В моем взводе было тридцать девять штыков, считая со мной. Взвод делился на три отделения по десять человек в каждом. Во главе каждого офицер. Плюс я — командир взвода. И…
Пять мальчиков, приятных во всех отношениях. По одному в каждый взвод, один на троих офицеров и еще один — для меня лично.
В случае войны мой взвод "разворачивался" до размеров нормального батальона и поэтому рядовых солдат у нас не было.
Отделение Петера составляли крепкие ребята из деревень. Дети кузнецов, мельников и лесничих. С детства они привыкли покрикивать на родительских батраков и теперь им сам Бог велел стать "унтерами военного времени.
У Андриса служили "лица духовного звания". Их родители были сельскими батюшками, да викариями. А должность священника в наших краях скорей связана не столько с отправлением культа, сколь — врачебными функциями.
(Лютеранство считает, что для свершенья молитвы не нужен посредник, именно потому молитва и произносится на родном языке!)
Так что — если парням первого отделения полагалось командовать "быдлом", лекарям из "второго" предстояло сие "быдло" лечить.
Третьим отделением командовал Ефрем Бен Леви. Я не приветствовал сие назначение, но и — не противился. Мы считались друзьями с Ефремкой, но…
Составляли жидовское отделение сыновья гешефтмахеров. Все интенданты воруют и я не поспорю с сей максимой. Мало того, я считаю, — коль интендант не кладет в свой карман…
Раз человек не заботится о себе, как он радеет за прочих?! Сие нонсенс, и коль интендант за полгода не стал еще приворовывать, я избавляюсь от него всеми доступными способами.
Я не скрываю сего отношения к воровству и многие изумляются. Зато мои люди одеты, обуты и накормлены лучше всех прочих, а что еще нужно отцу-командиру?
(Коль припрет, я вызову сих хитрецов и — иль отдаю их солдатам, или… Они должны поделиться тем, что нахапали. Разумеется, временно. После сражения — я все верну! Кроме шуток…
Пару раз выходило, что сумма "одолженного" была беспардонна — иной вор запускал руку в казну шибче принятого. Что ж… Я все равно б отдал таким долг, если б они пережили сражение. А тут…
Бой в Крыму — все в дыму… Ну, вы — понимаете…)
Первая встреча с русскими случилась в Смоленске. (Витебск был нашим.) В столовой смоленского гарнизона нас остановили и предложили представиться. Я отрекомендовал моих спутников:
— Офицеры Рижского конно-егерского полка. Следуем в Астрахань. Поручик Бенкендорф. Корнеты — Петерс и Стурдз. Прапорщик Левин.
Русские офицеры с явным интересом разглядывали нашу форму и непривычные знаки различия. Нас провели в залу, усадили за общий стол и хозяева, охочие до новостей, рады были поговорить со столь редкими гостями и узнать от них что-то новенькое. Тем более, что я к той поре говорил по-русски практически без акцента и меня (я сам удивился) русские тут же приняли за своего.
После первых тостов за знакомство и стаканов водки под грибочки и квашеную капустку, я стал для этих людей почти родным и наши языки развязались. Я никогда не видал сих людей второй раз… Части смоленского гарнизона приняли на себя самый тяжкий удар французов при Аустерлице и мои случайные знакомцы могли выжить, если их за что-то перевели из Смоленска. Для меня же это была довольно случайная встреча и я не запомнил имен моих собеседников. Только лица…
Когда мой корпус в ночь Аустерлица прикрывал отход наших войск, я все вглядывался в лица умирающих офицеров, проносимых мимо нас в тыл, надеясь найти хоть одного из смолян, но… Лица людей были в грязи, саже и копоти боя, искажены болью и яростью и я никого не узнал. Сам не знаю, — зачем искал сих людей…
Наша задушевная беседа началась с того, как один из русских полковников сказал:
— Поручик, разрешите Вас звать — Сашей, Вы разрушаете все мои представленья о немцах. Я всегда полагал вас нацией надменных ублюдков, которые пьянеют с одной рюмки и становятся настоящими свиньями. Вы же вполне пристойные люди и — выпить не дураки. К тому же ваши мундиры, как и у нас зеленые, а немцы носят черное и оранжевое. Вы что — не немцы?
Я рассмеялся:
— В какой-то мере вы правы. Вы встречали немцев курляндских. Это наши заклятые враги — католики.
Лифляндия ж присоединилась к России при Петре Первом и у нас с вами общие уставы по ношению формы. Разве что мы носим черное там, где вы носите красное — память о нашем монашеском прошлом. Курляндцы же носят цвета Ордена с золочеными клиньями — по польским уставам.
Мы легко пьем водку, потому что в наших краях не растет ничего, кроме пшеницы и ячменя, и нету обычая пить не по средствам. Курляндцы ж — богаче и любят пить дорогие и легкие французские вина и действительно — быстро пьянеют!
Мое объяснение привело слушателей в полный восторг и мы выпили по сему поводу, а также за Петра, мою бабушку, за…
Когда половина участников упала под стол, возник новый вопрос:
— А почему вы бреете голову? Те, "черные", заплетают косицу на наш манер. А вы, "зеленые" — как татары!
Я невольно провел рукой по своему ежику и как можно спокойнее посмотрел на грязные, нечесаные кудри моих собутыльников, или хуже того — напудренные прогорклой мукой парики иных слушателей. То-то — ходячий зверинец для всякой пакости! Бр-р-р!
— Нет, это дело традиции. Мы, как народ, ведем свою историю со дня Восстания против поляков. Кстати, в итоге него поляки утратили не только Лифляндию, но и задали стрекача из Москвы
Русские сразу воскликнули:
— Ах, да — Минин с Пожарским!" — и у нас появился очередной повод выпить.
Я же продолжил:
— В те дни против католиков восстали мужики и монахи, бароны же стакнулись со шляхтой. А в гражданскую сложно понять, кто есть кто — все говорят на одном языке. Так что курляндцев мы узнавали по парикам, длинной прическе с косицей, а они нас — по короткой монашеской стрижке. Когда мы победили, короткие стрижки закрепились в наших уставах.
Мои новые друзья с пониманием отнеслись к такой исторической памяти, тем более, что они сами не любили поляков и потом добрый час рассказывали мне про их зверства. (Смоленск до польских Разделов был Границей России и крепче других натерпелся от вечной резни — рубеж меж Россией и Польшей полтысячи лет тек рекой Крови…)
Я с удивлением обнаружил, что мое предубеждение против русских куда-то девается и вместо этого возникла приязнь к этим простым, душевным и в массе своей — незлобивым людям.
Да, разумеется, они были дурно и скверно одеты, относительно грязны и, скажем так — "пахучи". Но при всем том они не слишком отличались от нас латышей, собравшихся выпить и поболтать после тяжкого трудового дня. И уж не мне — потомку беглых латышей, да немецких монахов воротить нос от "простонародных" запахов.
Я сам не прочь хорошенько поесть редечки, чесночку, да гороху и запить все это дюжиной-другой кружек пива. Ну и штоф водочки — не помешает. По праздникам, разумеется.
Ну а какой праздник без разговора о житье-бытье? Вот и я беседовал с русскими мужиками (пусть и дворянского роду) и не видал разницы в нашем быту и от этого сама собой зародилась приязнь между мною и собеседниками.
В Риге я привык к необычайной злобности и агрессивности "оккупантов". К их чудовищной подлости и подозрительности. Теперь же я стал понимать, что в Смоленске русские были у себя дома, им не надо было по ночам вскакивать с постели в ожидании очередного латышского мятежа, им не надо было собирать целую армию, чтобы пойти на рынок за продуктами и эти люди открылись мне с совершенно иной, неведомой стороны.
И главный тост, за который мы пили с моими друзьями, был за то, чтоб, не приведи Господь, меж нами не началось…
Вот и наша беседа оборвалась от сущей безделицы. Русские вдруг стали меж собой ругаться о том, какую треуголку носить. Французскую с широкими и мягкими полями нового образца, или прусскую с короткими и жесткими полями согласно прежним уставам?
Половина кричала, что Павел был солдафоном и идиотом, который только и знал, что муштровать солдат, да пороть их целыми ротами, а в армии ввел слепое поклонение уставам. Зато нынешнее правительство — либеральное.
Им орали в ответ, что к власти в России пришла кучка воров, масонов и разгильдяев, которые мечтают погубить страну и первым делом развалили армейскую дисциплину и единоначалие, и если кто больно умный — какого черта он пошел в армию?
Тут спорщики вцепились друг другу в грудки и понеслось… Одни кричат, что не будут носить лопухов, а другие, что — сняли каски и в жизни их теперь не наденут. Вот такая дискуссия.
Весь этот кошачий концерт длился до тех пор, пока один из полковников не крикнул на молодежь:
— Отставить разговоры! У нас — гости… Кстати, как вы — у вас думаете, — что важнее? Образование, или — дисциплина?
На это я сказал так:
— Мне сложно судить о вашей форме одежды, — мы имеем право носить собственную форму и готовы защищать ее от русской же армии с оружием в руках. И мне, честно говоря, дико слышать споры о том, что должно носить русскому офицеру — треуголку французского, или — прусского образца!
В ливонской армии этот вопрос решен окончательно и бесповоротно. Ливонские офицеры носят ливонскую фуражку, которая есть латышская народная шапка и я не пойму сути вашего спора.
Тут мой главный собеседник — полковник, что звал меня "Сашей", весело расхохотался:
— Друг мой, вы что, — всерьез предлагаете нам надеть мужицкий картуз?! Вы можете как угодно назвать свой головной убор, но он все равно останется простонародным картузом! Что о нас скажут в Европе?! Русские дворяне носят головные уборы своих рабов?! За кого они нас тогда примут?!
Я уже доложил, что наши решения по фуражке были приняты по резонам практическим, но Русь всегда находилась по ту сторону от здравого смысла. Поэтому я, встав из-за стола, отвечал:
— Господа, я в восторге от ваших шуток, но боюсь, — они не по адресу. Вот вы смеетесь над моим простонародным картузом, а я ношу то, что привыкли носить мои мужики. А они носят его, потому что он прост в изготовлении, защищает от дождя, мороза и солнца и не слетает с головы при сильном ветре, как ваши пижонские треуголки.
Да, он — прост, как просты мои мужики. Зато я живу в сем картузе моей головой, а не заемною треуголкой. Ни легкомысленной лягушачьей, ни твердокаменной прусской. Чего и вам всем желаю.
С этими словами я вышел от них и сказал в сердцах:
— Господи, да когда же найдется у них новый Петр, который закончит бритье сих людей! Их побрили снизу и спереди, осталось — сверху и сзади!
Мои друзья расхохотались в ответ и бойкий Ефрем отвечал:
— Помяни мое слово, — когда-нибудь ты сам побреешь этих грязнуль! Да еще снимешь с них треуголку!" — тут мы снова расхохотались и, несмотря на ночь, продолжили путь на Москву. Заночевали мы в чистом поле. Могли и на ямской станции, но на мой вкус на Руси в поле — чище.
Вы не только думайте, будто я и впрямь "побрил русскую армию". Это сделал мой неродной дядя — граф Аракчеев. Это стало одним из условий кредита "на восстановление армии" 1808 года.
И спор о треуголках решил тоже не я. Французские с разгильдяйством и бонвиванством снял с русских господин Аустерлиц. А прусские с дуболомством и тупым подчинением идиотским приказам — господин Фридлянд. Суровые были экзаменаторы.
На Войне все учатся. Вот если б только сия дама брала с нас за уроки только лишь гульдены…
Но она признает одну только плату. И мы расплатились — до последнейшей капельки!
Хорошо всех нас выучило. Лучше наших противников.
Только в том декабре это была еще не армия, но толпа крепостного и крепостнического быдла, воображавшего себя армией. Русским офицерам было недосуг заняться с солдатами огневой, да боевой подготовкой. Господа офицеры четыре года кряду спорили о том, какую треуголку носить, — прусского, иль французского образца. Русский же картуз они соблаговолили надеть лишь спустя много лет…
Объясните, почему мне — Бенкендорфу пришлось силой надевать на русскую армию русский картуз?! Господи, что за народ?!
Главной остановкой на моем пути стала Москва. Там мы задержались на Рождество и на Святки. Я люблю баловаться с фейерверками и московские губернатор с градоначальником уговорили меня остаться на Рождество потешить первопрестольную.
Именно в Москве я понял для себя одну важную вещь. Здесь я уяснил, что я — недурной химик, но — не больше того. (Впрочем, нет — Академии всего мира все же признали меня Пиротехником с большой буквы.) Я смею считать себя экспертом в химии и физике горения порохов. Но до Москвы я воображал себя авторитетом вообще.
Возможно, именно решение "не растекаться мыслью по древу", впоследствии благотворно сказалось на моей научной карьере, но беседы в Москве стали жестоким ударом по моему самолюбию.
Самое ужасное состояло… в моей докторской степени. Московская профессура спрашивала меня о простейших вещах, с изумлением разевала рот с иного ответа, а потом, конфузясь и нервничая, задавала вопрос:
— Извините, а кто Ваши… родственники?
Первое время я, не задумываясь, называл свою матушку и меня сразу же прерывали:
— О, так вы — сынок Александры Ивановны?! Читал ее сообщение в последнем журнале — превосходный анализ! При случае передайте привет, возможно, она помнит меня… В прошлый съезд Академии мы познакомились на одном семинаре — необыкновенная женщина!
После моего доклада меня вызвали в кулуары и ваша матушка добрый час обсуждала со мной все возможные направления нашей работы… Сразу же поняла все наши проблемы и уже через месяц прислала приборы и реактивы. Пойдемте, я вам покажу…" — все беседы о моих научных познаниях на этом заканчивались.
Сначала я думал, что это — случайность. Потом… Потом я страшно краснел и смущался. Затем я хотел провалиться сквозь пол со стыда, — я стал понимать слова московских ученых, которые представляли меня коллегам примерно так:
— А вот наш Александр Христофорович фон Бенкендорф — доктор наук. Сын Александры Ивановны фон Шеллинг — прошу любить и жаловать. Химик великолепный — у них это наследственное, — учился химии у своей матушки!" — собеседники на миг замирали, с изумлением глядя на "своего брата" профессора (при обычном приветствии довольно сказать — "Вот доктор имярек, прошу любить и жаловать"), а затем до них доходил смысл столь витиеватого заворота и они рассыпались в приветствиях.
За несколько дней моей репутации, как ученого, был нанесен столь страшный удар, что оправился я от него лет через двадцать… Я даже хотел написать маме письмо с ругательствами — нельзя меня было производить в доктора в шестнадцать! Это… В научном обществе это даже — не нонсенс! Черт знает что…
Я уже даже писал злое письмо, когда понял, что никогда его не отправлю. Матушка, женщина умная, деловая и жесткая, становилась (мягко сказать) идиоткой, стоило зайти речь о нас с Дашкой. Сейчас-то я понимаю, что нас в детстве баловали: жестоко, до — умопомрачения. Для мамы мы были совершенные "вундеркинды" — во всем.
Если матушка думала, что в нас есть хоть какой-то талант, все окружающие обязаны были: иль умереть, иль замереть в совершенном восторге! Про "умереть" я кроме шуток — обиду для своих "деточек" "госпожа баронесса" принимала столь близко к сердцу, что сразу же обращалась в "рижскую ведьму", иль "госпожу Паучиху.
При всем том нас могли даже пороть, если мы "не желали" "развивать свой талант" — в сем смысле матушка была скора на руку: помимо занятия химией, конной выездкой, упражнений с холодным оружием, мы с сестрой обязаны были играть на рояле и прочих скрипках, а матушка смотрела на наши занятия и умилялась.
В конце каждого курса у нас было что-то вроде выпускного экзамена экзаменаторов набивалась полная комната. И все смотрели матушке в рот. Если она начинала хлопать в ладоши, все подхватывали следом за ней. Если же хмурилась — все хором принимались ругать педагогов, — одного из несчастных под горячую руку лишили патента на преподавание игры на рояле!
Впрочем, нам с сестрой пришлось еще хуже — матушка велела "оставить нас на второй год" и "пороть хлеще, коль заленятся!". Ну, а если все шло, как по маслу — учителей осыпали разве что не алмазами! Так что и мы с Дашкой, и наши "мучители" имели все основания "грызть науку покрепче.
Но "экзамены" проводились по нашему выбору, а верней — выбору нашей матушки. Если мы с педагогом догадывались, что именно от нас будет нужно, не имело смысла готовиться ко всему: по химии достаточно было знать пиротехнику, по медицине — яды и прочее. У нас с Дашкой получилось необычайно хорошее образование, но — в крайне узких и специфических областях.
Дальше — больше: я вдруг выяснил, что неплохо играю на фортепиано, но мои успехи в игре на гитаре не более, чем плод моего юного воображения. Виною сему оказалась армейская подготовка. Моя рука была здорово "сбита" саблей, рапирой и поводьями, "задубела" и перестала чувствовать какие-либо струнные инструменты.
Это общая беда кавалеристов. Из нас на гитаре могут играть лишь штабисты с гусарами — из самых легких. Все прочие нещадно срывают правую руку саблей на отработках приемов конного боя, а левую — поводьями. Один неудачный взмах саблей и на полном скаку "вернуться в седло" можно лишь "вытянувшись" на левой руке. А без нее о гитаре лучше забыть.
Из сего возникает любопытное следствие. Кавалерист, прошедший кампанию, никогда не бывает шулером. Пальцы рук настолько теряют подвижность, что мы просто физически не можем "дернуть карту", или "подрезать". Исключение легкие по весу гусары. (Отсюда такая о них слава.) Поэтому за приличные столы гусар не пускают. Если учесть, что все родовитые игроки — кавалеристы, в гусары отдают детей только семьи с уже подмоченной репутацией.
(Отсюда такая популярность рулетки в нашем кругу. "Щелчок" крупье, по технике, не отличен от обычного "взмаха" и кавалерист просто обязан знать, куда "пошел" шарик. Поэтому "кавалерия" и любит рулетку в ущерб карточному столу.)
Опять же, — если руки "пригнали" муштрой к сабле с рапирой, ноги мои "прикипели" скорей к стременам, чем к паркетам. В первый же вечер моего пребывания в Москве я умудрился поскользнуться и грохнуться средь зала на навощенном полу, а хуже того — наступить сапогом на край платья дамы.
Как я мог ей объяснить, что матушка не одобряет ни пышных кринолинов из Пруссии, "когда простые люди — бедствуют, а кругом — Революция", ни новомодных коротких французских платьев, ибо — "при мне шлюхи не задерут подол выше носа"?
В Риге на балах дамы носили офицерские мундиры, или охотничьи костюмы с высокими сапогами — на манер повелительницы, а в туфельках и "коротком" щеголяли юные фроляйн — так чтобы не попасться на глаза моей матушке. Что же касается огромных, выходящих в Европе из моды, кринолинов, с ними я встретился только в Москве. И сразу — такой конфуз!
Хорошо еще, что я догадался поднять обрывок с пола и повязать его на манер шейного платка, так что честь дамы была спасена. Да и ее благоверный был славным парнем и мы пили с ним до тех пор, пока несчастный не рухнул на пол без чувств, а я вызвался проводить мою даму домой по причине невменяемости муженька. Ну, и утешить…
Я до сих пор весьма плох в танцах… Впрочем, дамы мои этого не замечают. (Умные женщины, как правило, тоже — танцуют не очень.)
Лучше же всех при Дворе танцует сам — Государь Император. Его часто зовут — "плясун в сапогах". Впрочем, многие не слыхали злого оскорбления для Кавалерии: "Плясун, — на что тебе сапоги?
Мне нужны были помощники для изготовления фейерверков и я привлек на сие Петера с Андрисом. Ефрем же был необычайно неаккуратен и мы от греха не допускали его к порохам. После же фейерверков нас приглашали к столу, а от стола затевались танцы.
Когда юная княгиня К. в первый же вечер нашего московского пребывания сама подошла к красавчику Андрису и разве что не откровенно пригласила его на тур мазурки, у Андриса был такой вид, будто он не мог поверить своим ушам и все силился увидать того "герр офицера", к коему обратилась красавица.
Да и странно было ему — сыну викария слышать такое из уст "благородной". В Риге его, как "обычного латыша", не пустили бы за один стол с баронами, я уж не говорю о танцульках! Но в Москве для наших новых друзей все мы были — "немецкие офицеры.
Разумеется, я бы мог одним словом, иль жестом поставить ребят на место, но… Я никогда не считал себя выше, или ниже латышей, немцев, или евреев и мне смешно чиниться в этих делах. Я сразу советовал Петеру тоже "пригласить девицу на танец.
Мой "верный пес" побледнел и вздрогнул, как осиновый лист, — так ему стало не по себе. Но будучи моим крестьянином, он не привык обсуждать моих приказов и решительно пошел к дамам с тем видом, какой бывает у осужденного, коего взводят на эшафот.
Когда мы все втроем вернулись после пары туров на свои места, латыши были очень возбуждены и только и делились друг с другом и мной взглядами на москвичек. Оба были настолько одушевлены, что им явно не терпелось впервые в жизни броситься в омут галантных приключений с прелестницами благородных кровей, но их долг…
Тут я сказал им, что до утра они свободны и оба моих друга тут же исчезли. На другой день Петер с Андрисом явились на квартиры почти в один час со мной и у обоих был вид котов, обожравшихся сладкой сметаны. Все было понятно без слов и мы все втроем завалились спать и дрыхли до самого обеда.
Когда мы отправились в очередной дворец, я с изумлением обнаружил, что Андрис со знанием дела объясняет своей пассии, как устроен заряд для салюта и обещает дать ей "стрельнуть из мортиры"! Петер же самовольно за полчаса до начала салюта пальнул в воздух и целый цветник из дам, собравшихся вокруг моего "медведя", завизжал от восторга. При этом у отпрыска простого деревенского кузнеца был такой вид, будто он всю жизнь только и делал, что ел с золотой тарелки, да гадил в хрустальный горшок. Я не верил своим глазам!
Нет, мои друзья продолжали оказывать мне все знаки почтения и уважения, но все мы вдруг осознали, что после той ночи я стал для них просто другом. Пусть первым, но — среди равных.
Сперва я, признаюсь, был поражен сим отношением, но, поразмыслив немного, — решил, что все что ни делается — к лучшему.
Сегодня, оглядываясь на всю мою жизнь, доложу, что у меня лишь два друга, хоть барону никогда не дружить с мужиком.
Так и я — не дружу. Я — генерал от кавалерии Карл Александр фон Бенкендорф сдружился с двумя генералами — от пограничной стражи Петером Петерсом и от жандармерии Андрисом Стурдзом. Что ни делается, все — к лучшему.
Хуже вышло с Ефремом. Он даже раньше Петера бросился приглашать русских дам, но в отличие от латышей, московские красавицы не удостоили его даже взглядом. (Это при том, что семья бен Леви весьма светлой масти. С первого взгляда никто про Ефрема не знал, что это — не немец.) Сперва я не понял, чем вызвано такое поведение женщин, но…
Представьте себе ситуацию, — к даме подходит Петер — сын деревенского кузнеца. Он знать не знает и не ведает, как ухаживать за "благородными". Поэтому он поступает так, как прилично будущему кузнецу с деревенскою девкой.
Он просит дозволения присесть рядом, спрашивает имя, представляется сам, — "Корнет Петерс", а потом с глубокомысленным видом слушает щебет подружки, то и дело умно покачивая головой.
При сем дурочка даже не понимает, что латышу сложно понять быструю русскую речь, но он обязан "выслушать даму", прежде чем отволочь ее на сеновал.
После столь занятной беседы деревенский увалень предлагает даме потанцевать. Танцевать он, разумеется, не умеет и даме приходится учить его основным па. При этом рано или поздно барышня сама кладет руку Петера на свою талию, иль… чересчур близко к груди.
По латышским понятиям это то же самое, как если бы в русской деревне девка заголилась перед мужиком. И латышский кузнец тут же доказывает свою мужскую силу, тиская княжну, или графиню так, что у той аж кости хрустят, да глаза на лоб лезут. Если учесть, что лифляндцы славятся своим ростом, весом и комплекцией, дама при таких обстоятельствах краснеет, как маков цвет, но терпит столь медвежьи ухаживания партнера и…
На другой день она расскажет подругам насколько галантный и благородный кавалер ей достался. Умен (так ни разу и не перебил ее монолога), заботлив (по латышским понятиям "работник" обязан ухаживать за доставшимся ему "куском земли"), а уж в постели… (идет нелицеприятное сравнение мужских достоинств деревенского кузнеца со слегка выродившимся князем, иль графом).
Андрис был пообразованнее Петера и получше знал русский язык. Поэтому он умел флиртовать с дамами и делать им комплименты. После чего, учитывая его рост, стати, и весьма благовидную внешность…
(Андрисовы дамы были поначитаннее, да поумнее Петеровых, и умели позабавиться на стороне, не привлекая к себе чужого внимания.)
Ефрем был гораздо образованней Андриса. Он превосходно знал русский язык и шутил, и веселил дам напропалую. Не понимая того, что таким своим поведением он выказывает качества русских скоморохов и затейников. Таких на Руси любят — скуки ради…
Вскоре о латышах быстро пошла молва, как о немецких баронах, сопровождающих своего юного сюзерена. О Ефреме же пошла слава, как о моем "придворном шуте", истинное место коего — в прихожей. И участь его была решена. (Я люблю приводить этот пример иностранцам, чтобы они хоть как-то осознали Россию.)
Разумеется, "сударушки" наши были либо необычайно молоды и потому тупы, как пробки, или напротив — много старше чем мы.
Сегодня, когда мы с Петером и Андрисом встречаемся за столом, мы немало конфузимся, припоминая эти подозрительно легкие "победы", но…
В то Рождество нам было по восемнадцать, мы были юными офицерами, а в латыни есть поговорка, приписываемая самому Меценату, — мол, нет ничего грустней в старости, чем припомнить все упущенные шансы… сами знаете чего.
Когда мы — три генерала собираемся за бутылкой, нам не в чем упрекнуть себя — желторотых корнетов, да поручика за ту зиму. Вы не поверите, как меняется психология юноши, едущего на войну.
Особенно если учесть, что нам было по — восемнадцать…
Здесь надо учесть одно обстоятельство. Кто-то умный сказал, — "Когда ты ночью смотришь на звезды, — весь Космос в сей миг глядит на тебя!
Не только и не столько мы, — желторотики забавлялись с красавицами, сколько Москва испытующе глядела на нас.
Я уже доложил, что в эпидемиях прошлого века население Москвы сократилось чуть ли не втрое. Нехватку же населения бабушка покрывала, переселяя сюда поляков. Сей народ устойчивее к разным заразам, да и…
Варшава прежде прочих славянских столиц обзавелась водопроводом и канализацией. (Прага — не в счет!) Именно поляки из ссыльных озаботились строительством водопровода первопрестольной и созданием простейшей канализации.
Если вспомнить, что основание русским Университетам дали поляки Чернышев, да Шувалов, массовый вывоз несчастных из восточных областей Белоруссии привел к расцвету образования в Москве и окрестностях. "Перемещенные лица" привезли из Европы ателье, парикмахерские и закусочные французского образца.
Сие было забавно: вообразите московскую пошивочную с вывеской "Парижские моды", иль парикмахерскую — "Варшавский шик", но… С прибытием поляков Москва, конечно, преобразилась. В европейскую сторону.
К декабрю 1801 года (времени нашего появленья в Москве) поляки практически вытеснили русскую знать с верхушки московского света. Этому способствовало не только лучшее образование, иль экономические успехи поляков, но и их образ жизни.
На Руси очень много осталось от азиатчины. К примеру, русские женщины того времени (да и времени нынешнего) были воспитаны по Домострою и большую часть своей жизни проводили глядя в окно, да потягиваясь в постели после утреннего, дневного и вечернего сна.
Полячки же воспитались на европейских примерах. Они вели (и ведут) гораздо более бурную и занятную жизнь. Русские дамы за глаза зовут полячек огульно всех — "шлюхами" и мнение сие имеет свои основания. Но суть и основу высшего общества составляют именно женщины. Наши пассии составляют мнение общества и определяют моды и вкусы своих кавалеров.
Именно под влиянием московских полячек Империю захлестнула мода на все французское. Дело тут — тонкое.
На Руси всегда с подозрением смотрели на иноземцев. Но принужденное совместное проживание поляков и русских привело к занятным последствиям. Полячки по своему воспитанию были живей, начитанней и… чуточку легкомысленней своих русских сверстниц.
А целомудрие с девством интеллекта и нравов хороши лишь… Я, например, не могу спать с теми дамами, с коими мне не о чем разговаривать. (Коль возникла нужда — проще приказать "ночному горшку" и незачем огород городить!)
Поэтому в конце прошлого века в Москве сплошь и рядом русские женихи брали в жены только полячек, а русские барышни отправлялись досыпать свое в монастырь. Русским папашам сие не понравилось и стало модно нанимать гувернеров по этикету, светской беседе и танцам. Где-то с девяностых годов прошлого века возникла иная тенденция — бедные польские женихи с удовольствием брали русских невест с огромным приданым, в то время как милых полячек стали брать в жены не с такой скоростью. (На сие повлияла череда бракоразводных процессов — русские, восхищенные "живостью нрава" польских невест, не одобрили сего в своих благоверных.)
В итоге к началу этого века московское общество перемешалось до такой степени, что отличить в нем русского от поляка можно было только под лупой, да и то — при внимательном рассмотрении.
И все москвичи — без изъятия сходили с ума от французского, общаясь между собой только на галльском наречии.
Как я уже доложил, Павел "изгнал" из России всех "немцев", "полякам" же запретил брать кредиты. Резоны простые:
"Немцы" кредитуются в Риге у "еврейского" капитала, зато — против них легко возбудить чувства славян. Отсюда — изгнание.
"Поляки" же традиционно близки русской культуре и против них сложней возбудить народную ненависть. Зато Польша всегда была — профранцузской и с Революцией в Франции сразу же разорилась. Отсюда — попытка удавить "Польшу" голодом.
Меж нами с поляками пролилось много крови. Еще больше было обид, да и — прочего… Но им нужны были средства, а нам нужно было вернуться на русский рынок.
В итоге впервые в нашей Истории возникли "смешанные" гешефты, в коих поляки играли роль исполнительную, мы же исполняли функцию "молчаливых партнеров". Так мы с "поляками" сделали первый, робкий шажок к взаимопониманию и сотрудничеству. Так зародилась основа к "Золотому Веку" России.
Но… Официально меж нашими партиями сохранялись крайне натянутые отношения. Вскоре возникло мнение, что сие — верх того, что может возникнуть меж немцами и поляками. А наша весьма неверная дружба обречена, случись с матушкой чему нехорошему.
Так что мы развлекались в Москве не просто с барышнями, но — барышнями Польской Крови. Полячками из Москвы.
Недаром мой Петер так вздрогнул, когда я просил его "станцевать с барышней"! На самом-то деле я велел ему переспать с какой-нибудь дочкой наших заклятых врагов… А кто его знает, — может такая под утро загонит тебе в ухо кол, как одна еврейка полководцу Сисаре?! А вы бы смогли пойти в дом родственников убитых вами людей, привыкших убивать ваших родственников?!
А вы бы смогли без зубовного скрежета наблюдать, как убийца, у коего руки по локоть в крови ваших родственников, увивается среди танцев за вашей дочерью, иль племянницей? При том, что у сей связи нет шансов стать браком… Пусть она глупенькая и — сто раз шлюха!
Я не могу подсчитать, кто больше уступил, иль задавил в себе на тех праздниках. Но это был второй шаг к нынешнему Золотому Веку и единенью Империи. Лучший путь через Кровь лежит по постели…
Тут праздники в Москве кончились, но мы так пришлись по душе москвичам (точнее — москвичкам), что нас не хотели никуда отпускать. Договорились, чтобы покинуть Москву в начале марта на масленицу.
Но человек предполагает… Мои успехи в Москве вызвали ревность Двора. Как гром среди ясного неба, пришло известие о том, что Государь "думает" назначить Наследника Константина — московским генерал-губернатором.
Пускать Константина — по воспитанию хохла и поляка в "ополяченную" Москву?! С точки зрения политической для "слабого" Государя это было безумием. Но…
Константин черпал силы в Киеве, на Дону и бурно растущей Одессе. С точки ж зрения экономической Москва — "антагонист" Украины. Совокупный оборот по Империи — величина постоянная, растущая лишь под влиянием технической эволюции. Империя физически не может "съесть" товаров больше положенного.
