто ему не по сердцу общее ликование? На что тот сказал:

— Я верю, что на свете нет места случайностям. И я верю, что музыка могущественнейшая из Магий.

Я верю, что именно польским гимнам мы обязаны вечной борьбой партий, частыми мятежами, пустой казной, да воровской экономикой. Тут переход на ордынские образцы можно только приветствовать.

Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор… А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и — Орда.

А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь — дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши… Иль еще какого ханыги…

Ведь музыка — не просто колебанье эфира. Это — Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить — легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?

То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, — приняв ордынский гимн, мы сами стали — немножко Ордой?!

Для меня, генерала до мозга костей — нет выбора, — жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины…

Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне — страшно.

Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто — за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга…?

Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.

Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.

Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.

В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.

На разборе Беннигсен обещал — куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался — прямо к засаде.

Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:

— Ну вот, дожили… Как тати — стреляем чужих королей из-за угла… Куда мы катимся, Саша?

Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:

— Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль — выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы — поляков…

Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень — Крови. А в Писании сказано, — "Кровь — есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей…

Николай Николаевич тяжко махнул рукой:

— Тут ты прав… Но вот мы с тобой — культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, — хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?

Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:

— О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества — оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!

Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:

— Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества.

Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:

— Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, — наша с тобою — Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками.

На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.

Я видел маршала Понятовского, — сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!

И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу — себя!

Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!

А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела — белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.

Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:

— Уходим! Мы не вурдалаки", — егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.

Многие стыдят меня за ту слабость, — все видели, что стрелял я не в князя, но — его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб…

В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо — люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка — поляки, и Каховский на Сенатской площади.

В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы — не пощадил.

О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно…

Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским — под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.

И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, — якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.

Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.

И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.

Сидели мы в моем доме и как стало смеркаться, решили сие отметить в армейской столовой. И вот когда мы заходили в столовую, нас с Nicola отвлекли. Прибыл Васильчиков, который принес свои извинения и мы с кузеном, хоть и подымались по лестнице первыми — отошли в сторону и пропустили идущего за нами фон Фока.

Не знаю, как сие объяснить — весь день безумный барон вел себя как-то — не так. Он все время думал о чем-то, что-то писал, а как раз в ту минуту — обернулся вдруг, схватил меня за руку и спросил:

— Ты веришь в Мистику? Ты Веришь в… Впрочем…

— Что с вами, дядюшка?

Фон Фок провел рукой по лицу так, будто к нему прилипла какая-то паутина. Затем он вдруг вздрогнул, поглядел мне в глаза и сказал:

— У тебя странный взгляд. Я знаю, — ты тоже знаешь, что сейчас произойдет. Тебе нужен Мученик. А я скажу так…

Сие — Дело Мистическое, но ни разу — ни один Государь не стал им, пока кто-нибудь не принял добровольную Смерть за него! Поэтому, — я хочу чтоб ты знал: Я знаю, — что через мгновение произойдет.

Сие указано в моем гороскопе. И еще я знаю, что мой племянник и брат твой — станет Царем. Но не Правителем…

Я… Я прошу тебя… Я готов Умереть ради Блага нашего Дома. Но Ты дашь мне Слово, что будешь Править Мудро и Счастливо — ради всех нас. Из тебя выйдет хороший Властитель, но — дурной Царь. Ты чересчур практичен для этого.

Ты… Обещаешь?

Я растерялся. Я не знал, что и — думать. Для меня слова сии выглядели точно — Бред и в ту пору я еще не настолько хорошо знал Астрологию. Но тем не менее я произнес:

— Не понимаю, что вы хотели сказать… Но, тем не менее — обещаю. Обещаю все, что — угодно. Может быть — вам пора отдохнуть?

Но барон усмехнулся, благословил меня, посмотрел на Наследника беседующего с князем Васильчиковым, печально усмехнулся неизвестно чему и пошел — к роковой двери.

Когда он отворил дверь, за коей были накрыты столы, в него грянули выстрелы. Фон Фок был нам дядей и потому имел фигуру просто огромную. Убийцы не видали его лица, но только темный силуэт на фоне дверного проема и не сомневались, что впереди — Бенкендорфы. (С той поры Государь не входит в дверь первым.)

Несчастный был прострелен восемью пулями и умер, не успев упасть наземь. Я немедля спихнул кузена на пол и Петер накрыл его своим телом, а мы с Андрисом и прочими нашими вышибли все стекла в поганой кормушке и расстреляли сие осиное гнездо в пух и прах. Ни один из поляков не пережил такого расстрела из всех щелей. Официально. На самом же деле все четверо были ранены и умерли позже. В нашем тренировочном зале. Кузен осознал, что пули, сразившие фон Фока, предназначались нам с ним и был… в ярости.

Я уже доложил, что фон Фок был среди нас — личностью не последней и выделялся своими взглядами. Они были самыми радикальными и восходили к феодальному праву псов-рыцарей.

Теперь он стал мучеником, убиенным польскими либералами. Мы требовали смерти сей сволочи и сам Государь убоялся разгула страстей. Он вызвал к себе Константина и, стращая ужасами "Белого Террора", принудил того отречься в пользу нашего Nicola. Но он не был бы Александром, ежели б нам в том признался.

Похороны фон Фока вылились в смотр сил нашей партии. Подходы к Немецкой Церкви были с утра забиты ликующими монархистами, кои связывали теперь надежды свои с Николаем. Когда мы вышли из кирхи, я не видел окрестных домов за морем черно-желто-белых полотнищ. Nicola был смертельно бледен, печален, натянут в струну и голос его дрожал над телом фон Фока.

Дамы рыдали в голос, офицеры сжимали эфесы шпаг, священство просило пощады для детей масонов и якобинцев, — общество ликовало от лицезрения своей новой мощи, единства и силы.

Когда же мы с кузеном и прочие Бенкендорфы подняли гроб и он поплыл на наших плечах над морем людских голов, с толпой приключилась истерика. Дамочки падали нам под ноги с визгом:

— Вот наши Государи! Вот наше правительство! Империей должны править красивые, высокие, сильные и Честные! Смерть жидам, масонам, коротышкам и кочевряжкам! Ура — Монархии!

Сложно сказать, что думал в тот миг ваш покорный слуга, будучи жидом и масоном. (Слава Богу, что хоть не коротышка, да кочевряжка!) Но сие… Это и есть та стихия, что выдвинула наверх Nicola и всю нашу монархию. В зеркало неча пенять, коль рожа…

Так вышло, что до Nicola из русских монархов ростом гордились лишь Петр, да моя бабушка. Прочие ж, особенно из последних, были мал мала меньше, в постели слабше, а на лик — гаже.

Я вижу в этом случайность, но Герцен верит, что Величие настолько пропитывает человека, что он даже маленьким кажется великаном. (Весь мир поражался Величию Бонапарта и лишь потом зашушукались, что он, в сущности коротышка. Ослы любят лягнуть мертвого Льва.)

Николай же был счастлив. Он не мог сдержать слез и только с чувством пожимал руки, стоя у могилы фон Фока. Потом он говорил, что лишь на сиих похоронах он впервые почуял близость Короны и Власти. А кузина, указывая на свой живот и младенцев в имперских пеленках, плакала и повторяла:

— Господа, не нам! Не нам! Вот ваши будущие правители! Русские, для России и русских!

К ноябрю моя команда была уже в Бремене, а к Рождеству — в Амстердаме. Противник отступал по всему фронту и бои шли местного значения. Матушка была счастлива, что именно нам с Константином (Костька стал начальником штаба у барона фон Винценгероде) довелось освобождать наше родовое гнездо Голландию.

Константин на сей счет намарал книжку. Мы прошли больше и дольше всех на Войне и ежели считать по головам, да площади, — мы — лучшая из всех армий. Но в сих расчетах много лукавства. Расписывая сии подвиги, Костька не упомянул главного, — все наши победы случились в принадлежащих нашей семье Ганновере, да Голландии.

Сие наступление сродни подвигам Шварценберга летом 1812 года. Он тоже, как снежный ком, прокатился по униатским Подольской и Житомирской губерниям, но застрял, стоило ему подойти к Киеву, коий удерживали верные нам православные украинцы.

Так и мы, — пронеслись как вихрь по лютеранским землям, но застряли у Шельды, отделяющей фламандских протестантов от валлонских католиков. За Шельдой остались Брюссель, Лилль и Льеж — все кузни Антихриста и можно считать, что он, по-крайней мере, не проиграл ту кампанию.

Когда ж сошел снег и подсохли дороги, ваш покорный слуга стал в армейской среде почитаемым полководцем. Дело в том, что враг обратил Шельду в неприступный крепостной вал, укрепив Антверпен не хуже Познани с Лейпцигом. Численный перевес был теперь на его стороне, а бельгийские заводы день и ночь выдавали на-гора стопы фузей и мушкетов. Главные же силы никак не могли переправиться через Рейн.

Антверпен оказался единственным местом, где мы были на той стороне Рейна и противник сам перешел в контровую, силясь выдавить нас с антверпенского плацдарма. Тогда я реквизировал все доступные мне лодки, баркасы и другие плавсредства, посадил на весла и рули эстонцев, да финнов, а латыши с русскими исполнили роль десанта.

Задумка была в том, чтобы ударом с моря взять Кале, ибо в сем городе немало потомков английских семей. Но нашу флотилию заметил противник и высадились мы у Дюнкерка. Там довольно пологое дно и много пришлось идти по воде. Раны мои совсем разболелись…

По словам очевидцев, это было жуткое зрелище, когда из утреннего тумана показался лес рук, сжимающих штуцера, а потом из ледяной воды на берег полезли злые, как черти, мои егеря.

Наш удар был столь быстр и внезапен, что противник ударился в панику и я был в Кале вечером того дня. Но это — не главное.

Стоило мне получить известие от Винценгероде, что враг отходит, страшась окружения, а в Антверпене выброшен белый флаг, я тут же оставил Кале и поплыл дальше. На третий день сей операции, мы вошли в устье Соммы и заняли совершенно не защищенные Сен-Валери и Аббевилль. Шок, испытанный якобинцами, можно сравнить лишь с громом с ясного неба: Враг был на земле La Douce France!

Отступление из Бельгии стало паническим, мой же отряд соединился с Винценгероде в Аррасе. Я не хвастаю полководческим даром, даже сей десант скорее диверсия, нежели наступление, но с того дня я стал одним из почитаемых вояк Империи, а Гвардейский Экипаж с того дня тренируется не столько для боя, сколько именно для десантно-штурмовых операций.

Фронт рухнул практически в одночасье. Бонапарт, страшась окружения, отошел от Рейна и дал последний бой на французской земле. О том, что творилось во Франции, можно понять по тому, что за одну весну 1814 года Россия потеряла столько же народу, сколько за весь 1813 год. (Впрочем, это — неудивительно. В 1813 году гибла "ветеранская" Северная, а в 1814 относительно "необстрелянная" Главная армия.) Отчаяние удесятерило силы французов, а родная земля буквально каждой кочкой, каждой травинкой помогала несчастным. Но участь галлов была решена.

Я принял капитуляцию от Мармона генералом "от Пруссии". Я был в Гавре, когда пошли слухи о капитуляции, и меня вызвали, чтоб проследить, — в суете среди сдавшихся могли затесаться преступники. Когда я выявил и арестовал всех врагов Бога и человечности, как-то само собой получилось, что я возглавил Особую Комиссию по массовым преступлениям якобинцев (бессудные казни высшего сословия, казни ради расхищения имуществ казненных, нарочное насилие над женщинами и детьми и прочая, прочая, прочая).

Говорят, мой доклад на Венском Конгрессе вызвал фурор, но — не мне судить. Могу сказать лишь, что слишком многие гады в горячке боев получили прощение, просто сложив оружие.

Я не смог привлечь их к суду за все злодеяния и потому решился просто рассказать обо всем миру. Многие считали меня романтиком, но как показали события — все преступники, объявленные мною в Вене, приняли участие в "ста днях". Общество не могло покарать их, ибо невольно простило, но смогло ими брезговать. А в столь тесном кругу, как наш, есть вещи — страшнее чем Смерть.

Другие же назвали меня скрытым бонапартистом, ибо я, по их мнению, обелял якобинскую армию, но поймите и меня — правильно.

Когда армия с боя врывается в город, там творится черт знает что. Когда командир дивизии обнаруживает у себя под боком деревню, кишащую партизанами, он смеет принять любое решение. Ибо в сии минуты Судья — Господь, а обвинители — трупы товарищей. И не надо потом говорить, что та армия якобинская, а наша — монархическая. Резня шла такая, что все были хороши…

Я не нашел состава преступления ни в действиях маршала Даву, хоть тот и командовал карателями в России в 1812 году, ни в действиях маршала Жюно, каравшего испанскую герилью. На их месте я действовал бы точно таким же способом (что и случилось в Польше в 1813 году). Но… были иные случаи.