На Восток и на Юг от Империи лежат земли гораздо более выгодные в производстве продуктов, но еще сильнее отсталые — в отношении производства. Поэтому Россия и закупает в Европе товары европейского качества, продавая же в Азию продукцию русских заводов и фабрик! Как ни странно — это чудовищно выгодно. (И не выгодно заниматься собственным производством, иль улучшением качества — гигантские рынки Китая, Кавказа и Туркестана с удовольствием поглощают любое дерьмо.)
Есть два торговых пути:
"Волжский", — Рига — по Даугаве в Витебск — Смоленск — Москву и оттуда — по Волге на Каспий, а там уж — "Великий Шелковый Путь". При этом Москва, Самара, Нижний — главные потребители европейских товаров и они же производители товаров "колониальной торговли.
"Днепровский", — Прусский Мемель — по Неману в Вильну — Минск Могилев — Киев и оттуда по Днепру к морю. (Что любопытно, — в точке "Могилев-Витебск" потоки сии не пересекаются.) Главные потребители при такой схеме Киев, Минск, Вильна. Они же — производят "колониальные товары" в этом потоке.
Так уж повелось исторически, что Ливонский Орден испокон веку тяготеет к России, в то время как Литва с Польшей "держали под собой" Украину и Белоруссию. Отсюда же и традиционное желание русских "просить немцев на Царство", в то время как любые потуги поляков пресекаются на корню. Чисто инстинктивно русские чуют выгоду от "связи с Орденом" против польско-украинских козней. Как бы ни объяснялись в любви пруссаки ливонцам, — их Мемель торговый конкурент моей Риге. Со всеми из сего вытекающими…
(Так что смоленские офицеры были весьма наблюдательны, сказав, что мы — "не совсем обычные немцы". Меж Пруссией и Ливонией столько же на словах братских чувств и тайной вражды, сколь — меж славянами. А подоплека-то чисто экономическая!)
Какими бы политическими, иль "национальными" Идеями ни вдохновляться, экономика — скажет свое. Нижегородские Воронцовы в известное время не "усидели меж кресел". Их нижегородское прошлое вошло в разительное противоречие с интересами растущей Одессы и богатого Крыма и Воронцовы "выбрали Новороссию.
Как бы наш дом ни ненавидел поляков, "ополячивание" Москвы стало свершившимся фактом и мы договорились с новыми партнерами по "волжской" торговле. Каким бы "поляком" не выглядел Константин, его "генерал-губернаторство" в "волжской" Москве должно было, или возбудить против него ненависть всех москвичей, иль — рассорить Наследника с его "днепровской" опорой.
(Государя Императора не уважали за его подлый нрав. Но все по сей день ставят его в пример, как — гения придворной интриги.
Сей хорек с лицом ангела сплошь и рядом совершал поступки "один слабее другого", но что удивительно — всегда выигрывал от своих "слабостей". (А отец его — ровно наоборот!) Причем если Александр обожал плакать на людях и жаловаться — мол, — "принудили!", — Павел любил объявить: "Я заставлю всех уважать Монаршую Волю!
Сын царствовал четверть века, на четверть "округлив" размеры Империи. Отец его не прожил на престоле и пяти лет, проиграв все свои войны и утратив Кавказ и Прибалтику…)
Вообразите картину, — мы стоим в зале Кремля, ждем Наследника с его свитой. Ввиду сильных холодов и вьюги церемонию вручения ключей от города и хлеба-соли было решено провести в помещении из боязни поморозить прекрасных дам. А те разоделись, как на свой первый бал! Их уши и шеи чуть не трещали под тяжестью всех украшений, какие красавицы нацепили в надежде обратить на себя внимание Наследника и — может быть будущего Государя.
На нас с Петером и Андрисом боялись смотреть. Экономика — экономикой, но взаимная вражда ливонцев с украинцами была столь известна, что любой знак внимания нам мог привести к большим неприятностям. Друзья мои совсем растерялись от такой внезапной холодности их давешних подружек. Я же посмеивался, предвкушая выражения лиц наших дам при виде их предполагаемого Аполлона.
Открылись двери и распорядитель воскликнул:
— Его Высочество — московский Генерал Губернатор — Константин Павлович!" — по обществу пронеслась вроде молния и запахло грозой, — все аж вытянули шеи в направленьи дверей, а дамы перестали трепыхать веерами и тут…
Явился Наследник. В обнимку со своим любовником — генералом Бурном. Вид у обоих был самый что ни на есть радостный. Видно поэтому они украсились кисеей, накладными мушками и павлиньими перьями. Грудь Наследника закрывала шелковая кисея, через которую виднелись титьки будущего Государя, которые тот имел обыкновение красить помадами. (Иначе сложно объяснить, как его соски могли быть столь крупными и ярко-красными, что просвечивали сквозь кисею на общее обозрение.)
На голове Наследника был затейливый паричок золотистого колера. Свои волосы давно покинули его грешную голову и от паричка за версту разило дорогими духами из Франции.
Если не считать паричка и кисейной манишки, в остальном вид нового Генерал-Губернатора был… Почти что — пристойный. Если не считать пары мушек на лице (дабы скрыть огромные венерические бородавки, которые точно чирья покрывали лицо), да пары павлиньих перьев, торчащих откуда-то из-за воротника. Ну и необычайно обтягивающих задницу и… передницу кожаных лосин Наследника.
Я не могу передать того ошеломления и душевного смятения, овладевшего московским обществом, когда оно увидало вблизи их нового господина. Гробовое молчание Москвы нарушил только выпавший из рук одной дамы костяной веер, да рассыпавшаяся по полу сумочка другой модницы. Самое забавное, что ни Константин, ни его свита так и не заметили этих столь многозначительных признаков.
Константин с Бурном подошли к московскому градоначальнику, продолжая обниматься и разве что не гладили друг друга по выпуклым и хорошо обтянутых лосинами ягодицам и над чем-то весело подхихикивали. Константин отломил от хлеб-соли кусочек и пошутил по-французски, сравнив вмятинку для солонки с анальным отверстием:
— Какая аппетитная дырочка в столь смуглой попочке!" — надо знать отношение русских (да и поляков) к хлебу, чтобы понять, как затряслись руки несчастного градоначальника и налились кровью его глаза. Лишь обычная для сих мест почтительность к "господину" не дозволила старику швырнуть блюдо с хлебом в рожу "охальника"!
Он лишь с горечью и страданием посмотрел в мою сторону, я же сочувственно покачал головой и развел руками. С этой минуты у нашей партии в Москве появился еще один видный приверженец, а я понял, что Москва со дня на день станет "вотчиной" Бенкендорфов.
Да что градоначальник! Все девицы вдруг зашевелились, явно переступая в сторону моего угла, и мило заулыбались мне и товарищам. Дамы (какими бы свободными ни были нравы полячек!) вдруг осознали, что быть "фавориткой" сего безобразия можно только — мужского пола, а это значило, что их придворная будущность при таком "господине" равнялась нулю. И какими бы "польками" ни были наши милочки, они явно предпочли любовь "гнуснего немеца" — "любви греческой".
Следующий поступок Наследника "бросил в мои объятия" московских мужчин. Получив импровизированный ключ от города, Наследник вдруг обратил внимание на молоденького офицерика московского гарнизона. Он многозначительно похлопал себя по заднице и, плотоядно облизнувшись, с намеком показал как поворачивает ключ в воздухе, будто бы открывая некую замочную скважину. При этом кольцо ключа от Москвы было прижато к причинному месту Наследника, а конец с бородкой торчал на манер… ну вы понимаете.
При таком обороте московские дворяне нахмурились и закаменели, хотя по этикету должны были "пойти к ручке" нового господина. Пауза неприлично затягивалась и когда по своей длительности превратилась в открытое оскорбление, несчастный урод сделал вид, что все идет, как задумано и пригласил всех к столам.
И только тогда я, единственный мужчина изо всех встречавших сие чудо-юдо, вдруг вышел к Наследнику и преклонил перед ним колено. Все, зная известную неприязнь между нашими партиями, так и ахнули. Константин же, необычайно ободрившись, подал мне руку в перчатке для поцелуя со словами:
— Я доберусь до тебя, жиденок! — этим он хотел обратить внимание на мою Кровь. Хотел, но не подумал о том, что сам он воспитывался в среде польских шляхтичей, да украинских панов, на дух не любящих моего народа. ("Евреи Темные", или "польские" — нищие, неграмотные и агрессивные дали к тому достаточно оснований.)
Русская же Москва привыкла к "Евреям Светлым", или — "немецким", выписанным нарочно в Россию декретами аж Петра Первого! Русские привыкли видеть в "евреях" специалистов редких профессий, которых практически некем и заменить! И если в Варшаве и Киеве "еврей" — оскорбление, в Москве, или Нижнем сие — констатация факта с граном уважения и похвалы. (Вы возразите, вспомнив дело с Ефремкой, но это — иное. Ефрем сам "выявил свою лакейскую сущность". А "лакей" понятие — интернациональное.)
"Выстрел" Константина ушел в белый свет, как в копеечку, пришло время вернуть должок:
— Увы, у меня — иные любовные предпочтения… — при сих словах московские барышни разразились настоящей овацией. Многие из них были шлюхами, но им импонировало то, что я (в отличие от моего визави) был явным мужчиной.
Наследник, услыхав столь обидные для себя слова и столь бурную реакцию московского общества, побагровел, его бородавки налились кровью и пышно заколосились по всей его морде. Я только ждал этого!
В следующий миг я притянул коротышку в свои объятия и тут… Все увидали, что я, стоя на одном колене, одного роста с Наследником!
Больше Константин не повторял сей ошибки. Да он и сам знал, сколь нелестно для него это сравнение, но желанье унизить меня столь заняло коротышку, что он, забыв обо всем, допустил меня до руки.
Я унаследовал матушкины черты лица, — так что меня частенько изображают в пасквилях жеребцом иль стервятником. Да и губы мои, пожалуй, — бледны да чуток — тонковаты.
Матушка, скрывая сей фамильный дефект, подкрашивала их особой помадой, дабы выглядеть более дружелюбной, чем было на самом деле. Мне же, как мужчине и офицеру, такой способ заказан, но на мой взгляд и лошадиная челюсть, и хищный профиль в глазах любой дамы во сто крат привлекательнее курносого, а вернее, — безносого профиля Константина и его безвольного подбородка.
Опять же, в глаза присутствующим бросился мой лютеранский ежик рядом с золотистым паричком моего визави, да воротник мундира, затянутый на все крючки, рядом с просвечивающей сквозь кисею сиськой Наследника. Когда же я медленно, но верно поднялся во весь мой гренадерский рост, дамы стали восторженно ахать, шушукаясь, а их кавалеры — хмыкать в сторону.
Я понимаю, что для политических деятелей внешность дело десятое, но если с той поры Константина в Москве звали не иначе как "бритым орангутаном" да "бородавчатой свинкой", моя попытка увенчалась успехом. Прямо на том вечере ко мне стали подходить русские и польские лидеры, которые с содроганием шептали мне, что если вчера они еще знать не желали моей партии, то сегодня… Тугой армейский воротничок им оказался ближе напомаженной сиськи, а короткая стрижка — золоченых кудрей.
Константиновские же либеральные бредни и сюсюкание о какой-то там Конституции теперь стойко сплелись в сознаньи Москвы с Сиськой Наследника и его — Ягодицами. С того дня и до сей поры Москва ни разу не подвела нашу партию, став самым верным и надежным оплотом Державы.
Я еще подлил масла в огонь. Прямо на том вечере я написал комические куплеты в количестве двадцати штук, в коих подробнейшим образом описывались стати и наряды Наследника. И вытекающие из того — бредни его политические.
Стоило мне сесть за рояль и пропеть первые строки, вокруг меня образовалась огромная толпа, которая тут же стала комментировать мои вирши и менять их для большего благозвучия (я все же — немец, а у поляков язык ближе к русскому). То, что вышло, свойства — совсем непечатного и мне до сих пор стыдно, когда меня называют автором этих великолепных, хоть и необычайно злых и неприличных стишат.
Куплеты сии под общим названием "Гав-Гав" — скорее плод коллективного творчества. Среди них есть куплеты целиком сочиненные бойкими москвичами, так что в "каноническом" варианте их — сорок пять.
Стихи сии разошлись по Империи и вскоре во всех приличных домах слово "Конституция" рифмовалось лишь с "Проституцией", а произведенное мною от слова "Сейм" понятье "сеймиты", я лично зарифмовал со словом "антисемиты", но местная публика не знала таких и вместо "антисемитов" хором скандировала — "содомиты" под улюлюканье офицеров и истерический смех дам!
С той поры и вплоть до их массового повешения в ходе подавления Польского Восстания, членов польского Парламента — Сейма в Империи называли не иначе как — "содомитами" и искренне верили, что содомия — отличительная черта всех либералов. Вот сила и убедительность доходчивой рифмы!
На другое утро мы "утекли" из Москвы. Ушли затемно, — пока "константиновцы" не продрали глаза. В районе Люберец нас ждали фабричные мужики с гжельского завода на лошадях. Они тут же развернулись и широкой, бестолковой гурьбой вернулись домой — в Гжель. Мы же, выстроившись цепочкой по одному, ушли на Владимирку и только по ней понеслись в Нижний.
Предосторожности наши оказались совсем не напрасны. Враги учинили за нами погоню и перевернули вверх дном в наших поисках всю Гжель и добрую половину Рязани. Только через пару недель до них дошел слух, что мы славно "гудим" в Нижнем Новгороде…
В Нижний мы прибыли не просто так. Ныне это забылось, но на рубеже веков в политике бытовала такая реальность, как "татарская партия". У этого — ряд забавных причин.
Россия — огромна и отстала в плане промышленности. Для каждой губернии структуры почв, увлажнения и оптимальной погоды настолько различны, что урожай в Твери почти всегда означает недород в Курске, иль — Белгороде. И — наоборот.
Из этого Россия стала столь "своеобычной" страной, что только в ней возникло такое понятье, как "местничество". Раз благоденствие землевладельцев связано только с местностью, интерес "земляков", да "соседей" на Руси всегда ставился выше — родственных интересов.
Неустойчивость же урожаев вызывало "неустойчивость" политическую. Чисто русские партии в этой стране всегда отличались аморфностью взглядов и целей, а стало быть — рыхлостью в плане организации. А рыхлость в организации влечет слабость силовых структур данной партии. А отсутствие реальной силы — политическую слабость русских вождей.
Не так с "иноземцами". Наши партии с первого дня шли от производства. А производство не терпит аморфности. Жесткая производственная структура, заданная самою природою машинного производства, породила силовые структуры, жесткие "партийные" связи и политическую конструкцию двух наших партий. Сегодня что в "поляках", что в "немцах" уже больше русских с украинцами, да белорусами, но структуры и политические ярлыки сохранились и порождают миф о неспособности русских управлять самими собой.
Миф сей бытовал и в годы правления Павла. Его мечтания о "Русской Империи" привели к необходимости борьбы с "инородцами". Методом сей борьбы наш лунатик избрал… разрушение "партийных структур", не осознавая того, что в реальности сие — борьба с производственными связями и без того отсталой Империи.
Вот тогда-то (к изумлению всех) и появились "татары". В их землях нет производства и потому — не было партийных структур. Зато у них сохранился родо-племенной строй, позволяющий действовать их вождям сообща.
Татары меж собой делятся на волжских и крымских. Благоденствие волжских тесно связано с успехами Москвы, России и Риги, крымские связаны с Киевом, Варшавой и Турцией. Из этого — поддержка Империи татарами волжскими и ненависть к ней со стороны крымчаков. Но…
Так уж повелось исторически, что "волжане" давно потеряли "природных вождей". Те из татарских вельмож, что пошли в услужение к русским, получали удел в сердце России — вдали от волжских степей. И русская природа вкупе с "местничеством" быстро превращали таких в "русских магометанцев". Таким путем изменились Шереметьевы, Гагарины, или — Бутурлины. (Имена ж непокорных уже неизвестны…)
Крым же присоединился у нас на глазах. При том надобно помнить, что в самом Ханстве, кроме "бешеных", всегда была сильна партия, имевшая интересы в России. (Самые заметные среди них — Кутузовы, да Юсуповы.)
К середине прошлого века подобные "умеренные" крымчаки были принуждены "бешеными" переехать в Россию. По Вере своей они не могли, да и не хотели "мешаться с неверными" и быстро переженились на "волжской" знати, дав "молодую" татарскую партию.
При массовом изгнаньи "поляков", да "немцев" и неспособности русских к осмысленным действиям, "татарская партия" выдвинула "из себя" — Кутайсова, Аракчеева, Кутузова и князя Юсупова. К тому ж у татар весьма развито "кровное чувство", так что во Власть вслед за "молодой" (крымскою) генерацией татарских политиков, вернулись и "старые" — волжские: Шереметьевы, Гагарины и Бутурлины. "Победа" была оглушительной — вплоть до "воцарения" фрейлины Гагариной в монаршей постели.
Самые дальновидные из "татар" сразу же осознали свою главную слабость: татарская партия существовала лишь на одних "родственных чувствах" без реальной экономической базы для этого. И гибель суворовской армии в Альпах привела "татар" к катастрофе. Ради спасения сына (Наследника Константина) Павел пошел на сепаратный мир с якобинцами и уплату чудовищной контрибуции. Мало того, — французы принудили Павла "прогнать со двора всех, кто подстрекал к войне с Францией.
Вообразите картину: все "немцы" в Риге, "поляки" озлоблены на монарха за запрет на кредиты, русским всегда было плевать — кто ими правит, а тут — пошли гонения на "татар". Тот же Кутузов отстранен от команды войсками и назначен Комендантом Михайловского, Кутайсов в немилости, Князь Гагарин под домашним арестом, Бутурлин арестован и в крепости, даже Юсупову с Шереметьевым запрещено появляться в столице…
Соломинкой же, "сломавшей спину верблюду" стала "отставка Гагариной". Ее сменила Нелидова с объяснением, характерным для Павла: "Государь не желает знаться с роднею подследственных!
(Нате вам — три года спал, разрушил девичью Честь несомненно и вдруг — "родня подследственных"! Да и ладно бы — если б вор, иль убийца, а тут — всем же ясно, что — выслуживается пред якобинцами!!)
Ну, татары — народ не слишком цивилизованный, в отличие от "поляков", да "немцев" они сего так не оставили. Сами, конечно, не убивали — не хотели мараться, но руку свою "чуток приложили.
Кутузов-младший рассказывал мне о том так:
— Сие — дело Крови. Нельзя с нашими бабами вот — просто так… Нет, я понимаю — Государь Император и все дела…
Но есть же приличия, — надоела, так расстаньтесь по-доброму, по-хорошему! А тут — ни отцу "извини", ни ей — "до свидания"! Девка была, как оплеванная!
Я, конечно, не знаю — как у вас, — немцев, но мы такого стерпеть не могли. Ежели б мы утерлись, так на другой день у любой нашей бабы всякая слизь за пазухой руки обтерла! Ты же знаешь все это хамье…
Да — цареубийство. Но назови мне хоть случай, чтоб с татарской девицей с тех пор хоть кто-нибудь поступил бы нечестно. То-то. Есть вещи, которые не надо спускать даже самому Императору!
Вот такая вот исповедь. Я уже доложил, что убийство Павла было во многом — деянием уголовным, направленным на то — чтобы скрыть расхищение государственных средств. Но… Есть и такая вот — сторона медали. За мою жандармскую практику я осознал, что у "громких смертей" не бывает конкретной причины. Тут всегда все так намешано.
Видите ли, — воры и расхитители обычно не убивают. Кишка тонка. А вот за Кровь убивают легко. Я, к примеру, легко убью за обиду "сестры по Крови". (Если в обиде была замешана Кровь, разумеется.) И я знаю таких же, как — я.
Другое дело, что я — не ворую. Я — не приучен. И вообще, — сама суть воровства и суть "Крови" настолько разнятся, что редко сходятся.
Поэтому "Громкая смерть" обычно — итог многих причин: кому-то нужно было скрыть свое воровство, другому — отмстить за Обиду, оба встретились и — нашли общий язык…
Но я — отвлекся.
Именно в годы Правления Павла в Дерпте открыли нитрат-нитритный процесс. Иль — Процесс "Презервации". (А во Франции — консервирование продуктов высокими температурами.) Вместе эти два метода привели к промышленному копчению окороков, да колбас.
И "Татары" почуяли в том свое будущее. С года смерти Императора Павла в Тамбове с Воронежем начинают строиться два коптильных завода, — в Тамбове "наш" — с "нитритным" копчением (и последующей тепловой обработкой), а в Воронеже "Польский" — с копчением паром и уж затем — обработкой нитритами.
Заводы сии строились на паях с преимущественными правами татарских сторон и нарочно таким образом, чтоб до них доставлялось сырье и с Волги, и — Крыма. (Отличительная черта "новых" татар в том, что они в родстве и с теми, и — этими.)
Вы изумитесь, но за счет своих стад иные татары уж давно имеют больший вес среди "немцев", чем многие немцы. А их политические враги важней многих поляков в среде "польской партии". Вот что значит — возникновенье устойчивой экономической базы! Стоило татарам найти способ сохранить их мясные богатства, их политический вес возрос в сотни и тысячи раз!
В какой-то момент в Риге ходили петиции, чтоб матушка опустила оптовую цену на копчености, разорив тем самым "новых татар". Но матушка отказалась от столь жестких шагов, объявив:
— В пугачевские годы татары блюли нейтралитет, родственные ж им башкирцы поддержали Восстание. Ежели я разорю татар, в новую Революцию мы все узнаем остроту степных сабель.
Я же не только не опущу оптовые цены, но — подниму их, чтоб наши друзья быстрей богатели и, в случае заварухи, им было что-то терять. И чем больше профиты у татарских вождей, тем крепче они привязаны к моей Риге. Пусть — через голову русских.
В итоге этого татары сегодня вытеснили даже нас, Бенкендорфов с рынка свинины. Если в том веке мы еще производили две трети мяса для русской армии, сегодня наша доля упала ниже десятой и худшее еще впереди…
Что ж, свиньи недурно нам послужили, но сегодня я вижу будущность дочерей в иной области. Я вложил "приданое" девочек в финские верфи и бумажные фабрики — тоже в Финляндии. Многие удивлялись — зачем… Зачем уходить из привычного дела и заниматься новым и, может быть, рисковым?
Видите ли… За мою жизнь я торговал свининой, нефтью, штуцерами, напалмом, оптическими прицелами и даже — пушками… это все — гешефт замечательный. Да только…
Иной раз просыпаешься ночью и думаешь, — Господи, я — иудей и торгую свининой… Господи, да в каждом ведре моей нефти — больше крови и слез, чем в любом ином созданьи Природы! Зачем я продал сим людям ружья?! В кого они будут стрелять? В кого целиться? Кого жечь моим же напалмом?! И сон прочь…
Я — не самый хороший человек на Земле. Но в день, когда все раввины России избрали меня главным Раввином Империи, я подарил родовые свинарники брату — Озолю. Если я смею пред Господом звать себя "реббе", разве могу я якшаться со свиньями? Если я учу паству только хорошему, смею ли я — делать оружие?!
Да, я — знаю: свинарники с оружейными мастерскими стали базой могущества Бенкендорфов. И после того, как я все это роздал, финансы мои пошатнулись. Зато — я сплю ныне покойно. При том, что я — шеф Жандармского корпуса и руковожу Разведкой Империи.
Все, что у меня осталось, я вложил в бумажные фабрики и — судоверфи. Все смеются, говорят — на Руси не читают и я никогда не встану в сем деле на ноги. Может быть…
Но я же ведь не случайно пестовал Пушкина с Лермонтовым. Я недаром оказал протекцию Гоголю. Я уж не говорю о моих дружках — Грибоедове с Чаадаевым… Я хочу, чтоб в России читали, чтоб мои фабрики принесли прибыль, чтоб мои доченьки смогли воспитать внуков ни в чем им не отказывая… И если мне удастся расшевелить сию злобную, темную и невежественную страну (да еще и заработать при этом!), я буду — счастлив.
Я уже счастлив, ибо мои фабрики добились самоокупаемости. Они не приносят, конечно же, прибыли, но и перестали быть мне в убыток. Сдается мне, кто-то начинает в России читать… А я тут — монополист в производстве бумаги книжного качества!
Вторая же моя страсть — пароходы. Когда на моей верфи в Або сошел первый корабль, я, прости Господи, прыгнул за ним в студеную воду и два раза оплыл его кругом, касаясь рукою борта… Я боялся, что в корпусе течь и прижимался к борту голым телом, чтоб почуять течь в нутро корабля. Маргит и девочки смеялись, крича, что я — рехнулся от радости. Может быть так…
Только я помню мою встречу в Смоленске и как я впервые увидал русских "в своей тарелке". При ужасном состоянии русских дорог, чем больше кораблей будет в России, тем чаще русские будут ездить в Европу и тем быстрее поймут, что — так жить нельзя. ТАК Жить — Стыдно. И чем больше кораблей из России будет швартоваться в европейских портах, тем меньше там будут думать, что казаки едят детишек на ужин, иль — медведи гуляют на Невском.
Если вы хотите получить удовольствие от того, что вы делаете постарайтесь зарабатывать только на том, что приближает Вас к Вашей Мечте. Моя Мечта — Россия стала передовой, Культурной страной, осознала всю мерзость своего отношения к нам и отпустила мои Ливонию и Финляндию с миром. И мы теперь — Свободны и живем в Мире со всеми соседями. В первую голову с соседями на Востоке…
Но — это в будущем. В 1802 году я как раз "шептался" с татарами о "разделе продукции" на нашем заводе, о квотах на мясо, "согласных ценах" на Нижегородской Ярмарке и Рижской Бирже и… Многом другом, интересном только специалисту.
Подробности моих дел я не могу освещать. Скажу лишь, что именно в Нижнем на сих переговорах о "копчении колбас с окороками" я свел знакомство с тогда еще юным — Колей Кутузовым и мы славно с ним почудили. (Прочим татарам было "не по годам, или чину" забавлять молодых обалдуев, пусть даже и сына "рижской хозяйки". У степняков свои понятия о возрасте и приличиях.)
Меж татарками немало милых девиц, и мы с Петером и Андрисом воздали им должное. Через много лет Коля Кутузов признался, что перед подписанием очередного контракта очередная татарская нимфа доводила меня до такого изнеможения, что… В общем, меня надули процентов на двадцать!
За сию откровенность и я — открылся Кутузову. Матушка дозволяла "скостить" мне до двадцати пяти процентов от доли, лишь бы татары согласились иметь с нами дело. Ведь в сем раскладе они рано иль поздно все равно примкнули бы к нашей партии (так и случилось!), а татарские сабли в случае конфликта с Россией стоили много больше жалкой доли от прибылей!
Я уступил "татарским друзьям" только двадцать процентов, и матушка моя была на седьмом небе от счастья. В благодарность она даже отдала мне "на расходы" два процента из "выторгованных" пяти. Я же не решился ей говорить, какие услуги я получал за "уступки". Милашки были — просто на объедение!
Когда Коля узнал от меня, как все это выглядело с моей колокольни, он тихонечко замычал, а потом ткнул меня кулаком и с нескрываемым восхищением в голосе, выдавил:
— Ну ты — жидяра! Мерзкий, поганый жидовин!
В конце моего общения с любезными нижегородцами я основал там контору нашей семьи.
Приказчиком туда был назначен Ефрем. Он плохо втягивался в армейскую жизнь, зато дела Нижнего затянули его целиком и я не пошел против природного естества. Евреи должны торговать, русские ж с немцами — воевать. Не нами это придумано, не нам это менять. На том мы и расстались с Ефремом. Я думал уже — навсегда…
Кстати, судьба нового московского генерал-губернатора была зело грустна. Он пытался ввести новые пошлины против Ливонии, но Москве это было невыгодно и она стала противиться им "всеми фибрами своей торговой души". Уклонение от налогов стало любимой забавою москвичей и Наследник быстро охладел к управительству.
Дурные наклонности побудили его занять свободное время содомскими мерзостями и подобными развлечениями. В свите его состояли одни лишь мужчины, если их можно было так называть, московские ж барышни сторонились сего, как черт — ладана. (Приохотившись к неестественным радостям, они требовали и от женщин "греческих способов".) А нормальные бабы такого не терпят.
Но были бабы и — ненормальные. Одна из них — купчиха Араужо была красоты — необычайной и умела обратить свои достоинства в золото. Согласно данным из уголовного дела, до Наследника дошел слух, что госпожа Араужо "дозволяет греческую любовь" избранникам во избежанье беременности. И воображенье Наследника — воспалилось.
(Что характерно, — потом никто не смог объяснить — откуда пришел такой слух и не нашлось ни одного доказательства, — опускалась ли наша купчиха до такой степени!)
Наследник стал приставать к купчихе с недвусмысленными предложениями, типа: "Давайте любить друг друга втроем — меня Бурн, а я — вас, — причем греческим образом!
Я не выдумываю и не усугубляю — именно так говорила несчастная своей близкой подруге и плакалась, что от генерал-губернатора нету спасения! И не захочешь, а приволокут и заставят…
Сама она наотрез отказалась от таких радостей и жила с надеждой на лучшее.
Увы, запретный плод сладок и как-то Наследник, обкурившись до чертиков, приказал… Лишь обморок несчастной, принятый насильниками за смерть, перепугал преступников (они ведь были уже осуждены якобинцами за подобные вещи в Италии!) и принудил вывезти тело на окраину Москвы и бросить его в какой-то канаве.
Там Араужо пришла в себя и нашла в себе силы доползти до ближайшего дома и… умереть на руках обывателей.
Реакция москвичей была неописуемой. Они штурмом взяли павильон, принадлежавший Наследнику и обнаружили там всюду следы крови и семени, а также все причиндалы, используемые этими шутниками при "греческих случках". Служители сего ужасного места под пыткой признались в содеянном и были просто разорваны беснующейся толпой.
Наследник же, переодевшийся в женское платье — ночью ускользнул из вверенного ему города и только этим спасся от неминуемой лютой смерти. Государь ограничился домашним арестом младшего братца — он был даже рад таким оборотом дел, — теперь-то уж Константин не смел оспорить короны! (За такого Царя никто не хотел идти на мятеж и на каторгу…)
Москвичи же были обижены столь легким наказанием мерзкого негодяя и еще долгие годы требовали выдачи московскому суду Наследника — на суд и расправу. По мнению москвичей, это стало причиной столь легкой сдачи Москвы в 1812 году…
(А теперь вспомните, сколь важную роль в жизни Москвы играли поляки. Те самые, что всегда связывали именно с Константином свои надежды на лучшее. До чего ж нужно было довести город, чтоб возбудить в нем столь лютую ненависть?! И вот такого вот… недоделка прочили на Престол бунтовщики в декабре 1825-го…
Победи якобинцы тем декабрьским днем, в Империи вспыхнула бы гражданская — Москва, а с ней — Волга готовы были на кого угодно на Царстве, — только не Константина! Константина же прочили на Престол "кияне", и все — днепровские…)
Из Нижнего мы выехали, а верней — выплыли в первой декаде мая, — после установления судоходства на Волге. Сказать по совести, я никогда не думал, что может быть река более могучая и более широкая, чем моя Даугава и свидание с проснувшейся Волгой оставило самые неизгладимые впечатления. Иной раз я даже не знал, — идем мы по реке, или уже — вышли в море!
Плыли мы на трех огромных баржах и путешествие наше было самым восхитительным. Я никогда не имел столь удачной и продолжительной рыбалки, да прямо — с борта судна за время всей моей жизни. А прибавьте к этому весьма легкое и светлое пиво, которое обыкновенно варится в этих краях! Мы даже купили специальные бродильные чаны в Нижнем, установили их на наших баржах и пока добрались до Астрахани — пиво успело созреть целых три раза!
Нет, наша поездка на Кавказ определенно имела свои любезные стороны! Люди мои весьма приободрились и только и делали, что сушили, да вялили рыбу и закатывали бочки пива. Латыш не может прожить без своего любимого хмельного напитка. Вернее, может, но — очень скучает.
Тем временем прибыли мы в Ставку Кавказской армии — город Астрахань. Там я встретился с тремя людьми, которые и дали толчок всей моей армейской карьере. Звали их, — командующий князь Цицианов, его начальник штаба полковник Котляревский и главный интендант армии — полковник Кислицын.
Первым из них я встретился с князем. Генерал был невысокого роста и довольно изящного телосложения. Черты его лица были тонки и преисполнены несомненного благородства, какое обычно встречается на отпрысках древних родов самой что ни на есть голубой крови.
Ну и, разумеется, у старых грехов длинные тени, — у любого достаточно древнего рода найдется уйма столь же древних вендетт и иных счетов с другими родами. Именно такие древние счеты были у князя с последними грузинскими царями "кахетинского корня". Спасаясь от жестокостей последнего грузинского царя Ираклия — Цицишвили бежали в Россию. При моем виде князь широко распахнул свои объятия и вскричал:
— Ба, кого я вижу?! Сын Александры Ивановны! (Так на Руси зовут матушку.) Как ее здоровье?! Ты-то меня, верно, не помнишь, а?!
Я прикрыл глаза и вдруг, как наяву, увидал наш выезд на охоту и этого необычайно чистенького и опрятного человечка в белом фартуке и ножами в руках. Князь показывал, как у них в Грузии жарят барашка и я по сей день помню особый, ни с чем не сравнимый аромат истинного шашлыка. Я забыл многое из детства и юности, а запахи остались… Иной раз пахнет чем-то знакомым, закроешь глаза и все — как наяву.
Я сразу вспомнил причины появления князя. Бабушка поставила в кавказской игре на Ираклия. Матушка же считалась ослушницей и противоречила ей во всем. (Будто.) У князя не было ни денег, ни оружия для войны с ненавистным Ираклием, вот он и приезжал к нам просить матушкиной протекции и кредитов. Мы его обнадежили и чем могли, — помогли. (Ираклий был так напуган, что "добровольно" присоединился к России.)
После этого звезда князя пошла на закат. Его окончательно изгнали из Грузии и он затаил зло… Он сказал так:
— Мы были с твоим батькой при Измаиле. Страшная была заваруха. Его дважды ранило и когда у него погиб знаменосец, он сам поднялся на стену со знаменем и раскроил древком голову турку, а другого сбросил со стены в ров. Прекрасный человек, — только водка его загубила… Впрочем, говорят, он бросил пить?
— Да, он перестал пить. Он больше не лазает по чужим стенам, но… Он сильно переменился к лучшему.
Князь кивнул понимающе и на лице его появилась отеческая улыбка:
— Не осуждай его, Саша. Это великое счастье — на склоне лет найти единственную, Богом данную, женщину. Мать твоя любит другого, он тоже нашел свое счастье, а то, что в вашем кругу не бывает разводов…
Он — хороший солдат. Плохой, ужасный генерал, но — великий солдат. От него никто и никогда не ждал дерьма, как…
А вот ум свой и таланты батька твой — пропил. Не пей… У тебя есть это в Крови — заклинаю, — не пей.
Я вдруг ощутил самую искреннюю приязнь к этому человеку и знал, что он тоже меня любит, как сына своего старого боевого друга. У меня даже не было сил намекать ему на то, что друг его — не мой отец. Потом все переменилось, ибо я понял, что приветствие сие было лишь способом досадить моей матушке. Сладок поцелуй друга — Иуды…
После князя я встретился с Котляревским. Если князь напомнил мне изящную статуэтку пастушка из фарфора, Котляревский по облику был схож с медведеподобным Петером. Кстати, он был ровно на год старше меня и единственный из хозяев свободно говорил по-немецки. (Его матушка была наших Кровей и мы сразу нашли общий язык и сдружились.)
Природная Петькина мизантропия послужила причиной отсылки сего блестящего офицера сюда — на Кавказ. Будучи немцем по матушке и хохлом по отцу, Петя был слишком заносчив (как истый хохол) и чересчур педантичен на русский вкус. Я в Латвии видывал и не таких (тот же дядя Додик был не подарком), но русские не привыкли к такому норову и обращению.
Первое, что бросалось в глаза при виде Кислицына — его бледное лицо и нездоровый румянец. Несчастный все время подкашливал (частенько с кровью), и все кругом делали вид, что не видят этого.
Судьба сыграла с Кислицыным злую шутку. Он был одним из лучших и выпускников Колледжа. (Его ставили на одну доску лишь с его другом и одноклассником — Мишей Сперанским.) Таланты его были настолько ярки и неоспоримы, что "на разводе" его определили в Англию — самый высший пост для русского резидента! (Сперанский попал в католический Рейнланд — менее важное место работы.) И тут — чахотка в такой форме… С таким кровохарканием только в туманы!
Вот и перевели умницу Кислицына на знойный юг. В края, куда в петровские времена ссылали сифилитиков.
В интенданты же он попал по весьма забавной причине. Где умный прячет лист? В лесу. Вот и выходило, что весь цвет нашей разведки прошел через интендантские склады. Вместе с самым гнусным дерьмом нашей армии. Зато почти никого из нас не раскрыли. Мы так искусно маскировались под штатных складских воров, да идиотов, что борьба с нами стала просто немыслимой.
Все вражьи шпионы, коих мне пришлось "исповедать" в те годы, жаловались на этакий экивок со стороны "азиатской хитрости русских.
С другой стороны, такая система работы натыкалась на известные неудобства. При интендантстве хорошо развивалась будущая жандармерия, но не разведка. Мы принуждены были засылать наших людей в тыл противника, а по Уставам интенданту запрещалось иметь дела с населением, дабы исключить расхищения. Во всех странах интенданты одинаковы, норовя стырить, что плохо лежит.
Вот и вышло, что либо мы "обнаруживали себя", объясняя начальству зачем мы дружим с "местными", либо засылать русских. В обоих случаях результат был самый плачевный. Так что мое появление было воспринято Кислицыным, как "манна небесная.
Так нашим обществом стали интенданты русской армии. Я ничего не хочу вспоминать дурного об этих людях, тем более что среди них могли быть мои "братья по цеху". Впрочем, если таковые и были, скрылись они от меня замечательно. Но странно было б их встретить в тыловой Астрахани.
Астрахань — Богом проклятое местечко. Особо в июне месяце. Арбузы еще не поспели, зато успели вырасти комары. Здесь у них главное гнездовье на Волге. Мухи тоже…
Мы бились на такой вот заклад.
Берешь стакан молока и наполовину его выпиваешь. А затем чуть прикрыл его ладонью и ждешь муху. Та чует запах молока и летит на него, как ошпаренная, а ты открываешь ей дырочку и когда муха лезет в стакан, ты ее хлоп — и она там. Как только она шлепнется в молоко, можно приоткрыть дырочку и — следующая. За час запросто наловить полный стакан мух, — самых что ни на есть жирных, черных, да раскормленных. Так что под конец непонятно чего там больше, — черного, или белого.
Тут устраиваются пари на то, кто больше мух наловит. А чем еще заняты офицеры в провинции, когда в тени под сорок?
Коли пить горячую водку, да — по жаре, большие куличи бывают для сердца и — вообще. А так, — соснули минут двести, мух наловили и вечерком, по холодку — скатерку на камушки, заветный пузырек из погребка, пожарили барашка и аля-улю. Чем не служба?
Вот тут-то и вылетает на охоту комар. Только рот разинешь, чтобы ее, родимую, на место препроводить, как он, зараза — прямо в рот! Так и пили водку — пополам с комарами. Дикое место. В Баку — не в пример лучше, — там всю эту летучую нечисть сносит то в горы, то — в Каспий, так что пьется совсем без забот.
Правда, пока я там был, — из-за магометанцев пили мы втихаря, зато теперь там — раздолье. Так что уезжали мы из Астрахани с огромным облегчением и во все глаза смотрели на берег, — когда Баку?
Баку появился ровно через полчаса после того, как мы на баркасе сменили андреевский флаг на тевтонский крест. (Русским запрещалось подходить с моря к Бакынской крепости).
К нам подошли две посудины, с коих на борт поднялись персидские таможенники и два англичанина. Капитан флота Его Величества Бриггс и глава персидской контрразведки — полковник Джемис. Два бледных слизня с ухватками шпиков из водевиля.
Так я и приступил к исполнению моей первой миссии. Я — купец средней руки Пауль Мюллер, несчастный изгой, обратившийся в магометанство по двум гнусным поводам, — любви к "травке" и мальчикам. (Многие немцы приняли магометанство, дабы на знойном Востоке вкусить сего зла.)
Магометанцы не пьют и европейцу, не знакомому с гашишом, не сойтись с ними накоротке. "Мальчики" ж возникли из-за того, что мне нужно было "бросать якорь.
Но кого оставлять в жарком Баку? "Неверные" настолько ущемлены здесь в правах, что к важным персонам допускают лишь баб, да — "бачей". Невольницы заперты в гаремах, тогда как "бачами" персы любят "делиться с друзьями". А как в моем обществе возникнут "бачи", коль я — не "люблю мальчиков"?
(Сегодня практически все мои люди, отбывающие на Восток, обязаны "любить" "травку" и "мальчиков". С волками жить…)
Со мной и моим отрядом (кроме пятерых "горшков" по штату) плыли семеро — все вылитые Ганимеды и Адонисы. Все потомственные "бачи". У всех родные убиты, или зверски замучены персами. У всех на нашей стороне оставались братья и сестры.
Коль о том зайдет разговор, дамы распаляются совершенно:
— Мы и не знали, Александр Христофорович, про эти ваши таланты! Стало быть вы — по обоим полам мастер?
На что мне остается только потупить глаза и признаться, что "любовь к отрокам мучит меня от роду, но лишь невинное дамское сердце спасет меня от сего наваждения.
Вообразите, — сие мигом находится! (Правда, редко — невинное.)
С "травой" кончилось хуже. Много лет я страдал, пытаясь расстаться с сей ужасной привычкой и спас меня Аустерлиц, вернее — ранение. Когда я лежал в клинике, я плакал, я молил сиделок дать мне затяжку, хоть — пожевать этой мерзости и грозил им ужасными пытками, коль они не сжалятся надо мной.
Полгода я был прикован к постели и затем еще три месяца учился ходить… И наваждение отпустило меня.
Сегодня, в моем тяжелейшем ранении, я вижу — Перст Божий. (До тех пор я знал себя сильным, — Сам Господь послал мне сие испытание, что я осознал насколько я — слаб…)
Так я "сыграл" Пауля Мюллера — анашиста и содомита. Но что было делать с Александром фон Бенкендорфом? Мой приезд в Астрахань был замечен и я не мог "растаять" посреди Ставки!
Той порой мимо Кавказа ехал граф Георг Магнус фон Спренгтпортен. Официальной целью поездки была инспекция Сибири, но в какую пору генерал Ордена бил ноги по таким пустякам!
На самом деле — Учитель направлялся с секретной миссией в Китай. Насчет границы, проблемы английского появления в Гонконге и возможности поставок нами оружия ради того, чтоб британцами в этом самом Гонконге более и не пахло.
Сразу доложу, что миссия эта кончилась успехом частичным. Граф остерег узкоглазых от авантюр в нашем Приморье, но не смог добиться отказа англичанам в базе на Юге. (За это китаезы раскатывали губу аж — по Амур!)
Мы отказали им в такой наглости, и чтоб им жизнь медом не пахла, заложили на спорных землях крепость в бухте Петра Великого. Косоглазые, науськиваемые бритонами, конечно, проверили крепость новой постройки, а когда дело вышло им боком, думали взять свое на Гонконге, но и там им был полный отлуп.
К той поре мы заключили союз с англичанами в Азии и вопрос об их присутствии на Гонконге (и нашем в Приморье) более не стоял. Многие верят, что если б я в действительности поехал со Спренгтпортеном на Восток, — сама география Китая сегодня была бы немного иной. Им возражают, что тогда бы иной была история и нынешнего Кавказа, а нефть нужнее чая и шелка.
Все эти доводы основаны на моих дальнейших успехах в моем ремесле и не берут во внимание возраст. А мне было девятнадцать и у меня еще молоко на губах не обсохло.
Сам я никогда осмелился задрать нос выше Спренгтпортена. В 1810 году, когда я завербовал министра Иностранных дел Франции — князя Талейрана и министра внутренних дел — графа Фуше, я не решился дать гарантий их преданности и слезно просил графа прибыть в Париж и составить мнение по сему поводу.
Спренгтпортену тогда было без малого семьдесят и ему очень не хотелось покидать кресло генерал-губернатора Финляндии из-за этой безделицы. Но ради дела он "оторвал от подушек свои дряхлые кости" и самолично прибыл в Париж.
Там он встретился с Талейраном и Фуше, нашел мою работу выше всяких похвал и за моей спиной рекомендовал меня, как своего Наследника на посту главного Иезуита Российской Империи.
Старик отошел от дел сразу после Войны, но вплоть до его смерти я считал своим долгом держать Учителя в курсе всех дел и чаяний Ордена, а он щедро делился со мной своим опытом. Лишь после его похорон я осмелился "надеть его сапоги". (В Ордене не любят молодых, да — больно шустрых.)
Как бы там ни было, — Спренгтпортен возвращался назад осенью 1803 года и я хотел кончить дело в Баку до этого срока.
Для связи ж с Кислицыным мне оставили Воронцова — сына "дяди Семена", нашего тогдашнего посла в Англии. Дружба (с известным осадком) матушки с княгиней Дашковой была притчей во языцех и я с новым поколением воронцовского клана вырос на самой близкой ноге. (Как я уже доложил, на расстоянии "оптического прицела" — конечно.)
Мишу, кстати, нарочно прислали в Астрахань, — именно "страховать" меня. "Спались" я в Баку — от кола в мягкое место меня мог спасти только сын нашего посланца в Англии. С иным английские контрразведчики не стали бы и разговаривать. С другой стороны, — тот же "Мишенька" бдел за тем, чтоб я не слишком-то преуспел. В интересы воронцовского клана, Одессы и Киева не входил захват "нефти.
"Нефть", она же — "нафта", она ж — "земляное масло" всегда производилась в Баку и использовалась для различного поджигания. Но впервые она вошла в моду и стала "объектом государственных интересов" лишь с изобретением паровой машины Уатта.
Первые паровик работали на дровах. Их потомство перешло на уголь первое время древесный. К началу этого века все поняли, что паровые машины надо топить углем каменным — у него выше температура горения и от этого сильнее давленье в котле. Увы, каменный уголь надобно чем-то разжечь… Вот тут-то и нужна нефть. Особенно в "безугольной" Ливонии.
В наших краях нет и не может быть залежей природного угля. Зато, — в северной части Эстляндии обнаружены залежи сланцев. Они горят с меньшей температурой чем угли и их еще труднее поджечь, но… Так наши фабрики стали самыми "жаждущими" на нефть. Скорость ее потребления превысила все разумные нормы и нам стало нужно завоеванье Баку.
А Воронцовым — ровно наоборот. Экономическая конкуренция, отсутствие реальной промышленности в Одессе и Киеве, но — большая урожайность местных земель… Воронцовы всегда были против любой промышленности в России.
А Государь Император, — всегда "За". Хоть он и страшно не любил моей матушки. Но стоило ему уяснить, что захват нефти станет решительным шагом Империи в "индустриальное общество", он ни капли не колебался. Через много лет он скажет мне по секрету:
— Я не верю вам, лютеранам. Вы спите и видите — как бы развалить мое Государство. Но, что изумительно — все эти годы мои цели всегда совпадали с Вашими. Поэтому… Я попрошу Константина отказаться от трона в пользу Вашего протеже — Николая.
Имею надежду, что, став хозяевами сей страны, вы не с той скоростью разделите ее пополам, как сегодня божитесь. Вашим фабрикам нужна бакинская нефть, уральский чугун, сера и золото Туркестана… В сем смысле Вы промышленники в сто крат лучше для всей страны Константина с его текстилем, да конфетными фабриками.
Тем нужна только Польша, да может быть — Дон с Украиной… Ведь лен, да овес не растут ни в тайге, ни в пустынях… да и не купят там конфеты с мануфактурою!
Стало быть и заботиться о тамошнем населении Константин — не подумает. Вам же нужны сибирские, карельские, да — американские недра, а земли там богатейшие… Но — без Народа их не поднять. Ради тамошнего народа, да подземных богатств все — Вам оставляю.
Александр был странным правителем. Он был весьма слаб, беден, никогда не имел поддержки ни в свете, ни в армии, но — процарствовал четверть века. И недурно процарствовал!
Я думаю, что истинный внук моей бабушки всегда "нутром чуял" интересы России и, как мог, пытался их добиваться. А здравый смысл говорит нам, что то, что выгодно Империи, выгодно и тем, кто здесь правит! Это лишь временщики с гешефтмахерами будут рвать по живому, а что — мне, что — всем нашим интересно оставить на жизнь что-то деткам. А еще лучше — внукам. И правнукам. Поэтому-то Александр — всегда всех нас устраивал.
А вот клан Воронцовых меньше других заботился об "общей корове". За это и — потерял былую Власть и влияние. Тот же "Мишенька" на Кавказе много всем пакостил, передавая что знает своему папочке, а тот — англичанам. А уж те — обо всем "наставляли" персидского шаха.
Были вы когда-нибудь в балагане? Там есть номер с борьбою "нанайских мальчиков". Так вот — пока на Кавказе был Воронцов и персы знали все новости с первых рук, все что мы делали и было — "борьбою нанайских мальчиков.
(Сию особенность обнаружил и "вычислил" мудрый Кислицын. Он же придумал, как снабжать персов чрез сей канал хитрой дезинформацией. Когда ж все открылось, мы "взяли за жабры" пару интересных людей в "Интеллидженс Сервис", — они "прошляпили" наши подвохи и мы пригрозили…
Но тут — умолкаю, ибо сие по сей день — Тайны Империи…)
Что мы могли с Воронцовым? У него "был большой блат" в окружении Константина и арест означил бы "войну" с "Поляками" и одесской диаспорой.
Поэтому его всего лишь отозвали с Кавказа и — все. Слышали байку о "неотвратимости наказания"? С одной стороны — как же! С другой — когда мы "со товарищи" дотла разоряли этих изменников, Государь не повел даже бровью. А нищета для сих гордецов стала наказанием худшим, нежели "публичная порка". (Что толку во всех ваших крымских дворцах, когда они заложены-перезаложены, а в дверь стучат кредиторы?)
Всем известна весьма злая пушкинская эпиграмма:
Что тут добавить? Весьма точное описание нашего "Мишеньки".
Я, извините за выражение, ржал до желудочных колик, впервые услыхав эти строки, и во всем согласился. Конечно, на словах я соблюдал все приличия и даже как бы искренне возмутился пушкинской выходкой, а в ответ получил замечательное во всех отношениях письмо, в котором мой друг плакался на "негодного арапчонка", который якобы чем-то обидел "графа от гешефтмахеров.
Я долго напрягал воображение, пытаясь догадаться — в чем была вина "черномазого щелкопера" (по определению "Мишеньки"), но так ни до чего и не додумался.
Тут Воронцов обиделся на мою непонятливость и написал, что Пушкин как-то "нарушил семейную гармонию дома" (sic!). После чего следовала ошеломительная по своей сути просьба:
"Не мог ли бы ты совратить главную возлюбленную сего негодяя, дабы он так же мучился, как и я, твой старый друг".
Прочтя это письмо, я долго терзался известными сомнениями. Неужто наш Миша крепко запил, или заразился какой гадостью, получив разжижение мозгов? По моим понятиям, — написать такую ересь можно лишь в сильном подпитии, или — тяжко болея рассудком. Да и где это было видано, чтобы граф не смог выпороть на конюшне какого-то там рифмоплета, или барон отбивал у раба "мочалку", пахнущую солянкой, да кислыми щами!
Пушкин был моим питомцем по Царскосельскому Лицею. (Я — попечитель сего заведения и оплачиваю его из своего кармана.) Я отвечаю за лицеистов и никто не смеет тронуть их без моего дозволения. Вот мне и пришлось принять меры к моему протеже. (Я не хотел с Мишей ссоры.)
Пушкин ходил тренироваться в тот самый фехтовальный зал, где я давал бесплатные уроки для юношества. Однажды я подстроил дело так, что в часы пушкинских тренировок зал был закрыт, зато всем пострадавшим предложили прийти в очень дорогое вечернее время — по утренним ценам.
Я, будто невзначай, оказался без пары и предложил Пушкину, который был "случайно оставлен товарищем" (такие уж у него были товарищи — тридцать рублей серебром…) легкий спарринг без ставок.
Пушкин выказал себя недурным фехтовальщиком, но больно книжным. Я высказал это, он вспылил и я предложил напасть, как на настоящей дуэли.
Подначить его было делом несложным. Южане вспыхивают от первой искры, в то время как моя Кровь дозволяет мне не терять головы на "самом горячем.
Стоило моему визави потерять душевное равновесие, атаки его стали сумбурны и убить его не составляло труда. Я был поражен.
Коль "Мишенька" не нашел в себе сил зарезать на официальной дуэли такую горячку, стало быть одесские дела были настолько плохи, что общество не допустило бы убийства — столь откровенного.
Я немудреным ударом выбил шпагу из руки арапчонка и, приставив клинок к его горлу, сказал:
— Никогда не дерись на дуэлях. Ты слишком благороден для сего дела и вообразил, что дуэль — соревнование в мастерстве. Отнюдь.
Тут убивают без всяких правил. А ты — слишком шпак для сего развлечения. Меня просили убить тебя — тем, или — иным способом… Рассказывай, что там стряслось меж тобой и Воронцовым — в Одессе?
Пушкин стоял бледный, как смерть, — шпага его была отброшена далеко за барьеры, а моя "Жозефина" уперлась прямо в его кадык.
Но что удивительно — именно перед лицом опасности сей штатский сопляк мигом пришел в себя и даже приободрился. Мне это понравилось, я убрал "Жозефину" в ножны и хлопнул в ладоши. Нам подали полотенца и холодной воды и мы разговорились.
Пушкин, не догадываясь о размахе моей службы, был поражен моей осведомленностью во всех его приключениях, но рассказал все — без малейшей утайки. Он не солгал ни в одной мелочи из тех, что мне были доложены моими людьми и я поверил ему во всем прочем. Не смею воспроизвести сей истории, ибо здесь замешана Честь Дамы, но на мой взгляд, в том, что случилось виновен был только сам Воронцов, а Пушкина я решился взять под мое покровительство.
Что любопытно, я в тот раз даже не озаботился прочтением стихов этого Пушкина, — на носу была смена царствования и у меня не о том болела голова, так что после этой памятной встречи мы с ним расстались на пару лет. Воронцову же я послал довольно жесткую отповедь, в которой советовал, — если так уж задета его честь — вызвать "боярина Пушкина" на дуэль, ибо "он не арап, но Пушкин и вы — равны по Крови, — его арапская равна Вашей еврейской.
Воронцов на меня страшно обиделся, утверждая, что приведенное мной четверостишие не о нем, но моей персоне. Эпиграмма против самого Воронцова была якобы мягче и добрее по смыслу. Когда же ему говорили, что Пушкин сам подписывает ее "На Воронцова", "Мишенька" намекал:
"Мы живем в такие года, что издать строки "На Государя" безопаснее, нежели озаглавить их "На Б…" — у Государя и руки, и память — короче!
В этих словах был легкий смысл, но… К той поре обострились отношения с Англией в деле с признанием Свободы для Греции. Нам нужен был друг на Юге, англичане же пытались нас на Юг не пустить…
Бритоны отчаянно интриговали, а Воронцовы обеспечили их деньгами в России. На сии деньги была подкуплена чуть ли не половина Сената и при дворе стали слышны голоса, что нам важней дружба Турции, чем приязнь "греческих пиратов с разбойниками.
Может быть — так, но турки вырезали греков целыми островами и я хорошо помнил, как резали моих предков польские палачи. А мои предки и были "ливонскими пиратами и разбойниками". Вопрос о Признании Греции не столь явен в плоскости политической, но мое Сердце всегда знало — на чьей оно стороне.
На мои деньги я выписал греческих лидеров, чтоб они рассказали, что выделывают турки в этой стране. Я нанял писателей и художников, чтоб они словом и видом донесли до России турецкие мерзости. Воронцовы приняли это как вызов и начали со мной "таможенную войну". Сперва было тяжко, потом общественное мненье в России склонилось на мою сторону и я разорил Воронцовых до тла…
Приказал же я "кончать с Пушкиным" совсем за иное…
Каково мое первое впечатление от Баку? Когда мы встали у пирса и сошли на берег, — я увидал шесть голов, прибитых к огромному деревянному кресту, смотрящему в море. На кресте была табличка на персидском: "Так будет с каждым гяуром, приблизившимся к стенам сего города!" В моем животе враз что-то сжалось и съежилось…
Ко мне подошли мулла и толмач, потребовавшие прочесть магометанскую молитву и поклясться на Коране в том, что я не имел дела с русскими, не люблю русских и все мои помыслы направлены против России. А еще они велели плюнуть на святое распятие.
В ответ на это я высмеял их, спросив, как они себе представляют, что я не имел дела с русскими, если я проехал через всю Россию? Они тут же закивали головами и по их довольным рожам я понял, что удачно миновал первую западню. Тогда я показал на тевтонский стяг и поклялся на Коране, что ливонцы не любят русских. Клятвы мои были горячи и решительны, а мои люди в один голос подтвердили мои слова. Что касается плевка на Распятие, я сказал, что латыши — лютеране и не стоит нарушать их веру. Или пусть англиканцы плюнут первыми. После недолгого шушуканья, английские офицеры отказались от сего святотатства и освободили от него латышей. Наступила моя очередь.
Я облобызал Коран, оставив на нем немало слюны, и воскликнул:
— Насколько я почитаю Писание Магомета, настолько ненавижу — распятого идола!" — и с легким сердцем плюнул на деревяшку. Мулла увидал, что я сделал это со спокойной душой (а у мулл на сие глаз наметанный) и сразу же успокоился. (Был такой мужик — Аристотель. Он однажды сказал: "Из ложной посылки — вытечет, что угодно".)
Только когда нас отпустили, я ощутил, насколько меня бьет озноб, а по спине текут струйки липкого пота. Лишь утерши испарину, я поднял голову и посмотрел в выклеванные глаза черепов.
Меня обуяла какая-то неприличная веселость и я, подмигивая и показывая язык оскалившимся, прошептал им по-латышски:
— Ну что, спалились — олухи лапотные? Учить вас некому… Ну да ладно, братцы, потерпите еще — теперь недолго осталось, — сниму я вас. Ей-Богу сниму.
Хорошо было сулить безгласным костям всякую ересь, — жизнь решала по-своему. Дело стало клониться к осени, а я еще ни на шаг не приблизился к моей цели. (Я не ведал о том, что с подачи милого "Мишеньки" персы знали мое настоящее имя и то, что возможно — моя миссия как-то связана с русской разведкой.)
Тут начался мухаррам. В этом месяце в незапамятные времена имам Хусейн — внук самого Магомета поднял мятеж против султана Язида и в сражении при Кербеле был убит неким Яхьей 10 мухаррама 61 года лунной хиджры (примите дату, как она есть — у магометанцев собственное исчисление времени).
Вследствие убийства магометанский мир раскололся и с тех пор половинки нещадно враждуют друг с другом. Последователи семейства Магомета зовутся "шиитами" и превыше всего ставят Коран. Сторонники светской власти, опора султана — "сунниты" и их стиль правления более светский.
Кроме всего, — здесь важна Кровь. Средь магометанцев самые сильные персы и все прочие боятся их. Именно потому именно в Персии укоренилась самая радикальная и кровожадная трактовка Корана. Секты "ассассинов", да "исмаилитов" берут начало именно в Персии, а термин "ассассин" вошел во все европейские языки, как — "наемный убийца". Причина этого в том, что именно в Персии сложилась самая древняя и глубокая культура магометанского мира.
Да, Персия дала миру их — ассассинов. Но чтоб понять это явление нужно проникнуться духом зороастризма, изучить "Поучения Мазды" и прочие — весьма мудрые книги, наработанные сей Культурой.
Я лично думаю, что для собственных мироощущений те ж "ассассины" были — очень даже приличные люди и любые их действия можно понять и простить. Но для этого нужно проникнуться "Идеей Огня" — "очистительного и всесжигающего.
Мне, уроженцу Ливонских болот, это — страшно и дико. Равно как тем же русским дико слушать мои рассуждения о "моем Отце Велсе" — Боге Любви и Смерти. Иль радоваться "Играм Змей" под нетеплым солнцем, и плакать от счастья под унылым ливонским дождем…
А ведь в нашей Культуре тягучий осенний дождь — милость нашего Создателя — Велса. Ибо "Дождь топит потаенные в недрах снега и отдаляет Зиму и Тьму — Мать всех русских…" Вы не знаете этой легенды, ну так что ж раньше времени честить "ассассинов"?!
Страны ж — не столь Культурные, а верней — с более короткой Культурой, нежели Культура персов, больше переняли от нас — европейцев и потому — нам понятнее.
Мы, понимая суннитов, традиционно всячески их поддерживали и в итоге наибольшее сопротивление нам приняло формы шиизма. Отсюда столь яростное неприятье Европы и всего европейского именно в цитадели шиизма — Персии. Потому именно здесь такую силу имеет культ Хусейна и его гибели.
Все десять первых дней мухаррам продолжаются ритуальные похороны Хусейна, называемые теазие. В эти дни европейцам лучше сидеть по домам (именно в мухаррам в Тегеране растерзают Грибоедова Сашу), ибо "бичующиеся" обкуриваются гашишом до бесчувствия и секут себя плетьми до костей. Если кому-то из них привидится в толпе тень Язида, или Яхьи — быть беде.
По сей день не знаю, почему я вдруг решил подать прошенье имаму в том, чтобы мне разрешили пойти в сей процессии.
Даже персы и те — были в ужасе. Они в один голос спрашивали меня, понимаю ли я, что увижу на празднике и что со мной сделают обкуренные фанатики, коли я хоть на минуту выкажу боль, или страх перед тем, что мне предстоит пережить? Понимаю ли я, что из колонны выйти можно — только на Тот Свет? ("К Очистительному Огню", как это принято говорить среди персов.) Смогу ли я выдержать сие шествие?
(Сегодня, через много лет после дела я могу дать ответ на вопросы. Я хотел умереть. Я хотел "пройти чрез Огонь"…
Я не мог больше жить на Кавказе и не смел вернуться домой, ибо боялся… того, что было внутри меня. Всякий раз, когда я затягивался гашишом, я воображал, как возвращаюсь домой. Матушка с сестрой на пороге встречают меня, вводят в дом, а радостная толпа остается снаружи, не смея следовать. Наш дом упоительно прохладен и тих — после бакинского зноя, мама с сестрой наливают мне ванну и кругом ни служанки и вода чиста, холодна и прозрачна… Потом мама уходит, благословляя нас и… начинался кошмар.)
В урочный день я накурился так, что меня шатало, разделся до пояса и босиком вышел на улицу, к ожидающим меня товарищам по процессии. Они все здорово были "под кейфом" и встречали меня радостными возгласами, порой весьма черного толка. Раскаленные камни мостовой нещадно жгли мои ноги и я боялся представить себе, каковы мои ощущения, не притупи я их гашишом.
Вселенная раскачивалась и пульсировала пред моими глазами. Цвета вокруг были необычайно ярки, а зрение столь пронзительно, что я мог проникать взглядом в скрытую сущность…
Мои товарищи по шествию были красивы, легки и светлы душой, но где-то по краям моего взора, боковым зрением я видел зловещие черные тени — тени Врагов, убивших Фюрера и Повелителя. Я все крутил головой, пытаясь увидать сих негодников, но они — ускользали…
Один из них вдруг подкрался ко мне совсем близко и ударил меня ножом под лопатку. Сердце мое трепыхнулось, в глазах плеснулись огненные круги и, чтоб отогнать Этого, я хлестнул Его плетью.
Нечистый взвизгнул и отскочил в сторону. Плеть же с размаху опустилась на мою голую спину, и я аж просел от удара. Теперь я был настороже и внимательно следил за Врагом. Стоило ему еще раз показаться с другой стороны, я опять ударил Его. Черт от боли и ужаса завертелся на месте и опять бросился наутек. Мне тоже досталось, но теперь я был уверен в себе главное: успевать отгонять Этих!
Тут я увидал имама Хусейна. Он восседал на огневом коне и указывал куда-то вперед — на Их воинство. И мы все взревели от радости и пошли на Бой с Врагом.
На улице нас выстроили в колонну. Сперва меня хотели поставить в хвост к молодым слабакам, но по рассказам, я заорал что-то вдруг по-латышски, а потом вынул из-за пояса нож и с безумной ухмылкой медленно, но со значением провел острием по своей же груди! Кровь сперва заструилась, а потом брызнула во все стороны… Вместе с ней брызнули в стороны и старики, хотевшие меня отодвинуть. Так я оказался во главе огромной колонны самых страшных фанатиков, но сам того — ни капли не помню! (Шрам на груди, правда, — остался…)
Стоило нам выйти на улицу, как Эти повалили на нас толпой. Они окружали нас тесной стеной, толпились на крышах домов, били в барабаны и бубны, и кто-то из них пронзительно взвизгнул:
— Шах, Хусейн!" — и с этим криком Они ломанулись на Приступ. Я выстроил моих молодцов правильным строем и мы, как заправские рушчики зерна, разом взмахнули нашими цепами.