Я издал приказ маршала Нея, в коем он объявил жидов "врагами Христа" и обещал премию за "каждую жидовскую голову". Я доказал, что маршал Мюрат нарочно сажал пленников на кол, чтоб испытать возбуждение и совокупиться с собственными адъютантами.

Да, — те же приказы издавал Павел, тем же баловался и Константин. И я не постеснялся провести параллелей.

В итоге многие на меня обиделись, ибо по их мнению "я выносил сор из избы", но… Я произнес в том печальном докладе: "Коль мы — соль Земли, хотим ли мы знать о нашей же грязи? Настолько ль мы скисли, чтоб не видеть бельма в своем же глазу? Иль в каждом из нас крохотный якобинец? Ибо то, что дозволено черни — грех для высших сословий!? Готовы ли мы судить лишь за Страх?! За тот самый Страх, что наводили на нас наши противники? Если так, зачем тогда суд? Убьем их и завтра наши же якобинцы убьют нас, ибо мы вызываем подобный же Страх у наших же подданных!

Судите Даву, прощая меня и завтра русские якобинцы будут вешать нас тысячами. Казните Мюрата, милуя Константина и завтра вас вздернут на кол! Убейте Нея и гунн станет резать поляков за то, что они — поляки, немцев за то, что они — немцы, русских за то, что они — русские.

Судите, но знайте, что сегодня мы судим не битых врагов, но — самое себя и сию Войну, как повод к потере всего человеческого!

То, что после доклада Мюрат стал скрываться, устроил заговор, был взят и расстрелян, — не ко мне. Сие к его Совести!

Коль Ней стал главным карателем Бонапарта, в "сто дней" резал без устали, и был расстрелян именно за это, и сие не ко мне… Каждый из нас услыхал в сем докладе — свое и сам свершил Суд над собой.

Победили же мы потому, что после доклада все поклялись перед Господом, что отныне не прольют "братней крови" и никогда, ни при каких условиях не начнут Войны первыми.

Так клялся и Бонапарт. Но обманул. И Гнев Господен обрушился на предателя. (То, что в день Ватерлоо прошел сильный дождь и грязь не пустила "гроньяров" на Мон-Сен-Жан — неспроста. Как и странная болезнь Бонапарта. На все — Божья Воля. Поверьте старому реббе.)

"Сто дней" застали меня в Париже и мой отряд отступил вместе с Блюхером. Как чисто егерская часть, мы были с пруссаками при Линьи и удирали по дороге на Вавр от наседающих якобинцев. Надо сказать, что с Блюхером у меня не сложилось, — тот имел на меня зуб за то, что "я увел у него" Винценгероде. В итоге тот так и застрял на Северном фронте, а потом не вернулся, когда тут стало жарко.

В оправданье скажу, что мы стали лучшим десантом союзников и нас не пустили от берега. Мы так и прошли на Гавр и там и встретили победную весть.

Там, где мы стояли, был курорт в сравнении с адом Парижа, но еще б один штурм означил, что латыши с эстонцами кончились. И если у Блюхера была его правда, у нас — своя.

Поэтому, когда пруссак пошел к Веллингтону, он с радостью простился со мной:

— Ты мастер на фокусы, — сделай-ка, чтоб якобинцы не знали, куда я ушел. А удержишь Груши у себя, — за мною голштинское.

Я тут же принялся за решение сей задачи. Я согнал католиков на строительство циклопического палаточного городка. На центральной площади сего лагеря был вывешен русский штандарт и родовой стяг Витгенштейнов, с окрестных же сел я согнал баб "для русских господ офицеров". Им мы объясняли, что "Витгенштейн вышел из Померании.

Тут есть одна языковая тонкость. Любой немец с закрытыми глазами укажет вам Померанию. А если добавить, что сие — "прусская Померания" (а не шведская), речь о "зоне Кольберга", или по-польски — Колобжега. Именно в Кольберге и квартировал Витгенштейн. До Ватерлоо тысяча верст пути, иль месячный переход. Не поняли шутки?

А ларчик — прост. Для французов "Померания" — не историческая область, но — скорее "поморье". (Обыденный, но — неточный перевод с языка на язык!) Для немца "Померания" — имя собственное (с большой буквы), для французов нарицательное (с маленькой). Но у немцев-то все существительные пишутся с большой и посему подмены не ощущается! А что для француза "прусская померания"? Это — Ганновер! Это сразу на восток от Голландии! Сто верст. Три дня марша. Кавалерия будет раньше.

После Ватерлоо мне достались бесценные образцы переписки меж Бонапартом и несчастным Груши. Маршал известил Императора, что "Витгенштейн вышел из померании.

Император ответил, что знает, что "Витгенштейн в Померании". Что же касается его намерений, "я верю, что вы успеете разбить Блюхера к тому времени (выделено Антихристом), иль я подыщу себе иного помощника.

Думаю, что Император счел своего маршала дураком, а тот облился холодным потом, решив, что его "бросили на съедение волкам.

Когда Груши прибыл к Вавру, обнаружил за рекой траншеи, уходящие за горизонт, увидал моих егерей с витгенштейновскими штандартами и услыхал страсти про реквизицию местных баб, он так растерялся, что стал строить редуты, готовясь к круговой обороне.

Будучи хорошим слугой, он не решался сказать господину столь страшную весть и признался лишь после того, как Наполеон обещался удавить его на вожжах, если тот не явится к Ватерлоо.

Не знаю, рехнулся ли Бонапарт, услыхав, как Груши ждет атаки от Витгенштейна, но это его здорово подкосило. Говорят, он стал хихикать, как ненормальный. А обо мне с той поры ходят легенды.

Одна из них касалась моего участия в турецком походе 1829 года. События декабря 1825 года показали врагам раскол в русском обществе и Турция с Персией немедля напали на нас. Против турок был выставлен Витгенштейн, а против персов — Ермолов. Если к Ермолову нет претензий и после войны он стал московским генерал-губернатором (сие — доходнейший губернаторский пост Империи), Витгенштейн придержал латышей.

А царствование Nicola было еще непрочным, — над Варшавой сгущались тучи. Тогда Государь вызвал меня и сказал:

— Пусть Дибич берет Дунайскую армию, а ты — при нем с особыми полномочиями. Пусть ты не лучший Волк, но ты — Лис Империи. Бери с собой кого хочешь, но привези мне Олегов щит и врата Цареграда!

Приказ Его Величества не обсуждается. Я поднял Рижский конно-егерский и во главе нашего "родового" полка выступил.

Положение на Дунае было ужасным. Робость Витгенштейна, да аресты, вызванные декабрьскими событиями, уронили дух армии ниже некуда. В Кирасирской в день моего приезда никто на ногах не стоял — пьяны в усмерть!

Кирасиры — особая каста даже внутри кавалерии. Если драгуны крестьяне нашего круга, уланы — крепостные помещиков, гусары — приказчики из трактиров, да лавок, кирасиры — с заводов и фабрик.

Кирасир знает, что дни его сочтены. Его удел — таранить каре. Нет силы, способной удержать на штыке кирасирский центнер, да еще тонну его мерина! Тактика тут проста, — колонна идет на разбег и все, что окажется перед ней, будет растоптано в пыль. Вместе с первыми рядами самих кирасир…

Посему есть обычай, — комвзводов перед делом тянут бумажки: кому где идти. Те, кому выпала голова трех третей — пишут духовную и пьют, сколько смогут. После первой атаки, все кто выжил в первой трети, идут в хвост колонны и так три раза. А четырежды на дню кирасиры не ходят. Традиция. Немудрено, что все они — алкоголики.

Прибыв к кирасирам, я сказал:

— Себя травить — Бога гневить. Я Слово знаю и заговорен от стали и пули. Посему — в бою иду со всех сторон третьим!" (В строю пять рядов, "третий в третьем" по всему — верный покойник.)

Люди сперва не поверили, но когда на учениях я и вправду пошел меж рядовыми третьим в третьем ряду, они растерялись, а потом… Потом они вспомнили все мои подвиги и ободрились чрезвычайно. По Дивизии пошел слух, что я вправду — сын Велса и стало быть, — родной брат Костлявой. А в сих кругах она… Верная спутница и собутыльница.

Многие побежали ковать перстни с черепом, иные принялись за латышский (чтоб лично общаться с "моим папочкой"), третьи… бросили пить, ибо я им приказал.

Об этом немедля узнали и турки, кои сперва посмеялись, а потом призадумались. Про меня уже шла молва и магометанцы все чаще шептались, что дыма без огня…

Турки в массе своей — суеверный народ. Они привыкли резаться с христианами и не боятся ни креста, ни икон, ни проповеди. Но встреча с темным таинственным из далеких болот… Мертвой Головы они убоялись больше, чем Христа и апостолов!

Когда на Троицу (день высших сил Бога Любви и Смерти) сыграли атаку, я поднял Родовые Штандарты и из вражьих каре понеслись крики ужаса, — над моей дивизией поднялись "Бледная Лошадь" (а у них Белый — цвет Смерти) с "Вороным Жеребцом" (для них сие знак Яхьи — Убийцы Пророков)! Русские, не знавшие магометанских поверий, так ничего и не поняли, а вражьи солдаты уже видели пред собой адское воинство с Иблисом во главе.

Страшная жара и сенная болезнь опять вынудили меня надеть маску, пропитанную чередой. Издали выглядело — будто меж моими штандартами белеет живая Мертвая Голова. На черном коне. (Я выше прочих ровно на голову.)

Я же, чтоб усилить эффект, не повел Дивизию вниз для разгона, но напротив — вывел ее на холмы и там сказал: "Сабли наголо!"

Люди мои изумились — кирасирский палаш в три раза тягче гусарской сабли! Такую дуру лишний раз не поносишь в руке и до самой атаки ее не берут от седла! Но, привыкнув следовать моей воле, парни взялись за клинки и обомлели, когда я встал в стременах и с высоты моего роста заорал на турецком:

— Аллах акбар! Ты дал мне сих грешных! Ур-ра!

Мои люди опять удивились и закричали "Ура", не зная, что по местным поверьям, убитому саблей закрыты райские кущи, а крик "Ура!" со времен Баязида Бесстрашного — клич самого Иблиса и его чертова воинства. А вы не знали почему именно против России турки часто устраивают свой газават?!

Слыхали историю иконы Казанской Божьей Матери? А теперь представьте себе, что в Турции помнят о Тамерлане и верят, что тот послал эту икону, как собственный лик, чтоб русские почитали его, как святого. (В Исламе запрещены собственные изображения и для турок сие — символ того, что Железный Хромец на самом-то деле был Иблисом в человечьей личине.) Ведь в те годы Казань была нехристианской и, приняв лик Тамерлана, Москва признала себя его данницей. (Герцен указывал, что с точки зренья мистической доказано, что икона Казанской Божьей Матери помогает в ратных делах, — неужто сие и впрямь связано с тем, что на Востоке Тимура по сей день зовут "Бог Войны" и верят, что его личная вещь делает воина неуязвимым?!)

Не успела моя колонна скатиться с холма, как бедные турки завопили что есть мочи "Яман! Яман!", побросали мушкеты и кинулись наутек! Только их черепа лопались под копытами, как гнилые арбузы… (Тут уж ничего нельзя сделать — кирасиры встают лишь через десять верст после команды "Шагом!")

Да никто и не думал стоять, — когда идешь в кирасирской колонне, земля гудит, плавится и гнется под такой тяжестью! Воздух становится плотным, тягучим, точно вода, и время замедляет свой ход… Кажется, что прошла Вечность, а вражье каре просто куда-то девалось, а ты еще чего-то ждешь, чего-то боишься, а вокруг тишина и ослепительный Свет… А потом откуда-то проявляются звуки и ты понимаешь, что колонна замедляет свой ход и кто-то смеется, как ненормальный, а у тебя сапоги по колено в чьих-то мозгах и кто-то плачет, как маленький и сильно хочется выпить…

Все кирасиры, что когда-либо шли в первых рядах и выжили, скажут, что тот самый Свет — Свет Рая, иль Преисподней, кому уж — что в нем увидится. Но каждая наша атака — путь чрез Чистилище.

Когда все опомнились, выяснилось, что мы потеряли шестерых новичков, ребятки не удержались в седле и упали под копыта задних. Мы ж "дунули с поля" четыре полка противника! По обычаю мне должно было уйти назад, но я настоял на том, чтоб остаться, а справа от меня Петер держал Черного Жеребца Бенкендорфов, а слева Андрис — Бледную Кобылу фон Шеллингов. Потом была вторая атака. И третья.

На другой день фронт под Шумлой рухнул и армия двинулась на Сливно. Я потерял четырнадцать человек.

Сей изумительный разгром, коим я обязан не столько моим талантам, сколько турецким же суевериям, мигом облетел обе армии, и если наши войска ободрились, турецкие пали духом.