— Вах, Хусейн!" — Эти ударили нас с другой стороны, но мы встретили их и отсюда. Ослепительное солнце качнулось вперед, стало огромным и ударило сотней огненных брызг мне в лицо. Ноги не чувствовали ни боли, ни жара раскаленных камней, — они сами несли меня вслед за Белым Воином на Алом Коне. Туда, на запад, на заходящее солнце.
— Шах, Хусейн! Вах, Хусейн!" — ослепительный огненный круг то сжимался в нестерпимую белую точку, то превращался в ревущее красное пламя, затопляющее Вселенную… Я шел чрез древний Огонь.
Я видел своими глазами, как возникла фигура в черном и ударила ножом моего Повелителя. Хусейн упал с коня и черные силы сомкнулись над ним. Будто что-то переломилось внутри меня и я рухнул на колени и тут же мир взорвался ослепительным фейерверком и я умер вместе с моим обожаемым Фюрером.
Очнулся я в райском саду, благоухающем розами и восточными благовониями. Женские руки ласкали и растирали мне спину и нежной губкой, смоченной виноградным и гранатовым соком, промакивали мои обметанные, да прокушенные насквозь губы. Я даже подумал, — не в магометанском раю ли я, не прекрасные ль пери ублажают мое мертвое тело?
В следующий миг пришла боль и я тут же очутился на грешной земле. Не скажу, что мне было плохо, — мне было хреново. Совсем.
Тут прелестницы услыхали мои стоны и кликнули Андриса. Тот пришел ко мне и стал втирать в мою спину секретный бальзам, тайна коего передается из поколения в поколение нашей семьи. Воняет он чистым дерьмом, но раны после него затягиваются на изумление быстро и без особых рубцов. Впрочем, — на этот раз рубцы остались. Я умудрился просечь спину до костей и тут уж никакой бальзам был не в силах. Спасла же меня настойка опия. Только она давала мне заснуть по ночам, только она позволяла провалиться в блаженное небытие и забыть о моей боли.
Я пробовал опий в Колледже и знал обо всех его губительных качествах, но здесь в Баку я был слишком слаб, чтобы бороться с сим искушением. Я сам не заметил, как пристрастился к сему "Непентесу". Соку Забвения…
Андрис, ухаживая за мной, рассказал, что мы находимся во дворце самого бакинского хана и все ждут Аббас-Мирзу — наследника персидского трона и командующего персидской армией. Персы объявили, что Аббас-Мирза едет нарочно для встречи со мной.
По сей день даже в России есть люди, верящие в сказку о том, что в миг захода солнца и "смерти Хусейна" — на меня "пролился Свет" и окрестные персы "познали дыхание Аллаха", как они сие поняли.
Мало того, все на кого брызнули капли крови из моей рассеченной спины, на другой день встали здоровы, а раны их затянулись самым магическим образом! (Володя Герцен приписывает сие — "сублимации Веры".) И только я один пролежал без каких-либо признаков сознания и самой жизни — долгие три недели…
Не знаю, как реагировать на сей рассказ, ибо я в ту минуту "был скорее мертв, нежели — жив", и ни о чем не смею судить. С точки же зрения моего ведомства — было сие чудо, или не было, — прибытие Аббас-Мирзы объяснялось весьма прозаически. В Персии как раз полыхала резня с "неверными.
Новые персидские шахи — Каджары были тюркской Крови и на основаньи сего возникла вражда меж ними и "персами", сохранившими верность прежним домам. (Сторонники "кызылбаша" Надира происходили с Кавказа, а сменившего его на троне Керима — с побережья Залива. Что характерно, и те, и другие были в сто раз больше персы, чем — тюрки Каджары.)
То, что мы столь легко взяли неприступный Баку в 1806 году, вызвано тем, что Каджары вели себя в том же Баку — хуже лютых завоевателей. Со дня прибытия Аббас-Мирзы буквально каждый день происходили массовые казни и порки "неверных" (ведь тюрки в массе своей сунниты, но не — шииты!), город же стал пустеть у нас на глазах.
(Котляревского в Баку встречали, как Магомета с Хусейном в едином лице. Повторилось та же история, как в 1710 году в Риге. Кое-кто по сей день изумлен почитанием Петра в наших краях, но не надо забывать, что мы — немцы. Ко шведам в наших краях отношение мягко сказать… Балты — пример в этнографии за Архаичность Культуры, но и за вытекающую из нее — редкостную злопамятность.
Да, мы не любим русских. Но они не дали повода не любить их столь люто, как мы — ненавидим поляков! Величие России именно в том, что она собирает народы не силой, но — кротостью.)
Встреча же с принцем произошла при таких обстоятельствах. Мы все вместе купались в Каспии. Даже глубокой осенью вода здесь такова, как в Балтике посреди лета, правда — мутнее. А латышу без воды в сих краях — верная гибель.
К тому же в тот день мы только вернулись с нефтяных вышек, — я сдружился с английскими инженерами, черпавшими из моря нефть. Те были поклонники новомодного альпинизма и привезли с собой на Кавказ полные комплекты своего снаряжения: бухты шпагата, ботинки с шипами, крючья, альпенштоки и ледорубы.
Все это посреди нефте-пятен лежало у них без движения и они были весьма рады, когда я купил у них все это с рук. Кроме того, я за энную сумму нанял этих людей дать уроки лазания по горам.
Мы нашли пару отвесных скал и теперь круглые дни скакали по ним то вверх, то вниз, что горные козлы, иль — бараны. Магометанцы от всей души смеялись над сими забавами. Британцы считали денежки, а латыши матерились по-страшному. Я же только лишь повторял:
— Терпите. Скоро нам воевать с католиками, а у них там гор до черта наворочено. Научимся лазать здесь — по Кавказу, — Альпы нам, что куличи в детской песочнице", — вот мы и пыхтели.
Думаю, что одни латыши с их природным упрямством и могли за столь краткий срок научиться лазать по здешним горам и ничего не сломать при этом. Разумеется, мы уступали в своем мастерстве грузинам с армянами, — но у нас были штуцера и мортиры с напалмом.
Вот налазаешься за весь день по скале, — руки-ноги сбиты, все саднит и покрылось соляной коркой. Далеко от Баку персы нас не пускали, — так что тренировались мы на морских скалах, а прибой поднимал тучу соли и — все разъедало. После того мы не могли не купаться. В чем мать родила.
Персы смотрели на нас с легким ужасом. На дворе стоял конец октября и по местным понятиям у них тут свирепствовала зима. Но для латышей, привычным выходить с отцами на промысел, или с товаром — в декабрьские шторма по холодной, лютой с зимы Балтике, местная октябрьская вода была парным молоком!
Купались мы так, купались и однажды к нам прибыла кавалькада разряженных всадников, во главе коей был совсем юный сопляк в зеленой чалме и золоченом халате. Зеленая чалма означала, что у его родни деньги водятся раз такой шпендрик уже совершил одно путешествие в Мекку. Жизнь же у персов была в те годы не сахар, — спасибо новой династии.
Что делать? Надобно бежать, представляться этакой шишке, а я стою по пояс в воде в состоянии, кое в Риге называется "ganz ohne"! И что делать в такой ситуации, — одевать штаны, вылезать к персам в костюме Адама, или остаться стоять в воде? А на дворе конец октября! И как-то само собой получилось, что я сказал принцу:
— Присоединяйтесь, Ваше Высочество, водичка сегодня — особенно хороша!
Персы остолбенели и я из воды заметил, как у них от ужаса враз посинели носы, — они только вообразили себе, что с ними станется, если их повелитель полезет в воду. Им-то ведь придется за ним следовать! А мальчишку сразу заело, — не пристало ему, командующему персидской всей армией, бояться холодной воды.
И вот он скидывает с себя халат, сматывает чалму и, оставшись в одних золотых подштанниках, лезет в Каспий. Вернее собирается влезть, — входит по колено, замирает в задумчивости и тут огромная волна, как на грех, окатывает его с головы до ног. Немая сцена.
Бьюсь об заклад, если б при том не было столько зрителей, несчастный завизжал, как резаный поросенок! Но при таком стечении подданных визжать ему не пристало, поэтому он только стоял и разевал рот, как рыба, вынутая из воды, а глаза у него вылезли из орбит настолько, насколько это бывает у людей при сильном запоре. Его шелковая рубашонка вмиг прилипла к телу, а холодный осенний ветер — давай полоскать ее.
Вижу — замерзает мужик… А персы боятся к нему подойти, — во-первых не хотят лезть в холодную воду, а во-вторых — опасаются, что наследник порежет их ножичком от полноты чувств.
Тут я подбегаю к мальчишке, вынимаю его из воды, раздеваю догола и начинаю растирать его же халатом, приговаривая:
— Да что ж вы, Ваше Высочество! Надо было догола раздеваться, а то в мокрой одежде — во сто крат холоднее. Вот я разделся и мне ничего, а вы не знали и сразу задрогли. Ну, в другой раз — Ваше купание обязательно принесет Вам огромное наслаждение", — а принцу приятно, что вроде бы он искупался и так как он теперь нагишом, так вроде бы — необидно, что я с ним знакомлюсь в сем виде.
А тут и персы опомнились, окружили нас гурьбой, потащили в бани и там началось! Набились мы туда, что сельди в бочку, — наследный принц Персии, весь его "малый двор" и мы — три офицера и все тридцать нижних чинов. Сидим — потеем.
В общем, вышли мы из бани, — друзья — не разлей вода. А после нее нас пригласили на…, чуть было не сказал — "пьянку", но алкоголь в здешних краях необычайно дешев и плох, — местные жители понятия не имеют о качественной его дистилляции.
Нет, богатые персы приглашают друзей на пару кальянов джефа, хэша, смали, иль плана, — все равно что у нас гостю предлагают: "Вам анисовой, иль — на березовых почках?
К счастью, в Колледже нас всех готовили к войне с мусульманами, так что нам сие — не в новинку. У нас в Риге не принято идти в гости без штофа водки, иль бочонка рижского темного. Так что, — у нас с собой было. (Не пиво, но — "трава", разумеется.)
А так как я сведущ в химии, мне не составило осложнений "закрутить" пару таких "бомб", что даже привычные ко всему персы "улетали" от них с единой затяжки. Нет, — "далеко простерла Химия руки в нутра человеческие". Или Ломоносов говорил сие о чем-то ином?!
Кстати, — всякий может сего добиться — немного нашатыря, капельку извести, пару гран "серных" опилок и при курении образуется некая гадость, от коей народу такие черти мерещатся, что — извините, подвиньтесь. (В 1811 году господин Дэви выделил ее и дал ей имя — фосген.) Сам бы я такие "пилюли" курить не стал, да и вам не советую, а злейшим друзьям — хоть целый пуд. "Для друга — не жалко".
А магометанцы в сем отношении вообще — петухи. Хвост перед "белым" распустят и ну давай — вытанцовывать, — "кто больше косяков засмолит". Белые-то, не в пример местным, к гашишу во сто крат слабже. Только я к той поре уже шибко "втянулся", так что — курил наравне с местными. Разве что, насыпал себе табачку чуть побольше, а делал вид, что скосел, да еще этих подначивал, — давай еще по одной!
Где-то после третьего косяка стал ко мне принц приставать с известными намерениями. Ну, в смысле… греческом. Говорит он мне:
— Я про тебя знаю. Ты на словах — современный, а на деле — любишь вонючих баб. Нету в тебе — ни шика, ни понимания.
Я на него смотрю, — парень "там", одна только видимость "тут". И сия видимость ко мне — извините за выражение "клеится"!
А я же не содомит, ну и как мне выкручиваться? Назвался груздем — полезай в кузов. Тут я ему и говорю:
— Ваше Высочество, я не в силах воспользоваться Вашею нежностью, не предоставив Вам ответного дара. Но я — немец и, будучи офицером, имею обыкновение содержать юных людей и помогать им найти место в жизни, но сам не желаю исполнить их роль. Так что — не смею принять от Вас ласки, кою Вы готовы мне сейчас подарить… Ибо не смогу ответить Вам — тем же.
Перс тут же обиделся, — вообще в таких развлечениях нужно знать, что все время играешь с огнем, и сказал, надув губки:
— Я так и знал, ты — обманщик. Мне доложили о том, что ты живешь под чужим именем, а на деле бежал из родных мест не от любви к мальчикам, но стыдной страсти к своей же сестре! Не изумляйся, — у меня везде соглядатаи!
Все вы — бледнокожие, точно змеи, — сдерешь с вас шкуру, а под ней ничего, кроме яда, лжи, да подлой слабости. Я не хотел твоих прелестей, но…
Ходят россказни о Духе Огня, прибывшем сюда, дабы "сжечь всех неверных". А "неверный" по местному мнению — как раз я! Стало быть я обязан: иль приблизить сего "Духа" к себе — желательно даже любовником, иль — истребить его совершенно. Второе невыгодно, ибо вызовет всенародное возмущение. Стало быть…
Я готов поддержать твою байку о том, что ты — содомит. Но и ты обязан показать всем, что мы — близки. Или я сожгу тебя — Дух Огня твоим же Огнем!
Я не знал, что мне делать… С одной стороны была Смерть, с иной Бесчестие в будущем. Я не мог считаться любовником Принца, ибо это дало козырную карту в руки "поляков". Позор самого видного из "ливонцев" лег бы черным пятном на всю нашу партию. Честь же моих отца, матушки и даже сестры — разрушилась бы совершенно. А что Смерть в сравненьи с Бесчестьем?!
Я тогда оттолкнул юного извращенца, вскочил с подушек и сказал резко так, чтоб все слышали:
— Огню невозможно указывать! Его смысл — поглотить самое себя! Так что — не надо мне грозить Смертью! Смерть и есть — высшая цель любого Огня!
Я сказал сие по-персидски, а в сем таится немалая Игра слов. Люди весьма ценят владение их родным языком, а особенно — таящейся в нем многозначностью иных слов! Принц был тюрком и не владел персидским в той мере, что Ваш покорный слуга, местные ж лидеры поддержали меня военными кликами.
(Как ни странно — второй смысл моей речи был призывом к Войне со всеми "неверными". Двусмысленность же таилась здесь в том, что для шиитских фанатиков, живших в Баку, "неверными" были не столько "гяуры", сколько правящая династия! Прибавьте к тому несомненное почтенье к Огню, живущее в персах — зороастризм настолько ж сидит в Душе сих людей, как поклоненье "старым богам" в душе русских.)
Принц побледнел, как бумага. Он сразу же осознал, что не может идти против Общества и своих собственных генералов. Я стал для него — "священной коровой" и даже мысль о какой-либо связи меж мною — "Духом Огня" и им тюрком приведет местных фанатиков в религиозное исступление. А на что способны местные "ассассины", коль затронуть их религиозное чувство, не надо и объяснять!
Он деланно рассмеялся и невнятно пробормотал:
— Эти белые не умеют курить! Он сдурел с третьей трубки!!! Я и не предлагал ему — недозволенного!" — но персидские генералы уже с подозрением и сомнением глядели в его сторону.
Ссориться с негодяем мне было незачем и я произнес:
— Я необычайно расстроен тем, что не могу соответствовать Вашим желаниям, зато… Я хотел бы подарить Вам моих невольников. Они нежны, как плоды персика, и настолько же — спелы и ароматны. Все они сведущи в оказании утех людям, знающим в этом толк. Надеюсь, Вы понимаете, что я имею в виду.
Формальные извинения были произнесены, а ценность дара не вызывала сомнений. Видные персы нехорошо захихикали — с их точки зрения инцидент был исчерпан.
Принц тоже успокоился понемногу, его достоинство не пострадало, а что я отказался… Это как с бабами — не пошла с тобою одна, спросим другую! Глаза у перса разгорелись масляным блеском и он милостиво махнул мне на прощание:
— Я прощаю тебя, обманщик… В другой раз не выдавай себя за другого! Оставайся же жить в грехе с грязными бабами — твой грех с родною сестрой в сто раз гаже, чем Любовь к милым мальчикам!
В тот день меня норовили затянуть в мужскую постель в первый и последний раз в жизни. У меня было чувство будто я с головы до ног вымазан густым слоем дерьма, а принцевыми духами от меня несло, как от шлюшки. Но самым ужасным было не это…
Я осознал, что меня — предали. Персы знали, кто я, и играли со мной, что кошки с маленькой мышкой. И тут…
Через много лет меня часто спрашивали, — как это мне удалось? Как я умудрился — один в святая святых вражеской армии выкрасть все персидские планы и карты? Честно говоря, я — не знаю.
Наверно, это везение. Еще больше это — кураж. "Есть упоение в Бою, или — пред Бездной на краю…" Мне нечего было терять. Это, как в драке, — коль видно, что — забивают, остается одно — врезать этим хотя бы разок. Последний. Но так — чтобы помнили.
Я не знаю, как получилось, что я подошел к Начальнику личной охраны Его Высочества и сказать ему так:
— Его Высочество сейчас рад жизни с моими подарками и хотел бы, чтобы все его слуги были настолько же счастливы, — с сими словами я протянул ему кисет с гашишом "моей фабрики".
Охранник с подозрением посмотрел на меня, но от меня разило духами Его Высочества, по щеке была размазана его помада, а на шее уже наливался синевой самый настоящий засос, оставленный будущим шахом. Телохранители не были на самом ужине и не знали о бывшей там ссоре. Им и в голову не могло бы прийти, что я могу врать в таком деле. (Им довольно было сделать пару шагов в царственные покои и все узнать. Но охранники всех народов схожи между собой. Они боятся своих же господ больше, чем наемных убийц.)
Начальник Охраны подумал чуток, потом с улыбкой кивнул и протянул руку за травкой. Через каких-нибудь полчаса милой и непринужденной беседы четыре здоровенных перса уже "ловили кейф". Они еще думали, что они на сем свете и давали себе отчет в своих действиях, но во всем остальном уже находились в длительном и приятном полете.
Я спросил у них разрешения и ключи от походного сейфа Его Высочества, объяснив, что там находится какой-то особый "Царский гашиш" и мне тут же выдали все ключи, ото всех принадлежащих принцу замков в доме бакинского хана. Я на минуту зашел в кабинет и открыл сейф, достал оттуда кисет с планом и вынес его к охране. Только набил я очередные трубки не принцевым планом, а планом из моего кармана — опять же чуточку удушающего действия. В сей миг громадный охранник на миг поднялся со своего коврика и заглянул в кабинет. Все оставалось на своем месте и перс успокоился.
После еще получаса разговора, я снова просил у него ключи — положить заветный кисет на место. Ключи были выданы мне без разговоров и я снова зашел в кабинет. Только на сей раз я, положив на место кисет с наркотиком, выгреб из сейфа все карты, кои были за день до этого переданы принцу геологами — полное описание Кавказского укрепрайона со всеми английскими новшествами, перевалами, горными тропами, да иной ерундой. (А зачем еще я втридорога скупал у "геологов" их старье?!)
Карты я засунул себе под халат и так втянул пузо при этом, что мне стало нечем дышать и удивляюсь, как персы не заметили моего медленного посинения при ходьбе.
Персидские охранники опять глянули в кабинет. Ничего там не изменилось и они вернулись на свои коврики. Я же, вернув ключи, вышел от них, сказавшись больным. Персы, приписав мою болезнь — слабому к гашишу желудку, весело расхохотались и выпустили меня.
Я прополз в наши комнаты, пинками поднял уже спавших Петера с Андрисом, и приник к "ночной вазе", — так стало дурно. Сегодня, докладывая о том в Академии моим будущим подчиненным, я числю сие, как пример "дурацкого счастья.
Это как с пьяным, — он пройдет по сущей нитке над пропастью, а трезвый — рухнет. На такие вещи в сием ремесле нельзя рассчитывать, но — бывает. (Принц, проспавшись, сильно обеспокоился моими ночными похождениями, но все персы, видевшие меня этой ночью, убедили его, что я был в состоянии невменяемом. Только это и спасло меня от кола в задницу. Это и есть "дурацкое счастье".)
Пока я блевал, да был в полной отключке, мои друзья разогрели аппарат Кине. Принцип его действия прост: это особая ванночка, заполненная густой желатиной с кровяной солью. Если к ней приложить текст, писаный чернилами, или тушью, на поверхности желатины останется точная зеркальная копия. Теперь достаточно приложить лист чистой бумаги, чуть смоченный железным квасцом, и у вас — полная копия документа.
Это долго рассказывать, но копирование длится не дольше минуты. Еще три минуты на то, чтобы слить грязную желатину и залить свежий раствор. Пока я спал, Андрис колдовал над растворами, а Петер сушил документы и копии, прорисовывая нечеткие места.
(Не выучи их в Москве я приготовлению фейерверков, — ничего бы не вышло. А ведь как я расстраивался, что Петер с Андрисом после сего "перестали меня уважать"! Но видно сам Бог надоумил меня подучить родственников. У Него на сей счет были Его — тонкие планы…)
Под утро, когда я — злой, больной и "тверезый" вернулся к охранникам, у них был такой вид, будто их всю жизнь жестоко пинали ногами и — вообще измывались по-всякому. Я, держась за голову руками (пакет с высохшими картами привязали бечевой к груди), слабым голосом просил у главного ключи от сейфа, — "опохмелиться.
У могучего перса аж задрожали руки от нетерпения и он прямо-таки потребовал, чтобы я скорее нес заветный кисет. Я зашел в кабинет, открыл сейф и вынул кисет с анашой. Охранники, не смевшие войти в комнату всячески подбадривали меня и поторапливали, — им не терпелось еще раз накуриться всласть. Они даже и не заметили, что кисет нисколько не уменьшился с прошлого раза (хорош бы я был, если б дал им скурить его сразу!).
Кисет тут же пошел по рукам, а когда он был опустошен совершенно, уже "окосевший" начальник охраны приказал мне отнести его на место. Что я и сделал, заодно вернув в сейф — заветные карты. Забавно, что персы меня выдали своему повелителю при первом удобном случае. Есть любители подначить другого, а потом первыми же и "настучать" на него начальству.
Так что вечером того ж дня меня вызвали к принцу, обвинив в краже драгоценной "травы". Я чудом откупился от извергов, а те и рады были зажилить отнятое. (Для моих же учеников я извлек предметный урок тактики ремесла. В сложных делах лучше "сесть" по уголовной статье, ибо в сем случае вас не допрашивает контрразведка. Не надо думать себя героем — иголки в ногтях и кол в заднице еще никого не красили.)
На сем мои испытанья не кончились. Принц, будучи весьма недоверчив, принудил меня наблюдать за пытками подаренных мною мальчиков. Если бы Кислицын не учел сего оборота дел, — судьба моя на том бы и кончилась. "Бачи" ж в нестерпимых муках показали, что их действительно завербовала русская разведка и заставила "прислуживать заезжему немцу в надеждах, что он подарит их видному персу в качестве бакшиша". Я же, умея отключить сознание (уроки Колледжа), не видел и не слыхал происходящего и не выдал себя ни взглядом, ни мускулом.
Пятерых из несчастных (грузинов и русских) замучили до смерти. Двоим же армянам даровали жизнь. (По легенде они были из Эривани и не признались в причастности к нашей разведке.) Мальчики были очень милы и принц решил сохранить их для себя.
Оба армянина тут же приняли магометанство и вошли в свиту персидского принца. Потом один из них — по имени Самвел влюбился в прекрасную персиянку. Когда принц узнал об этой любви, несчастный юноша был предан особо страшной и мучительной казни.
Последний из моих "крестников" — Смбат стал личным секретарем Аббас-Мирзы. Лишь в день гибели Саши Грибоедова, когда англичане разгорячили уже вкусившую нашей крови толпу и бросили ее на наше посольство, в их руки попали наши архивы.
Смбат, узнав о сием, написал прощальное письмо своему господину, в коем подробно описал обстоятельства гибели его матушки и признался, что никогда не любил принца, только покоряясь его воле. После чего "мой человек" в Тегеране пустил себе пулю в лоб.
Он сделал сие вовремя, в двери его кабинета уже ломились ищейки. Когда они прочли это письмо и обнаружили в вещах и бумагах Смбата доказательства его работы на нас, они пришли в ужас. На протяжении всех войн, кончившихся для Персии совершенным разгромом, секретарь их грядущего шаха был русским шпионом!
Да не просто разведчиком, а еще и, извините за гадость — "ночным мужем" (именно — мужем!) их основного вояки! Короче, все, что Смбату не удавалось упереть из сейфов и несгораемых шкафов генштаба, он узнавал на подушке у "персидской жены"…
Мирза-Аббас был принужден собственным батюшкой немедля принять яд, дабы смыть такой позор с шахского рода. Я порой сожалею судьбе англичан в Персии. Когда в Лондоне узнали подробности этого дела, несчастных тут же отправили в отставку без выходного пособия. Но не за ноги же им было держать Наследника — верно?
Персидский же шах немедля пошел с нами на мировую — мой резидент за сии годы купил львиную долю сего двора. Так Персия навсегда стала нашей союзницей, а мое имя теперь наводит ужас на дипломатов всех стран и народов. Они и до того уж насочиняли про меня страсти-мордасти, но сие стало перышком, сломавшим спину верблюда.
А я ведь даже и не помню их никого — даже Смбата. Только вот ночью будто всплывают из ничего чьи-то лица и — опять ничего…
Только меня сие до сих пор мучает… И никак не могу я вспомнить лиц тех семи мальчиков — как отрезало. Вот вам правда о быте профессиональных разведчиков.
Жизнь тем временем, — продолжалась. Персы, реквизировавшие было у нас штуцера, убедились в том, что не умеют из них стрелять и вернули их, настояв на том, что я поступаю на персидскую службу. Я дал согласие, оговорив, что служить буду лишь на благо Ливонии. Персов это устроило и так решилась война с Чечней.
Сия история имеет давние корни. В свое время петровы войска оставили по себе недобрую память в местных краях. Дело началось с донских и кубанских казаков (так появились "игнаты"), а когда раскольники побежали и дальше, грянула "Первая Кавказская.
Сперва Господь был за нас и мы дошли аж до Гиляни. В Персии же начались беспорядки и сменилась династия. Новым шахом стал "кызылбаш" Тахмасп Гули. (Я об этом докладывал, рассказав о Корнях моей семьи.)
Как его звали в действительности — "тайна велика есть", ибо Тахмаспом он стал, женившись на дочери последнего персидского шаха Тахмаспа, а имя Гули принял, покорив Гюлистан, называемый теперь — Азербайджан. В 1721 году он взял Шемаху, а в 1723 — Баку и участь гилянской армии русских была фактически решена.
К 1726 году мы уступили Кавказ воле этого человека и персидский народ в радости нарек его именем: "Надир-шах". Именно он принял при Реште безоговорочную капитуляцию нашей армии в 1732 году, а в 1735 году принудил Россию подписать мирное соглашение, по коему мы вообще отказались от надежд на Кавказ. Так бесславно кончилась для России Первая война на Кавказе.
Горцы известны своим дерзким нравом и в 1747 году сами кызылбаши в ссоре убили своего предводителя. (На деле — сего стоило ожидать. Горцам нечем себя занять, а победы Надира дали привычку им к грабежам и набегам. Когда ж весьма умный и дальновидный Надир попытался выстроить нормальное государство и жить в мире с соседями, сие не пришлось не по нраву… А с бандитами поступают везде — одинаково. И горцы сами, в сущности напросились.)
В Персии пошла Смута и в конце концов к власти пришли туркмены Каджары. А в Туркестане иной подход к Власти, да иные методы управления. И горцев принялись вырезать, а своего полководца Надира они сами вырезали…
К моему приезду тюрки изничтожили горцев везде, за вычетом отдельных горных ущелий. (Сам Гюлистан в сие время получил тюркское имя Азербайджан. По сей день в сих краях тюркская Кровь у людей "толще" персидской. Повторю, Каджары вели себя в сих краях хуже любых якобинцев…)
Тюрки добили бы горцев, если б и тут не вмешивалась экономика. Царство Каджаров, созданное воинственным Магомет-агой, было еще дальше от здравого смысла, чем Русь-матушка. Беспрерывное истребленье людей в самых цветущих районах Персии при возвышеньи пустынного Туркестана, истощило казну. Смуты и возмущения охватили "Надир-шахский" Кавказ и Побережье Залива (вотчину бывшего шаха Керима). Дело дошло до того, что в итоге инфляции в Персии вошел в обращение арабский дирхем. Вот насколько среди самих персов упало доверье к своему же собственному правительству! Когда ж Магомет-ага сложил голову в Дарьяльском ущелье, шахство понесло просто — в разнос…
Туркмены — народ пустыни и плохо воюют в горах. Не имея поддержки ни на Кавказе, ни на юге страны Каджары не могли торговать и вечно нуждались. Мой интерес к нефти их страшно обрадовал и мне предложили доставлять нефть "своей силой.
Это сейчас из Баку ведут два пути — по Волге и по Ростовскому тракту. Тогда же путей не было ни одного. На южной Волге не было бурлаков, способных "утащить" такое груз вверх по течению, Ростов же был отрезан чеченами, враждебными как нам, так и тогдашней персидской династии.
Я обсудил ситуацию с Котляревским и Кислицыным и мне был дан карт-бланш на любые действия в отношении чечен, если в это не будет втянута русская армия. Я согласился "привести к повинности" чеченские племена, получил фирман на сие дело от самого персидского шаха и… послал караван с нефтью из Баку на Ростов.
Караван прошел через относительно мирные земли, но в чеченских краях он был уничтожен и разграблен без всякой жалости. Мне было немедля поручено возглавить карательную экспедицию.
Здесь я должен описать суть брандскугеля. В ту пору еще не создали детонаторов и я использовал принцип перепада давления. Бомба представляла из себя фарфоровый шар, куда заливался напалм и закладывались капсулы с дробленым фосфором и нашатырем. При выстреле стеклянные капсулы лопались, образовывая аммиак, разрывавший бомбу от любой внешней причины.
Красный фосфор при ударе переходит в самовоспламеняющуюся белую форму, которая и поджигает напалм. При падении такой бомбы немедля возникает этакий вариант ада диаметром в десять-пятнадцать метров, из коего в разные стороны летят куски фосфора и напалмового студня, поджигающие все вокруг. Увы, все уперлось в баллистику…
В Дерпте выяснили, что для удачного разрыва бомбы точка вылета должна быть на сто шестьдесят шагов выше цели. (Из-за толщины стенок ядра, — мы же не хотим, чтобы эта гадость рванула внутри мортиры!) Увы, на брегах Балтики нет не то что гор, но — крепостей со стенами такой высоты! Но на Кавказе…
Я навестил чеченский аул, из коего приходили разбойники, убедился, что скалы вокруг превышают нужную высоту, во дворах стоят телеги из моего каравана и смиренно просил местных старейшин вернуть деньги за нефть из счета: десять гульденов — баррель.
Меня всячески высмеяли. Местные жители за всю свою жизнь не видали такой суммы денег. Мне вслед летели куски навоза и камни. Тем лучше, — я с чистой совестью нашел недурной обрыв и забрался с моими людьми на скалу. Лошадей же мы оставили под присмотром персидской гвардии.
За ночь мы хорошенько устроились на позиции, отряды Петера и Андриса разошлись в стороны, — пресекать попытки ухода чеченов, как вверх, так и вниз по ущелью, я же с нашей разборной мортирой (затащите на гору цельнолитую!) и десятью напалмовыми бомбами расположился против центра селения и колодца.
Фосфор в таких количествах я добавил к напалму не ради самовозгорания. При горении фосфора в щелочной среде, он порождает не один фосфорный, но и фосфористый ангидрид. При обработке водой, фосфорный ангидрид переходит в фосфорную кислоту, наносящую ужасные ожоги на теле тушащих пожар, а фосфористый обращается в фосфористую кислоту, убивающую после трех-четырех вдохов сей гадости.
Вообразите себе, — пожар, несчастные бегут его заливать, кто-то из них получает жестокие ожоги кислотой и поэтому никто не обращает внимания на странное першение в горле и подергивания уголков глаз, приписывая сие действию дыма. Лишь когда огонь затушили, и фосфористая кислота набрала в воздухе нужную концентрацию, жертвы падают наземь и бьются в мучительных судорогах.
В сей миг уж бессмысленно спасать обреченных, — начало судорог — начало конца. А после того, как все горе-пожарники падают, как подкошенные, белый фосфор пробивается из-под растрескивающейся стеклистой корки окиси и все вспыхивает опять.