Больше я не ходил в кирасирской колонне. Иные победы стали заслугой "ливонского вепря". Первыми шли батальоны Рижского конно-егерского, выкашивавшие огнем базовое каре. Пока они били огнем, разгонялся ударный пест кирасир, пробивавший несчастных магометанцев. Егеря тут же расходились от ударной оси, обрушивая свой огонь на каре правой и левой руки. Тем временем разгонялись правые и левые кирасиры. Эффект был такой, будто турецкий строй, как гигантская льдина, трескался посредине, а в разные стороны шли торосы снежного крошева!

В проран устремлялись прочие части Дунайской армии и война была сделана. Командуя авангардом, я к концу августа вышел к Чорлу, проделав путь в шестьсот верст по горным дорогам и тропам. Мои потери составили восемьсот человек при том, что мы уничтожили семь дивизий, взяли четыреста пушек и дошли до Стамбула. В два месяца. Силами Первой Кирасирской и Рижского конно-егерского.

Меня часто пытали, — почему я так рисковал? Соправитель Империи не должен нестись в лаве на вражьи штыки! Наша династия еще не дала Корня, а кузен по сей день — плясун для казармы. Моя смерть в сей атаке означила б перемену царствований!

Лишь через десять лет, когда у нас сложилась династия, на юбилее Прекрасной Элен я объяснился.

Меня тогда облепило много народу и всем хотелось узнать, — нет ли у меня тайны, иль волшебства? Сперва я болтал глупости, а потом…

У меня уже был инфаркт и Государь целыми днями сидел у моего ложа. Он просил, чтоб я выкарабкался. Ради нас — Бенкендорфов.

Коль рота в сто сабель встретила тысячу сабель противника и после рубки кончила всех, потеряв девяноста пять человек, — ее командир — герой, или нет?

А если та же самая сотня умелым маневром рассекла вражью тысячу на двадцать частей и потом порубила врага в двадцати стыках двое на одного, потеряв пятерых, — сей командир — герой?!

Русские думают — так, немцы — иначе. Мы побеждаем выучкой, огневой мощью, да каждым солдатом, русские берут массой и презрением к боли и смерти.

Не надо думать иных дураками, — героизм немцев хорош в быстрой кампании, глухой обороне, да глубоких прорывах, — когда каждый солдат на счету. Русский же героизм нужен в кампании затяжной, с медленным отступлением и широким фронтом, — когда важны не солдаты, но провиант, и оружие с боеприпасом.

Германия привыкла и умеет воевать так, Россия — иначе. Каждый силен на своем и не нам друг друга учить. Меня бесят генералы типа Клейнмихеля, уверяющие — "Иван не хочет и не может учиться.

Коль русские станут жить нашим примером, — добра не жди. Русь слаба в экономике, — здесь лучше бросить желторотых в атаку, а потом сытно кормить стариков, чем всех морить с голоду.

Посмотрел бы я на того же Клейнмихеля при разрухе в Германии где-нибудь на Тридцатилетней, Северной, иль Семилетней войне. Что Фридрих, что Валленштейн, что Блюхер в отсутствие провианта тоже скатывались на фронтальный удар с чудовищными потерями. Зато уж ветеранов этаких мясорубок берегли, как зеницу ока!

Пока сыт да богат — хорошо учить бедного да голодного, стыдя его "дураком". А как прижмет, — сам придешь к "дурацким" приказам да "людоедским" решениям…

В том и таится беда нашего царствованья. Латвийцы воспитались в германской среде, на прусских примерах и служат, как хорошие, честные немцы. Но в русской армии сия выучка не нужна. Русский солдат воспитан иными Понятиями.

К турецкой войне Уважение было лишь к двум командирам: Ермолову и Бенкендорфу. Прочих стыдили трусами, умниками, да службистами германского толка. И лишь про нас шла молва, что мы были в рубке и штыковой и нигде не подгадили нашей Чести. А еще — мы не позволим плюнуть на наш сапог. Прочих же…

Чернышова кличут моим денщиком, Дибича — лохом (от "лахой" — валах, иль бродячий цыган) за суетливость, Паскевича же карателем (за подвиги в чеченских горах). Как зовут Витгенштейна, я не скажу, сие есть напраслина. Он попал на Дунай без латышских стрелков, кои в те дни дрались на Кавказе. А пока он ждал, турки вконец обнаглели и солдат решил, — кишка тонка у немецких хозяев!

Если мы хотели остаться у Власти, кто-то из нас должен был броситься в штыковую, доказав семейную Честь. Но Nicola никогда не служил, и в жизни не убил никого собственными руками. Михаил слаб, Костька — предатель, — кроме меня было некому…

Тактика "вепря" была давно разработана в латвийских частях, но первый бой я обязан был выиграть по старинке — лобовой атакой против отборных каре, чтоб после боя русский солдат видел мозги с кровью на моих сапогах и знал, что ПРИБЫЛ ХОЗЯИН.

Русь — по сей день первобытная община, в коей Вождю приписаны не только властные, но и божеские, и судебные, и просветительские, и даже детородные функции. Правда, будущий САМ обязан доказать свою Власть чисто первобытными средствами…

Что же касается Смерти… Есть разные травки, настои и прочее, что за известные деньги добавлялось в еду и питье вражьих солдат. Открыто, ибо сие прибывало из самого Истанбула, как "средство для поддержания сил". Силы от сих напитков и впрямь возрастали, но ночью несчастным снились дурные сны о смерти, чертях, Иблисе и прочих мерзостях. Штука была в том, что мы не давали им яду и впрямь укрепляли их телесные силы. А растущую истерию своих людей турки приписывали историям обо мне и Боге Любви и Смерти.

Да, я мог пасть в тот день от турецкой пули, но сия пуля пришла б из мушкета психически ненормального человека, выстрелившего в состоянии крайнего ужаса.

Я поведал сию историю публике, собравшейся на юбилее Элен и люди долго молчали, переваривая эти открытия. Потом прусский посол вдруг спросил:

— Граф, что будет по Вашей смерти? Россия устроит очередную "маленькую войну", чтоб создать "Честь" очередному правителю?

Я тихо спросил в ответ:

— Знаете ль вы Лифляндию? Это голодный край болот, дюн и камней. Очень голодный. Очень болот. И очень — камней. Мы бежали в сию суровую землю от немецких баронов, да польских ксендзов. Лифляндская знать никогда не была ни богатой, ни — родовитой. Но она никогда не бывала и подлой, — навроде курляндской.

Я ходил за сохой и моя борозда не хуже мужицкой. Я копал и рубил колодцы, да ставил амбар. Я хорошо ставил, ибо по сей день сей амбар жив в Озолях. Я объезжал лошадей, пас коров и свиней, стрелял кабанов, да ловил рыбу. Что в милой Даугаве, что в родной Балтике. Я умею сие потому, что у нас плохая земля и без того просто не выжить в Лифляндии. Я не умею только косить, но это уж — родовая болячка.

А раз я умею прожить "своим хутором", мне не нужно уметь подличать… Бедность — порок, но чтоб угодить Господу, лучше воспитать себя в бедности.

Зная размеры моего состояния, вы назовете меня ханжой, но я и вправду не привык к деньгам и богатству. Матушка моя росла сиротой, а потом в пансионе иезуитов. Там не было разносолов… Отца ж воспитала семья, где не принято питаться лучше слуг, да рабов. В первый раз я попробовал балыка в день Инкорпорации, — ибо в тот день вся Латвия кушала что-то вкусное!

Я не плачусь, — я горд тем, что воспитался в семье, не отличавшей себя от простого народа. Ведь народ не обманешь и когда он склонился к нашей руке, он склонился не к моему богатству, но — моему воспитанию. Воспитанию бедностью.

А еще меня с детских пор выучили убивать. Не ради убийств, но собственной шкуры. Ибо кое-кого по сей день заботит, что латыши — свободны и молятся древним богам. Раньше нас не любили ксендзы, ныне — попы. И я, будь у меня сын, учил бы его тому же, чему меня мой отец. Убивать моих палачей. Не показывать слез ни врагу, ни вроде бы другу. Не бояться сильного, если даже он не один, а имя ему — Легион, — ведь бояться можно всю жизнь, а Смерть — миг!

Я бы выучил его именно так. Но… Империя не может жить под вечным кнутом. Я приучил Русь быть богатой и сильной! Я хочу, чтоб мой крестник сделал ее хоть немного добрее, культурнее и свободней.

Ради того мы с кузиной с детства учим его не плугу и кулачным боям, но истории и праву, экономике и свободным наукам. Можете не бояться России, будущий Царь воспитан не в мрачной Лифляндии, но светлом Царском Селе, не под грунтом ливонских небес, но — солнцем Ливадии… В добре и ласке, но не кулачных боях вкруг кружки пива.

У меня нет сыновей, но я хочу, чтоб хотя бы мой крестник стал добрее, умнее и счастливей — шпика, жандарма и дуэлиста!

Гости долго шушукались, а потом английский посол усмехнулся и вдруг произнес:

— Это забавно. Вы умеете убивать и вас не убили. И вряд ли убьют, ибо вы уже всех повырезали… Но что ждет вашего протеже?

Долго ли он протянет в стране, где никто не станет его уважать, ибо он — Добр?

Многие засмеялись от сего парадокса, но… Я почуял глубинную правоту моего визави. Я не хочу, чтоб крестник стал таким же, как я, но как его уберечь, если он таким же — не станет?!

Но вернусь к Ватерлоо. В тот день не стало Ефрема. Как стих гром дальних пушек, сей шпак крикнул:

— Кончено! Домо-ой!" — и первым встал из траншеи. Щелкнули выстрелы и он ткнулся в бруствер. Я оглянулся, — раз его бросило лицом вниз — стреляли свои. Люди веером рассыпались по нашему тылу и быстро схватили двух фельдъегерей со стреляными винтовками. У обоих были охранные грамоты за подписью Государя. Я ждал этого.

Не знаю, когда он стал преступником. Следствие хоть и осудило на каторгу пару жидят из его присных, но когда именно сие началось — я без понятий. Да и вскрылось-то все случайно.

Пока шла Война, Ефрем числился в Рижском конно-егерском, а по традиции — "жидовскую кавалерию" "кормят" жиды. Семья Бен Леви жила в Риге поры крестовых походов и все бывшие ученики нашей ешивы относились к сыну Учителя с особым благоговением. Ефрем же здорово разорился на некоторых спекуляциях и ему нужны были деньги. Сколько он наворовал в Рижском за годы Войны одному Богу ведомо. В "Мертвую" ж "Голову" жид не совался, ибо я частенько просматривал расходные книги и не посмотрел бы ни на былую дружбу, ни имя его отца. За мной много грехов, но — я не Вор.

Никогда, ни при каких условиях я не брал чужого ни для себя, ни кого-либо из моих. Не потому, что я такой правильный, или принципиальный, просто я верю в Бога и Кару.

За то, что мы с сестрой против всех законов любим друг друга, Господь наказал нас… Не потому, что у меня дурная жена, иль у нее плох ее французский профессор. Нет, сие — самые лучшие и достойные люди из возможных. Просто я знаю, что мне нужна иная жена, а Дашка хочет иного супруга. И мы оба знаем, как хорошо вместе… Это и есть — Божья кара…

За приязнь к ночному горшку Господь карает холодом к прекрасному полу и ответною ненавистью. Довольно совершить единственное убийство и ваши враги станут искать уже вашей смерти, ибо им теперь страшно! Укради хоть полушку и твои слуги поймут, что ты — вор и станут красть у тебя неправедно нажитое. Господь каждому воздает по делам за Грехи его. Именно тем, в чем он Грешен.

Наш дом и так самый богатый в Империи. Позарься мы на чьи-то гроши и в народе пойдет слава о том, что мы — воры. И наши слуги станут красть из нашего же кармана. А если мы станем их бить по рукам… Посеешь ветер пожнешь бурю.

Сегодня я смею ссылать в Сибирь на пять лет за пять рублей взятки именно потому, что все знают — в сем деле я чист перед Господом. Однажды Константин Павлович крикнул в запальчивости:

— Хорошо Бенкендорфам слыть дамскими-то угодниками! С таким-то лицом, да фигурой и статью от дур просто отбоя нет! А что делать, коль у тебя малый рост, кривые ноги, да бородавки по роже?! Какая из барышень клюнет на этакое?! Вот и приходится спать с рабами, да боевыми товарищами! Ибо только мужчины и могут понять, что за этими бородавками — боевой офицер!

Люди были шокированы сими словами и стали шептаться, что в сием есть толика здравого смысла, я ж отвечал:

— Когда ты был ребенком, у тебя не было бородавок, ибо недаром их прозвание — венерические. И малый рост с кривыми коленками — следствие венерических горестей твоего деда и батюшки. Если б они умели сдержать свою похоть, — ты б не родился таким вот уродцем!

Но даже если б ты был совершенным чудовищем, но нашел себе пассию, которая бы Любила тебя такого, как есть — ты стал бы красив. Крохотного Бонапарта сделала великаном Любовь Жозефины. Когда ж он отверг Любовь ради Империи, весь Мир опять узнал его коротышкой и — знатно выпорол. Ибо Господь есть — Любовь!

Но ты не хотел искать чьей-то Любви. Зачем, когда можно без страхов насиловать собственного раба?! Когда можно кого-то мучить ради возбуждения и удовольствий?! Когда можно хватать любого, или любую прямо на улице и совокупляться с ними любым способом?! Когда твои отец с дедом делали то же самое и ты своей внешностью отвечаешь — за их грехи!

Так чего ж ты равняешься с Бенкендорфами? Пойди спроси у любого из латышей, — когда мы с кем-нибудь жили содомским образом? Когда какая-нибудь из латышек плакала от похоти кого-то из моих предков? Когда мои деды и прадеды не признавали собственных чад, рожденных в крестьянской избе?! Один-единственный случай — мой дядя Кристофер, да и тот лишь потому, что в нем кровь Петра Первого, а русским сие простительно…

Лицо Царя Польского исказилось и он прошипел:

— Легко учить нас морали "горячему латышу"! А если у нас, не как в вашем сонном царстве, кровь бурлит, да играет?!

Люди ахнули, неодобрительно зашумели, а я еле слышно сказал:

— А это не Кровь. Бурлит, да играет дурная брага, истинное же вино, или пиво тихо зреет в крепкой, дубовой бочке за десятью стальными печатями. Чтоб когда придет срок — вскружить голову не одной милой даме…

Бражка же хороша для дворняжек и потаскушек. Иль ночного горшка… Форма же — отражение Содержания. Так смеет ли пенять бутыли дорогого стекла — горшок обыденной глины?!

Надеюсь, вы поняли мое отношение к воровству. Я не скрывал его и Ефрем знал о нем лучше других. Но после заключения мира в отряде осталась ровно тысяча человек, а жиденок не успел покрыть своих прежних долгов.

Тысяча ж состояла из "рижан" (евреев Рижского конно-егерского), "ливов" (из Лифляндского егерского), "эстов" из кайтселийта (эстляндской береговой охраны), финской "милиции", "мемельцев" из "Мертвой головы" и добровольцев московского ополчения.

Людей я выбирал "штучно" и со всех отрядов были сняты самые "сливки". Никто и не думал тогда, что впереди кошмарные "Сто дней", а нам предстояла кропотливая работа по выявлению всех военных преступников. Если в военные дни мы часто брали количеством, теперь на первое место вышло качество наших солдат.

Ефрем остался главным по интендантству, но жиды под ним уцелели лишь в "рижской" части отряда. У "лифляндцев", иль "мемельцев" их отродясь не было (евреи не живут ни в сельской Лифляндии, ни — прусском Мемеле), "эсты" же с "финнами" почитались "auxilia" и не имели своих интендантов. В Москве же немецкие евреи были вырезаны поляками, польские же запятнали себя сотрудничеством с оккупантами и поэтому в интендантах оказались выходцы с Охотного ряда.

Теперь Ефрему нужно было как-то уговорить бывших русских купчин закрыть глаза на его художества, но… Он не простил русским давней обиды и счел их "тупыми скотами" с коими не стоит "деньги делить". Москвичи ж тоже по-тихому грабили пленников и главному их интенданту — Кузьме Терехову не понравилось, что "какой-то там жид" сунул нос в их дела.

Он отказался участвовать в махинациях и Ефрем в запале сказал ему, что "у нас тут все схвачено" и "сам Бенкендорф в моей доле". (От Лукича ж требовалось закрыть глаза на всякие шутки — вроде закупок пуда чесноку в неделю на сто человек. Чеснок — вещь, конечно, полезная, но не в таких же количествах!)

Кузьма Лукич стал полковником только за то, что прогнал "моего друга", сказав:

— Я видал Христофорыча плачущим перед Иверской и не верю, что он с тобой в доле!

Тогда Ефрем пытался оболгать купца во время ревизии, но москвичи уже слышали сие дело и ко мне пришел Герцен. Мы вместе тайком просмотрели ведомости и не нашли никаких "шуток" у Лукича. Зато книги иных интендантов так и пестрели расходами на чеснок, перец и соль. Простую поваренную соль. В количестве тонны в год на один-единственный Рижский конно-егерский!!!

Когда я уезжал на Кавказ, матушка сказала мне на прощанье:

— При первой возможности избавься-ка от Ефрема!

Я растерялся и озадачился:

— Это мой друг! И если ты знаешь худое, где ты была раньше?

Матушка же ответила:

— Раньше ты жил в родимой стране, с родимым народом. Если и есть в тебе что дурное, это в твоей Крови, это — пороки всех твоих предков. Что латыши, что евреи, что немцы если и не простят, так хотя бы поймут — откуда что тянется.

Русские ж не таковы. В твоих жилах нет ни капли их крови и что б ты ни делал, чего бы ни предлагал, — для них ты был, будешь и останешься чужаком. Варягом. И не зная тебя, они станут судить о тебе по твоему окружению.

Будь с латышами, пей с ними, драй сапоги до зеркального блеска, задирай русских по поводу и без оного и ты в общем мнении станешь упрямцем, бабником, выпивохой, служакой-аккуратистом и драчуном. В сем качестве ты будешь героем, да объектом для подражания. Высоким, статным бароном без тени мысли и сомненья на ясной, породистой морде.

Сойдись с Ефремкой, играй с ним в шахматы, ходи нечесан, да небрит, читай умные книжки, да вникай в дела интендантства и ты сам не заметишь, как прославишься проклятым якобинцем, вором, либералом, да штатской сволочью. Любая дрянь сочтет за ущерб собственной Чести пройти, не плюнув на твой сапог. Ибо ты будешь мерзкий жид — хитрый, пронырливый, вороватый, да беспородный!

Я не хотел видеть Ефрема на дыбе и пуля в голову от царевых убийц стала для него лучшим исходом… Но меня мучит вопрос, — что с нами было бы, если бы я не оттолкнул его от себя? Стал бы я больше евреем? Научился ли б от меня Ефрем, что брать чужое — нехорошо? Не знаю. И это — мучит меня.

Что удивительно, — матушкин совет ничего не решал. Мы с Петером и Андрисом к той поре уже отошли от Ефрема.

Нас было восемь. Потом, как и положено, мы разделились. Я отправился странствовать ради Славы, престижа и Чести для нашей семьи. Озоль остался хранить дом, плодить маленьких Бенкендорфов (верней уже — Уллманисов) и подхватить родовой стяг, коль он выпадет из моей мертвой руки. Так положено у лифляндцев.

Так со мной осталось три друга — Петер, Андрис и Ефрем бен Леви. Ефрем был самым близким и преданным… Хотя бы потому, что я не забыл, как отдалились от меня латыши в дни Суда Церкви над моей Кровью. Такое не забывается и редко прощается.

Но когда матушка приказала бросить учение и идти на Войну, верные Петер и Андрис не возражали, а Ефрем… Он был в ужасе.

Нам пришлось оприходовать пять юных рабов на то, о чем я не буду докладывать. Латыши поняли, что без этого мы не сможем стать своими в казарме, — не надо быть лучше общества. Ефрем же вдруг заявил, что сие грех и его папаша раввин — не одобрит. Я спросил его, — значит ли это, что он не хочет служить и еврей отвечал:

— Зачем тебе это? Это ведь — не твоя страна! Они за глаза кличут тебя "жидом", зачем ты идешь воевать за этих ублюдков?!

Я долго думал над этим вопросом. Я не знал, как ответить. Я по сей день не знаю, что отвечать. Я родился в лютеранской Риге от отца — латыша и еврейки — матери. Вроде бы нет особых причин любить Россию и русских. За вычетом того, что я — Бенкендорф.

Пока русский престол не залит кровью Бенкендорфов, я не готов пойти против моих деда и прадеда. Каковы б не были русские оккупанты — сам Петр когда-то плакал с моим прадедом над телом прапрадеда моего и пока я жив, русский престол должен остаться колену Петра…

Не понял меня Ефрем. Не смог и не захотел понимать. А иной раз нужно смириться на меньшее зло, чтоб не было большего. Я спросил его в тысячный раз, — готов ли он стать офицером. В смысле — спать с "юной клюквой". Он отвечал, что его — отец проклянет за сие.

Как жандарм, могу доложить — людей чаще сводит не добрый поступок, но — общее преступление. Нам троим было плохо после того, что мы сделали. Пусть с рабами — нарочно разводимыми для сей цели. Есть вещи, кои не могут не претить здоровому мужику и нам было скверно… Но сей грех сблизил нас, у нас возник общий секрет. Стыдная тайна от всего общества. И мы стали едины.

Ефрем это понял лишь в пути на Кавказ. Нам не о чем было с ним разговаривать, — мы опасались, что он доложит сию мерзость нашим общим подружкам, а в Лифляндии сие — страшный грех. Даже если ты исполняешь чисто мужскую обязанность. И мы теперь не могли доверять наших тайн сему "инородцу.

Ефрем растерялся. Он и дальше мечтал быть моим другом и… Он переспал с одним из наших рабов и все было кончено. Если до того мы уважали его за то, что он хоть в чем-то был — лучше нас, теперь жиденок стал просто мерзок.

Мы избавились от него при первой возможности, а он… Он занял гору денег от моего имени и стал ждать. Если бы я не вернулся с Кавказа, Ефрем стал очень богат.

Я никогда не прощал тех, кто играл в бирже на мою голову, и по возвращении я встретил жида более чем прохладно. Он прекрасно понял мои намеки и тут же выплатил ссуды, взятые "под меня". Если бы он сам не просился исполнять "мою роль" в Тильзитской истории, я бы убил его прямо в Тильзите. Довольно было сказать ему побежать, наврав, что жандармы не станут стрелять…

Как раз в ту пору наши осведомители при дворце сообщили матушке, что Государь не в себе, — все время запирается с Кочубеем, о чем-то с ним долго беседует и пару раз в разговоре обмалвливался:

— Этот вопрос мы решим с Костиком Бенкендорфом. Он если не умней, так — покладистей братца.

Матушка весьма обеспокоилась сими намеками, пыталась связаться с Костькой, но тот в самой жесткой манере отказался от встречи, назвав сам себя "Наследником Бенкендорфов". Не надо и объяснять, как эти слова взбесили матушку. Ибо по законам Лифляндии она могла сколь угодно вычеркивать Константина из своих завещаний. У меня не было, и не могло быть сыновей, а по лифляндским обычаям дочери имеют права лишь на приданое. Как бы матушка ни делила меж мной и Костькой состояние Бенкендорфов — после моей смерти все должно отойти — его сыновьям. Иль детям латыша Озоля.

Осознав сие, матушка написала письмо, в коем не сомневалась, что Государь послал ко мне "визитеров" и у них с Константином все уговорено. Я никогда не сомневался в "чутье" моей матушки и стал ждать гостей. Почаще отъезжал "по делам", а за меня письма получал наивный Ефрем. И расписывался за них моим именем. Когда-то я дал ему сию привилегию и жиденок ей пользовался по поводу и без оного. В эти минуты по его лицу было видно, как он мнит себя "фоном-бароном"!

За день до смерти он принял из рук двух странных фельдъегерей конверт, адресованный в мои руки. Посетители удивились, — точно ли он — Бенкендорф и Ефрем, напустив на себя природную наглость, отругал их на чем свет стоит. Они сомневались, ибо Ефрем не сходился с моим описанием и миниатюрой, кою им вручил Государь, но когда он полез из траншеи, отдавая будто приказы, сомнения кончились…

Александр и Константин Павловичи — братья мои. Мы все — потомки барона фон Шеллинга. Они часто пытались убить меня, но я ни разу не шевельнул даже пальцем в их сторону. (И в конце концов, — сие принесло плоды. Общество пришло к мнению, что мне легче довериться, чем моим царственным кузенам — они готовы были убить своего родственника, а я нет. В итоге Империя перешла от "людей ненадежных" к "людям с Принципами".)

С Константином Бенкендорфом у меня общий предок — Карл Бенкендорф. Брат мой сколь угодно долго мог интриговать против меня, я знал о сием и слегка сему… противодействовал, но… Стоило нам прийти к Власти, я приказал ему принять Кавказскую армию.

Нет мелочей в делах Династических. Я оставлю мое мнение о своем братце глубоко при себе, но для публики… Неважно — какой у меня младший брат. Он — Бенкендорф и сего достаточно для того, чтобы он получил для себя крупнейшую армию. (А меж нами, девочками — и слабейшую в техническом оснащении. Приди моему братцу в голову — какие фантазии, мои егеря с кирасирами не дали б и шанса его плохо вооруженным казакам!)

Так я поступал в соответствии с моими же Принципами. А то, что все мои недруги уже отошли в мир иной… Так вышло.

Когда я вернулся с Войны, я первым делом отправился в Зимний. Государь тоже ждал этой встречи. Он встретил меня на лестнице. Именно там, где я его когда-то обидел!