С первыми лучами солнца я дал первый выстрел. Чечены закричали и забегали по селению, начиная бороться с пожаром. Вторая и третья бомбы полетели в разные концы, — дабы все получили свою долю яда. Остальные семь бомб были пущены наобум, куда Бог пошлет, — лишь бы огонь шел ровной стеной, не пропуская домов.
Тут чечены выяснили откуда летят брандскугели и бросились на штурм нашей скалы. Но наши штуцеры били на четыреста пятьдесят шагов, в то время как чеченские мушкеты — на двести. И мы стреляли вниз, а они вверх, так что…
Они, будучи неплохими вояками, стали тут же откатываться, пытаясь определить нашу дальность. До них дошло, что дело — труба, когда мы прижали их к полосе огня, и все продолжали расстрел!
В конце концов, кто-то из них замахал сперва белой, а потом и — зеленой тряпкой, пытаясь выйти на переговор, но я, подчиняясь приказам злопамятных персов, завершил начатое.
К трем часам дня мы слезли со скал и осмотрелись. Последние шевеления в мертвой деревне прекратились уже где-то к часу, но я приказал пару часов обождать, дабы снизилась концентрация фосфорных газов. Акция удалась, персы были в полном восторге.
Меня часто спрашивают, что я чувствовал, погубив столько народу? Со стыдом признаюсь — я был на седьмом небе от счастья. Не смею говорить за всех прочих, но думаю, что все ученые немного маньяки. Создав напалм, я не мог найти себе места, не имея на руках "натурного заключения". Одно дело испытания в лаборатории, другое — на полевых макетах, но пока новое оружие не испытано в деле, — нормальный ученый не может, ни есть, ни пить, и ни спать. А вдруг что-то не так? Вдруг что-то недодумано, или недоделано.
Какова должна быть концентрация фосфорных газов, чтоб наступила верная смерть? Какова концентрация нашатыря, чтоб с одной стороны возникло большое давление, а с другой — не затушить белый фосфор? Не вступает ли натрий-алюминиевая "основа" напалма в среде горящего фосфора и аммиака в какое-то новое, неучтенное мною взаимодействие? Ведь до сих пор неизвестно, — что именно происходит в момент взрыва пороха — простая окислительно-восстановительная реакция? Тогда зачем в порохе сера??? Почему без серы он не взрывается? Что вообще мы знаем про химию высоких температур?! Этот червь вечно грызет и сосет под ложечкой, пока…
Когда я видел как в несчастном селении вспыхивают огненные цветы моего производства, я орал, я пел какую-то песню, я обнимал и целовал людей, как безумный… Я был счастлив! Я не зря получил мою степень, — эта гадость и вправду работала! Я понял, что прожил мою жизнь — не зря. Я — сделал ЭТО!
Это чувство невероятного счастья, охватившее меня целиком, приходило ко мне еще дважды. Ранним летним утром 1812 года, когда я поймал в перекрестье оптического прицела винтовки какого-то якобинского офицера, задержал дыханье и плавно нажал на спусковой крючок. Боек ударил по изобретенному мною на основе гремучей ртути детонатору и пуля унитарного патрона понеслась из медной гильзы…. Голова несчастного обратилась в фонтан кровавой пыли, разлетающихся мозгов, а между нами было более тысячи шагов и лягушатники лишь озирались, не понимая откуда принеслась смерть! Я плакал от счастья…
В третий и последний раз я смеялся и орал от восторга и слезы счастья душили меня в день Бородина, когда пушки Раевского дали над нашими головами первый залп и полная колонна антихристового воинства с одного залпа отправилась на Луну! Страшно воняло хлором, клубы ядовитого дыма катились в нашу сторону с Батареи, но я не помнил себя от радости. Мой "хлорный порох" показал себя в деле!
Я избран почти во все Академии мира за капсюля из гремучей ртути, хлорный порох и напалм. Наверно, это не самые нужные вещи для человечества, но я горд и счастлив, что именно я создал технологии их производства. Мысли о том, для чего нужны эти вещи, приходят по ночам и тогда я осознаю, почему Церковь иной раз так ненавидит науку…
Но… Это — дети мои. Хотел бы я жить лет через сто, или двести, когда все люди будут братьями и в мире больше не будет войн. Тогда, наверно, я смог бы придумать что-нибудь доброе и хорошее. Мои открытия — порождение нашего страшного века, но каковы бы ни были ваши дети, они — ваши. Я люблю их и горжусь ими.
Я счастлив всякий раз, когда вижу, как горит мой напалм. Стыдно и нехорошо мне становится позже… Много позже.
На другое утро я поехал в соседний аул, где жили родственники погубленных мною чеченов и сказал так:
— Ваши братья обидели меня, разграбив мой караван и убив моих караванщиков. Платите цену их крови за братьев своих, или я принужден буду дальше мстить за погибших, — горцы необычайно гордый и высокомерный народ и нет смысла говорить с ними иным тоном. Мне ответили грубым отказом и стороны изготовились к драке.
Горцы догадывались, что у меня есть какое-то особое оружие, но и представить себе не могли, — насколько наши штуцера эффективнее их мушкетов. Им некому было рассказать о сих подробностях.
На другую ночь я по английским картам подошел к аулу, объявившему мне войну, и опять занял идеальную позицию. Чечены впоследствии долго выясняли, кто был предателем, проведшим мой отряд в самое сердце их гор. Они так и не поверили в существование картографии. Дети природы…
В общем, к полудню и сие дело кончилось. Правда, из огня удалось бежать многим детям, — егеря уже не могли убивать несмышленышей, так что чеченята смогли бежать в горы. Потом выяснилось, что все они перемерли на другой день. Слишком велика была доза яда, коим они надышались во время тушенья пожара. Но они успели добежать до следующего селения и рассказать некоторые подробности этого штурма.
На следующее утро я уже не смог въехать в новый аул. Все дороги и подступы к нему были забаррикадированы. Я, оставаясь вне огня чеченских мушкетов, прокричал им в трубу на персидском:
— Уберите все укрепления и заплатите мне за кровь людей, или проклятие Аллаха обрушится на ваши головы!" — мне отвечали бранью и руганью, но я обратил внимание, что ругались чечены на своем родном, а вот местный мулла — в отличие от духовников предыдущих селений, на этот раз резко сбавил свой тон и всего лишь просил "не гневить Аллаха". Но персы разгорячились и на другое утро и от третьего аула остались лишь дым, да — обгорелые трупы.
Тут спаслось уже немало народу. Местные старейшины, зная об исходе двух первых дел, на сей раз отослали женщин и детей к родственникам. И правильно сделали. Теперь по всем чеченским горам уже шел слух о жутком персидском генерале "Мюллере", коий ищет повода для того, чтобы поубивать побольше народу. Самым же ужасным в сем слухе было то, что я сметал с моей дороги аулы под ноль, чечены же не смогли даже ранить — ни одного из моих "персов"!
Так что на другой день, прежде чем я успел подъехать к очередному селению, ко мне навстречу вышла целая делегация из местного духовенства и старейшин. Эти аксакалы объяснили мне, что ни сном, ни духом не знали о действиях неведомых им бандитов и "видит Аллах — с моей стороны великой ошибкой было бы наказывать их аул за действия их соседей". Я тогда заставил их клясться на Коране, что ни один из их односельчан не осмелится нападать на "персидские поезда", иначе — пусть аул пеняет сам на себя. После этого я предложил им передать их соседям, что я буду ждать их неделю в условленном месте — у подножия одинокой скалы, на коей мои егеря оборудовали прекрасную снайперскую позицию, — для того, чтобы принести мне Клятву о том, что "персидская нефть" пройдет чрез сии горы беспрепятственным образом.
Вообразите себе, — в течение недели представители всех чеченских родов пришли ко мне с обещаниями "платить дань персидскому шаху" и заключили со мной договора о взаимном ненападении и закрепили их Клятвой. С моих же поездов вплоть до февраля 1806 года (когда пал Баку) не пропало и капли нефти, а прогнал я ее через сии горы не меньше тысячи баррелей!
Стоило заключить сей договор, персы потеряли ко мне интерес и я "отбыл в Ригу" вслед за купленной нефтью. Тем не менее, наш Штаб во всем решил быть последовательным и я почти месяц ждал графа Спренгтпортена их Китая, живя с моим отрядом в астраханских плавнях, и питаясь исключительно осетриной и пивом. Мои люди были в совершенном восторге — надо знать пристрастие латышей к рыбалке и побывать на Волге, где идущую рыбу ловят руками. Мои латыши ощутили себя в нарочном раю для рыбаков!
Когда же прибыл мой Наставник, из Нижнего прислали американского "землеустроителя", кто каждый день переписывался с американской миссией в… Лондоне. При том, что после Американской Революции Англия общалась с Америкой — хуже кошки с собакой. Такой вот забавный "американец.
Нас с Воронцовым (да, да — с тем самым "Мишенькой"!) нарочно приставили к нему, как попутчиков и я всю дорогу обслуживал "землемера", чем мог, попутно рассказывая всякие байки про Сибирь, Тибет, да Китай.
"Интеллидженс Сервис" вошла в полное недоумение — согласно данным от "Мишеньки", я был в Баку, а согласно письмам от "землемера" на другой стороне Земли! (Они и знать не могли, что "Мишеньку" к той поре мы уже "вычислили" и теперь — знай кормили его с "землемером" всяческой ересью! О том же, что мне удалось выкрасть планы английских картографов, они остались в счастливом неведении. Иначе б, — средь них уже тогда полетели бы головы!)
Через много лет после этого, бритоны не могли спать, выясняя — куда я на целый год "провалился" в необъятном Китае. Из этого несоответствия (ведь по данным английской разведки Спренгтпортен был в Пекине — один) и возникли всякие досужие вымыслы насчет того, будто я якобы в одеяньи монаха ходил чуть ли не в Лхасу — поклониться далай-ламе, и именно в Тибете мои люди получили их первые уроки в столь фантастическом скалолазании, кое они выказали в ходе австрийской кампании.
Я никогда не опровергал этих сплетен, — дела в Чечне всю дорогу висели на волоске и мне не хотелось, чтобы мою персону связали с "персом Мюллером". Я даже нарочно выписал себе пару тибетских монахов и с той поры могу в приличном обществе рассказать пару шуток на сию тему, или даже спеть пару мантр.
Многие по сей день верят, что я лично виделся с далай-ламой и от него узнал нечто этакое, что по сию пору хранит меня от верной смерти. Я иногда объясняю этим моим почитателям и — особенно почитательницам, что путь в Лхасу весьма неблизкий и Спренгтпортен ехал без остановок в Пекин и обратно и на это у него ушел год, а сколько нужно мне времени, чтоб добраться до Лхасы? Но дамы, да и мистически настроенные господа мне не верят, намекая на то, что в Тибете известны столь странные искусства и средства моментального переноса через пространство…
В ответ на сие я люблю указывать на один парадокс, по коему я никак не могу быть буддистом:
Что говорится в Буддизме? Весь мир — заключен в самое себя и в себе самом — отражается. Из этого следует, что все, что происходит с нами — на грешной Земле описано движеньем планет в небесах. Планет же — семь.
Сии семь планет делятся на два "лагеря" и три "свойства": каждая из планет может быть от "Божеств", или — "Демонов", а кроме того "Светилом", "Учителем", или — "Мучителем.
В сие не включен Меркурий, иль — "Буддха". Иными словами — Будда не добр, и ни зол. Он — никакой. Нейтральный. И цель буддиста попасть в сию "нейтральную область" — вне Добра, или — Зла.
Попадаю ли я под определенье "буддиста"? Отнюдь.
"Светило" "божеств" — Солнце, а "демонов" — Луна. Стало быть те, кто идет путем к "божествам" должен не скрывать своих действий. Но как может не скрывать своих действий Начальник Разведки и Контрразведки Империи??! Итак — в плане духовном я следую, конечно — Луне.
"Учитель" "Божеств" — Юпитер, планета святости, науки и Знания. Я мог бы пойти по сему пути и тогда — мои действия, конечно — были б открыты и меня озарил Свет Божества, но… Я выбрал "учителя" "демонов". Выше Юпитера я ставлю Венеру. Планету Любви. Любви к Женщине, пусть это будет родная сестра, Любви к Родине, пусть сие означает Мятеж… Немудрено, что "Любовь" в понятиях восточных людей — категория "демоническая"! А я с сим — не согласен… (Кстати, — любой буддист по сути — Антихрист, ибо Христос учил — "Бог есмь Любовь!" Вы о том не задумались?!)
"Мучитель" "Божеств" — Сатурн, планета труда, лишений и тягот. Именно сим путем приходят к высшему мастерству и своему месту в обществе. Но я выше него ставлю Марс. Планету Войн, Разрушений и Смерти. Я — офицер и этим все сказано. Даже в моих занятьях Наукой меня привлекают разрушительные силы Природы. Даже в Трудах я преуспел лишь в умении владеть холодным оружием, да боевой лошадью. Поэтому я — Дитя Марса.
Теперь поглядите, — по все трем позициям я руководствуюсь Планетами "демоническими". Так как же я могу быть буддистом?!
Дамы, услыхав от меня сие объяснение, впадают в состояние легкого транса и тают у меня прямо в руках. Тают и шепчут, что тоже хотели б пойти вместе со мной — по Пути "Учителя демонов". В чем я им редко отказываю. Ну какие после того могут быть разговоры о Лхасе?!
Знаете, если бы я владел сими тайными знаниями — мои жандармы были бы всеведущи и вездесущи, а мы — все ж таки смертные, так что — "не будем создавать избыточных сущностей", как сказал мудрый Оккам. (Кстати сказать не тибетец, но — англичанин!)
Тем временем, моя матушка, прослышав о моем прискорбном пристрастии к опию, решилась спасти меня от этой напасти — удачной женитьбой. Размеры ее состояния превзошли рамки мыслимого и недостатка в невестах, скажем, — не ощущалось. В обсуждении планов приняла участие вся наша родня со стороны фон Шеллингов и, согласно древней традиции меня решили женить "в кругу семьи", дабы денежки не ушли на сторону.
Матушка выбирала из двух моих малолетних кузин — английской из дома Виндзоров, или — прусской из Гогенцоллернов. Брак с англичанкой дал бы Риге возможность промышленного развития, брак с пруссачкой — укрепление армии и дисциплины. Все решили наши быстро укрепляющиеся связи с Россией. Мы на глазах превращались в имперскую мастерскую и мануфактуру, при том, что мы все теснее привязывались к Империи по сырью.
Что касается английской невесты… Россия готовилась к войне с Англией на Кавказе, в Китае и на Аляске. Мой брак с девицей из дома Виндзоров неминуемо привел бы к войне меж Россией и Ригой.
Так я был заочно сосватан за юную Софью Шарлотту фон Гогенцоллерн. Девочке шел, если не ошибаюсь — восьмой, или девятый год, но это был самый старший ребенок в прусской королевской семье.
Мой успех в чеченских горах вдохновил фон Кнорринга на создание целого полка альпийских стрелков. Здесь опять-таки было немало яду и политических завихрений, — князь Цицианов, надеясь со временем стать грузинским правителем, не хотел ставить грузин на важные должности — дабы не создавать себе конкуренции.
Вот он и требовал поставить во главе альпотряда — русских. Моему ж дядюшке совсем не нравились эта идея, — чего ради ему было уступать князю Тифлис? Тогда мы заручились поддержкой грузинских вождей и армянских торговцев и я получил под начало полк альпийских стрелков.
В итоге Персидская война приобрела странный характер. В Тифлисе был фон Кнорринг с грузинскими и армянскими полками (среди коих и мой горнострелковый). В Астрахани — Котляревский с главными силами русской армии. "Кавказской" же армией командовал Цицианов. Основу ее составили осетины, коих Цицианов в незапамятные времена вооружил против грузин.
Теперь к ним подошли чечены, готовые мстить за "персидские зверства". При этом осетины "не дружили" с чеченами и управлять этой "армией" никто не знал — как. Базировалась же она — черт знает где.
Все прекрасно понимали, что такое "треглавое" устройство армии ни к чему хорошему не приведет, но обстоятельства были выше. Государь просто самоустранился ото всех кавказских проблем. Точно так же он поведет себя и перед Аустерлицем, и перед Фридляндом, и во время шведской кампании и — даже в дни Бонапартова нашествия на Москву. Энергия просыпалась лишь в дни балов, да интриг…
Моим заместителем альпийского полка стал Петер, главным врачом и полковым священником — Андрис, латыши были выделены в специальный отряд снайперов, все ж остальные должности я роздал союзным грузинам. И с десяток армян составляли глаза и уши моего полка — мою полковую разведку.
Сперва думалось, что мои стрелки будут вооружены штуцерами, — но сим планам не суждено было воплотиться. Повторилась история с персами, — южане не умеют стрелять. Если прицеливание из мушкета им еще удается, стрельба из нарезного оружия, требующая гораздо большего сосредоточения и внимательности не по нутру сим горячкам.
В итоге грузины получили на вооружение мушкеты, — зато превосходили латышей в способностях к скалолазанию. Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. К войне мой полк подготовился только к весне 1804 года.
В марте того года Петя Котляревский обрушился на лезгинские земли, в коротком бою разбил отряды лезгин и приступил к планомерной бомбардировке английских фортов. Он объяснил свои действия "постоянными набегами лезгинских разбойников в пределы Астраханской губернии.
Дагестанские и лезгинские земли были вассальны Персии, но не входили в ее состав (в отличие от Бакинского ханства) и шах ничего не мог сделать, наблюдая за тем, как пушки Котляревского крошат его союзника на Кавказе. Но он предъявил претензии в Грузии.
В своей ноте от 23 мая в крайне жесткой и ультимативной форме шах высказал что-то не то. Английский экспедиционный корпус был поднят на ноги и переброшен в Баку. 1 июня 1804 года мой полк альпийских стрелков одним ударом опрокинул персидские дозоры и двинулся в авангарде частей Тифлисского гарнизона в сторону Армянского Карабаха. Дело это было таким молниеносным, что я даже и не видал ни единого перса. Мои армяне ночью вырезали дозоры противника, а грузины с первыми лучами солнца обрушились со скал на ничего не подозревающих магометанцев и в три минуты всех кончили. Мы даже не сделали ни единого выстрела!
Мы были уже на марше, когда 10 июня 1804 года разнеслась весть о шахском призыве к "газавату". С этим он здорово опоздал. Мой полк уже шел по восставшему Карабаху и лишь обгорелые сакли напоминали о магометанцах.
Так в мою жизнь пришла Война. Она началась с того знойного июньского утра 1804 года в Кавказских горах и завершилась дождливым июньским вечером 1815 года на безымянной переправе в Бельгии, близ крохотного местечка с именем Ватерлоо, где я, единственным изо всех русских генералов, принимал поздравления от моих прусских и английских товарищей и плакал вместе с ними обо всех наших, что не дожили до того чертова вечера…
У меня до сих пор особое отношение к июню месяцу. В июне я не могу работать и обычно прошусь в отпуск. В этом месяце мне нужно побыть одному. Со всеми нашими…
На рассвете 22 июня 1804 года мой полк вышел к Шуше. Крепости, господствующей над всем Карабахом — ключу ко всей персидской позиции, растянутой от Эривана до Баку. Именно отсюда мы могли спокойно решать, куда двинуться, а магометанцам оставалось только потеть в ужасе и ждать наших штурмов.
Представьте ж себе шок, когда я подошел к Шуше с тысячным грузино-армянским отрядом и обнаружил в крепости пятитысячный гарнизон. Нет, если бы у меня весь отряд был бы русским, я бы может и полез на Шушу — голой пяткой вперед, но с грузинами… Да и — оробели они, увидав, какую именно силищу им придется ломать.
А положение мое было шатким, — князь Цицианов причислил меня ко врагам и лишь влияние дядюшки его останавливало. Теперь же у него возникал повод сорвать на мне раздражение.
В общем, Шушу мне должно было брать, а потом удерживать, а где Кавказская армия — Бог весть. Вот такая была диспозиция.
Я уж совсем было отчаялся, когда мои армяне, пробравшиеся днем раньше в Шушу под видом торговцев, смогли передать весьма любопытные сведения. Персы жили тут, что называется "впроголодь" и их офицеры разве что не самолично разграбили мой караван.
Меня сразу заинтересовало, — каков должен быть размер бакшиша для местных деятелей, чтобы они сдали мне Шушу со всеми ее укреплениями и допотопными пушками, как новенькую.
Переговоры с персами продолжались в течение ночи и под утро я переслал осажденным двадцать тысяч голландских гульденов золотом, а персы, бросая оружие, стали разбегаться из Шуши во все стороны, что — твои тараканы. Честно говоря, я так и не выяснил кому, чего и сколько досталось — армянские посредники вели переговоры "за моею спиной". Один из них просто появился в моей палатке перед самым рассветом и назвал последнюю цену. Я отсчитал денежки и — занял Шушу.
Сумма сия оказалась в точности равной размеру бакшиша за продажу нефти по себестоимости. У меня даже возникло подозрение, — двадцать тысяч то самое, что для местных звучит — "куча.
(Я уже доложил, что у персов тогда не было своих денег. То есть, — они были, но ввиду частых смен династий к ним было… странное отношение. На базарах же считали в допотопных арабских дирхемах и двадцать тысяч гульденов как раз составляли их — миллион. Возможно, — сие объясняет такую любовь персидских взяточников к сей цифре.)
Так я занял Шушу, еще не зная, что через это стану Изменником. Я тут же послал победные реляции Котляревскому в Астраханский корпус и Цицианову — в действующую армию и стал ждать ответов.
Через неделю пришла эстафета от графа Кнорринга из Тифлиса, что согласно донесения гонца, князь мой доклад получил, но ответа велел не давать и… пропал без вести вместе с армией.
Я ничего не понимал. Похоже, что никто ничего не понимал, и оставалось только ждать князя и выслушать его объяснения.
Наконец, жарким июльским утром мои дозорные обнаружили исполинское облако пыли, ползущее в мою сторону. Я чуть было не открыл ворота и самолично не вышел — встречать блудного командира, но какая-то странная сила, какое-то недоброе предчувствие заставили меня остаться на стене и получше присмотреться к солдатам на марше. Вообразите мой ужас, когда вместо зеленых мундиров русских солдат, я обнаружил бледно-серые бурнусы персидской гвардии!
Вместо Кавказской армии к Шуше шли главные силы персов и я чуть со стены не упал, вытягивая шею и пытаясь разглядеть хвост сей бесконечной змеи, которая все ползла и ползла с юга на мою крепость. Любой командир в моем положении, оказавшись с тысячей штыков против двадцатитысячной армии, должен был либо вынести ключи от города, либо — очень быстро оттуда уехать. Увы, я не мог этого.
Дело в том, что Карабах большей частью заселен армянами, но Шуша магометанская крепость. Так вот эти армяне, поняв, что на их землю пришла Креста с Полумесяцем, сразу догадались, что когда придут персы, им всем надо быть где-нибудь в другом месте. Желательно в Америке, или — Австралии.
Ну, до Австралии они не поехали, а сбежались ко мне, под защиту Шушинских пушек. Так что помимо тысячного отряда я имел обоз в двадцать тысяч, большую часть коего составляли старики, женщины и дети. Как бы я удирал с этим обозом от отборных головорезов Аббас-Мирзы, я слабо себе представляю. Еще хуже я представлял себе, как я выдам этих людей на несомненную казнь озверелым магометанцам.
Так что мне не оставалось ничего нового, кроме как раздать древние ружья и просить армянских попов крепче молиться Богу, — молитва никогда в таких делах не мешала. Либо Господь помог бы Христову воинству, либо мы все предстали перед ним уже "без грехов". По счастью — ружей у меня было море, а попов — еще больше.
Шуша досталась мне с нетронутыми арсеналами аж русских ружей петровского времени и пороховыми погребами, заложенными в те же славные годы. Как можно было стрелять из таких древностей — было непостижимо, но на безрыбье и — рак…
Местный же порох был вообще — нечто. Отсырелый до невозможности и настолько слежавшийся, что картечь из пушки летела этакой лапшой по полчаса — с перерывами на обед.
Ну да черт с ним, — картечь и в Африке картечь и если она летела, куда Богу было угодно, я уже знал по опыту чеченских боев, что персы не знают команд и без командира сбиваются в стадо. Поэтому бегают они по полю этакими живыми муравейниками с англичанином в середине. Ну, а по такой куче каким порохом ни пальни, картечь все равно — кого-нибудь, да — выкосит, а желать большего от пушки из колокольной меди вековой давности — свинство.
Да и не хотелось слишком убивать детей природы. Пугануть пару раз, для удобрения местных почв. Коль не костями, так хоть…
В общем, изготовились мы к сражению и я все боялся, что персы наваляют нам от души — с ходу и даже матушка не узнает, где могилка моя. Но… Хоть персы и узнали от беглых магометанцев про мои столь жидкие силы, персидский сопляк был не слишком уверен в себе и просто не знал, с чего начинать.
Только на рассвете другого дня персы предприняли пару штурмов. Но били они не все вдруг, а только прощупывали оборону, выискивая в ней слабое места. Я приказал грузинам и армянам из ополчения палить во все, что движется, егеря же устроили охоту на английских инструкторов. Ну и со скал влепили по особо здоровым кучам брандскугелями…
Воняло после этого до самой осени и так противно, что жрать, особенно мясо, никому не хотелось.
В общем, — отбились мы. Правда, потеряли мы где-то треть грузин из полка и с полтысячи армян-ополченцев. Всего — чуть меньше тысячи человек. Персы же оставили под Шушой — порядка трех с половиной тысяч трупов. Урожаи там после этого утра много лет были на зависть.
К вечеру, когда главные развлечения кончились, смотрю — засылают ко мне парламентеров. А у них обычные персидские песни. "Сдайтесь нашему солнцеликому, нашему Потрясателю Вселенной и ничего вам за это не будет. А порежем мы вас за сие совсем не больно. С самого краешку — от уха до уха". В общем, — милые. Милые…
А я терпел, терпел, да потом и сказал:
— Горазды вы языком лапти плести. Продолжим наши игры и посмотрим, кто кого тут порежет.
Так им почему-то мои слова не понравились, постояли они еще деньков десять, потоптались под стенами, да — много не выстояли и завернули салазки. Я удивился, — неужто уж — испугались?
Но не это было самым смешным в сей истории. Через месяц после того, как магометанцы скрылись из виду, а мои люди наконец-то кончили хоронить всех покойных, на горизонте появились наши полки.
Вот когда я впервые столкнулся с российскою бестолковщиной. После того меня уже не удивляли байки про пушкарей, расстрелявших наши ж колонны, или про фуражиров, кормивших вражеских лошадей.
Судите сами.
Согласно планам Кавказской войны, наша армия должна была нанести серию концентрических ударов по персидским позициям: Котляревский со стороны Астрахани, Кнорринг со стороны Тифлиса и Цицианов — общим направлением на Баку. Но для этого милейшему князю нужно было зайти со стороны Грузии такова особенность местных гор.
Цицианов же, восстановив против себя всех грузин, в миг начала войны располагался в Чечне — с той стороны хребта. Как и почему он там оказался тема для отдельного плача. Обратите внимание на то, что Котляревский начал в марте, Кнорринг ударил в мае, я перешел границу в июне, а Цицианов добрался до войны — к сентябрю. Это называлось "русским блицкригом" и многие говорили, что на той войне наши части проявили "чудеса взаимодействия.
Я, по младости лет, был в шоке, но опыт не забылся. Так что на австрийской кампании, когда все отряды двигались вообще в разные стороны, постреливая сами в себя, я в сравнении с прочими офицерами — смог сохранить душевное равновесие.
Я не стал сдерживать моего гнева и удивления, князь огрызнулся в ответ и я… Князь сказал, что я потерял много грузинских солдат, спасая "армянскую грязь" и что — "правду говорят, что у фон Шеллингов — армянские корни!
Вокруг меня были грузины с армянами. Грузины — кадровые офицеры. Армяне — просто так, — ополченцы. В голове у меня помутилось и я отчеканил:
— Я не мог унизить достоинства моих офицеров. Для Истинной Крови женщина, старик, да священник заслуживают защиты какой бы Крови они ни были! Князь Цицишвили меня б понял и защищал бы несчастных со мною в одном строю. Но что можно требовать от русского — Цицианова?!
Слова были произнесены. Цицишвили схватился за шпагу. Тут один из моих офицеров — Александр Чавчавадзе со значением положил руку на эфес князева полувынутого оружия и по-грузински сказал:
— Совсем русским стал?! Позоришь нас пред армянами?! Поднял руку на гостя?? Да князь ли ты после этого?!
Лицо Цицианова посерело от ненависти. Но прочие все грузины тоже схватились за шпаги, а нас было больше… На другой день князь оставил Шушу, а еще через месяц к нам прибыли войска из России. Князь написал ябеду якобы я — Изменник и поднял антирусский мятеж. (Если б я поднял Мятеж — он бы точно не выжил…)
Я сам, все мои друзья по Кавказу были немедленно арестованы и помещены под стражу. Князя же Цицианова с той поры даже в его родных краях кличут не иначе, как "Цициановым". Нужно пожить в тех краях, чтобы понять — какое это оскорбление для грузина, если его зовут на русский манер.
Матушка моя тут же придержала очередной кредит для России и Кавказская война замерла, а персы перешли в контровую. Положение стало критическим и всех нас выпустили с условием, что мы должны немедля покинуть Кавказ. Вернуть нас в Ригу матушка не могла — сие дало б повод пересудам о Мятеже. Поэтому был найден довольно пикантный выход из ситуации.
Кристофер Бенкендорф перестал пить и наконец-то занялся хозяйством. Будучи изгнанным из родимой Лифляндии, он поклялся собрать имение равное по величине оставленным землям и доказать всем, что он тоже может быть хорошим правителем.
Все что было подарено ему царственной любовницей, все что он получил в качестве подарков от царедворцев, генерал Бенкендорф выменял на бросовые земли в глухой провинции — Тамбовской губернии. К 1818 году он владел там тремя уездами.
Сам Бенкендорф не умел и не хотел жить в таком захолустье и… Помните про "коптильный заводик" в Тамбовской губернии? Тот самый — "татарский"? Так вот этот самый заводик был выстроен на дядиных землях и теперь требовал руководства.
Матушка предложила Кристоферу "принять на службу пару-другую изгнанников". Дядя немного подумал, уверился в том, что "средь ссыльных нету жидов", а потом махнул на все рукой и мой добрый друг — Саша Чавчавадзе пару лет был его делоправителем в Тамбовской губернии.
Тамбов был местечком не то чтобы диким, но и… Короче мой племяш так описал красоты сего края:
Теперь вообразите себе, что матушка открыла трактиры "Московский" с "Берлином", и они весьма прославились на всю округу особыми блюдами русской и немецкой кухни, разорив всех своих конкурентов. Это мы провели освещение и выправили дороги, замостив их булыжником и щебенкой. Острог там был всегда. Вообразите, что представляло из себя сие место до того времени.
В Тамбове же я оказался в 1819 году. На похоронах моей матушки Кристофер отец принялся брюзжать, что, мол, все заслуги ее должны быть отнесены на счет латышей. Я не стерпел сего отношения к моей матушке и мы побились об заклад, — я выкупал у Кристофера все его тамбовские владенья с условием, что через десять лет мужики там будут жить не хуже чем в Лифляндии. В противном случае сие имение возвращалось ему, или моему брату Костьке.
Главную усадьбу — деревеньку Антоновку я встретил в мерзости запустения. Деревня сия имеет свое название оттого, что там все — Антоновы. Я первым делом собрал этих самых Антоновых потолковать. Налил по чуть-чуть, закуски, чтоб беседа получше шла и — про природу, про погоду, про виды на будущий урожай.
Дело было глубокой осенью, а октябрь — мой месяц. В октябре мне удаются вещи просто мистические. Вот и мужики сперва отмалчивались, а потом задымили махоркой, пожаловались мне на житье, на недостаток тех же гвоздей и я предложил им создать гвоздяную артель.
Тут же нашлись вожаки, я послал в Ригу за паровыми станками, а мужики повели меня под проливным дождем смотреть место для мельницы — чтоб было на чем работать первое время.
Это только дурак говорит, что русский мужик туп, да ленив. Просто в любом деле важен подход. А как зажглась искорка в глазах у людей, раздувать ее потихоньку, но с умом, чтоб не задуть ненароком… А дальше они сами — горы своротят.
Главная ошибка всех наших либералов, да умников в том, что они крестьян хотят разделить — на умных и глупых, на работяг и бездельников. А жизнь у народа такова, что они все привыкли делать артельно. Да, — промеж себя они знают, кто дурак, а кто — лоботряс, но нам они это не скажут. Артель — дело тонкое.