Я поднимался наверх, а он стоял и смотрел на меня, как наверно Дон Гуан смотрел на подходящего Командора. И я впервые подумал, — "Боже, как он состарился!" И поймал вдруг себя на мысли, что думаю о человеке, пытавшемся убить меня — без злобы и ненависти. Но — как о старшем, больном и усталом брате, Любившем меня. Пусть с досадой и завистью, но все-таки — Любящем…

Когда мы поравнялись, кузен, уставившись взглядом в точку у подножия длинной лестницы, вдруг произнес:

— Ты не хочешь убить меня? Почему? Сделай Милость…

Я удивился такому началу. Я думал, что он станет все отрицать, иль наоборот — бросится мне на грудь, признавая свою ошибку. Но он был сух и спокоен. И в то же время — будто бы неживой. Я не знал, что ответить и тут… Будто какое-то просветление! Будто кто-то мне нашептал — что случилось. За что он пытался убить меня и почему с ним творится этакое…

И еще я вдруг понял, что мне должно делать. Я обнял брата моего и тихо сказал:

— Пойдем, нам нужно поговорить. По семейному делу. Как брат с братом. Без лишних ушей.

Государь вяло кивнул и я вывез его в Петергоф. Мы ехали в царской карете, а Петер с Андрисом ускакали вперед, чтоб все приготовить к приезду.

Царь за дорогу ни разу не посмотрел на меня и казалось, что все ему все равно. Если б я решился убить его в тот момент, он с радостью принял бы Смерть, как спасенье от всей его жуткой жизни.

Я вывел его прямо к фонтанам, которые включились ради него, и там, меж веселых, журчащих струй, где никто не мог нас услыхать, сказал ему так:

— Я знаю, почему ты хотел моей Смерти. Кочубей нашептал, что я стал опасен для тебя и твоей дочери. Он сказал тебе, что если ты сделаешь его фаворитом, он изменит имперский Закон и ты передашь трон юной Нарышкиной. Так?!

Кузен вздрогнул всем телом и будто опомнился. Взгляд его вновь стал острым и цепким, пусть и тяжелым — романовским. Он не ответил, но я увидал, что ему не все равно, что я сейчас предложу.

— Ты не хочешь, чтоб я стал царем. Потому, что мы — не кровные родственники. Ты не хочешь царем Nicola, потому что он — туп, а его отец того хлеще.

Хорошо. Давай женим Nicola на прусской Шарлотте. Тогда в ее первенце соединятся две Крови. Кровь дома твоего отца и дома твоей матери. А еще дома моего отца и дома моей матери.

У тебя нет жизнеспособных детей, у меня — сыновей. Раз ни у тебя, ни меня не будет Наследников, давай так, чтоб хоть наши дома нашли продолжение!

Государь вздрогнул всем телом, он провел рукой по лицу, будто отмахиваясь, а потом будто во сне прошептал:

— Кровь моего Отца и моей Матушки… Господи, да неужто это возможно?! И твоего Отца и твоей Матушки…

Но объясни… Почему? Почему ты сам не взял в жены Шарлотту? Я вынужден был бы напасть на тебя, но у тебя столько денег…

— Она — Наследница Пруссии. А я — еврей. Мы будем жить долго и счастливо, но когда-нибудь в дурной миг она назовет меня — "жид"! Это в крови у пруссаков. А я не прощу ее. Ни за что…

Поэтому я и сыскал милую женушку. Тихую, мягкую, не ревнивую, чтоб я хоть дома мог отдохнуть от всех наших мерзостей… Ты меня понимаешь?

Государь судорожно закивал головой и во взгляде его впервые затеплилось что-то доброе. Человеческое. Он с сочувствием прошептал:

— Ты тоже не мог жениться на той, на ком хочешь?

Я рассмеялся:

— Нету такой страны, где б дозволили брак меж родными сестрой с братом! А раз я не могу выбрать той, без кого мне Жизнь не мила, какова разница?!

Кузен жадно смотрел на меня, а пальцы его сжались так, будто цеплялся он за соломинку. Ту соломинку — меж Жизнью и Вечностью.

Он покачал головой и с мольбой в голосе, будто хотел, чтоб я его разуверил, пробормотал:

— Грех… Как вы могли… Сестра с братом — какой Грех… Почему у вас здоровая дочь?! Ведь такой Грех…

Я покачал головой и строго сказал:

— Мы поклялись перед Господом, что у нас — разные батюшки. Это уже не столь сильный грех. И потом — мы Любим друг друга. И не скрываем сего от Бога и Мира. А Бог не может карать за Любовь. Кара — за Грех, да за Ложь пред собою и прочими…

Царя отшатнуло. Руки его безвольно упали и он прошептал:

— Грех… Слабость… Каков Поступок — такова и Привычка. Какая Привычка — такой и Характер. Какой Характер — такая Судьба. Судьба… Ты — Сильный. Вы оба — сильные. Вот Господь и дал вам сильную, умную девочку.

А я — слаб. Всю жизнь мечтал о Нарышкиной, а женили меня… Потом я с нею встречался. Тайно. Чтоб жена не пронюхала… Встречался и думал, что это — Грех! И у нас была девочка. И мы ее прятали от всего света, ибо боялись огласки!! А когда она жаловалась на боли в головке, мы говорили ей — это пустяк, это — пройдет… А оно не прошло!!!

Скажи, если Эрике плохо, ты часто зовешь к ней врача?!

— Немедля. Лучшего. Моего личного. Ее дядю — Боткина.

Государь сокрушенно махнул:

— А я боялся… Огласки. Скандала. Они говорят, что водянка мозга неизлечима и с ними согласна Нарышкина. А я киваю и думаю, — если б я хоть раз… Хоть когда-нибудь вызвал к малышке врача! Моего личного врача… Ну что они знают — обычные костоправы! А тут — Империя! Моя Империя…

Господи, ну почему я не смог, как ты?! Неужто они б не спасли мою доченьку?!

Он сел мешком на край раковины Большого фонтана и плакал навзрыд. А я сел ближе к нему, обнял по-братски и произнес:

— Женим-ка мы Nicola на Шарлотте. Сойдутся Крови твоего отца и твоей матушки. И появится маленький мальчик. Саша Романов.

И ты сам выберешь ему нянюшек с мамушками. Сам дашь ему дядек и скажешь — чему учить маленького. И станет он таким, каким ты хотел видеть Сашу Романова.

Только не этого, а иного… В той, иной жизни… И раз в его жилах будет Кровь твоего отца и твоей матушки, Саша Романов проживет всю жизнь сызнова. Добрее, умнее, честнее. И если ты все сделаешь правильно, когда-нибудь Саша Романов женится на той, кто ему по сердцу. Он сможет… Честное слово.

Хотя б потому, что в его жилах будет Кровь и моего отца, и моей матушки. И в душе я смогу звать его — Карл Бенкендорф. А Карл (Александр) Бенкендорф всегда жил по Чести и смел жить с той, кто ему по сердцу. И уж по-крайней мере — вовремя лечить своих девочек!

Прошли годы. Через много лет, возвращаясь из Таганрога с телом Его Величества, я был встречен моим Nicola. Он встретил нас на дороге в столицу с безумным ликом и диким криком:

— Ты обманул нас! Ты убил его! Знаешь ли ты, что моя матушка все глаза выплакала по своему первенцу! Милорадович с Воиновым мне все объяснили. Я никогда не стану Царем, ибо корона не держится на главе цареубийцы! Как я мог тебе в этом довериться?

Я, не слезая с кобылы пред гарцующим Государем, сухо ответил:

— Раз ты послал меня в Таганрог, ты мне доверился. А доверил ты мне привезти — брата в столицу. Я не знаю, как это ты себе представлял, но я везу его. И со мной едут люди нашего злейшего врага — графа Ермолова. Они не хуже меня знают, как умирал Государь. Ни на мне, ни на тебе — нет Крови нашего родственника. При одном малом условии. Ты клялся, что не нарушишь Законов Императора Павла. Твой первенец Александр станет после тебя Государем Всея Руси Александром Романовым. С этим-то ты согласен?

Глаза Nicola округлились и он с ужасом стал креститься:

— Мой брат… Кончил с собой?!

— Поговорим об этом позднее. Не при чужих…

Когда мы вернулись в Санкт-Петербург, все было готово к срочным похоронам. Государя везли в наглухо заколоченном гробу, да и к нему было не подойти — настолько кругом стоял тяжкий дух.

Гроб нужно было открыть к отпеванию и я просил присутствовать при сем деле лишь близких покойного. Кому охота смотреть на червей, да прочие мерзости?

Когда сбили последние гвозди и откинули крышку, наша родня ахнула. Гробовое молчание затягивалось, а потом Королева-мать, судорожно схватив меня за руку и заглядывая мне в глаза, шепнула:

— Ты — самый хороший. Ты первенец моей лучшей подруги! Скажи мне, Сашенька… Я могу… Я могу молиться за упокой моего малыша? Или..

Я обнял, поцеловал любимую женщину моего дяди и тихо ответил:

— Вам, как матери, мы позволим остаться с прахом на ночь. Помолитесь за него перед Господом, ибо лишь Господа можно молить о Спасении. Мы оставим вас одну, а поможет вам молиться Божий инок. Он принял схиму и отрекся от мира сущего ради поста и молитвы. Сей старец у нас проездом, возможно больше вы его не увидите. Но перед Богом клянусь, — все что случится с ним дальше будет лишь Божьей Волей и Милостью. Иль Карой. Теперь все Богу и от Бога зависит.

Говоря так, я подвел королеву-мать к темному приделу сего мрачного места. Мои егеря, лязгнув прикладами, пропустили нас в холодную сырую келью, где под лампадой и огромным распятием молился инок в цепях и рубище. Школьная подруга моей матушки застыла над ним, как изваяние, а потом тихонько заплакала:

— Почему я родила не всех вас от Бенкендорфа?! Вы хоть бы умерли с Честью и оружьем в руках, но не от пошлой простуды…" — затем она обернулась ко мне, утерла слезы рукой и сухо сказала:

— Скажи им, чтоб на рассвете они меня выпустили.

Еще через много лет какой-то иноземный чудак как-то привязался ко мне. Он, пользуясь тем, что мы в Вене и я не стану тут делать шум, сказал:

— Ваша приязнь к Государыне и ее первенцу наводит на всякие мысли! Говорят, будущий Царь будет немного жид, — не так ли?!

Я только пожал плечами и громко ответил:

— Говорить могут, что вам угодно. Этим вы не испортите мнения о вашей стране. Некуда. Но раз уж нас слышат, — готов объясниться.

Все вы тут в курсе, что в России случилась смена Династии. И мы стали первой страной, где сие было без крови, Смуты и прочих напастей. А случилось сие потому, что последний Царь прошлой Династии знал, что если не этот, так следующий Государь будет с кровью его отца и его матушки. И именно крови своего отца и своей матушки он оставлял трон. Именно с этим условием мы сей трон приняли. И клялись в том фамильной Честью, да Именем!

И не было у нас Смуты, крови, иль Революции! Скажите за сие спасибо не мне, но тому, кто поверил мне и моему Честному Слову!

Назовите меня потомком цыган, пиратов и отравителей, но не трожьте вы мою Честь своими буржуйскими лапами! Раз я обещал, что на престол взойдет Кровь отца, поверившего Слову моему, и Кровь его матери — так будет!!! А если нет, — меня бы давно Бог покарал!

Не так вышло со всеми прочими. В день Бородина я дал слово умирающему Колесникову и удочерил его дочь — Вареньку. Покривлю душой, сказав, что относился к ней так же, как и к моим родным доченькам. Варя Колесникова скорее вела жизнь экономки, иль старшей служанки в доме моем. Не хочу оправдаться, но — одно дело Родная Кровь, а другое…

Однажды к нам принесли посылку, на коей костькиной рукой была просьба вскрыть ее "лично". (Что любопытно, — осталось так и невыясненным — "лично" КОМУ? Заговорщики потом признавались, что должно было выйти — "лично Бенкендорфу", но то ли Костик забыл, то ли — Совесть его замучила, он так и не дописал предложение.)

Если б сию коробку принесли часом позже, могла умереть Маргит и кто-то из девочек. Но так вышло, что они пошли на прогулку и посылку приняла Варя. Она-то в присутствии слуг развернула ее и подняла крышку. Внутри была бомба.

Варе оторвало руку и она умерла через полчаса, не приходя в сознание. Вместе с ней погибли еще трое слуг.

Ужас же состоял в том, что сохранились остатки коробки, в коей принесли бомбу. А что у фон Шеллингов, что у Бенкендорфов издревле заведено, что каждый из членов семьи имел собственный код и приметные знаки, коими он помечал посылки и оставлял закладки на случай, если посылку откроют. Бомб, конечно, еще не боялись, но всегда можно было вскрыть колбу с синильной кислотой от "старых товарищей". А дела фон Шеллингов с армейскими трофеями Бенкендорфов, да пиратскими повадками Уллманисов не дозволяли чужим увидать… нередко — награбленное.

Так вот, — на посылке командующего Кавказской армией были все знаки того, что сам Костька приготовил и запечатал ее. Сие могло иметь два объяснения. Либо он покушался на меня и близких моих, иль хуже того, — он выдал наши коды полякам.

Мною был тотчас созван семейный совет, где мы поменяли наши приметы и постановили, — вернуть Константина и судить его семейным Судом. Скорее всего мы присудили б Предателя к пуле в висок, — негоже марать Имя Бенкендорфов по судам, да присутствиям.

Я послал на Кавказ, мои следователи провели первый допрос и узнали, что Константин (по его словам) посылок не посылал, но получалось, что сия посылка действительно ушла из штаба Кавказской армии. Из этого (вкупе с резким ухудшением чеченских дел) мои люди сделали вывод, что либо — мой брат врет, либо — глуп, что еще хуже.

Обе версии имели право на существование. Так уж сложилось, что он всегда завидовал мне. Матушка просто не терпела его и не оставила ни единого пфеннига. Кристофер же… Мы с ним не любили друг друга и Константин надеялся, что хотя бы отец хоть что-то оставит ему. Но в завещании Бенкендорфа (он умер в сентябре 1825 года) все его состояние шло только мне!

Кристофер не стал скрывать, что — не любит меня, но из всех друзей сына его — Nicola лишь у меня обнаружился талант умножать капиталы. Это Рок.

Точно такие же отношения связывали Железного Фрица и моего прадеда Эриха фон Шеллинга. Один умел повелевать и царствовать, другой создал своему королю науку, банки и абвер.

Вся Германия не забыла сию историю, запала она на душу и моему дяде. Костька же тут не вписывался…

Как только стала известна суть сего завещания, Константин озлобился на весь белый свет. Единственным из всей семьи он вякнул о каких-то там правах бездетного Константина на русский престол.

Когда я вернулся с телом царственного кузена, я напомнил Nicola, что Рубикон уже перейден, и я не Орфей — выводить Эвридик! Коль мы в дороге, лучше дойти до конца! И Николай ободрился.

Милорадович умер в день мятежа, Воинов — весной, бунтовщики частично повешены, частично — в Сибири, "константиновцы" — выведены из Сената и спрятались в Польше.

Но свято место пусто не бывает, сопротивление новой династии возглавил… Константин Бенкендорф. Не по своей воле. Скорее даже — не осознавая того, мой брат стал вождем всех недовольных. Будь в нем хоть капля здравого смысла, он мог бы нам здорово насолить, но ему всегда не хватало фантазии. Сидеть с кислой рожей и критиковать всех и вся, — это пожалуйста, но не более этого.

К той поре кончилась Вторая Персидская война и мы по взаимному уговору с графом Ермоловым пересадили того — на Москву, Кавказ же остался бесхозным. Туда-то и направили моего братца, — с глаз долой, подальше от его новых сторонников, и как можно дальше от Польши, чтоб два Константина не "перемигнулись". И вот такой казус.

Когда на Кавказе стало известно о том, что во взрыве погибла Варя Колесникова, а весь мой дом не получил и царапины, мои враги устрашились и выдали себя. Костька напился пьян, плакал и кричал адъютантам, — "вы подучили меня, а он заговоренный и сколько б ни пытаться, его ни пуля, ни сабля, ни яд не берут". Не знаю, кого он имел в виду. Надеюсь, — Шамиля.

В день смерти брат общался с дружками, опять перепил и у них вышла ссора. Говорят, Костька просил убежища в Царстве Польском, но поляки ему отказали. По пьянке они повздорили, адъютант выстрелил и ранил в руку навылет. Врачи двое суток боролись с кровотечением, но…

Сегодня брешут, что Петер, возглавлявший следствие, сказал врачам, будто Косте лучше умереть от шальной пули, чем в братней петле. Не знаю, что думать. Петер божится, что ни сном, ни духом, но он — жалостливый. Мог и сказать.

Из врагов моих оставался только лишь Царь Польский — Константин Павлович. Он возглавил Восстание в Польше и выказал себя недурным полководцем. По-крайней мере до тех пор, пока я не ввел в бой моих лютеран с их оптическими прицелами, нарезным оружием, да легкими пушками на английских рессорах — Империя ничего не могла с ним поделать. (Но технологическое превосходство моих лютеран сказалось сразу же и для поляков — трагически.)

Тем не менее, — чтоб не терять лишних людей, (а у меня в Прибалтике каждый солдат на счету) я приказал провести спецоперацию. Возглавил ее все тот же — генерал фон Розен, — глава моего "диверсионно-штурмового отряда особого назначения". (Фон Розен хорошо проявил себя сразу после моего ранения при Бородине. Вплоть до моего выздоровления он руководил всеми диверсионно-террористическими операциями Великой Войны и получил за них все свои ордена и медали.)

Царя Польского выкрали прямо из его Ставки, когда он "по нужде" отлучился от своих неизменных охранников. Ежели вам сие интересно, — люди мои сидели в выгребной яме, когда вождь мятежников принялся туда гадить. Они утащили его в пресловутую дырку, а из выгребной ямы был уже прорыт тайный ход. Охранники весьма изумились тому — куда мог деться их Государь, а пока они думали — ребята фон Розена были уже далеко.

Государь наш был в ярости, он метал громы и молнии на старшего брата, и не присутствуй я на их встрече — Константину не миновать дыбы, пытки и казни.

К счастию, я вовремя удержал Государя, сказав:

— Вам нужны мученики? Мало вам простого Восстания, вам нужен другой Бенкендорф, обезглавленный шведами?! Пфуй, это — глупость. Ежели вы хотите по-настоящему покарать Брата, освободите его тот же час. И — хорошенько обласкайте его. А дальше уж — на все Божья Воля!

Вы не поверите, — Константин дрался, плевался и прочее, когда мы объявили ему, что Государь пригласил его на обед по случаю Усмирения Польши.

Несчастный урод вырывался у нас и кричал:

— Убейте меня, переломайте руки и ноги, только не это! Подданные мои решат, что я — Предатель. Пожалейте мою воинскую Судьбу, я хорошо воевал за Россию, я был Начальником Русской Гвардии — убейте ж меня, но не заставляйте вынести сей позор!

Ему пришлось вколоть дозу морфия и на ужине "в Честь Примирения дома Романовых" Константин бессмысленно сидел, пускал слюни и выглядел совершеннейшим идиотом. Что, в общем-то, от него и — требовалось.

На другой день все газеты на не завоеванной нами еще части Польши вышли с аршинными заголовками: "И этот оказался — Романовым!" "Последний выверт клятого москаля!" и так далее.

Когда несчастный пришел в себя от наркотиков, я сидел у постели его. Кузен мой чуть усмехнулся и хрипло прокаркал:

— Ты, верно, хочешь предложить мне — то же, что и моему старшему братцу?! Дудки. Либо вам придется заколоть меня вашими снадобьями насмерть, либо… Я смогу все объяснить моей Польше.

Я щелкнул пальцами. За окном стояли десятки осужденных поляков, кои видели, как я наклоняюсь и по-братски целую моего кузена — Константина Павловича.

Константин пытался вскочить, но скрытые веревки держали его, а лица поляков исказились гримасой презренья и бешенства. Ставни захлопнулись, а я, еще раз поцеловав ненаглядного кузена, сказал ему:

— Нет. В отличие от твоего брата ты — такой же солдат, как и — я. Тебя я не могу замучить Отлученьем от Власти. Поэтому — вот мой тебе Братний Подарок.

Я бросил ему на постель заряженный пистолет. Константин вцепился в него, в глазах его блеснули злорадные огоньки и он прицелился в мою сторону. Я рассмеялся:

— Ты так и не стал хорошим политиком. Если я не выйду из твоей спальни, завтра же все поляки узнают, что ты Предал их страну ради того, чтоб в меня выстрелить. Они узнают, что ты поставил свою Личную Месть выше интересов их Польши. Ибо лютеране мои сделают за сей выстрел с ними этакое, что все преступления "Рижских Волчиц" будут — цветочки в сравнении с этими ягодками. И весь мир не осудит их за сие, ибо ты убьешь меня после моего Братнего Поцелуя!

Мало того, — Кровь моя падет на нашего Николя. Романов наконец убьет Бенкендорфа и люди мои получат столь долгожданный повод к Восстанию. Ты думаешь, — я ценю свою жизнь выше Свободы и Счастья для родимой Ливонии?! Пфуй…

Нажми ж на курок и — Будь Проклят, а я стану Мучеником…

Царь Польский уронил пистолет и бессильно заскрежетал своими зубами. Я же добавил, поднимаясь со стула:

— Я ни разу в жизни не убил никого из моих родственников. Вот и тебя… Ежели что, — ты, как и твой брат, умрешь от чего-нибудь… К примеру — холеры. Обещаю тебе похороны со всеми воинскими почестями, коих ты, несомненно, заслуживаешь.

С этими словами я вышел из спальни моего кузена. Выстрел раздался через десять минут.

Царь Польский умер, заразившись холерою.

Что я могу добавить в завершение моей повести? Однажды я слышал Глас Божий.

Было это в день казни декабрьских бунтовщиков. Я настаивал на высшей мере к упырю Пестелю, призывавшему изничтожить дворянство, как класс, ради неких высоких Идей. Вообразите себе, эта нелюдь была задержана задолго до Мятежа за то, что он своими руками убивал иных заговорщиков в чем-либо несогласных с его личным мнением! Это не идеология, это — клиника, а общество не может позволить себе содержать пауков, пожирающих своих же товарищей. Я не в восторге от их деятельности, но коль уж он убивал своих же — чего ждать нам, грешным?!

Я требовал казни убийце Каховскому, но в отношении остальных оставались вопросы.

Рылеев требовал "убить одиннадцать Романовых, ради жизни целой России". Его осудили, как соучастника и умышленника убийств, ибо именно он вложил пистолеты Якубовичу и Каховскому со словами:

— Убейте их без слез и без жалости. Убейте их в колыбелях, пока они еще маленькие. Если что — я отвечу за вас.

Суд принял во внимание сии слова и оправдал Якубовича, не решившегося на столь страшное злодеяние, а Рылеева осудил по всей строгости. Но… Он ведь не убивал.

Можно ли осуждать на смерть Муравьева, или Бестужева? Когда взбунтовался Черниговский полк, многие обыватели были убиты до смерти, а женщины подверглись насилиям. Случилось сие в мирное время, а за такие штуки зачинщикам во все времена полагалась петля. Но дело осложнялось тем, что Бестужев с Муравьевым в миг начала бунта были под стражей и волнения начались именно в связи с их арестом!

Не поставил ли наш арест их вне закона? Не принудили ль мы сами их к такому образу действий?

Я привык убивать врагов, когда они покушаются на мою жизнь, или жизнь моих близких. Но я не людоед. Общество уже осудило бунтовщиков и новые казни ничего не решали.

Потому на последнем Совете пред казнью я сказал так:

— Господа, мы добились Целей своих. Вообразите себе, что не мы осуждаем несчастных, но — они нас. Я знал Бестужева и я знал Муравьева. Это — дельные офицеры и я верю, что в сей миг они б поднялись на нашу защиту.

Рылеев же… что взять с пиита — выдрать его хорошенько!

Отпустим им эти грехи и да будут они нам отпущены!

Государь мертвенно побледнел. Его перекосило и он выкрикнул:

— Хорошо тебе говорить! У вас в Риге — тишь, да гладь. Выступление на Украине было против моего правления! Ты не смеешь вмешаться в дела сих губерний!

Что до Рылеева, — он призывал к убийству моего дома — не твоего! Не нарушай мира в стране, хватит с тебя и Прибалтики!

Слова его были дельны и справедливы, — во всех моих городах и весях ни разу не было даже намека на бунт. Украинские же дела — не моя епархия. Поэтому я — подчинился.

Когда настал миг казни, сомнения вновь охватили меня, ибо Совесть моя была нечиста. Я заранее знал обо всем и если бы вовремя взял всех троих, им не пришлось бы сейчас идти на Смерть!

Тогда я, не в силах более терпеть мук, возопил Господу моему:

— Дай знак, Господи! Неведома мне твоя Воля. Никогда не просил я твоей помощи, ибо мог отличить Добро ото Зла, но сегодня я изнемог. Что делать мне, Господи?

Я не могу объяснить, что было сие. То ли грянул гром, то ли — ударила пушка и будто какие-то воздушные смерчики пронеслись по плацу. Другие же говорят, что ничего подобного не было. А потом нечто сказало мне громовым голосом:

— Ты звал меня, слабый человек, и я исполню желанье твое. За то, что ты не поставил свою волю выше Воли моей, дарую тебе Правление долгое и счастливое. Предаю мечу твоему всех врагов твоих, да смиришь их ты мечом, а еще лучше — кротостью. Годы твои станут самыми славными среди прочих. Но на том не кончено испытание. Пусть иные узрят мою Волю. И будет с ними то, что они сами выберут.