А вот полазили мы под этим дождиком по ручью, замерили все по порядку, а потом сели в кружок и давай ее родимую из котелка, да по кругу! А как согрелись — душа песни захотела, достал я свою гармошку и понеслось на всю ночь…
А наутро я отозвал всех тех мужиков, что мне ночью глянулись (не пейте иной раз с жандармом и не пойте — если вам есть что скрывать) и поставил их над Артелью.
Выписал на них бумаги на все имение. Мол, такой-то и такой-то имеет право представлять такую-то артель в суде и торговых делах, а также от лица артели — владеет всей той землей, которую обрабатывает (не имея права продажи артельной собственности).
Вот и все. Когда мужики уразумели, что они теперь хозяева своей же земли, они встали передо мной в кружок и давай лбами в пол бить, как на икону. Я даже смутился и предупредил, что все теперь только от них зависит. Оброку же я теперь не беру, а налог (пока артели на ноги не станут) плачу из своего же кармана. Свое я возьму, когда придет пора мне кредиты вернуть. Они хоть и меньше, чем в любом банке, но — все равно душу согреют.
Так что чем лучше, вы — мужики, заживете, тем моим доченькам — слаще кушать, да — спать. А как вы хотели?!
Кроме того, — вы должны поставлять солдат для егерских полков и границы. Я ж обязуюсь мужиков больше пяти лет не держать, "погранцы" ж делят меж собой половину "сысканного". Да еще — любой рекрут в полку получит ремесло от латыша, да эстонца.
Ну что мужики, — неужто никто из вас не хочет выучиться ковать на немецкий манер, или тачать сапоги?
Мужики призадумались, а потом и ударили со мной по рукам. А служба на границе хороша не только тем, что русские лапотники переняли у моих латышей все их ремесла, но и тем, что каждый стражник сам потянулся к грамоте. (Ведь не умеешь читать — не допущен к досмотру — не получил своего с арестованной контрабанды — не с чего начать хозяйства по выходу на гражданку!)
Короче, через десять лет центральная площадь глухой тамбовской деревеньки Антоновки была вымощена окрестным булыжником, а по углам площади началось строительство каменных (sic!) Церкви, Школы, Больницы и Артельной управы. (Не успели мужики сделать всего.) Но я нарочно привез многих из тех, кто был на матушкиных похоронах и показал им, что уже сделано.
Гвоздяной, да свечной заводики. Три паровых мельницы, две паровых лесопилки, более ста артельных амбаров, не считая прочего. Непрерывный поток денег с коптильного завода в Тамбове, куда мужики поставляют мясную продукцию…
А теперь, малая капля дегтя в большой бочке меда. Ныне моих антоновцев разные босяки зовут "волками тамбовскими". Неужто проще ругать людей, да люто завидовать, чем хоть раз в жизни засучить рукава?!
Некий "сухой остаток" из этой истории. Прошло четверть века с той поры, как я выиграл Антоновку и окрестности. Сегодня три этих уезда приносят в казну в три раза больше доходу, нежели десять прочих уездов Тамбовской губернии. Сама же губерния потихоньку, полегоньку выкарабкалась из долгов казне и занимает почетное девятое место в табели о рангах Российской Империи. Это еще не Нижний с его ярмаркой и даже не Саратов с немецкими колонистами, но уже лучше, чем хлебная Полтава и сальный Киев. Из сего мы с либералами сделали разные выводы.
Либералы кричат, что надобно теперь всю Россию освобождать из крепости, кивая на тамбовский опыт. Я отвечаю, что сего делать нельзя, ибо я не отменял крепости для моих мужиков! В сущности, они такие же крепостные за вычетом того, что ими владеет их же артель.
Сперанский первым уловил суть моей мысли, объяснив это так:
— Я согласен, что нельзя пока отпускать мужиков, ибо мы тем самым разрушим основу их бытия — сельскую общину. Особенность русской культуру заключается в том, что сознанье здесь больше общественное, нежели индивидуальное — как в Европе.
Предложите-ка мужикам самим выбрать из себя старосту: сперва все будут мяться, а потом — кто-то из старших укажет, — вон того — он самый лучший. В Европе же, где сильно понятие "личности" могут и руку поднять: "Я — готов выбраться в старосты!". "Я — выберите меня в Президенты!" "Я знаю, как это сделать, слушайте все меня". И так далее… Это и есть примат Личности. Основы Европейского гуманизма.
Но в России личностей — нет. Русский мужик гораздо больше пчела, или же — муравей, нежели оса-единоличница. И ежели мы раздадим нынешнии ульи, да муравейники по иголке, иль единой ячеечке сот, — и пчел с муравьями погубим, и не сделаем ничего.
Крестьян нужно отпускать вместе с землей, прикрепив к ней навечно. Здесь возникает проблема: подобное освобождение разорит землевладельцев. Хорошо Бенкендорфу — он отпустил мужиков вместе с землей и у него осталось на кусок хлеба с маслом! А как тем, кто беднее, чем Бенкендорф?
Он сказал это в 1826 году. Теперь либералы могут говорить про меня всякие пакости, но — не смеют. Ибо я своих мужиков отпустил еще в 1818 году, а они — мутят воду, сидя на мужицком горбу. А мужика не обманешь — у меня, "кровопийцы", слова не расходятся с делом, а господа либералы — болтают, болтают, болтают…
Но вернусь к моему рассказу. Меня лишили старшего чина, из майоров вернув в капитаны, и приказали паковать вещи. Вместо предполагаемого назначения в Туркестан, меня (по протекции князя Багратиона) сосватали военным комендантом острова Корфу — в Ионическом море.
(Как ни странно, — понижение оказало самое благотворное влияние на мой авторитет. В армии любят "обиженных", к "любимчикам" же самое отвратное отношение. К тому ж…
Да, я потерял треть полка, защищая "невыгодное население", и "занимаясь не своим делом", но — не уронил Чести русского офицера.
Вы никогда не поймете русских, пока не почуете сердцем, что можно звать "отпетого немца" "русским" за — "антирусскую выходку". С того самого дня многие русские последним аргументом в споре со мной принялись говорить: "Да кончай ты! Ты ж — русский!")
Глубокой осенью 1804 года я, по согласованию с турками, привел свой отряд в Трабзон и погрузился на корабли, идущие на Корфу. Турки легко пропустили нас, — они собирались воевать с Россией, но их якобинские покровители воевали с друзьями персов — бритонами и рады были досадить английской Мальте любою ценой.
Я уже рассказывал про головную боль с Корфу и застрявшей на нем нашей эскадре из католиков на русской службе. Главной проблемой неприступного Корфу был лорд Нельсон, блокировавший нашу эскадру в сих водах. Так что меня направляли не столько ради того, чтобы возглавить оборону острова, сколько договориться с англичанами, ввиду моего родства с их королем и выказанной мною "ловкостью" в бакинских делах.
Внутри ж Островов шла ужасающая резня меж греками и хорватами. Многие удивляются, — откуда на Корфу объявились хорваты в таком количестве?
До 1797 года Далмация была землей Венецианской республики, уничтоженной якобинским нашествием. Когда адмирал Ушаков осаждал Корфу, хорваты с радостью помогали расправиться с французскими "ворами и разбойниками". Но после удаления Ушакова, Павел прислал новых наместников, не нашедших общего языка с флотским начальством.
Тут и пошло веселье, — наши наместники опирались на православных греков, да привозных сербов, удерживавших крупные острова и крепости. Но море безраздельно принадлежало нашему ж флоту, у коего экипажами были… хорваты Далмации. (Напомню, — все бодяга с сими походами проистекла из того, что ушаковская эскадра была насквозь католической. Вот они и наняли хорват-католиков.)
Мясорубка началась такая, что в нее уж не вмешивались ни турки (резонно решившие, что чем больше "гяуры" порежут сами себя, тем легче Блистательной Порте), ни англичане, ни лягушатники. Забегая вперед, доложу, что победу в сем развлечении одержал-таки флот и хорваты. Победив, наш славный флот публично сжегся на рейде, ибо к острову немедля подошли французы, а от нашего флота оставались лишь рожки, да ножки, а крепость — того хуже, — была им же самим и разбомблена.
(Сдается мне, что именно "опупея" на Корфу подвигла русскую знать выступить единым фронтом против "декабрьской нечисти". Меж нами много обид, но глупо флотским католикам бомбить православную крепость, коль вокруг ждут якобинские орды! "Не спрашивай по ком звонит этот колокол…".)
Угодив посередь столь смурной и дурной переделки, я был принужден выбирать из двух зол меньшее. С одной стороны были ненавистные мне католики, с другой — столь же ненавистные павловские выкормыши. Впрочем, — для меня Выбора не было. Далматские хорваты сильно смешаны с венецианцами, а те… Я уже говорил, что наш Род — "Третьи Ироды". "Вторые" же — Дожи Венеции.
Я не пошел против Братьев по Крови и это стало первой причиной охлаждения ко мне латышей. Дружбы с хорватскими католиками в Риге мне не простили и по сей день…
Стоило мне определиться в симпатиях, меня познакомили с хорватским вождем — воеводой Йованом Дибичем. В миг знакомства мы едва не рассорились. Кто-то из присутствующих представил его, как "герра Иоганна Дибича", а я, настолько растерялся при виде совсем уж славянских черт визави, что невольно пробормотал по-немецки:
— Ну, Слава Богу, — не Юхана!
Мой собеседник прекрасно знал немецкий язык и вообще кончил Болонью по кафедре права, и потому, грозно цыкнув на своих чересчур шустрых помощников, отвечал мне на чистом немецком:
— Простите сих идиотов. Русские любят называть меня — Иваном, но я не Ванька-дурак. Зовите меня — Йованом.
Я, невольно покраснев за бестактность, тут же извинился пред благородным хорватом и, уловив в его речах певучий итальянский акцент, спросил его по-итальянски, не был ли он в Италии. Узнав же, что Дибич некогда учился в Болонье, очень обрадовался. Некоторые из моих знакомых по Дерпту учили в Болонье, пока туда не прибыли австрийцы и не стали выгонять с кафедр "лиц жидовской Крови". Мы сразу нашли общих знакомых, воевода с удовольствием перешел на "язык его молодости" и мы тут же — крепко сдружились.
У воеводы Йована оказался сын — мой ровесник, — Йован младший, с коим мы сошлись в дружбе и вскоре составили неплохую компанию. Мы создали хорватский корпус (по бумагам он числился греческим "исселитским", ибо хорваты якобы не смели бежать от австрийского гнета) и я стал фактическим начальником штаба у Йована Дибича, хоть по должностям все было ровно наоборот. Считалось, что он у меня — начштаба.
Йован Йованов Дибич по своим армейским талантам намного превосходил своего отца и мы сошлись с ним так же, как — с Котляревским. Горячий хорват был генералом от Бога и ему нужен был хороший штабист, который снабжал бы его информацией. Так судьба меня свела с великим полководцем России Иваном Ивановичем Дибичем и дружба сия продлилась до безвременной кончины нашего доброго "Ванечки.
Что сказать о Ване Дибиче? Только то, что он самым молодым изо всех русских командующих стал полным Георгиевским кавалером. Всего Георгиевских кавалера — четыре и больше нет и не предвидится. Так вот — наш "Ванюша" самый молодой из четверых и вечная ему Память за это…
Говорят, что… Дибич проиграл Восстание в Польше. Это — не так. Если вы поглядите на вражескую историю, вы обнаружите, что они весьма сильно ставят своих полководцев, ни во что не считая нас — "русских". У сего есть любопытное объяснение.
Ежу ясно, что кампания в горных условиях "чуток" отличается от войны в болотах, или — пустыне. А никто не может объять необъятного. В итоге выходит, что те же английские, или шведские полководцы все свои войны проводят в одних и тех же условиях, а русские — в разных.
Можно сто раз говорить про уменья Тюренна, но никто ж ведь не знает, как сей француз повел бы сраженье в пустыне! Железный Фриц со своей линейною тактикой смешно бы смотрелся в горах, а у меня есть сомнения, что он мог сломать стереотип своего же мышления. Герцог Мальборо — великий стратег, но все его войны произошли на ровной, как стол — Европе, а попробовал бы он перебрасывать дивизии со фланга на фланг по русским дорогам!
Русским же генералам приходится всякий раз воевать в иную войну. Им приходится то подавлять Восстанье поляков по скоростным европейским дорогам, то — пихаться в магометанцами в непроходимых кавказских ущельях. А Кровь?
Великий Кутузов — татарской Крови. Ему самой Кровью было указано уметь обращаться с легкою кавалерией, да — понимать слабость путей для снабжения. (Именно так татары воевали со времен Чингисхана с Батыем — глубокий прорыв легкой конницей — сожрать, да разрушить продуктовую базу противника, а потом уже взять измором, да холодом обессиленных глубокой зимой… Испокон веку татары носились в набеги зимой — по льду вставших рек, как по самым надежным трактам. И удар наносили не по войскам противника, но — его продовольственной базе.)
Но в стесненных условиях Аустерлица, где он не мог развернуть свою любимую кавалерию, татарин Кутузов оказался в положеньи Мамая, принужденного лобовыми ударами брать позицию князя Дмитрия. Когда кавалерия кончилась, Бонапарт нанес контрудар! Ровно так же — как за полтысячи лет до него князь Дмитрий…
История имеет обыкновение — повторяться. (К счастью для нас, здесь началось с Куликова поля, а потом якобинцы смогли повторить все ошибки русских князей в дни установления Ига!)
Дибич — горец-хорват. Он самой своей Кровью был обучен к войне в диких горах. Отсюда его успехи в турецких кампаниях, пониманье значенья господствующей высоты и всего прочего. Потом его перебросили в равнинную Польшу и — кончился Дибич…
Витгенштейн — лучший полководец ливонской Крови. Он всегда воевал так, как воевали наши предки-ливонцы. Обстоятельная подготовка, "огневой вал" (в древности — дождь стрел арбалетчиков с камнями катапульт и ядрами пушек), в образующийся проран врывается клин — знаменитая "свинья тевтонцев". Противник рассекается надвое и потихоньку рубится по частям.
Сей план показал себя лучшим манером в наших болотах, да на Севере хладной Европы. Наши армии дошли до Парижа и блокировали гнездо якобинцев с Севера. Потом случилась турецкая и Витгенштейн оказался в безводных степях. И продолжил подготовку к обстоятельным штурмам против эфемерных турецких отрядов, улепетывающих от него — во все лопатки… А что вы хотели от медлительной Крови?
Отсюда — вывод. Нет идеального генерала. Тот же Суворов, выказавший себя прекрасно в горах, в дни Восстанья Костюшко не вышел в отставку за свои поражения лишь по милости моей бабушки.
Бабушка поняла, что нельзя от людей требовать невозможного и "горняка" Суворова с той поры держала исключительно — против гор, а Румянцева (выказавшего свой талант против немцев) исключительно — на болотах. Другое дело, что для Суворова потом начались победные войны, а для Румянцева — нет, ибо мы не воевали в "его тарелке.
Я все это к тому, что "дорога ложка к обеду" и не дело в одну телегу "впрягать коня и трепетную лань". Каждый из великих хорош именно там, где он привык воевать. Там, куда его влечет — его Кровь! А сравнивать Кутузова с Дибичем… Это — по-меньшей мере неверно. Вы еще сравните, — что важней: нож, или ложка?
До сих пор ходит сплетня насчет того, что я ради дружбы с хорватом Дибичем — якобы убил, или вернее "подвел под пулю" — серба Милорадовича. Дело это прошлое и мне не хотелось бы его ворошить, но… Долг чести требует от меня, чтобы во всем были расставлены точки над "i.
Истина состоит в том, что с 1821 года наша партия поддерживала претензии Йована Йованова Дибича на "Далматский" и "Хорватский" престолы. С этой целью в моем спецлагере на базе Лейб-Гвардии Семеновского полка тайно готовились хорватские и венгерские инсургенты, готовые скинуть сапог подлой и насквозь прогнившей Австрии с шеи этих народов.
Признаюсь, — нам в Генштабе по-большому счету плевать, — добьются ли хорваты и венгры — Свободы. Нас волнует "униатский вопрос". Третий Раздел Речи Посполитой происходил наспех — как итог подавления очередного Восстания Костюшко. И если в Остзее и Белоруссии — моя матушка провела границу со своей прусской кузиной "по-родственному", на Западной Украине раздел был де-факто. Наши войска и австрийские армии просто выдвинулись навстречу друг другу и где встретились, там и прошла граница. А так как Австрия не приняла участия во Втором Разделе, а наши войска еще и давили восставших поляков, реальная граница прошла на сто-двести верст восточнее оговоренной формально.
Тяжба за сию полосу тянулась до тех пор, пока в 1812 году австриец Шварценберг не вторгся с Бонапартом в пределы нашей Империи. При этом до ста тысяч ополченцев его армии составляли украинские униаты. В 1813 же году, когда Шварценберг перешел на нашу сторону, возник вопрос — кто в его армии? Изменники, иль — ровно наоборот?
Я как раз тогда возглавил Особый отдел, выявлявший "предателей и пособников" и знаю об этих коллизиях. Униатов пригоняли к месту допроса и мы отдавали им пять-шесть немецких приказов. Если люди были в состоянии их понять, они признавались австрийцами и поляками, доводились до формальной границы и пинком под зад отпускались на все четыре стороны. В противном случае они становились хохлами и вешались на ближайшей березе.
Такая метода отличенья хохлов от поляков была чересчур радикальной и на Венском конгрессе с подачи Меттерниха раздел спорных земель прошел "по церквям". В переводе на русский, — в 1813 году по праву сильного мы провели границу по юридическому Третьему Разделу Речи Посполитой и "униаты" для нас — православные. Австрийцы же оспаривают сие по границе фактического Раздела 1795 года, объявив "униатов" — католиками. Когда и чем кончится сия распря одному Богу ведомо.
Средь правительства нет разногласий по сему поводу — Австрия враг и любая для нее пакость — благо для нас. Но выводы из сего у нас разные. Большинство русских говорит, что сербы — "братушки" и надобно им помогать, чтоб они объединили под своею рукой все Балканы. Мощное славянское Царство на Юге Европы отвлечет Австрию от "униатской проблемы". Я ж — против этого.
Я не верю в "Сербское Царство". Я видел этих людей, я знаю, как сербы грызутся между собой. Даже в России сербская эмиграция уличается мной в заговорах и попытках убийства сербских противников здесь — в Российской Империи. На Балканах же… Это будет не "Царство", но — оперетка с постоянными переворотами. (Вспомните всю их Историю — со времен Александра Великого сии племена резались меж собой, а годы турецких нашествий половина их армий была из тех же славян, принявших магометанство!)
В то же самое время попытки поддержать сербов приводят к тому, что хорваты с венграми крепче держатся за австрийцев. (В недавнем прошлом австрийские армии были надежной защитой хорват и мадьяр от безумств сербов, вассальных Блистательной Порте!)
Мнение всей моей партии — нужно не поддерживать сербов, но всячески их ослаблять. Тогда усиленье Хорватии с Венгрией противопоставит их вождей Вене и лоскутная Империя Австрияков лопнет сама собой, как перезревший фрукт. Но для этого — венгры с хорватами должны перестать ощущать угрозу со стороны сербов…
Я не делаю из сих планов тайны и Австрия, страшась войны с нами, склонила на свою сторону вождя русских сербов — Милорадовича, бывшего в ту пору столичным градоначальником, суля ему в награду свободу для Сербии от Осман.
Но ввиду того, что серб Милорадович не имел под собой в России экономической базы, по личному указанию Меттерниха австрийский посол сулил заговорщикам дипломатическое признанье от Австрии в случае удачи их предприятия в обмен на спорную "униатскую" землю. Для особых контактов с бунтовщиками был избран князь Трубецкой — зять посла Австрии.
Именно браком мой бывший комбат заслужил сомнительную славу — Диктатора сего безобразия, хоть в самом заговоре он был человек совершенно случайный.
Мое ведомство отследило эту интригу и в ночь пред "декабрьским делом" русский и прусский послы в Вене предъявили австрийскому правительству ультиматум. В случае поддержки заговора — Австрия лишалась в нашу пользу Галиции с Львовом (Лембергом), а в пользу Пруссии — Южной Силезии и Судет. Аналогичные ноты были вручены от нас и пруссаков австрийскому послу и в Санкт-Петербурге.
Австрия не решилась на войну на два фронта и австрийский посол со слезами на глазах отказал зятю в поддержке. Князь Трубецкой к бунтовщикам не явился. Австрийская армия не нарушила нашей границы и Черниговский полк, поднявший мятеж на Украине в ожидании австрияков, был утоплен в крови на сочельник.
Кстати, судили мы мятежников не по статьям о "мятеже и восстании", но о преступном заговоре и предательстве Родины — в австрийскую пользу. У заговорщиков было немало единомышленников во всех войсках, но когда правда о сговоре с австрияками вышла наружу, все патриоты отвернулись от сих… Бессовестных.
Можно много говорить о благе народа, или — нужде реформ, но коль на поверку сие — торговля Россией оптом и в розницу, это… Сие — вопрос Совести.
Единственный человек, который в этой истории повел себя, как велит Честь, была княгиня Трубецкая. Узнав, что ее отец сперва втянул ее мужа в сей заговор, а потом — фактически предал, княгиня отреклась от такого родителя и просила нас дозволить ей разделить судьбу — ее мужа. Без вины виноватого.
Никто не лишал ее ни титулов, ни доходов, ни званий. Сия Святая сама ото всего отреклась, сказав, что на всем этом теперь "Иудин поцелуй" и ушла вслед за мужем своим по этапу.
Да и прочих жен заговорщиков, никто не отбирал ни титулов, ни имен. Просто, соглашаясь разделить судьбу мужей, эти святые сами становились государственными преступницами и таким образом получали поражение во всех правах.
Дабы не наказывать собственным поступком детей, матери отказывались от всех прав в их пользу, спасая тем самым — их Честь. И сие тоже было вопрос Совести.
На сем примере общество впервые осознало разницу между придворными, кои суть — "государева дворня" и дворянством, живущим "своим двором". Ради сего открытия — стоило хотя б выдумать Восстание Декабристов.
Но вернемся к вражде Дибича с Милорадовичем. Когда в ноябре 1825 года пришло первое известие о Государевой смерти, я был в Таганроге, а верные части — в Остзее. Столичный же гарнизон контролировался Милорадовичем и он вместе с графом Воиновым пригласил к себе Наследника Николая для конфиденциальной беседы.
На ней Милорадович без экивоков потребовал остановить надвижение на Санкт-Петербург моих Первой Кирасирской дивизии, латышских егерских полков и калмыцких сотен, угрожая иначе — принять сторону Константина.
Я как раз несся в столицу из Таганрога с телом усопшего Государя и не смог повлиять на итоги беседы, а Николай, как обычно, выказал свою бесхребетность, не только обещав отвести мои части обратно на квартиры в Остзее с Финляндией, но и публично отрекся от Прав на Престол. (Очень ему захотелось вдруг жить, ведь Милорадович лишь на портретах выглядит милым дедушкой. На деле же: сербская Кровь — Кровь Разбойная. При личной встрече ее может запугать лишь моя Кровь — Кровь Пирата, да Ливонского Монаха Безбожника…)
Мне пришлось по прибытии взять кузена "в ежовые рукавицы" и лишь после жесткого и нелицеприятного разговора в присутствии Великой Княгини, кузен собрался с духом и принял корону. Милорадович же с моей помощью обнаружил австрийские шашни с бунтовщиками, понял, что работает на заклятых врагов своего же народа и страшно раскаялся в своих действиях.
Мы по братски расцеловались и все забылось. Мне не стало нужды убивать Милорадовича, как бы сего не хотелось нашим врагам. В том что свершилось Перст Божий.
Мы знали, что стрелков двое: Якубович с Каховским, и мои снайпера на крышах Сената, Синода и посольства пруссаков, где укрылась Александра с детьми — были приведены в боевую готовность.
Мы сразу обнаружили Якубовича, но — потеряли Каховского. Якубович был личностью истерической, весьма показной по сути, поэтому он с первых минут ходил меж зеваками при полном параде с рукой на перевязи, в коей прятал пистолет с "отравленной", по его словам, пулей. Не увидать его мог только слепой.
Каховский же был личностью серой, "обиженной жизнью" — в молодости он поддался на уговоры старшего офицера и служил ему "клюквой" не меньше года. Затем его покровителя хлопнули на дуэли и несчастный остался на полной мели без каких-либо средств к существованию, Чести и надежд на карьеру.
Единственное, чем был славен Каховский — это необычайной, уму непостижимой меткостью. За это его и избрал Рылеев в убийцы царя. Во всех же прочих отношениях Каховский был необычайно ограничен и разыгрывал из себя этакую никем не понятую демоническую натуру. Любимым его развлечением было поставить одиннадцать бутылок (по числу членов царской семьи, считая как меня, так и младенцев — Николаевичей), а потом расстрелять их с огромною скоростью.
Я сразу подозвал к себе Якубовича и, многозначительно указывая на высунувшийся с крыши Сената ствол моего снайпера, сказал так:
— Были ли Вы на исповеди, mon ami? Пуля винтовки летит весьма быстро и Ваши мозги будут на ступенях Сената прежде, чем вы сунетесь за вашею пошлою пукалкой. А что станет со всем вашим Родом, боюсь даже представить… Дайте-ка мне вашу пушку и пойдемте — засвидетельствуем почтение Его Величеству.
Якубович был недурным офицером, он сразу посмотрел на прочие удобные для снайперов места, увидал отблески десятков прицелов, обнаружил, что рыла десятка винтовок хищно вынюхивают каждое его шевеление и, будучи человеком военным, признал свое поражение.
Он незаметно отдал мне свой пистолетик и, будучи подведен к Государю, принес Присягу. Для прочих бунтовщиков это зрелище было началом конца и кто-то стал расходиться.
Прочие ж упорствовали и у нас раздались голоса, что кому-то нужно поехать к мятежникам и уговорить их. (В декабре быстро темнеет, а мои снайпера — поголовно больны "ливонской болезнью", — именно потому в сумерках бунтовщиков пришлось "убеждать" только из пушек. Мои парни "ослепли" и отодвинулись в тыл…)
Сделать сие мог лишь человек популярный в войсках, а самым популярным генералом этой поры считался ваш покорный слуга — тогдашний комендант Васильевского.
Мне подвели мою лошадь вороной масти — она одна была такая средь прочих (славяне считают, что вороные приносят несчастье, я же езжу только на вороных), и собрался уж ехать, когда Милорадович вдруг поймал мою руку:
— Александр Христофорович, Вы в их черных списках, они убьют Вас и ухом не поведут. Я же у них на хорошем счету. И потом… Это моя вина, что сегодня вышла сия катавасия.
Ежели Вас убьют, мне останется только стреляться — я не смогу жить с таким грузом на душе. Как старший по должности и по возрасту — прошу вас уступить мне место…" — а потом вдруг рассмеялся и добавил, — "Негоже молодому лезть поперед старика в пекло.
Кто-то сплюнул от сих слов Милорадовича, кто-то выругался, кто-то сказал, что вообще не надо никому ехать, я же, подумав секунду, отдал поводья лошади — Милорадовичу.
Моя лошадь в тот день была единственной вороной среди наших. Шел липкий снег и видимость была просто — ужасна. А еще мерзкий снег скрадывал голоса и когда Милорадович выехал перед мятежным каре, я сам не узнал его голоса.
Он еще снял свою треуголку… Останься он в ней — все заметили бы, что сие — треуголка, а не — фуражка, а на голове у него была такая же залысина, как у меня, а волосы такими же седыми, как и мои (я поседел весьма рано).
Потом выяснилось, что офицеры в первых рядах разглядели их Милорадовича и склонны были его выслушать, но Каховский — в парике, с накладными усами и шинели учебно-карабинерского полка (чтоб его не выцелили мои снайпера), весь день прятался за спины прочих и не видел говорившего, а звуки были изменены снегом.
Он знал, что с мятежниками намерен говорить Бенкендорф, он признал мою лошадь, он поклялся убить меня, как члена царской фамилии и поэтому сия нелюдь, не всматриваясь в черты своей жертвы, из-за спин прочих выставила пистолет и нажала на спуск…
Моим другом всегда был хорват Дибич, а врагом — серб Милорадович, но даже на Страшном Суде я могу с чистой совестью проинесть: после нашего примирения, я — не хотел этой смерти. Глупо все вышло…
Простите меня за сие отступление. После моего сближенья с хорватами на Корфу места для меня не нашлось и я, оставив мой корпус на Дибича-младшего, отплыл на Мальту. Надо было договариваться с господином виконтом Горацио Нельсоном.
Развлечений на острове было немного, так что мои фейерверки пришлись как нельзя кстати и мы сошлись с адмиралом и его "боевою подругой" — леди Гамильтон на весьма близкой ноге. К сожалению, наша дружба не имела сколько-нибудь серьезного продолжения. Не прошло и года, как командующий английской эскадрой в сих водах — лорд Нельсон был смертельно ранен при Трафальгаре. (Но мой корпус получил право на переправу в Венецию.)
Что касается моего визита в папскую курию… Я был там инкогнито и занимался… скажем — изучением старинных рукописей в Библиотеке Святого Престола. Однажды там на меня совершенно случайно наткнулся кардинал Фрескобальди — отдаленный потомок композитора и органиста прошлых веков. Кардинал знал меня в лицо, ибо несколько раз посещал наш Колледж в Санкт-Петербурге и впоследствии Ригу по личному приглашению моей матушки. В свое время их в один день приняли в Братство нашего Ордена…
Я как раз был занят беседой с австрийцем, знавшим меня как друга хорватских католиков, и при виде кардинала я похолодел всем сердцем, понимая, что — вляпался. К моему изумлению, старый лис ни взглядом, ни вздохом не выдал знакомства и даже просил представить меня. Только когда он услыхал, что имеет дело с курляндским бароном N., мечтающим "о свободе для своей страны и Польши от посягательств ненавистных России и Латвии", улыбка на миг тронула его губы, но он опять-таки нисколько не выдал меня пред моим собеседником.
Когда кардинал раскланялся, я был, как на иголках. Я находился посреди твердыни католиков и был застигнут опытным иезуитом за охмурением "очередного клиента", причем моя жертва занимала весьма важный пост среди местных. Лишь сознанье того, что решись я на глупости, мне все равно не выкарабкаться из этого улья, удержала меня от безумства.
Вместо этого я продолжил беседу и даже нашел в себе силы сделать весьма обстоятельный доклад перед курией о некоем (в реальности — весьма эфемерном) польском Движении Сопротивления на землях моей матушки.
Я б еще долго валял ваньку, но во время весьма оживленной дискуссии насчет помощи польским повстанцам, а также любопытной информации о ливонцах, сочувствующих папизму, двери открылись и на пороге появился вечно улыбчивый кардинал Фрескобальди. Несмотря на протесты разгоряченных австрийцев, кардинал сказал:
— Простите, ради Святого, но Его Святейшество желает самолично знать о бедах несчастных курляндцев. Я на время отниму у вас барона", — меня отпустили и я вышел за кардиналом, уверенный, что за дверью меня ждут клещи и дыба.
Но к моему удивлению, кардинал был совершенно один и повел меня не в зал для аудиенций, а какими-то совсем уж темными закоулками в неизвестном мне направлении. Если учесть, что он то и дело замирал в коридорах, делая мне предостерегающий знак и стоял, прислушиваясь, нет ли чужих шагов, я сделал вывод, что еще не вечер и меня ждет некий сюрприз.
Только в сей миг до меня дошло, что у святых отцов вряд ли остались клещи и дыбы. Рим был в руках якобинцев, кои посадили на Престол Святого Петра самого отъявленного энциклопедиста, какого смогли сыскать среди кардиналов. Нет, католики теперь жили здесь — поджав хвосты.
Я не сомневался, что эти сии догадались об истинной причине моего появления, но — готовы были закрыть глаза на сию "мелкую шалость" в обмен на… Это уже становилось забавным.
Наконец мы попали в крохотную пыльную комнатку, где библиотекари реставрировали древние рукописи. Тут был незнакомый мне человек, который в самом темном углу колдовал над каким-то историческим фолиантом. Он стоял таким образом, что прекрасно видел мое лицо, но в то же самое время тень скрывала его самого. Единственное, что я мог разглядеть, — он носил якобинскую форму. Не просто форму, но — мундир жандармерии. И не обычного жандарма, но узкие полосы света выхватывали из темноты — генеральские лампасы, что говорило о том, что неизвестный был одним из четверых "мясников Франции". Дорого бы я дал в те минуты, чтобы поближе рассмотреть лицо сего человека!
Тут двери открылись и в комнату вошел верховный понтифик — Папа Пий VII в сопровождении кардинала Ганнибала делла Дженга — папского нунция при дворе Бонапарта (впрочем в ту пору он еще не был нунцием, а только — полномочным послом). Я уже говорил, что тогдашний Папа не имел никакого веса в собственной резиденции. Прочие кардиналы ненавидели его за скрытое вольтерьянство, французы же презирали за то, что он — единственный изо всей курии согласился прислужить Антихристу и — ни во что не ставили. Всеми же делами фактически заправлял корсиканец по матушке — делла Дженга, коий в свое время был настоятелем собора в Аяччо и с тех пор пользовался безусловным влиянием на корсиканцев.
Делла Дженга более чем учтиво раскланялся с незнакомцем и я тут же отбросил двух из четырех возможных обладателей лампасов, — они не имели довольного веса, чтобы согнуть спину такому человеку, как делла Дженга. Из двух оставшихся один, по урокам в Колледже — не подходил по росту, другой же…
Вот оно — граф Фуше по одному странному и весьма невнятному рассказу матушки был произведен в члены Братства — одновременно с нею и Фрескобальди! Потом он вроде бы — публично отрекся от прошлого, но… У меня от обилия мыслей просто голова пошла кругом!
Первосвященник тем временем взял быка за рога:
— Подите ко мне, сын мой. Давно ли вы принимали Святое Причастие?" — в словах прелата звучала угроза и я поспешил отвечать:
— Я верую в Господа Нашего и когда речь идет о борьбе верующих с Антихристом, — стоит ли обращать вниманье на мелочи?
Главный католик зорко взглянул на меня и у меня по спине побежали мурашки, — если б его сейчас не приперли к стене якобинцы, он, не колеблясь, содрал бы шкуру с лютеранина, осмелившегося прокрасться в твердыню папистов.
Старикан был в самом соку и я не сомневался в том, что при случае он сам мог бы проделать сию операцию, — особенно если бы ему помогли делла Дженга и Фрескобальди. Оба иезуита были здоровые мужики. Да и граф Фуше был тоже — не барышней.
Лишь большая, чем ко мне, ненависть к якобинцам остановила самый мрачный для меня исход. Прелат лишь ударил себя кулаком по ладони другой руки и хрипло выдохнул:
— Ваша мать ведет двойную игру! Она хочет быть любезной всем и в первую голову Бонапарту! Меня умоляют объявить крестовый поход против всего жидовского племени, тем более что к ним благоволит Бонапарт, — коль ваша мать не изменит своей позиции, мне придется пойти и на сей шаг.
Я не сдержал иронии:
— Ваше Святейшество, как на сие посмотрит сам Бонапарт, тем более что он, как вы сказали — благоволит евреям? Но дело не в том, — если мы завтра свернем нашу торговлю, — вам же первому станет нечего кушать. И что тогда?" — я рисковал необычайно, но сердце мне подсказало, что Папа был по сути своей — человек слабый.
Хоть я и лютеранин, но вместе с католиками думаю, что в дни падения Рима в корзины упали головы пятидесяти лучших епископов и кардиналов. Люди же "новой Ватиканской формации" приехали позже — в обозах победительной французской армии.
Если французские генералы от жандармерии свободно разгуливали по Ватикану, Папа мог сколь угодно разглагольствовать про любой крестовый поход. Истинное положение вещей было заключено в том, что гордый кардинал делла Дженга низко кланялся жандарму Фуше, а это — что-то, да — значило.
Поэтому я продолжал:
— Восстановление Истинной Веры в сердцах французов — вот истинная цель наших помыслов. По-христиански ли морить голодом их заблудшие души? А вместе с нашими кораблями и дешевыми товарами русских на сию — забытую Богом землю прибывают и истинные миссионеры, несущие людям — Слово Божие.
— Жидовские прохиндеи, несущие яд — лютеранства", — определенно у папы в тот день болел зуб, иль его любовницу жандармы в очередной раз уволокли тискать в участок. Я знал одного субчика, кто похвалялся, что переспал со всеми "барышнями", обещая им в ином случае — знакомство с Госпожой Гильотиной. Благородные дамы поголовно предпочли знакомство с "господином из штанов" якобинца — сей веселухе. Ах, сии милые дамы…
Тут кардинал делла Дженга, коему кардинал Фрескобальди всю дорогу делал разные знаки, наконец вставил слово в сей разговор:
— Господа, оставим бесплодные споры. Милорд Бенкендорф сдружился с хорватами и сим доказал, что открыт к диалогу и голосу разума. У нас есть общий враг — "просветители" и мы должны заняться вопросами восстановления Веры во Франции, а уж потом — все прочее. Не так ли — Ваше Святейшество?
Папа потихоньку взял себя в руки, — немудрено — все злейшие враги Бонапарта были лютеранами, иль — православными, католиками же из них можно считать лишь — австрийцев, но вот австрийскую армию в счет брать не следовало. По крайней мере — на поле боя.
Главной проблемой Престола в сих обстоятельствах было то, что якобинцы ни в грош не ставили власть Вечного Города и унижали папу, чем могли. Враги ж Бонапарта и союзники Папы — все, как один, были — враги католической церкви. Папистам было непросто на сей Войне!
Уже вполне смирным тоном папа спросил меня:
— Коль случится большая Война, чью сторону примет Рига?
Я, не задумываясь, отвечал:
— Сторону России и Пруссии. В Пруссии остались родственники большинства из рижан, в России — наши гешефты. Если Россия проиграет эту Войну, мы все можем строем идти на паперть. Если же мы дадим в обиду Пруссию, прадеды наши перевернутся в гробах и проклянут потомков, не пришедших на помощь братьям своим.
— Но вы дружны с юным Дибичем?
— Мы уважаем и дополняем друга друга в командованьи.
— Если вашим хорватам придется драться с православными сербами? Что тогда?
Я вскинул руку в хорватском приветствии и выкрикнул:
— На Белград! Смерть туркам, смерть сербам!
Понтифик внимательно выслушал меня, пытаясь уловить на моем лице хоть гран фальши, но я отвечал с чистым сердцем, так что прелат милостиво кивнул головой и протянул руку для поцелуя. В следующую минуту он уже вышел из комнатенки, а за ним последовал делла Дженга. Фрескобальди же спросил у меня:
— Почему вы не готовы поддержать Бонапарта, даже несмотря на Кодекс, в коем особо оговорены привилегии для евреев?
— Я не вижу там привилегий. Там всего лишь нет статей ущемляющих моих Братьев. Только лишь и всего. И как вы слышали, — мы не готовы воевать с Францией, или каким-либо образом желать ей зла. Речь лишь о том, что мы готовы защищать целостность России и Пруссии перед лицом любой внешней агрессии.
Если бы Бонапарт выказал себя — по-настоящему мудрым правителем, он смог бы обуздать аппетиты своего быдла. Добился он уж немалого, — пора и Честь знать.
Якобинцы, разрушая существующий рынок, не предлагают ничего нам взамен. Их нувориши не умеют торговать и не хотят учиться сему, — зато за последние пять лет сии умники реквизировали товаров на три миллиона гульденов — лишь у нашей семьи. При сем они говорят, что это было сделано в пользу трудового народа, но реально деньги пошли в карман казнокрадам. Спросите у графа Фуше — он подтвердит мои обвинения!
В первый миг Фрескобальди застыл, навроде соляного столпа, министр же внутренних дел Наполеоновской Франции — "Лионский мясник" граф Фуше, одобрительно пару раз хлопнул в ладоши и почти небрежно спросил:
— Мне рассказывали о Ваших талантах, но я хотел убедиться во всем самолично. Как вы разглядели меня в этакой темноте? Ведь вы — без очков, с "Ливонскою слепотой", при вашей-то близорукости!
Каюсь, я — покраснел. Я жестоко "посадил" мое зрение еще в годы учения в Дерпте, но не любил носить очков, ибо это не слишком способствовало моим амурным успехам. Я всегда гордился тем, что могу заставить себя не щуриться и думал, что моя близорукость никому не заметна.
Я даже осмелился выяснить, — откуда Фуше стало известно про мою близорукость. На это француз со смехом отвечал:
— Я не знал до самого недавнего времени. Я слыхал о вашей миссии в Китае и пристрастии к гашишу, кое вы могли получить лишь на Кавказе. Забавный парадокс. Я люблю парадоксы — они дают пищу для моему уму.
— Как вы решили его?
— Я верю лишь фактам — вы курите опий и анашу, и хоть знаете немного китайский, но у меня нет свидетелей, которые видели бы вас в Пекине. Из этого я уже сделал свой вывод. Где были Вы, Бенкендорф? Почему сие надо скрывать? Ваше алиби создается на самом верху, а меня очень интересуют люди с протекцией при дворе! Итак?
— Учился курить анашу", — Фуше при этом ответе заразительно рассмеялся и, похлопав меня по плечу, сказал, многозначительно подмигивая при этом:
— У меня есть знакомцы в Дерпте и на Кавказе. Из Дерпта сообщили, что вы изобрели некую горючую гадость, а с Кавказа — что некий персидский генерал применил некое зажигательное средство отравляющего действия против каких-то там горцев и тем самым подтолкнул их к войне с Персией на благо России. Потом мне сообщили, что открыватель сего напалма — горный стрелок Бенкендорф применил его при обороне Шуши, но почему-то объявил собственное изобретение английским трофеем. Парадокс. Обожаю сии парадоксы. Желаете еще моих умозаключений, или — довольно?
Фрескобальди с нескрываемым интересом следил за сим разговором, сидя верхом на конторке и заложив ногу за ногу. Он сидел достаточно высоко и носки его сапог покачивались возле моей груди и у меня все было чувство, что милый иезуит в любую минуту готов пнуть меня в грудь… В конце концов я не выдержал и спросил Фуше:
— Чего вы хотите?
— Ничего. Я люблю парадоксы. До меня дошли вести с Мальты, что русский флот может выйти из Корфу. В тот день, когда русская эскадра пойдет на прорыв, я поделюсь моим парадоксом с лордом Нельсоном, он тоже большой любитель сих шуток. Особенно — если учесть, что Персия — союзница англичан.
— Что — если флот не покинет Корфу?
— Что касается близорукости… У вас — крупноват почерк для человека с нормальным зрением.
Случится вам быть у нас — во Франции, — милости просим. С дипломатическим паспортом, разумеется. Всегда мечтал встретить смышленого ученика, которому не жаль было бы передать весь мой опыт. До встречи… Саша", — на сем оборвалась моя первая встреча со всесильным главным жандармом Наполеоновской Франции.
Не скажу, что я испугался. Душа моя провалилась в самые пятки и никак не желала обратно. Через десять лет я спас графа Фуше от расстрела союзниками только за то, что в тот день он не пустил меня под английскую пулю.
В отличие от Талейрана, Фуше никогда не был таким уж "моим человеком в Париже", он лишь — регулярно закрывал глаза на мои эскапады. Но в тот страшный день он пощадил меня. И в день падения Парижа я не мог не пощадить его…
Я еще пробыл пару дней в Ватикане и успел встретиться с "человеком" в Ордене, коий переслал мое сообщение в Ригу. В нем я признавался начальству в том, что — "вляпался", был раскрыт самим графом Фуше и теперь принужден исполнять его волю.
Согласно полученным мною от Спренгтпортена указаниям, я имел право на самостоятельное принятие решений по любому вопросу по поводу Корфу. Русский флот там обслуживался — католиками на русской службе. Эти люди все равно были приговорены к смерти еще судом моего деда — Карла Бенкендорфа и не смели носу показать в Риге. Поэтому я просил руководство дать мне добро на "жертву" флотом, ради возможности переправки моего корпуса на материк ближе к театру разгорающейся австрийской кампании.
Проблема состояла в том, что я не мог дожидаться ответа из Риги. Война была уже делом решенным. Вопрос состоял в том, — что нужнее: мой горнострелковый корпус в Альпах, или остатки нашего полусгнившего флота где-нибудь у Трафальгара?
Французам же сей вопрос был весьма важен: отплыви наш флот с Корфу, англичане перестали бы держать свой флот на Мальте. Французам же нужно было выиграть время, чтоб их (объективно более слабый флот) успел помочь в переброске войск. Англичане же не смели им возражать, пока русский флот угрожал Мальте. (Стоило нам сжечь корабли по договору с Францией после Аустерлица, англичане немедля снялись с Мальты и грянуло сражение у Трафальгара…)
Наш флот так и не вышел с Корфу. Я солгал флотскому командованию, сказав, что не смог договориться с Нельсоном. Уже на марше в Альпах я получил ответ от Спренгтпортена, в коем он соглашался с моим решением и писал, что готов защитить меня перед любым Трибуналом. Только мы — проиграли Аустерлиц, а англичане — выиграли Трафальгар и вопрос сей так никогда и не был поднят…
Долгие годы я не смел никому признаться в этом… Предательстве, но настал день и я не смог дольше таить Правды. В день моего единогласного избрания Гроссмейстером Ложи "Amis Reunis", на вопрос Распорядителя Таинства:
"Нет ли у будущего Гроссмейстера неблаговидной Тайны, или Греха, коий мучит его и может повлечь Беды для Братства?" — я не выдержал и во всем сознался.
Друзья мои долго обсуждали дело. Мнения разделились. Наш Распорядитель — Саша Грибоедов считал, что сей поступок был вынужденным и после раскаяния — будет прощен. Володя Герцен утверждал, что "все в руце Божией" и мой удел состоял именно в последовательности поступков, приведших к нынешнему состоянию… Были и другие мнения.
В конце концов Прокуратор нашей Ложи — Петя Чаадаев своей волей объявил меня невиновным, а мой поступок — "был вызван наркотическим опьянением и временным помраченьем рассудка". Лишь после этого друзья единогласно простили меня и опять-таки избрали — Гроссмейстером.
Не прошло и десяти лет с той поры и я узнал, что Чаадаев замешан в дела "Союза Благоденствия". Тогда к нему пришли мои люди, арестовали и привезли в мою Ригу. Там я самолично посадил его на корабль и, на его глазах разрывая паспорт, сказал так:
— Я слишком люблю и уважаю тебя, дурака, чтобы иметь удовольствие вздернуть на одну веревку со всякими Пестелями! Чтоб ноги твоей тут не было, пока мы их всех не перевешаем!
Когда с декабристами было кончено, по моему личному приказу Петин паспорт был восстановлен и я дозволил ему вернуться. Он же отплатил мне "Философическим Письмом", за кое по всем понятиям ему полагалась смертная казнь.
Вы не представляете каких трудов мне стоило объявить Петю душевнобольным, ради спасения его жизни! Когда его увозили в лечебницу, он заорал:
— Что ты делаешь?! Твоя милость — страшнее яду, страшней лютой казни! Я был в своем уме, когда писал мои строки!" — сердце мое сжалось и застыло в груди. Но я нашел в себе силы ответить:
— А что ты сделал со мной? Назвал наркоманом-лунатиком?! Да лучше бы вы изгнали меня из Ложи, чем такое прощение! Я скажу тебе, как было дело. Я обосрался от ужаса! Я знал, что со мной сделают англичане. Они выдадут меня чеченам на растерзание!
Да, я обделался, как последний потс, как дешевая погань, но я был в своем уме и рассудке! Корабли наши стали полным дерьмом, а с отставкой Ушакова все дельные капитаны вернулись в Россию, но не в том дело!
Я — испугался! И всю жизнь я боялся, что кто-то когда-то узнает про сию мою мерзость! И когда я повинился пред вами — я думал, что вот, наконец-то я нашел в себе мужество сделать Честный поступок, а ты назвал меня чокнутым…
Ешь ныне сам — свое лекарство. Я спасаю тебя от Смерти… Живи ж теперь — чокнутый!
Я по сей день не могу забыть как кричал Петя… Как он катался по полу его кареты, пытаясь зубами перегрызть ремни санитаров. А посторонние смотрели на это и покачивали головами:
"Совсем плохой стал… Давно его надо было упрятать.
Лишь стало ясно, что нам предстоит поход через Альпы, мы тут же всеми правдами и неправдами стали закупать себе лошадей и Дибич возглавил четыре тысячи стрелков, я же взял под команду тысячный грузино-армянский конный отряд. Мы переправились с Корфу и влились в общую армию эрцгерцога Карла в Триесте. Австрийцы уже бежали, поджав хвосты, и теперь Венеция снова была в руках якобинцев.
Честно говоря, австрияки могли и не бежать с такой скоростью, но с другой стороны Альп приходили ужасные известия о полном разгроме их армий в Баварии. Теперь армии эрцгерцогов Карла и Иоанна с "огромной" (по австрийским понятиям) скоростью откатывались из Северной Италии общим направлением на Вену. Но уже в общих походных колоннах с австрийцами я уловил зловещие нотки. Австрийцы отличаются от чистых немцев тем же самым, чем малороссы от великороссов. Наши южные "братья меньшие" грешат необычайной задиристостью и петушистостью, но стоит их разок окатить холодной водой, как они тут же впадают в настоящую панику, а рукава приходится засучивать их "старшим" — северным братьям.
При этом австрияки (ровно как и хохлы) никогда не признают, что обделались, но найдут тысячу причин, почему им "не удалось", но уж в другой-то раз! Вот и теперь австрийцы говаривали, что "нам не повезло потому, что мы — порознь, а вот если бы вместе…
Я сразу почуял, что эти сволочи готовы — в кусты при первом поводе. Никогда не доверял католическим свиньям. Кстати, в следующей кампании австрийцы не повторили ошибки и "встали вместе". Всю их немереную армию Бонапарт смешал с дерьмом при Ваграме. Плохому танцору всегда что-то мешает. Ну да что взять — с австрияков!
Короче говоря, я крепко поругался с моими попутчиками и сказал им, сами не идете — прочь с дороги! Австрийцы с радостью покорились и я, как нож сквозь масло, просвистел мимо их порядков, уже 20 октября добравшись до Любляны. Через неделю я был в Марбурге. К 1 ноября вышел с моим корпусом в Венгрию в долину реки Рабы. Там меня ждало известие о падении Вены, последних австрийцев я видел за полторы недели до этого…
Я никогда не считал себя особым героем, но все русские офицеры, когда в ночь с 17 на 18 ноября я вывел мой корпус к левофланговым разъездам Дунайской армии — не могли поверить, что можно совершить столь стремительный марш-бросок через Альпы в сорок дней. Когда в Тильзите меня представили Бонапарту, он сразу сказал:
— Помню. Дибич и Бенкендорф — марш от Триеста до Аустерлица за сорок дней. Всегда хотел познакомиться… Слушайте, Бенкендорф, вы производите впечатление умного человека, какого черта вас принесла нелегкая через Альпы на верную смерть? Да еще — с такой скоростью! Вы что, — не сознавали истинного отношения сил?
Только тогда, в Тильзите — я впервые задумался: зачем я ввязался в дурацкую, изначально проигранную войну? Ведь я же сам объяснял тому же Дибичу, насколько не нужно соваться в эту давиловку! И он — вроде бы со мной соглашался…
Помню, я вел своих людей по кручам горной Словении и все мечтал о том, что вот дойдем до наших, передам я всех моих горцев русскому офицеру и — с плеч долой. Домой — в Ригу. К пиву.
Странно, — вот сейчас написал "дойдем до наших", а потом — "сдам на руки русскому офицеру" и поймал себя на мысли, что все так и было. Я шел на соединение с "нашими", а ждал встречи с "русскими". Такое вот — раздвоение сознания.
Я долго думал, что ответить величайшему полководцу:
— Мой корпус был смешанным. Мои армяне с грузинами возвращали русским Долг Чести, мон Сир. Я был их командиром, и хоть не думал воевать с Францией, но шел… За компанию.
Бонапарт долго смотрел на меня, а потом спросил с еле заметным сочувствием в голосе:
— И велика ли была Ваша компания?
— Четыре тысячи штыков, тысяча сабель. Альпенкорпус.
— Не помню, чтобы у русских был альпенкорпус.
— После Аустерлица — не было.
— И сколько же осталось… в Вашей компании? После.
— Триста человек. Но это после того, как умерли все тяжелые.
Император прикрыл глаза и с болью в голосе прошептал:
— Боже мой… Пять тысяч… За компанию!" — он не стал говорить мне о том, что ему жаль, или о том — какие хорошие это были солдаты. На моей щеке еще пылал свежий шрам — памятка о Фридлянде и мы оба не сомневались, что случись нам встретиться месяцем раньше — для кого-то из нас эта встреча была бы последней.
Знаете, пока не остыла кровь в жилах, самый хороший враг — враг покойный и моему собеседнику явно доставило удовольствие, что из пяти тысяч врагов, промчавшихся через Альпы за сорок дней в живых остался — сущий пшик, да и только. Но было в его словах и что-то еще. Нечто из того, что делает солдат всех стран и народов — невольными Братьями по Цеху. Какая-то затаенная боль, тень какого-то — уважения, что ли.
С того дня мы стали… Нет, мы остались врагами — вплоть до смерти моего визави, но он сразу же принял меня — как русского, в свою свиту и… Мы с ним всегда уважали друг друга, потому что видели в собеседнике такого же, как и сам — "в сапогах", способного отправиться на край света на верную смерть. Лишь бы — помереть в хорошей компании. А сие — дорогого стоит.
Что любопытно, — в ходе самого Аустерлица мой корпус не потерял ни одного человека. Да и неудивительно, — мы соединились с русской армией 18 ноября и прибыли — просто совсем никакие.
Поэтому нас тут же определили в глубокий тыл на попечение князя Толстого. Мы заняли казармы его корпуса, корпус же милейшего князя стал выдвигаться к Праценским высотам, тем самым, где и произошла главная катастрофа. Так что 20 ноября — в день Аустерлица мой корпус стирал белье, принимал баню, стригся и всячески "чистил перышки". Мы и думать не знали, что самое страшное сражение той войны начнут без нас! Ведь мы совершили такой ужасный переход, чтобы успеть к нему!
Причины же, по коим был Аустерлиц, — самые неожиданные. Оказывается, Кутузов все это время, отступая, ждал, что к нему выйдут на соединение Итальянская армия эрцгерцога Карла и Тирольская — эрцгерцога Иоанна. Вместе с нашим появлением вечером 17 ноября этим надеждам было суждено развеяться, как дым. Я опережал Карла на двенадцать дневных переходов, а Иоанна — и того больше. Бонапарт же буквально "висел на пятках" отступающей русской армии.
В создавшейся ситуации было два выхода, — отступать еще дальше и выйти из пределов Австрии в нейтральную Пруссию, или дать решительный бой в "усеченном составе". Мудрый Кутузов склонялся к тому, чтоб отступить, Государь требовал боя.
Кутузов уверял, что сие сражение кончится для нас худом, у Государя были свои аргументы. Он так кричал на командующего:
— Вы что, издеваетесь надо мной! Наша армия пришла в Австрию, всех тут обокрала, ограбила, переспала со всеми чешками, да мадьярками и теперь, поджав хвост, убирается в Пруссию?! А зачем мы сюда вообще приходили?!
Вы клялись мне, что дадите сражение на баварской границе — где оно?! Перед вами был один корпус Мортье, вы ж уверяли меня, что перед вами — вся французская армия! Когда выяснилось, что Бонапарт в то время бил Макка, вы сказали, что теперь-то уж он — весь перед нами, хотя там был один лишь Мюрат! Потом вы обвиняли австрийцев, что они уводят свои войска от вас, когда вы уж совсем готовы дать — генеральное сражение, а выяснилось, что австрийцы шли на помощь Вене, на кою обрушился весь Бонапарт, когда перед вами стоял один лишь Даву! Вы хоть раз в вашей вонючей жизни — можете взять ответственность на себя?!
Вы прославились под началом Румянцева, а затем облили его грязью и переметнулись к Суворову. Суворов сделал вас своим заместителем, но вы не последовали за ним на смерть в Альпы, отсидевшись в столице! Да как вам не стыдно — в очередной раз разграбить целую страну и опять бежать домой прятаться за печью! Вы — ничтожество! Жалкое, трусливое, одноглазое, вороватое ничтожество! Извольте завтра же дать бой Бонапарту!
Как видите, — у Государя были причины для гнева, но и у Кутузова были причины оправдываться. Извините за подробность, но он принимал армию только в августе того года и за каких-то два месяца попросту даже — не успел познакомиться со всеми старшими офицерами, вверенной ему армии! А тут ему предлагают устроить — генеральное сражение!!!
Другая причина состояла в том, что фельдмаршал не любил лобовых столкновений. Особенно в Альпах. В лобовых действиях повышается роль выучки войск, наши ж солдаты в массе своей были не учены. Не потому что — тупые, а потому что на то — не было средств. Две стрельбы в год, а в остальном: "Пуля — дура, штык — молодец!" И вот такую вот армию предлагают водить в атаку на горку, где закрепились вражеские каре, бьющие по вас в упор со скорострельностью три залпа в минуту! Извините меня за подробность, но это — самоубийство…
(Победу мы одержали жесткою обороной Флешей в отсутствие пресловутого огня якобинцев, да фланговыми атаками кавалерией — навроде прорывов Уварова с Платовым. Но при Аустерлице позиция была крайне закрытой — нам предлагали штурмовать вражеские каре в лоб! Мало того, — Бонапарт в начале сражения приказал отступать и наши войска, преследуя мнимо отступавших противников, скатились в ложбины, попав под кинжальный огонь пушек со всех высот…)
Единственное, за что можно упрекнуть Михаила Илларионовича: в том, что он — подчинился такому "накату" со стороны Государя. (Барклай в тех же условиях был непреклонен и в итоге вышел в отставку. Но Барклай — остзеец и у него упрямство в Крови. Его предки бегали на болота и жрали там мох, лишь бы остаться Свободны. Кутузов же — татарских Кровей, а они привычны кланяться Хану…)
Так было решено дать бой на последней пяди австрийской земли, а потом уж, "хлопнув дверьми напоследок", сматывать удочки.
Из первых рук сообщу пикантнейшую подробность Аустерлица. Сражение производилось вообще без разведки. Наше командование воображало, что против нас — опять слабый французский заслон, а главные силы движутся на север — к Праге, бить Богемскую армию эрцгерцога Фердинанда, иль — чистят собственный тыл, добивая "венскую группу" — фельдмаршала Мейерфельда. С точки зрения военной науки для французов было бы безумием атаковать нашу армию, не отжав дальше к северу — Фердинанда, или оставлять без прикрытия Вену, не добив Мейерфельда.
К сожалению, — местное население было настроено более чем недружественно к нашим войскам, так что наших разведчиков немедля убивали, иль выдавали — сами австрийцы. Французы же, как раз в эти дни стали откатываться и казалось, что перед нами и вправду прикрытие, а главные силы — куда-то ушли.
Все это было настолько правильно и логично, что никому и в голову не пришло поставить себя на место французов. А у них положение складывалось хуже губернаторского. Его разведка работала, как часы и сообщила ему ужасную весть, — 15 ноября к Первой армии Кутузова подошла Вторая армия Буксгевдена из России, которая привезла с собой жалованье, провиант и даже — зимнюю форму одежды для русских солдат!
Австрийцев (сколько бы их ни было) французы ни в грош не ставили, русские же мужики запомнились галлам по Альпийской кампании. Якобинцы выиграли, — вернее — уморили голодом и холодом нашу армию, но "суворовские орлы" якобинцам запомнились. От их сапогов остались добрые синяки на паре-другой лягушиных задниц!
Поэтому Бонапарт, получив известия о подходе Буксгевдена, отозвал все свободные части со всех фронтов и со всех ног бросился к Аустерлицу, успеть раздавить нашу армию до того, как русские медведи отоспятся, да наберут прежний вес на долгожданных харчах. Все это происходило в обстановке строжайшей секретности. Бонапарт даже запретил своим генералам огрызаться на провокации, — лишь бы русские не заподозрили, что на них сейчас катится самый цимес…
Тот же самый приход Буксгевдена оказал нам — медвежью услугу. Господа офицеры, получив жалованье, все — запили по-черному, и в армии начался форменный бардак. Нет, солдатам — выдали удвоенные рационы со шмотками и наши мужички тут же приободрились, а "генеральное сражение" стало делом решенным. Даже рядовые солдаты в один голос говорили о том, что Бонапарт столько раз обманывал нас, оставляя вместо себя слабенькие заслоны, что…
"Нам теперь щелкнуть мусью по носу и — до дому!
Большие шапки росли в русской армии. Звались они — "французскими" треуголками — мягкими, с огромными лопушистыми полями. А кидать ими было одно заглядение.
Сражение началось как нельзя лучше. Мы с Дибичем и прочими офицерами нашего корпуса только сели пить чай, когда на западе все аж загрохотало от залпов. Мы вскочили было со своих мест, но тут к нам прилетел вестовой, который сообщил, что "лягушам уж знатно надрали задницу" и наша помощь не надобна. Ну, мы и сели допивать чай. Было досадно, что нас не дождались, но… Генералам виднее.
Дальше — больше, — к полудню в расположение нашего корпуса приехала толпа офицеров, кои думали, что здесь еще расположен штаб князя Толстого. Все они были здорово навеселе и с трудом держались на ногах. По их словам лягушатники отступали по всему фронту и особенные успехи отмечались в районе Праценских высот. Я был настолько потрясен видом пьяных посреди решительного сражения, что холодея всем сердцем, спросил их, откуда их-то несет нелегкая? Да еще — в таком виде?
На что мне был дан в своем роде уникальный ответ:
— А мы офицеры объединенного штаба. Мы должны отмечать пункты продвижения Второй армии, а она ушла уже так далеко, что связь с ней два часа уже прервана. Вот нас и распустили!
Не помню, что я сделал в ответ, но в итоге мы им не налили и даже выгнали в три шеи, объяснив, куда надо ехать, если хочется добраться до князя Толстого. Когда эти горе-штабисты уехали, я только молча посмотрел на Дибича. Не знаю, какой у меня самого был вид, но лицо Дибича было просто серым от ужаса. Он только поднял вверх руку, призывая к молчанию и мы добрых десять минут слушали, как зловеще бухают пушки, — там куда по словам гостей ушла несчастная армия. Вторая армия была почти сплошь — пехотной и у нее не могло быть — столько пушек. Боюсь, не надо пояснять, что означают звуки пушечной канонады на полосе наступления пехотных каре…
Буксгевдена смешивали с дерьмом, а в нашем штабе пили водку, уверенные, что он сейчас собирает французских орлов!
Я, помнится, только и смог, что спросил у Дибича:
— Что думаешь?
А Ваня, хрипло, как чрез слой корпии, пробормотал:
— Плохо дело. Если уже утеряно управление… Интересно, почему они не помогут ему кавалерией?" — а я устало махнул рукою в ответ:
— Он — немец и русским конникам не указ. Вот когда его укокают и французские штыки будут видны из штабных квартир, тогда и бросят кавалерию на каре, чтобы хоть как-то их задержать.
Дибич, вдруг задрожав всем телом, шагнул ко мне, и схватив меня за грудки, прохрипел:
— Кавалерию — на каре? Да ты что?! Да как они смеют?!
Я пожал плечами в ответ и, указывая на дальние громы, ответил:
— Ну так они уже послали пехоту на пушки! Теперь им осталось бросить кавалерию на каре. А в конце, когда у них останутся только пушки, ими они прикроют отход от сабель противника. Сие — Русь!
Дибич страшно выматерился, но со всех ног понесся поднимать пехоту, а я пошел готовить кавалеристов. На другой день Дибич признался мне, что не поверил ни одному моему слову и чуть ли в обморок не упал, когда узнал, что и вправду — полки Буксгевдена угодили под прямую наводку французов, зато когда они все полегли, туда прискакал цвет русской кавалергардии, коий не придумал ничего лучшего, чем кинуться на каре "Гвардии" самого Бонапарта!
И что характерно, — когда мы остались без пехотных и кавалерийских резервов, сам Государь приказал отступать, а отступление прикрывали тихоходные пушки против мамлюков Мюрата и от них никого не осталось. Я уже рассказывал, как пытался найти среди отступающих хоть одного живого офицера из смоленского гарнизона. А Бонапарт из их пушек отлил колонну — Вандомскую.
Но нет худа, твою мать, без добра, — господин Аустерлиц раз и навсегда отучил нашу армию от раздолбайства и бонвиванства. Это на моей памяти единственный раз, когда кавалерия лезла голой пяткою на каре, иль артиллерия прикрывала отход. (Правда под пушки пехота еще угодила — при Фридлянде. В последний раз.)