Тут наваждение кончилось и раздался всеобщий крик:

— Чудо, чудо! — я приподнялся в моих стременах, прикрывая глаза рукой, ибо не мог я смотреть от нестерпимой рези в глазах. (А все думали, что я плакал, и нашлись те, кто доложили о том Царю.)

Ко мне подскакали и Чернышев крикнул:

— Веревки оборвались! С Пестелем и Каховским кончено, но трое других…! Что делать, Саша?!

Я не мог отвечать, горло мое свело и пересохло, но тут кто-то иной, произнес из-за моего плеча тихим, глухим голосом:

— Исполнять Божью Волю". (Интересно, что никто из присутствующих не принял сих слов за мои, — это был не мой голос.)

Чернышов заглянул за мое плечо — там никого не было. Он посмотрел мне в глаза и спросил у меня:

— Это твой приказ?" — я отрицательно покачал головой.

Тут все приободрились, ибо боялись они лишь меня и послушали бы только моего слова и кто-то сказал:

— Государь это так не оставит.

Кто-то отвечал ему:

— Сие — дурная примета.

Его тут же перебили:

— Веревки были нарочно перетерты…

По-моему Орлов сразу обиделся:

— Я сам их проверял! Все было в порядке, да и вы посмотрите, веревки-то новые!

Я не мог больше слушать. Я ощущал себя Лотом среди Содома, а ясная Воля Господа Моего не позволяла мне наставить их на путь Истинный. Поэтому я, по образу и подобию Лота, тронул поводья моего коня и лошадь моя медленно вынесла меня из круга спорящих. Я поехал потихоньку с проклятого места, не останавливаясь, и не оборачиваясь. (Что тоже было доложено Государю.)

Где-то уже за моей спиной, кто-то подскакал к спорящим и что-то спросил, а ему уже с досадой выкрикнули из толпы:

— Да — вешайте, вешайте!

Дело ведь не в Орлове, иль юном Кутузове. Короля играет свита, а кто там вокруг?

В России моей бабушки на одного дворянина приходилось восемь тысяч лиц прочих сословий. Это даже не каста, — это тончайшая пленка сливок на огромном кувшине с молоком и сывороткой.

А вот теперь представьте себе, что кувшин взболтан, а потом сплеснут на добрую четверть!

Вы не представляете, что тут творилось. На Войну поднимались целыми фамилиями — от мала до велика. Шли от древних старцев, до — зеленых мальцов! Потому и Война — Отечественная, что всем миром ломали хребет якобинской гадине!

Ломали… По данным на 1818 год на одного русского дворянина пришлось — сорок тысяч лиц прочих сословий. Даже если вообразить, что мы вообще не потеряли ни одного мужика, — это значит, что мы положили четверых дворян из пяти… Это значит, что победу в Отечественной мы добыли, угробив верхушку нашего общества!

Богатыри — не мы… Плохая им досталась доля, — немногие вернулись с Поля. Не будь на то Господня Воля…

Но не все шли на Войну. Не все полезли подставлять свой лоб под якобинские пули. Именно они-то и оставляют потомство. Именно эта мразь и смеет теперь именоваться дворянством.

Мне говорят: "потерянное поколение". Мне говорят: "лишние люди"! Черта с два — это не люди. Дети нормальных родителей не могли рождаться меж 1812 и 1816 годами! А так как многие не вернулись, а вдовы их ушли в монастырь — бери шире: любой ребенок, родившийся меж 1811 и 1821 годом, несет в жилах "дурную кровь.

Вот оно, ваше "потерянное поколение". Вот они, все эти ваши Онегины да Печорины! От осины не родятся апельсины!

Я так говорю, ибо сам пережил нечто подобное. Дуэль с Яновским была предпоследней дуэлью в жизни моей. Вплоть до сего дня — более никто никуда меня не зовет. Я же вызвал одну сволочь — некоего шотландца по имени Джордж Клермонт.

Сей негодяй соблазнил кузину — дочь родной сестры Кристофера Бенкендорфа от Софьи Лизаветы Ригеман фон Левенштерн. Зная о богатстве нашей семьи, он надеялся на известные блага. Но после бегства с юной Арсеньевой он был изумлен узнать, что клан "Жеребцов" достаточно вольно относится к "постельным утехам своих жеребят", так что никто и не думал сим браком "спасать семейную Честь"!

В Германии есть обычай. Его еще называют "Кобылий день". Это день "свального греха", когда девушки сами выбирают себе кавалеров. Кроме того, — существует "Вальпургиева ночь", когда девицы ездят верхом на возлюбленных. А Бенкендорфы — потомственные "Черные Ливонские Жеребцы"!

Так уж повелось издревле, что оба сих праздника — почитаются "днями Единения нашего Дома". Со всех концов необъятной Империи в древний наш Вассерфаллен собирались все "Жеребцы да Кобылы" юного возраста, а потом…

Традиция говорит, что ни один Бенкендорф не женится, не заведя себе кучу внебрачных детей. Она же шепотком добавляет, что ни одна девица фон Бенкендорф не выходит замуж… (В народе это называется — "не нагулявшись".)

Боткины думают, что за всем этим — есть нечто рациональное. Недаром все "мужики" рода Бенкендорф растут до двух метров и рвут подковы голой рукой. Недаром все говорят, что у нас… "как у жеребца". Еще Шимон Боткин писал, что "причина сему — чересчур сильная работа "сексуальных желез", вызывающих к жизни как богатырскую силу и стати, так и чудовищное влечение к женщинам". И далее: "чувство нравственности не позволяет обращать на это внимание, но я не исключаю того, что и женщины сего рода — тоже подвержены чересчур бурному проявлению чувств и чрезмерному влечению к сильному полу, ибо причина всего — несомненно Наследственная".

Теперь вы лучше понимаете то, почему "У Государя каждую неделю была новая женщина". Иль — почему так быстро и рано "развилась" моя сестра Дашка.

Так что, — по нашим обычаям, — коль девица решилась жить с мужиком, сие — ее Право, а мужик обязан ее содержать на свой счет.

Осознав такую ухмылку Фортуны, шотландец попытался найти выход в браке с какой-то купчихой (с моей кузиной он был не венчан). Тем самым он выказал незнание другого нашего Права: "Принявший девицу на свой счет, может ее выставить вон, но при этом ему придется иметь дело с братьями и кузенами обесчещенной".

Я к той поре стал уже всеми признанным главой нашего клана и принял сие дело близко к сердцу. Я вызвал сего ублюдка и… "совершенно случайно" срезал ему "Хоакиной" все то, что отличает дворянина от евнуха. Он, разумеется, потерял сознание от боли, и наша дуэль на том и закончилась. Это и была последняя дуэль в моей жизни.

Кузина моя вернулась к обществу, но репутация ее была утрачена безвозвратно, и вскоре она умерла "меланхолией". Сей негодяй, лишившись главного мужского достоинства, но обладая весьма "гладкой внешностью", не растерялся и мигом пошел по рукам у ценителей мужских прелестей. Где его и подстерег "содомский понос".

Мальчика же от сей связи моя тетка увезла от злых языков в Пензенскую губернию. Это была ошибка. Ибо вне моего присмотра он вырос таким же ублюдком и обалдуем, как и его смазливый папаша.

Я всегда наделся на добрую Кровь моего рода и время. В случае с моих племянником я просчитался.

С самых младых ногтей сей недоносок при угрозе немедленной вздрючки кидался наземь с криком:

— Дяде нажалуюсь! Уж он-то загнет вам салазки! - так малыш привык к безнаказанности.

Когда он стал побольше, стал проявляться характер его папаши, крепко замешанный на историях о Велсе и Мертвой Голове. Мальчик, не служив и дня в армии, нацепил себе перстень моего отряда, сделал наколку на груди в виде черепа со скрещенными костями и приучился к "байроническому" виду, — мол, "как вы мне все надоели"!

Внешний вид потребовал внутреннего наполнения и вскоре он прославился и "байроническими наклонностями". Благо в Пензе у него над рабами была абсолютная Власть, данная ему его бабушкой — через много лет следствие показало, что за время жизни в Тарханах негодяй… Ну, в общем, — вы поняли.

Увы, и — ах, — в Тарханах, как и в любом русском патриархальном поместьи очень следили за "нравственностью девиц" и "юному барину" запрещалось "с девицами баловать". То, что он может "баловать" с крепостными мальчиками — подразумевалось само собой.

Но одно дело — покорные крепостные, другое — столичная жизнь. "Нравы байронические" в столицах требуют, увы, — денег. Тем больших, чем ужасней порок, коий им покупать. Тем более что — в отличие от Тархан, в "столицах" я уже начал "обложную охоту" на мужеложников.

Первое время он выцыганивал деньги у бабушки, а потом нашел весьма оригинальный способ заработка…

Первым профессиональным поэтом Империи был, разумеется, Пушкин. Все средства его семьи проистекали из любовных подарков Его Величества, но Николай — беден и на это нельзя прожить. Поэтому Пушкину приходилось зарабатывать на жизнь стихами и сие стало его главным доходом.

Племяш тоже решился "ковать деньгу" таким способом, но он поступал проще. Придя к издателю, он протягивал тому стихи и называл размер гонорара. Первое время издатели в ужасе махали руками, сразу отказываясь. Тогда подлец иронически щурился, изображая этакую "демоническую усмешку", и говорил:

— Вот значит как… Все, все расскажу дяде! Развели тут якобинский клуб, понимаешь…" — и дело шло к взаимному пониманию.

Одно хорошо, — сей подонок просил сразу помногу и потому стихи его были недурны. Стихи плохие наверняка угодили бы под рассмотрение Комиссии по Цензуре и я бы точно спросил, — как такую дрянь допустили к печати. А вот этих-то вопросов щенок и боялся!

"Спалился" же он, перегнув палку. Абсолютная безнаказанность, жизнь в обстановке разврата сделали свое дело. Одна из приятельниц моего племяша обратилась к врачу за помощью по поводу весьма странной болезни. Болезнь-то оказалась самой вульгарной, но с диковинным проявлением, — вообразите себе гонорею прямой кишки при том, что девица осталась девственницей!

Честный врач не стал скрывать таких дел от несчастных родителей, а те нажаловались в Синод. Ибо если с юнцами такие дела рассматриваются жандармерией, с девицами они тянут на ересь. "Черная месса" тем и отлична от простой оргии, что все на ней делается "не так, как всегда.

Сегодня я думаю, что его "подвиги" в истории с "Черной Мессой" были своего рода — попытками "доказать", что и он в "сием деле" человек — не последний. Беда ж его была в том, что…

Согласно "Принципам" Бенкендорфов — "нельзя женщин греческим способом". У сего есть простая причина, состоящая в размерах "нашей семейной гордости". Одно дело, когда крепостной раб, ночной горшок или клюква не могут удержать в себе остатки пищи да газы, другое — когда то же самое не может сделать милая девушка.

Так что сим подвигом племянник только лишь убедил всех нас лишний раз в том, что он — не Бенкендорф!

Поэтому на семейном совете было решено сплавить сатаниста куда-нибудь на Кавказ, где он мог либо встретить чечена, либо — стать дельным офицером и с Честью вернуться к нашему обществу. Ведь кто из нашего круга не чудил в молодости?

На Кавказе племянник опять принялся за свое, угрожая всем и каждому, что настучит дядюшке и все его страшно боялись. Но если сатанистское дело можно было еще охарактеризовать, как проказу, здесь уже дошло до открытой мерзости.

Однажды во время бурной попойки один из его собутыльников признался ему, что прикарманивает жалованье солдат, погибших от дизентерии. Начальство не пожелало знать о таких упущениях и рапортовать о смертях наверх и деньги остались бесхозными. Обычно в сих случаях они накапливаются в полковой кассе и потом пропиваются обществом в день очередного загула. Дело это известное и жандармерия закрывает на сие глаза при условии, что пьют — вместе. Магарыч не взятка, пьянка — не воровство.

Болтун был выше, краше и популярнее моего племяша и пользовался необычайным успехом у женщин. Поэтому негодяй отвел его к себе на квартиру, а там… Потом он рассказал о сием в присутствии той, что отвергла его авансы, но стала пассией болтуна.

Девица при всех грохнулась в обморок, ибо ее Честь обратилась в ничто, а болтун хотел было вызвать подлеца на дуэль. На что ему все хором резонно ответили, что с "дамами" стреляться никак не получится. Тогда несчастный вышел из столовой, куда его с той минуты уже не пускали, и пустил себе пулю в лоб. Его закопали на штатском кладбище, как человека Бесчестного, подруга же его с той минуты пошла по рукам, как Бесчестная шлюха. Но и в отношении негодяя Общество тоже вынесло свой приговор. И "сатанист" сбежал…

Если б он успокоился, — остался бы жив. Ибо никто не хотел со мной связываться. История с Дашкиными ногами и тем, как я однажды разделался с нашим обидчиком, дошла и до Кавказских гор.