Было уже под вечер, когда в наше расположение прискакал окровавленный гонец с безумным взором и прохрипел:
— Князь Толстой просит прикрыть отход! — и помер.
Я в первый момент растерялся, а в другой — испугался, но тут Дибич, тряся меня за грудки, заорал мне прямо в ухо:
— Поднимай полк и пока темно — разведку боем! Мне надо знать, — что именно на меня ползет! Давай, Саша, давай — сейчас начинается!
Я опомнился и приказал выводить лошадей. Мой отряд состоял из тридцати латышей, обученных в конно-егерском полку, прочие же были грузинами и армянами, а у горцев это в крови, так что полк мой вылетел, — только ветер в ушах.
Горячие горцы забыли и слушать меня, а мы с моими ливонцами… Я только обнял шею лошади и молился, чтоб она не занесла меня к мамелюкам. В такой тьме, я был слеп, как щенок. Новорожденный. К счастию, снег немножко давал подобие света, так что я хотя б видел тени и лица…
Добрались мы до места и первым же делом чуток удивили какой-то французский отряд. Лягушатники думать не думали, что на этом, совершенно разбитом ими фланге еще бродит целая тысяча сабель!
Они от ужаса просто разбежались в кусты и дали нам изрубить в капусту с десяток пушек, которые не давали нашей пехоте выйти из окружения. Вы не поверите, — какие жуткие сцены разыгрывались на сей ночной, зимней дороге. Здоровые, израненные мужики бежали пробитую нами дыру, обливаясь горючими слезами и все благодарили Господа за то, что он в последнюю миг сжалился, послав мой жалкий отряд на подмогу.
Когда прошли более-менее целые, да здоровые, струйкой потянулись ходячие раненые, потом телеги с лежачими, потом чокнутые, потом… черт с котом, а на нас выкатились арабские мамлюки Мюрада.
Я до сих пор не помню всех подробностей этой ночи. Лишь какие-то сполохи от взблескивающих в кромешной тьме сабель, да багряные вспышки вражьих пушек, бьющих через наши головы по бегущим русским частям.
Потом выяснилось, что нам чудовищно повезло. Французы не привыкли к желто-оливковым цветам ионической армии, принимая их в темноте за светло-серые цвета мамелюков, тем более что мои грузины с армянами были сходны с арабами и египтянами, да и переговаривались в темноте на птичьем для врага языке.
Мы без помех пробирались к французским пушкам и резали якобинцев от уха до уха, а те не знали, что думать. Только возле полуночи, когда мы уже кокнули свыше полусотни французских расчетов, до их штаба дошло, что на направлении их главного удара творится какой-то бардак и они срочно вывели мамелюков из рубки, приказав всем стрелять в черноволосых, да кудрявых кавалеристов — без лишних слов. Но дело сделалось, — французская артиллерия пришла в расстройство и остатки отрезанной группы стали откатываться по вскрытой нами дороге к Пруссии — на восток.
К счастью, мое знание французского мне здорово помогло. Той ночью я подъехал к посту и спросил, почему отводят мамлюков?
Юный француз, спросив у меня закурить, с удовольствием затянулся козьей ногой и объяснил:
— В глубине наших позиций какая-то русская часть. Они неизвестной нации и все их путают с мамелюками. Пришел приказ вывести мусульман из боя и стрелять по всем подозрительным, а также остановить наступление до рассвета, — пока не выяснится, кто — чьей части. Кстати, а вы — кто по Нации? Я не узнаю ваш мундир!?
Я же, выдергивая "Жозефину" из сердца наивца, отвечал ему на идеальном французском:
— А черт его знает. Я и сам — удивляюсь", — мои латыши в эту пору как раз оттаскивали с дороги трупы прочих солдат французского патруля. Но тем не менее, мы поспешили убраться из вражьих тылов.
Только под утро, когда нам удалось взорвать бочонками вражьего пороха мосты через Литтаву, стали проясняться подробности. Большая часть нашей армии была отсечена противником южнее Праценских высот и теперь в полном беспорядке откатывалась на восток по южному берегу Литтавы. Мосты через реку были разрушены на всем ее протяжении и теперь ни мы не могли перебраться через нее на соединение с сохранившей свои порядки северной группой, ни французы — охватить нас с севера. К счастью, выяснилось, что корпус Мюрата (самая боевитая кавалерия) целиком остался на том берегу и теперь не представлял для нас серьезной угрозы.
Про северную группу мало что было известно, — фельдъегеря, которые пытались добраться до нас, рассказывали, что с наступлением темноты отряды Багратиона еще удерживали жесткую оборону на линии Раусниц-Аустерлиц, но что с ними стало после сего, — одному Богу ведомо. Как бы там ни было, — логично было предположить, что сейчас северная группа уже на всех парах отходит к Ольмюцу. Гадость же состояла в том, что в наших, отрезанных от Ставки, частях никто не знал, где отцы-командиры и народ потихоньку впал в панику. Почти все генералы, видя как обернулось, сели на лошадей и выскочили из смыкающегося кольца еще вчерашним вечером — на соединение с обожаемым Государем. Именно Государем, потому как основная масса солдат и младших чинов оказались в огромном кольце. Самом настоящем котле, — ибо южнее дороги Брюнн-Ольмюц начинается этакая горная страна с полным отсутствием каких-то дорог.
На юг от нас котла была занятая противником Вена. Далеко на юго-восток — дорога на Пресбург и опять же на Вену, и очень далеко на восток — дорога на Розенберг. (Вилка на Краков и Будапешт.) Вот такая ерундистика, — в самой середке Европы, а дорог меньше, чем у нас где-нибудь в Тамбовской губернии. А у нас тут — одна пехота, — пушки остались все при Аустерлице, а кавалеристы ускакали на соединение со Ставкой. Что хочешь, то и — делай. А чего удивляться — горы кругом…
Ну, — тронулись потихоньку мы на восток. Реквизировали все, что можно у местных, и — пошли по бережку. Где-то к полудню догнали нас якобинцы. Стычка и — Ваню Дибича ударило пулей в живот…
Когда мне об этом сказали, я не поверил ушам. Бросил все и прискакал к моему начальнику штаба, а он лежит на шинели, на берегу у какого-то полуразрушенного мостка и — слабо так улыбается:
— Прости, Сашка, — свалял я тут дурку. Понял, что не уйти нам по этому берегу и приказал взять первый же мост на север. А тут — якобинцы засели. Ну и, — зацепило меня. Принимай команду.
Я встал на колени рядом с Ванечкой, а у него уж испарина на лбу и губы синеют. А Андрис, кто всю ночь с ранеными колупался, говорит:
— Вывезти его надо. Срочно. Пуля хорошо прошла — кишки вроде бы целы, коль в лазарет довезти, — встанет на ноги…
Помню, — долго я сидел так, рядом с Ванечкой, а потом встал, свистнул всех моих латышей с горцами и говорю им:
— Раненых у нас до черта, а по этому берегу нам не уйти. Надобно выбираться на Ольмюцкую дорогу. А там, — вот ведь какое дело — якобинцев, как грязи… Стало быть — придется нам пробивать проход через них. Приказывать я не смею… Лишь добровольцы — шаг вперед.
Долго стояли мои мужики, — в моем отряде ночью обошлось почти без потерь, и все мы знали, что если мы и дальше пойдем по этой стороне Литтавы, — рано или поздно — добредем мы до Пруссии. Это — мы добредем, а вот с ранеными — придется проститься… А на том берегу мамлюки Мюрата, а эти ребята — шутить не любят. Вот и было над чем — репу чесать…
Потом все так же молча разошлись по командам и стали проверять упряжь. Никто так и не вышел вперед, а только — полк мой потихоньку перебрался на северный берег речушки и через часок с небольшим, — врезал по голому флангу корпуса Даву, оседлавшему Ольмюцкую дорогу. Сперва французы растерялись, а мы в суматохе — выкосили с батальон их швали, которая путалась под ногами. А через час появились мамлюки…
Что говорить, — хорошими они были рубщиками. Да и — говорить тут нечего и рассказывать не о чем. К вечеру, когда подошла пехота хорват, под моим началом из тысячи сабель было, — как сейчас помню — восемьдесят семь.
Так что — и говорить тут не о чем… Но дорогу мы — вычистили.
Вечером, когда пришла пора отправлять подводы с ранеными, я простился с Ванечкой, уже не чая увидать его на сем свете, а затем подошел к подводе с Андрисом. Мой главный врач лежал в коме и только розовые пузыри то и дело лопались на его губах. Где-то в середине дня моему пастору прострелили оба легких. Тремя пулями. Мы, как смогли перевязали его, проложив ужасные дыры пластинками каучука, и, стянув ему грудь что есть силы, все пропитали бальзамом. По всем медицинским законам, это были — трупу припарки, но я на что-то надеялся, — Бог знает на что.
Потом я отдал мою "Жозефину" Петеру со словами:
— Приказываю, — дойти до наших и довезти всех живыми. Если… На войне все бывает, — у меня есть дочь — Катенька. Если со мной что случится, отдай "Жозефину" моему внуку. Не хочу, чтобы наша фамильная шпага досталась какому-то оборванцу.
Он спросил:
— А как же ты — без шпаги?
Я показал ему "Хоакину":
— Здесь не будет дуэлей, — а рубать всех подряд — проще саблей.
Тут мы обнялись на прощание и Петер сказал:
— Трогай.
Я долго провожал обоз взглядом и молился за то, чтобы Петерова нога ровно срослась. В деле ему влепили целым ядром в бок его лошади и теперь левая нога моего телохранителя была больше сходна с мясным пудингом, нашпигованным костяной крошкой. Единственная надежда была на то, что стояли сильные холода и зараза — не липла к телу.
Невероятно, — но факт. Оба моих друга в итоге оправились. Только вот Андрис на всю жизнь стал покашливать в платок, а Петерова нога получилась чуток короче здоровой и — перестала гнуться.
А еще меня чуток знобил, — я в первую ночь провалился с лошадью под лед Литтавы и теперь все пил горячительное и жевал гашиш. Но и слишком разогреться — не смел. Начинала кровоточить сабельная рана на левом плече, чертов мамлюк, "выходя из контакта", достал-таки своей саблей и у меня аж звезды из глаз посыпались, — так было больно. Но потом, на привале, кто-то из Андрисовых парней (самого Андриса к той минуте скосило) наложил тугую повязку, объяснил, что рана была поверхностной — только чуток мышцу порвало, а так — до свадьбы затянется. Вот только пить не надо, — алкоголь разжижает кровь и может снова открыться кровотечение. Поэтому-то меня так и знобило в тот вечер: и в реке застудился, и много крови стекло. Ну да — ничего.
Из восьмидесяти семи конников — пятьдесят пять были жестоко ранены и поэтому я приказал их вывезти в тыл, так что со мной остались тридцать сабель и около трех тысяч хорватских штыков, — русским я не доверял и не мог на них положиться, так что всех их я тут же отправлял в тыл — с подводами.
Да, — еще со мною остался один из "маслят" — Матвейка. Прочих таких я отправил с обозом — ухаживать за ранеными, а этот остался. Он был даже не "мой" и нас ничто с ним не связывало, но он боялся, что его изнасилуют, больно смазливый был.
Впрочем, это не так уж важно. Важнее забот о Матвейке, меня грызла весьма обидная мысль о том, что Шушу я брал майором, а в Австрии подыхаю простым капитаном. Только потом, добравшись до своих, я узнал, что начальство было хорошо осведомлено, кто командует арьергардом разбитой армии и за ночной бой 20 ноября я был уже восстановлен в майорском звании, а за следующую неделю боев произведен специальным приказом Кутузова — в подполковники. Но это выяснилось много позже, а в тот вечер было ужас обидно.
Интересная особенность памяти, — сегодня я никак не могу припомнить подробностей того отступления. Всплывают будто из ничего — какие-то куски и обрывки и — опять ничего.
Помню, — где-то на четвертый, или пятый день непрерывных боев, когда я, уже плюнув на свое предубеждение против русских, ставил под ружье всех, кто отступал по этой дороге, встретил я фельдъегеря, который сказал мне, что обо мне знают и мне возвращено звание майора (подполковником я стал по приказу от 5 декабря). Я в ответ отмахнулся от таких глупостей и лишь просил пороху и "жратвы". Люди мои доходили до крайности… Фельдъегерь обещал, что передаст мою просьбу по линии и исчез в круговерти мокрого, влажного снега.
Где-то уже в конце кошмарного анабасиса, — числа 27, или 28 нас долбанули так здорово, что мы, откатываясь по разбитой дороге, вдруг налетели на концевые подводы отступающей армии. Около десяти телег застряло в грязевой жиже посреди колеи и солдаты никак не могли вытянуть телег. Я тут же приказал людям перевернуть телеги и выкинуть на землю барахло, создав подобие баррикады. И тут представьте себе, — эти ублюдки с подвод, сразу немедля встрепенулись и собрались топать в тыл.
У меня рассудок помутился от сего хамства. Я тут же арестовал обоих младших офицериков, командовавших этим сбродом и поставил их у телег.
Был холодный и серый вечер, снег только кончил падать и все вокруг вдруг сразу потемнело. Мы все смертельно устали, мне мучительно хотелось спать и кончился мой гашиш, а эти поганцы были аж — с розовыми щечками. Два этаких штабных педика недоделанных. Я их внятно спросил, готовы ли они подчиниться моему приказу и помочь нам остановить наседающего врага. Я им русским языком сказал, что если по сей дороге пройдет кавалерия, всем — хана и никакие обозы, кои они догоняют, их не спасут.
Один из мальчишек оробел и по всему было видно, что он готов подчиниться, а второй заверещал, что я — не его начальник, и в случае чего буду отвечать перед Трибуналом за самоуправство. Тогда я вырвал из рук одного из моих стрелков заряженное ружье и всадил засранцу пулю в живот — в упор. Он только хрюкнул, когда его швырнуло спиной на ось перевернутой телеги, а потом колесо пронзительно заскрипело и негодяй, еще живой, но с вываливающимися наружу кишками, сполз в огромную грязевую лужу и только булькнул бурыми пузырями, уходя с головой под слой ноябрьской грязи.
Я же, не глядя на вмиг оробевших солдатиков юного негодяя, сплевывая кровь из раненой в предыдущей сшибке губы, прохрипел:
— Трибуналом — пугать?! А я — пуганый. Вон главные пугачи уже едут… Трибунала ему захотелось!
Ночью, когда нас сшибли с этих телег, после третьей, или четвертой атаки, кто-то из его солдат сбежал от меня в потьмах и рассказал в тылу о сем происшествии. Когда о сем казусе проведали в Ставке, по слухам сам Багратион произнес:
— Здорово ему там приходится. Коль выйдет живым, будет моим главным разведчиком. Если, конечно, — живой выйдет.
Так и не отдали меня — под Трибунал. А кончилось все, — вечером 30 ноября. Допинали меня якобинцы до самого Троппау, — дальше уже была развилка на север на прусский Ратибор, или на юг на прусскую же Остраву. Война для России заканчивалась. Наши основные части уже вышли в Пруссию, но в самом Троппау из-за полного бездорожья сгрудились сотни телег и подвод с ранеными. Я до сих пор не знаю, как звалась та речка, на коей остатки моего корпуса приняли свой последний бой, — то ли Оппа, то ль — Цинне. Не знаю и никогда не хотел вернуться в эти края.
Нашим подводам с ранеными надо было уйти за Одер, моему же отряду предстояло удержать врага на мосту через безымянную речку…
Я помню тогда в последний раз обошел людей, попрощался со всеми, поблагодарил за службу и пожалел, что нет у нас возможности принять баню и одеть все чистое. У меня оставалась буквально горстка людей и мы при всем желании не смогли бы отойти назад вовремя, поэтому я догадывался, что отступающие взорвут мосты через Одер задолго до того, как мы будем в состоянии добраться до них. Поэтому я приказал организовать жесткую оборону и подготовить наш маленький мостик ко взрыву.
Люди были необычайно веселы и все — смеялись. Они думали, что теперь, когда мы уже почти на прусской земле, все их мучения кончились и все будет хорошо. А у меня не хватало духу объяснить им…
Забавный был у меня отряд, — двое трое уцелевших армян, двое-трое грузин, с десяток хорват, и почти две сотни русских мужиков. Форма жуткая, "номер восемь — что сопрем, то и — носим". И все были счастливы, что выжили.
До сих пор не знаю, как я мог тогда идти в обход на этой моей последней позиции и шутить и смеяться. Все они были разных племен и не знали языка товарищей и все равно как-то — общались. Только я один и мог поговорить с каждым на его родном языке и это — очень облегчало им жизнь.
А потом пришли французы. Да и не французы — австрийские ренегаты, кои за пайку хлеба и возможность жить, пошли в услужение к якобинцам и те теперь гнали их впереди своей армии на наши штыки. В общем, — дерьмо, а не солдаты.
Вот только этого дерьма на нашу долю выпало ни много, ни мало, а — пять тысяч штыков. И продержались мы против них — полчаса. На третьей атаке они нас грохнули. Хорошо, что настала ночь и мы с Матвейкой ушли на ту сторону речушки по льду.
Нас еще к тому же отсекло от основной группы — опять на юг, когда большая часть моих мужиков оказалась отброшена от моста на север. Они смогли снова собраться все вместе и вышли-таки в Пруссию. Вчетвером.
Мы же с Матвейкой скитались по французским тылам целую ночь. Под утро мы вышли к какому-то австрийскому хутору и я, руководствуясь фамильными предубеждениями, не захотел идти к местным крестьянам, а вот Матвейка меня не послушал и пошел просить хлебушка.
Когда отворились двери избы, я сначала подумал, что обошлось. На пороге появились солдаты австрийской армии, которые пустили Матвейку в дом. Но после того как мальчик пропал на добрый час, я забеспокоился и пошел посмотреть — в чем там дело.
Стоя под окнами австрийского хутора, я собственными ушами слыхал, как эти свиньи на полном серьезе обсуждали проблему. Если они сдадут якобинцам русского офицера (а Матвейка был прапорщиком), помилуют ли их якобинцы, иль нет. Большинство австрийцев склонялось к той мысли, в то время как некоторые предлагали — убить мальчика, после "использования по надобности". И насколько я слышал, Матвейку в эту минуту уже — жестоко насиловали.
Наверно, я должен был войти в ту избу и схватиться. Не знаю, сколь их там было, но в стойле конюшни стояло лошадей двадцать…
Наверно, можно было и умереть… Но я был уже настолько измотан, что только молча отошел от хаты и пошел к теперь уже близкому Одеру. Матвейку так и не передали нашей стороне во время обмена пленными и он по сей день числится без вести пропавшим…
Я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Я хорошо помню, как пытался удержать его за плечо, когда он вырвался от меня и сказал, что помирает с голоду и если я хочу сдохнуть, то он — готов отдать свою задницу любому — за горбушку с кашей.
Наверно, я мог его удержать, когда он убегал от меня, но меня до сих пор мучит мысль, что я сам — в глубине души надеялся, что мальчик принесет и мне хоть — краюшку хлеба, хоть — картофельных очистков с того проклятого хутора. Это был восьмой день без сна и второй — без маковой росинки во рту. Мы там, — здорово все одичали.
Когда я подошел к Одеру, было еще темно и я думал, что все спят. Поэтому я шел во весь рост, а тут раздался окрик: "Хальт!" и я увидал, как из заснеженных кустов поднимаются австрийские ренегаты.
Я всегда больше смерти боялся попасть в плен к противнику. Поэтому я что есть мочи побежал по льду на нашу сторону реки. Тут же захлопали выстрелы и что-то тяжелое и горячее с размаху ударило меня под правую лопатку и я на всем ходу ткнулся мордой в речной лед. Это меня и спасло.
Одер еще не успел застыть и я, лежа на тонком речном ледке, вдруг почуял, как лед подо мной — дышит. Если бы я пробежал вперед еще пару-другую шагов, я бы — точно провалился, да не на середине реки, а — ближе к австрийскому краю.
Теперь я осторожно протянул руки, пытаясь распластаться по льду, как можно шире. Мне стала мешать "Хоакина" и я зажал саблю в зубах, чтобы она была под рукой, но — не мешала ползти. Потом я пополз вперед и вперед, не думая о странной, медленно разливающейся по всему телу тяжести в ногах и привкуса крови во рту.
Пару раз я принужден был останавливаться и лежать на льду, собираясь с силами, а потом — полз дальше. В первые минуты по мне выстрелили еще пару раз, но потом почему-то стрельба прекратилась и я даже и не заметил того, как через мою голову защелкали ответные выстрелы. Потом мне все рассказывали, что меня заметили наши секреты, еще когда я подходил к реке и — все махали мне фонарями, чтобы я не шел в сторону австрийских постов. Но я ж — в темноте слепну и попросту не заметил всех сих попыток.
Теперь наши смотрели на мою карабкающуюся по льду фигуру и зловещую, черную в темноте, полосу, которую я оставлял за собой на тонком льду, и только молили Бога, чтобы я нашел в себе силы переползти через почти не замерзшую середину реки.
А я — так и не переполз. В какой-то миг лед дрогнул и стал медленно, но верно уходить куда-то вниз, а из микроскопических трещинок вверх ударили крохотные фонтанчики воды. Как в бурлящем песчаном ключике в отцовом поместье на Даугаве…
Я уж не знаю, какая сила подстегнула меня и заставила прыгнуть вперед. Мои спасители потом с удивлением говорили, что впервые видели, как человек может прыгать — навроде лягушки. Лед тут же проломился подо мной и я ушел под воду. Но отчаянное желание жить подняло меня из воды, и я, как раненый лось, стал собственным телом проламывать дорогу во льду — к нашему берегу. Надолго бы меня, конечно же, не хватило и я уже — почти сдался, когда откуда-то из небытия раздался отчаянный вопль:
— Руку — Вашбродь! Руку дай! Руку!" — я протянул руку куда-то вверх в пустоту и меня выволокли на свет Божий почти что из-под льдины, куда меня затянуло течением.
Потом по нам стали снова стрелять и меня поволокли к нашим кострам, скрытым шинелями. Там меня немедля раздели, накрепко растерли спиртом и прямо вылили в рот с пол-литра этой огненной жидкости. Потом доктора говорили, что необычайное переохлаждение моего организма и последующая дезинфекция спиртом образовали стерильный тромб и потому не случилось дурного. Больше неприятностей доставил врачам порез губы. Я даже и не заметил, как рассек себе "Хоакиной", пока держал ее в зубах, всю левую сторону рта и с тех пор моя левая щека навсегда осталась надрезанной и поэтому всем кажется, что у меня на все этакая кривоватая ухмылочка.
В общем, — в Ригу мы приехали все вместе. Я — полным калекой, Андрис с простреленной грудью и Петер с перебитой ногой. А еще с нами домой вернулось десять человек младших чинов, из тех тридцати, что выехали с нами — на Кавказ. Все были немедля произведены матушкой в офицеры, — то-то было всем радости!
Еще больше радости доставила встреча с Ялькой и крохотной Катенькой. Я валялся в постели в моих Озолях барином и настоящим отцом семейства и этот год был у меня одним из самых светлых.
Пулю удалили мне 6 февраля 1806 года — в день, когда русские войска взяли Баку. Я даже впервые попал на страницы научных докладов по медицине. Мой личный врач и кузен — Саша Боткин сказал, что его отец впервые в истории медицины сделал операцию на позвоночном столбе. Шум вышел большой и все только и делали, что шли к дяде Шимону и поздравляли с таким невиданным успехом, а меня — с тем, что я — жив.
Единственное, что мне не понравилось в этой истории, — то, что пулю вытаскивали из спины, а изрезали — весь живот. Ну да вы знаете сих костоправов — все они норовят гланды вырезать через задницу!
В общем, — все обошлось. К июню я впервые встал на ноги, — правда тут же упал и Яльке пришлось звать на помощь — подбирать меня с пола. Но к сентябрю я уже выучился ходить и мы все вечера напролет сидели с Петером и Андрисом на завалинке и рассказывали односельчанам всякие забавные байки про Кавказ и Грецию и то, как мы воевали в Австрии. Обошлось…
А то ведь, — жутко мне было встречать мой двадцать третий день рождения в кресле-каталке. Представляете, наши деревенские девушки на шею мне венок из дубовых листьев надевают, а у меня аж — слезы на глазах, — вдруг к сердцу подкатило и будто кто-то вкрадчиво так: "А если — это на всю жизнь? Если к ногам и вправду не вернется чувствительность?
Как только после этого я не вставал! Хорошо, рядом все время были Андрис с Петером и Ялька. Чуть-что подхватят под руки и давай по комнате водить и все говорят:
— Вот видишь, — и вторая нога шевельнулась! Тебе надо почаще ходить, тогда все быстрее в норму придет", — сегодня я знаю, что если бы не они — я бы остался калекой.
Ну и Ялька, — конечно — тоже тут помогла. Есть у наших жен всякие бабские хитрости, чтоб вернулась чувствительность — ниже пояса. Когда я в первый раз вдруг почуял, что еще — мужик, — вы не поверите — полночи проплакал в подушку, а Ялька меня успокаивала. А наутро встал любою ценой, потому что знал, что нервные окончания там — общие, коль "верный друг" ожил, — ноги точно уж — оживут.
В сентябре я стал ходить без чужой помощи, а в начале октября — стал выезжать на лошади. Однажды, когда я с помощью Петера с Андрисом сел на коня, прибыл гонец из Риги. Шла уже "прусская" и, вообразите себе — кто-то из офицеров снял с убитого якобинца планшет. На планшете был фамильный герб фон Шеллингов, пруссаки мигом признали вензеля их собственной королевы и переслали его в Берлин.
Я и думать о нем забыл, — оказалось что в ночь Аустерлица в запарке я бросил его в казармах князя Толстого, а потом страшно мучился без привычных мне гашиша и опия.
Чисто по привычке я сунул в планшет руку и, бывает же такое — там лежал последний из тех восьми кисетов с "травой", кои я набил, выезжая с Корфу (на острове у меня была крохотная деляночка конопли). Остальные семь сгинули то ли в австрийском плену, то ли — разошлись по пруссакам, а восьмой вот остался. Пустой — разумеется.
Я вынул его из планшета, помял в руках, поднес к лицу, припомнил сладковатый запах этой отравы и… что-то заставило меня обернуться и посмотреть на моих верных друзей. Не то, чтобы они смотрели осуждающе просто взгляд у них был нехорошим. И тут я подумал: "Господи, что я делаю?! Сие моя жизнь и я вправе пустить ее — хоть коту под хвост, но как быть с ними? Это — Братья мои, они прошли со мной через весь этот ад и во всем доверились мне. Их будущность целиком зависит лишь от меня. От того, что я добьюсь в моей жизни!
Тогда я поудобней уселся в седле и мы втроем поехали выгуливать лошадей.
Я привез их на берег моей Даугавы, в последний раз с огромным удовольствием втянул в себя следы запаха этой нечисти, а потом без всякой жалости — бросил пустой кисет в быстрые воды моей родимой реки. А затем, давая поводья коню, приказал:
— Следите за мной, братцы! Больших мук стоило мне отвыкнуть, боюсь не удержусь я. Так увидите — что со мной плохо, — влепите пощечину, или дайте хорошего пинка, чтоб я опамятовался… Заранее благодарен", — и мои друзья мрачно, по-латышски кивнули в ответ. Так и не притронулся я к отраве с той поры и по сей день.
Вскоре к нам в Озоли приезжала из Риги специальная комиссия, которая и признала меня годным к строевой службе — 16 октября 1806 года. Это при том, что 5 декабря 1805 года списан был я — вчистую. С присвоением звания подполковника и вручением памятного подарка. Никто не верил, что я смогу снова встать на ноги…
Вместе со мной вернули в строй и — Петера с Андрисом, — обоих условно. Да и я ведь тоже вернулся в строй — этаким недоделком. С тех пор меня порой не слишком хорошо слушаются ступни ног, впрочем, — танцевать я никогда не умел.
А тут у Петера одна нога — короче другой, да у Андриса пол-легкого! С горами нам пришлось попрощаться. А хороший был у нас — альпенкорпус, ей-Богу — хороший!
* * *
Анекдот А.Х.Бенкендорфа из журнала графини Элен Нессельрод.
Запись апреля 1811 года.
Тема: "Измена Долгу".
"В незапамятные времена в Германии жил один курфюрст. И была у него единственная дочь — красоты необычайной. Отец любил ее и берег, как зеницу ока, мечтая в один прекрасный день выдать ее замуж за Императора Священной Римской Империи. Принцесса была столь хороша собой, что иная судьба стала бы для нее истинным проклятием.
Но вот однажды летом, пока курфюрст отъезжал на очередную войну с соседями, девица жила за городом и предавалась летним удовольствиям в кругу своих фрейлин. Среди же ее охранников был юноша самого благородного рода, высокого ума и красоты необычайной.
Молодые люди, увидав друг друга, потеряли голову и совершенно забыли стыд и честь, приличествующие столь высокородным детям. Принцесса оказалась лучшей женщиной, нежели будущей Императрицей и… дозволила в своем отношении все, что ее сердцу было угодно.
Так они радовались жизни и тешили лукавого, пока лето не кончилось и не наступила сырая холодная осень и не пришла пора возвращаться в мрачный, холодный каменный замок курфюрста. Комната принцессы была расположена на башне этого замка и единственное окно ее кельи выходило на ров с грязной, зловонной водой и падать до этой воды предстояло сорок бесконечно долгих метров.
Других же окон в этой комнатенке не было и единственный выход вел на узкую винтовую лестницу — внутрь этой страшной, темной башни. Таковы уж нравы германских курфюрстов, и свои замки они строят по своему образу и подобию.
Молодым же было все нипочем, и храбрый юноша раз за разом прокрадывался каждую ночь к его любимой и оставался у нее до рассвета, а перед самым восходом солнца выскальзывал из башни в свою казарму.
Счастье их было столь велико и очевидно, что люди добрые вскоре доложили курфюрсту о сем преступлении, и он, потеряв голову от горя и ярости, бросил свою войну и во главе отряда своей лейб-гвардии понесся в свой замок, дабы покарать преступников.
Когда перед ним спустили мост, и он въехал со своими слугами и палачами во двор своего родового замка, громкий шум прервал неверный сон несчастных любовников, они выглянули в окно, и чудовищная правда открылась им. Сам курфюрст с его самыми доверенными людьми уж поднимался по винтовой лестнице к спальне его преступной дочери, и этот путь к спасению был отрезан совершенно. Путь же из окна вел в никуда — за окном был только узкий карниз шириной не более ступни, покрытый мхом и плесенью, который продолжался не долее сажени в обе стороны от окна и обрывался с обеих сторон бездонной пропастью. Удержаться на этом осклизлом камне под ударами свирепого ноябрьского ветра и косого дождя не было никакой возможности…
Но другого пути не было, и юноша решился простоять на этом карнизе, пока разгневанный отец не покинет комнату дочери. Но принцесса, понимая все безумие этого дела, воскликнула:
— Мой батюшка добр ко мне и не пойдет против моей воли! Если мы бросимся к ногам его с мольбами о прощении, он сохранит нам жизнь! И в монастыре люди живут… А когда-нибудь тебя выпустят из темницы, и ты найдешь меня и вызволишь из моего узилища.
Слова ее были умны и правильны, но юноша, оказавшись лучшим дворянином, нежели милым любовником, отвечал:
— Завтра я сам приду к твоему батюшке и попрошу твоей руки — род наш известный, и меня не посмеют убить сразу.
Возможно, твой отец, коли я исполню его желания — отдаст мне твою руку. Но я легче брошусь в сей ров, нежели стану причиной твоего бесчестья, — с этими словами он распахнул окно и вышел на ужасный карниз.
Когда курфюрст со своими слугами вошел в спальню дочери, он сразу почуял в воздухе осеннюю сырость и приказал своему адъютанту:
— Откройте окно и посмотрите, — нет ли преступника на наружном карнизе. Больше здесь негде спрятаться.
Адъютант распахнул окно и выглянул наружу. Представьте себе его ужас, когда в преступнике он узнал своего лучшего друга и однополчанина, с которым они вместе подыхали под пулями и хлебали из одного котелка!
Офицер оказался лучшим другом, нежели верным слугой и, закрывая за собой окно, он с самым спокойным и невозмутимым видом отрапортовал своему повелителю:
— Никак нет, Ваше Величество! Карниз пуст! Там нет никого!
И тут раздался тяжкий удар. Это принцесса, побледнев, как смерть, потеряла сознание.
Через неделю в этом замке играли свадьбу. Курфюрст оказался лучшим отцом, нежели мудрым правителем.