Но однажды я обнаружил его среди общества и без задней мысли спросил у моих адъютантов:

— Какие подвиги он совершил?

Я был уверен, что это именно подвиги, ибо только за них можно получить прощение и возвращение к светской жизни.

Мои люди весьма растерялись и… Я стал настаивать и получил папку с описанием последнего подвига сего недоноска. На другой день он уже в железах был в обратном пути на Кавказ. Я же открыто просил моих людей, чтоб сей ублюдок пошел в очередной бой с чеченами в первой колонне. Чем скорее Бенкендорфы избавятся от сего пятна на их репутации, тем лучше.

Не успел негодяй прибыть на Кавказ…

Некая девица в положении (ребенок умер, ибо родился слепым от триппера) просила встречи со мной. По ее словам, мой племянник делал с ней, что хотел, говоря, что "имеет влияние на дядю". Папаша же сей девицы сел за взятки и ему полагалась за это — обычная каторга.

И вот, — Лермонтов в штрафных на Кавказе, девица с пузом до носа, а папаша ее на дальнем пути по Владимирке… Кому отвечать?

На Кавказ тут же пошла депеша от моего имени, в коей я разъяснял, что сей… (я написал весьма непечатное слово) — сын греха и не смеет числиться Бенкендорфом. Еще я приказал, чтоб его немедля взяли под арест и если после того в камере будет людно, что бы там ни случилось — на это нельзя обращать внимания, ибо… (еще хуже) открыто опозорил наш род.

Письмо вышло страшным и путаным, если б я в тот миг смог наложить на него руки, рущукские турки обзавидовались, что не сделали того же с Кутузовым и юным Суворовым. (А они отвели душу!)

Лишь сия бумага пришла в Пятигорск, первым ее увидал Мартынов, который тотчас побежал искать повода. Вообразите себе, — за ним бежало по-меньшей мере пять человек с той же целью, — настолько сей недоносок всех утомил. (Оказывается, они боялись лишь моего гнева, а как вышло, что бояться нечего — тут и началось.)

Правду говорят, что если б не Мартынов, был бы другой…

Когда мне пришло известие о смерти племянника, я шибко напился, пошел в Сенат и стал там орать:

— Господа, вы… Черт знает что! Почему вы мне не доложили раньше? Я б его сослал, я б его в казематы! И в Сибири люди живут, да какие люди получше вашего! И в казематах стихи пишут…

Почему мне не доложили?! Что ж я, — не человек?! Что ж я, — не сумел бы отличить явную тварь от обычного шалопая?! Да если б я придавил его своими руками за первую пакость, и то — вышло б лучше!

Вы — Хамы, господа! Лакеи и Хамы! Почему вы мне не доложили, что растет такая… сволочь!!!

Тут мне что-то сдавило грудь, в глазах потемнело и больше я ничего не помню. Так у меня случился второй инфаркт…

А теперь скажите мне, — могло ли подобное случиться у нас до Войны? Пока общество в большинстве своем было именно из дворян, а не из… этих… Дворовых?

Были когда-то варяги. Да лучшие из них сгинули в печенежских, да хазарских степях. Спасли Россию. А вот вместо выродившихся варягов (из тех, что прятались в лихую годину за печкой) Русью стали править "дети", да иные дружинники. ("Дети" они — от того, что и вправду были "детьми" — местных, славянских князей. Отсюда и "детинец", и "детина"… Отсюда воевода тех лет обязательно — "дядька"!)

Плохая им досталась доля. Да вот если бы не легли они под монгольскими саблями — не было б Руси, а какая-нибудь там Монголия, да Татария. И что забавно — те из "детушек", что пережили Нашествие, все сгинули без следа. Зато им на смену пришли "бояре". (От монгольского "бояр" — "владыка", иль "собственник". "Боярами" звались те кочевники, что "осели", переженившись на русских красавицах. Иль те, кто родился от браков русских на монгольских княжнах.)

Потом была Ливонская и Минин с Пожарским, и — полегли былые бояре. Но и поляки не сидят нынче в Кремле. Зато место бояр заняли польские "воеводы". Ежели вы не знали, — долгие годы Россия была разбита на "воеводства". "Бояр" же польские "воеводы" пустили на свои "ночные горшки" и я думаю — верно сделали.

Именно эти вот "воеводы" и "рубили окно в Европу" по Приказу Петра… Рубили, рубили и — кончились.

Место их заняли мы — бароны немецкого образца…

Я не очень представляю себе, — кто будет после меня. У меня к ним примерно такое же отношение, как у взрослого мужика к своему семени. Вроде бы и чуешь, что это — будущее, Наследники, что-то еще, но относится к сему всерьез?!

Но я знаю одно. По древним Ливским Обычаям Мужик — Труженик. Все что есть — Плод его Труда и Заботы. Но сам он — ничего не решает. Ибо выше него — стоит Женщина. Мать Сыра Земля, коя и Родит Мужику по Делам Его.

Так уж вышло, что Русская Земля — Сурова и Малоплодна. Не одно поколение Мужиков легло в нее, пытаясь хоть что-то Сделать…

Род приходит и Род уходит и лишь Земля пребыет во-веки.

МЫ жили в свое удовольствие, ели все — что хотели, пили все — что горит, спали с кем душа ни попросит и все НАМ прощалось. ВСЕ НАМ ПРОСТИЛОСЬ. Ибо ОНА всегда ЗНАЛА, что лишь МЫ ЕЕ и СПАСЕМ от Антихриста.

Желание Дамы — Закон Кавалера.

НЕ ЗАБЫВАЙТЕ НАС… Теперь — Ваша очередь.

* * *

Последний анекдот А.Х.Бенкендорфа из журнала графини Нессельрод, записанный с ее слов сиделкой за 5 дней до смерти "Прекрасной Элен".

Октябрь 1843 года.

Когда все собрались у моей постели, кто-то вдруг предложил:

— Давайте позабавим Элен анекдотами, как в старые добрые времена. Смех, вот лучшее лекарство от Боли.

Все оживились, но я нехотя покачала всем головой:

— Чахотка — не лучший повод для шуток. Да и в Писании сказано, что лучше печалиться с умными, чем смеяться в компании дураков. Пусть лучше Саша расскажет мне что-нибудь. На прощание.

Тогда мой возлюбленный подошел ко мне, сел на край моего смертного одра, крепко взял меня за руку и рассказал:

"В незапамятные времена в Японии жили три друга. А времена в ту пору были те еще. Правители погрязли в долгах, взятках, разврате… По дорогам бродили прокаженные и банды разбойников, грабивших и убивавших направо и налево без всякой жалости.

И вот тогда три друга собрали своих людей и решили навести Порядок в сей несчастной стране. Но стоило выступить в поход, им встретился даос, несший простенькую деревянную клетку, в коей сидел крохотный серенький соловей. Даос поклонился трем самураям и сказал так:

— Люди изнемогли под пятою мучителей и возлагают только на вас все надежды. В знак того, что само Небо благословляет вас на сей Путь, примите от меня эту птицу. В тот день, когда Соловей запоет, Вы узнаете, что исполнили Предначертанное.

Три друга весьма испугались и призадумались, ибо сразу признали в дряхлом старце черты самого Дзимму, коий является тем, кому суждено принять от него Власть над страной Восходящего Солнца. Но как исполнить Волю Его, коль все знают, что в неволе соловьи не поют?!

Путь к Власти начинают с малого шага. И старший принял клетку и соловья. Через год он ворвался в столицу. Но соловей не запел.

И тогда он, потеряв терпение, пронзил упрямую птицу! А через неделю лучший из его генералов убил господина, ибо убоялся стать другой жертвой.

Два оставшихся друга поклялись мстить и подняли армию в новый поход. Но стоило выступить, как на дороге им встретился даос с клеточкой и соловьем.

Тогда средний из них, вознеся молитву ко всем японским богам с просьбой о даровании ему смирения, принял сей страшный дар. И через год Япония забыла про распри и междуусобицы. Но соловей не запел.

Государь часами сидел пред роскошною клеткой и кормил соловья вкусными червячками, а сотни невольниц танцевали под волшебную музыку. Но настал день когда соловей заскучал, зачах и умер от старости. А через неделю умер и Государь от странной болезни и прожитых лет. Умер он, не оставив Наследника, и после его смерти в Японии затеялась новая Смута.

И тогда, ради старых обетов, младший из троих собрал третью армию. И опять ему встретился даос, от коего исходило неземное сияние, протянувший совсем уже пожилому человеку все ту же клетку с тем же сереньким соловьем. И тогда младший отверг дар:

— Соловью не петь в клетке! Пусть вольным поет свои песни!

Тут грянул ужасный гром, а дряхлый даос обратился в самого Императора Дзимму в доспехах из "живого огня". В гневе Император топнул ногой, да так, что вся Япония содрогнулась!

Громовым голосом дух преисподней вскричал:

— А как же твое слово, Князь?! Не ты ли клялся навести Порядок в стране?! Не ты ли обещал защитить сирых и покарать гордых?! Вот же тебе за это!" — с этими словами дух обрушил сноп огня на клетку и птица мигом обратилась в ослепительно острый короткий меч для свершения харакири. Дух же прогремел:

— Всякая Власть есть Насилие. Если ты не можешь свершить Насилие над Подданными, пользуйся моей милостью! Не доводи их до Греха. Не принуждай их пролить Княжью Кровь!

Опять грянул гром, сверкнули молнии и даос исчез, как будто и не было его никогда. И только клетка с соловьем доказывала, что все это — правда. Тогда самурай повелел заложить на сем месте Храм Соловьиного Пения.

Храм сей состоял из рощи, и вишневого сада с ручейком и старой беседкой, где соловью можно было свить его гнездышко. Окружено же было сие место прочной сетью, дабы соловей не мог улететь, и надежной охраной, не подпускавшей никого к Храму ближе, чем на полет стрелы. В том числе и самого Государя.

Никто не знает, пел ли соловей в сием Храме, ибо никто не видел его и не слыхал его песен. Но дом Токугава вот уже триста лет правит страной!"

Когда Саша кончил рассказ, раздались аплодисменты, а я, стиснув что было сил его руку, прошептала:

— О нас могут говорить все, что им вздумается. Но мы были первым правительством, при коем в сей несчастной стране стали петь соловьи. Тютчев, Лермонтов, Пушкин… Теперь мне есть с чем прибыть к Всевышнему.

А мой возлюбленный наклонился ко мне, покрыл мое лицо жаркими поцелуями и отвечал:

— Всему свое время. Мы с тобой уходим не потому, что тебя грызет твоя опухоль, и не потому что у меня уже два инфаркта. Просто наше время уходит.

Род проходит и род приходит, а земля пребывает во веки.

Восходит солнце и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит опять. Все имеет начало и все имеет конец. Шекспир писал "Гамлета" под визг точильного камня, на коем острили топор для Карла. Мольер смеялся под стук молотков, сбивающих гильотину Людовику. Всякая роза краше всего цветет перед смертью. Лебедь поет свою лучшую песнь, чуя погибель. Так уж устроен мир.

Латыши по сей день числят меня сыном Велса — Бога Вечернего. Бога Осени. Мое правление значит, что всех нас ждет Ночь и Зима.

Я не хочу этого. То, что происходит в дни подобные нашим, — это что-то вроде "бабьего лета", — Шекспира отделило от Кромвеля ровно столько же, сколько Мольера, Корнеля и Лафонтена от Робеспьера, а Данте от Савонаролы.

Солнце спустилось до самого горизонта и небо окрашено зловещим багрянцем. На дворе — октябрь и летят серебристые паучки ровно также, как лет через "дцать" засвистит метель из свинца и смертная вьюга понесет такую же белизну над бескрайними, холодными полями и этой страны.

Ты плачешь, милая, тебе тоже не по себе от идущих на нас холодов, но ты не бойся. Это мошкара пляшет свой безумный танец, славя мое тепло и им кажется, что все это теперь будет вечно. А если они и замечают приметы Осени, им не по себе от смертного ужаса, ибо век их короток.

А ветер идет к югу, и переходит к северу, кружится, кружится по ходу своем, и возвращается ветер на круги своя.

Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь.

Глупо сравнить Мильтона с Марло, а Дюма с Расином. Но смеем ли мы пенять Утру, что оно ходит под стол в коротких штанишках? Оно совсем иное, но перед ним весь мир и долгий-долгий день впереди. Оно научится. Честное слово, научится. И смеет ли плодная, гниющая Осень оттягивать приход голодной, но свежей Весны?!

Что было, то и — будет. Все вещи в труде; не может человек пересказать всего; не наполнится око зрением, не насытится ухо слушанием.

Сегодня мы потрудились на славу. Покойной Ночи.

А Утро придет. Это я обещаю.